…И вот уже только семь деньков остается до того главного твоего дня, о котором вспоминать будешь позже в письме к Татьянке. В письме, от которого я отвлекся к твоим дневникам и тем письмам первого солдатского года, чтобы обстоятельно разобраться: что же было там — по ту сторону твоей надежды на лучшее.
«Мечтая о лучшем», ты служил. С этим ехал домой, в отпуск. «Мечтая о лучшем», шел на выпускной вечер в техникум — ее выпускной вечер: Сима заканчивала ученье.
Зная теперь, как все было, я не могу понять: на что ты надеялся? Но, значит, было что-то, о чем не знал даже твой дневник. Только — что?
Или просто жила в тебе надежда, которую немыслимо объяснить: надежды, как и сказки, сгорают от объяснений. Одно я понял: нет, не случайным увлечением было твое чувство к Симе — уже по одному тому угадывается серьезность чувства, сколько огня и сил тратят, чтобы выжечь его из сердца.
Что было на том вечере, 27 декабря, Татьянка расскажет мне позже.
Сима встретила тебя холодно. Ты чувствовал себя на редкость одиноким. И хотя появление солдата в техникуме, где учился, — все-таки праздник, хотя друзья окружили, но ты еще сильней в их кругу ощутил одиночество. Захотелось бежать, все равно куда, от самого себя уйти — не помнить, забыть все…
А в пустом коридоре страшней, неотступнее навалилась тоска.
Дернул за ручку первую попавшуюся дверь. Запертая, она не поддалась. Ты рванул опять — и выдрал скобу с винтами…
Неизвестно, что сделал бы ты в следующую минуту, но чьи-то легкие пальцы легли на твою руку:
— Успокойся, Саша. Пойдем. Я прошу…
Рядом была Татьянка.
Вот об этой самой минуте и скажешь ты ей в январском своем письме: «…искал долго, мучительно, шел напролом сквозь дебри, пока не оглянулся и не увидел, что… за мной грустно и терпеливо шла ты. Ты знаешь, когда я оглянулся. Это было 27-го…»
И она откликнется — тоже в письме — на твое признание: «Родной… тогда было слишком больно видеть твои мучения». А ты подхватишь этот отклик сердца:
«…В тот вечер ты была рядом со мной, и я понял, что кому-то нужен. Нужен, понимаешь?
Я понял, что нужен тебе. И я был счастлив… Я много вспомнил тогда на вечере. Очень четко помню тот момент, когда писал тебе адрес. Я был нужен тебе, но ты мне нужна была еще больше, и вдруг просто, совсем по-мальчишески захотел, очень захотел, чтобы на мой военный адрес пришло хотя бы одно письмо человека, которому ты нужен и который нужен тебе.
Так неужели тебе не ясно еще, что действительно вернула мне жизнь?.. И я могу повторить тысячу раз: да, ты. Ты вернула меня к жизни тогда. Ты дала мне новую жизнь, ту, которую без тебя я мог бы искать еще долгие годы. Я нашел бы ее все равно, но сейчас я не могу представить того, чтобы в моей жизни не было тебя.
Вот и все…
Я, как и ты, любимая, хочу, чтобы все между нами было просто и ясно…
Твой Сашка».
Вот так живешь и ничегошеньки ровным счетом не знаешь. Помню, мы дома долго ждали тебя в тот вечер и тревожились по обыкновению: где ты там, не случилось ли с тобой чего… Если б мы знали, какая буря улеглась рядом, какое отчаянное солнце брызнуло в родную душу! «Пусть будет все просто и ясно». Уже месяц минул с того вечера, когда вы сказали это друг другу. Почти месяц ты снова в части, и уже наступает февраль с его невероятной и страшной арифметикой: только 64 вечера и 65 утр я буду самым счастливым и самым богатым на земле человеком.
«1 февраля.
Итак, сегодня 1 февраля. Толковали с ребятками о житье-бытье, и в разговоре родился каламбур: «Сегодня — первый день последнего месяца предпоследней зимы». Время все-таки быстро идет. Уже кончается зима, календарная зима, а у нас тут натуральная зима кончится где-то в апреле. Морозы еще покажут зубы. Но что нам морозы! Меня сейчас хоть на Северный полюс посади — все равно выживу. Я заколдованный, любимая. Ничто меня не возьмет теперь, когда у меня есть ты. Ни смерть, ни болезнь, ни черт, ни бог.
Извини, что не смогу много написать сегодня: командир свято помнит, что я художник, и не отказывает мне в работенке по специальности: весь день сегодня пишу, черчу и рисую, аж лицо в туши вымазал. Сейчас умоюсь и — баиньки…»
Не слишком длинна твоя солдатская ночь, но ты успеешь отдохнуть до утра. А утром будешь читать вот это письмо Татьянки:
«Саша, кричи «караул»! Теперь я тебя замучаю своими письмами. А ты еще боялся, что меня замучаешь, — кто кого…
Мне чего-то не хватает, если не получу или не напишу тебе письмо. Милый, ты для меня все… И если что-нибудь с тобой случится, не знаю, как я… как я буду жить после. Вот опять съехала на мрачные мысли, я знаю, как ты этого не любишь, но жизнь есть жизнь. Извини, не буду больше.
Чем больше я думаю, тем больше удивляюсь, как это раньше могла жить без твоих глаз, твоей такой родной улыбки, Саша, Саша!!!
Мне так иногда не хватает твоей бесшабашности, ты всегда, даже в самые трудные минуты, можешь улыбаться, а я нет…»
«Что ж, Татьянка, я принимаю твой вызов на соревнование: кто кого замучает письмами, и обязуюсь… Дурень, зачем это слово! Хочу и буду, потому что иначе не могу, буду писать тебе каждый день… Впрочем, чтобы ты не волновалась, сразу скажу, что в любое время может быть перерыв в письмах, об этом я говорил тебе перед отъездом, помнишь? Сама понимаешь, всякое может быть, ведь я не на курорте.
Не грусти, поменьше думай о том, что может случиться что-то, от нас не зависящее, могущее разлучить нас. Хоть и верна истина о том, что жизнь есть жизнь, знай, что я сейчас, когда понял цену своей жизни, буду «брать жизнь за рога», и она не посмеет принести нам горе… И ты береги себя, родная. Что бы там ни было, пока мы живы, мы будем вместе.
Временами мне нестерпимо хочется увидеть тебя, обнять. И целовать до изнеможения твое родное лицо, гладить твои волосы ладонями и смотреть, без конца смотреть в твои ласковые глаза… И тогда я целую, твою фотографию.
Помнишь слова песни: «Ты в письмах своих приходишь ко мне…»
«3 февраля.
Написал сегодня днем, не надеялся, что вечером будет время, а оно как раз есть. Чувствую, что в привычку вошло писать тебе перед сном. Это потому, что хочу чаще видеть тебя во сне…
Будет, все еще будет. Радостно мне от этой мысли, очень радостно. И нестерпимо хочется чувствовать рядом тебя.
Нет, не бойся, до смерти не четыре шага. До смерти еще — целая жизнь…»
Я не знаю, о чем думает она, Татьянка, читая это письмо… Наверное, о целой жизни, огромной и счастливой, с любимым. Я знаю больше того: если б ты понял вдруг, что смерть — вот она, даже тогда продолжил бы письмо так легко, как продолжаешь это.
«Был у нас один парнишка, звали мы его «до смерти четыре шага». Я такого тощего человека еще в жизни не видел. И была у него одна странность: если за ночь он раз семь-восемь не встанет покурить, то думает, будто от этого земля расколется. И что интересно: курил страшно, а папирос своих никогда не имел, все ходил по казарме из угла в угол и «стрелял». Подойдет, дернет за руку и шепнет на ухо: «Дай закурить».
Но это к слову. Вообще говоря, люблю наблюдать за людьми. До чего интересные встречаются… Есть один солдат белорус, этот смешит всю роту рассказами типа баек деда Щукаря. Спим мы с ним рядом и нередко долго не можем уснуть. Вот он услышит, как кто-то закашляет, и, не думая долго, замечает:
— Этот не перезимуе…
Или услышит храп в дальнем углу и посоветует:
— Прирежь его, шоб не мучався.
Работал он как-то вместе с одним узбеком, оба по-русски плохо понимают, и вот он печалился после:
— Змучався я з ним: он мне по-своему толкуе, а я ему по-своему, оба ни черта не понимаем, вот и сидишь — переводишь, переводишь…
Да, кстати, коль речь зашла о переводах: скажи, Татьянка, как дела с английским? Смотри не подкачай! Надо тянуть на отличный диплом.
Пиши мне хоть немного о том, как твои дела в техникуме. Я сейчас с благодарностью вспоминаю его, техникум, ведь в его стенах мы нашли друг друга…
Пора спать. Завтра с утра на работу».
«4 февраля.
Родная, здравствуй!
Вот и еще один день кончается. Через пять минут будет 5 февраля. Все солдаты спят, один я, грешник, злостный нарушитель распорядка дня, не сплю. Письмо тебе — как вечерняя молитва, без которой не могу заснуть. Вот за стеной «пропикало» 12. Значит, кто-то еще не спит, слушает радио… Ага! Привет, страдалец! Я так и знал, что он придет, полуночник. Разреши представить тебе моего товарища по ночным бдениям: младший сержант… нет, просто Вовка. После отбоя мы обычно остаемся с ним в этой комнате и говорим. О чем? Обо всем, что волнует. Короче, философствуем.
…Тебе не кажется, Татьянка, что мои письма очень короткие? В самом деле, прочитаешь письмо за одну-две минуты, а знаешь, сколько времени я пишу его тебе? Обычно час-два. Это все Вовка, злодей, отвлекает. Полчаса прошло, как начал писать. Донимает он меня сегодня, как обычно, своими мудрствованиями о любви. В общем, этически и эстетически развитый парень. Только спорить любит до победного конца. А сегодня плюс ко всему возымел наглость выиграть у меня две партии в шахматы. Это он, прямо скажем, зря сделал. Не подумал товарищ о своем будущем. Вот возьму и привяжу его ночью к кровати колючей проволокой. Пусть задумается над совершенным злодеянием.
…От тебя второй день нет письма, и мне уж как-то неспокойно. Скорей бы почта пришла.
Иду спать. Спокойной ночи и тебе, любимая».
«6 февраля.
Уже серьезно волнуюсь: от тебя четвертый день ничего нету. Грешу на почту…
Вчера не успел написать тебе: только-только собрался, а тут — на тебе, в 11 вечера вызвали. В машину — и вперед. Только что вернулся. Почти сутки, говоря нашим языком, «пахал»…
(А на общепонятном языке это значит, что ты целые сутки в морозной февральской степи искал «перерубленную артерию»: поврежденный кабель.)
…Сейчас валюсь спать.
Днем вчера подсыпало чуть-чуть снежку на наши голые сопки, а сегодня совсем по-уральски задувает февральский ветерок.
О господи! Письма не дадут написать спокойно. Старшина не отстает, составляй, говорит, наряд на кухню, и все тут. А я спать хочу. А ему наплевать. А мне тоже, в конце концов, извините меня! Как говорится, в трудную минуту выручает друг. Пусть Вовка составляет. Благо, ему делать нечего. Должен же я, в конце концов, выспаться или не должеп?.. И тебе найдется простить меня за короткое и неудачное письмо. Прощаешь?..»
«7 февраля.
Почему ты молчишь? Если не жалеешь меня, то пожалей хоть нашего почтальона, иначе ему от меня кое-что перепадет. Он, как только увидит меня, ноги в руки — и в каптерку, в единственное место, где он для меня недосягаем. Я ему проходу не даю. При каждой встрече вместо «здравствуй» говорю «давай письмо».
Татьянка, Татьянка, впервые в жизни я верю в счастье. Наше с тобой счастье.
А ты молчишь…»
В тот же день ты написал и нам:
«Получил еще два ваших письма. Сразу насчет удостоверения: выслал приблизительно неделю назад. Напишите, получили аль нет, бо на нашу почту надежда как в дождь на валенки.
О здоровье не беспокойтесь, все в норме, акклиматизировался. Работаю полегоньку, даже остается время на «поизучать философию» и на «пошляться по библиотекам». На «выпить бутылку водки» и на «дать кому-нибудь по морде» (это ты Бабеля вспомнил!) не остается. Ни времени, ни денег: после отпуска было слишком сильно желание мирских развлечений, чтобы от них воздерживаться: купил энное количество книг «на разные темы», дабы тренировать свою память, как говорится, «знанием всех тех богатств…». Тренирую. Может, что и выйдет толковое.
Целую. Ваш Саша».
Вот и пойми после такого письма, что творится на душе у сына. Ни тревоги, ни грусти, все вокруг хорошо, все спокойно. Не то что в письме к ней. Впрочем, закономерно.
«8 февраля.
Татьянка! Наконец-то получил твое письмо. Все объяснилось. Ты не писала потому, что пять дней не писал я. Но, хорошая моя, ведь я говорил уже тебе, чтобы ты не волновалась, если долго не будет писем, и еще раз повторяю, что здесь никогда не можешь точно сказать, что будет с тобой через минуту, это ведь не детский садик, а армия. И что я мог сделать, если пять дней безвылазно сидел в лаборатории и не мог отправить тебе письмо? А что будет, если я уеду отсюда, скажем, на месяц? Неужели ты целый месяц сможешь не писать? Я бы не смог…
Знаешь, если долго не будет от меня вестей и если тебе от этого будет очень трудно, то, я прошу, заходи к нам, к моей маме, и тебе станет легче, и маме тоже. Отбрось свою прекрасную скромность и заходи без стеснения. Тебя встретят как очень дорогого человека».
«9 февраля.
Мне становится легко, когда я слышу твой голос, и, чтобы слышать его чаще, я каждую свободную минуту перечитываю твои письма. Повторяю строки стихотворения и слышу, как твои губы повторяют:
Да, любимая, все еще будет… Я приеду, возьму тебя за руки и больше не выпущу твоих рук. Всю жизнь! А приеду я скоро… Сколько там на нашем календаре?
Знаешь, я все-таки поругаю тебя немножко. Значит, ты считаешь, что неспособна сделать меня человеком? И еще считаешь вдобавок, что, говоря об этом, я смеюсь над тобой! Татьянка, может быть, это грубо прозвучит, но, если услышу от тебя что-нибудь подобное, я побью… почтальона. Для начала. Смеяться? Мне над тобой? Вот это действительно смешно!
А пока… пока до свидания! Поспать тоже не грех, так ведь?»
«10 февраля.
Знаешь, бывает так со мной: понравятся какие-то стихи, и я буду часто-часто твердить про себя и никогда их не наслушаюсь, если не сделаю одной вещи, а именно: если не напишу хотя бы раз эти стихи на бумаге. Тогда обычно «преследование» ненадолго копчается, и я успокаиваюсь. Но стихотворение В. Тушновой… Я полтетради исписал строками из него, а все равно хочется повторять еще и еще. Ты только вслушайся:
Татьянка! Меня осенила одна «грешная мысль»: давай будем с тобой устраивать раз в месяц (хотя бы) вечера поэзии. Заочные. Ведь столько прекрасных стихов порой переполняет душу, что трудно бывает не поделиться ими. А поделиться надо. И с кем, как не с тобой?! И, знаешь, с чего мы с тобой начнем эти вечера? Начнем их полюбившимися мне стихами Катри Вала. Через три-четыря дня я вышлю тебе эту книгу, которая тебе (надеюсь) понравится, и ты скажешь мне свое мнение о ней.
Вся эта книга — поэма любви, и в каждом стихотворении ты найдешь ее. Хотя бы в первых строках этого:
Каждое стихотворение чем-то, порой до конца непонятным, трогает сердце. Послушай:
Я не дописал его до конца, ты сама прочитаешь. А послушай, как нежно, до слез нежно звучит это:
Да что я тебе говорю, в самом деле! Ты это поняла раньше меня, поняла красоту этих строк.
Что ж, говоря по правде, я согласен с тобой: сентиментальность — не такая уж плохая черта, и в ней есть что-то оптимистическое. И любовь к стихам — тоже.
Да, я не в меру чувствительный человек. Ты пишешь, что не любишь людей бесчувственных, а слишком «чувственных» ты любишь? Если нет, то я исправлюсь…
Вот и все, любимая, на сегодня хватит. Пиши о своем здоровье обязательно — ваши ужасные морозы меня пугают…»
«И февраля.
Пишу тебе и слушаю краем уха радио. Только что прозвучала одна из любимых моих песен. Ты знаешь ее!
Почта есть, и адрес есть, и ты пишешь. И сейчас мне больше ничего не надо.
Да, Татьянка, сейчас я скучаю по хорошей музыке, здесь редко ее услышишь. Я, как и ты, очень люблю и бесконечно могу слушать музыку Бетховена. Верно ты сказала, что в ней все прекрасно. Только ты не спорь со мной… Неужели ты не согласна, что любимый человек — это все: и мир, и музыка, и все прекрасное, что есть в мире?..
Извини, Татьянка, за короткое письмо. Время позднее, и утомился за день немножко…»
«12 февраля.
…Куда деваться? Не дают письмо написать спокойно. Нет, все-таки я слишком нервный человек. Минуту назад готов был расколоть голову табуреткой одному товарищу. Схватил вымазанными в известке ручищами книгу, ту самую, которую я через два дня собираюсь отослать тебе, и возымел желание полистать ее. Его счастье, что табуретка легкая. Денек-другой поболит хребтина, тогда узнает, что такое культурное обращение. Извини, родная, что пишу всю эту чушь…
Знаешь, если мне почему-то особенно трудно, если мучает скверное настроение, спасает от него только одно — ты. Моя единственная, без которой теперь уже не представляю жизни своей… Верю, что все будет хорошо. И хорошо, что ты веришь в это».
Ну скажи, а кто же из нас не верит в это, сын? Сам же говоришь, что не может жить человек, не надеясь на лучшее. Пусть все будет хорошо!
С этой мыслью открываю глаза утром. С нею возвращаюсь с работы. И засыпаю — тоже с ней. Знаю: военная служба — это передний край наших тревог, и, значит, никогда не бывает на нем спокойно. Так пусть все будет хорошо!