«Саша, хороший мой!.. Я слишком счастлива — сегодня пришло сразу три твоих письма. Чем больше твоих писем, тем светлее и радостней день, мне становится легко от мысли, что ты думаешь обо мне. Сегодня была у твоей мамы. Мы говорили долго. Как было бы хорошо, если б ты был вместе с нами! Знаешь, мне кажется, что твоя мама не очень мне верит. Прошу тебя, не пиши об этом ей. Просто все было бы гораздо проще, будь ты рядом.
Могу ждать не только эти два года, а столько, сколько будет нужно, лишь бы потом ты был рядом всегда.
…Мне твоя любовь дает силы ждать, ждать, ждать. Ждать, когда ты приедешь и скажешь: «Вот и все, я больше никуда не уеду, родная». Я так хочу слышать от тебя: «Родная». В эти минуты я самая счастливая на белом свете.
Сегодня у нас чудеснейшая погода. Даже с крыш капает. Идет крупный снег. В такую погоду на человека наплывают воспоминания. Мне сейчас вспомнилось стихотворение:
А было время, когда я ни на что не надеялась.
Мне становится спокойно и хорошо только наедине со своими мыслями, а догадаться, о чем я думаю, не так уж трудно, любимый…
И опять мысли о твоей маме. Помнишь, ты мне говорил, что она чутко улавливает девичий характер? Да, ты был прав. С ней можно поделиться самыми сокровенными думами. Она очень беспокоится о тебе. А я тоже хороша — проговорилась, что ты отморозил щеку. Ругай меня, каюсь.
Помнишь, в песне: «Если можешь, прилетай скорей!»
Прилетай, я очень жду…
Твоя Татьянка».
«20 февраля.
Здравствуй, Татьянка, любимый и дорогой мой человек!
Не утерпел я до вечера, до того времени, когда все стихнут и я опять останусь наедине со своими мыслями, а значит — наедине с тобой. Прочитал твое письмо, и нестерпимо захотелось ответить на него немедля.
Родная моя, помнишь, в одном из писем я толкнул идею (сейчас признаю ее идиотской) устраивать заочные вечера поэзии? Не надо их. Не надо поэзию совать в прокрустово ложе. Это я понял наконец-то. Твои письма, каждое твое письмо, для меня — поэзия, большое, огромное наслаждение. Поверь, это так…
Скажи мне, Татьянка, почему тебе показалось, что моя мама не верит тебе? Ты слишком мнительна… Она верит мне, а я верю тебе, значит, и мама тебе верит. Когда я ей рассказал о тебе (помпишь, когда это было?), она мне сказала: «Я верю, что ты нашел свое счастье, и только от тебя зависит не потерять его». Так что брось сомневаться.
А теперь, как говорил Шолом-Алейхем, поговорим на более веселые темы. Можешь меня поздравить: я лишился одного зуба. У этого зуба длинная история: год назад я расколол его на три части (зуб коренной), наткнувшись на приличный камень в каше. Две части покинули мою грешную челюсть сразу же, а третья никак выпадать не хотела, да я и не очень печалился: осталась как раз передняя часть, вытащить — будет щербина. Несолидно. Сегодня я его расшатал до страшной боли. В санчасть идти желания нет, и я пошел на то, на что ни разу в жизни не решался: попросил товарища выдернуть этот остаток каменного века. Примитивно. Плоскогубцами.
Опытный слесарь оказался…
А то, что ты проговорилась моей маме про мою помороженную щеку, — не беда. Только не проговорись, что я тут начал зубы плоскогубцами дергать: шум будет.
Ты знаешь, я очень устал за день. Первый раз над письмом тебе буквально глаза слипаются… Извини, любимая, кончаю писать,
Спокойной ночи!..»
«Сашок, родной!
Ну, уж это совсем никуда не годится. Ты еще, чего доброго, начнешь выдергивать все зубы подряд. Берегись, вот возьму и все расскажу твоей маме, тогда будешь знать (шучу). Но ты должен пообещать, что такого больше не будет, хорошо?
…Саша, а помнишь слова поэта:
Я брожу по техникуму, где все напоминает о недавней встрече с тобой… Все же интересная штука — жизнь. Живут два человека в одном городе, учатся в одном техникуме, ходят по одним улицам, а когда замечают друг друга, кажется, что всю жизнь стремились к этой встрече. Мне хочется сесть рядом с тобой и вспоминать, вспоминать… Я сейчас могу до мельчайшей подробности рассказать каждую нашу встречу. А ты?..»
«22 февраля.
Родная!.. Извини, что письмо будет коротким. Зпал бы, где упасть, соломки бы подстелил. Только было собрался сегодня, вернее, вчера вечером на концерт в Дом офицеров, а тут на тебе — приятная весть: иду в наряд. Патруль. Надеюсь, представляешь, что это такое. Сейчас уже 6 утра нового, 22-го дня. Всю ночь мотался среди воя метелей, свято помня, что должен «блюсти порядок» в гарнизоне. Через два часа вставать после короткого сна и — снова стучать сапогами по тротуару до пяти часов вечера. Что сделаешь, дисциплина и приучение к ней солдат — основное в армии.
Не ругай меня. Я сейчас примерно в том состоянии, в каком был 27-го, на вечере, разница только в том, что сейчас я не ломаю двери. Сейчас я спокоен. И незачем мне обрывать дверные ручки. Прости. Просто приехал из отпуска одип парень и…
Голова чуть-чуть кружится, и хочется поспать, хоть немного, хоть оставшиеся полтора часа…
До завтра, родная…»
«23 февраля.
Татьянка, каюсь: вчера вечером против обыкновения не написал тебе письмо. Пришел после патрулирования, бухнулся с мороза в теплую постель и мигом заснул. Проспал до утра как убитый и не знал, что приехавший поздно ночью Санька-почтальон привез от тебя письмо и книги.
Татьянка, чуткий мой человек, спасибо тебе за то, что ты живешь на этом свете!
Сегодня для всех нас праздник, а для меня — праздник вдвойне. Это ты «виновата», ласковая моя…
Ты спрашиваешь, как я представляю нашу встречу? Могу только одно сказать: так же, как и ты. Я не знаю, как ты конкретно представляешь, но не в этом суть. Главное — это будет великое счастье встретиться после долгой разлуки. Представляешь, приеду к тебе и не скажу ничего, и ты ничего не скажешь. Просто мы кинемся друг другу в объятия. И будем так стоять. И никого и ничего не будет кругом — только ты и я… Не будет пространства и времени, будут только наши глаза, смотрящие друг на друга, и — молчание…
Да, любимая, жизнь долго-долго будет расплачиваться за эту разлуку счастьем. Мы возьмем у жизни все счастье.
До свидания, родная Татьянка.
Пусть эта улыбка пока чуть-чуть грустная…»
«23 февраля.
Здравствуйте, дорогие мама, папа, Гоша и Лина!
Извините, опять долго молчал! Пытаюсь оправдаться пословицей: «Молчанье — золото». За прошедшее время получил два ваших письма и посылку. Большое спасибо за все. Хоть я и «непьющий», но конфеты «Лакомка» привели меня в восторг: «упивался». И чуть было не «упился»… Товарищи выручили.
У меня в основном все хорошо: жив, здоров, жаловаться не приходится. Возобновил систематические занятия философией, математикой и физикой. Как никак пора ужо думать о будущем: 18 месяцев — не так уж много. Все-таки мы (бюро ВЛКСМ) — «умные ребенки». Созданные по нашему почину курсы по подготовке в вузы приносят свои плоды: уже на втором занятии получил двойку по физике. Это хорошо, потому что я осознал себя рабом физики. А Ленин сказал однажды, что раб, осознавший свое рабство и поднявшийся на борьбу за свое освобождение, наполовину перестает уже быть рабом…
При помощи того же бюро комсомола я наконец осуществил свою давнюю идею и сколотил свой «интернационал», состоящий из «особ, приближенных к императору» и имеющих склонность к философии. Вечерами наш «союз меча и орала» собирается в классе, дабы, грызть сию достойную науку и поспорить о ее насущных вопросах.
Шутки шутками, а дело начато полезное…»
«24 февраля.
Татьянка! Ну зачем так мучить себя не совсем удачным распределением? Во-первых, спешу успокоить: когда было распределение у нас, нам так же авторитетно заявили, что в Пермь нет ни одного места. Как мы ни мучили нашего Петра Петровича, он твердил, как портье в гостинице: «Мест нет». Я тогда назло всем и самому себе попросился на Западно-Сибирскую дорогу. Позже я понял, что пал жертвой мудрой политики. Говорят, что мест нет, для того, чтобы такие, как я в свое время, идиоты не просились на Свердловскую дорогу в надежде остаться в Перми. Ход конем, так сказать.
Во-вторых, нет места сейчас, но через оставшиеся до выпуска десять месяцев мест будет навалом. Кто уйдет в армию, кто — замуж, ведь жизнь не стоит на месте. Хоть и убеждали нас, что насчет Перми глухо, как в танке, ты же знаешь, что чуть не полвыпуска нашего осталось в Перми.
В-третьих, если ты получишь диплом с отличием (а ты его получишь, я верю), то тебе все равно где готовиться к экзаменам в институт — в Перми или в Егоршино. Не так ли?
И, наконец, в-четвертых. Самое главное, что ты должна помнить, так это то, что даже при самом неблагоприятном для тебя стечении обстоятельств, куда бы ты ни уехала из Перми, дай мне после увольнения в запас два дня сроку, и я буду с тобой, с тобой навсегда. Помни это и не огорчайся понапрасну.
…Вечером напишу тебе еще одно письмо, а сейчас очень спешу в увольнение: надо купить фотобумаги и еще кое-что для обработки пленки. Сегодня два часа назад мы втроем за 5 минут «защелкали» нашими надоевшими друг другу мордашками 2 пленки, или по 231/3 кадра на душу (в среднем). Если все хорошо получится, то дня через три-четыре получишь от меня 231/3 фотографии. В фотоателье видел негативы и испугался сам себя: злой у меня видок. Скоро увидишь, каков я «во гневе своем»…
Всегда твой Сашка».
«24 февраля (вечер).
Днем написал тебе, а сейчас перечитываю твои письма, полученные сегодня, и хочу еще раз сказать: не печалься.
Когда я бываю расстроен какой-нибудь мелочью (а в данном случае причина твоего расстройства — мелочь по сравнению с нашей любовью), я вспоминаю слова Энгельса, от которых становится гораздо легче: «Когда я вижу, что люди портят себе жизнь из-за пустяков, я улыбаюсь, ибо сохранил непоколебимую бодрость духа и смеюсь над всякой ерундой». Цитирую не дословно, но смысл таков. Не стоит, любимая, портить себе жизнь из-за пустяков, ей-богу, не стоит.
Татьянка, я сейчас очень хочу спать и потому прерываю разговор с тобой. За день набегался страшно, хорошо хоть не зря. Все готово: в понедельник поеду печатать фотографии, а завтра с утра возьму за горло фотографа в фотоателье. Все по плану. Иначе — нельзя…»
Читаю эти строки, а сам думаю о том, что за ними. Все вроде обыкновенно: набегался солдат — готовил, так сказать, материальную базу для печатания фотографий… Так я и поверил! Скажи уж лучше: работал свою солдатскую работу, за ней и набегался, с нее и умаялся. Вот и в следующем письме, где про сумасшедший день. Долг есть долг. Благодарю тебя, сын, — я понял.
«26 февраля.
Не огорчайся, что письмо будет коротким. За сегодняшний сумасшедший день очень устал, уже 12 часов ночи, а еще надо успеть подготовиться к завтрашней лекции по философии. Только что кончил с комсомольским секретарем Васей печатать фотографии. Я пишу тебе, а он еще обдувается у электроглянцевателя. В комнате шум страшный, голова гудит, как сто церквей: все любопытные, кому надо и не надо, лезут сюда лупить глаза на совершенно не нужные им фотографии, и от этого я психую… Не умею я еще руководить своей нервной системой: сломал к чему-то две указки. Дурь иногда из меня прет слишком бурно.
Высылаю тебе несколько свеженьких фотографий — оцени».
«27 февраля.
В последнем письме ты выражаешь фантастическую надежду — провести следующий праздник 23 февраля вместе со мной. А ты думаешь, мне этого не хочется? У меня даже есть какая-то надежда на это, наполовину обоснованная интуицией, наполовину — мыслью о том, что 50-летие Советской власти будет отмечено по-особому. Под этим я хочу предполагать то, на что ты надеешься. Но не стоит фантазировать. Впрочем, нет — надо мечтать, надо! Но по возможности не отрываться в своих мечтах от реальной почвы…»
Что сказать тебе на это, сын… Вот мы, например, дома не мечтали увидеть тебя среди нас раньше срока. Хотя втайне какая-то крохотная надежда поковыривала золотым гвоздиком сердце. Но ты и сам понимаешь: чем больше у всех нас надежд на необыкновенность, на всеобщность огромного праздника, тем больше — и у врагов наших всяких пакостных помыслов. Вон до чего тревожно повсюду в мире… Так что мыслью о досрочном твоем возвращении мы себя не тешили. В одно верили крепко: рано или поздно все равно тебя увидим.
…И мысленно представляли себе, как станем встречать тот праздник. Соберемся вечером в общей нашей комнате. Откроем балкон, чтобы свежий ноябрьский ворвался к нам ветерок, чтобы тронул цветы на столе. А мы поднимем бокалы за тех, кто не с нами, кто в бессонном дозоре, — за тебя, сын. И я, наверно, стану вглядываться в ночной горизонт, за которым — далеко — ты. И не сговариваясь, все вместе, скажем: «За Саню!» И тут сразу, должно быть, рванутся там, за окном, в облачную вышину огни салюта.
Кажется, так мне думалось…