Отчетливо помню тот промозглый осенний день, когда меня вызвали в школу: «Вы знаете, что натворил ваш Саша?..»

Директора, Юлию Романовну, как и меня, напугало не столько само событие, сколько та обстановка, в которой совершалось «геройство». У меня и теперь сердце заходится, когда вспоминаю все, о чем узнал тогда.

Нудный, трясучий дождик, «брысево» — так назывался он у нас дома. Черные от свинцового неба школьные окна. Мокрая во двор выходящая стена. Ослизлый и выщербленный карниз — выступчик в четвертушку кирпичины! И по нему, прижимаясь к стене, пробирается мальчишка с прикрученным к поясному ремню портфелем. Один неверный шаг… Один надтреснутый кирпич… Ослизлый мох, подвернувшийся под подошву ботинка… Соскользнувшие с подоконного выступа пальцы… Только одной, любой на выбор, из всего перечня случайностей с избытком хватило бы на самое страшное. Этаж-то третий!

— И ради чего?! — возмущается Юлия Романовна, — Рисковать, чтобы доставить удовольствие классу и несколько острых минут учителю?

Конечно, дома был у нас с тобой мужской разговор: нужно было совершенно точно узнать, во имя чего проявлено «геройство».

Ты улыбался. Ямочки на щеках, а глаза задумчивые и чуть грустные.

— Ради чего, Саша? Класс позабавить?

— Просто хотел доказать…

— Что?

— Что, если захочу, — смогу.

— Интересно. Но ты же у нас наблюдательный, разве не приходилось примечать: люди, они все больше норовят через дверь…

Молчание. И улыбка.

— На что тебе это все-таки?

— Ну, мало ли… Вдруг придется.

Ты внезапно посерьезнел. Улыбка погасла. Сказал, будто гвоздь забил:

— Человек должен уметь все.

И снова заулыбался. Теперь уже чуть виновато, словно извинялся за доставленные переживания и хлопоты.

И допускаю, что ты мне сказал не все. Ну, конечно, поманила тебя и «дымка геройства» и неизбежные лавры озорной славы… И мне когда-то было одиннадцать, и во мне в ту пору «под завязку» было и озорства и бесстрашия. Как-то, помню, запросто сжевал учительскую записку, врученную набедокурившему дружку, вызов родителей в школу. То было почти ордером на отцовский, всегда особо кусачий ремень. Сжевал документ я не только в приступе мальчишеского гуманизма, но и из «корыстных» соображений: все мы любили в детстве, чтобы сверстники глядели на нас глазами, полными восхищения и зависти.

Но твой ответ, признаться, подсказал мне и уместный финал нашего разговора:

— Скажи, Саша, как по-твоему, может человек, если, разумеется, очень захочет, удержать себя от очередной глупости, на которую уже совсем решился?

Вопрос не обескуражил тебя, хотя и слышался в нем явный подвох. Ты ответил спокойно, с ясной и понимающей улыбкой:

— Я думаю, может.

― Вот и хорошо. Я прошу: никогда больше не ходи по карнизам. Сможешь?

— Смогу.

…Только почему ты не во всем признался Татьянке, почему утаил ту, высшую сущность поступка? Я догадываюсь как будто: ты, как всегда (а может, и еще старательнее), избегаешь похвал и тем более восхищений — слишком горький привкус после, как в той истории «падения» к двойке по английскому. И потом, ты уже давно — как я стал теперь понимать — без шума, без лишних фраз готовил себя к чему-то предельно важному. Готовил, еще никак не называя это. Просто приучал к железной формуле необходимости, а она была в твоем представлении простой и бесхитростной: уметь все. Даже точнее, пожалуй: уметь решиться на единственно необходимое. Прав я или нет?

Дочитаем, однако, твое письмо.

«Татьянка, родная моя, зачем ты сокрушаешься, что я принял близко к сердцу твою минутную слабость, вызванную неудачным распределением? Как же иначе я мог ее принять?..

Ты говоришь, тебя влечет романтика? Это замечательно, ведь и я в какой-то степени романтик, каждый человек, который любит и понимает жизнь, не может, обойтись без романтики. Но давай разберемся: что же такое романтика? Может, мы понимаем ее по-разному? Я не покушаюсь на твои планы, пойми меня правильно, но позволю себе спросить: почему романтика влечет тебя именно в Тюмень? Почему ты думаешь, что для того, чтобы найти романтику в жизни, нужно непременно куда-то ехать? По-моему, ее можно найти где угодно, лишь бы было желание найти. Повторяю, мне абсолютно неважно, где мы будем с тобой искать романтику, и если твой выбор пал на Тюмень, то я полагаюсь полностью на твою интуицию и говорю: согласен. Для меня уже то романтика, что мы с тобой вместе, родная моя… Берегись, «товарищ Тюмень»! Скоро приедут к тебе двое влюбленных переделывать твою жизнь!

А пока желаю тебе успехов в учебе. Ведь, чтобы добывать романтику, надо много знать. Впрочем, главное — надо понимать жизнь. А мы с тобой понимаем ее…»

«15 марта.

Татьянка, знаешь, чем твой Сашка только что занимался? Угадай! Не угадаешь. Дурью мучался: сделал рогатку и стрелял бумажками в лампочку. Зачем? Ты спроси, он сам не знает зачем. Просто устал за день и захотел дать отдых голове.

…Вот и опять из нашего радиоузла транслируют записи концертов. Шум здесь стоит страшный, и поэтому слушать можно только в наушниках. Хорошие песни, как они помогают здесь! И в то же время я очень скучаю по классической музыке, ее здесь редко услышишь, а если и услышишь, то в радиоузле всегда найдется какой-нибудь болван, который не замедлит переключиться на джаз. Но ничего, хорошо хоть, что ты не лишена удовольствия слушать прекрасную музыку. Слушай ее и за меня, слушай за нас обоих, и мне тоже будет казаться, что я слушаю вместе с тобой.

Татьянка, милая, а знаешь, что будет через 103 дня? Будет самый чудесный день — день твоего рождения. Совсем недавно я еще не знал, что девятнадцать лет назад родилось мое счастье…»

Вот так устроена жизнь, сынок…

Ты считаешь дни, сколько остается до «самого чудесного» из них — дня рождения любимой. Но кто и как прикинет, сколько у тебя в запасе твоих собственных?

«16 марта.

Татьянка, милый мой философ! Ну зачем тебя мучает вопрос: что будет после тебя? Думать надо об этом, но не надо мучиться этим, не надо. Не надо напрасно страдать оттого, что не вечна жизнь, так же как и мир, жизнь в котором — лишь мгновение.

…Не сожалей, что миг не вечен, который вечным быть хотел.

Давай лучше будем о том думать, как полнее и лучше прожить отпущенное нам неумолимой жизнью время. Будет любовь — будет и прекрасная жизнь, а любовь наша будет всегда. Верь в это…»

«17 марта.

Ну и набегался я за день! Наша передвижная лаборатория, что карета «скорой помощи», — нарасхват. Мотался весь день, и даже сейчас не могу отделаться от ощущения, будто меня трясет и кидает во все стороны на ухабах. Так после длинной дороги в поезде долго еще чудится вагонная качка.

Но это не главное. Мне, несмотря на всю сегодняшнюю занятость, невесело. Не верится, что ты можешь допустить возможность того, чтобы письма к тебе перестали быть моей потребностью. Не верю и не могу поверить в это, но… человек есть человек, и ему свойственны противоречивые суждения. Чем я могу помочь? Ругать почту бесполезно. Понимаю твое состояние, родная, и прошу понять мое…

А знаешь, весна у нас в полном разгаре: снег лежит только вверху, на сопках, а в долине его уже нет, и от земли идет чудесный свежий запах, особенно силен он по вечерам, когда скроется солнце и начнет земля чуть-чуть подмерзать. Такая свежесть, которая бывает только холодными летними ночами. А ночи здесь, даже летом, в самую жаркую погоду, холодные. Выйдешь, бывало, прогуляться, забредешь в сопки, любуешься лунной ночью и холода не чувствуешь. А как затянет свою гнусную жалобу какой-нибудь дурной шакал (здесь их тьма-темная), так сразу мурашки по спине… Бр-р-р! Холодно.

Вчера видел очень интересный фильм, интересный не столько сюжетом, сколько своеобразной постановкой, «Ангел блаженной смерти»… Если бы не знал, что у тебя мало времени, то посоветовал бы посмотреть. Впрочем, советую. Вы, студенты, народ изворотливый, по себе знаю, как сам, когда сдавал экзамены, абсолютно к ним не готовился, ибо свято верил, что дни, отпущенные на подготовку, все равно ничего не прибавят к моим знаниям. А потому даже старался не прикасаться к учебникам.

Правда, прикасаться приходилось. Мама моя настоятельно требовала, чтобы я был умницей, таким прилежным, «как в первом классе», и чаще бы — даже не чаще, а все время — занимался. Но летние дни были слишком прекрасны, чтобы тратить их на «пустяки», и я прикасался к учебникам только для отвода глаз…»

Для отвода глаз… Помню, ты сидел у стола. Раскрытая книга перед тобой. Но не читал, а, положив на колено лист картона, увлеченно рисовал «рожи» (любимое занятие в минуты раздумий).

Я спросил:

— Ну, как, Саня, страшновато перед экзаменами?

— Да не так чтобы слишком, — ответил ты, отрабатывая карандашом профиль очередной «рожи».

— Но ты что-то не слишком спешишь с повторением.

— Это точно.

— А если не успеешь?

— Разве это не смешно! Понимаешь, папа, все это здесь, — и постучал себя кончиком карандаша по лбу. — Намертво.

— Однако учебник раскрыл…

— Чтобы маму не волновать. Я вообще не понимаю, что за учеба, если потом ночами надо вколачивать учебник в собственные мозги. Прости, не зубрил и не стану. Вспомни-ка, сам ведь говорил, что все высшие ценности жизни начинаются с умения думать. Не забыл?.. А за экзамены не беспокойся.

Нет, не обманывал ты Татьянку, когда писал, что прикасался к учебникам только для отвода глаз. И дальше — тоже правда:

«…Книжки под мышки — и вперед. Куда? Куда глаза глядят. Чаще всего наша святая троица — Толька, Валерка и я — пропадала на пляже. Маме я, разумеется, говорил, что иду изучать науки на свежем воздухе. Мама не знала, конечно, что я, сидя на противоположном берегу Камы, прямо напротив нашего дома, самым наглым образом валял дурака. В самом деле, великим грехом было бы заниматься вопросами строительства в такие чудесные дни.

Помню, как перед днем сдачи экономики мы поехали рыбачить на Бабку, и в тот день я упустил прекраснейшую возможность избавиться от предстоящих экзаменов, вместо которых мог осчастливить техникум своими похоронами.

Дело было так. Толька, сидя на небольшом островке, очень страдал оттого, что некуда девать пойманную рыбу. И я, видя его страдания, решил доставить ему ведерко, мне абсолютно ненужное. Надо было переплыть неширокую, но глубокую протоку, и я поплыл. Но сдуру не догадался перевернуть ведро вверх дном, оно не замедлило напомнить мне о моей дурости, наполнилось водичкой, и… я не успел даже сказать «буль-буль-буль»… Скромную уху пришлось варить в бидоне.

Извини, Татьянка, я опять не в меру предался воспоминаниям. Все, все. Кончаю.

Очень жду твоих писем. Твой Сашка».

«18 марта.

Ну вот видишь, хоть и опаздывают письма, но приходят. А ты волновалась зря. Очень обрадовало меня сегодняшнее твое письмо, пусть у тебя всегда будет такое настроение, будь оптимистом, смотри на жизнь глазами повелителя.

Знаешь, многих ребят удивляет, что я пишу тебе каждый день, они меня не понимают. Ну и пусть не понимают, это даже лучше, а я не могу спать спокойно, если не поговорю с тобой. Сейчас один из «непонимающих» заявил, что будет лечить меня от бессонницы. Не знаю, как он хотел меня лечить, может быть, собственным примером? Не выдержал и уснул, откинувшись на стуле, и вдобавок имеет наглость храпеть. Приходится изредка подходить к нему и нажимать на нос, чтобы избавиться от его «музыки».

…День прошел опять в кутерьме, но, несмотря на это, ухитрился посмотреть два фильма: «Стряпуха» и «Товарищ песня». От первого не в восторге, а второй, виденный уже дважды, опять заставляет о многом думать. Особенно последняя новелла — «Песня на рассвете». В самом деле, очень важно для того, чтобы жить полно и увлеченпо, уметь в самых простых и привычных вещах видеть необычное, прекрасное и не бояться быть романтиком…»

Ты упорно стараешься искать и видеть это прекрасное в самых обычных, самых простых вещах. Не потому ли в одном из журналов ты подчеркнул мысли, высказанные Леонидом Лиходеевым: «Романтика… это веселое чувство приподнятости над ординарным потребительским рефлексом… это обычное стремление к необычному. Это чувство начинается с простого умения… не думать о том, «что я буду с этого иметь»… Люди задыхаются без идеалов. Без идеалов они начинают хрюкать…»

И вот это твое умение — видеть; необычное в обыденном — дает мне силы думать о судьбе твоей без спазм в горле.

Я снова беру записную твою книжечку с надписью «Александру от сослуживцев». Снова открываю страницу, где записано это:

«Восход солнца в тумане над дорогой… В оранжевом диске, как в окне, проплывают силуэты машин, людей…»

Я знаю: то не просто увиденное, а пристальная и добрая приглядка к живому, умение рассмотреть человека, самую жизнь его в утреннем сиянии солнца — «в оранжевом диске, как в окне…»

Добрый и вечный символ: смотреть на мир через окно солнца.

И будто сам вижу сейчас все это, перед глазами стоит. Туман вижу над степной дорогой. И слегка размытый им с нижнего краешка огромный оранжевый солнечный диск. И силуэты… А среди них видится мне и твой. Бесконечно уходящий в солнце. В солнце твоего века — огромное, ясное и тревожное. Вот и твоему поколению настал черед защищать это солнце.

Но романтика — еще и ясный взгляд на все, что вокруг; это то, что помогает человеку быть простым и веселым, круто замешанным на природном чувстве юмора, каким наполнены твои письма к Татьянке.

«…Татьянка, знаешь, мой «лекарь» заразил меня своим сладким сном, сейчас разбужу его и… на покой».

«20 марта.

Вчера не мог написать тебе и наказан за это: сегодня опять выпал снег, и весь день дует холодный ветер. Юрка мне так и заявил, что снег выпал потому, что я не написал письма, а чтоб завтра камни с неба не посыпались, он мне сказал: не вздумай сегодня не написать… Все это шутка, конечно, но вчера и в самом деле был сумасшедший вечер…

А сегодня опять холодно, опять весна отступила. Здесь это не в диковинку. В прошлом году, помню, 20 мая мы еще в снежки играли.

Знаешь, Татьянка, твой Сашка совсем еще ребенок. Давно меня занимала проблема, чем заполнить во рту место от выдернутого зуба. Сегодня придумал игрушку: вставлю меж зубов мундштук, и если не курю, то просто сосу его, как ребенок соску. Какое ни есть, а занятие. Да, со всеми нами детство еще не может расстаться, и тебе предстоит серьезная задача: выбить из меня остатки моей дурости. Но учти: я ребенок трудновоспитуемый и без боя не сдамся. Вот увидишь, приеду и буду капризничать… Знаешь, какой капризный я был в детстве? Ужас! Спроси у моей мамы.

Помню, когда мне было лет пять, я любил устраивать такие концерты: сядем обедать — я, мама с папой, бабушка Сяся и Гоша, — и вот я начинаю:

— Не хочу суп. Хочу молоко.

Бабушка Сяся безропотно несет мне из кухни молоко. Я посмотрю на него, отодвину и скажу:

— Не хочу молоко. Хочу чай.

Бабушка Сяся, подумав, несет чай. А я уже вошел в азарт:

— Не хочу чай. Хочу простоквашу.

На столе появляется простокваша. Я опять:

— Не хочу простоквашу. Хочу суп.

Мама начинает ругать меня, папа — тоже, Гошка смотрит на меня и думает, наверное: «Ну и идиот же у меня братец!»

А бабушка Сяся покорно доставляет мне суп. Но не тут-то было, меня голыми руками не возьмешь:

— Не хочу большую ложку, хочу маленькую.

Поковырялся ложкой — не поправилось:

— Не хочу маленькую ложку, хочу большую!

Капризному «любимцу публики» приносят уполовник.

Только я собираюсь выразить очередное «не хочу», отец встает из-за стола:

— Или ты будешь есть, или пойдешь в угол.

Я хочу есть, но меня обижает неожиданный оборот дела, и я начинаю тереть кулачками глаза и всхлипывать. Тогда всем становится ясен мой безмолвный протест: есть я не буду. Меня ставят в угол. Я плачу для приличия минут пять. Потом ко мне подходит, ласкаясь, кошка Мурка, и я начинаю играть с ней потихоньку, опасливо поглядывая на сидящих за столом. Не замечают. Во мне появляется решимость, потихоньку пробираюсь к двери и — через кухню и двор — в огород (мы жили тогда в поселке, недалеко от Перми, с хорошим названием Юг, и эта моя родина навсегда оставит самые хорошие воспоминания беспечного, счастливого детства). Брожу по огороду, таскаю тяжелую и почему-то норовящую царапнуть меня Мурку, и постепенно обида проходит; вечером меня уже не надо упрашивать — уплетаю что дают за обе щеки.

Вот видишь, Татьянка, какой непослушный у тебя Сашка…»

Так оно все и было. Только не за один раз. Ты совместил множество похожих историй в один эпизод. Это естественно. Для всех нас детство предстает с годами сжимающимся — чем дальше, тем плотнее, до плотности едва ли не ядерного вещества — комышком, в котором время спрессовало события нашей ребячьей жизни. Его можно разворошить, этот комышек, — и тогда, глядишь, обернется веселым и ярким мячиком: беги вдогонку.

Да, так. Именно так все было. Только не в один вечер — в годы…