Всю свою жизнь я считал себя неспособным испытывать любовь. Даже в дни моей юности, когда для моих сверстников сердечные увлечения были самым обычным делом, мои интересы были направлены на другие вещи. Не то чтобы я старался подавить интерес к женщинам усиленной учебой или спортом, просто никогда ни одна даже самая привлекательная из них не была для меня интересна в той степени, какая нужна для равноправного общения. На протяжении всей последующей жизни я все больше убеждался, что женщины чаще всего не более чем украшения, требующие постоянного внимания и галантного обращения, но не способные стать мне ни настоящими друзьями, ни тем более возлюбленными. Когда я открыл свое истинное призвание и приобрел привычки, ставшие неотъемлемой частью моей жизни, то окончательно понял, что ни одна женщина на всем свете не заставит меня от всего этого отказаться ради сомнительного семейного счастья и многочисленных неудобств, способных кого угодно довести до сумасшествия. Я изучил женщин, еще в юности познал все стороны отношений с ними, но мое сердце ни разу не дрогнуло перед чьим-то хорошеньким личиком. Я смирился с этим и отнюдь не чувствовал себя обделенным. Ne quid ratio detrimenti capiat — таков был мой непреложный девиз. Я не только не ждал любви, но и вообще не думал о ней иначе как о предмете для наблюдения и анализа. Для нее не было места в моей жизни, и без того полной разнообразных интересов, дел и ощущений. И вот теперь мисс Элен Лайджест заставила меня усомниться во всем, в чем раньше сомнений не было. Мое сердце забилось быстрее, а мысли утратили свой неизменный порядок, и я не мог просто так смириться с этим, даже не попытавшись понять, где я совершил ошибку.
Теперь мне было ясно, что стоило прислушаться к своим ощущениям уже тогда, когда я начал признавать за мисс Лайджест ее исключительность и уникальность, когда она оставила в моем сознании всех других женщин далеко позади. Однако мне было решительно непонятно, почему, воздавая должное ее знаниям, достижениям, манерам и красоте, я чувствовал еще что-то, лежащее за их пределами. Да, я всегда признавал, что она яркая индивидуальность, живая и глубокая натура, острый и проницательный ум! Но почему все эти ее достоинства не просто вызывают восхищение, а выводят меня из равновесия? Почему мне недостаточно просто изучить эту женщину и занести ее в свой внутренний блокнот под заголовком «исключение»?.. Да именно потому, что она для меня больше, чем просто список достоинств! Ее притягательность не исчерпывается суммой удивительных черт и качеств! Проводя с ней вечера, гуляя по парку и беседуя о самых разных вещах, я вдруг увидел в ней то, что делало ее собой, а не просто красивой женщиной, увлеченным ученым, тактичным и остроумным человеком… Наверное, я полюбил именно эту глубину, эту идущую откуда-то изнутри нее силу, не имевшую названия и не предполагавшую объяснения. Это нечто просто захватило меня с ног до головы, а я испугался, что не знаю слов, которыми можно было бы это описать…
Так, может быть, мне не нужно считать, что моя теория о женщинах и чувствах разрушена? Возможно, встретившаяся мне женщина стала счастливым исключением, позволившим лучше понять истину и самого себя?.. Я был уверен, что никогда больше не узнаю другой, которая сможет хотя бы приблизиться к мисс Лайджест в своих достоинствах, и потому моя встреча с ней — несомненно, подношение судьбы. Но как теперь распорядиться этим подношением, как узнать, что это: ловушка, испытание или такой подарок, который дается лишь раз и который надо хватать, пока не стало поздно? И что требуется от меня взамен: положиться на свой разум или откинуть все, когда-то казавшееся важным, ради шанса получить неведомое?..
Размышления о произошедших во мне переменах теперь занимали меня и днем и ночью. Я бродил по парку, будучи не в силах спокойно спать, а потом возвращался в свою комнату и впадал в тяжелый, беспокойный сон, не приносивший успокоения. Я выходил в парк по утрам, когда солнце только вставало, и подолгу сидел где-нибудь в тени. Однако, к моему удивлению, я совсем не чувствовал себя усталым. Напротив, меня переполняло новое чувство, и от этого все вокруг казалось иным, более живым и ярким. Мое восприятие обострилось, и иногда я ловил себя на том, что иногда занят не размышлениями, а тем, что просто наслаждаюсь необыкновенным приливом сил, идущих изнутри и наполняющих каждую частицу души и тела теплом и энергией.
Я почти принял свою любовь и смирился с ней как с новым опытом, новым жизненным уроком. Я понял, что был слишком самоуверен в отношении собственной неуязвимости и слишком ограничен в объяснениях своих чувств.
Мое относительное спокойствие и не изменившая мне и теперь выдержка позволили оценить силу моего чувства. Я пришел к неутешительному выводу о том, что безнадежен. Я всегда очень живо ощущал жизнь и по опыту знал — то, что хотя бы единожды задело меня, навсегда становилось предметом самых глубоких чувств, а я уже потерял счет тому, сколько раз мисс Лайджест задела мою душу, сердце и разум. Я отчетливо понял, что моя любовь явилась плодом именно моего скепсиса и моей мнимой холодности, что она прорвала завесу моих заблуждений относительно меня самого и от этого стала еще более сильной. И потому это была не мальчишеская влюбленность, а настоящая страсть, посланная мне Богом в наказание за строптивость и гордыню.
Я лежал на диване и курил, когда вдруг понял, что двигаю пальцами в такт доносящейся откуда-то издалека музыке. Кто-то играл на рояле в глубине дома, и я не сомневался, кто именно. Я встал, надел пиджак и вышел в коридор — звуки стали отчетливее. Полагаясь только на собственный слух, я пошел в дальнюю часть дома, где никогда прежде не был. Звучала одна из знаменитых бетховенских сонат. Даже не зная о том, что, кроме мисс Лайджест, в доме играть некому, теперь не пришлось бы сомневаться, что это она: через клавиши инструменты вырывались легкость, глубина и изящество, присущие только ей одной.
Я остановился у самой дальней двери коридора и прислушался: звуки музыки действительно доносились отсюда. Я приоткрыл дверь и тихо вошел в комнату.
Это был небольшой овальный зал, сильно затененный из-за густых деревьев за окнами и почти лишенный мебели: у входа стояли два стула, немного дальше — кресло и черный рояль с поднятой крышкой. За этим роялем спиной ко мне сидела мисс Лайджест — воплощение бетховенской страсти… Рукава платья закатаны до локтей, пряди темных волос разметались по плечам, а все ее тело, казалось, было частью огромного инструмента: она не видела и не слышала ничего, кроме музыки, которую сама творила.
Я сел на стул, скинув с него пыльный чехол, и продолжал внимать прекрасной мелодии.
Последний штрих, аккорд — и новый отрывок зазвучал стремительно и вдохновенно. Бурные восходящие пассажи, исполненные безукоризненно, перешли в волнительную мелодию, полную трепетной тревоги. Потом опять дикая безудержная страсть и опять смирение. Гениально и просто! Просто и прекрасно, как жизнь, как любовь! Настроения менялись, перемешивались, перемежались, опять вставали на свои места, взрывы сменялись покоем, но и он летел куда-то, превращаясь в призыв, в мечту и в страсть, страсть… Все так или иначе сходилось в одну точку, и она, обрастая мириадами аккордов, перерастала в прекрасную, неудержимую стихию, настойчиво и просто заявлявшую о своей непобедимости.
Я любовался тонкими белыми запястьями, длинными сильными пальцами, властно бегавшими по клавишам инструмента, и понимал, что глубина этой женщины лишь приоткрылась мне, что я никогда не узнаю ее до конца, не смогу представить ей цены…
Мисс Лайджест уже собиралась окончить, но в какой-то момент ее руки соскользнули и замерли, очевидно, от незнания текста. Мелодия прервалась лишь на долю секунды — в следующее мгновение, тряхнув головой и пропустив полтакта, мисс Лайджест продолжила играть, не снижая темпа. Несколько последних взлетов, финальный аккорд — и она тут же схватила с рояля ноты и принялась листать их…
— Фа-диез, — подсказал я, вставая.
Мисс Лайджест чуть вздрогнула, повернулась в мою сторону и улыбнулась:
— Вы уверены?
— Абсолютно уверен.
— Не судите меня слишком строго, ведь я не садилась за рояль больше полугода, — она отложила ноты и кивком указала на пыльное покрывало от инструмента на полу, — в этой комнате даже не убирают.
— Вы играли великолепно, мисс Лайджест: вдохновенно, пламенно и технично.
— Вы, мистер Холмс, как всегда, слишком снисходительны ко мне.
— Ничуть. Я говорю то, что думаю.
— Благодарю вас. Присаживайтесь здесь, только снимите чехол с кресла.
— Надеюсь, я не слишком грубо нарушил ваше уединение, мисс Лайджест? — спросил я, усаживаясь напротив нее.
— Когда я услышал звуки музыки, то уже не мог оставаться в своей комнате, не удовлетворив любопытства.
— Вы мне совсем не помешали, мистер Холмс, — ответила она, расправляя рукава и застегивая манжеты, — вы же знаете, что я всегда рада вашему обществу.
— А я не устаю удивляться тому, как много вы умеете. Почему вы не сказали, что замечательно играете, когда мы с вами беседовали о музыке и спорили о вкусах?
— Это было бы не слишком скромно с моей стороны, усмехнулась она, — и, кроме того, вы ведь тогда тоже не сказали, что играете на скрипке, и я вынуждена была позже разоблачить вас. Помните?
— Мне этого не забыть.
Она рассмеялась:
— И теперь вы пришли в полной решимости снова доказывать мне превосходство «Летучего голландца» над «Севильским цирюльником»?
— Нет, мисс Лайджест, вы выставили мои музыкальные вкусы в очень уж примитивном виде. Я действительно предпочитаю немецкую музыку: она располагает к глубоким размышлениям и помогает сосредоточиться, когда это необходимо. Но я отнюдь не собираюсь переубеждать вас в том, что касается ваших личных пристрастий!
— В самом деле? Даже если я скажу, что мой любимый композитор вовсе не Бетховен?
— Даже в этом случае… А что в наших спорах я показал себя настолько непримиримым, мисс Лайджест?
— Насколько я могу судить, вы действительно непримиримый спорщик, мистер Холмс, — улыбнулась она.
— Должно быть, мой азарт иногда берет верх над здравым смыслом, и это ваша заслуга, мисс Лайджест.
— Моя? — шутливо возмутилась она.
— Хотите сказать, что это я виновата в вашей непримиримости?
— Косвенно да. Вам каким-то образом удается вызывать меня на споры даже тогда, когда я вовсе к ним не расположен, и часто это касается тех вещей, о которых я вообще никогда и ни с кем не спорил!
— О вас я могу сказать то же самое, мистер Холмс! Вы часто, сами того не подозревая, вызываете во мне азарт, который я ничем не могу объяснить.
— Тогда мы квиты. А что это за композитор, мисс Лайджест, на которого вы променяли Бетховена?
— Вивальди. Хотя я не скрипачка, я очень люблю его.
— Вивальди замечателен, но я нахожу его чрезмерно чувственным.
— Чрезмерно? По-моему, он гармоничен и правилен, как никто другой.
— Его захлестывают страсти, и вся эта дрожь в теле дает мало проку.
— А я не думаю ни о чем, когда слушаю его: все мысли занимает только наслаждение.
— Вивальди вызывает ощущения особого рода — эмоции выходят из-под контроля и начинают жить самостоятельной жизнью, а мне это не очень нравится: я предпочитаю, чтобы рассудок всегда сохранял свое главенство.
— Я это заметила, — сказала мисс Лайджест, одарив меня своим спокойным испытующим взглядом.
— Я тоже люблю ясность рассудка, но знаю также и то, что эмоции порой оказываются достаточно сильными и с ними приходится считаться.
— С чем же приходится считаться?
— Я не знаю… Возможно, со стремлением к переменам, с жаждой новых ощущений, свободы, с ненавистью и любовью, наконец. Знаете, наши чувства иногда преподносят нам сюрпризы и оказываются очень неожиданными, — ее синие глаза вдруг заискрились то ли теплотой, то ли сожалением, то ли насмешкой.
— Да, я это знаю, — согласился я, — чувства бывают самые разнообразные, но это не значит, что я намеренно подавляю их. Просто чаще всего в их внешнем выражении не бывает необходимости.
— А вы уверены, что правильно оцениваете эту необходимость, мистер Холмс? — улыбнулась она.
— Может быть, кто-то нуждается в ваших чувствах больше, чем вы думаете?
— Ну, в этом случае он, наверняка, сообщил бы мне об этом или же нашел другой способ дать это понять.
— Это не всегда бывает просто, — заметила она, продолжая улыбаться.
— Не могу представить, какие здесь могут быть сложности…
Мне вдруг стало не по себе. А что если она давно догадалась о моих чувствах и теперь забавляется, видя, как еще один мужчина не устоял перед ней? Что если она теперь намеренно дразнит и испытывает меня, с привычным удовольствием наблюдает за тем, как легко ей использовать полученную надо мною власть? Неужели мои чувства к ней так заметны? Неужели из-за них я выгляжу смешным?.. Но, с другой стороны, зачем ей это? С какой стати ей могло прийти в голову смеяться надо мной?! Она умна, благородна и слишком цельна для мелких уловок. Да и веду я себя совершенно естественно, ничем не выдавая произошедших во мне перемен… Пожалуй, единственным объяснением этому могло бы быть то, что она, напротив, не знает, как я отношусь к ней, и пытается своими двусмысленными высказываниями и непрямыми вопросами выяснить это. Если так, то наше дальнейшее общение обещает быть интересным.
— Скажите мне, мисс Лайджест, — обратился я к ней, — почему вам пришло в голову вспомнить забытый рояль сегодня и взяться именно за Бетховена?
Она пожала плечами:
— Не знаю. Вы были заняты, я сделала все дела, какие только смогла придумать и вдруг решила проверить, не пропали ли старые навыки, — она положила свои пальцы на черную полированную поверхность и критически взглянула на них.
— Как видно, не совсем пропали, и еще есть надежда их окончательно восстановить. Ну а эта замечательная соната… Я неплохо исполняла ее, еще когда была совсем юной. Тогда мой учитель постукивал указкой по этим самым пальцам, если был мною недоволен. Так что если уж я решила проверить память своих рук, было разумным начать с того, что мне когда-то удавалось.
— Это верно и разумно, даже чересчур разумно. По-моему, вы пытаетесь представить свои мотивы более рациональными, чем это есть на самом деле.
— И от кого я это слышу! Как же вы в таком случае объясните мои мотивы, мистер Холмс?
— Я не собираюсь их объяснять, мисс Лайджест, но я возьму на себя смелость утверждать, что вы были по-настоящему взволнованы, когда играли — это чувствовалось даже тогда, когда я еще не мог видеть вас. Вы играли не просто точно и уверенно, а вдохновенно и воодушевленно, то есть в вашем исполнении было много такого, что нельзя описать и предписать нотами и что могло идти только из глубины вашего настроения.
Мисс Лайджест немного склонила голову набок и задумчиво посмотрела на меня:
— А я и не предполагала, мистер Холмс, что вы можете так тонко чувствовать чужое настроение лишь по косвенным признакам.
— Косвенные признаки — это мой хлеб.
— Уверена, что ваш хлеб всегда будет с маслом.
— Надеюсь на это. Так вы признаете, что были взволнованы и поэтому решили выразить свое волнение в музыке?
— Просто пришедшая в голову мысль о том, что неплохо бы вспомнить старое, оказалась кстати. Меня действительно занимали кое-какие сомнения, и такой способ их разрешения показался мне естественным.
— И теперь с сомнениями покончено? — улыбнулся я.
— Да, уже покончено, — ответила она с выражением серьезного спокойствия.
В этот момент ее лицо было удивительно прекрасным, но не unkndml, а скорее печальным. Она убрала ноты на край рояля, и я заметил под ее треугольным воротником красивую бархатистую родинку. Необыкновенная ласка проснулась во мне, и я едва удержался, чтобы не назвать ее по имени. Да, моя Элен! Какие еще могут быть сомнения — я люблю ее, люблю глубоко и страстно желаю нашего сближения. Теперь я остро ощутил необходимость предстоящего мне выбора и всю его тяжесть.
— Знаете, мисс Лайджест, — сказал я, — я ведь сделал ошибку в своих умозаключениях относительно вас.
— О чем вы?
— Изучая ваши руки и кисти в особенности я пришел к выводу, что вы не всегда отдаете ваши рукописные работы Грейс Милдред, а часто печатаете их сами. Мне показалось вероятным, что вы играете на рояле, но за все это время вы ни разу не сказали о том, что хорошо музицируете, а инструмента в доме я не видел.
— Ну, это нельзя назвать ошибкой, мистер Холмс. Действительно многое из того, что мне необходимо, я печатаю самостоятельно, а мисс Милдред отдаю лишь значительные по объему документы. Я печатаю на машинке довольно сносно, и в случае крайней нужды могла бы таким образом зарабатывать на свой хлеб с маслом.
— Но все равно играть на рояле вы, наверняка, начали гораздо раньше, чем печатать на машинке, и чуть приплюснутыми кончики пальцев стали именно поэтому.
— Да, верно. Но неужели во время наших с вами бесед и прогулок вы, мистер Холмс, занимаетесь тем, что изучаете меня? Я полагала, вы захвачены нашими разговорами и не имеете ни таких намерений, ни времени для их исполнения.
— О, уверяю вас, мисс Лайджест, что я всегда с головой погружаюсь в наше с вами общение. Однако за время своей работы я приобрел привычку наблюдать за людьми и делать выводы о них почти автоматически, не задумываясь.
— Мне трудно это представить. Я думала, ваши выводы результат осознанной работы ума.
— По большей части таковыми они и являются, но иногда материал оказывается настолько простым, что срабатывает внутренний механизм, не требующий специальных усилий.
— Мне было бы неприятно быть для вас простым материалом!
— На этот счет можете не беспокоиться: изучать вас сложнейшая задача, и я снял бы шляпу перед тем, кому это полностью удастся.
Уголки ее губ дрогнули в улыбке:
— Мне приятно это слышать, мистер Холмс… Кто там? — в коридоре послышались приближающиеся шаги. — А, это вы, Келистон. Я, признаться, забыла, что просила кофе. Поставьте сюда, вот так, спасибо. Будьте любезны, принесите чашку мистеру Холмсу.
Дворецкий поклонился и направился к двери, но мисс Лайджест остановила его:
— И еще, Келистон, — она посмотрела на меня своим лучистым взглядом.
— В остатках нашей старой коллекции на чердаке имеется скрипка. Помните, ее подарили сэру Джейкобу в придачу к какой-то сделке? Так вот, Келистон, принесите ее сюда.
— Слушаюсь, мэм, — он еще раз поклонился и вышел.
— Думаю, вам имеет смысл вооружиться, сэр, — сказала она мне, — вы ведь без моего ведома слушали меня и даже признали, что это было неплохо, так что будет справедливо, если я попрошу вас поиграть мне.
— Я не стану возражать против того, чтобы развлечь вас, но только при одном условии!
— Какое еще условие?
— Вы сыграете мне еще что-нибудь столь же захватывающее.
— Это похоже на шантаж.
— Не имею ничего против этого слова, но думаю, что мое условие справедливо: я ведь собираюсь предложить вам самого Вивальди в моем исполнении, если, конечно, скрипка в сносном состоянии.
— Что ж поделать, я согласна поиграть вам ради предстоящего вознаграждения, но не могу обещать, что поражу ваше воображение. А скрипка когда-то была довольно хорошей. Возможно, вам придется лишь немного настроить ее.
— Это будет нетрудно, а вы уже можете приступать, мисс Лайджест, я только расположусь поудобнее на этом кресле.
Она рассмеялась и достала из стопки какие-то ноты. Ее пальцы снова побежали по клавишам, извлекая чудесные звуки. Я с удовольствием смотрел на нее, а потом закрыл глаза и откинулся в кресле, но даже не видя, как она играет, было легко почувствовать всю осторожность и аккуратность ее движений, ее старание не допустить малейшую фальшь и то, как напряженно она смотрит в ноты. Эта маленькая шопеновская вещица скоро кончилась.
— Нужно было договориться с вами на время, — сказал я, не открывая глаз.
Послышался ее смешок и новый поток прекрасных звуков. Она играла довольно долго, должно быть, забыв, что просто выполняет свою часть уговора или же решив доставить мне больше наслаждения, видя, какое впечатление производит ее игра.
Келистон принес мне скрипку в старинном футляре из зеленого бархата, я настроил ее и с удовольствием попробовал глубокий проникновенный тембр.
Элен сидела передо мной и я мог видеть ее устремленный в пустоту взгляд, затуманенный и отчужденный. Мы погрузились в звуки тонких струн, то протяжные и печальные, но преисполненные неистового веселья. Я чувствовал, как вместе с ними все на свете перестает меня тревожить. Я ощутил сладкую негу и щемящую тоску и ясно понял, каковы они пресловутые любовные муки.
Однако это был последний день для наших неспешных удовольствий. Со следующего дня события стали развиваться стремительно и бурно. Впрочем, уже в тот же вечер я узнал нечто новое. Письмо от Уотсона гласило:
«Дорогой Холмс, не знаю, зачем Вам это понадобилось, но я узнал все, что можно. Лорд Джеймс Кеннет Гленрой влиятельный и богатый человек, но он больше интересуется искусством, чем политикой. Большой известностью, в частности, пользуется его коллекция немецких средневековых гравюр. Многократно поставлял экспонаты для Сотби и Кристи. Имеет небольшой дом в Лондоне и поместье в Сассексе. Живет весьма скромно и уединенно. Вдовец, имеет дочь Патрицию от единственного брака. Девочке сейчас около девяти лет, и он воспитывает ее дома. Дж. К. Гленрой пользуется любовью и уважением всех, кто его знает. Благородный и в высшей степени порядочный человек. Ничего отрицательного или сомнительного. Уверен, остальные Ваши осведомители сообщат то же самое.Дж. Х. Уотсон»
Когда понадоблюсь, телеграфируйте.