На сороковой день после гибели командира душа его, по древним поверьям, должна была отделиться от тела и вознестись из капсулы спасательной камеры сквозь полуторакилометровую толщу заполярного моря. Благо люк камеры был распахнут… В этот день я переступил порог командирского дома, где собралась его родня на сороковины. То было на окраине Киева — в старой Дарнице, утопавшей в майском половодье сирени и цветущих каштанов.
На телевизоре, этом алтаре современного очага, стоял в окружении двух махровых маков и ландышей портрет капитана 1 ранга Ванина, переснятый и увеличенный с карточки из личного дела. Рядом поблескивала рюмка с водкой, накрытая по обычаю ржаным ломтиком.
За составленными столами тихо поминали командира погибшей подлодки, впрочем, не командира — Евгения Алексеева сына, Женьку, Женечку…
— Мачеху мамочкой называл.
— Дома о службе не говорил. Спросишь, бывало: «Ну как вы там?» — «Ничего. Плаваем помаленьку…»
— Улыбчивый был. С людьми ладил. Матросов не обижал. «Я им, — говорил, — командир только на корабле. А на берегу — мы все из одного теста».
— Дочь в институт не пристраивал. Я сам поступал и ты сама поступай. Да самой, видишь, силенок не хватило. Пошла машинисткой работать…
* * *
Дарницкий военком, подбросивший меня на машине, терзался за столом, решая неразрешимую задачу. Министр обороны написал сочувственное письмо отцу Ванина, но кадровики не удосужились выяснить, что тот давно уже умер. Не выполнить приказ министра военком не мог, но и вручать такое послание вдове значило оскорбить ее горе.
Если верно, что все счастливые семьи счастливы одинаково, то семья отставного мичмана, электрика одного из дарницких заводов Алексея Ванина — исключение из правила. Все четверо из этой семьи честно выстрадали свое, ни на чье не похожее и недолгое счастье. Первая жена Ванина умерла, когда Жене и Вите, братьям-погодкам, было одному — семь, другому — шесть. Отец долго не женился, боясь привести сыновьям недобрую мачеху. Вели небольшое свое хозяйство по-флотски, без женщин, втроем. Братья поочередно «несли вахту на камбузе», встречали отца с ночных смен, сами обстирывали себя, сами учились, готовясь только в моряки.
Любовь Лазаревна Белецкая переступила порог их дома, когда Евгений и Виктор переживали сложную пору юношества и приняли перемену в их устоявшейся самостоятельной жизни весьма настороженно. Никто, кроме самих ребят, не знает, сколько труда и души вложила эта женщина в их суровое бытие, прежде чем младший из братьев, 14-летний Виктор, назвал ее мамой. Евгений присматривался еще год, потом сдался и он. Младший тут же обежал всех соседей с радостной вестью: «Женька назвал ее мамой! У нас будет семья!»
Да, она сумела стать для них матерью, сумела не только образить не бог весть как ухоженных парнишек, сумела согреть их души, не оттолкнуть строгим словом, разделить их общую веру в море, мечту о кораблях, о дальних плаваниях. А ведь самой ей небо открывалось отнюдь не в алмазах. Девчонкой была угнана на работы в фашистскую Германию. Хлебнула не один фунт лиха…
Школьный товарищ Евгения Ванина Петр Таран рассказывал:
— Был он невысокого роста, и это, конечно, его мучило. В восьмом классе записался в секцию бокса и… стал учиться танцам. Мне объяснил это так: «Если я не станцую вальс на выпускном вечере, значит, я не стану офицером».
Офицером он стал. Не мог не стать с таким характером, как у него. У отца было знакомство в Севастопольском училище, а Женя пошел в самое трудное — Ленинградское имени Фрунзе. Видимо, на экзаменах все же срезался, так как второй раз поступал уже из армии. И поступил. В то самое-самое, в бывший Морской корпус. А Витька пошел в Севастопольское. Приезжал — взахлеб рассказывал о Средиземном море. Женя больше молчал. А потом оба брата попали служить вместе на Север, на атомный подплав. Вот с той поры все рассказы и прекратились. Виктора судьба забросила военно-морским советником в Индию. Он и сейчас там. Даже вот на похороны не отпустили. Как он там переживает, страшно подумать. Они же были, как близнецы, неразлучны.
* * *
Я вспомнил заполярный городок, скалы с необметенным ветрами снегом… Береговая казарма, где жил экипаж «Комсомольца». У тумбочки дневального — ведро с гвоздиками. Каюты и кубрики, которые враз стали музеями. Портреты их недавних обитателей, перевязанные по углам черными лентами. Таблички, выписанные черной тушью: «Погиб в море», «Погиб…» «Погиб…». И вдруг, как живое эхо, пометки погибшего старпома на «Доске контроля»: «16.02. Санация зубов всего экипажа. Передача актов. Проверка…»
В каюте Ванина царил посмертный порядок. Две гвоздички у портрета. Скорбный взгляд Ленина с репродукции. Противогаз с отнюдь не музейной, фанерной бирочкой: «Кап. 1 р. Е. Ванин». На стене выписка из книги Леонида Соболева: «Командир — душа и воля корабля, его мужество и спасение, его честь и совесть». То было его кредо.
Мичман В. Кадаицев:
— Командира я знаю с 1973 года. С ним вместе начинал службу. Он тогда был лейтенантом, «штурманенком» — командиром электронавигационной группы. Вместе с ним обучались в учебном центре, принимали корабль от промышленности, вместе осваивали. В общем, весь его путь до командирского мостика прошел на моих глазах… Грамотный, думающий и очень человечный, И то, что в экипаже была атмосфера не солдафонская, а семейная, — это от него шло. Ну, были конфликты, не без этого. Экипаж — живой организм. Он мог бы по уставу рубануть — «молчать», и все. Но он всегда вникал в суть проблемы, шел на разумные уступки, умел сохранять среди людей дружелюбие. И мы старалась его не подводить, И уж если что — выкладывались до конца…
* * *
Любовь Лазаревна, ширококостная статная женщина, правила печальным торжеством мужественно, с величавой скорбью. Когда кто-то из подвыпивших гостей, забывшись, развеселился, она осадила его тихо и властно. Каждый шаг ее, каждый жест и каждое слово были проникнуты таким достоинством, каким отмечены в горе лишь сильные души.
И вот что открылось мне еще на тех дарницких сороковинах. Там, в Норвежском море, в горящих отсеках гибнущего корабля, за спиной командира незримо стояла эта женщина, вселяя в своего сына твердость, хладнокровие, мужество.