Отделавшись от гаишника и смыв с рук кровь в придорожной Воре, Еремеев, взвалив на плечо Каринину сумку, вошел в монастырские ворота с одиноко дремлющим каменным львом, невесть как занесенным в хотьковскую глухомань.
— Ну денек выдался! Что твой триллер…
— А ты, Петя, ничего мужик.
— Да не Петя я. Олегом зовут. Питон — это кличка. Двойная кликуха — по матери я Капитонов, сокращенно — Питонов. А потом «питонами» нас звали, когда в Нахимовском училище учился. Питомцы. Питоны.
— А мне Петя больше нравится. Можно я тебя Петей звать стану? Боевой петушок.
— А ты, курочка, тоже ничего. Крови не боишься!
— Вообще-то боюсь. Только сегодня почему-то не боялась. Куда мы идем?
— Мы идем к моему другу. Зовут его Николай Васильевич. Как Гоголя. Гоголя знаешь? Был такой писатель…
— Да уж проходили в школе.
— Проходили, проходили да затоптали.
Тезка Гоголя жил в рубленом домике между Верхними вратами Покровского женского монастыря и железнодорожной станцией, на улице, носившей, как и все пристанционные улицы в маленьких российских городках, название Вокзальной.
Над тимофеевским домом — трехоконной избой с границей, обшитой в голубую «елочку», — высоко вздымалась хитроумная телевизионная антенна, придуманная и сработанная самим хозяином, недаром ведавшим связью в танковом полку. Бывший майор встретил гостей одетым весьма по-домашнему — в драной десантной тельняшке, в спортивных рейтузах, укороченных под правым коленом — и уже навеселе.
— Здорово, Олежек! А я уж думал ты забыл, какой сегодня день!
— А какой день? Седьмое мая. Понедельник. Очень тяжелый день, — отвечал Еремеев, сбрасывая на крыльцо тяжеленную Каринину сумку. Кирпичей, что ли, она туда наложила?
— Сказал бы я тебе, кто ты есть после этого, да дама с тобой очень уж зажигательная, — радостно горланил Тимофеев, проводя москвичей в комнаты. — День радио сегодня, раз — братство бранных сыновей эфира! И два-с — мой второй день рождения. Кто мне правый мосол в Кандагаре оттяпал?! Он, девушка, он, изверг. Не смотрите, что он под интеллигента работает. Мясник и коновал! Зверь! Дай я тебя обниму, дорогой! Если б не ты…
— Да ладно! Я вот тебе бутылку вез — не довез.
— Одну?
— Одну.
— Одна, брат, не размножается. Давайте к столу. У меня картошка с немецкой тушенкой. Огурчики собственного засола и водочка из старых запасов — «Русская».
Пить Карина наотрез отказалась, упросила постелить где-нибудь и рухнула как подкошенная на тахте в отведенной ей комнате.
— Кто такая? — громким шепотом спросил Тимофеев, когда они вернулись к столу.
— Знакомая. Потом расскажу.
— Но ты — топор-хопер-бобер! Классных девочек снимаешь… А я, брат, отпрыгался…
— Погоди, мы тебе еще такую хозяйку найдем.
— Кто на мой пенсион позарится? Ты смотри, государство платит мне за мою ногу — если по живому весу брать — как за десять килограммов свинины на рынке.
Нет, ты пойми, меня как свинину оценили. Приравняли к кабану. Меня! Майора, академию кончил! Учился больше, чем жил. Воевал, сам знаешь как… Объясни ты мне, что ж у нас за гу-су-дарствие такое, а? Что за родина, которая своих сыновей на свинину переводит?
— Не путай, Коля, два понятия — родина и государство. Оказывается, они могут и не совпадать.
— Как так?
— Суди сам: родина — это твоя земля, дом, река, люди, среди которых ты вырос. Пушкин. Сергий. Лавра. Свято-горье…
— Да понятно, не учи меня родину любить.
— А государство — это машина, это агрегат, надетый на родину либо как сверхмощный доильный аппарат, либо как, скажем, лечебный аппарат Илизарова. Либо эта машина твою родину в люди вывозит, либо давит, как танк.
— Согласен. Зачет. Убедил. Тогда скажи вот что. Как законник скажи. Представитель, так сказать, правоохранительных органов. Вот вы это право охраняете, охраняете. А преступность растет. И еще как растет-то. В кого ни ткни — тот вор, тот взяточник, тот бандюга, а этот фарцовщик, а та — путана. Хреново что-то охраняете! Тогда посылай свою контору на все четыре да приходи ко мне с концами. Веломобили будем клепать. Людям польза.
— Уже бросил. Рапорт подписали.
— Ай молодец! Ай хвалю! Послушался-таки старого еврея. Давай выпьем за новую жизнь.
— А что касается роста преступности, то это следствие несовпадения государства и родины.
— Умно загнул.
— У нас ведь в России народ веками привык видеть в государстве давилку, ненасытную притом. Дай, дай, дай… Подати, налоги, оброки, повинности… И притом никакой ощутимой помощи, никакой защиты — ни от чиновника, ни от конокрада. Или там от автоугонщика. Ладно, от Наполеона с Гитлером худо-бедно отбились. Да и народ горой встал, кровью залил, телами завалил. А сколько оно, это государство, само войн спровоцировало? Один Афган чего стоит.
— Афган не тронь.
— А финская, а Чехословакия, а Чечня…
— Тебя послушать, ты как анархист рассуждаешь. Что ж, государство и не нужно совсем?
— Нужно, конечно. Но такое, чтоб я знал, что на мои кровные, которые я в налог отдаю, построили новый мост в Хотькове, а не загородную виллу очередному мэру.
— Так на то вы и приставлены, правоохранительные органы!
— Все это так. Но я отвечаю тебе на твой вопрос. Народ веками видел в государстве только пресс, и веками этому прессу сопротивлялся. Государственное? Тащи, грабь. Урвал — молодец! Обманул чинарика? Бумагу, справку подделал — так и надо! Режь подметки на ходу, парень, они государственные. У государства всего много. Все равно отберут. Оно вчера, а ты сегодня. Оно днем, а ты ночью. Вот такая психология нам уже в кровь вошла, в гены. Выросли поколения — носители антиправового сознания. Вот тебе и рост. Вот тебе и всплески криминала.
— Но мы-то кровь за что проливали — за народ? За государство? Или за криминал?
— За криминальное государство.
— Ну, хватил! Как настоящий демократ сказанул.
— Брежневское Политбюро — типичная бандгруппа от политики. Над законом себя поставили. Творили, что хотели. Разворовали всю страну.
— А я тебе так скажу — не надо было СССР разваливать!
— А кто его развалил, по-твоему, Ельцин? Горбачев?
— Кто же еще? С него, меченого, и началось, в муравейник его жопой!
Еремеев выскочил из-за стола, заходил по комнате.
— Тебя послушать, Горбачев — супербогатырь. Пришел и державу развалил. Кишка тонка одному человеку такую махину развалить. Сама рухнула. Час ее пришел. С семнадцатого года все разваливали, развалить не смогли.
— Но ведь жили же!
— На нефтедоллары жили! Сырье продавали, тем и жили. Когда страна торгует своей природой, она ничем не лучше проститутки, которая телом приторговывает!
Тут вскочил и Тимофеев, заковыляв на протезе по другую сторону стола.
— А позвольте вам меж глаз врезать, сэр! Что, СССР великой державой не был?! Или мы в космос корабли не запускали? Или атомные подлодки не строили? Или танки хреновые были? Весь мир в кулаке держали!
— Великая держава, говоришь?! А хлеб у Америки покупали! Хороша великая, сами себя прокормить не могли. Это тоже абсурд — наводим ракеты на того, у кого хлеб берем!
— Так если бы они на нас своей атомной бомбой не замахнулись, кто бы на них ракеты наводил? Сами бы свой хлеб растили.
— Хрен бы растили! До атомной бомбы, до войны мы что, много хлеба навыращивали? Да пойми ты, Коля, Россия до 17-го года полмира своей пшеницей кормила, а при большевиках зерно на золотые слитки менять начала. Это нормально?
— Да ладно тебе, — в сердцах рубанул ладонью воздух Тимофев, — что мы, в «застойные» годы голодали шибко?!
— Кто это «мы»?! — вскинулся изрядно распаленный Еремеев. — И где это «мы» не голодали? В Москве — да. А здесь, в Хотьково, а в Сергиевом Посаде, а на Волге, а за Уралом, а в России? А талоны на колбасу забыл? А макароны с черного входа? А номера на ладонях? А очереди за водкой? А «больше двух в одни руки не отпускать»?
— Ну это только в последние годы было.
— Ага, только хорошо жить стали, бац, деньги кончились! А почему кончились? Да потому что в Политбюре твоей любимой их не считали. Во-первых, считать не умели, потому что честной статистики в стране не было, все цифры с потолка начальству лепили. А во-вторых, считать не хотели, потому что полагали, что в России всего много. БАМ? Вот вам десять миллиардов на БАМ. Ах, он уже почему-то четырнадцать стоит? Ну берите четырнадцать. Ах, он на хрен кому нужен? Тс-с! Об этом ни полслова. Пусть это будет скромным памятником Ильичу. Реки повернуть? Из Сибири на юг? Пожалуйста. Еще одна стройка века. Ах, никому не нужно и даже вредно? Ну и не будем, черт с ними, с миллиардами. Еще напечатаем.
Да тут никакая самая развитая экономика не выдержала бы! Америка бы рухнула, заставь американцев лепить мемориалы своему Линкольну в каждом штате и на каждой ферме памятник ставить.
— Под Ленина копаешь?
— А знаешь, сколько твоих любимых танков — я уже не говорю об одноразовых шприцах — на один только ульяновский мемориальный комплекс можно было выпустить?
— Да на кой ляд эти танки? Мы их столько наклепали, что…
— Вот! Вот! Потому и наклепали без счета, что считать не умели и не хотели. Вот и просчитались кремлевские старцы. Вот и повело их на перестройку, которую тоже не просчитали.
— А твои дерьмократы лучше?
— Ну, если я дерьмократ, то ты совок красно-коричневый!
Тимофеев остановился, схватился за край стола, нависая над ним, словно ствол самоходной пушки. Голос его задрожал на ноте последнего срыва:
— Да, я — красный! От злости и обиды покраснел. Мне ногу оттяпали, а потом ваучер сунули. Я на него пять бутылок водки купил! Это что — моя часть всероссийского нашего достояния?! Это за то, что мои отцы и деды настроили, напахали, навоевали — пять бутылок водки?! Так это твои демократы сотворили, а не домушники. Это ты им служишь, ты их защищаешь. А меня — в коричневые записал. В фашисты, значит. А у меня батя под Берлином лег, а я фашист? — бил Тимофеев прямой наводкой, темнея от гнева и выпитого. — Так какого хрена ты к фашисту приперся со своей кралей? А? А ну, марш отсюда к своим демократам, трубка клистирная, мент поганый! Из-за таких, как вы…
Спорить с ним было и бесполезно, и опасно. Еремеев отшвырнул стул, загораживавший выход из гостиной и двинулся в комнату Карины. Вошел без стука.
— Пошли, Карина! Вставай.
— Умираю — спать хочется…
— Надо идти. Пойдем!
— Куда еще?
— В баню.
— Не остроумно.
— Говорю в баню, значит в баню! У меня на участке только баня и осталась. Дом сгорел. Там вполне переночевать можно.
— А здесь нельзя? — нехотя приподнялась Карина.
— Видишь ли, нас некоторым образом выставляют.
Политические платформы у нас не сошлись. Консенсус не нашли.
— А там найдем?
— Найдем. — Еремеев снова закинул на плечо Каринину сумку.
— Далеко?
— С километр.
— Охо-хо… Только уснула.
Они побрели на еремеевское пепелище и вошли в незапертую баню, забитую уцелевшими или слегка обгоревшими вещами. В небольшой парилке на двух полках были расстелены спальные мешки, изрядно прокопченные дымом пожарища. На них и улеглись. Карина на верхней полке, а Еремеев на нижней. Обоим пришлось слегка подогнуть ноги — вытянуться в полный рост парилка не позволяла. От волос Карины, свешивающихся вниз и едва не касавшихся лица Еремеева, шел тяжелый густосладкий дух розового масла.
«Больше всего на свете, — припомнилась булгаковская строчка, — пятый прокуратор Иудеи не любил запах розового масла». «А чего особенного, вполне приятный аромат», — подумал Еремеев, удерживаясь от соблазна погладить душистые волосы.
— Вот этой ночи уже не было бы в моей жизни, — отрешенно глядя в осиновые доски потолка, произнесла Карина. — А она есть. Как странно… Наверное, это уже другая жизнь.
— Другая, — подтвердил Еремеев. — Я живу уже в третьей своей жизни.
— Значит, ты везучий.
— Хотелось бы так думать.
— Ну надо же! Представить себе не могла, что после Венеции буду ночевать в какой-то хотьковской бане…
— Жизнь хороша своими контрастами, — вздохнул Еремеев. — Вчера Венеция, сегодня Хотьково…
— А завтра?
— Завтра Париж или Лос-Анджелес.
— Ростов-на-Дону.
— Да ну? — в рифму удивился Еремеев.
— Я к тетке уеду. Там меня никто не найдет.
— А здесь и подавно.
Она замолчала, прислушиваясь к шуму проходящего неподалеку поезда, потом спросила:
— А когда он вошел в комнату, у него в лице что-нибудь изменилось?
— У кого у «него»?
— У Лео. Ну, когда я вроде как мертвая лежала?
— У него-то?! — усмехнулся Еремеев. — И ты называешь это лицом?! У него на ряхе было одно — как бы не воскресла и не проговорилась. И еще — бежать отсюда побыстрее и подальше. Забудь его, он остался в другой жизни. Тебе Венеция понравилась?
— Спрашиваешь! Правда, жить там я бы не захотела. Сыро. Плесень. В каналах вонь. Это только туристам в охотку… Вот Езоло совсем другое дело! Там такие пляжи, коттеджи… А солнце! А море Средиземное! Вода синяя-синяя…
— Я видел.
— Где, в Езоло?
— Неподалеку. Через перископ подводной лодки.
— А я зато на яхте каталась. Целых три дня на яхте жила.
— Это как в «Греческой смоковнице», что ли?
— Ну, почти…
— Счастливая.
— А поехали в Ростов! Там тоже яхты есть.
— Нет чтобы в Венецию пригласить.
— Да у тебя и паспорта заграничного нет.
— Сделаем.
— А что, это идея! Ты теперь состоятельный мэн. Свозите, Петя, девушку в Езоло! На ее бывшие баксы. А?!
— И свожу. Но тебе же в Ростов надо.
— Ростов подождет… Нет, в Венецию нельзя. Там у них все схвачено.
— У кого у «них»?
— У Гербария. Поедем лучше в Арабские Эмираты. Вот где кайф. И море синее, и яхты белые…
— Ты там тоже побывала?
— Нет. Подруга рассказывала. Она замуж вышла за одного абу-дабийца.
— И как дабиец?
Карина закинула руки за голову и мечтательно пропела:
Еремеев заворочался на своей полке.
— Хорошо поешь. Голос есть.
— Как говорила бабушка: и волос есть, и голос.
— А бабушка где?
— В Гродно.
— Как же ты из Гродно в Москву перебралась?
— Как, как… Вышла замуж — развелась. Скучно все это. Спокойной ночи!
Еремеев не ответил. Он уже спал, провалившись в темную яму, набитую черным пухом. И снилось ему синее море, белая яхта. Потом по мачте взбежал мохноногий паук-яйцеед. Голубая «мазда» выскочила на причал. Дельф рванулся из кокпита. Раздалась очередь, другая, третья…
Стучали в окно бани. Виноватый голос Тимофеева с трудом пробивался сквозь двойные стекла:
— Ну, вы это… Чего ушли-то!
— Спрашивает, гад! — Еремеев приподнялся на локте.
— Давайте это… Обратно. Ну мало чего я по пьяни намолол. Не сердись, Ерема! Ты вот мне ногу-то оттяпал, я и то не сержусь. Пойдемте, ребята! Завтрак стынет. Я уж приготовил все.
— А что на завтрак? — полюбопытствовала из своего мешка Карина.
— Яичницу из шести яиц сбацал! — воспрянул духом майор. — Тройная глазунья на сале с луком. Огурчики там. Тушенка. Кофе, если кто желает, со сгущенкой.
— Желает, желает!.. — свесила ноги с полки Карина. — Пойдем, что ли, Петя!
— Сама ты тетя Клепа! Не пойду. Его сейчас опять на политику поведет.
— Завязываю с политикой! — божился за оконцем майор. — Ну ее к Гайдару! Слова больше на скажу. Как огурец молчать буду! Идемте, братцы, а?!
И он действительно выполнил свое обещание — весь завтрак молчал как заклятый и только за кофе промолвил:
— Ты помнишь, как я замполита послал с его «Малой землей»?
— В Кандагаре?
— В Хайратоне. В Кандагаре меня за анекдоты про бровеносца тягали.
— Ну, ты у нас известный борец против коммунизма и брежневизма. Партбилет, небось, в подушку зашил?
— Ладно, ладно, подъелдыкивай увечного воина. Бог, он все видит.
— Ишь ты, и про Бога вспомнил. Нехристь краснопузая.
— Это я нехристь? — взвился Тимофеев. — Да ты знаешь, где меня крестили?
— В соборе Парижской Богоматери.
— Хрен вам в глаз. В Мологе.
— Это где-то под Мадридом?
— Под Рыбинском. Был самый старинный русский городок на Волге. Затопили его перед войной под водохранилище, да не полностью, а по второй этаж. Что твоя Венеция. И церковь наполовину из воды с колокольней торчит. Ну, на колокольне красный фонарь повесили, чтоб прихожане, значит, не напоролись. А вот в церковь ту выселенные мологжане на лодках приплывали. И молились с лодок. И детей на лодках крестили. И батюшка на лодке прямо в Волгу окунал. Вот и меня также. Мне года три было — все помню. Даже снится иногда — лодка вплывает под церковные своды и лики святых близко-близко… Туда и сейчас еще народ ездит. Вот тебе и град Китеж. А ты — красно-коричневый…
— Ладно, беру свои слова обратно… Все мы совки изрядные.
— Это почему же все?
— Да сидим мы в России, как пассажиры в автобусе, а кто там за руль сел — никому дела нет. И куда ни повезут — трясутся, качаются и молчат.
— Опять вы в политику ударились! — вмешалась Карина.
— Чтобы с ним дойти до точки, — резюмировал Тимофеев, — надо вылакать полбочки!
— Ну так как насчет Абу-Даби? — напомнила Еремееву Карина.
— Жарко там очень. Я тут остаюсь. Продам квартиру в Москве и отстрою нормальный дом в Абу-Хотькове.
— Ну, тогда я в Ростов подамся. Там и Арабские Эмираты поближе.
— Желаю тебе найти порядочного эмира. Чтоб не изменял с чужим гаремом.
— Не волнуйся — я найду.
— Нет никаких сомнений! Но пока ты останешься здесь. Я съезжу в Москву. Проведаю Дельфа. Куплю тебе билет до Ростова. Оформлю продажу квартиры. Вечером вернусь. Переночуем в нормальных условиях. И завтра двинешься.
— Нет, нет, — запротестовала строптивая дева. — Я тоже поеду в Москву!
— Ну какой резон тебе ехать? Лишний риск. Попадешься на глаза кому-нибудь из своих пауков-птицеедов.
— Не попадусь — Москва большая. Я тоже хочу собачку навестить. Я ей «Педигри» куплю.
Получасовые препирательства ни к чему не привели. Карина твердо стояла на своем:
— Еду! В конце концов мне нужно деньги по кредитке получить. И билет я возьму не на завтра, а на ночной поезд.
— Но…
— Иди ты в баню! В свою, конечно.
Тимофеев проводил их до станции. Перед тем как войти в вагон электрички, Еремеев не утерпел и ввернул на прощание:
— А все-таки то, что мы сейчас имеем, началось с твоего Великого Октября. В семнадцатом Россия получила удар под сердце. Семьдесят три года Совдепии — это в масштабе исторического времени семьдесят три секунды агонии. Я как врач тебе скажу — человек в агональных конвульсиях может гору свернуть, могут быть периоды улучшения, но конец неизбежен. И он наступил.
Майор раскрыл рот, чтобы горячо возразить, но тут зашипели тормоза, двери съехались, вагон дернулся и электричка, натужно гудя, потянулась к Москве.
Карина демонстративно села подальше от Еремеева — к противоположному окну. Однако как только рядом с ней примостились трое черноусых южан, тут же перебралась к надежному спутнику и напялила наушники плейера. Еремеев купил у разносчика газет «Московский комсомолец» и «Завтра» и стал читать попеременно то одно, то другое издание. В ответ на недоуменный взгляд Карины коротко пояснил:
— Истина как раз посередине!
Девушка сняла наушники и нацепила их Еремееву. Голос Вики Цыгановой отчаянно стенал: