В память о Наташе
Она была лучше всех.
Она просто была лучше всех. Она просто была самой лучшей девушкой в моей жизни, самым лучшим человеком, она просто была той, кто был всем смыслом моей жизни, той, кого я так глупо, так беспечно потерял — и той, кто уже никогда не вернется ко мне. Я уже никогда не увижу ее лица и не проведу рукой по тонким волосам, по нежной коже. Я уже никогда не увижу ее улыбки — она навсегда осталась лишь на тонкой поверхности фотографических снимков, отображавших ее, я уже никогда не услышу ее голоса и не узнаю о ней ничего — просто потому, что ее история уже закончилась, просто потому, что Наташи больше нет.
Я посвящаю этот рассказ своей погибшей девушке, своей любимой девушке Наташе.
Мы прожили с ней вместе без малого два года. Тогда мне было двадцать три, а ей — девятнадцать. Теперь уже мне двадцать четыре года, а ей… Ей по-прежнему девятнадцать, и столько, сколько мне сейчас, ей уже не будет никогда, не будет ей даже и двадцати — цифра ее нежного возраста уже никогда не изменится, и лицо ее навсегда останется в моей памяти таким, каким я запомнил его за эти совместные годы, и черты его никогда не растают, но никогда и не изменятся, поскольку Наташа переступила грань этой возрастной силы, и время уже никогда не сможет затронуть ее тонких, задумчивых и красивых черт лица.
Наташа.
Когда мы познакомились, ей было всего шестнадцать лет. Она училась в одиннадцатом классе, последнем классе школы, а мне было двадцать, и я уже давно учился в институте на юриста.
Она всегда была очень жизнерадостной, моя Наташка, и я полюбил ее сразу же, всем сердцем, и уже буквально с первых дней нашего знакомства знал, что именно она и только она станет моей женой, моей единственной и настоящей любовью, без которой я не мыслил, не знал своего существования. Я не представлял, как бы могла ужасно сложиться моя жизнь, не встреть я ее не своем пути — и ужаснее всего было бы то, что я даже не знал бы о том, что мог встретить такое счастье — а теперь я знаю, и весь холодный ужас состоит в том, что теперь, узнав, я это потерял, и теперь я не знаю, просто не могу себе представить, как мне жить. Как мне жить дальше, если я навсегда ее потерял, мою единственную Наташку, и как мне жить, зная, что я ведь мог ее удержать — мог, но не сумел? А ведь она знала, что умирает, знала, и пыталась донести это до меня, докричаться — а я не понял ее, не услышал, не разобрал ее крика!
Наташка. Она болела, тяжело болела. Вот только понял я это лишь после ее смерти — до же я не был способен это понять, просто я не воспринимал всерьез ее жалоб и считал, что все ее странности и особенности перепадов ее настроения — лишь не более чем ее личностные качества, которые не представляют собой ничего трагического.
А они представляли.
В школе она была очень жизнерадостной, моя Наташка, лишь изредка я замечал в ней какие-то странные приливы грусти, казалось, не имеющие под собой оснований. Но я никак не думал, что это может быть чем-то серьезным и списывал все на трудности переходного возраста — все-таки моя девочка еще росла и взрослела — и на тревогу за предстоящее поступление в институт.
Наташа училась хорошо. В будущем она, как человек достаточно серьезный, хотела быть юристом и собиралась поступать в тот же институт, что и я.
И поступила.
Это было настоящей радостью для нас обоих, ведь это означало не только то, что моя Наташа из школьницы превратилась в студентку, но и то, что нам теперь предстояло наконец учиться вместе. Пусть только один год — она пошла на первый курс, а я к тому времени был уже переведен на пятый, последний.
Мне стукнул уже двадцать один год, Наташе — семнадцать, и мы сумели с ней снять квартиру и стали жить вместе. Это было самое чудесное время в моей жизни — этот волшебный год. Поистине самый счастливый год в моей жизни. Счастливее его в моей жизни уже не будет. И я надеюсь, что и для Наташи он принес много счастья. Тогда я был абсолютно уверен, что она действительно счастлива, но теперь понимаю, что на самом деле все это время ей было ужасно больно, и эту боль она носила всегда с собой, не в силах от нее избавиться, и силы ее, потраченные на то, чтобы пытаться как-то с нею бороться, постепенно заканчивались.
Мы жили вместе, ходили в один институт. Правда, нам не доводилось учиться с ней бок о бок, сидя за одной партой, все-таки мы были на разных курсах, но все же, сидя на какой-нибудь паре, я всегда знал, что где-то тут, совсем рядом, в стенах этого здания, сидит моя Наташка, с которой можно будет увидеться в перерыв и сходить вместе пообедать, и как же забавно было получать порой посреди пары озорное телефонное сообщение: «Давай удерем?» — и удирать, чтобы прогуляться вместе хотя бы пару часиков, поскольку времени у нас на это было не так много — после занятий Наташка бежала домой, я — на работу, все же мне приходилось постоянно подрабатывать, чтобы обеспечить как-то наше совместное существование и дать нашей маленькой семье пусть пока не самое лучшее, но, по крайней мере, все необходимое.
Наташа тоже хотела работать, но я не позволял ей этого — я видел, что учеба в институте не давалась ей легко, и она и безо всякой работы сильно уставала, а мне было важно, чтобы она имела возможность нормально учиться.
В этот же год я стал замечать, что она уже не казалась мне такой жизнерадостной, как прежде, хоть и любила меня — я знаю — безмерно. А может, она никогда и не была по-настоящему жизнерадостной, просто прежде я не проводил с ней по двадцать четыре часа в сутки, и лишь начав жить с нею вместе, смог заметить все особенности ее характера.
Вот только я не заметил, что, по сути дела, это были на самом деле не особенности характера, а особенности ее тяжкой болезни.
Это сейчас я снова и снова вспоминаю все ее грустные взгляды, все причудливые черты, все так скоро меняющиеся настроения, и понимаю с ужасом, что я просто не смог понять, увидеть элементарных вещей, заметить, что самый близкий мне человек болен. Это было так просто — заметить и понять, что Наташенька страдает, что ей плохо, что она нуждается в помощи и постоянном внимании и заботе — но я не смог разглядеть этого. Стоит ли тогда думать, что я был достоин нашей любви, что я был достоин Наташи, что это несправедливо, что она ушла из жизни, лишив себя этих бесконечных и тяжких страданий, а меня — этой жизни, которой я не заслужил?
Особенно тяжким стал для нее второй наш год. Вот только я не видел этого, поскольку совершенно не мог осознать никаких причин для тоски.
Но Наташа тосковала.
К тому времени я уже закончил институт и наконец смог нормально работать. Жить стало легче. Но вот Наташку я стал понимать заметно меньше. Все чаще она выкидывала некоторые странности, но я не понимал их природы, и, признаться, часто даже сердился на ее выходки.
Наташа училась. Вот только получаться у нее это стало заметно хуже, что вызывало у меня некоторое недоумение.
— В чем дело? — спрашивал я ее, — Что для тебя кажется таким сложным? Ты не расстраивайся, лучше расскажи мне, и я тебе помогу.
Но Наташа только качала головой.
— Нет, Игорь, нет ничего сложного. Просто я очень устала, вот и все.
— Отчего же ты устала? — сердился я, наблюдая, как она лежит перед телевизором и не делает ничего, — Между прочим, я ведь закончил тот же институт, что и ты. И знаю, что ничего запредельного там нет. Только я еще по вечерам и работал, а не лежал на диване!
— Ты не понимаешь, Игорь, — отвечала она, — Мне плохо.
— Что с тобой? — я волновался, — У тебя что-нибудь болит?
— Нет, Игорь, у меня не болит ничего, — казалось, ей было безразлично и состояние ее собственного здоровья, и мои волнения, и это раздражало меня еще больше, — Наверное. А может, да… Не знаю! Это неважно.
— Неважно? — кричал я, — А что же тогда важно, Наташа? Объясни мне! Но она ничего не объясняла.
— Мне плохо, мне просто плохо, — говорила Наташа.
Иногда после этого она начинала плакать, но чаще всего она не делала ничего — просто продолжала лежать и смотреть в телевизор.
Иногда она снова становилась прежней. Озорной, веселой — такой, какой я ее помнил до этого.
— Игореш, здравствуй! — кричала она, прибегая встречать меня с работы, — Игореш, пойдем гулять? Ой, солнце на улице, так здорово… Такой вечер! Пойдем, ну? Поехали куда-нибудь на выходные?
И тогда я был счастлив, я снова становился счастлив, успокаиваясь оттого, что ко мне вернулась Наташка — моя, прежняя. Но счастье это было совсем недолгим — через день-другой она снова менялась, и снова я видел ее тоскливый взгляд, и снова я переживал и пытался ее понять, и снова раздражался, не находя ответов на свои вопросы.
Иногда, когда я приходил домой после работы, я видел, что Наташка снова лежит на диване — бессильно, как тяжелая больная — какой, как выяснилось, она и была, только я не знал этого — и даже не смотрит телевизор, а просто не делает ничего. Она не выходила меня встречать, рука ее и темные волосы свешивались с края дивана к полу, и так она и лежала, положив голову на кисть второй руки, взгляд ее был направлен к полу и был совсем пустым, словно она не видела перед собой ничего.
— Наташа, — говорил я, — Что с тобой? Тебе плохо?
Но она не отвечала мне и в большинстве случаев даже не поднимала на меня глаз.
— Наташ, — повторял я, присаживаясь рядом и кладя ладонь ей на плечо, — Наташа, так нельзя, давай поговорим.
Но добиться от нее мне ничего не удавалось, и мне оставалось лишь со вздохом уходить самому готовить себе ужин.
А иногда, когда я приходил вечером домой, я обнаруживал, что дома ее просто нет.
Я звонил, но телефон не отвечал. На дворе стоял вечер, темнело все скорей и скорее, но она не возвращалась домой. Приходила она потом лишь глубокой ночью, когда я был уже вне себя от страха и отчаяния.
А она приходила как ни в чем не бывало.
— Привет, — бросала она спокойно, увидев меня в прихожей.
— Наташа! — недоумевал я, — Наташка! Где ты была? Что происходит? Ночь на дворе, Наташа!
— Прости, — бросала она мне, мельком глянув на меня и вешая на вешалку пальто, — Я просто гуляла.
— Гуляла? Гуляла? В чем дело, Наташа? С кем ты гуляла? А я? А как же я?
Она вздыхала:
— Прости, Игорь. Не обижайся. Я гуляла одна. Просто мне грустно, и поэтому мне хотелось погулять. Все в порядке. Ты поужинал? Я хочу лечь спать.
Иногда я пытался с ней поговорить.
— Что с тобой? — спрашивал я ее, — Ответь мне, Наташа. Объясни, я должен знать. Что происходит? Ты меня больше не любишь? Ты встретила кого-то другого?
— Нет, ну что ты! — вскрикивала она и сворачивалась клубочком подле меня, доверчиво положив голову мне на колени, — Пойми, Игореш, я просто не знаю, как тебе это объяснить. Я просто сама не знаю, что со мной. Просто мне все время плохо, мне так больно… Так больно… Я не хочу больше жить.
— Наташа! Как можешь ты говорить такое? Как можешь ты правда не хотеть жить? У тебя ведь есть я. Мы вместе. Неужели тебе плохо со мной? Говори мне правду, ведь знать правду — это самое важное.
— Игорь, я люблю тебя, — говорила Наташа, — Ты же знаешь, что я тебя люблю. Просто мне плохо. Что-то происходит со мной. Что-то страшное… Мне страшно, Игорь! Мне плохо. Спаси меня, пожалуйста, спаси!
Она снова начинала плакать. Я гладил ее по голове.
— Я рядом, Наташка, рядом. Ты же знаешь. Посмотри на меня, Наташа. Я тут. Ты видишь? Я ведь здесь, с тобой. Все будет в порядке, Наташа.
— Я люблю тебя, Игорь, — шептала она, — Я люблю тебя. Только не уходи, спаси меня, пожалуйста, помоги, я не справлюсь, не справлюсь…
Слезы катились по ее щекам. Я гладил ее по голове.
— Я рядом, Наташка.
На следующий вечер она снова отключала телефон. Она снова уходила.
Она совсем забросила учебу. И количество ее друзей колоссально ограничилось. Наташка почти не ела и стала совсем худой, а глаза стали совсем пустыми, бесцветными. Ее, казалось, ничего в жизни уже не интересовало. Я не мог ее понять. Не могла понять и она себя сама.
Иногда, когда я приходил с работы совсем усталым, меня ужасно раздражало ее безделье.
— Как можно ничего не делать? — кричал я на нее, — Я уже закончил институт и работаю, а ты и учиться не хочешь, Наташа!
— Мне плохо, Игорь, — говорила она, глядя на меня с печалью, — Мне плохо. Прости.
— Почему же тебе плохо? Ты ведь не больна, ты здорова, Наташа! У тебя разве случилось что-то? Нет! Ты посмотри на себя, ты просто лежишь и ничего не делаешь! Отсюда и твоя тоска — от безделья, от лени.
— Неправда! — глаза ее снова наполнялись слезами, — Неправда! Ты не понимаешь, Игорь! Не понимаешь!
— Да, я не понимаю! Но что я могу понять, если ты ничего не желаешь мне объяснить? Ты сама-то понимаешь, что с тобой?
— Нет…
Слезы катились по ее щекам.
— Вот именно. А ты начни нормально учиться — и сразу все пройдет. Вот увидишь — сразу смысл жизни появится. Или начни делать хотя бы что-нибудь!
Она молчала, лишь тихо плакала, глядя на меня горящими глазами, в которых в такие минуты была, как мне казалось, почти ненависть ко мне.
— Почему ты молчишь, Наташа? Вставай. Делай что-нибудь… Почему ты молчишь?
— Ты жестокий, — выдыхала она и вскакивала с дивана.
— А ты нет? Эгоистка.
Заливаясь слезами, Наташа убегала прочь из квартиры.
Я не знал, что происходит. Я терялся в предположениях, но так и не мог найти ответа, а Наташа мне в этом не помогала. Мне казалось, что она что-то от меня скрывает, скрывает — или хочет что-то доказать. Или просто не знает, чего она на самом деле хочет. Я тоже переживал, вот только Наташу, судя по всему, это не волновало, и это обижало меня больше всего. Не находя ответа в близком человеке, я тоже замыкался в себе и погружался в свои дела. А она страдала, она на самом деле страдала, куда более сильно, чем я — а я ничего не знал.
Иногда мне казалось, что она и вправду нашла себе кого-то. Давно нашла и боится мне в этом признаться. Но она заливалась слезами всякий раз, как я пытался озвучить свои предположения, и смотрела на меня с таким отчаянием и злостью, что я со вздохом прекращал такие разговоры.
Порой я задерживался на работе или уходил гулять с друзьями и возвращался домой позже. Я хотел, я очень хотел, чтобы она забеспокоилась обо мне. Я ждал, что она позвонит и спросит меня взволнованным голосом, где же я пропадаю и когда к ней вернусь. Но она не звонила. И я возвращался домой. А вернувшись, я заставал Наташку спящей — или же она просто, как всегда, лежала, словно и не замечая моего отсутствия.
Раз я даже пытался оборвать с нею всякие отношения — так я устал от всей этой неопределенности, от этих тоскливых Наташкиных глаз, в которых уже почти ничего не было из того, что я помнил в ней и всей душою желал возвратить. Так я устал от версий о том, что у нее появился кто-то другой, кто-то, кого она теперь любит вместо меня.
Наташка рыдала и отчаянно цеплялась своими тонкими слабыми руками за мои колени.
— Не бросай меня, Игорь! Прошу тебя, не бросай! Я люблю тебя… А впрочем, лучше брось меня, брось! Со мной ты все равно никогда не будешь счастлив, поскольку я просто сама не могу быть счастливой и ничего не могу тебе дать. Я не умею жить. И не хочу. Я не хочу жить!
— Да что ты говоришь, Наташа! А как же я? Ты подумала обо мне? Неужели я для тебя ничего не значу? Неужели тебе так плохо со мной?
— Нет, ну что ты, что ты!
Она снова ложилась ко мне на колени, снова доверчиво обнимала мои ноги и жалась ко мне, свернувшись дрожащим беззащитным клубочком.
— Мне хорошо с тобой, Игорь, — говорила она, — Но просто самой по себе мне плохо. Больно у меня внутри. Я не знаю, как жить.
— А ты живи, — говорил я, — Живи — и все. Я же с тобой. Живи для меня. Живи для нас. И все будет хорошо.
— Ты не понимаешь, не понимаешь, — бормотала Наташа, вздыхая, — Ты не понимаешь, Игорь.
Как-то раз, придя домой вечером, я не нашел Наташки и решил, что она опять ушла. Свет во всей квартире был выключен, и было совсем тихо, но вдруг в один момент мне показалось, что где-то в глубине квартиры я услышал тихий и жалобный всхлип.
Слух мой не обманул меня, и я нашел Наташу, которая сидела, забившись в угол комнаты, сжавшись в комок, на полу, за шторой.
— Наташа! — я опустился рядом с ней на колени, — Наташенька, что с тобой?
Она сидела и дрожала.
— Игорь, Игорь… — зашептала она испуганно, — Ты пришел, пришел… Игорь… Ведь это ты? Ведь это ты, правда, Игорь?
— Ну конечно, это я, Наташа, — ответил я взволнованно и осторожно обнял ее дрожащее худое тело, — Что случилось, Наташа? Ты боишься? Кто напугал тебя?
— Игорь, Игорь… — она шептала как безумная, отчего мне было не по себе, и неприятный холодок проходил по коже моей спины, — Это ведь ты? Это правда ты? Мне страшно, Игорь, мне страшно!
Она кинулась мне на шею и крепко прижалась ко мне, голос ее дрожал от рыданий:
— Не бросай меня! Игорь, спаси меня! Хотя нет, нет… Меня не спасти. Меня нельзя спасти! Мне так страшно, Игорь…
— Ну что ты, ну что ты говоришь, Наташа, — ответил я, гладя ладонью ее худую спину, стараясь не выдать ничем своего собственно волнения, — Ну давай, вставай, вставай… Пойдем пить чай…
Об этом случае Наташа не вспоминала и на мои вопросы отмалчивалась. Она не хотела об этом говорить, но после этого случая она совсем замкнулась и перестала говорить практически полностью, лишь лежала на диване и глядела в одну точку, и когда я подходил и садился с ней рядом, мне казалось, что она вовсе глядит в никуда, или не может больше ни видеть, ни слышать, словно это была уже не моя Наташа, а от нее осталась лишь тень, лишь безмолвный и пустой призрак, излучавший собой лишь холод и смертельный тлен.
Я заметил, что тема смерти особенно трогает Наташу. Порой она пыталась со мной об этом заговорить, но я не желал ничего слушать — это было неприятно мне, и, к тому же, я полагал, что ей не следует задумываться о таких ужасных и ненужных вещах, а уж говорить — тем более. И я бесцеремонно обрывал ее рассуждения, а она замирала с приоткрытым ртом, лишь слабо хватая губами воздух, и смотрела на меня жалобно и укоризненно.
Я не знал, что для нее это была не просто интересная тема, не просто тоскливые мысли, закрадывающиеся в голову на фоне хандры — она действительно хотела умереть. И она хотела подготовить меня, поговорить, открыться. Она хотела, чтобы я услышал ее, спас, удержал от этого страшного шага — но я не слышал ее, не понимал, так как думал, что все ее странности в конце концов наконец пройдут, и, в конце концов, каждый человек на каком-то этапе своей жизни задумывается на тему смерти и пытается познать смысл своего собственного пути. Но зацикливаться на этих мыслях тоже было нельзя — и я отказывался разговаривать с ней на подобные темы. Я полагал, что у моей Наташи все в скором времени пройдет, и она выбросит из головы все эти глупости и станет прежней, какой и сейчас бывала порой, хоть и редко.
А она не выбросила. Она готовилась.
К весне второго нашего года Наташа стала совсем взбалмошной. Часто бегала она по квартире, кружась, то смеясь, то плача, и я глядел на нее с недоумением и некоторым страхом, поскольку уже совершенно не знал, как следует себя с нею вести — уже никак нельзя было предугадать, что она выкинет в следующую минуту — заплачет или засмеется. Часто она кидалась ко мне, начиная восторженно что-то рассказывать, и глаза ее воодушевленно блестели, но тут же улыбка ее меркла, и она выбегала из комнаты. Я бежал за ней и находил ее лежащей на постели, заходящейся в плаче. Но стоило мне подойти к ней поближе, как она тут же со смехом вскакивала и кидалась обнимать меня за шею.
— Все в порядке, Игореш! — кричала Наташа весело, — Ты чего пришел? Пойдем дальше ужинать!
Как-то раз мне случилось по-настоящему испугаться. Придя домой с работы, я увидел Наташу, которая сидела на стуле, поджав под себя ноги. Она раскачивалась из стороны в сторону, шевеля губами, и глаза ее были в этот момент такими безумными, какими я надеялся никогда больше их не увидеть.
Она просто сидела и качалась, словно была в каком-то трансе, и мне стало так страшно, что я совершенно оторопел и не знал, что мне делать, но все же через несколько мгновений нашел в себе силы подойти к ней, и тут же она прекратила качаться и порывисто бросилась ко мне, и обняла меня крепко-крепко, в голос заплакав.
— Я психопатка, психопатка, — повторяла Наташа, как заведенная, — Мне не жить, не жить…
Она быстро успокоилась, и мне удалось уложить ее спать. Тогда я сильно испугался, но она мне так ничего и не объяснила, однако больше ничего подобного не повторялось.
С наступлением лета Наташа стала совсем спокойной и даже показалась мне вновь жизнерадостной.
Уже часто мне приходилось видеть снова ее улыбку, и совсем часто я стал радоваться по вечерам, когда, приходя после работы, заставал ее дома, ожидавшей меня со вкусным ужином и с горячими расспросами:
— Как прошел твой день, Игореш? Расскажи мне скорей!
В институте у нее начались экзамены, и она готовилась к ним прилежно, с усердием пытаясь нагнать упущенное, восстановить свои столь запущенные за последний год знания, и у нее это получалось. Я предложил свою помощь в ее подготовке, все-таки я имел опыт этого же института за спиной, и все уже было мне понятно и знакомо. К моему удивлению, она восторженно согласилась, и теперь мы часто стали проводить вечера вместе, склонив свои головы над одной тетрадкой. Наташка делала успехи, и я стал ей гордиться и тоже совсем успокоился, поверив в то, что все наконец наладилось, и теперь у нас снова все будет хорошо.
Тогда я и предположить не мог, что на самом деле у нас ничего не наладилось, и на душе Наташи не стало ни капельки светлее — просто она успокоилась от того, что перестала сомневаться и приняла наконец свое страшное решение.
Утром того дня у Наташи был последний экзамен.
Того дня. Теперь я никак не смогу назвать этот день иначе, как тот день… Это был действительно страшный день, который навсегда окрасит для меня дату в календаре черным цветом — день, который я никогда в своей жизни не смогу забыть.
Было утро. Было двадцать четвертое июня, день выдался солнечный и жаркий. На дворе стояло настоящее лето, и ничто не предвещало никакой трагедии, никто не мог и предположить, что сегодня, в этот солнечный летний день случится настоящая беда, которая навсегда заполнит мое сердце кровью до самых краев.
Никто не мог этого знать. Никто — кроме Наташи.
Мы позавтракали и стали собираться по своим делам, я — на работу, она — в институт. В то утро Наташа долго собиралась — она тщательно выбирала себе наряд, долго делала прическу и красилась, чем приятно удивила меня и даже несколько позабавила — в последнее время она очень мало уделяла внимания своей внешности. Я не знал, что сегодня она так старалась, вероятно, потому, что хотела, чтобы ее запомнили именно такой — красивой, веселой и полной сил.
Но я, конечно, ничего не заподозрил и сказал ей, как ни в чем не бывало, стоя уже в дверях:
— Прихорашиваешься? Не о том думаешь, красавица. Тебе экзамен сдать надо. Или ты хочешь покорить своего преподавателя, чтобы он сразу поставил тебе пятерку? Что ж, это тоже, бессомненно, хороший вариант.
Наташа улыбнулась моей шутке и посмотрела на меня с какой-то особенной нежностью, как не смотрела, может быть, еще никогда, но мне почему-то не стало от этого радостно — скорее, мне стало несколько не по себе.
— Не волнуйся, Игореш, — сказала она, — Я все сдам. И знай — я люблю тебя.
— Ну конечно, знаю, — мягко ответил ей я, — Ну конечно, и я тоже тебя люблю, Наташенька.
— Нет, Игореша. Ты правда знай. Я серьезно. Просто… Ладно, неважно. Просто — что бы ни случилось — ты знай, что я действительно люблю тебя и хочу, чтобы ты был счастлив.
В душе моей кольнула легкая тревога. Боже мой, и почему эта тревога была действительно просто легкой? Почему я не насторожился по-настоящему, почему не остался с ней, чуя сердцем страшную беду?
— Ты почему так говоришь, Наташка? — спросил я, — Что это такое может случиться, скажи?
Она несколько смутилась. Глаза ее засветились странным блеском, и она опустила взгляд в пол.
— Нет, ничего. Я просто… Просто! Иди, Игореш. Удачного тебе дня. И вообще… Удачи.
— Это тебе удачи, девочка моя, — ответил я, — Позвони, когда сдашь свой экзамен. И ничего не бойся — я с тобой, и все будет хорошо, поверь.
— Иди, Игореш.
Я осторожно обнял ее. Мне казалось, что сейчас я держу в своих руках нечто хрупкое, удивительное, готовое в любой момент выскользнуть из моих ладоней, раствориться, исчезнуть безо всякого следа и напоминания.
Впрочем, так и получилось.
Я поцеловал ее мягко — и ушел на работу, а она осталась дома, у нее еще была пара десятков минут на сборы. О чем она думала эти двадцать минут, каково ей было уйти отсюда, зная, что уже никогда более сюда не вернется?
А я? Как мог я уйти на работу, как мог не почувствовать этого глупого и страшного конца? Я задаю себе снова и снова множество вопросов, но на них, как и прежде, нет ответов. Моя Наташа, как и ранее до этого, молчит.
Я корю себя и не могу понять — может, я виноват? Может, не так посмотрел, не то сказал, не так крепко обнял — не так, чтобы Наташа смогла почувствовать, что она не одна, что у нее есть я, готовый разделить с ней эту страшную ее боль, муку, готовый спасти ее, разделить с ней целую жизнь, избавить от всех ее горестей, оторвать от всех ее темных монстров, притаившихся у нее внутри, изгрызающих нещадно ее исхудавшее тонкое тело своими кровожадными зубами?
Я мог бы… Мог… Но я ведь не спас ее, не разделил этой боли, не вырвал Наташу из ее цепких когтистых лап, хотя она ведь — Наташа — звала меня, просила, она так хотела, чтобы я ей помог. Я мог бы… Да ничего я не смог. И вина в ее смерти действительно только моя.
Я навсегда запомню эту последнюю нашу встречу, я вечно буду чувствовать этот прощальный мягкий поцелуй, оставшийся на моих губах теплым сладостным отпечатком, хранящим в себе незабвенный нежный вкус Наташиных губ, которых мне уже никогда не придется коснуться своими губами.
Все потеряно навсегда.
Но тогда, уходя в то утро на работу, я ничего этого не знал, и все мои волнения были о том, чтобы Наташка хорошо сдала этот последний свой экзамен.
Да какой там экзамен. Сейчас я вспоминаю об этом с ужасом и болью, поскольку теперь все это кажется мне таким мелочным, таким пустым. Я бы все отдал за то, чтобы Наташка не сдала ни одного своего экзамена, только бы была жива, была рядом со мной и улыбалась мне своей счастливой и открытой улыбкой — такой, какая была она у нее, пока болезнь совсем не сточила мою Наташу.
Она позвонила мне в половину второго дня. Сказала, что сдала экзамен на пятерку. Я был очень доволен — мне действительно стало невероятно радостно и легко — признаться, в последнее время я боялся, что Наташка провалится. С таким отношением к институту, какое я наблюдал за ней весь последний год, ее запросто могли отчислить. Но она справилась, моя Наташка, и мне стало радостно, я гордился ею и твердо решил, что теперь, за время ее каникул, ей надо хорошенько отдохнуть и окончательно прийти в норму, и я пообещал себе во что бы то ни стало взять отпуск этим летом, чтобы не оставлять Наташку одну и помочь ей восстановиться.
— Молодец! — хвалил я Наташу, — Вечером обязательно отметим! Ладно?
Наташа молчала.
— Наташ? Ты что, не слышишь? Я поздравляю тебя! Ты теперь третьекурсница!
— Да… — голос ее в телефонной трубке был каким-то далеким, слабым, и это несколько насторожило меня, — Да, наверное… Я не знаю.
— Наташа! Ты что грустная, ты что, не рада? Или, может, ты обманываешь меня? Ты провалилась, Наташа?
— Нет, что ты! — легкие нотки бодрости в голосе, — Нет, все нормально, Игореш… Ладно, давай… Пока. Я люблю тебя. Очень люблю. Я тебя целую.
— И я люблю тебя, Наташка. Ты, наверное, устала, да? Иди отдыхай. Я освобожусь с работы — и сразу домой. Пока. До вечера, да?
Наташа молчала.
— Наташ!
— Да, да, Игореш… Давай… Я… Устала… Я… пойду. Давай, пока.
— Пока…
Наташа повесила трубку, и радость моя тоже пошатнулась. Что-то было не так, я чувствовал, я знал: что-то было не так. Но что?
Мне не пришло в голову отпроситься с работы и бежать к ней. Я не думал, что ситуация была настолько серьезной, что требовалась срочная спешка — и, запрятав внутрь свою тревогу, я продолжал свой рабочий день.
Но тревога, оставшаяся в моем нутре после нашего с Наташкой разговора, никуда не ушла и не улеглась в моем сердце. Она грызла меня, царапала, мешая мне сосредоточиться на работе, но я все же заставил себя отвлечься и настроиться на рабочий лад.
«Все потом», — решил я, — «Все потом. Приду вечером домой — и там разберемся, в чем дело».
Я не знал, что как раз этого быть уже не может. И этот вечер, этот горький вечер двадцать четвертого июня, станет первым вечером моего одиночества, которое отныне опутало меня, затащило в свой плен, накрывая лишь мутной прослойкой боли, оглушившей меня, отделяющей от всего остального внешнего мира и оставившей меня задыхаться от горя в подступившей тишине, где застыли лишь легкие отголоски Наташиного голоса, прозрачным эхом отлетающего от краев моей беспощадной и душной камеры.
Я работал. Работал и желал, чтобы поскорее закончился рабочий день, и около четырех часов дня мне пришло телефонное сообщение от Наташи.
«Помни, что я сказала тебе сегодня утром», — писала она, — «Я очень люблю тебя. У тебя все будет хорошо».
У меня? Я ничего не понял. Что это значит? И почему только у меня?
Выдалась свободная минутка, и я позвонил Наташе — но у нее был выключен телефон, и поговорить с ней мне так и не удалось.
Я забеспокоился, но подумал, что, возможно, Наташа едет в метро или у нее разрядился телефон. Другого разумного объяснения я найти не мог.
«Вечером, все вечером», — я освободился с работы достаточно рано — всего лишь в пять часов вместо семи я поспешил домой — с цветами, с шампанским, с конфетами. Но как раз в этот вечер я так ничего узнать и не смог, потому что Наташи дома просто не было, а ее телефон по-прежнему не отвечал.
Она уже давно не уходила бродяжить так, как прежде, поэтому, что мне думать, я не знал. Искать ее не имело смысла, поскольку она могла быть где угодно, телефон продолжал находиться в выключенном состоянии, и мне оставалось только ждать.
Я метался по квартире, прислушиваясь к звукам на лестничной клетке, то и дело выскакивая за дверь квартиры, надеясь, что сейчас увижу ее, увижу, как она стоит на площадке, доставая из сумочки ключи — но ее не было. Я еще пытался взывать к своему беспокойному рассудку, стараясь найти происходящему хоть какое-то рациональное объяснение, пытался поверить в то, что Наташа просто загулялась, отправившись отмечать сданную сессию со своими институтскими подружками, отгоняя от себя мысли, что всех подруг она за последний год растеряла, а даже находясь сейчас с кем-то, она могла позвонить мне с другого телефона.
Наташа была сейчас одна. Она определенно была совсем одна, и мне оставалось думать только то, что она опять отправилась бродить по улицам, как делала это много раз прежде. Но все ближе подкрадывалась ночь, а она все не приходила. И, чем сильнее темнело за окном, тем явственнее чувствовался холодок на моей коже, настойчиво гуляющий по спине и пытающийся донести до меня мысль, от которой все леденело внутри, а сердце стучало быстро-быстро, отдаваясь обжигающими ударами в висках. Нелепая, страшная мысль: а вдруг Наташа не придет?
И я метался, и снова выбегал на лестницу встречать ее, и сердце стучало в моих висках все сильнее и сильнее, пульсируя этой дикой мыслью, от которой дыхание обрывалось, и сердце, казалось, готово было остановиться: вдруг она не придет, вдруг она больше не вернется, моя Наташка?
Я даже не сердился на нее за то, что она пропала, ушла и ничего не сказала мне. Я просто хотел, всем сердцем своим желал, чтобы Наташа вернулась. Но она не приходила.
«Помни, что я сказала тебе сегодня утром. Я очень люблю тебя. У тебя все будет хорошо», — что могло это значить?
И она не пришла.
Я ждал ее всю ночь. Я ждал и думал о ней, пытаясь понять, что происходит, вспоминая последнюю нашу встречу, вновь и вновь просчитывая в уме наши взгляды, фразы… Что я сделал не так? Что не так сказал? Или чего не сделал и не сказал? Или что она сделала и сказала, на что я должен был обратить свое внимание — да только не заметил, не обратил. А ведь я видел, я ведь еще утром подумал о том, что Наташа бросает какие-то странные фразы, этот странный взгляд, это сообщение… «Вечером, все вечером…» Дурак! Как я мог не подумать о том, что «вечера» может уже и не представиться? Ну кто мог знать? Только я и мог знать, я мог догадаться, но только я не принял всерьез всех этих Наташкиных странностей, не понял, не распознал. И теперь мне оставалось только ждать и верить, что Наташка все-таки еще вернется, придет домой, ко мне.
Я ждал ее, просидев без сна до самого утра. Цветы, принесенные мной, завяли, а Наташа не пришла и утром. Не пришла она и днем.
А к вечеру Наташа нашлась…
Ее опознали по студенческому билету, который чудом сумел сохраниться в кармане ее джинсов.
Тем днем, двадцать четвертого июня, или, можно сказать, вечером — примерно в половину пятого, как утверждают случайные свидетели, моя Наташа скинулась с моста. Ее долго искали в мутной холодной реке, но наконец нашли — и к вечеру двадцать пятого сообщили об этом мне.
Моя Наташа покончила с собой.
Я не знаю, как осознать, принять случившееся и как дальше с этим жить.
Позднее я разговаривал с психологом — вернее, пытался разговаривать, поскольку информация доходила до меня слабо, слишком тяжело было для меня думать, слишком тяжело было что-то понять, да и все эти понимания теперь уже не имели никакого значения — моей Наташеньки больше нет, и это было самое главное.
Мне объяснили, что Наташа болела. Она действительно тяжело болела, и все ее странности не являлись капризными особенностями ее характера, а были ни чем иным, как проявлениями ее тягостной болезни.
У Наташи была депрессия, это было абсолютно точно. Вероятно, было в ней и что-то еще, но что — теперь это уже трудно было понять, да и незачем — ведь ее больше не было. Моей Наташки больше не было.
Ей было плохо, моей Наташе, ей было очень больно — а я не воспринимал всерьез ее жалоб, я ругал ее порой за безделье и обижался за безразличие к жизни и ко мне, я не смог понять, не смог добиться от нее ответов на вопросы, что с ней происходит, не смог выслушать, не смог помочь! А ей так нужна была моя помощь, моя поддержка.
Я думал, что все пройдет, что все изменения, произошедшие в ней — временные, обусловленные возрастом или какими-нибудь иными причинами и не смог понять, увидеть ее тяжкой болезни, которая так очевидно точила ее изнутри.
Она хотела умереть. Она хотела, но сомневалась, боялась — и пыталась робко донести до меня это, но я сам не стал ее слушать, сам запрещал говорить на тему смерти — и она окончательно замкнулась в себе и замолчала, и, очевидно, убедилась в правильности своего выбора, не увидев во мне никакого понимания.
А потом она снова стала прилежной и доброй и перестала плакать. Тогда я вздохнул с облегчением, подумав, что она наконец успокоилась, переболела своею черной бренной мечтой, и подумал, что теперь все снова станет хорошо — но это как раз и была неправда, которой я не могу себе простить.
На самом дела Наташа успокоилась, потому что приняла окончательное решение, не в силах больше переносить свою боль и душевное горькое одиночество. И тогда она снова стала учиться и жить — но только затем, чтобы выполнить какие-то свои последние дела и желания, и в улыбках ее не было на самом деле никакой радости жизни.
И Наташка выбрала день. Она выбрала день своего последнего экзамена — день, который послужил некой заключительной точкой ее пути, ее сиюминутных дел, которые она хотела завершить, не оставляя за собой ни долгов, ни плохой о себе памяти.
Она знала, что сделает это в этот день, знала с самого начала, и была непоколебима в своем решении.
С самого утра она прихорашивалась и улыбалась. Я еще обрадовался тогда, увидев светлое в ее перемене. Я даже тогда пошутил: «Прихорашиваешься?
Не о том думаешь, красавица. Тебе экзамен сдать надо. Или ты хочешь покорить своего преподавателя, чтобы он сразу поставил тебе пятерку? Что ж, это тоже, нессомненно, хороший вариант». Какая глупость! Если бы я только знал, если бы только понял, что таилось за этими переменами на самом деле! Наташка хотела быть красивой. Но не затем, чтобы радовать чужие глаза и свое самолюбие, а затем, что она хотела, чтобы ее запомнили такой — красивой и улыбающейся, а не тусклой и понурой, какой она была в последнее время.
«Помни, что я сказала тебе сегодня утром. Я очень люблю тебя. У тебя все будет хорошо», — теперь я понимал, что все это значило. Боже мой, Боже. Если бы я только знал это тогда, если бы я понял значение ее слов в тот момент, когда она мне их говорила. «Знай — я люблю тебя… Нет, Игореша. Ты правда знай. Я серьезно. Просто… Ладно, неважно. Просто — что бы не случилось — ты знай, что я действительно люблю тебя и хочу, чтобы ты был счастлив.» Она любила меня, она действительно любила меня, моя Наташа, только она решила, что счастливой она быть не может — и не хотела отравлять жизнь мне, хотела, чтобы хотя бы я был счастлив. Господи, Наташа, какое же мне может быть счастье после пережитого, как я могу быть счастливым без тебя?
«Что бы ни случилось…», — я снова и снова проворачиваю в голове все ее фразы, пытаясь понять, узнать что-то, вот только теперь, по сути дела, уже многое понято, но легче мне от этого понимания не становится.
Наташа! Как она могла бросить меня? Как могла не подумать обо мне, как могла оставить меня одного, как могла бросить, обрекая не вечную муку, как могла не подумать, как же мне дальше жить с тем, что случилось, жить без нее? Жестокая. Эгоистка.
Впрочем, нет. Она не была жестокой. Просто ей было плохо. Стоило ли ей думать обо мне, если я сам не подумал о ней, не спас? Наташа! Я мог бы ее вылечить. Я мог бы следить за ее состоянием, я мог бы толкать ее к жизни, мог бы научить ее радоваться, интересоваться, мог бы выслушивать ее рассуждения, главное — мог бы дать ей понять, что я рядом, что она не одинока, что ей есть ради чего жить. А если бы я не справился… Я бы отвел ее ко врачу, я бы заставил ее лечиться, и она вылечилась бы, поправилась!
Наташа… Я столько бы всего мог, столько… Но мог я это все и раньше, у меня было предостаточно на это времени. Почему я не сделал для нее всего этого, почему не разглядел, не понял? Почему не отнесся к ее болезни серьезно, почему не послушал, не поверил ей?
Возрастное… Пройдет… Нет, это было не возрастное, и уже никогда не пройдет, как и не изменится цифра ее нежного возраста.
Мне вспоминается Наташка, которая сидит на стуле, поджав под себя ноги, и раскачивается из стороны в сторону в слезах, ее дрожащие губы: «Я психопатка, психопатка…».
Может быть, она и правда была психопаткой. Только ничего уже нельзя вернуть назад, ничего нельзя понять наверняка — и теперь я даже боюсь представить, как плохо было ей, как больно все это время. Трус! Я боюсь это представить, боюсь понять, а ведь она жила с этим, и жила долгое время, моя Наташка.
Я живу один в пустой квартире. Мне уже двадцать четыре года, а ей — как было, девятнадцать. Я жду ее, мне так хочется, чтобы она явилась ко мне, чтобы я увидел ее хотя бы ночью, во сне — но она не приходит. Я не знаю, простила ли она мне свою смерть, я не знаю, как мне жить с этим дальше — но стены моей квартиры безмолвны, а Наташка, как прежде, молчит.
Она была лучше всех. Она просто была самым лучшим, самым важным человеком в моей жизни, а я ее так глупо, так ужасно потерял, и теперь никогда ничего уже нельзя будет вернуть, и никогда ничего нельзя будет изменить.
Я никогда не прощу себе ее смерти. И я никогда не забуду ее — я буду вечно помнить ее такой, какой она хотела, чтобы ее запомнили — живой и веселой, какой она всегда и была, пока болезнь не сточила ее, не отняла окончательно ее силы.
Она была лучше всех, она просто была лучше всех, моя Наташка. Я знаю, ее больше нет, но я всегда буду любить ее, и я всегда буду ждать, когда же наконец она явится ко мне, когда приснится. И я хожу по пустой квартире и говорю в пустоту все эти нежные и горькие слова, каких не успел сказать ей раньше — но звуки их лишь гулко отлетают от стен пустой квартиры — или же от истощившихся прозрачных стенок моей опустевшей души. Я жду, я желаю, чтобы Наташа услышала меня, ответила мне — но я брожу один по опустевшим комнатам, бесцельно слоняясь взад и вперед — а Наташа по-прежнему молчит.