Можешь представить поэтому, каким был для нас вечер 7 ноября. Праздничные огни рвутся в окна. Огни взлетают в небо. Огни бегут, мчатся по новому мосту через твою Каму. А на сердце и празднично, и больно. Открыли балкон, вышли все на воздух… Морозный воздух уральского ноября. И все та же, все одна мысль: как бы наполнился, как бы засверкал этот праздник, если б где-то там, в бескрайней остуженной знобящим ветром степи, такие же праздпичные огни видел наш меньшой сын.
Нашему празднику не хватало «пустяка» — всего одной человеческой жизни.
Помню, я сказал маме в тот вечер, что вот сложил свою голову Санюшка наш под мирным небом — значит, быть миру вечно… И представь, без слез обошлось. Только горло перехватило — не вздохнуть. А потому, верно, обошлось без слез, что надежда на счастье всех других сынов, счастье всех других матерей все-таки больше, выше даже самого пронзительного и беспросветного горя.
В окна рвались огни праздника, а в сердце стучали строчки стихов — на полочке твоей и сейчас стоит эта книжечка Алексея Домнина:
Я все хочу стряхнуть с себя, как оцепенение страшного сна, эту неизбежную правду и эту боль, стократ умноженную торжеством праздника. Но потому и без остатка осознанную, до самого донышка: кто-то ведь и падать должен, чтобы не иссякали на Земле цветы, праздники и надежды. И потом… ведь все это еще только будет. А сейчас я говорю с тобой, потому что ты жив, ты служишь, ты пишешь письма любимой. И так полны они нежности, такой верой наполнены, что нет сил поверить, будто может исчезнуть такая любовь.
И вот уже твержу мысленно последние строки тех стихов:
Да и куда ей исчезнуть? Ведь вот оно, твое письмо Татьянке, — передо мною.
«…Знаешь, о чем еще хочется сказать: ты как-то мимоходом заметила в последнем письме, как много сделал и делает для нас, студентов, Александр Иванович, человек, к которому я всегда питал большое уважение. И для меня он сделал очень многое. Это благодаря ему я увлекся и вот уже четвертый год занимаюсь изучением философии. Это в большой мере его заслуга, что я могу не только сам изучать этот интереснейший предмет, но и делиться своими, хоть и небогатыми еще, знаниями с другими.
Я не писал тебе еще, что бюро комсомола нашей части создало кружок для изучения основ марксистско-ленинской теории. Необходимость и полезность этого дела я членам бюро доказал — этот вопрос для них и без того ясный, но доказать, что не смогу вести этот кружок, — не смог. Такого оборота дела я не ожидал, ибо надеялся, что буду просто слушателем кружка, вести занятия которого будет человек образованный. Образованного не нашли, а из необразованных указали на меня: «Будь!» Ты, мол, кашу заварил, ты и расхлебывай.
Не так уж страшно получается, как показалось сначала. Занятия проходят интересно как для меня, так и для слушателей. Собственно, слушателями моих подопечных назвать нельзя. Это не слушатели, а прекрасные спорщики, искатели истины, которые сами не скучают и мне скучать не дают.
Жаль, что старшина от рождения не расположен к философии, а то и его взяли бы в оборот.
Да, братья-философы, так у нас и получается: начал с Александра Ивановича, а кончил старшиной… Коль дело до него дошло, надо закругляться.
Знаешь, уже не 26-е, а 27-е — наше счастливое число. И спать не хочется, но — надо. Как в песне, помнишь:
А почему я — не милицейский? Прости, заговариваюсь…»
Вроде бы совсем обыкновенные эти две последние строчки: позавидовал мимоходом — так, чуть-чуть — милицейскому сержанту. Дома, дескать. А я…
Признаюсь тебе: послышалась мне за простыми словами неведомая солдатская тревога. И вот все больше, все неотступнее… Она уже не твоя, а моя тревога, и уже слов не подберешь — пояснить, а все растет. И… гаснет. Потому что дальше в письмах одна огромная и неистребимая вера.
Я говорю — вера. А если вглубь, в самую суть ее посмотреть — что там? Может, она просто как непрерывный подъем к тем вершинам воли и духа, откуда неразличимы становятся все беды и страхи, такие несоизмеримые обычно с тем, что вобрало в себя короткое слово «долг»?
«28 февраля.
Сегодня целый день не нахожу себе места… Может быть, потому, что опять уже четвертый день нет письма от тебя. А может, потому, что погода сегодня такая: пасмурно, тепло и, совсем как весной, тает снег под ногами. В такую погоду, как никогда, наплывает на меня неизлечимая моя сентиментальность, не хочется ничего, только одно: думать о тебе… И хочется быть одному. И еще очень чутко воспринимается хотя бы маленькая грубость людей. И бесит людская глупость, пусть небольшая и едва заметная в другое время, но в таком состоянии она мне кажется великой глупостью. Все чувства обострены до предела: задень — плохо придется тому, кто заденет. В такие моменты ко мне подходить опасно.
Ничего, это пройдет. Главное — дождаться 1-30 завтрашнего дня и в этот час твоего письма…
Вот и еще один месяц позади, и уже через 18 месяцев мы встретимся с тобой, чтобы никогда не расстаться больше. Отмечаю на своем календаре: 552 дня. И ты тоже отметь…»
Строки из Татьянкиных писем:
«…А верь любви моей», — почему-то сейчас мне вспомнилась эта последняя строчка подписи Гамлета. Да, верь мне, верь… Итак, сколько же осталось на нашем календаре?!»
«…Да, самое дорогое в отношениях людей — это чистота и правда».
«…Мне сейчас ничто не страшно. Весь мир лежит у моих ног, а я принадлежу прекраснейшему в мире из людей — тебе».
Ты прочтешь их в самом начале марта, когда на календаре твоих надежд останется до встречи всего-то «полтыщи» ночей и дней, с небольшим, правда… А на календаре твоей жизни — тридцать шесть вечеров. Рассветов — на один больше.
За этот срок ты успеешь паписать Ей почти четыре десятка писем, наполненных верой и предчувствием счастья. А сквозь многие — и это очень для меня важно — явственно будет просматриваться вся твоя жизнь, с самых детских лет. И сколько же воспоминаний они вызовут!
Но это потом, чуть позже.
А сейчас — первое из мартовских писем.
«1 марта.
Мои ожидания оправдались, сегодня получил твои письма. Два. Ты, родная, очень помогаешь мне в этой, признаться, нелегкой жизпи.
Знаешь, Татьянка, если бы не ты, я бы еще очень долго, может быть, не смог стать таким, каким становлюсь сейчас. Я все чаще замечаю в себе злейшую нетерпимость ко лжи, пошлости и подлости, даже самой маленькой (впрочем, о маленькой подлости речи быть не может, ибо это понятие не вяжется с маленьким). Сегодня на заседании бюро комсомола при разборе одного персонального дела я не стерпел, слушая, как один из членов бюро, который (все знают) грешил вместе с обвиняемым, начал ставить ему в укор его грехи. Я был в бешенстве и, нарушая все правила, заявил, что он не имеет морального права судить товарища. Когда злость прошла, вернее, когда я чуть-чуть остыл, то понял, что не совсем вовремя поднял этот вопрос, подорвав в какой-то мере авторитет бюро в глазах «подсудимого», но не в этом суть. Суть в том, что я, благодаря тебе и твоей чистой и прекрасной любви, становлюсь лучше в нравственном отношении.
Ведь это прекрасно — чувствовать себя честным во всех отношениях и бороться за честность. Да, а когда-то я понятия не имел, что может сделать настоящая любовь».
О, она столько может, сын! Ей дана изначально такая сила, о которой даже сама не знает, как не знает на ниву рухнувший проливень о том, что смывает пыль, что выхватывает — к солнышку — ростки зерен…
Зерна, оброненные в тебя матерью.
«…Татьянка, еще раз ты в своем письме подтвердила общность наших взглядов, интересов, даже привычек. Я так же, как и ты, люблю иногда подойти к человеку, отозвать его в уголок (для большего эффекта!) и шепнуть ему на ухо: «Понимаешь, все еще будет!» Потом хлопнуть по плечу что есть силы и… извиниться.
Да, любимая, все еще будет… Не исключая и раннего подъема.
Поэтому бегу спать. Извини.
Целую тебя, родную мою. Твой Сашка».
«3 марта.
Извини, что вчера не мог поговорить с тобой: была опять очень срочная работа. Только что кончил ее. Татьянка, ты знаешь эту песню?
Вчера она опять вспомнилась мне, когда обыкновенный теплый и пасмурный весенний день вдруг начал хлестать по степи колючим снегом и постепенно холодеющим ветром. Всю ночь пурга веселилась, днем чуть улеглась, а теперь снова начинает крутить снега. За какие-то сутки намело столько снега, сколько не было здесь ни разу за зиму. Это я говорю абсолютно без преувеличений. Будь метель и ветер чуть послабей, можно было бы подумать, что ты не в степях забайкальских, а на Урале.
Знаешь, мне всегда радостно в такую погоду, а почему — объяснить не могу; вообще люблю все бурное, сильное, будь то ветер или музыка. И в музыке — настоящей, сильной — слышен ветер, буря, и в ветре — музыка».
Сколько раз перечитывал это, сын, а не могу… Дойду до этих вот строк и застряну.
Музыка, ставшая частью твоего мира!..