В числе урюмских охотников была одна довольно оригинальная личность — это лекарский ученик Корнилов. Человек он был среднего роста, но довольно коренастый и плотный, что давало ему возможность неутомимо ходить по горам, переносить всякую всячину в тайге, охотиться во всякую пору по сибирским дебрям. Как служака старого времени, Корнилов брился и носил только одни баки, а форменно подстриженную голову причесывал всегда вперед виски, что как бы прятало и без того маленькие серенькие его глазки. На поговорье он был всегда вежлив и слащав, иногда до приторности, хотя и любил пошутить жирным словом, особенно когда немного выпьет и его маленькие глазки несколько посоловеют и почти спрячутся в покрасневшие орбиты. Несмотря на страсть к охоте, Корнилов не мог назваться хорошим охотником, почему звери и птицы на него особенно не жаловались. В этом случае он вполне подходил к сибирской пословице: охота-то смертная, да участь горькая. Действительно, в нем при всем его старании чего-то не хватало, словом, девятой заклепки недоставало. А жаль, парень он все-таки был хороший и старательный служака.

Когда он служил на Урюме и бедствовал в тесных помещениях, пока обстраивался промысел, то ужасно скучал по семье, которая оставалась на его родине в Еултуминском руднике. Но вот однажды зимою встретил я Корнилова, бегущего по дороге из промысла в кое-как наброшенной на плечи шубенке и в одних калошах без сапогов.

— Куда это ты, Корнилов, так улепетываешь? — закричал я ему.

— Да вот, сударь, сказали, что жена недалеко едет, так и побежал встретить, — говорил он, не останавливаясь.

— Да постой хоть маленько, Афанасий Степаныч, видишь, по дороге никого нет, успеешь!

Он приостановился и, запахиваясь шубенкой, сконфуженно проговорил:

— Я, знаете, спал; а тут вскричали — вставай скорей, жена недалеко едет! вот я и соскочил, как был… Извините, пожалуйста!

Он конфузился еще более и старался скрыть свой туалет.

— Да в чем же извиняться? — сказал я. — Только ты не простудись.

— Помилуйте, зачем же-с? — проговорил он и перепахнулся шубенкой.

Оказалось, что Афанасий Степаныч был в стареньком хала-тишке и в одних синих дабовых плюндрах.

— А за щекой у тебя что? — спросил я, едва удерживаясь от смеха.

— Кусочек сахарку-с.

— Это зачем?

— Чтоб слаще с хозяюшкой поздороваться, — сказал он и, сладко улыбаясь, торопливо зашмыгал калошами по дороге, на которой действительно показалась какая-то таежная повозка.

— Ну, брат, беги скорее и поцелуйся послаще! — сказал я ему вслед и чуть-чуть не прыснул от душившего меня смеха…

Бывало, придет Корнилов за чем-нибудь по службе, вытянется, руки по швам и с ноги на ногу не переступит; но лишь только заметит, что я покончил со службой, как тотчас состроит умильную физиономию и непременно заведет что-нибудь об охоте, а там к чему-либо и припросится: то порошку у него нет, то дробцы не хватает, то фистончиков маловато.

Что тут поделашь при таком горе смертного охотника, поневоле дашь того и другого, потому что сердиться на него было невозможно за его безыскусственную простоту и угодливость в случае надобности.

Да, таких людей нынче, однако, уже нет! Весь нараспашку, что на уме, то и на языке, без всяких ширм и крючков современного бытия. В чем нуждается — просит; попросите его — отдаст последнюю рубаху, а по своей профессии — готов убиться и не спать несколько ночей, только бы угодить и помочь по своему разуму. Вся штука была только в том, что иногда недоставало девятой заклепки — ну, что делать; не у всех же и все десять!

Однажды в последней половине сентября, когда вся команда уже была рассчитана и ушла с промысла, собрался я съездить на кислый ключ, чтобы посидеть на нем ночь или две и покараулить зверей, так как в это время бывает в разгаре изюбриная течка и начинается сохатиная. Товарищем моим и в этот раз был тот же Михайло Кузнецов, но, заслыша наши сборы, чего не утаишь в маленьком месте, ко мне пришел Корнилов и убедительно просил взять его с собой. Мне этого не хотелось по той простой причине, что в этом случае третий охотник был лишним, так как при карауле зверей в сидьбе никогда не садятся более двух вследствие малого помещения и потому, что при соблюдении крайней осторожности третий только мешает, а запах, или дух, как говорят промышленники, гораздо сильнее, что может испортить всю охоту.

Высказав все это Корнилову, я отказал в его просьбе, но Корнилов объяснил, что он и сам все эти условия хорошо знает, а потому и просится ехать не как охотник, а как конюх, чтоб оставаться на таборе, блюсти лошадей и помогать по таежному очагу; говоря также, что у него есть хороший промышленный кобель, который отлично следит зверя и в случае надобности может служить дорогой необходимостью. Доводы Афанасья Степаныча были так логичны, а умильная физиономия со слезами на глазах настолько говорила за страстное желание съездить, что я невольно согласился на его просьбу и дал свое согласие взять его с собой, но не иначе как для исполнения обязанности конюха.

Надо было видеть неподдельную радость Корнилова, его расцветшую физию и тот восторг, с которым он торопливо побежал готовиться к отъезду, взяв позволение захватить с собой и винтовку, — ну, хоть так, на всякий случай.

На другой день рано утром выехали мы втроем верхом и гуськом, шагом, потянулись тайгою к заветному кислому ключу. Надо заметить, что в Забайкалье сентябрь месяц по большей части стоит превосходный, особенно первая его половина, и потому время это справедливо носит здесь название бабьего лета. Действительно, в этот период жаров больших уже не бывает, овода нет и комары исчезают, а ясные дни манят на воздух. Словом, бабье лето едва ли не лучшее время для сибирских путешествий; но зато оно дает себя знать в том случае, если погода стоит сырая и солнце спрячется в непроницаемую свинцовую мглу на несколько дней сряду. В эту поездку веселый ясный день вполне оживлял природу и давал надежду на хорошую охоту, а потому мы ехали весело, много говорили и почти незаметно перешагали 25-верстное расстояние и к обеду добрались до ключа, никого из зверей не встретив во всю дорогу. Только переезжая одну речушку, кто-то бросился из кустов и заставил нас невольно схватиться за оружие. Оказалось, что этот "кто-то" был домашний бык, который, вероятно, был потерян в тайге маркитантами и вычеркнут из их списков доставки мяса на промысел. Животное до того одичало в лесу, что совершенно потеряло облик домашней скотины, походило на зверя и чуть-чуть не кинулось на нас. Пришлось воевать с домашним животным, чтоб не оставить его в тайге, а потому я избрал удобную минуту и убил его пулею в лоб. Свежевание быка нас несколько задержало, но мы все-таки, как я и сказал выше, приехали к ключу рано. Впоследствии нашелся и хозяин потерянного быка, так что мясо было привезено на промысел и засчитано в число приемки от маркитанта.

Не доезжая до кислого ключа сажен 300, мы расположились табором на берегу речки, в которую выше этого расстояния бежит знаменитый минеральный ключ, составлявший такую дорогую приманку почти для всех зверей местной фауны.

Долина реки Талой, где находился ключ, покрыта вся редким смешанным и лиственным лесом с мелкой порослью и большими кустами; местами сплошной лес выделялся особыми группами и составлял разной величины колки, которые резко обозначались по своей густоте, служили притонами зверям и драпировали их лесные прогулки. Место нашего табора находилось в низменности береговой поросли и окаймлялось небольшим возвышенным залавком, за которым саженях в 30-ти расстояния тянулся густо заросший колок. Между ним и нашим стойбищем на когда-то горелом месте валялось много валежника, между которым рос лесной пырей, что и могло служить лакомой пищей для наших лошадей. Задавшийся кривляк речки и кайма залавка давали нашему табору укромное и совершенно скрытое помещение.

Так как время позволяло нам устроиться не торопясь, то мы поставили вариться обед, заготовили на ночь дров и успели побывать на ключе, чтоб заранее высмотреть все что следовало и познакомиться с характером посещения ключа зверями. По нашему осмотру оказалось, что все приходные тропы с вершины речки были настолько проторены зверями, что местами представляли собою глубоко выбитые дороги; а свежесть следов, преимущественно сохатиных и реже изюбриных, ясно говорила о том, что ключ посещается весьма настойчиво и едва ли не ежедневно.

Самый родник ключа, голова, как называют сибиряки, вытекает под большими лиственницами из каменистых плит и валунов, которыми ниже ключа сплошь покрыто все пространство, на коем нет почти никакой растительности. Выше же головы родника прилегает сплошной лес с большими чащеватыми кустами. Вода ключа чиста как хрусталь, но все окружающие его камни и плиты покрыты красноватой ржавчиной, что заметно по всей той поверхности, где только просачивается минеральная вода. В самой голове родника камни разбросаны, отчего образовались большие лунки, из которых и пьют эту замечательную воду звери.

Зная по личному опыту, что явившиеся на ключ звери прямо подходят к этим большим лункам и, напившись, скоро уходят, мы нарочно заложили эти резервуары плитами, для того чтобы пришедший зверь хоть несколько походил и поискал воды, что и оправдалось на деле. Закладывая лунки, мы брали только те плиты, которые лежали в стороне, наверху, и, чтоб не осталось нашего запаха, ополоскали их той же ключевой водой из берестяного чумашка.

Вытекающая из ключа вода постоянно пузырится и издает особый, попукивающий, характерный звук, к чему необходимо прислушаться и схватить ухом эту особенность, чтоб потом, ночью, не принять эти звуки за что-либо другое и не испугать зверя. Все это мы заучили, схоронили в себе, вдоволь напились целебной воды и тихо тем же следом ушли на табор, где закусили уже поспевшими щами и стали дожидаться вечера. Лошадей и собаку мы привязали, а Корнилову строго наказали, чтоб он, лишь только мы уйдем караулить, отнюдь не кричал на лошадей, не рубил дров и не разводил большого огня.

Но вот наконец наступило и желанное время! Солнце стало садиться, в воздухе сделалось посвежее, зачиликали собирающиеся к ночлегу лесные пичужки, где-то скуркал вещун ворон, ему отозвался другой мягким и тихим звуком, что, по замечанию промышленников, предвещало успех.

— Слышите, как наговаривает! — тихо заметил Корнилов.

— Давай бог, примета хорошая! — сказал Михайло.

Мы обовьючились потниками, необходимыми принадлежностями сиденки в холодную ночь, надели винтовки, потрясли руку Корнилову, перекрестились и пошли на ключ.

— Ни пера ни шерсти вам, господа охотники! — сказал нам провожавший глазами Афанасий Степаныч.

— Спасибо! — ответил я и сказал еще раз, чтоб на таборе было тихо.

— Знаю, знаю; не в первый раз, ступайте с Богом! — проговорил Корнилов и благословил нас большим крестом, а у самого на лице точно написано: счастливцы! так бы и пошел я с вами.

Старая сидьба, или засадка, сделанная из сложенных плит и камней, удобно помещала двух охотников, а от времени кругом поросшая кустами, мохом и разным дромом, она говорила о своей стародавности и о том важном обстоятельстве, что к ней спокон веку привыкли звери. Ведущая же к ней тропинка снизу окраины ключа и из береговых кустов речушки наглядно свидетельствовала о том, что эту сидьбу часто посещают туземные охотники.

Забравшись в засаду, мы один потник разостлали по ее внутренности, а другим накрыли каменную стенку, чтоб ночью в случае надобности как-нибудь не стукнуть оружием, выцеливая добычу. Моя знаменитая зверовая винтовка была заряжена на полуторный заряд пороха двумя круглыми пулями — пуля на пулю, что на близком расстоянии весьма действительно, а пущенные таким образом пули бьют цельно и ложатся одна повыше другой, на какой-нибудь палец расстояния.

Для ночной стрельбы со мной находится маяк — это белая костяная планшетка вершка три длиною с несколько выпуклой серединой, а шириною как раз в верхнюю грань оружия. Маяк крепко привязывается тоненькими жилками на конец дула по своим спущенным концам и ночью при выцеливании несколько отбеливает в общем мраке, чем и дает возможность охотнику видеть конец оружия; зверя же по своей мизерности и матовой белизне нисколько не пугает.

Довольно ясный и холодный вечер предвещал нам хороший звериный ход, но так как засветло к ключу никто не приходил, а свежесть погоды давала себя знать, то мы надели черные крестьянские шинели. Невозмутимая тишина царила во всей окрестности, и до напряженного слуха доносилось только журчание воды в речке, а характерный звук от выходящих пузырьков в ключе постоянно напоминал о существовании родника и о цели нашей засады.

Вот совершенно стемнело, и я тихонько прикрепил к дулу винтовки костяной маяк. Так как сентябрьская ночь довольно длинна, то мы и порешили на том, что с вечера будет сидеть Михайло, а к утру — я. На этом основании он, сидя, прижался в уголок засадки и положил конец винтовки на стенку сидьбы к ключу; а я улегся в другой угол и насторожил свою "пищаль" в противуположную сторону, откуда мы пришли, так как хитрые изюбры частенько являются снизу, а не сверху ключа. Долго я лежал на потнике, не спал, прислушивался и, мечтая о разных разностях, перебывал мыслями всюду — и близко, и далеко, и там, где и быть никогда не придется; припомнил, кажется, все давно уже прошедшее, что когда-то бывало, — и горе, и радость, и свое детство… Как вдруг слышу, что ску-кали камешки, и затем снова мертвая тишина! Я невольно откинул ухо и стал усиленно прислушиваться. Но вот опять кукнули плитки, я понял, что означают эти звуки, а потому ткнул пальцем Михайлу и поглядел на его физиономию, но было так темно, что я плохо видел даже его очертание, а заметил только, что он тихо и низко помахал рукой в знак отрицания, дескать, лежи, никого нет.

Я успокоился, но снова услыхал то же легкое покукивание и совершенно уже убедился в том, что по ключу ходит зверь, а потому тихонько приподнялся и выглянул из-за стенки сидьбы. Каково же было мое удивление, когда я увидал громадного сохатого, стоящего боком к выстрелу и находившегося от нас не более как в 20 саженях по направлению к голове ключа.

Моментально спустившись за стенку, я заметил, что Михайло сидит по-прежнему и не приготовляется к выстрелу. Я снова ткнул его рукой и едва слышным шепотом сказал:

— Стреляй скорее!

Но Михайло тихо нагнулся ко мне и прошептал:

— Стреляй, барин, ты, а я не могу!

Делать было нечего, рассуждать некогда и нельзя; а потому я показал ему рукой, чтоб он нагнулся и тотчас по его спине, чтоб как-нибудь не стукнуть, стал переводить свою винтовку и в то же время, придержав гашетку, взвел курок. Положив дуло на потник, лежащий на стенке сидьбы, я тихо привстал на колени и стал выце-ливать громадного зверя, который немного зашагал, но остановился и, видимо, прислушиваясь, едва слышно взмычал два раза, как самый маленький теленок. Это означало то, что он не один и что еще один миг — и зверь бросится наутек.

Убедившись в верности прицела, я потянул за гашетку. Раздался ужасно резкий выстрел, и я схватил момент звука, который привычному уху говорил о том, что пули ударили по костям. Хоть меня и задернуло дымом, но я, повернувшись вбок, заметил, как сохатый согнулся в спине и потом, сделав ужасного козла, как пьяный, зашагал в вершину ключа, где прилегала густая чаща леса. С выстрела зверь так брызнул, как говорят промышленники, что к нам от его ног полетели мелкие камешки и комья промерзлой грязи.

Лишь только скрылся сохатый, я машинально взглянул в правую сторону и к удивлению моему увидал двух маток, которые стояли почти рядом на левой стороне ключа и, видимо, ошеломленные выстрелом, не трогались с места и как бы не знали, что им делать. Упавшая роса серебрила животных, и потому их очертания весьма ясно рисовались на темном фоне густой поросли.

Указав их Михайле, я почти громко сказал:

— Стреляй скорее хоть этих, что ж ты еще мешкаешь?

Но совсем растерявшийся Михайло водил винтовкой то в ту, то в другую сторону и испуганно проговорил:

— Которую стрелять-то?

— Да стреляй какую попало, не все ли равно, что еще заспра-шивал! — почти сердясь, сказал я Михайле и хотел взять у него винтовку.

Но в это самое время матки как-то гортанно буркнули и стремглав бросились в густую чащу.

Несколько секунд слышалось их поспешное бегство, но с другой стороны доносилось легкое потрескивание, что означало, что тяжело раненный сохатый тоже тихо пробирается по тайге.

— Что ж ты не стрелял? — напустился я на Михайлу.

— Да оробел что-то; зарность какая-то подступила; сердце точно схватило, во рту пересохло, а самого затрясло, как в лихоманке; в глазах зарябило, чисто никого не вижу, а сам гляжу на зверей.

Действительно, Михайлу трясло, в чем я убедился ощупью и слыша его прерывистый разговор.

— Ну, а сначала-то почему не стрелял быка? — спросил я, все еще волнуясь и сам от досады, что упустил маток. — Разве ты его не видал или уснул? — продолжал я спрашивать.

— Как не видал? Видел! С самого первоначала видел; да все думал, что вот-вот он подойдет поближе.

Взяв в руки винтовку Михаилы, я заметил, что на ее стволе над визиром надет подзор (карабчён, как там называют), с которым стреляют только днем и то в сильно ясную погоду, чтоб не отсвечивало в резке визира. Я рассмеялся и спросил Михайлу:

— Ну, а это что? Разве с карабченом ночью стреляют? Эх ты, охотник! А еще садишься зверей караулить; то-то бы ты и попал в небо!..

— Недоглядел; ей-ей недоглядел, а как заметил, что он привязан, то заторопился и сдернуть не мог — так меня затрясло!

— Да как и не затрясти тебя, чучелу этакую, когда сам плох! — сказал я шутя, подал ему винтовку и стал заряжать свою тем же порядком — двумя пулями.

— Ну и зверь матерущий! А слышал, барин, как пули-то защелкали? Должно быть, сильно попало! — сказал Михайло, закладывая за губу добрую понюшку табаку.

— Слышал, как не слыхать! А вот ты слышал ли, что в этой стороне потрескивало? — спросил я и указал место.

— Слышал; да и недавно вот еще тут похрустывало; вишь, шибко хватило! Должно быть, в чащу затягивается, — отвечал Михайло и перебирал нижней губой, которую, вероятно, вертело от доброй понюшки сам-кроше, потому что он сплюнул уж раза с четыре!..

— Ну, слава богу! Попало и сильно попало! — сказал я, налил из фляжки рюмку коньяку и объявил, что лягу с радости спать; а он, если желает, то пусть сидит и караулит.

Уткнувшись в уголок сидьбы, я скоро задремал, но задремал таким сладким и вместе с тем чутким сном, что сам слышал себя, как стал помаленьку похрапывать; даже сознавал, как в тумане, что при карауле зверей храпеть нельзя, но — увы! — слышу и сознаю, а сам собой проснуться не могу.

— Барин! Не храпи! — тихо сказал Михайло и ткнул меня пальцем.

Я очнулся; но помню, как сейчас, что заснул ту же минуту и точно так же захрапел снова и снова так же внутренне сознавая, что этого нельзя.

Михайло опять разбудил меня таким же манером и посетовал на то, что я своим храпом отравляю охоту. Этот выговор совершенно разбудил меня, и я уж только лежал, а о сне и не думал. Как рукой сняло!..

— Что, слышал кого-нибудь? — спросил я шепотом.

— Нет никого, — отвечал он тихонько и рассказал, что в том месте, куда ушел раненый зверь, снова немного трещало, что и доказывало, что его шибко схватило.

Долго сидели мы молча и прислушивались. Но вот взошел ущербнувший месяц и матово-зеленоватым блеском осветил весь ключ. Сидьба наша приходилась в тени под лесом, и мы не боялись, что будем замечены. Серые облачка появились на небе и, быстро несясь с юго-запада, то закрывали, то открывали луну, что ужасно мешало приглядываться к окружающим предметам и следить за их пребыванием на ключе. Это попеременное освещение как-то сбивало присмотревшийся глаз и придавало какую-то таинственность виднеющимся предметам. Какой-нибудь пень или маленький кустик казался как бы одушевленным, и настроенному воображению представлялось, что он шевелится, а его неподвижные формы рисовались изменяющимся очертанием, фигурой стоящего зверя. Если бы бессмертный Пушкин был страстным охотником и посидел такую ночь на ключе, как сидели мы с Михайлой, то неужели бы он не воспел этих чар своим звучным гениальным стихом великого поэта?.. Так думал я, лежа в уголке таежной засадки, и уносился мыслями куда-то в пространство… Как вдруг до моего слуха донеслось новое покукивание камешков! Что это — обман? Или нет? И я невольно превратился весь в слух. Но характерное постукивание повторилось опять! И я, не веря более Михайле, тотчас приподнялся, чтоб выглянуть через стенку засадки. И — о ужас!..

Несколько поправее того места, где стрелял зверя, я опять увидал большого сохатого, который стоял к нам грудью и пил из ключа воду.

Повторилась почти та же история, как и при первом случае. Я только толкнул Михайлу и показал рукой, чтоб он скорее стрелял, но он быстро нагнулся и показал мимикой, чтоб стрелял я.

Пришлось проделать тот же маневр, и я, тихо переведя винтовку на переднюю стенку засадки, неслышно взвел курок и прицелился. В это время зверь вдруг поднял ветвистую голову, и его осветило луной. Боясь того, что он заслышал наше присутствие и пользуясь освещением, я быстро взял на маяк и спустил курок. Боковой уже ветерок тотчас отнес пороховой дым, и я опять слышал стук пуль и видел, как сохатый сунулся на колени, а потом с прыти встал, согнулся и, опустив голову, тихо зашагал в чащу.

— Опять ловко попало, а пошел как целый! — сказал Михайло и соскочил на ноги.

— Ну нет, не совсем целый! — проговорил я и погрозил, чтоб он молчал, усиленно прислушиваясь, где трещит зверь.

Долго провожая ухом, нам показалось, что сильно раненный сохатый ушел по тому же направлению, куда утяну лея и первый. Мягкий треск чащи то утихал, то возобновлялся; наконец все замолкло, и мы порешили, что сохатый или упал, или лег.

Радость наша была велика! Михайлу снова немножко потрясло от волнения, и я опять подтрунил над ним, потому что на его винтовке тот же подзор красовался на дуле!..

— Ты что же это делаешь? Опять не снял карабчена? — спросил я.

— Да, вишь, думал, что уж больше никто не придет, потому что первым зарядом оголчили место, и я помекал, что с такого выстрела и сонных-то всех разбудило, — оправдывался и отшучивался радостный Михайло, а потому такую здоровенную понюху заворотил за щеку, что чертям тошно!..

Зарядив винтовку уже одной пулей, я улегся спать и проснулся только тогда, когда совсем рассветало, так что по веткам чиликали птички и кой-где перепархивали по кустикам. Михайло, свернувшись калачиком, крепко спал в уголке сидьбы; я его разбудил, и мы, забрав все принадлежности, потащились к табору, с которого пахло дымком и доносились звуки топора.

Заслыша нас, Корнилов подправил огонь, и костер свежих дров запылал тепло и приветливо. Мы навесили чайник и скоро напились горячего чаю, что отогрело позастывшие наши члены и возбудило новую энергию искать раненых зверей. Нечего и говорить уже о том, что мы все подробно рассказали Корнилову о нашей охоте и поблагодарили его за то, что он сумел сохранить полнейшую тишину на таборе.

— Оба выстрела слышал отлично. И порадовался же, как заметил по голку, что ладно попали! Особенно первый-то раз! Слышно было, как щелкнула пуля по костям зверя, а голк не раздернуло! — радостно говорил Афанасий Степаныч, торопясь идти с нами на поиски зверей.

Лошадей мы стреножили и отпустили на лесной пырей тут же около табора за маленьким залавком. Одно только не радовало нас — это погода, которая начала хмуриться; все небо затянуло сплошной свинцеватой тучей.

— Ну-ка попробуем твоего кобеля, каков он будет на деле, — сказал я Корнилову и просил его, чтоб он до время не отпускал его со сворки.

— Богатый Серунько! Вот увидите сами! — говорил Корнилов и стал отвязывать собаку, которая, насидевшись на привязи, сильно рвалась и начала лаять.

Вооружившись винтовками, мы бойко отправились к ключу, чтоб выправить следы и тогда отпустить собаку. Но вышло не совсем так, потому что Афанасий Степаныч уж шибко понадеялся на своего Серуньку, которого отпустил со сворки ранее, чем мы дошли до ключа. С радости насидевшийся пес опрометью бросился расправлять свои ноги, напал на свежий след, и мы скоро потеряли его из глаз.

Придя на те места, где выстрелы застали зверей, мы скоро нашли признаки запекшейся крови и в обоих случаях проследили их несколько десятков сажен, но в чаще потеряли ее следы; а простой уход зверей по одним следам, без крови, проверить не представлялось возможности, потому что все тропы были избиты свежими следами. Тут надо быть природным орочоном, чтоб разобрать в такой толчее след раненого зверя и знать вполне его обычай, чтоб сообразить по местности, куда он должен уйти и лечь, а для этого необходимо точное знакомство со всею окрестностью и ее трущобами.

Пока мы все трое разбирали следы крови, время прошло незаметно и стал пролетать редкий снежок.

Как вдруг на левой стороне от ключа, где-то в лесистом плоском нагорье послышался гонный лай Серуньки. Заслыша его, Корнилов тотчас бросился туда и закричал нам, чтоб мы поскорее бежали на лай. Ту же минуту Михайло последовал за Корниловым, и они мгновенно скрылись от меня.

Оставшись один, я усомнился в верности розысков хваленого Серуньки, потому что он лаял совсем не в той стороне, куда, видимо, утянулись раненые звери; но, сознавая свое одиночество и боясь единолично наткнуться на раненого сохатого, который в этом случае очень опасен, я машинально пошел по тому же направлению, куда убежали мои товарищи. Пройдя с версту, я в нескольких местах заметил следы собаки, которые резко означались по беловатому сухоросу и ясно говорили о том, что Серунько удрал по тому следу, которым последний сохатый пришел перед утром на ключ, так как ясные отпечатки звериного хода гласили о его пути к ключу. Убедившись положительно в ошибке собаки, я начал громко кричать, созвал товарищей и наглядно доказал им, что собака убежала неладно, а если и лаяла, то, вероятно, подняла свежего зверя и погнала по-зрячему. Все это оправдалось на деле, и мы воротились, чтоб следить на другой стороне ключа, куда ушли раненые сохатые. Пока мы возвращались, повалил снег хлопьями, и вся окрестность скоро побелела от раннего гостя.

Придя на старые розыски, мы уже ясно видели ржавые пятна крови на свежем снегу и потому скорее пошли по следам отступления простреленных сохатых. Но снег валил не на шутку и так запорошил все тропы, что пришлось отказаться от преследования, и мы с сокрушенным сердцем воротились на табор. Словом, нам не повезло, потому что еще ранее этого возвратившийся Серунько совершенно разгорел и, отыскав нас на следах зверей, изнеможенный упал в лужу воды между кочками и жадно лакал, так что мы не могли его дозваться и оставили на месте.

Увидав такую невзгоду со стороны природы, мы порешили убраться домой с тем, чтобы через день или два снова приехать и отыскать зверей. На этом основании мы поставили на таган котелок, чтоб сварить щи, пообедать и отправиться восвояси. Пока мы приготовляли котелок, резали мясо, поправляли огонь и проч., снег несколько поутих, а потому Корнилов и Михайло решились попытать счастье и снова отправились на розыски, а я с досады остался на таборе варить похлебку.

Прошло с полчаса; я лежал около огонька, курил и помешивал в котелке. Как вдруг услыхал за окружающим табор залавком сильный треск. Я подумал, что не конь ли запутался треногом между валежником, а потому моментально соскочил и выбежал на залавок, чтоб поглядеть. Но к удивлению моему все три лошади благополучно ходили по пырею, однако сторожко посматривая на колок. В это самое время послышался новый удаляющийся треск, а затем и гонный лай отдохнувшего Серуньки.

Было ясно как день, что один из раненых сохатых лежал в том самом колке, который тянулся от табора за прилегающим залавком и находился так близко к ночующему Афанасию Степанычу! Ясно было также и то, что остывший в воде Серунько — чтоб его черт взял! — скоро наткнулся на кровавый след зверя, разыскал его без всякого толка в колке и угнал вниз по долине!..

Живо сообразив, в чем дело, я невольно плюнул от досады, понуро пошел к табору и в душе бранил Корнилова, что он не послушался и рано отпустил собаку. Совсем бы разыгралась другая история, если б с первого раза мы пошли с собакой по кровавому следу и, конечно, скоро бы подняли зверя еще до снега.

Взбешенный, сидел я у огонька и поджидал охотников, которые скоро и явились без всякого толка, потому что густой снег снова повалил без перемежки, закрыл все следы и отравил всю охоту! Корнилов и Михайло подробно рассказали о своей неудаче и о том, что потеряли собаку, так как ее не было на том месте, где оставили. Слушая их россказни, я пока крепился и молчал, потому досада давила мне сердце, и я чуть не плакал. Заметя мою хмурость, Корнилов смекнул, в чем дело, и заискивающим тоном тихо проговорил:

— Напрасно я не послушал вас, Александр Александрович, и отпустил Серуньку рановато; а надо бы навести его на след и пустить по крови.

— А! Теперь и ты, Афанасий Степаныч, понял, в чем дело! Вот тебе и науки: впредь слушайся и не умничай! — уже не вытерпев, горячо проговорил я и подробно рассказал, что я видел, слышал и перечувствовал, оставшись кашеваром у табора.

Представьте мою досаду, когда после этого рассказа Корнилов, закусив губу и что-то соображая, со слезами на глазах оповестил о том, что он еще с вечера вскоре после первого моего выстрела слышал треск в этом ближайшем колке, но не смекнул, в чем дело, и ни слова не сказал мне об этом, когда я пришел с Михайлой с ключа!..

Услыша такое признание, я едва удержался от взрыва и, кое-как укрепившись, только покачал головой и мягко сказал:

— Вот видишь, Афанасий Степаныч, какую ты новую глупость сделал своим молчанием. Ведь зверь-то в руках у нас был, только ты заикнись хоть одним словом, что слышал треск в этом колке после моего выстрела! Мы бы пришли к нему прямо и взяли бы на месте, без всяких хлопот и розысков. Эх ты, голова мудреная! Вот теперь и будешь знать, как на всякую штуку при такой охоте нужно обращать внимание! А теперь что? Был гевезен, да выскочил! 1 …

Кончая этой избитой фразой, я невольно посмотрел на Корнилова, и мне стало его жалко, потому что он чуть не плакал и только с досады кусал свою губу. Заметя его горе и видимое раскаяние, я взял его за плечо и братски сказал:

— Ну полно кручиниться! Вот давай выпьем по рюмочке и забудем свое горе, а дня через два приедем и, Бог даст, найдем зверей, а теперь они не испортятся.

Мы выпили и уселись обедать, но снег не останавливался и порошил по-прежнему. Вскоре прибежал откуда-то и Серунько! Я уж молчал, чтоб не растравлять нашей общей раны.

Оседлавшись, мы уехали домой, куда и добрались уже в потемках.

Скоро снег идти перестал и установилась добрая погода, а потому через день я отправил на ключ розыскную экспедицию. Михайло, Корнилов и штейгер Соловьев поехали на поиски и нашли одного сохатого саженях в 300-х от ключа. Они рассказывали, что, приехав на тот же табор, заметили ворона, который прилетел к речке, посидел на лесине, как-то особенно скуркал и, точно осведомившись о приезжающих, скоро снялся с дерева и, куркая, тправился в лес. Помня мои советы относительно этой птицы, они тотчас заскочили на лошадей и побежали за вороном, не теряя его из глаз. Заметя, что таежный вещун уселся на высокую лиственницу, они немного остановились и стали наблюдать, что он будет делать. Но хитрый ворон, видя их преследование, упорно сидел на дереве, покуркал и потом снова полетел.

Боясь потерять птицу, они опять поспешно поехали, но скоро, добравшись до той лесины, где он сидел, заметили густую мелкую чащичку, в которой на самом закрайке совершенно неожиданно увидали лежащего зверя.

— Здесь, здесь! — закричали они разом и, крестясь, благодарили Бога, что он помог им через птицу отыскать потерю.

Найденный зверь оказался 4-х лет, но был уже настолько велик, что от переднего копытца до конца загривка имел меры 11 четвертей. Две пули, на вершок одна повыше другой, оказались не в груди, а в самом заду!.. Они прошли наискось всю внутренность, изломали на левом боку три ребра и одна из них вышла навылет у левой лопатки.

Вот как крепок сохатый, что с такой ужасной раной мог утя-нуться на такое расстояние и, как видно, имел силу идти до последнего вздоха, потому что, где он упал, не было никаких признаков, чтоб он бился в агонии. Это доказывало, что сохатый сунулся мертвым!..

Если мне показалось, что я стрелял второго зверя в грудь, а не в зад, то это ничто больше, как обман ночного освещения. По всему вероятию, в момент выстрела сохатый стоял к сидьбе задом, но, заслыша нас, заворотив голову, оглядывался на засаду, почему и показалось мне, что он стоит грудью.

Второго зверя в этот же день нашли орочоны, которые, узнав о моей охоте, немедленно отправились на розыски. Они сначала скрыли свою находку, но потом признались во всем и говорили, что такого громадного быка им видеть не приходилось! Обе пули попали немножко низко, в левый бок груди, что и дало ему возможность уйти от ключа, а потом и от собаки версты на полторы от того колка, в котором он лежал и сохранился по невниманию Корнилова.

Прожив на Урюме почти семь лет, пришлось испытать еще много такого, что не вошло в эти записки или по неудобству изложения, или потому, что всего не напишешь; да и надоело немного сидеть и царапать. А потому покончу на этом и теми же словами, как начал: Урюм! Урюм!..

23 марта 1883 года. Сузун Томской губернии.