Моряна

Черненко Александр Иванович

Часть первая

 

 

Глава первая

Из морских неоглядных пространств, где в дымах тускло синел Каспий, хлестала сырая, терпкая моряна.

Пахло первыми днями приморских вёсен — солеными ветрами и острою рыбьей свежью.

Влажные каспийские ветры опадали тяжелым рассолом на прибрежный прозрачный лед, — они разъедали его, протачивали, лед набухал, становился ноздреватым.

Моряна врывалась в Волгу через просторные, с пологими берегами банки — по ним выходили ловецкие суда на Каспий. В устье восточного банка, на песках, одиноко торчал серый, ветхонький маяк, его подымали в сплошь затянутое тучами небо зыбкие, обглоданные морем стропила. От ветра стропила вздрагивали и глухо стонали... Ночью, когда ожесточенно била моряна, маяк, туго пошатываясь, неуверенно разрезал вязкую, гудящую темь: узкая полоска света, иссиня-матовая, робко чертила по косматым, студеным гребням Каспия. Волны с тяжелым шумом катили на маяк, над ними юркими чайками взлетала пушистая пена. А лед еще несколько дней тому назад, во время смежного шургана, с перекатным треском оторвался от берега и, грозно шурша, громоздкими островами медленно, незаметно уполз в необъятные просторы моря.

На таком ледяном острове попал в далекий и опасный относ Василий Сазан.

Этот остров, где ошалело метался одинокий ловец, встретила штормовая моряна и, раскачав его на волнах, переломила на несколько льдин; на одной из них Василия Сазана понесло дальше, в открытое море.

А вскоре на Каспий хлынуло горячими потоками весеннее солнце, и льдина, кутаясь в теплые, пухлые туманы, стала быстро таять...

Зимою, когда с утра лютовал жгучий мороз, ловцы на лошадях выезжали на море — в ледяную пустыню — на лов белорыбицы; они брали с собою паруса, кошмы, оханы — громадные сети с ячеею в изрядную ладонь.

Ловцы жили в буграх, которые с грохотом заламывались от подвижки льда: льдина на льдину, льдина на льдину — вот и бугор, а вокруг него образовывались обширные дворины; в буграх, между глыб льда, ловцы устраивали коши — ледяные шалаши. Коши выстилались сначала камышом, сеном, рогожами, потом кошмами и парусами.

По ночам в ледяных шалашах было тепло: огонь разводили прямо в кошах.

А днем в белом, накаленном морозом надморье лучисто рассыпалось холодное солнце. Ловцы наслушивали, проверяли оханы: не попалась ли беленькая...

Дубленые сети были опущены подо льды через майны на глуби заглохшего, обледенелого Каспия. И ловцы, кутаясь в тулупы, по целым дням разъезжали на лошадях по сетевым ставам; они изредка выкидывали на лед небольших платиновых белорыбиц, — крупночешуйчатая, с жирной и вкусной спинкой, рыба тут же намертво застывала.

Когда ловцы производили мену сетей, выдирая оханы из-подо льда, вода сбегала в рукава, обжигала тело.

При выбивке оханов на новых местах надсадно дробили пешнею льды — ломом с деревянной рукояткой прорубали десятки майн; из прорубей со свистом вырывалась столбами вода, окатывая знобящим дождем.

Счалив концы шестов, ловцы просовывали прогон через майну под лед; за прогоном тянулась хребтина, и по ней спускались подо льды сети на многие и многие сотни метров.

Жгучая вода сводила судорогой руки; ловцы яростно хлестали себя помороженными руками по тулупам и снова принимались выбивать оханы.

Густая, словно ртуть, вода не вся скатывалась с одеревенелых рук, остатки ее намерзали тоненькой серебряной чешуей...

Ветер несносно палил ловцов, а трескучий, обжигающий мороз захватывал дыхание.

Ловцы под конец уставали, от них клубами валил сизый жаркий пар. Но ветер все крепчал и бил сильней, леденил затылки, знобил, пронизывал до костей. Ловцы шумно гнали лошадей вскачь и, чтобы не закоченеть, долго бежали позади саней: разгоряченные, они бросались в них, зарывались в сено, кутались в тулупы.

К концу дня, когда на западе лежало в пунцовом чаду солнце, ловцы возвращались к буграм. Широкий, багряный полукруг солнца, погружаясь во льды, скоро исчезал, и на месте его полыхал невиданно яркий костер, но и он быстро пропадал, растворяясь в наступавших сумерках.

Зацветали звезды — ядреные, огнистые; от них до самого льда струились тонкие нити света.

Ловцы, прикатив к ледяным шалашам, бывали похожи на сказочных витязей: бороды, усы и брови их густо обрастали инеем; лошади тоже индевели, шерсть у них становилась белой и пышной, а с губ свисали ледяные иглы.

С вечера ловцы долго калили в коше жарник, отогревая красные, ошпаренные стужей лица и руки.

Черный жарник местами светился огненными, багровыми пятнами, около них ловцы держали сведенные морозом пальцы. Багровые пятна в одних местах затухали, в других вновь проступали; когда пальцы отходили и уже шевелились — медленно и неуверенно, точно плавники у рыбы после необычно долгой стоянки, — ловцы, весело подмигнув друг другу, свертывали цыгарки, долго и молча дымили, а потом, хватив залпом по кружке водки, начинали чаевничать...

Василий Сазан, разомлев от жарника и несчетных кружек чаю, распахнул фуфайку; сидел он на кошме, подобрав под себя ноги: на широком колене кружка чаю, на другом — бугорок из кусочков сахару.

— Кто, может, не знает хромого Лешку-Матроса, а я-то знаю, — говорил Сазан своему товарищу Дмитрию Казаку, который лежал на тулупе немного поодаль жарника. — Он, Митек, такой человек: раз — и в дамках!.. Напрямки всегда идет. А если зацепишь его — сам не возрадуешься. В запрошлом году вместе в районе были, заявки наши ловецкая кредитка разбирала. Ну, мне, конечно, отказали, потому как я прежний долг в сотню целковых не вернул, а Лешке просто говорит Коржак: «Для тебя бумаги на кредиты еще не подшиты...» Слыхал? Это что значит? А то значит, что обеспечения этого самого кредита у него не с чего взять: ну, там, чтоб дом был свой или еще какое движимое-недвижимое... Услышал это Лешка, да в ответ ка-ак стукнет деревянной ногой, да ка-ак гаркнет на председателя Ивана Митрофановича: «Ах ты, гад недвижимый! Под домики только даешь? А под эти руки? А под эту ногу?» — и пошел его чистить, аж чешуя с Коржака полетела...

Василий захлебнулся в смехе, покачал головой:

— Ой, и бедовый же этот Лешка-Матрос!

Лицо его, в довольной тихой улыбке, лоснилось от пота.

Он был кряжистый и тучный ловец, будто перед икрометом сазан; у Василия такие же, как у сазана, глаза — круглые и красные.

Вдруг он поднял палец и зашептал:

— В восемнадцатом году, сказывают, Лешка ходил чуть ли не в помощниках у самого Сталина и Ворошилова. В Царицыне это было, когда белые генералы хотели захватить город...

Ловец еще выше поднял палец, разъеденный водою и солью:

— Каким-то командиром Лешка там был. И награду имеет, да вот почему-то не носит...

Дмитрий продолжал молча лежать на тулупе.

Василий, откинув край кошмы, глянул в вырубленное в ледяных глыбах углубление, где стояла лошадь: там, в полумраке, округло выделялся блестящий ее круп. Переступая ногами, лошадь звучно хрумкала сено.

Ловец неторопко обмял в ладонях опухшие пальцы.

— И вот как интересно, гляди, получается... Лешка суматошный, будто судак бешеный. А возьми ты Андрея Палыча — степенный, достойный ловец. И возьми Костю Бушлака: ни то ни се, как стерлядка — и в осетра не растет, и в севрюгу не выходит. А Григорий Иваныч Буркин — вроде и тихий и больной, а уж как навалится на какое дело, как попрет, будто сельдь весною. Ну, а Сенька — это малек еще, частиковый... Разная, видишь, порода, а сошлись же вот, — и в море вместе ходят, и дома заодно, будто семья с одного двора. И шельмовства никакого... И я с ними уже второй год ловлю. Да вот сманил ты меня сегодня на этот зимний лов. Ну, да ладно, думаю, что все хорошо обойдется...

Он вытер рукавом запотевшее лицо и хотел было пуститься в россказни, как они с Дмитрием заработают деньги, справят полную ловецкую сбрую и будут ловить сообща с Андреем Палычем и его товарищами, но взглянув в ледяное отверстие на лошадь, промолчал.

Лошадь, перестав жевать сено, тихонько пофыркивала и глухо скребла копытом лед.

— Ты чего это, Рыжий, а? — Василий снял с колена кружку и переложил на кошму кусочки сахару.

Лошадь, подняв голову от сена, беспокойно озиралась на ловца; уши стояли у нее торчмя, опасливо вздрагивая.

— Чего настремился, купецкий выкормок? Ну-ну! Лопай!

Рыжий снова зашаркал подковой о лед.

«Не беду ли какую чует?» — уже с тревогой подумал ловец.

Нередко на Каспий обрушивается норд-вест — ветер с северо-запада; заштормовав,он заваливает коши, тут и могила бывает ловцу, а чаще ветер внезапно отламывает льдину от побережья и с людьми угоняет ее в море, в страшный, порою безвозвратный относ.

Четыре года назад этот относ похоронил в море Васькиного родного брата, а прошлой зимой двое ловцов из соседнего поселка чуть ли не месяц плавали на льдине по Каспию. Харчи вышли, спички кончились, ловцы замерзали, но вскоре проходил мимо пароход и снял их с льдины; ловцы очутились по другую сторону Каспия, под самым фортом Александровским.

Василий посмотрел на Дмитрия — тот лежал по-прежнему, не шевелясь.

— Мить! — окликнул его Василий. — Что-то Рыжий тревожится.

Дмитрий не ответил.

Василий ничего не знал о думах товарища и потому, недовольно махнув рукою, нахлобучил шапку, набросил на плечи тулуп и, откинув над входом парус, вышел из коша.

Его ослепила искристая зеленая ночь.

Ловец зажмурил глаза.

Огромная яркая луна щедро поливала зеркальные отполированные ветрами льды, и они отсвечивали — над Каспием дрожало тончайшее изумрудное сияние.

Была тихая, стеклянная стынь.

В безоблачном назористом небе, расцвеченном звездами, пробегали сполохи; они сверкали зеленым светом, отражаясь во льдах.

Василий откинул воротник тулупа, сдвинул на затылок шапку, облегченно вздохнул:

— Погожая ночь... — и повернул к кошу, чувствуя, как стужа клейко схватывала усы и ресницы.

Шаги ловца звучно отдавались в стылом, морозном воздухе.

Перед ним двигалась его тень, густая и черная, словно политая лаком.

У входа в кош ловец снова посмотрел на отливавшую металлическим блеском, словно ярко начищенную, луну, — свет ее, озелененный отблеском льда, рассыпался над Каспием лучистым сиянием.

Кругом блестела ослепительно зеленая ночь.

Ловец двинулся к лошади. Она опять зашаркала подковой по льду.

«Овса хочет, — подумал Василий, — вот и шумит... Ночь-то погожая, никакой беды не приметно. Овса подбросить надо».

Рыжий не успокаивался, он всхрапывал и бил копытом о лед.

— Довольно баловать! — и ловец подсыпал лошади овса, но она отвернулась и скосила глаза; затем, облизнув руку Василия, снова забила копытом о лед. — Н-но1 — уже сердясь, крикнул на нее ловец и широко замахнулся. — Я тебе!..

Лошадь вздернула голову и тревожно заржала.

Василий вошел в кош и долго, тщательно закладывал у входа парус, чтобы не так быстро выдувало тепло.

Остановившись у жарника, ловец подбросил в него несколько чурок и, сняв тулуп, опустился на кошму. Из жарника высыпали искры, потом вырвались синие струйки пламени, огонь все разгорался, и скоро по темным сводам коша запорхали багровые отсветы.

Ловец уселся попрежнему, подобрав под себя ноги; налив в кружку чай, он поставил ее на широкое колено, на другое наложил бугорком кусочки сахару. Как и многие ловцы, Василий любил чаевничать, особенно любил он при этом разговаривать.

Рядом снова забил копытом Рыжий о лед и сдержанно проржал.

— Вот сатана! — выругался Василий и тут же вновь подумал о том, что лошади часто чуют опасности и несчастья.

Он отставил поднятую было кружку, но вспомнив зеленую тишь и расцвеченное звездами небо, махнул рукой и шумно выпил чай.

«Верно, поблизости кобыла прошла, — усмехнулся Василий. — Вот и беснуется Рыжий».

Не обращая больше внимания на лошадь, он начал медленно и внятно говорить, словно взвешивая каждое слово, тщательно вникая в его смысл:

— Значит, та-ак, Митя: у нас теперь с тобою две дюжинки белорыбок. Завтра еще раз наслушаем оханы, а потом выдерем их, и айда ко дворам! Передохнем денек-другой, заберем харч — и опять за беленькой... Море-то, как сказывают старые люди, по рыбе не тужит, это ловец о ней в беспокойстве. Во-от передохнем малость...

Дмитрий грузно перевалился на тулупе и уже готов был передразнить дружка:

«Передохне-ом!.. Тебе все только отдыхать да за Настину юбку держаться...»

Но почему за это надо передразнивать? Разве и сам он только что не цеплялся мыслями за берег? Разве не думал о теплой береговой жизни сейчас, когда сон тебя ее берет, а только туманит голову надсадная дрема? Ну, а дрема не потому ли, что мысли раскинулись и туда и сюда?.. Василий — за Настину юбку, а сам-то он о какой теплой домашности скучает, когда вот по сводам коша полыхают огневые отсветы жарника и будто выстилают кумачовыми полотнищами ледяное логово? О какой теплой домашности вздыхает он, когда дымчатым псом шмыгает по углам коша ветер?.. Там, на берегу, и ветер домовитее, какой-то свойский. В эту пору на берегу ни души. Покуривают, охают, ругаются ловцы и подсчитывают деньки до выхода на весенний лов. По числам-то легко отмерять: в календаре время держится, как море в берегах. А ни времени, ни морю — края не видно... По числам приходят, уходят дни — набираются годы. Только тех годов, что впереди, их не видно, а те, что позади, как дальний берег... Там, позади, веют огневые полотнища, а под ними светятся лица, музыка и шумят напутственные речи. Комиссар машет рукой: тише! Он, демобилизованный Дмитрий Казак, будет говорить. О чем же он будет говорить?.. Об окончании военной учебы, о проводах домой или просто скажет ловецкое спасибо шефам — рабочим завода? Но опять ударила, как штормовой ветер, музыка. У Дмитрия примолкло сердце... О чем же он будет говорить? Может, о том, что раньше, до Красной Армии, он много бездельничал, много гулял с парнями, хороводился с девчатами. А теперь он — взрослый, ему двадцать три года! И есть у него в кармане маленькая, но важная книжечка, которую дала ему армейская комсомолия — драгоценный билет... Или он повторит свое обещание не порывать связи с полком, обещание писать, как будут идти дела с организацией комсомольской ячейки в их глухом, всего только в полсотню дворов рыбацком поселке, что приник к морю на самом выкате Волги...

Вот если бы тогда знал он, то перво-наперво рассказал бы о том, что дома его подстерегает невзгода — отец занемог, и ему, Дмитрию, надо в два счета собраться на лов; должен же кто-нибудь мать, отца и сестренку кормить!..

Эх, теперь рассказать бы ребятам по роте, как после смерти отца Дмитрий сам взялся по-настоящему за устройство своей жизни. Сам хозяин!.. И рассказал бы еще, как отец корил его.

Батька помирал, но стоял на своем... А какой он был, нетрудно вспомнить: высокого роста, прочный, словно коренная мачта морской посудины; всегда нахмуренный и своенравный. Он лежал на дощатой кровати, а помирать места не хватило: под ноги были приставлены табуретки.

— Умру — тогда чего хошь делай. А сейчас не тревожь меня со своим комсомолом. Отцы и деды наши прожили без комсомола, и я век прожил... Не тревожь, Митрий, отца... Прошу тихой смерти... Умру — тогда чего хошь делай!

Пожаловаться о том армейским ребятам — покачали бы они головой и сказали бы о батьке: «Отсталый элемент!»

Четыре месяца отбивался батька от смерти; по нескольку дней лежал без памяти, а когда приходил в себя, снова натужно гудел:

— Вот и конец приходит...

Умирал он хозяйственно, словно собирался в дальний путь на лов:

— Терентьевна! Чайку!

Мать варила густой, на молоке, кирпичный чай. Он залпом выпивал полдесятка стаканов горячей жирной жижи и, шумно отдуваясь, говорил:

— Хорошо!.. О-ох!..

Приподнимаясь на локте, властно кричал жене:

— Терентьевна! Подложи под спину подушку!

Мать обкладывала его подушками, и он, недвижный и худой, похожий на гигантский скелет, продолжал настойчиво поучать:

— Понимаешь, Митрий?.. Трудиться человек должен в поте лица своего. А комсомол твой много разговоров разводит, собранья там разные, заседанья всякие.

Пожалуй, расскажи об этом на ротной ячейке — эх, и зашумят!..

А батька гнул свое:

— У стариков, Митрий, ума набирайся. Я У своего отца тоже уму-разуму учился... Вот я отойду, а ты примешь мое хозяйство — дом, сбрую... А мне от твоего деда пришлась одна рубаха латаная. А дед-то твой из беглых николаевских солдат был. При первом еще Николае царёву службу по двадцать пять годов служили — пойдут безусыми, а вернутся бородатыми стариками. Вот как!.. Ты вот в армии, в Красной-то, два года отгулял, книжки там листал, — чего не служить! А деду каково было! И не стерпел твой дед николаевской муки и убег сюда, на Каспий. Тогда народу тут было — кричи не докричишься...

Эх, батяша, хорошо рассуждать поживши, на скончинах-то!

Ну, что там — дед! Известно, капля за каплю — и дождь, а дождь реки поит, реками — море стоит. Известно! «А на чем мир стоит?» — спросил бы его комиссар наш. На труде весь мир стоит, а труд что дождь: по капле от каждого человека капает, а после собирается в море, в море труда, и он, труд, двигает всем миром. Вон их, рук-то, сколько провожало меня, и плеск от ладошек ходил волной, будто море шумит...

Дмитрий нетерпеливо завозился на тулупе.

«И чего это батя спать не дает?.. А все берег! Берег человека везде найдет. И что значит земля! Батька туда уходит, а за нее держится...»

Стыдно было бы рассказать комиссару, как терпеливо выслушивал Дмитрий отцовские заповеди и ни слова не возражал.

Зато поведал бы, как однажды вечером не стерпелось — жарко наговорил батяше, что не так он жизнь понимает, что комсомол хорошего хочет и следом за Коммунистической партией на лучшее путь держит. Для чего, спрашивается, и революцию делали? Для лучшей жизни, батяша! Вот! Но только мы хотим лучшей жизни добиваться не так, как вы — вразброд, каждый сам за себя. Нет! Мы хотим добиваться этого артелью, то есть это называется коллективно. И, конечно, без рыбников твоих, без дойкиных и краснощековых... Ты вот, батяша, заговорил о купцах-рыбниках этих — и смолк. А почему? Да потому, что грабили они тебя, обирали. Ведь за то, что ловил ты в водах Беззубикова и его сбруей, он принимал от тебя селедку, скажем, по пяти целковых за тыщу, а в городе ее сдать можно было по десяти целковых, а иной раз и дороже. Ты мог бы построить десяток таких домов, как наш, а то и больше!.. Чего ты хорошего в своей жизни видал? Вспомни: зимой чуть ли не босой ходил, по неделям щей мясных не хлебал... Разве жизнь, батяша, это? А еще цепляешься за старое!.. Нет, не скрою от тебя и в глаза скажу: комсомол в Островке непременно будет, и артель ловецкая будет...

И еще рассказал бы комиссару Дмитрий про то, как батяша жестоко оборвал его речь. А Дмитрий, не оглядываясь, ушел прочь, хотя батяша сердито закричал и громко ударил рукой о кровать: «Поди сюда!»

Неделю не приходил он домой, жил у товарищей, а потом явилась мать и сказала, что отец кончается и надо проститься. Ну, конечно, жалость проняла, пришел домой.

— Прости, батяша...

— Бог простит, сынок... И ты меня прости...

Тут Дмитрий такое сказал, что деваться некуда:

— Прощаю! — вместо обычного «бог простит».

Матушка, охнув, упала на скамью.

Отец открыл пустые, поблекшие глаза и скорбна взглянул на Дмитрия:

— Больно, сынок, мне... Ну, да ладно.

— Ладно, батяша! Все будет ладно!..

Отец поймал Дмитрия за руку и, словно клещами, стиснул ее, хоть кричи. Так и умер он, не сказав ни слова больше...

А дальше что бы еще можно было рассказать на полковых проводах?.. Ну, поделили они с сестрой наследство: сестре — дом, но с уговором, что в нем по смерть свою будет жить и мать, а Дмитрию всю сбрую и новую бударку, прочную ловецкую лодку.

И еще это море, ловецкое поле, в наследство батяша оставил ему — ищи, черпай что в нем есть; да найдется ли там фартовая доля?..

Наступала весенняя путина; круглые сутки готовился Дмитрий к лову, и некогда было подумать о комсомоле и артели.

До этого тоже забота была: то хоронил отца, то сестру выдавал замуж...

А путина безудержно наступала, вгоняя в обширную волжскую дельту неисчислимые косяки каспийской рыбы.

Дмитрий исправно вышел на лов. И в самом начале путины этого же двадцать восьмого года штормяк разбил его бударку и уволок тридцать концов новехоньких сетей. С тех пор Дмитрий и не может крепко стать на ноги. Все перепробовал он, чтобы скопить деньги на новую лодку и сбрую. Но, как ни вертелся, как ни бился, ничего не вышло... Несколько раз ездил в город, но по вкусу работы не нашел. Все лето по промыслам слонялся. Ходил он еще с некоторыми ловцами на совместный морской лов. Но осенняя путина выдалась на редкость неуловистой.

Крепко захлестнула Дмитрия нужда... Ну, и пошла трепать его жизнь, как посудину штормовое море: того и гляди, перевернет. Только и знал одно: отбиться от нужды, обзавестись хоть какой сбруёшкой, а после, думалось ему, само дело в гору пойдет.

Отчаялся Дмитрий от неудач и, взяв подряд у рыбника Дойкина, который и в советское время нашел лазейку для наживы, вышел теперь в море искать подледного счастья.

Вот обо всем этом бы порассказать ребятам в роте, погоревать с ними, посоветоваться, как легче отпихнуть от себя нужду, как быстрее стать на ноги.

Эх, ребятушки, дружки!..

Дмитрий повернулся, приподнял голову и дремотно посмотрел на Василия. А тот все сидел у жарника и о чем-то неустанно говорил.

Ему, Василию-то, что! У него и домишко свой, и на берегу женка, как следует быть. А тут — не жизнь, а канитель какая-то... Живет Дмитрий в своей глиняной кухне один, будто собачонка в конуре. И жена-то не своя, а чужая — Глуша.

Он беспокойно завозился на тулупе и недовольно подумал:

«Корил я Ваську — «передохнем». А чем плохо-то, когда есть где, когда есть с кем?..»

Прошлую осень он работал два месяца на Маковском промысле, и деньги были, а справы — хотя бы немного! — ну, там сетей или снасти, как это покойный отец делал, не сумел приобрести. Купил, дурень, ботинки желтые, штаны с пиджаком да сатиновую рубаху, чтобы приехать в поселок козырем и щегольнуть перед Глушей. А Глуша, видать, умнее Дмитрия — и ну его стыдить: «Непутевый ты человек, Митя! Заместо этого барахла, мог бы ты полную справу сетей иметь, а поработал бы еще — и бударку заимел».

Помнится, тогда навзрыд, отчаянно плакала Глуша...

Нет, ни слова не сказал бы Дмитрий ребятам в роте про Глушу, про ту самую Глушу, что мучается у Матвея Беспалого — своего хилого, немощного мужа.

Даже комиссару не сказал бы, разве только Шкваренке, секретарю армейского комсомола, с глазу на глаз признался бы, что Глуша ждет не дождется, когда Дмитрий хоть чуточку развернется в делах, чтобы было им обоим чем кормиться,. Тогда они сойдутся жить вместе... Правда, и Матвей Беспалый — не ахти какой ловец: у него тоже не стало теперь справной сбруи, и частенько ловит он от рыбника Дойкина; но Матвей все же дом деревянный имеет, корову и прочую живность. А у Дмитрия одна пустая глиняная конура!..

— И подведем это, Митя, мы с тобою счета, — вдруг пробудил его от дум довольный, сытый голос Василия Сазана.

Дмитрий, не совсем еще разобравшись, о чем идет речь, приподнял голову.

— И думается мне, — медленно, нараспев говорил Василий, — опять нам сотняга придется, а с прежними это составит, милый ты мой, триста целковых. Пожалуй, до ухода льдов еще раза два поспеем махнуть сюда, — глядишь, и на всю полтыщу целковых выловим!

Василий заулыбался и шевельнул длинными бровями; чуть помолчав, он расправил мокрые брови, снимая с них капельки пота, затем снова налил в кружку чай.

Деловито кидая кусочки сахару в рот и прихлебывая чай, Василий снова неторопливо заговорил, словно искушая:

— И получим мы эту полтыщу с Дойкина.. Сотняга у меня еще имеется, да у тебя тоже. И какую мы, Митек, справу заведем! И пойдем на общий, совместный лов с Андрей Палычем...

Дмитрий приходит в себя и. видит, как закатывает Василий глаза под лоб, словно батяша на прощаньях.

Помолчав, Сазан тихо, мечтательно повторил:

— И какую, Митек, справу-то заведем!

«Фу, леший! — завозился на тулупе Дмитрий. — Мертвый, и тот встанет».

А дружок, поставив кружку на колено, продолжал:

— Бударку новую купим.

— Ра-аз... — радостно откликнулся Дмитрий.

— Полсотню концов сетей.

— Два-а...

— Перетяг сорок снасти.

— Три-и...

Василий замолчал, поглядел на Дмитрия.

— А твоя сохранность в целости? — пытливо спросил он. — Сколько у тебя?

— Полторы сотни, — глухо сказал Дмитрий и повернулся со спины на бок.

Опустив голову, Сазан слегка покачивался из стороны в сторону и тихонько приговаривал:

— Ну и справу мы с Митяем заведем — что надо: бударку новую, сетку...

Усмехаясь, Дмитрий осторожно толкнул дружка ногой.

— Довольно тебе?

Сазан вздрогнул, и брови его взлетели на лоб.

— Чего ты? — испуганно спросил он.

— Ничего. Спать пора! — дружелюбно сказал Дмитрий и шумно зевнул.

— Постой, Митек... Надо нам по-серьеэному о делах поговорить, об артели подумать. Помнишь, мы толковали... — И, словно просыпаясь, освобождаясь от только что захватившей его мысли о ловецкой сбруе, Василий повторил громко и взволнованно: — Об артели надо подумать, Митяй! А то что-то очень много и долго о справе мы говорим. Как следует об артели надо подумать — вот оно что!

— А чего о ней зря много думать: справа будет — и артель будет!

— А мне сдается, не только так надо думать, — все больше оживляясь и волнуясь, говорил Василий.

— А как же еще? — и Дмитрий вновь слегка приподнял голову.

— Мы же толковали с тобой: перво-наперво артель нужна, а тогда все будет — и бударка, и сетка, и снасть... Я и с Лешкой-Матросом говорил об этом, и с Андрей Палычем, и с Буркиным Григорием Ивановичем.

— Знаю... Слышал... А чего ж вы до сих пор артель не организовали?

— Да вот видишь... говорим больше, нежели дело делаем. И с тобой тоже целый год уже толкуем... Нет, с весны непременно артелью пойдем на лов! Непременно! Вернемся в поселок — и я на попа поставлю этот вопрос. Пускай секретарь нашей комячейки Андрей Палыч шевелится... Да он, правда, и сам в прошлый раз толковал о том же: возвратятся, мол, вот коммунисты с моря — ну, и соберемся, решим... Артелью пойдем, Митек, на весенний лов! Артелью? — горячо повторил Василий. — Партия зовет нас к этому! — и вдруг, что-то припоминая, торопливо спросил: — А ты читал статью товарища Сталина «Год великого перелома»? Читал, как он говорит о наступлении на нэпмана и кулака? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Сейчас я тебе почитаю. Вот послушай!.. — Василий ощупал один карман, другой! стараясь найти газету. — Э-эх, да я ведь ее Андрей Палычу вернул! — с сожалением сказал он и недовольно махнул рукой. Однако, подумав, снова горячо заговорил: — Постой-ка! Я же некоторые его слова о переломе крепко запомнил! Вот послушай, Митяй: «Перелом этот шел и продолжает идти под знаком решительного наступления социализма на капиталистические элементы города и деревни». Понял, что это значит? Да это, милый мой, значит, что и нашим волжским рыбникам-кулакам каюк скоро должен прийти. Понимаешь это дело?..

Глаза Василия блестели, щеки пылали румянцем, он привстал на колени, готовый страстно рассказывать дальше, — было видно, что статья сильно взволновала его.

— Ты понимаешь? — вновь спросил он Дмитрия.

— Понимаю... Только не хочу про вашего Лешку слышать. Со всеми вами согласен ловить, только не с ним. Потому и не шел к вам до сих пор на общий, совместный лов.

— Чего тебе дался Лешка?!

— Не хочу о нем слышать больше!

И только было Василий вновь заговорил, как неожиданно у входа шумно откинулся парус, и в кош, пригибаясь, вошли два человека.

— Здоро во были, ловцы!

Василий схватил пешню, а Дмитрий только и успел приподняться на локте.

— Здоро во, ежели добрые люди! — уклончиво ответил Василий.

Дмитрий нашарил под боком темляк — железный крюк, которым багрят крупную рыбу.

Пришедшие были в тулупах; шерсть на высоко поднятых воротниках заиндевела, лица обросли белым пушистым мхом. Откинув воротники и опускаясь на корточки к жарнику, нежданные гости стали отдирать от бород и усов сосульки, — только теперь, в полумраке коша, Василий и Дмитрий опознали своих односельчан: Трофима Игнатьевича Турку и его сына Якова.

Усмехнувшись, Дмитрий выпустил темляк и неторопливо заложил руки за голову.

Очистив бороды и усы от ледяшек, отец и сын распахнули тулупы.

— Как ловится белорыбка? — спросил старый Турка и, вынув из кармана трубку, насыпал в нее махорки.

— Да так, ловится, — неопределенно сказал Василий, придвигаясь к гостям.

— А у нас не ловится... У нас беда!.. — продолжал хрипло Турка. — Вор по сетям шастает, каждую ночь улов выбирает.

— Выследим — подо льдом прогоним! — угрожающе вставил Яков.

— Все одно нападем на след! — подтвердил старый Турка. — Третью ночь караулим.

Он беспрерывно и жадно тянул дым: то и дело вытаскивал щепотку махорки и, выбивая из трубки пепел, закладывал в нее новую порцию.

Яков держал руки у стенок жарника и недоверчиво глядел в сторону Дмитрия.

«Неужели заподозрили нас в оборе ихних оханов?» — с тревогой подумал Василий.

А Яков упорно косил глаза на Дмитрия; у молодого Турки большие и черные зрачки, словно налитые смолой.

«Будто и взаправду против нас что-то имеют», — и Сазан в упор глянул в блестящие глаза Якова.

Яков замигал и перевел взгляд на отца.

Василий посмотрел на Трофима Игнатьевича: у того все лицо было покрыто рыжими волосами, точно у старого дворового пса; из этой дикой заросли волос светились узкие, прищуренные глаза.

«Этот, пожалуй, в артель не скоро потянется», — мелькнуло у Василия о старом Турке.

— А по соседству с вами кто ловит? — вдруг требовательно спросил Трофим Игнатьевич; он продолжал беспрерывно курить, прижимая пепел в трубке указательным пальцем.

— На глуби — Костя Бушлак и Лешка-Матрос, — неохотно сказал Василий, — а ближе к черням — разинские, кажется.

— А больше никого не видали? — настойчиво допытывался Турка.

— Будто никого... — Василий приподнялся, обиженно заморгал кругло-красными глазами, недовольно подумал: «И чего пристали!»

Оба Турки тоже поднялись и пристально посмотрели на Дмитрия, а тот недвижно лежал на тулупе и глядел вверх.

— Ну, что же, Яшка, — сердито прохрипел старый Турка, — двинемся, стало быть, дальше.

Он выбил о ладонь пепел из трубки и, снова взглянув в сторону Дмитрия, сумрачно спросил еще раз:

— Как улов-то у вас?

Дмитрий молчал.

— Понемногу ловится, — ответил за него Василий и, пригибаясь, чтобы не задеть головой низкий ледяной потолок коша, прошел к дружку.

- Могу закупить весь ваш улов, — предложил Турка. — Заплачу дороже, чем Дойкин. И харчом снабжу сейчас же: не надо и в Островок будет ездить.

«На обман берет, — сообразил Василий. — Хочет выпытать, сколько у нас белорыбицы. В подозрении, значит, мы с Митрием».

— Ну, как? — спросил Турка.

— Нет, Трофим Игнатьевич, не берет ваша наживка, — решительно заявил Сазан. — Завтра мы сами в Островок едем. Да и ловим мы от Дойкина — знаешь, сам, потому и белорыбку сдавать ему надо.

Турка ухмыльнулся и запахнул тулуп:

— Полным рублем плачу, а Алексей Фаддеич с вас вычет возьмет: и за сбрую и за лошадь...

— Не продадим улов! — еще тверже сказал Василий.

— Как хотите, — и Турка направился к выходу. Подняв край паруса и пропустив сына, он всердцах пробурчал:

— Тогда прощевайте!

— Прощевайте, — глухо откликнулся Василий.

Приправив за Турками парус, он зашептал в сторону Дмитрия:

—Видал? Подозрение на нас имеют...

— А ну их к бесу! — сердито сказал Дмитрий. — Спать давай!

Он приподнялся, вытащил из-под себя тулуп, натянул его на ноги, на грудь.

Василий недовольно взглянул на товарища, ему очень хотелось продолжить разговор об артели, но Дмитрий уже с головою укрылся тулупом. Василий осмотрелся вокруг и только сейчас почувствовал, что в коше стало холодно: в жарнике дотлевали последние угли, и на стенах его уже не светились пунцовые пятна.

Он поежился, быстро застегнул фуфайку и, набросив на плечи тулуп, подполз к Дмитрию и привалился к нему.

Василий долго не мог уснуть; он все думал о будущей рыбацкой артели, вспоминал Андрея Палыча, Перед ним открывалась волнующая картина новой, артельной жизни...

 

Глава вторая

Луна медленно опускалась за море, одиноко тлея на почерневшем горизонте; звезды таяли, будто крошево льда в мутном весеннем Каспии.

Едва ощутимо тянул колючий норд-вест.

Было странно тихо в этой чуткой предутренней пустоте морского простора: осыплется ледяной бугор, треснет лед — и по надморью раскатисто проплывет гуд...

Старый Турка останавливал лошадь, откидывал воротник, прислушивался. Яков вскакивал на ноги и пристально озирался вокруг: не он ли, грабитель, едет?

Лошадь снова шла шагом, звонко цокая копытами о лед.

— Тише гукай, чертяка! — дергал ее Турка.

Она сбивалась с размеренного шага, потом опять отчетливо и гулко цокала...

Отъехав с десяток километров от коша Василия и Дмитрия, ловцы остановились у высокого ледяного бугра с острою макушкой.

— Залазь и гляди, — приказал сыну Турка, — а я покурю.

Яков стал осторожно карабкаться на вершину бугра; вниз дробно посыпались ледяшки, потом ухнула громоздкая глыба.

— Яшка! — зло предупредил Турка. — Тише!

Он подошел к лошади и накинул на нее покрывало; тревожно навострив уши, она громко ударила передней ногой о лед.

— Уймись! — замахнулся на нее Турка и прошел к саням. «Все одно уследим! — и он поспешно набил в. трубку махорки; отвернувшись, закурил и начал жадно пыхтеть дымом. — Э-эх, поймать бы злодея! Поймать бы его!»

У Турки нестерпимо ныло сердце; он то ложился на спину и глядел, как темнеет перед рассветом небо, то вылезал из саней и топтался вокруг лошади, пристально осматривая мертвую ледяную пустыню.

Его подмывало мучительное любопытство: кто бы мог быть тот злодей, который три ночи подряд обирает их оханы?

Не Дмитрий ли с Василием шастают по их сетям? Когда заезжали к ним, Василий что-то тревожился, а Дмитрий даже не поднялся, притворяясь спящим.

«Уследим! Все одно уследим!» — и Турка оглядывался на вершину бугра, где находился Яков.

Шесть раз Турки выезжали этой зимой в море; четыре раза ни одной белорыбки не подняли они своими оханами. Только в пятый раз напали Турки на белорыбье скопище: как проверят оханы, так и есть десяток; в эту поездку около сотни белорыбок вывезли они в Островок. В тот же день вернулись Турки обратно на Каспий и выбили оханы на прежнем месте. Проверили на следующий день — ни одной белорыбки. Заметил Яков, что некоторые майны были побиты и затянуты лишь тонкою льдистой корочкой.

«Вор был!» — решили Турки, и вот четвертые сутки маются в поисках злодея.

Приедут проверять оханы, а они кем-то уже проверены, и следов никаких; только побитые майны выдают, что здесь был вор.

Все планы, все думки старого Турки перевернуты шиворот-навыворот. Рассчитывал он в эту зиму собраться с деньгами, чтобы переменить частиковую сеть, оснастку новую справить для реюшки — парус и прочее. Да мало ли прорех в любом ловецком хозяйстве! Много прорех и в хозяйстве Турки; хотя оно и крепкое, исправное, а недостач — целый ворох!..

Раньше, год или два назад, кое-как справлялся Турка с этими прорехами. Возьмет бывало у Полевого, городского дельца, взаймы несколько сот целковых — и баста! Правда, большой процент брал этот хапун Полевой за одолжение — двадцать рублей с сотни, но выкручивался, изворачивался Турка. И свой улов почти всегда был хорош — добро, что справа дюжая! — да и перекупит бывало Турка уловы нескольких ловцов — вот и деньги!

К концу путины обычно и долг Полевому покроет, и сбрую пополнит, и запас муки, круп, сластей приобретет, да еще что-либо в дом прикупит: зеркало, швейную машину, горку или несколько стоп материи разной. Невесту Турка растил, дочь Марию, — потому и прикупал все в дом. И теперь настало время выдавать ее замуж — двадцатый год стукнул, да и жених попадается неплохой, здоровый и работящий парняга. А тут еще и Яков на выдел просится, избу новую ставить ему надо.

У Турки такая хозяйственная думка была: Якова непременно следует выделить, а Марию выдать замуж и поселить к себе в дом зятя-работника. Оно, конечно, было бы лучше не выделять Якова, а выделить в женихов дом Марию, но таких женихов, со своими домами, сейчас редко встретишь. А жить всем вместе в одном старом доме, где всего-навсего передняя да горница, никак нельзя: у Якова двое ребятишек, и скоро еще будет, а там, глядишь, и у Марии появятся...

И на выдел сына и на свадьбу дочери — только подавай деньги!

Был бы сейчас Полевой, взял бы у него Турка сотен восемь, а то и всю тысячу целковых взаймы — как-нибудь рассчитался бы!.. Только нет теперь Полевого, нет и других дельцов и рыбников в городе — многие из них запрятаны в тюрьму. Когда их судили, все газеты расписали про их мошенничества: и про то, как они обманывали финорганы, и про то, как пытались подкупать советских работников, чтобы еще меньше платить государственных налогов... Турке далеко было до этих крупных дельцов-рыбников, и он не пытался никого подкупать. Но судьба Полевого и ему подобных тревожила и его, Турку. Торговая политика советской власти была ему не совсем понятна.

После гражданской войны ввели нэп. Советской стране нужна была рыба. И Турка вместе с другими ловцами принялся за настоящий, промышленный лов. До этого ловил он с сыном кое-как и уловы переправлял на базары города, но в те времена и спроса достаточного не было, и цена стояла низкая, а самое главное, сбруи не было: ни сетей, ни пряжи, ни посудин.

Семь годов тянулась война: то с немцами, то с белыми генералами, и хозяйство ловецкое пришло в упадок — обносилось, захирело. Многие ловцы на фронты ушли, опустели ловецкие поселки, заглохла былая жизнь... Но Турка крепился — цедил воду штанами, а от лова не отходил. И вот, с нэпом, опять расцвела торговля и опять рыбный промысел стал выгодным. А страна продолжала требовать все больше и больше рыбы. Такого спроса и в старое, царское время, пожалуй, не было: помнится, в большой ход рыбы городские купцы не только платили за нее гроши, но частенько и за бесценок продать было некому. Теперь же только подавай, и цена подходящая! И Турка, снабженный Полевым и сетями, и снастью, и мукой, быстро стал подниматься в гору. Бударку скоро поставил на прикол и приобрел при помощи того же Полевого новую реюшку — небольшую морскую посудину.

Долго, очень долго рассчитывался Турка с Полевым за эту реюшку и морскую сбрую. Улова двух путин не хватило на покрытие кредитов. Тогда Турка стал заниматься перекупом рыбы у ловцов, а потом .доставил на реюшку к Якову сухопайщика, и сам приноровился к скупу красной рыбы. Сядет в свою бударку, которая до этого тоже в деле была — в пае у одного ходила, — и ну шнырять на ней по протокам, искать красноловцев. Накупит осетров, севрюги в город, в рыбные лабазы; тогда их в городе открылось несколько сот — больше, чем до войны было... Расквитался в конце концов Турка с Полевым и стал уже на себя и семью работать. А чуть нехватка какая или неудача в лове, сейчас же снова к Полевому... Если бы еще год-два так продолжалось дело — и Турка щедро выделил бы сына и знатно выдал бы замуж дочку. Рассчитывал Турка на эту зимнюю путину — очень рассчитывал! — но тут незадача с ловом вышла. А когда, под конец, на белорыбье место напал, опять беда: вор появился, обкрадывает оханы.

«Не уйду с моря, пока не словлю его!» — и Турка еще быстрее зашагал вокруг лошади, заложил очередную порцию махорки в трубку.

Наконец он остановился позади саней и глянул на вершину бугра, где находился Яков.

— Не видать? — спросил Турка сына, сложив ладони у рта рупором.

Яков, словно часовой на вышке, зорко осматривался вокруг, медленно поворачивая голову.

Становилось все темнее; предрассветное небо заволакивалось тучами, сея редкий, тихий снежок. Но северо-западный ветер заметно крепчал, обливая стынью, и скоро запахи снеговой влаги исчезли.

«Шурган не ударил бы...» — обеспокоенно подумал Турка, чувствуя, как набирает силу ветер.

Ловец покосился на лошадь — она, беспрерывно прядая ушами, встревоженно озиралась по сторонам. Турка снова посмотрел на вершину бугра.

— Не видать? — переспросил он сына.

Вместо ответа, с бугра посыпались ледяшки, и Яков кубарем скатился вниз. Турка подбежал к сыну.

— Кто там? Не Митька Казак с Васькой? Кто?

— Нет, батяша, — Яков громко дышал. — С другой стороны кто-то, и прямо на наши оханы подался.

Турка бросился к лошади, сорвал с нее покрывало.

— Прыгай, Яшка!..

И отец с сыном на ходу метнулись в сани. Лошадь понеслась вскачь.

— Правь, батяша, к тому бугру! — Яков снял тулуп и, нашарив темляк, встал иа колени. — К тому вон, батяша! — И он ткнул железным крюком вперед.

— Правь сам! — Турка кинул вожжи сыну и стал снимать тулуп.

— Нно-о! — Яков замахнулся на лошадь темляком. — Пошел! По-ше-ел!..

Турка, привстав на колени, повернулся к ветру спиной.

Еще до бугра Яков выскочил из саней и, продолжая бежать наравне с лошадью, сдержанно прокричал отцу:

— Я один, батяша... А ты веди лошадь шагом и схоронись пока под бугром...

Остановив коня, Турка спрыгнул на лед; пройдя несколько шагов, он вдруг побежал за сыном.

— Яшка, постой! Постой, говорю!

Яков уже обходил бугор; крадучись, он выглядывал из-за него, старался незаметно высмотреть злодея. Турка подбежал к сыну и вместе с ним, опираясь на глыбы льдин, стал осторожно обходить бугор.

— Смотри, батяша!

Яков остановился, загородив дорогу отцу.

— Видишь? — и он показал крюком, слегка пропуская Турку вперед.

Прямо от них, всего в каких-либо двух-трехстах метрах, маячила в белесой полумгле черная тень. Турка прищурил глаза и разглядел лошадь, запряженную в сани; вправо от нее на льду качалась другая, меньшая по размеру тень: должно быть, это копошился около оханов вор.

Яков, удерживая отца за рукав, горячечно прохрипел:

— Стой, батяша, здесь, а я поползу и отрежу ему путь от лошади. А то уйдет... Ты, в случае чего, — наперерез ему.

Яков опустился на лед и пополз, волоча за собой темляк.

Он неслышно скользил на животе по гладкому льду, отталкиваясь ногами и одной рукой, в другой держал железный крюк.

«Эх, не ушел бы!» — Яков дрожал, быстро приближаясь к мародеру. Он уже отчетливо видел его фигуру: тот, согнувшись и стоя спиной к Якову, торопливо проверял оханы.

У Якова гулко стучала в висках кровь.

Это из-за него, из-за этого злодея, может Яков еще надолго остаться жить у отца. Якову надоело тянуть лямку работника, надоело рвать жилы на то, чтобы справлять приданое сестре, заготовлять на несколько лет пряжу, сети, муку... Отец обещал в эту зиму выделить его, и весь улов от этой зимней путины должен был пойти на покупку дома для Якова, а уловом, оказывается, пользуется кто-то другой.

Яков взглянул на грабителя и притаился, — тот стоял к нему боком и выпрастывал из охана большую белорыбицу — она зловеще поблескивала серебряной чешуей.

Яков не стерпел.

— Ааа-а!.. — захлебнулся он в гневе и напролом рванулся на врага.

Вор сначала оторопел; выпустив из рук охан, он удивленно глядел на бежавшего с темляком человека, потом метнулся к саням, но Яков отрезал ему путь; тогда он бросился в обратную сторону, но навстречу кто-то вывернулся на лошади из-за бугра. Он повернул снова назад и, думая прорваться в прогал между человеком с темляком и тем, кто несся на лошади, ринулся наутек.

Яков успел опознать врага: это был их сосед из Островка — Коляка, рослый, сухопарый ловец.

Не оглядываясь, Коляка бежал напрямки.

Появление ловцов было для него неожиданным. Он хорошо приноровился к обору чужих оханов: метил всегда попасть в мутный предрассвет, когда повисала над морем полупрозрачная, седая мгла мороза.

«Ловцы крепко дрыхнут в это время, — говорил ему старый Краснощеков, который давал лошадь и сани на это дело. — А самое главное: не выбирай всю рыбу из оханов, оставляй половину, тогда и подозрений не будет».

Не послушался Коляка советов Захара Минаича, вот и беда теперь! Да как можно было соблюсти советы, когда в первую же ночь Коляка напал на эти отягощенные белорыбицей оханы?!

Три месяца прожил он с семьей без хлеба. Осенью срезали у него льды бударку и сети и унесли в море... В первую ночь Коляка выбрал всю белорыбицу из оханов, и во вторую ночь так же, и в третью. На этом можно было бы и покончить: и хлеб появился, и сотня целковых на новую бударку. Но разыгралась охотничья страсть у Коляки, и снова пошел он на обор чужих оханов.

«Словят — убьют!» — с тоской подумал он и посмотрел вправо: лошадь галопом скакала на него. Коляка оглянулся — за ним бежал человек и что-то кричал, а далеко позади стояла краснощековская лошадь.

Коляка подался влево, — тогда человек побежал к нему навстречу.

Вдруг что-то ударило в ноги, и Коляка споткнулся; упав на колени, он снова быстро поднялся и подхватил со льда темляк.

«Ага! Промахнулся!» — радостно мелькнуло у него.

Он остановился и узнал молодого Турку; тот, обезоруженный; отходил в сторону.

Коляка, вскинув над головой подобранный крюк, двинулся было на Якова, но взбешенно скакавшая от бугра лошадь была уже совсем близко.

«Собьет», — сообразил он и, грозясь темляком, пустился мимо Якова в обратную сторону, где стояла краснощековская лошадь.

Старый Турка одной рукою рвал вожжи, другой держал пешню; он остервенело гнал коня и правил- им с таким расчетом, чтобы сбить злодея с ног. До него оставалось с десяток метров, и старый Турка вскочил на ноги, вскинул на плечи пешню и, хлестнув лошадь, со свистом гикнул на нее.

Коляка только хотел свернуть вправо, как лошадь настигла его и ударила оглоблей в плечо. Он круто повернулся и беспомощно повалился на лед.

Турка, нагнувшись, шарахнул его пешней по спине.

Выскочив из саней, Трофим Игнатьевич подбежал к вору и, перевернув его на спину, признал Коляку.

— Не будешь шастать, чорт, по чужим сетям! — и он пнул соседа ногой.

Коляка лежал неподвижно, широко раскинув руки по льду.

«Неужели насмерть долбанул?» — спохватился старый Турка.

Эта мысль сразу отрезвила его.

«Ответ еще придется держать...» — с тревогой подумал он, искоса оглядывая недвижное лицо соседа.

— Бей его! Бей! — заорал подбежавший Яков, готовый распотрошить Коляку, как рыбу. — Бей, батяша!.. Бей!..

— Чего гавкаешь! — сердито остановил его Турка.

Яков тяжело и шумно дышал.

— Не видишь, насмерть будто пристукнул, — и Турка отошел к саням.

Яков пристально взглянул на Коляку и заметил, что тот шевелит ногами.

— Батяша! — крикнул он и вырвал из рук соседа темляк. — Живой!

Турка прибежал с пешней.

Коляка пытался приподняться, но, обессиленный ударом старого Турки, опять беспомощно поник на лед. Отец и сын подступили к соседу.

— Чья лошадь? — гневно закричал Турка.

И, видя, как оживает Коляка, как приподнимается он на локте, Турка снова пришел в исступление.

— Говори, чья лошадь? — замахнулся он пешней. — Говори! Все говори!.. Чья лошадь? С кем сделку имеешь?

— Трофим Игнатьич... Яша... — тихо простонал Коляка — Пощадите...

— А ты пощадил нас? — заорал Яков и ткнул его темляком в грудь.

Коляка, поджав ноги, повернулся на бок и, склоняя голову ко льду, едва слышно попросил:

— Яша... Трофим Игнатьич... Сми-илуйтесь...

Разъяренный Яков предложил отцу:

— Прогоним его, батяша, разок! — и побежал к саням.

Турка, держа пешню на плече, вновь гневно спросил Коляку:

— Чья лошадь? С кем сделку имеешь?

Коляка умоляюще взглянул на Турку:

— Краснощековская... Захара Минаича... Он и рыбу принимал...

Яков привел лошадь и, вынув из саней темляк, нагнулся к Коляке.

— Пощади-ите!..

Проткнув темляком Колякины штаны, молодой Турка привязал веревку от крюка к саням.

— Садись, батяша, — и Яков тронул лошадь.

Турка бросил пешню в сани.

«Вот так Захар Минаич! — думал он, шагая рядом с лошадью. — Вот тебе и кум!»

Забагренный за ноги, Коляка волочился позади саней; он пытался приподнять голову, старался удержаться руками за лед и дико ревел:

— Трофим Игнатьич!.. Сми-илуйтесь!.. Яша!..

Турка прыгнул в сани и, не желая слышать истошного Колякиного рева, накрылся тулупом.

Свистнув, Яков погнал лошадь быстрей; он то и дело оглядывался назад, где по льду моталось большое тело Коляки.

«Может, кум и не виноват? — продолжал размышлять Турка, лежа под тулупом. — Может, этот ворюга не говорил ему, чьи он обирает оханы?»

Турка не мог допустить мысли, что его приятель и кум Захар Минаич Краснощеков мог заниматься таким грязным делом, да еще заведомо зная, чью принимает он рыбу.

«Брешет Коляка, — решил Турка и сбросил с себя тулуп. — Попытать его надо!»

Подъезжали к майне, где мирно стояла лошадь.

Норд-вест напирал все тяжелей, снег сыпал плотнее.

Выскочив из саней, Турка подбежал к чужой лошади и действительно признал в ней краснощековского Булана.

«Вот так та-ак!» — и он растерянно посмотрел в сани: там лежал десяток белорыбиц.

У Турки закипело в злобе сердце:

«Наша белорыбка!..»

Яков полукругом развернул сани, и Коляка очутился недалеко от майны.

Подбежав к сыну, Турка шепнул ему на ухо:

— Готовь... И впрямь прогоним разок его.

Присев на корточки у майны, Яков отвязал с кола хребтину и, вытащив на лед несколько метров ее, двинулся к Коляке.

Старый Турка нетерпеливо выспрашивал соседа:

— Захар Минаич знал, чей улов? Говорил ты ему?

— Знал... говорил... — тихим стоном отвечал Коляка.

Яков молча выдрал из его штанов темляк, накинул на Колякину голову петлю из хребтины и, продернув ее на грудь, заложил ему под руки.

Коляка только сейчас понял, какое испытание готовят ему Турки. Он приподнялся на локте, уставил на них застывшие, беспамятные глаза и вдруг рванулся.

— Держи, батяша! — рявкнул Яков и бросился к следующей майне, где был другой конец хребтины.

— Шалишь, сосед! — запальчиво вскричал старый Турка, когда Коляка попытался сбросить с себя петлю; подхватив со льда хребтину, он еще туже затянул петлю на груди ловца.

— Что со мной делаете?! — завопил Коляка. — За что губите человечью жизнь? Бога побойтесь!

— А ты боялся бога, когда шастал по чужим сетям? — исступленно кричал Турка, изо всей силы дергая хребтину. — Сам побойся!

— Трофим Игнатьич, — уже тихо, жалостливо просил Коляка, — пощади, смилуйся... За все с тобой расплачусь... Дорогой мой, век на тебя работать буду. Смилуйся...

Метрах в пятнадцати от них Яков быстро выбирал из майны хребтину, концом которой был опутан Коляка; хребтина наконец туго натянулась, и Яков, упираясь ногами в лед, что есть силы потащил ее.

Коляка дрогнул, и его потянуло к майне, близ которой он лежал.

- Трофим Игнатьич! — снова завопил он. — Смилуйся! Что делаете? Век работать на вас буду!..

Турка бросился к дальней майне на помощь сыну.

— Пощадите... Трофим Игнатьич!

Оба Турки натужно выбирали хребтину из дальней майны, одновременно зачаленный Коляка двигался к ближней.

Он неистово ревел, хватался за лед, пытаясь задержаться, но отец с сыном настойчиво тянули из противоположной майны хребтину, и она влекла его к воде.

— Нажмем, батяша!

— Нажмем, сынок!

И оба Турки стали рывками выбрасывать из майны веревку.

Коляка, обессилев, перестал сопротивляться; был он уже возле самой воды, но не видел ее — лежал на спине, а хребтина, которой была опоясана его грудь, тащила ловца в майну головой вперед.

Вдруг его опалила ледяная вода. Коляка ухнул в майну.

— Пошел... Пошел... — и отец с сыном, облегченно вздохнув, напряглись, чтобы последний раз натянуть как следует хребтину и втащить ловца под лед: в воде он пойдет уже легко, без задержки.

Но Коляка успел вымахнуть из майны и, вцепившись руками в края льда, повис над водой.

— Пощады прошу! — истошно завизжал он, чувствуя, как бесповоротно тянет его хребтина вниз. — Ребята останутся сиротами! Смилуйтесь!

— Держи, батяша, крепче! — крикнул Яков и побежал к саням; выхватив из них крюк, он бросился к Коляке.

Подбежав к ловцу, Яков ударил его темляком по рукам.

— Не держись, сволота! Не держись!

Коляка хрипло, отчаянно выл.

— Все дело мое попортил, сволота! — Яков нещадно бил крюком по рукам соседа. — Верно, из-за тебя, поганая сволота, опять на Маньку придется жилы рвать! Не держись, говорю!..

Из Колякиных пальцев брызнула кровь, и он сорвался в воду. Старый Турка рванул хребтину, и Коляка скрылся подо льдом.

Отбросив крюк, Яков шагом направился к отцу.

Они нарочно не спеша выбирали веревку — Коляка медленно двигался подо льдом.

Старый Турка отошел в сторону, вытащил трубку, набил ее махоркой и закурил.

Неожиданно хребтина затяжелела, и Яков, с большой силой дернув ее, отбежал к отцу.

Из-подо льда показалась Колякина голова.

Отец с сыном рванули хребтину и выбросили Коляку на лед.

Ловец был живой, он дрожал и, задыхаясь, жадно ловил ртом воздух, словно выхваченная из воды рыба. Его поволокли по льду к лошадям. Выбросив из саней белорыбицу, Коляку вскинули туда.

Яков заметил, что Коляка, хватаясь за ободку саней израненными в кровь руками, пытался приподняться; он широко открывал рот — видимо, что-то говорил, — но застуженного голоса не было слышно.

Пройдя к краснощековскому Булану, Турка стукнул его колом по голове и направил в противоположную от берега сторону.

Лошадь вскинула задние ноги, ударила о деревянный передок саней и, рванувшись, понеслась в предутреннюю темь Каспия.

Только и видел Яков, как мелькнули остеклянелые, в больших синеватых белках Колякины глаза.

— Пусть половит белорыбку на глубях, — ухмыльнулся старый Турка.

— Пропадет, батяша... — начал было Яков.

— Выбирай оханы! — прикрикнул Турка на сына. — Что? Сдрейфил?!. — и стал сердито бросать в сани отобранную у Коляки белорыбицу.

Яков исподлобья беспокойно поглядел вслед саням, увозившим Коляку.

— Пропадет — чорт с ним! — бурчал про себя старый Турка. — А в случае чего скажем: не знаем, и все тут. Бились, мол, с ним из-за воровства, а потом утек он. Вот и весь ответ!

Снег вдруг повалил густо-густо, словно накрывал сетями море; вслед со свистом ворвался штормовой ветер, и шурган, завывая, скрыл ловцов.

 

Глава третья

Лютый норд-вест бешено носился по Каспию; он тяжелой стеною гнал снегопад и, натыкаясь на бугры, грозно сотрясал их.

Василий и Дмитрий в испуге проснулись. Ветер срывал с бугра пласты льда, а лошадь металась во тьме и шумно фыркала.

— Шурган, кажется, — Василий вскочил и зажег спичку.

Лошадь продолжала фыркать и рваться.

Ловцы выскочили из коша. Ветер ударил снегом, ожег лица и чуть не сбил ловцов с ног; снег валил так густо, что слышно было, как он сухо, жестко и с присвистом шуршал.

— Экая кутерьма, — сказал Дмитрий хриплым голосом и сбросил с себя тулуп. Он тревожно задышал и беспокойно повел лицом, вслушиваясь и вглядываясь в занавешенный снегопадом предутренний полумрак.

Ветер нещадно хлестал колючими и острыми иглами снега.

— Не относ ли? — уже с тревогой спросил Дмитрий своего дружка.

Надвигая шапку на лоб, Василий удивленно шевельнул неимоверно длинными и пышными бровями.

— Ступай огляди, — дрогнувшим голосом сказал он Дмитрию и в смятении добавил: — Верно старые люди говорят: не море топит ловцов, а ветры...

И замолчал, когда Дмитрий скрылся в снегопаде.

Снег, казалось, плотной стеной соединил небо и море.

Василий вбежал в кош, сорвал со входа парус и стал поспешно бросать в сани одежду и сбрую. Лошадь в упряжь не шла; она рвалась, становилась на дыбы и косо зыркала кровавыми глазами по сторонам.

Вспомнив о кошме, ловец хотел было броситься за ней в ледяной шалаш, но внезапно с новым наскоком ветра ударил слева истошный голос Дмитрия:

— Ва-а-аськ!..

Сердито ударив лошадь по влажным, теплым губам, Сазан вогнал ее в оглобли и набросил дугу.

— Ва-а-а-аськ!..

Не затянув как следует хомут, он схватил лошадь под уздцы и погнал ее влево, на крик.

Сверху, не переставая, сыпал снег, ветер подхватывал его и кружил столбы белого смерча.

Лошадь противилась; ступая шагом, она все время косилась назад. Василий бил ее по голове, тыкал в брюхо ногой.

— Что такое? — взволнованно спрашивал он не то себя, не то лошадь. — Неужели относ?

И он снова вспомнил об оставленной кошме, намереваясь вернуться обратно в кош.

Вдруг с оборота донесся слабый, замирающий голос Дмитрия:

— Ва-а-а!..

Василий рванул лошадь назад. Она охотно подалась и, быстро сделав полукруг, помчалась в обратную сторону.

Он держал лошадь под уздцы, бежал наравне с нею и ошалело орал:

— Ми-ить! Я зде-есь! Митя-ай!

Снег забивал ему лицо, словно кто-то надевал тяжелую плотную маску.

Он бежал и думал, что оханы не выдраны из воды; пожалуй, и не все забрано из ледяного шалаша:

«Ясно, не все забрано, — кошма осталась, жарник остался... Во-от беда! Во-от незадача! Как бы не пришлось теперь оплачивать Дойкину брошенные оханы и прочую сбрую...»

Ему было трудно дышать. Ничего не видя и не слыша, он пытался кричать Дмитрию, но ветер разрывал слова, глушил голос.

Лошадь стала. Василий содрал с лица пласты тяжелого, теплого снега. Он едва различил лошадь: вся она была белая от снега и пены.

— Чего ты?

Она обессиленно шаркала ногою по льду. Ловец поспешно оглядел ее ногу: не было подковы.

— Что же делать? — и он растерянно посмотрел вокруг.

Снегопад непрерывно несся плотной стеною; он шуршал о лед, шлифовал его, делал скользким.

У Василия снова мелькнули мысли о брошенной сбруе, о кошме, о жарнике...

— Пшла-а! — в отчаянии закричал он на лошадь, и, пнув ее в брюхо ногой, опять схватил под уздцы.

Лошадь тронулась, прихрамывая на больную ногу.

Ловец гнал ее все сильней. Она часто поскальзывалась и падала на задние ноги. Сазан приподнимал ее и опять гнал. Пройдя несколько десятков метров, она шумно зафыркала и, обдавая ловца горячей пеной, вдруг разъяренно ринулась в галоп.

Снежные волны вскинулись перед Василием. И тут он вспомнил о том, что главное не взято из бугра: два с половиной десятка белорыбицы остались разложенными в ледяной пещере! Он попытался остановить лошадь, чтобы вернуться к кошу, но она неукротимо неслась вскачь, закинув голову. И ловец летел вместе с нею, не касаясь, казалось, льда... Неожиданно лошадь вздыбилась, попятилась назад, захрапела и шарахнулась в сторону.

Только сейчас заметил Василий, что снегопада уже ее было и норд-вест дул слабинкой, без напора. Василий взглянул вперед: в двух шагах от него зияла черная разводина — пропасть между льдинами; в разводине неслышно бились дымящиеся волны.

Он неистово заорал:

— Ми-ить! Мите-ок! Митя-ай!..

Оглядываясь по сторонам, он продолжал цепко держать лошадь под уздцы, — она исходила кипевшею пеной, и пена тянулась до самого льда.

— Ми-ить!..

Неожиданно лошадь вскинулась, отшвырнув ловца далеко на лед; из разводины в Василия ударил ливень воды, лошадь и сани рухнули в море...

...Дмитрий охрип от крика. Как он ни старался еще раз подать голос Василию, ничего не выходило: голос срывался, в глотке першило.

Ловец обежал все вокруг, но бугра не нашел, не нашел он и дружка.

«Куда делся Васька? Что с ним?..»

Стоя у разводины и вглядываясь в белую мглу снегопада, Дмитрий пытался определить ширину пропасти, но снег непрерывно валил, — видна была только эта кромка льда; о кромку бились небольшие волны с запушенными снегом гребнями.

«Может, я заблудился?» — И ловец хотел было опять бежать на поиски дружка, но с большой силой навалился ветер и чуть не опрокинул Дмитрия в разводину.

Ветер свистел и круто хлестал ловца: бил в него снегом, рвал одежду, толкал в пропасть.

Дмитрий старался удержаться на ногах, но напор ветра был настолько силен, что ловца вдруг сорвало и покатило, словно он был на коньках.

Тогда ловец бросился на лед и вцепился в него ногтями, потом на четвереньках отполз дальше от разводины.

Внезапно снеговая стена рухнула — снегопад, прошуршав, оборвался.

Поднимаясь, ловец взглянул вверх: совсем низко неслись плотные белые тучи.

Так же внезапно оборвался и ветер, но через секунду он еще раз взметнулся, взвихрил и, как бы стряхнув с туч остатки снега, где-то залег, притаясь; потом слегка, едва ощутимо подул.

Снег перестал.

Над Каспием качался белесый рассвет.

Дмитрий удивился: недалеко возвышался белый бугор, а он столько кружил и не мог отыскать его.

«Где же Васька?!» — Он взглянул на разводину: прибрежный лед был очень близко — всего каких-либо десяток метров.

А вдали чуть приметно светился огонек — может быть, это маяк?..

Ловец поспешно пробежал взглядом кромку льда, близ которой он стоял.

«Что такое?» — и он подался вперед.

Впереди что-то метнулось в разводину, ударил фонтаном столб воды.

Дмитрий напряг зрение.

«Да-да, лошадь!» — признал он.

Должно быть, Василий решился переплыть разводину со всей сбруей. Дмитрий громко закричал:

— Ва-а-аська! Ва-а!..

Он сбросил с себя валенки, фуфайку, шапку и, стоя полураздетым, долго глядел, как медленно плыла по разводине лошадь, за нею волочились сани. А Василия почему-то не видать. Дмитрий прищурил глаза. Может быть, он плывет рядом с лошадью, сбоку ее?

Должно быть, так. И Дмитрий почувствовал, как быстро стынет его тело, а ноги в шерстяных чулках словно примерзли ко льду.

Разводина заметно ширилась; льдину, на которой стоял ловец, относило от прибрежного льда.

Вздрогнув, Дмитрий бросился в разводину. Ледяная вода больно ожгла его, точно насквозь проткнула большими острыми иглами.

Он вынырнул, замотал головой и, отфыркиваясь, никак не мог открыть глаза.

Глаза будто смерзлись.

«Неужели конец?» — Захлебываясь, Дмитрий стал обеими руками протирать глаза; один глаз приоткрылся, и ловец увидел исчерна-зеленоватые, кипящие воды.

Широким взмахом рук он сильно двинул свое тело вперед. Плыл Дмитрий быстро и шумно, выплевывая горечь соленой морской воды.

Теперь хорошо было видно кромку противоположного, прибрежного льда.

— Выплыву, — радостно шептал Дмитрий. — Глушу увижу...

Однако ноги его затяжелели; теплые стеганые штаны настойчиво тянули ловца вглубь, словно большие грузные якори.

Дмитрий перевернулся на спину, но ноги не пластались по воде — их тащили ко дну набухшие ватные штаны. Ловец попробовал плыть боком, — так было легче; он широко разгребал руками воду, упорно продвигаясь вперед.

«Только бы добраться до льда, а там — лошадь, сани, Васька...»

Он лег иа воду грудью и, размеренно ударяя руками, взглянул вправо — вдоль разводины, где должна была плыть лошадь.

Лошади не было.

Ловец приподнял голову и прищурил глаза: лошадь карабкалась на кромку льда, но лед не выдерживал ее и рушился.

Одна нога у Дмитрия одеревенела, икру свело судорогой. Он перевернулся на спину и стал быстро растирать ногу. Потом снова лег на грудь и сильно забил руками по воде.

Лошадь была уже на льду, она только никак не могла вытащить из воды сани; оглобли поднимали на ней хомут, который, наверно, душил ее, и она высоко вскидывала голову, отчаянно мотала ею.

Но вот лошадь взбешенно рванулась и выбросила сани на лед.

«А где же Васька? — Дмитрий посмотрел вдоль разводины. Василия не было видно, не было его и на льду. — Может быть, он лежит в санях?..»

Исходя паром, лошадь беспокойно озиралась по сторонам; потом, вздернув голову и задрав хвост, понеслась к берегам, припадая на задние ноги.

— Ры-ы-жий! Ва-аськ! — хрипло закричал ловец. — Ва-аськ! Ры-ы-жий!

Он напряженно заработал ногами, крепко ударяя ладонями по воде.

«Надо догнать лошадь, — решил Дмитрий. — Непременно догнать!»...

Лед совсем близко.

Проклятые штаны! Они тянут и тянут ко дну, не дают как следует двинуть ногами.

И ловец еще сильнее забил руками по воде.

Вот и лед. Хватаясь за его края, Дмитрий приподнялся, но лед рухнул, и ловец с головой ушел в воду.

Остро кольнуло в груди:

«Неужели пропал?»

Он свирепо рвал руками воду, чтобы выплыть наружу и вдруг ударился головой о что-то твердое.

«Подо льдом! — внезапно ожгла его мысль. — Пропал!..»

В загоревшемся мозгу стремительно пронеслись отец, мать, Василий, Глуша.

«Эх, Глуша!.. — Сердце у него дрогнуло. — Пропал!.. Погиб!..»

Дмитрий исступленно метнулся и снова ударился головою о лед. Взбросив руки, он уцепился за шершавое подледье и, перебираясь по. нему, быстро двинулся в сторону.

Неожиданно подледье оборвалось, и Дмитрий выплыл на поверхность разводины.

Он рванулся к кромке и выбросился на лед.

Дмитрий жарко дышал. Все его тело корчилось в судорогах, и голова беспомощно никла ко льду.

Вдруг он вскочил и изо всех сил пустился бежать...

Ни о чем не думая, он несся напрямик и тяжело, громко дышал.

Вскоре ловец разглядел впереди лошадь.

«Может, это Рыжий, а в санях Васька?..» И, напрягая последние силы, он попытался нагнать лошадь.

Но она продолжала уходить вперед.

В мутном рассвете забрезжил огонь маяка.

«Добежать бы до Егорыча, — мелькнула у Дмитрия мысль о маячнике. — Эх, добежать бы!»

Огонь открывался все шире и шире.

Теперь маяк уже окатывал льды приметною, мутно-белой полосою света; льды слегка блестели, и по ним черной тенью, словно в тумане, металась лошадь.

Одежда ловца, обмерзая, казалось, срасталась с кожей; шерстяные чулки его стали точно деревяшки и громко стучали о лед.

На непокрытой голове Дмитрия болтались ледяные сосульки, они больно драли волосы.

Продолжая бежать, ловец широко размахивал руками, оттого оледенелая рубаха и штаны нестерпимо рвали его кожу.

Он ложился на лед и катался по нему, чтобы обмякла одежда и не обдирала тело.

Вскочив, он опять бросался бежать.

Маяк был уже близко, он поливал ловца тусклым, матовым светом. Заскорузлая одежда Дмитрия, словно панцырь, блестела ледяными иглами.

 

Глава четвертая

Глуша долго не могла уснуть; Дмитрий обещал еще вчера вернуться с моря, но прошел день, и наступила эта грозная шурганная ночь, а его все не было.

Ветер тревожно стучал в ставни, шуршал по ним снегом и заунывно гудел в трубе.

На столе мигала пригашенная лампа; в ее стекло то и дело выскакивал тонкий и длинный язычок огня, он на миг освещал низкую, в желтых обоях комнату.

Ветер настойчиво выдувал из дома тепло; поздно вечером Глуша жарко натопила камышом печку, в комнате сначала было душно, будто в бане, а теперь стало нестерпимо холодно.

Глуша дрожала и куталась в одеяло, натягивая его по самый подбородок.

Рядом с ней лежал рыхлый и неподвижный Мотя.

Он обычно с вечера сразу засыпал, оставляя ее одну в тоске и думах.

И Глуша, как и сейчас, долго не засыпая, лежала в постели, разглядывала выбеленный потолок и старалась найти в нем хоть какое-либо темное пятнышко, чтобы задержать свой взгляд и думать, думать без конца.

Семь годов мучается она с Мотей. Что только не предпринимала Глуша, чтобы сделать здоровым своего слабосильного мужа. Она поила его по наставлению бабки Анюты парным молоком — не помогло. Она в течение нескольких месяцев готовила ему всю пищу только на подсолнечном масле — тоже не помогло. Тогда Глуша, прослышав о некоем прозорливом казахе Сандже, поехала под Гурьев. Костлявый и бритый Санджа, сидя в темной кибитке на корточках и стукая палочкой о какую-то железину, велел ей поить Мотю тюленьим жиром — и это не помогло!..

Мотя не обращал внимания на заботы Глуши: он напролет просыпал не только целые ночи, но часто спал и после завтрака и после обеда.

А однажды, вскоре после их свадьбы, были они в гостях у соседей на крестинах. Сосед, Павло Тупонос, часто и до этого не давал прохода Глуше, а тут — как выпил, так и начал приставать к ней. Глуша пожаловалась Моте, а тот только рассмеялся.

Ловцы частенько намеренно приглашали в гости Мотю с Глушей. Споив его, они приставали к ней, пытались обнимать, но она вырывалась и убегала домой.

На ее жалобы Мотя спокойно отвечал:

— Ну и что же из того, коли помял он немного тебя, — не убудешь от этого.

— Да он, Мотя, хотел... — недоговаривала Глуша и заливалась слезами.

Иногда в ответ на эти слова Мотя необычно сердито кричал:

— Ты, должно быть, хотела, а не он!

— Нет, Мотя, — и Глуша нарочно рассказывала все подробности того, как приставали к ней ловцы, надеясь возбудить в муже ревность.

Но он, как и всегда, безразлично выслушав ее, говорил, шумно позевывая:

— Обедать, что ли, готовь, — и тут же засыпал.

Глуше завидно было глядеть на подружек, которые жили с мужьями в согласии и довольстве. Почти у всех подружек было уже по ребенку, а у некоторых по двое и даже по трое.

Она плакала, тосковала и, чтобы забыться, неустанно с утра до вечера работала: каждый день мыла полы, по нескольку раз чистила посуду, то и дело перетирала чашки и блюдца в горке, носила воду, подметала двор...

А Мотя ел, пил, спал, шлялся по берегу, говорил о пустяках с ловцами и изредка выезжал на лов.

«Батяша виноват», — горестно думала Глуша.

Максим Егорыч исправно каждый месяц приезжал к дочери и зятю.

Он жил на маяке, где по ночам калил ослепительную лампу, указывая ловцам обратный путь из Каспия. Один раз в месяц Максим Егорыч ездил в район получать деньги и продукты. По дороге из района на маяк он направлял свой утлый куласик в Островок, где и проводил целый день.

Из полученных продуктов он выделял половину дочери и, распив с зятем бутылку водки, отдавал ему и деньги.

Жил он на маяке один, и деньги ему не нужны были.

— Живите, детки, радуйтесь! — говорил Максим Егорыч, похлопывая зятя по плечу.

Выпив, отец быстро хмелел и подолгу тянул смешным баском свою любимую песню:

Эх ты, до-ля, моя до-ля...

Он плакал и безрадостно пел:

До-о-ля, до-олюшка мо-о-я.

Мотя, медленно раскачиваясь, гнусаво подтягивал тестю:

Э-зх, за-а-чем ты, зла-ая до-ля...

Всхлипывая, Максим Егорыч поднимался из-за стола, подходил к дочери, обнимал ее и безутешно плакал, смеялся.

— Живите, детки, — повторял он, — и радуйтесь...

Порой, когда засыпал Мотя, Максим Егорыч посылал Глушу за хромым, но всегда веселым Лешкой-Матросом, у которого была ладная саратовская гармонь с колокольчиками.

Распив с гостем новую бутылку, отец, совсем захмелевший, весело кричал ему:

— Жарь, Лексей, плясовую!

Тот, широко растягивая алые мехи гармоники, сразу ударял во все лады и колокольчики.

Лихо притопывая перед дочкой, отец долго, до изнеможения кружил по горнице и, споткнувшись, падал на пол и засыпал.

А Матрос, дерзко подмигивая Глуше, наигрывал задушевные волжские припевы и, должно быть намекая на то, что когда-то Максим Егорыч обещал выдать ее за него замуж, — тихонько и грустно подпевал:

Эх, вспомни, что было, — Наверно, забыла...

К вечеру Максим Егорыч уезжал на маяк...

Глуша долго не говорила отцу о своей несчастной, постылой доле, но однажды, когда не было Моти дома, она заплакала и все выложила старику.

— Почему раньше не говорила? — строго спросил он ее.

— Совестно было... А сейчас будто все равно, — закрыв лицо передником, всхлипывала Глуша. — Все одно, батяша, утоплюсь или отравы какой приму.

— Шалишь, дочка! — сердито предупредил Максим Егорыч. — Я поговорю с ним сегодня. Проучу его, судака-дурака!

Когда заявился Мотя, отец заперся с ним в горнице и сурово спросил:

— Ты что же это, Матвей Никанорыч, мою дочь изводишь?

Затаив дыхание, Глуша слушала, как отец нещадно ругал зятя. Найдя в простенке щель, Глуша увидела: маленький ее отец суетливо бегал вокруг огромного Матвея, а тот спокойно сидел на табурете, отец тыкал его то в грудь, то в плечо, свирепо грозился, мотал головой и на какое-то возражение зятя вдруг визгливо вскричал:

— Дурак!

Выхватив из-под полы пиджака прут, он неожиданно жиганул Мотю по спине.

— Батяша! — взвизгнула Глуша.

Не обращая внимания на крик дочери, Максим Егорыч хлестнул зятя еще и еще раз.

— Батяша!

Зять упал в ноги тестю, а тот продолжал хлестать его по спине.

— Прости, Максим Егорыч! — взмолился Матвей. — Постараюсь! Постараюсь, Максим Егорыч!

Глуша бросилась к двери:

— Не надо, батяша! Не надо!

Отец, не пообедав, уехал к себе на маяк...

Через месяц, снова заглянув в Островок, он не пошел к зятю в дом, а вызвал Глушу на берег и спросил ее:

— Ну как, дочка?

Она, потупив глаза, печально ответила:

— Все так же, батяша...

Максим Егорыч поехал к свату, отцу Матвея, — жил он недалеко, в соседнем поселке.

Оба они, выпроводив Глушу из дома, долго говорили с Мотей и, должно быть, секли его, — он несколько дней после того и пил и ел стоя.

Опять через месяц приехал Максим Егорыч к Глуше:

— А теперь как, дочка?

— Все одно, батяша...

После этого не приезжал он в Островок полгода; только изредка передавал дочери приветы через ловцов.

Ловцы говорили Глуше:

— Батька кланяется тебе. Только что-то водку сильно хлещет. Гляди, не опился бы да не помер...

Она ездила на маяк и ни разу не заставала отца трезвым.

Был он всегда пьян, беззвучно плакал и, без конца целуя Глушу, приговаривал:

— Милая ты моя... Хорошая ты моя... Погубил я тебя, старый дурень. Нашел тихоню, Мотьку... Думал, что тихий парень, а стало быть, и жизнь тихая, ладная у вас будет. А вышло ни то ни се. И не штиль, и не штормяк у вас, а чорт-те что получилось!.. Эх, за что же тебе, дочка, такое наказание от господа-бога? Ты же не жила еще как следует и не успела грехов натворить. Это я, старый бес, много грехов имею. За что же тебе наказание такое?

Он поднимал глаза на икону и пьяно, безалаберно кричал:

— За что, господи, такое наказание моей Глушке?!

Шатаясь, он шел к иконе, пытался сорвать ее, но как только приближался к ней, смиренно опускал голову, что-то беззвучно шептал и снова принимался за водку.

Глуша прятала от него бутылки с водкой и к вечеру увозила их с собою...

Но ловцы опять и опять напоминали ей об отце, об его пьянстве. Она все реже и реже ездила к нему на маяк. Эти поездки тяготили ее: отец не мог сказать ей ни одного путного слова, он все так же плакал и только усиливал Глушино горе.

Мотя, избалованный раньше помощью тестя, хотя и ощущал теперь недостаток и в хлебе, и в деньгах, и во многом другом, продолжал, однако, все так же нерадиво относиться к своему хозяйству и не часто выезжал на лов.

Глуша еще больше ушла в заботу по домашности. Она даже, чтобы найти хоть в чем-либо утешение, выполняла мужскую работу: смолила бударку, перекрывала камышом крышу, поправляла забор, сбивала рассохшиеся ставни...

Часто ощущая во многом нехватки, она принуждена была, не дожидаясь, пока надумает Мотя, сама выбивать сети, чтобы иметь рыбу на варево. Но это нисколько не тяготило ее; она эту работу, как и все другое, выполняла охотно, даже ревностно, зная, что это займет у ней время, натрудит ее, — возможно, скорее будут смыкаться ночью веки ее глаз, она быстрее будет засыпать.

Когда бывало она проходила по поселку — высокая и стройная, качая крутыми бедрами, — парни и женатые ловцы завистливо поглядывали на нее.

— Хороша стерлядка! — говорили они. — Да скоро портиться начнет...

Глуше недавно исполнилось двадцать семь лет. Круто изменился характер ее за последние годы: становилась она злой и сварливой, на приставанья ловцов отвечала дерзко. Мотю она колотила, часто сбрасывала ночью с постели на пол, а особо назойливых ловцов изводила неисполняемыми обещаниями: они напрасно и подолгу ожидали ее в прибрежных камышах или под бугром. Иной раз, условившись с надоедливым ловцом о встрече, она шла к его жене и, рассказав об этом, посылала ее вместо себя. Нередко, разговаривая на улице о чем-либо с парнем или женатым ловцом, она нарочно задерживала его, стараясь, чтобы кто-нибудь увидел их, и, зная, что ловца ожидает выговор от жены или невесты, она громко смеялась, развязно хлопала его по плечу...

И кто знает, до чего довела бы ее эта озорная игра, если бы не подоспел Дмитрий Казак.

Парни уже собирались отомстить Глуше за ее проделки, несколько женатых ловцов тоже обещали ее встряхнуть, а некоторые рыбачки, которые подозревали о связи своих мужей с Глушей, хотели особенно крепко разделаться с ней.

В это время и появился Дмитрий.

Однажды по протоку, где были выбиты Глушины сети, мчался он на бударке под парусом.

Глуша сидела на вдвинутой в камыш лодке и задумчиво глядела на тихие, светлые воды камышевой заводи, мысленно разговаривая сама с собою о несносной, никчемной своей доле.

Неожиданно над протоком вскинулась чья-то песня:

Не ходите, девки, замуж, Не губите свою жисть. Эх ты, горе, бабье горе, — Хоть живою в гроб ложись.

Вздрогнув, Глуша раздвинула камыш и увидела Дмитрия; он полулежал на корме, раскинув ноги по бортам лодки.

Если муж тебе не пара И не балует тебя...

Не докончив припева, он вскочил на ноги и отпустил шкот; парус начало хлестать, и лодка замедлила ход. Схватив шест, Дмитрий стал поспешно водить им под рулем.

Очнувшись, Глуша поняла, что лодка Дмитрия наскочила на ее сети и, должно быть, порвала одну из них. Она быстро выдвинула свою бударку из камышей и грозно закричала на ловца:

— Слепой, что ли! Куда заехал!..

— Но-но! — оборвал ее Дмитрий. — Чего орешь? На Мотьку, что ли? Не ори, я тебе не муж!

— Выкладывай новую сетку или деньги плати! — не унималась Глуша. — А то вот веслом как дам!

Дмитрий, сдвинув на затылок картуз, громко рассмеялся.

Лодки их столкнулись.

— Я тебе посмеюсь! — и Глуша угрожающе подняла весло. — Давай новую сетку!

Опустив парус, Дмитрий набросил цепь своей лодки на уключину Глушиной бударки и сам перемахнул в нее.

— Ты что ругаешься? — спросил он Глушу, вплотную подходя к ней.

— А тебе здесь чего надо? — она обеспокоенно, часто задышала.

Сощурив глаза, Дмитрий сдержанно усмехался.

— Чего, спрашиваю, надо тебе здесь? — и Глуша отступила.

У Дмитрия лихорадочно блестели глаза. Вырвав из рук Глуши весло, он рывком вогнал лодку в камыши.

Все усмехаясь, Дмитрий вплотную подошел к Глуше и ласково толкнул ее...

Глуша крепко привязалась к Дмитрию.

Не обращая больше внимания на равнодушного Мотю, она опять стала тихой и молчаливой; с ловцами она тоже не была теперь злобной и дерзкой — шутила, смеялась с ними.

И в неизбывной радости Глуша стала еще пышнее расцветать.

Рассказывая своей подружке Насте Сазанихе о связи с Дмитрием, она признавалась душевно:

— Знаешь, Настенька, будто сызнова я на свет народилась...

Подружка, охая, предупредительно говорила:

— Смотри, Глушенька... Как бы чего не случилось...

Глуша закрывала глаза, закидывала руки за голову и, потягиваясь, беспечно произносила:

— Ну и пусть! А сейчас мне хорошо... Будто сызнова я жить начинаю...

Отец, прослышав о связи Глуши с Дмитрием, приехал в Островок.

— Брось, дочка, баловать! — строго пригрозил он ей. — Ей-ей, побью, ежели еще раз услышу.

— Батяша! — в отчаянии воскликнула Глуша. — Или ты сам не знаешь!..

— Ничего не знаю! — Максим Егорыч сердито топнул ногой. — А баловать брось!

Он стал меньше пить и теперь почти каждую неделю приезжал к дочери.

Сначала маячник все грозил выпороть ее при всем народе, а потом стал запугивать:

— Бросит он тебя. Попомнишь мое слово, бросит. Он — парень! Ему для жизни девка нужна. А баба — так, только для потехи...

Об этом же говорили ей и Настя и другие рыбачки...

Однажды Максим Егорыч сумрачно сказал ей:

— Куда ни шло! Раз не люб тебе Мотька, бросай его и выходи за Лексея-Матроса... А Митрия забудь: не пара он тебе! Попомни мое слово: бросит он тебя. А Алексей — суженый тебе. Помнишь?..

О Лешке-Матросе, с которым гуляла Глуша еще в девках, она не хотела теперь и слышать: с гражданской вернулся он поздно, без ноги и частенько изрядно выпивал.

— Митрий — парень, а ты — не девка! — твердил Максим Егорыч. — Известно, для чего ты ему нужна... Бросит он тебя!

Это начинало волновать Глушу, и она, отрадно отвечая на ласки Дмитрия, стала понемногу задумываться над тем, а что же будет дальше...

Один раз она прямо спросила об этом Дмитрия.

— Окрепну с хозяйством, — решительно заявил он, — тогда и жить вместе будем. Повенчаемся в загсе, и перейдешь ты ко мне в мазанку.

Глуша верила Дмитрию и ждала; она терпеливо переносила угрозы отца, безропотно выслушивала сомнения подружек, упреки досужих рыбачек.

«Скоро конец мученьям, — думала Глуша, лежа в постели и слушая, как во дворе бесновался шурган, громко ударяя снегом в стены дома. — Удачливо ловят белорыбку Митя и Васька. В эту весну непременно они самостоятельными ловцами будут!»

И она улыбалась, чувствуя, как в радости закатывается ее сердце...

Но рядом, раскинув руки, шумно храпел Мотя.

Она закрыла глаза и повернулась к нему спиной, снова пытаясь заснуть, но сон не шел — шурган бушевал, хотя уже и тише, все же продолжал настойчиво напоминать ей об опасностях, которые подстерегают ловцов на море.

Ворочаясь и вздыхая, Глуша с сожалением подумала о том, что напрасно погорячился Дмитрий и не взял с собой в море купленную ею у бабки Анюты спасительную, волшебную грамотку «богородицын сон».

«Капризный, чертяка», — ласково выругала она Дмитрия, припоминая, как швырнул он грамотку в помойное ведро и, нахмурясь, сердито сказал: «Меня в Красной Армии другим делам обучали!»

Слушая, как стучит в ставни ветер, Глуша все думала о Дмитрии. Ей то мерещилось, что его и Василия заваливает в коше этот шурган, то отрывает льдину и уносит с ловцами в относ, то Митя с Василием, возвращаясь домой, сбиваются в снежной буре с дороги...

Опять открыла она глаза и опять долго разглядывала потолок... Потолок, казалось, заволакивался туманом, незаметно переходя в картины ледяного, пустынного Каспия. Над морем беспрерывно кружила метель, сквозь нее пробирались Митя с Василием в Островок.

И вдруг из этого снежного бурного вихря, кажется, вырвался басовый в отчаянии голос:

— Глуш-а-а!..

Она вздрогнула, сбросила одеяло, пржгоднялась на локте.

Потрескивал фитиль в жестяной лампе, да осторожно за печкой скребла мышь.

Глуша долго вслушивалась в это мирное, ладное затишье.

«Шурган кончился, — решила она. — Должно, светать скоро будет».

И, вспомнив, что Настя, жена Василия Сазана, которая была на сносях, просила пораньше утром проведать ее, Глуша соскочила с кровати и в одной рубашке подбежала к столу.

Она прибавила свет в лампе, посмотрела в висевшее над столом зеркало — оттуда глянуло розовое, полное лицо с черными и круглыми глазами.

Глуша тихо улыбнулась своему отражению, и оно тоже ответило улыбкой, молчаливой и согласной.

«Может, из ловцов кто приехал, — подумала Глуша, — и Насте что-либо передали о наших. А может, и сами прикатили».

Она быстро оделась и выбежала во двор. Кругом были навалены огромные сугробы снега. Тускло светилась, густая белизна.

На улице властвовало безмолвие, курился синевою снег.

Проваливаясь в мягкие сыпучие сугробы, Глуша пробиралась к противоположному порядку домов; почти во всех домах уже были огни.

— Шурган поднял, — тихо сказала она, озираясь по сторонам.

Обходя высоченный бугор, подумала:

«А не сбегать ли к бабке Анюте погадать о Мите?» — и направилась было в проулок, но тут же замедлила шаги.

Бабка жила на самом краю Островка, у относной могилы.

Про этот курган с черным, из мачты, крестом говорили много страшного. Ходили слухи, что замерзшие когда-то в относе девять ловцов в шурганные ночи встают из этой могилы и бродят по поселку. Передавали также, что не раз видели, как мертвецы выходили группой прямо на Каспий и, прикидываясь добрыми людьми, заманивали к себе ловцов.

Глуша переборола страх и бегом пустилась к бабке. Где-то громко залаяла собака...

Запыхавшись и не глядя в сторону относной могилы, Глуша торопливо постучала в окно.

— Кого леший принес? — сердито прошамкала бабка, выходя в сени.

— Я, бабуся... Глуша...

— Чего спозаранок надо?

Бабка слегка приоткрыла дверь и высунула белую, седую голову; у нее был узкий, маленький лоб и впалые, ямками, виски, синеватые и чуть прикрытые редкими волосами.

— Погадай, бабуся, — и Глуша потянулась к ней, жадно вдыхая шедшие из сеней медовые запахи засушенных трав.

— Знаешь сама, — бабка недовольно взмахнула руками, —до солнца не ворожу. Взойдет, тогда и прибегай, — и захлопнула дверь.

— Бабуся!

— Ступай, дочка, ступай домой!..

Постояв немного, Глуша взглянула на относную могилу, сверкавшую белым снежным саваном, и опрометью побежала к Насте.

Навстречу из-за угла выкатила подвода, рядом с нею шагал человек. Глуша признала Антона.

— Хапун чортов! — недружелюбно зашептала она. — Жадюга ненасытный.

Антон последние годы работал от Дойкина. Он копил деньги на полную ловецкую справу, надеясь быть сам себе хозяином... Антон занимался обловом запретных рыбных ям, возил от Дойкина на государственные тони водку, где казахи тянули невода, и тайно обменивал ее на красную рыбу.

Жена Антона, худая и высокая Елена — подружка юности Глуши, — вот уже больше года чахла от какой-то болезни. А он, этот сквалыга, дрожа над каждой копейкой, не лечил жену, морил голодом и все копил, копил деньги на сбрую.

— Чортов алтынник! — онова зашептала Глуша. — И сам подохнешь скоро. Вон как согнулся!..

Грузная, когда-то статно-дерзкая фигура Антона была теперь искривлена ревматизмом: ходил он не спеша, вразвалку, сгорбившись.

В девках Глуша засматривалась на Антона. Но это было давно — семь-восемь лет назад.

И, глядя сейчас вслед размеренно, по-стариковски шагавшему подле саней Антону, она вновь с неприязнью подумала:

«И Елену в могилу пихает, и сам туда же лезет, жадный!..»

Глуша остановилась возле небольшого домика и, осторожно приоткрыв ставень, посмотрела в окно.

Настя Сазаниха сидела на табурете и чинила сеть. Слегка покачиваясь из стороны в сторону, она негромко пела старинную песню рыбачек о ловце, который ушел в море и не возвратился к жене и ребятам.

Песня лилась плавно и заунывно.

Перестав петь, Настя взглянула на окно. Глуша улыбнулась и махнула ей рукой. Прикрыв ставень, она прошла в сени.

Впустив подружку, Настя взволнованно заговорила:

— А наших все нету... Обещали вчера приехать. И шурган этот — что-то сердце щемит. Всю ноченьку глаз не сомкнула.

— И я тоже, — Глуша опустилась на скамейку. — Сон нехороший видела. И не сон вроде, а будто на самом деле слышала голос Мити... Так это он жалостливо, словно из могилы, позвал: «Глуша-а!..»

Настя молча перекрестилась и присела на табурет к натянутой вдоль всей комнаты сети. Быстро работая большой деревянной иглой с намотанной на ней пряжей, она чинила разорванные ячеи.

— А как у тебя? — спросила Глуша подружку и кивнула на ее выпуклый живот.

— С вечера, как ты ушла, тошно было, схватки мучили, а потом полегчало...

Настя снова затянула песню о погибшем ловце.

— Дай-ка и мне игличку, — попросила Глуша и, сбросив с себя коротушку и платок, придвинулась ближе к сети. — С весны ведь, как говорили, совместный, артельный лов у нас будет, и я, значит, тоже должна помогать.

Не переставая петь, Настя согласно кивнула головой и подала подружке деревянную иглу.

Дожидаясь утра, а с ним и возвращения своих ловцов, рыбачки чинили сети и неторопливо, вполголоса тянули все одну и ту же песню...

 

Глава пятая

Вслед за Турками в Островок прикатил краснощековский Булан; был он весь в пушистом белом инее, в санях лежал застывший Коляка.

Когда старый Турка пустил Булана в даль Каспия, Коляка, чувствуя, что он замерзает, что приходит ему конец, кое-как выполз из саней, ухватился за оглоблю и беспамятно побежал вровень с лошадью.

Это согрело ловца, разогнало в нем кровь, и он наконец сообразил, что лошадь идет не к берегам..

Повернув Булана в обратную сторону, Коляка, окончательно надорванный бегом, в изнеможении повалился в сани; изредка приподнимал он голову, проверяя, так ли идет Булан.

Все глубже и глубже зарывался ловец в сено, и когда ударял шурган, он уже крепко спал.

В устье Волги, где еще с осени были наворочены подвижкой льда ухабы, Булан чуть не выбросил ловца; сани, съехав с одной льдины в провал, встали на полоз, и Коляка очнулся; хватаясь за ободку саней, он едва удержался, когда лошадь рванула из провала.

Бурно начиналась заря; пылающий багровый восток окрашивал в цвет крови однообразные приморские снега.

Отупело посмотрев вокруг, Коляка снова опустился на сено и впал в забытье...

Булан уже вбегал в Островок, а ловец не знал об этом; и не в состоянии был двинуть окаменелыми ногами и безразлично думал о конце своей суровой ловецкой жизни.

«На роду, стало быть, написано... — безмолвно примирялся он со смертью. — И батька, затертый осенью льдами, сгиб в море... И дядька... И брательник...»

Коляка ощущал себя, свое стынущее тело только тогда, когда вспоминал жену и ребят; в это время беспокойно шевелилось сердце, хотелось подняться и снова побежать с Буланом, чтобы не пропасть, не замерзнуть. Но сил в закоченелом теле не было, и ловец, тупо разглядывая камышовую ободку саней, опять думал о своем конце.

По улицам поселка Булан бежал шустро, высоко вскидывая голову, и потихоньку ржал, радуясь близости своего двора.

Коляка лежал в санях недвижно, попрежнему тупо рассматривая ободку саней остеклянелыми глазами. Он даже не слышал, как ловцы и рыбачки Островка окружили сани, тревожно и громко кричали:

— Гони лошадь к Колякиному двору!

— Сам гони, с мертвецом-то!

Большой, черный Цыган наклонился к Коляке и поднес к его рту ладонь. Толпа притихла.

— Дышит, — уверенно сказал Цыган. — Живой еще!

Снова зашумели ловцы и рыбачки:

— Гони лошадь!

— Кричи жинку!

— Кадку надо готовить с холодней водой — отойдет!

— Водкой отогревать надо!

— Снегом!

— Ледяной водой лучше!

Толпа шла за санями и без умолку шумела. Лошадь вел под уздцы широколицый Илья, сын Краснощекова.

Сам Захар Минаич не вышел из дома — у него от страха отнялись ноги, обмороженные много лет тому назад. Он сидел на кровати и, разглаживая их, нетерпеливо поглядывал на дверь, в которую то и дело вбегала на секунду Марфа и, сообщив, что происходит на улице, вновь спешила на двор.

«Чорт меня дернул спутаться с этим болваном! — с досадой думал Захар Минаич о Коляке. — Что теперь будет? Неужели попался он Турке?..»

Марфа рассказывала, что Турки возвратились с моря еще на заре; проезжая мимо краснощековского дома, они на приветствие Марфы почему-то не откликнулись.

Отсюда и сомнение и страх у Захара Минаича.

— В дом повезли! — крикнула вбежавшая в горницу жена. — Живой еще!

Захар Минаич, выпучив белесые глаза, свирепо рявкнул на Марфу:

— Дура! — и от злобы у него затряслись розовые, сытые щеки. — Вот ду-ура!

Упираясь руками о матрац, он попытался спустить ноги с кровати, но они затяжелели и не двигались.

— Говорил тебе, узнай: не попался ли Коляка, что с ним...

— Как же узнаешь? — начала было оправдываться Марфа. — Он же замертво лежит в санях...

— Как же, как же! — передразнил Краснощеков жену. — Закаркала, ворона!

— Замертво... в санях... Захарушка...

— Молчать! — вскричал Захар Минаич и упал с кровати на пол.

— Ой! — и Марфа бросилась к нему. — Так убиться можно!

Закусив нижнюю — жирную и толстую губу, он пополз к окну. Марфа, не зная, что делать, бестолково суетилась вокруг мужа.

— Захарушка... Что ты... Захарушка...

Около окна Захар Минаич приподнялся и, опираясь локтями о подоконник, глянул на улицу. Толпа, окружив сани, медленно двигалась к Колякиному дому.

— А Илья где? — и Краснощеков попытался приподняться на ноги.

Жена поспешила к нему на помощь.

— Лошадь повел, — тихо сказала она, подымая мужа подмышки.

— Зачем?!

— Захарушка... Да что ты кричишь? Повел он лошадь, потрется среди ловцов, — может, что и узнает.

Захар Минаич при помощи жены уселся на стул. Ноги, словно железные болванки, тяготили тело.

— Подвинь стол ко мне, — приказал он. — Самовар поставь. Сходи к куму, Трофиму Игнатьичу. Поздоровайся еще раз с ним, приглядись, в чем там дело. Потом позови его ко мне, скажи, что занемог я, плохо мне, да еще скажи, что Коржак был, о городе рассказывал...

— Ладно, сейчас пойду, — говорила Марфа уже в кухне, гремя то ведром, то самоварной трубой. — Так и скажу, ладно.

Когда она вышла на улицу, толпа уже была во дворе Колякиного дома. Марфа заспешила обратно и стала наблюдать через забор за тем, что происходило у соседей.

Заспанная Пелагея выскочила во двор в одной юбке, без кофты; увидев в санях обмороженного мужа, она внимательно оглядела притихшую толпу и метнулась обратно в горницу.

Ловцы зашумели:

— Вноси в дом!

— Кадку с водой готовь!

— Живее!..

Ловцы начали поднимать Коляку из саней.

— Полегче берите, а то ноги-руки переломаете!

— В самом деле, полегче — замороженный он!

— Под спину бери!

— Легче!..

Коляку понесли в дом.

Навстречу из горницы опять выбежала Пелагея, остановилась на крыльце; на руках у нее был грудной ребенок, а по бокам держались за юбку пятилетний Миша и восьмилетняя Ирина. Дети спросонья голосили, недоуменно глядя на гомонившую толпу.

За Пелагеей поспешно вышла, подвязывая платок, мать Коляки — старая-престарая рыбачка, сгорбленная и седая.

— Пелагея! — окликнул кто-то из ловцов. — Не мешай! Входи в горницу!

Ловцы уже поднималисъ с Колякой на крыльцо.

Пелагея с ребятами и свекровью отступила к жиденьким перильцам, освобождая узкий проход.

Коляка на руках ловцов продолжал оставаться недвижным, одежда на нем окаменела, и он безответно глядел пустыми глазами.

Посуровев в лице, Пелагея пристально наблюдала за мужем; дети, прижимаясь к ней, тихонько всхлипывали.

Мать Коляки под напором толпы входила в горницу и, покорно вытирая концами платка сухие глаза, безропотно твердила:

— Я так и думала... Чуяло мое сердце беду... И сон нехороший видела.... Чуяло сердце...

А потом вдруг повалилась на пол и пронзительно заголосила:

— И на кого же ты нас, Коляшенька, спокинул?!.

Всех желающих знать, что будет дальше с Колякой, маленький его домишко не мог вместить, и многие бросились к окнам, но стекла намерзли толстыми узорами. Тогда ловцы и рыбачки, не попавшие в горницу, двинулись на берег. Там была другая, меньшая толпа, — люди ожидали с Каспия остальных ловцов.

К дому Коляки подходил спокойный, медлительный Андрей Палыч, секретарь комячейки и депутат Бугровского сельсовета, — в Островке, за малочисленностью населения, сельсовета не было. Ловцы уважали Андрея Палыча, ходили к нему за советом, за помощью.

Войдя в горницу и узнав о случившемся с Колякой, Андрей Палыч коротко, но решительно сказал:

— Выноси его на волю!.. А водка есть?.. Начинайте растирать его снегом с водкой!..

И молча пошел на берег, где громко и тревожно шумели ловцы, ожидая возвращения с моря кто родственников, кто соседей. Не вернулись еще с моря Василий Сазан и Дмитрий Казак, Костя Бушлак и Лешка-Матрос, Григорий Буркин, Сенька.

К Андрею Палычу подошла его жена Евдоша, и они зашагали вместе.

— Надо хорошенько разузнать о Коляке, — раздумчиво рассуждая с самим собою, сказал он. — Тут есть что-то такое...

— А что? — с любопытством спросила Евдоша.

Андрей Палыч не ответил, убыстряя шаг. Жена искоса, недовольно посмотрела на него...

Ловцы на берегу высказывали разные догадки о не вернувшихся еще с моря людях, вспоминали случаи относов, спорили, курили.

Вместе с другими на берег шли Глуша и Настя Сазаниха. Позади их шагали Евдоша с Андреем Палычем.

— Думаешь, отойдет Коляка? — тихо спросила Евдоша.

— Должен отойти, — уверенно ответил Андрей Палыч. — Оттирают его снегом с водкой и на воле. А то вон прошлой осенью попортили человека, — и он кивнул на жену Савелия, который по первому еще льду обморозил ноги и лежал теперь в районной больнице. — Оттирали его тогда в горнице. А надо на воле, и онегом с водкой...

Евдоша нагнала Глушу и Настю.

— Твоего все еще нету? — и она участливо глянула на Настю.

Вместо ответа, Настя, охнув, схватилась за живот и присела на снег:

— Ой, Глушенька!..

Глуша придержала Сазаниху под руку.

— Пойдем, Настя, домой. Я за бабкой сбегаю.

Настя отрицательно покачала головой, скривила губы и, пересиливая боль, поднялась.

— На берег хочу, — мужественно заявила она и выпрямилась. — Дойду.

С берега доносился громкий голос Антона:

— Перемерзли они и подались на маяк к Максиму Егорычу. Потому и нет их все. А вы каркаете: в относ угнало, в относ угнало!.. Чего каркаете? На маяке они!

Подружки, улыбаясь, переглянулись. Кто-то невнятно, чуть слышно говорил, — наверно, отвечал Антону. А он все не унимался:

— Когда узнаешь, что в относе, тогда и каркай!

Какой-то парнишка, спрыгивая с забора, голосисто вскричал:

— Едут! Едут!

По ту сторону протока, вдоль камышей, едва приметно, мелкой рысцой бежала лошадь.

— Вроде Андрей Палыча кобыла.

— Она. Костя с Матросом, стало быть.

— Нет! Это дойкинский маштак!

— Андрей Палыча!

— Дойкинский!..

Лошадь отделилась от камышей и пошла наперерез протока.

Ловцы и рыбачки сошли на лед, ребятишки бросились лошади навстречу.

Павло Тупонос пристально посмотрел на проток.

— Дойкинский маштак, — утвердительно сказал он и оглянулся.

Позади стояли притихшие Глуша и Настя. Павло весело подмигнул Сазанихе:

— Встречай муженька!

Потом вплотную подошел к Глуше и шепнул ей на ухо:

— А ты милягу встречай, — и хотел обнять ее.

Глуша сильно толкнула его в грудь.

— Не лезь!.. — и, взяв под руку Настю, сошла с нею на лед.

Настя признала приземистого, коротконогого дойкинского коня.

— Наши! — радостно шепнула она Глуше.

Лошадь была уже близко, но из саней никто не показывался, никто не правил конем.

Настя задрожала, обхватила живот и прижалась к подруге.

— Ты чего? — спросила ее Глуша.

— В поясницу стучит... И в санях будто никого...

Еще раньше Насти приметила Глуша эту несуразицу — сани без ловцов, но она пока молчала, боясь напрасно потревожить подружку.

А теперь было уже, кажется, ясно: сани пустые.

Ребятишки, встретив лошадь, вели ее под уздцы к толпе и что-то кричали. Конь сплошняком обмерз льдом, а грива, вся в сосульках, топорщилась.

Поддерживая Настю, Глуша видела, как толпа окружила лошадь, а потом расступилась и нерешительно глянула на них, на рыбачек, стоявших невдалеке от толпы.

Почувствовав неладное, Глуша ринулась к лошади, увлекая за собой и Сазаниху.

В санях и на самом деле не было ловцов.

Хватая руками воздух, Настя вдруг отчаянно взвизгнула и повалилась на лед.

— Ой, бабоньки! — истошно закричала она. — Живот!.. Где же Васенька?! Ой, живот!..

К Насте подбежали рыбачки.

Не зная, что делать, Глуша молча и безнадежно глядела на сани, где лежали обмерзшие оханы и тулуп.

И вдруг она подскочила к рыбачкам, которые держали Сазаниху, и требовательно выкрикнула:

— Бегите за бабкой Анютой! А Настю в сани — и домой! Скорей!

И, подбегая то к одному, то к другому ловцу, Глуша хватала их за тулупы, фуфайки и, округлив большие черные глаза, взволнованно спрашивала:

— Что ж это такое?.. Где же Митрий с Васькой? А?.. Где же они? А?..

Ловцы пожимали плечами, крякали, отводили глаза в стороны, закуривали.

Неожиданно кто-то громко крикнул:

— Еще едут!..

По-над берегом Островка бойко бежала лошадь. Ловцы двинулись навстречу.

Несколько рыбачек повели на берег дойкинского коня; в санях лежала Настя и безумно выла.

Вместе с толпой Глуша молча шагала к быстро приближавшейся лошади.

— Андрей Палыча кобыла, — снова выразил предположение Павло Тупонос.

— Она! — уверенно подтвердил Антон.

Лошадь, проворно перебирая передними ногами, шибко катила сани, из которых то и дело показывались ловцы.

— Костя Бушлак это и Лешка-Матрос... — Откинув воротник тулупа, Антон подмигнул шедшему с ним рядом Павлу Тупоносу и показал на Глушу. — Нет еще, значит, Васьки Сазана и Митрия Казака. — Последнее имя ловец особенно подчеркнул и снова взглянул на Глушу. — Жалко парня!.. Эх, и жалко Митьку, — хорош парень!..

Не оглядываясь, Глуша сердито прошептала в ответ Антону:

— Хапун чортов! Жинку свою пожалей, доктора привези ей да лекарства купи. Деньги-то у тебя дешевые! Видала, как утром вез нахапанную из ямы рыбу...

Не слушая, что говорил дальше Антон, она зашагала быстрее, напряженно глядя вперед.

Кругом гомонили ловцы и рыбачки.

Признав Лешку-Матроса, который, привставая из саней, крутил над лошадью кнутом, Глуша тяжело задышала и, беспомощно опустив голову, повернула на берег.

«Куда же делся Митя? Что с ним стало? — непрерывно задавала она себе вопросы. — Почему лошадь порожняком пришла? — И вдруг сердце ее зашло: — Может, относ случился? — В море, может, унесло?..»

Она сразу обессилела; ноги еле двигались, руки расслабленно повисли.

Глуше тут же припомнилась с малейшими подробностями вся ее безрадостная жизнь с Матвеем Беспалым.

«Митенька... Где ты? — шептала она. — Что с тобой? Митенька...»

И всю ее окатило, словно морской волной, жгучей, нестерпимой тоскою.

Она шла и ничего не видела...

Позади кто-то окликал ее, но она, все слабея, продолжала нетвердо шагать по берегу.

— Глуша, Глуша!..

Повернувшись, Глуша увидела, как из саней выпрыгнул Матрос и, слегка припадая на деревянную ногу-протез, спешил на берег.

Она снова, пошатываясь, зашагала к поселку.

— Глуша, постой! Постой, говорю!

Глуша опять безотчетно остановилась, машинально глянула на проток: там, у лошади, сгрудились ловцы и о чем-то громко говорили с Костей Бушлаком.

— Глуша!

Лешка-Матрос, как и всегда, восторженно улыбался.

— Послушай! — восхищенно кричал он. — Послушай!..

Он козырем подошел к Глуше и, хлопнув ее по плечу, сказал:

— Поезжай на маяк, батька дожидается...

Глуша недоверчиво посмотрела на него.

— Чего уставилась? — и Лешка снова хлопнул ее по плечу.

У ловца было розовое, брызжущее смехом лицо, — оно всегда сияло радушной, приветливой улыбкой.

— Бери у кого-нибудь лошадь да кати на маяк, говорю!

Сердце у Глуши радостно зачастило.

— А еще чего скажешь, Лешенька? — и она в беспокойстве шагнула к нему.

— Еще?.. Суженый вот еще твой перед тобою, — Лешка щеголевато подтянулся. — Забываешь только ты меня... И батька твой забывает...

Глуша дрожала, догадываясь, что ловец что-то утаивает от нее.

— Леш... родной, — она теребила его за рукав. — Скажи правду, Леш...

На секунду помрачнев, он недовольно проронил:

— Митька на маяке... С относа вырвался...

И, снова засияв улыбкой, тихо попросил:

— Не езди туда... Оставайся здесь, поговорим с тобой... Что тебе Митька? А я — суженый... Потолкуем по душам...

Глуша хотела что-то сказать, но вдруг, вздернув с боков юбку, пустилась бегом по улице.

— Ах, ты!.. — и Матрос нетерпеливо затыкал ногой-протезом в снег. — Вот ведь какое дело!

Он долго и грустно смотрел вслед убегавшей Глуше.

— Ну и ну!.. — ловец покачал головой. — Раньше на Мотьку меня променяла, а сейчас вроде на Митрия меняет...

Глуша бежала и думала:

«У кого же взять лошадь?.. Что с Митей? Напрасно не расспросила я Лешку. А Васька где?.. Не посмеялся ли надо мной Лешка? Не набрехал ли о Мите?.. Нет, не должно быть... А где же лошадь достать? Где?.. К Лешке еще забежать надо, узнать подробно... И к Насте надо...»

Завидев депутата сельсовета, Глуша бросилась к нему.

— Андрей Палыч, наряди, пожалуйста, побыстрей очередного на поиски Митрия и Василия! — умоляюще попросила она. — Я сама поеду! Лешка говорит, на маяке вроде они.

— Казак — на маяке, — глухо подтвердил Андрей Палыч. — А вот Василия — в относ, видать, угнало... — Помедлив, он сказал: — Наряжу тебе очередного, но с условием: заедешь в сельсовет и передашь мою бумажку о Василии. Иди к Дойкину и скажи: приказал, мол, депутат сельсовета дать лошадь. Так и говори: приказал!..

Когда Глуша вошла во двор Дойкина, из конуры, что была подле калитки, высунул страшенную морду Шайтан. Он глухо зарычал и выполз на волю; на нем была грязно-серая, длинная, в клочьях, шерсть, она шматками свисала с живота и волочилась по земле.

Глуша в тревоге посмотрела на толстую ржавую проволоку, которая тянулась от калитки в конец двора; по этой проволоке на цепи Шайтан громыхал по ночам, не давая покоя не только соседям, но и самым дальним жителям поселка.

Разгуливая по двору, окруженному, точно крепость, отменной стеной из шелевки, пес хрипло рычал, проволока вместе с Шайтаном беспрерывно скрежетала.

Пес надежно сторожил дойкинское добро — прочные, на замке, сетевые амбары и рыбные, в земле, выхода.

Пробираясь по-над стенкой застекленного коридора, Глуша видела, как у конюшни распрягали Рыжего сам Алексей Фаддеич и Шаграй.

— Стой, ш-шорт! — кричал на коня Шаграй, поддерживая его и пытаясь снять шлею. — Уй, какой, ш-шорт!

Рыжий, только что вернувшийся один, без ловцов, с моря, истощенный и надорванный, безнадежно валился с ног.

«Это та самая, — мелькнула у Глуши мысль о лошади, — что бросила Митю с Васькой... А может, они бросили ее?..»

Рыжий беспомощно свесил голову; вся сбруя на нем обмерзла, и ее никак нельзя было отодрать от обледенелой шерсти.

— Алексей Фаддеич! —окликнула Глуша.

Не оглядываясь и продолжая отдирать от хомута примерзшую гриву, Дойкин едва слышно пробурчал:

— Чего надо?

— Мне бы лошадь на часок...

— Одну вот попортили... — Дойкин помолчал, а потом в сердцах добавил: — Нет лошади! Не дам!

— Депутат сельсовета велел... Очередь ваша...

— Пусть он наряжает свою кобылу! — и Дойкин крепко выругался.

Был он крупный, жирный; ватная фуфайка туго обхватывала его плотное туловище.

— Я же, Алексей Фаддеич, хочу на поиски Митрия и Васьки ехать. — И вдруг голос Глуши зазвучал тверже, требовательней: — А они на тебя ловили, и ты должен дать лошадь на поиски!

— Как?! — Дойкин приподнял голову и косо взглянул на рыбачку.

— На тебя, говорю, ловили они! — вспылила Глуша. — И лошадь ты должен дать!

У Дойкина изогнулись вихрастые брови, что до этого покойно лежали на могучих надбровных буграх.

— Марш отсель! — гневно крикнул он и снова стал распрягать Рыжего. — Ишь, хозяева какие!..

Постояв немного, Глуша направилась к калитке.

— Ч-чорт жадный! — выругалась она, выходя на улицу.

Навстречу ей шагал Антон.

— Дома Алексей Фаддеич? — спросил он, пытаясь задеть рыбачку локтем.

Не отвечая и сторонясь его, Глуша подумала:

«Верно, рассчитываться за краденую рыбу идет, проклятый обловщик!»

И, быстро перебежав на другую сторону, она направилась к каменному дому Краснощекова.

Антон вразвалку вошел во двор и, боясь встречи с Шайтаном, еще издалека громко кликнул Дойкину:

— Здравствуй, Алексей Фаддеич!

Взглянув на ловца исподлобья, Дойкин что-то пробормотал и шагнул к конюшне, куда Шаграй только что увел Рыжего.

— Алексей Фаддеич!

— Ну? — Дойкин приостановился и, подняв с земли ржавый снастевой крючок, сунул его в карман.

— Подсчитаться хочу, Алексей Фаддеич. Ночью я... Мироныч-то, должно, говорил тебе?

— Говорил... Уехал он по делам. Приедет, и подсчитаешься.

Антон забеспокоился:

— Путиной пахнет, Алексей Фаддеич. К весне готовиться надо.

Дойкин осторожно скользнул взглядом по ловцу.

— Никак сам ловить хочешь? — испытующе спросил он.

— Да собираюсь, Алексей Фаддеич, — Антон тихо улыбнулся. — Потому-то и хочу подсчитаться за эту ночь и за прошлые.

— Так-так... — Дойкин, нашарив в кармане крючок от снасти, вытащил его и, переваливая из ладони на ладонь, спросил: — Значит, сам хозяин?

Он ухмыльнулся и окликнул:

— Шаграй!

Из конюшни вышел в мохнатой шапке казах.

— Сегодня утром принимал с Миронычем рыбу от Антона?

— Принимал.

— Сколько?

— Сорок семь пуда.

— Ладно. Ступай!

Прищурив глаз, Алексей Фаддеич быстро зашептал, производя подсчеты с Антоном.

Ловец в ожидании нетерпеливо переступал с ноги на ногу.

«Не меньше как две сотни, — думал он, — окромя всяких вычетов. Отсюда прямо к Тимохе зайду, задаток дам за бударку».

— Получай! — неожиданно сказал Дойкин и, вытащив, засаленный бумажник, отсчитал семь червонных билетов. — Получай семьдесят целковых...

Недоверчиво принимая деньги, Антон удивленно спросил:

— И всё?

— Даже лишку трешница, — уверенно сказал Алексей Фаддеич; — Думаю, за тобой не пропадет, — и пошел было в конюшню.

— Ошибка тут, — Антон за рукав придержал Дойкина. — Все четыре раза подсчитывал?

— А как же?

— Ошибка, Алексей Фаддеич!

— Никакой ошибки! — Дойнин вполуоборот взглянул на. ловца. — Четыре пуда ржаной брал?

— Брал.

— Полтора пшенишной?

— Брал.

— А полпуда пшена?

— Тоже брал.

— Ну, так вот — мука вздорожала, пшено поднялось в цене, — и Дойкин шагнул в дверь конюшни.

— Алексей Фаддеич!

— Чего еще?

— Все равно, приходится больше!..

По лицу Дойкина сразу пошли багровые пятна, появляясь то на лбу, то на щеке, то под глазом...

— А что я с твоей рыбкой буду делать?! Знаешь, какой кавардак идет в городе? Слыхал? — Откинув шапку на затылок, он снова шагнул к двери: — Говорил этому дурынде, Миронычу: не принимать больше рыбы! Куда ее, что с ней делать, когда в городе такое...

И, скрываясь в конюшне, сердито пробурчал:

— Помощь нужна будет — заходи!

Отупело разглядывая зажатые в руке червонцы, Антон долго стоял возле конюшни... Потом, очнувшись, понуро двинулся к калитке.

«Вот те и раз! Как же быть-то? — размышлял ловец, шагая по берегу. — Две сотни должно причитаться...»

В эту зиму он особенно отчаянно облавливал рыбные ямы, ходил на самые рискованные дела, надеясь, что к весне будет иметь и свою бударку, и свои сети, и свои снасти.

«И заимел бы, — уже примирялся с обсчетом Антон, — ежели не слегла бы Елена да не тянула сохранность...»

Ловец подходил к своей мазанке и только тут заметил, что в руке у него червонцы; беспокойно взглянув по сторонам, он поспешно сунул их за пазуху.

Когда Антон вошел в кухню, из горницы послышался слабый, дрожащий голос Елены:

— Антошенька...

— Я, — недовольно отозвался ловец.

— Антошенька...

— Ну?

— Есть хочется... Молочка бы мне...

Не отвечая жене, Антон вытащил из-за пазухи деньги и переложил их в карман шаровар; сняв ватный пиджак и швырнув его на скамью, прошел в горницу.

На деревянной кровати уже год лежала больная Елена: была видна только взлохмаченная голова рыбачки, а туловище под одеялом было почти неприметно — она, казалось, исхудала дотла, и кости ее словно усохли.

Возле кровати возилась пятилетняя Нина.

Антон выдвинул из-под стола самодельный дощатый сундучок, ушел обратно в кухню.

— Антошенька... Молочка...

Поставив сундучок на скамью, ловец отомкнул замок; среди разного инструмента он отыскал голубую банку из-под монпансье «Ландрин» и, пряча ее подмышку, прошел в угол, за печку.

Высыпав на стол аккуратно сложенные кредитные билеты и присоединив к ним только что полученные от Дойкина, Антон стал торопливо развертывать и подсчитывать их.

— Антошенька...

— Не мешай!

— Молочка бы...

— Погоди!

Отодвинув одну подсчитанную стопку денег на край стола, ловец зашептал:

— Это — на сетки...

Составляя вторую стопку, он еще тише прошептал:

— А это — на снасти...

Собрав остатки денег, он присел на табуретку:

— Ну, а это, скажем, на всякую мелочь: на ловецкий билет, на балберы, на сторожья...

На лбу у него набухла толстая, словно хребтина, жила.

— А на бударку?.. — Антон растерянно посмотрел на опустевший стол. — Может, я обмишулился?

Трясущимися руками он начал пересчитывать деньги.

— Антошенька, молочка...

Жила на лбу у Антона возбужденно задрожала.

— Молочка!.. — озлобленно передразнил он жену. — Фу ты, чорт... Со счета сбился!

И ловец снова стал проверять стопки денег. Выходило, как и прежде, — три стопки, а четвертой, на бударку, не хватало.

«Перед ледоставом, — сумрачно припомнил он, — так же вот получилось. А прошло четыре месяца... Три раза за эту пору с Алексеем Фаддеичем подсчитывался. Раз полную сотню целковых получил, потом сорок, сегодня семьдесят. А все одно и то же — на бударку нехватка».

— Молочка бы, Антошенька...

«Бударку целую съела со своим молочком! — гневно ответил он в мыслях жене. — Все молочка тебе! Год уж молочничаешь!..»

В кухню вбежала Нина и, увидев на столе деньги, радостно всплеснула ручонками:

— Мамка! У батяши, ой, сколько!..

Антон быстро подхватил дочь на руки и, пригрозив ей, шепнул на ухо:

— Конфетку куплю!

А Елена тянула свое:

— Молочка...

Загородив спиною стол, ловец сурово сказал:

— Денег, Елена, нету... — и погрозил дочке.

— А сохранность, Антошенька?

— Вся вышла...

Помолчав, Елена прерывисто заговорила:

— Алексея Фаддеича попроси... Даст!.. Под улов или как... Сходи!..

— Не даст теперь. В городе-то вон что творится — жмется он!..

— О-ох, Антошенька...

Посадив дочку на стол, Антон опять шепнул ей:

— За конфеткой сейчас пойдем, — и стал сызнова пересчитывать деньги.

 

Глава шестая

Над Островком мирно качались столбы дыма, — они тянулись из труб, едва приметных среди наваленного буграми на крышах снега.

Рыбачки готовили завтраки — жаренную на горчичном масле рыбу.

На берегу и в проулках было пусто; ловцы, взволнованные на короткое время событиями с Колякой, дойкинской лошадью, отсутствием Дмитрия, Василия и других, расходились по домам.

Тревога улеглась. Ловцы торопились к завтраку. Они должны спешно заканчивать зимний подледный лов — весна уже не за морями! — и начинать подготовку к весенней путине.

Одни, даже не отведав в это утро жареной рыбы, укрылись в амбары и начали перетряхивать сети, другие озабоченно ходили вокруг перевернутых вверх днищем посудин, намечая, как законопатить и осмолить их.

Глуша, проходя мимо дома, где жила сестра Дмитрия, увидела через низкий камышовый забор, как во дворе Елизавета с мужем торопливо разбирали под навесом сети.

«Жадюга! — обругала Глуша сестру Дмитрия и отвернулась. — Не подумает даже о своем брате: где он и что с ним»

И, не переставая размышлять о Дмитрии, еще быстрее зашагала...

Не доходя нескольких домов до Краснощекова, она встретила Василия Безверхова — члена правления районного кредитного товарищества ловцов. Он вместе с Дойкиным решал судьбы ловецких заявок на кредиты. Рассказав ему про неудачное посещение Дойкина, Глуша убеждающе попросила:

— Поговорил бы ты с ним, Вася.

— О чем?

— Да о лошади! Ты ведь с ним как брат-сват.

— А ты еще раз сама сходи к нему да попроси по-хорошему, без всяких приказов Андрей Палыча. Сама попроси! — Василий поспешно разгладил реденькую рыжую бородку и так же поспешно зашагал в сторону берега.

«Подхалим дойкинский!» — подумала Глуша о Василии и заспешила к Захару Минаичу.

Краснощекова застала она одного; он сидел за столом и, то и дело нагибаясь, разглаживал омертвевшие ноги.

— Доброе утро, Захар Минаич, — приветствовала его Глуша.

— Здравствуй, дочка, — и Краснощеков, подхватив ноги под колени, вдвинул их под стол; был он в одних сподниках и нижней рубахе.

Заметив это, Глуша смутилась, но Краснощеков указал глазами на табурет:

— Садись, дочка. Чего скажешь?

— Просьба, Захар Минаич, у меня. — Глуша опустилась на табурет. — К батяше хочу на маяк съездить. Лошадь мне бы на часок-другой.

— А что с батькой?

— Ничего... — Глуша потупила глаза. — Митрий Казак там. С относа...

-— Аа-а... — Краснощеков ухмыльнулся. — Митрий... Знаю, слыхал...

Он отряхнул пышную, по пояс, бороду.

— Захар Минаич, — Глуша приподнялась, — не откажи! Я за камышом потом съезжу для вас, как тогда ездила.

Краснощеков, слегка покачиваясь, продолжал разглаживать под столом ноги.

— Маловато тогда, дочка, привезла.

— Еще раз съезжу, Захар Минаич!

— Коли так, ладно, уважу.

И, вынув из-под стола руки, Краснощеков положил их на клеенку, — были они мясистые, в густой рыжей шерстя.

Кивнув та окно, он спросил:

— А с Колякой как там? — И у него дрогнули сытые, розовые щеки. — Какие разговоры идут? Что там?

— Ничего...

— Что говорят-то ловцы?

Глуша непонимающе посмотрела на Краснощекова.

— Ну, все-таки, что же говорят? — допытывался он. — Дурное чего-нибудь, или что?

Еще раз взглянув на Захара Минаича, Глуша нерешительно сказала:

— Говорят, что жалко Коляку... И еще: диву даются, как это его в относ не угнало...

— А дурного, дурного чего-нибудь не слыхала? Попался, может, в чем-то он, что-то сделал...

— Не слыхала, Захар Минаич. Все время на улице была, на берегу потом, а такого ничего не слыхала.

— Ага! Ну, так... — И, сразу подобрев, он снова отряхнул пышную бороду... — Найди Илью, он, должно быть, у Коляки, и скажи, чтобы запряг тебе жеребчика.

— Благодарствую, Захар Минаич!

— Ладно, сочтемся...

Когда Глуша вышла из горницы, Краснощеков почувствовал, что ноги его будто начинают оживать.

— Ну, слава богу! — он облегченно вздохнул и перекрестился на множество икон, которые, словно иконостас в церкви, были расположены по обеим стенам правого угла. — Кажется, с Колякой благополучно. И Глуша сейчас говорила, и Илья... Должно, Марфа напутала.

Но вспомнив, что до сих пор почему-то не приходит позванный Марфой кум Трофим Игнатьевич Турка, Краснощеков опять забеспокоился и начал старательно разглаживать ноги.

«Ох, уж эти ноги! — тяжко вздохнул он. — Отрубить бы их да пристроить деревяшки, как вон у Лешки-Матроса. И то было бы лучше, чем так маяться с ними!»

Двадцать пять лет беда с ногами у Краснощекова тянется: обморозил он их однажды на взморье, и с тех пор, как только расстроится Захар Минаич или думка тяжелая найдет, ноги перестают двигаться, а потом исподволь отходят, оживают.

Сколько горя перенесено из-за них!

А напасть эта вышла так. Сначала его накрыли в море ловцы при оборе чужих сетей и за это жестоко отомстили ему — протянули хребтиной подо льдом. Отошел Захар Минаич и пристрастился к новой, еще более легкой наживе: стал заниматься обловом запретных вод. Быстро приобретал состояние Захар Минаич, как вдруг захватили его стражники рыболовного надзора при облове богатейшей ямы. Он подался наутек, стражники открыли по нему стрельбу. Удалось Краснощекову скрыться с лошадью в приморских камышовых чащобах. Долго еще гремели выстрелы, а он все глубже и глубже забивался в камышевую крепь... Наступила ночь, и надо было выбираться домой. Лошадь порезала о камыш ноги и брюхо и, обессиленная, пала. Бросил ее Краснощеков и пошел... Была суровая зима, стояли лютые, жгучие морозы. Только к утру выбрался Краснощеков из камышей, ободрав всю одежду и в кровь исцарапав лицо и руки. Изнеможенный, он не в состоянии был двигаться дальше и, присев на лед отдохнуть, крепко заснул. Тут бы и смерть нашел себе Захар Минаич, но на счастье ехали мимо ловцы, заметили его и подобрали.

Хотели тогда еще, как только привезли его обмерзшим со взморья, отрезать ноги, — заартачился, не послушал доктора... Как на грех, в то время помог ему один знахарь. Выхворался будто Захар Минаич, но стоило ему первый раз побывать в волости и встретиться со стражниками рыболовного надзора, которые захватили его при облове запретной ямы, как сразу ноги перестали действовать. Захару Минаичу тогда не было точно известно: знали или не знали стражники, что именно он был в облове. Выведав в тот же день о том, что стража не знает об этом, он успокоился, и в ночь отошли, ожили его ноги.

С этого и пошло: как беда — отнимаются ноги!

Но все же можно было еще терпеть: с утра отнимутся, к вечеру отойдут, или с вечера отнимутся, к утру отойдут.

А вот спустя год после злополучной встречи со стражниками, в следующую зиму, случилось с Захаром Минаичем такое событие. Ехал он из города один и нагнал тихо шагавшую лошадь; в санях оказался известный богатей-рыбник казах Жумгали Култаев. Он крепко спал.

Окликнул его Захар Минаич раз, другой, а казах, прикурнув к ободке саней, спит да посапывает. Сани Краснощекова поровнялись с санями Култаева, Захар Минаич еще раз окликнул его.

«Наглотался в городе, — подумал Краснощеков, — после расчетов-то...»

И, привстав на колено, зорко оглянулся вокруг: длинный и узкий коридор протока был пуст, по бокам его стояли белые, заснеженные стены камыша.

«Верно, не пустой возвращается из города», — кольнуло Захара Минаича.

Нашарив в сене пешню, он еще раз осмотрелся, и когда сани сошлись вплотную, бок о бок с култаевскими, Краснощеков вскочил и со всего размаху трахнул казаха по голове ломом с деревянной рукояткой.

Култаев вскинул руки, словно пытаясь приподняться, но Краснощеков ударил его вторично, и казах, не издав ни звука, бездыханно сник на ободку саней.

Захар Минаич вывернул все его карманы и нашел в одном из них кожаный мешочек с деньгами. Он быстро вытащил Култаева из саней и, когда взглянул в его лицо, — отшатнулся.

У казаха натужно выперли глаза, — налитые кровью, они дрожали и, казалось, в упор рассматривали Краснощекова. Захар Минаич перекрестился и, подбежав к Култаеву, надвинул на его лицо шапку; схватив казаха за ногу, он поволок его к майне и сунул под лед.

Вогнав казахскую лошадь в камыш, Краснощеков покатил в обратную сторону и свернул в ближайший проток...

После этого целый месяц не действовали ноги у Захара Минаича, потом отошли, а через полмесяца совсем ожили.

К своим сбережениям присоединил он еще четыреста култаевских целковых и начал разворачивать скупное дело: купил рыбницу, прорезь, нанял работников... Неожиданно, перед самым выходом на путину, в Островок заявился из города судебный пристав. Перепугался Краснощеков, и ноги его омертвели. Пристав оказался в Островке проездом и скоро укатил обратно в город.

Целую неделю оставались неподвижными ноги у Захара Минаича.

С той поры и стало невмоготу: чуть что — и без ног Краснощеков, то на неделю, а то и на две...

И какие только меры не предпринимал он, чтобы избавиться от этого недуга, — благо что были скоплены большие деньги: сначала от обора чужих оханов, облова запретных ям, потом этот Култаев, рыбная скупка... Объехал Краснощеков лучших докторов Астрахани, Саратова, Казани. Был даже в клинике знаменитого профессора в Санкт-Петербурге. А сколько перепробовал он разных знахарей, колдунов, бабок... Ничего не помогло! И, решив, что недуг его — божье наказание за грехи, удалился он на год в Чуркин златоглавый монастырь. Откупил себе отдельную келью и зажил тихой, монашеской жизнью.

Прошло полгода смиренного жития в монастыре, и ни разу у Краснощекова не было оказии с ногами.

Целые дни молился он богу, молился за него и сам игумен, и в церкви происходили службы за здравие Захара Минаича, — тогда вся монастырская братия молилась за него.

Игумен был строгий, сухой человек с восковым лицом и жиденькими прядями волос на круглом, лбистом черепе.

Сошелся с ним Краснощеков характером, — деловой игумен был, умело управлял хозяйством обители: садами, водами, покосами... Быстро договорился с ним Захар Минаич об аренде богатых рыбою монастырских вод.

Вскоре Захар Минаич вышел из обители и иачал щедро снабжать игумена осетриной, севрюгой, икрой, вином, мукой-крупчаткой, а братию — обыкновенной частиковой рыбой и ржаною мукой; платил он монастырю за аренду вод и деньгами.

Доходная была эта аренда, и все шло гладко, как по ветру под парусом ловецкая посудина.

Задумал однажды Краснощеков расширить свое скупное дело; решив приобрести еще несколько судов, он задержал очередной взнос денег обители и стал экономнее снабжать не только братию, но и самого игумена.

Потом снова оттянул месяца на два взнос денег в обитель, — как раз в то время отправлял он в компании с одним купцом большую партию малосола в центральную Россию.

Игумен, неоднократно ласково напоминавший Краснощекову об его обязательствах по отношению к монастырю, неожиданно прислал грозное письмо, в котором говорилось, что на Захара Минаича за задержку денег и продовольствия обители подана архиерею и губернатору жалоба и что он, игумен, собирается Захара Минаича предать анафеме.

Перепугался Краснощеков, и ноги у него опять отнялись.

Не помог и монастырь! Все дело тут, как теперь понимает Захар Минаич, в тихой безмятежной жизни.

И до каких только казусов не доводили его эти ненавистные ноги. Во время войны с немцами Захар Минаич поставлял рыбу на оборону, на армию. Вызвало его один раз военное начальство срочно в Москву; забеспокоился он, и ноги его перестали двигаться. Грешил Захар Минаич в поставках: в середину тары с обыкновенной сельдью закладывал он недомерок, посылал рыбу с душком, были и другие у него грехи, поэтому и перетрусил.

После оказалось, что военное начальство вызывало Краснощекова для того, чтобы вручить ему награду — медаль за верную службу царю и отечеству...

А вскоре после революции заявились в Островок уральские казаки, которые хотели захватить волжский рыбный город. Шел тогда Захар Минаич на берег к казачьему офицеру с хлебом-солью, а тот как гаркнет на Захара Минаича: «А деньги где? А провизия где?..»

Подкосились ноги у Краснощекова, и повалился он на песок.

Ох, уж эти ноги!.. Вот и теперь — даже при этом малом, пустяковом случае с Колякой они уже не действуют.

Может быть, ничего еще и нет плохого, а они, проклятые, отнялись!

Перестав разглаживать ноги, Захар Минаич внимательно прислушался к шуму в сенях.

Скрипнула дверь, и боком вошел старый Турка. Он перекрестился на иконы и, не глядя на Краснощекова, хмуро сказал:

— Здравствуй, Захар Минаич.

— Мое почтенье, кум, — тихо отозвался тот и подумал: «Что-то имеет супротив меня, старый пес. Ишь, глаза прячет!»

Лицо Турки, покрытое рыжей шерстью, хранило внешнее спокойствие; только узкие, прищуренные глаза его ярко светились, и по тому, как он прятал их в могучее подлобье, прикрывая пучками мохнатых бровей, можно было догадаться, что Трофим Игнатьевич чем-то взволнован.

— Звал меня? — спросил он, опускаясь на табурет и вынимая трубку.

— Звал... — Захар Минаич откашлялся. — Занемог я немного, кум. С ногами опять беда... Вчера заезжал ко мне по пути из города председатель нашей кредитки — Иван Митрофанович Коржак. Ну, и рассказал о делах в городе, — жара там, кум! Беда, верно, и к нам заглянет...

Турка, продолжая прятать глаза в подлобье, сердито подумал: «У меня и так беда. А тебя надо бы поприжать, — всю жизнь поперек дороги всем стоишь».

— Говорит Иван Митрофанович, что не узнать города, — продолжал Краснощеков. — Арестовали, слышь, еще многих рыбников...

«Меня не арестуют, — сумрачно усмехаясь, думал Турка. — Я не подкапывался под власть, не посягал на нее, как ваши дружки в городе... вроде того же Полевого. Тебя вот, куманек, — да! — тоже могут взять за шиворот. Дойкина еще возьмут. А я что? Честным своим трудом живу, кровями живу, жилами своими, потом... И ты мешаешь мне: Коляку на обор моих оханов послал!..»

— Сажают в тюрьму, Трофим Игнатьевич, нашего брата без разбора... — Захар Минаич говорил долго, стараясь запугать кума, сделать его сговорчивым, но тот молчал и, не выказывая особого беспокойства, жадно тянул трубку.

Отряхнув бороду, Краснощеков в упор глянул на угрюмого Турку и решил переменить разговор:

— А улов как, Трофим Игнатьевич, у тебя? Благополучно выбрались с моря? Крестник мой как там, Яша?

Снова набив трубку махоркой, Турка закурил.

— С моря выбрались, слава богу, — и он часто задымил. — Только вот... Коляка...

— Что? — и у Захара Минаича по-всегдашнему дрогнули розовые, сытые щеки.

— Коляку словили мы при оборе наших оханов... А лошадь — твоя!..

— Как ты говоришь? — Краснощеков хотел было переставить ноги и не смог.

— Сознался он, что белорыбку тебе сдавал и ты будто знал все это.

Турка беспрестанно, шумно курил.

Разглаживая ноги, Захар Минаич увесисто и складно начал:

— Не верь, кум!.. Всякая мразь, чтобы извернуться, наговором занимается. А ты веришь... Лошадь моя? Да, моя, признаю... А давал я ее Коляке на поездку за камышом. Знаешь, как это у нас: воз мне, воз ему... Вот и все!

— А Коляка говорит... — Турка быстро заложил новую порцию махорки в трубку.

— Кум! Трофим Игнатьич! — умышленно сердито оборвал его Краснощеков. — Кому вера?! Мне или Коляке?

В окно громко постучали.

Захар Минаич поспешно оглянулся.

Снимая шапку и кланяясь, Яков что-то кричал.

Краснощеков закивал головою:

— Зайди, зайди! Да, да! Здесь батька! Зайди!

— Яшка? — приподнялся старый Турка. — Чего ему?

— Не знаю. Сейчас зайдет, — и Захар Минаич снова в упор глянул на кума. — Такие-то вот дела, Трофим Игнатьич...

Яков быстро вошел в горницу.

Сняв шапку, он слегка кивнул головою в сторону Краснощекова:

— Доброе утро, Захар Минаич!

— Здравствуй, крестник!

Пристально взглянув на отца и на Краснощекова и, не поняв, какой оборот принял разговор о Коляке, Яков подошел к отцу:

— Батяша, с кобылой совсем плохо.

— Ну? — забеспокоился Турка.

— Да.

Турка поспешно выбил о ладонь пепел из трубки и направился к двери.

— Покуда, Захар Минаич. Надо с кобылой что-то делать.

— А что с ней такое?

— Перемерзла она. — Турка открыл дверь и неохотно добавил: — И загнали мы ее...

О чем-то переговариваясь, Турки задержались в сенях.

Захар Минаич прислушался; невнятные голоса трудно было разобрать. Вскоре заскрипела лестница.

«Ушли, — облегченно вздохнул Краснощеков. — Поверил или не поверил мне, старый псюга?»

Он оглянулся на окна — по улице торопливо шагали Турки.

Провожая пристальным взглядом кума, Захар Минаич сказал, будто вдогонку ему:

— Хватит с тебя и того, что имеешь... Жиреть очень уж стал. Шибко в гору пошел... Хватит!..

И когда скрылся кум за углом, Захар Минаич начал заботливо разглаживать ноги.

 

Глава седьмая

Лешка-Матрос нетерпеливо сидел за столом; часто приподнимаясь, он быстро говорил звучным, будто звенящим голосом:

— Ну, Андрей Палыч, и дела — как сажа бела!..

Улыбка никогда не сходила с его влажных, тонких губ.

— Да-да, — подтвердил Костя Бушлак, молодой и крепко сложенный ловец. — Здорово тряхнул нас шурган...

У Кости было бритое, докрасна ошпаренное морем лицо.

Андрей Палыч молча сидел у окна, задумчиво навивая на кривой, мозолистый палец жидкую черненькую бородку. Перед ним на подоконнике лежала стопка газет, на газетах очки, запечатанный конверт.

— Оханы жалко, Андрей Палыч, — засветился в тихой улыбке Лешка. — Оханы-то новехонькие. Около полсотни концов пропало с этим относом.

— Зато сами остались целы и невредимы, — вставила Евдоша; она копошилась у печки, приготовляя пельмени.

— Нас, тетка Евдоша, ни одна сила не возьмет, — Лешка вылез из-за стола и, припадая на деревянную ногу, важно прошелся по горнице. — Ни пуля, ни море, ни шторм, ни горе...

У Матроса порозовело лицо.

— Ни одна сила не возьмет нас! — И Лешка снова молодецки прошелся по горнице.

Глядя на него, Евдоша добродушно улыбнулась:

— А без ноги вот остался.

— Без ноги, а живой!

Матрос остановился перед Андреем Палычем и спросил:

— А что с Колякой-то случилось?

—Никак не понять, Алексей. Я еще раз заходил к нему. Опамятовался вроде он, а молчит. Я и так и эдак к нему, а он — ни слова... А люди толкуют, будто кто-то подо льдом его протащил. Этого еще зверства не хватало в нонешнее-то, советское время! Зайду еще раз, проверю. А ежели и на самом деле кто озверел — под суд отдадим! Проучим!..

Матрос посмотрел на горку и, сияя доброй улыбкой, убеждающе попросил:

—Поставил бы ты на стол божью водицу, а то как-то сердцу муторно.

Усмехаясь, Андрей Палыч поднялся и медленно прошел к горке.

Лешка внимательно следил за ловцом.

Вернулся он к столу с бутылкой водки и стопками.

—Что ж, Андрей Палыч, может, перед пельменями прополощем горло? — предложил Матрос.

— Хочешь — прополощи, — уклончиво ответил ловец.

Лешка молча налил стопку и так же молча выпил.

— Эх, как бы не усохла божья водица! — он громко пристукнул протезом о пол и заспешил к печке. — Как у тебя, тетка Евдоша, пельмени-то? — Он остановился около рыбачки и засучил рукава: — Давай помогать буду!

Она, смеясь, отстранила его локтем:

— Делайте свои дела, а тут я сама управлюсь.

— Долго что-то ты управляешься, — и он искоса посмотрел на стол, где стояла бутылка с водкой.

Евдоша вытащила из печки чугун и стала бросать в него комочки теста, в которые была завернута наперченная и с луком, вкусная рыбья мякоть. Засунув обратно в печку чугун, она обратилась к Косте:

— Что ж это Татьяна Яковлевна не идет?

— Должна скоро быть маманя. — Костя приподнялся со стула и посмотрел в окно. — Не видать...

Он пожал плечами и снова взглянул в окно.

— Пельмени зараз и готовы. — Евдоша подошла к посуднику и стала снимать тарелки, деревянные ложки.

— Пойду схожу за маманей. — Костя встал и, набросив на плечи полушубок, направился к двери.

— Ты поскорее, — предупредил- его Лешка и, подмигнув, шагнул к полногрудой Зинаиде, дочери Андрея Палыча. — Рада, что Коська в живых остался? А?..

Евдоша осторожно посмотрела на дочку. Зинаида задорно повела плечами, отложила плюшевый кисет, в уголке его она вышивала розу.

— А это кому? — Лешка показал глазами на кисет и рассмеялся: — Не мне ли?

— Сеньке! Вот кому!.. — Зинаида вскочила и прошла к матери, которая, искоса взглянув на дочку, недовольно покачала головой.

Лешка не удивился ответу Зинаиды. Он знал, что ей нравится Костя, но тот почему-то все сторонился ее. Андрей Палыч и Евдоша, смутно об этом догадываясь, не особенно препятствовали дочке гулять с Сенькой.

Однако втайне они надеялись, что, может быть, одумается Костя...

Подойдя к Зинаиде, Лешка снова подмигнул ей и серьезно сказал:

— Ты брось миловаться с Сенькой. Трепло он, как и Митька Казак!

Зинаида, нахмурившись, ушла по другую сторону матери.

— Неправду, что ли, говорю я, а?.. — Лешка безнадежно махнул рукой и двинулся к окну, у которого сидел Андрей Палыч и, надев очки, задумчиво шелестел газетами. — А про наш район и Островок ничего не пишут газеты?

Андрей Палыч не ответил.

— Я спрашиваю, о нас ничего не пишут? — и Лешка заглянул в развернутый Андреем Палычем газетный лист.

— О нас пока не пишут, Алексей.

— Должны писать! Пора!

Андрей Палыч поднял очки на лоб, посмотрел на Матроса.

— Давно должны! — уверенно повторил Лешка. — А свежие газеты были?

— Были.

— И о нас, значит, ничего?

— Ничего! Зато вот обо всех пишут...

— Как это — обо всех? — удивился Лешка.

— Да так. И про тебя, и про меня, и про таких, как мы с тобой, и про других. А называется статья «Год великого перелома».

— «Год великого перелома»... А кто пишет-то?

— Товарищ Сталин пишет — о наших, партийных делах пишет.

— Так бы и говорил! — поспешно сказал Лешка. Лицо его озарилось хорошей, светлой улыбкой. — Товарищ Сталин по-настоящему отпишет! Он по делу скажет. Читай давай!

Глаза Лешки стали ясными, доверчивыми и мечтательными. В памяти вдруг встали дорогие его сердцу картины гражданской войны, встречи с товарищем Сталиным в Царицыне... Грозный восемнадцатый год... Республика Советов в огненном кольце врагов — внутренних и внешних... Э-эх, и тяжелое же времечко было!..

Лешка громко вздохнул, лицо его на секунду помрачнело. Страна истекала кровью, голод душил советские города. Рабочие Москвы и Питера по осьмушке фунта черного хлеба со жмыхом получали, да и то не каждый день. В это время и явился Сталин в Царицын с наказом Ленина: дать волжский хлеб голодной стране, удержать всеми силами город, потому как был он самый надежный пункт, который связывал Волгу с Москвой и Питером.

Андрей Палыч опустил на переносицу очки, переложил газету, вторую, третью и, отыскав нужную, развернул ее; газета эта, как и остальные, была кое-где исчиркана черным, жирным карандашом.

— Василий Сазан брал у меня ее перед тем, как укатить в море. Видишь, как Василий читал ее? — он поднял лист, показывая многочисленные кружки, рамки, растянутые в длину четырехугольники. — Вот он какой чтец — Василий! И так понравилась ему газета, что он чуть не увез ее с собой в море...

Пока Андрей Палыч располагался у окна, стараясь поудобней усесться, в памяти Лешки лихорадочно пробегали те события, которые оставили когда-то в душе его неизгладимый след... Ни в Москве, ни в Питере нет хлеба. Вся надежда на Царицын... И Царицын выручает: шлет в Москву и Питер эшелоны с хлебом, мясом и рыбой. Белые генералы сразу прослышали о продовольственных эшелонах и пуще прежнего навалились на город. Горячие были деньки! Ой, горячие!.. А вскоре на помощь Царицыну прибыл из Донбасса Ворошилов со своей Пятой украинской армией. Полегчало немного, но не совсем. Белые наседают и наседают — того и гляди ворвутся в город. Царицын им нужен был, чтобы с уральской контрой соединиться, чтобы единый белый фронт создать от Дона до Урала против Республики Советов. Но не тут-то было! Разгадали их планы. И вот — создали огромную армию с броневыми поездами, автобронемашинами, и пошли без остановки эшелоны с хлебом в Москву, Питер и другие города...

Приготавливаясь читать газету, Андрей Палыч торжественно, старательно и аккуратно разглаживал ее своей широкой ладонью и затем так же старательно и медлительно-торжественно прилаживал очки на носу.

А перед глазами Лешки в это время стремительно проносились памятные эпизоды героической обороны Царицына... Одно время он находился в охране начальника штаба формирования и не один раз участвовал вместе с товарищем Сталиным и Ворошиловым в очистке от белых банд железнодорожных линий, не раз и не два сопровождал эшелоны с хлебом в Москву, отбрасывая с пути то и дело прорывавшиеся белые банды...

— Да ты читай давай! — нетерпеливо попросил Лешка. Медлительность Андрея Палыча начинала раздражать его.

Андрей Палыч откашлялся и размеренно, чуть ли не по складам, стал читать:

— «Истекший год был годом великого перелома на всех фронтах социалистического строительства. Перелом этот шел и продолжает идти под знаком решительного наступления социализма на капиталистические элементы города и деревни». Ясно тебе, чего добилась наша партия? — И Андрей Палыч поднял на лоб очки.

Лешка молча и серьезно качнул головой.

Андрей Палыч продолжал читать:

— «Характерная особенность этого наступления состоит в том, что оно уже дало нам ряд решающих успехов в основных областях социалистической перестройки (реконструкции) нашего народного хозяйства». Понятны тебе дела нашей партии? — Ловец посмотрел поверх очков на Матроса.

Лешка опять молча и согласно кивнул головой.

А Андрей Палыч медленно-медленно, словно взвешивая каждое слово, продолжал читать:

— «Из этого следует, что партия сумела целесообразно использовать отступление на первых стадиях нэпа для того, чтобы потом, на последующих его стадиях, организовать перелом и повести успешное наступление на капиталистические элементы...»

Лешка напряженно слушал. Статья заставляла его заглянуть вглубь тех громадных общественных вопросов, которые еще недавно казались Лешке затуманенными, неопределенными и которые сейчас обретали четкие контуры и ясный смысл.

Андрей Палыч, не переставая читать, посмотрел поверх очков на Лешку.

Лицо Матроса горело, глаза блестели, пальцы дробно барабанили по подоконнику...

Костя Бушлак неторопливо шагал по вытоптанной в снежных сугробах тропке.

Ослепительно белый снег больно резал глаза, и Костя, жмурясь, думал о том большом уроне, который постиг его и Лешку прошлой ночью: около полсотни беличьих оханов пропали из-за этого шургана и относа.

Ловцы, особенно глубьевые, морские, испокон века проводили совместный, в два-три человека, лов. Море заставляло их соединять свои силы, чтобы успешнее бороться со стихией. Иначе и нельзя было: одному на морской реюшке не выехать на Каспий, а на меньшей посудине — на бударке или куласе — выезжать можно было только за смертью; во время шторма одному не совладать было и с ветрами, одному в это время — верная погибель...

И ловцы, чтобы жить, детей растить, кто как мог, так и изворачивался. Одни, которые покрепче и поумней, стараясь выдержать безжалостные удары моря, совместно работали сами на себя. Другие, послабее волей, шли за помощью к дойкиным и краснощековым, — рыбники объединяли их, снабжали сбруей и посылали на лов.

Но у каждого была заветная думка: стать исправным, самостоятельным ловцом. Посудину свою иметь, сети, снасти — такова была думка. Глядишь, и добился всего этого человек, как вдруг — шторм, относ или пролов, и опять человек в беде.

У Кости в девятнадцатом году отца повесили белые; Андрей Палыч взял опеку над молодым Костей, с тех пор и ловят они сообща, вскладчину, а года четыре назад присоединился к ним Лешка-Матрос, потом присоединился Григорий Буркин, молодой рыбак Сенька, Василий Сазан.

Ладно, в полном согласии ловили они. Несколько раз шурганы и штормы накрывали их, напрягали ловцы все свои силы, и кое-как сами справлялись с неудачей. Никогда не обращались они за помощью ни к Дойкину, ни к Краснощекову. А если и обратились бы, все равно не помогли бы они. Косте не помогли бы потому, что его отец в восемнадцатом году арестовывал самого Краснощекова, Буркин тоже памятен и Краснощекову и другим скупщикам, Лешке отказали бы из-за того, что очень уж злословил он над рыбниками, а Андрею Палычу не дали бы помощи по той причине, что молчалив он, горд слишком, никогда не снимет шапки.

«Что будем делать? — рассуждал Костя, не спеша шагая к дому. — Как вывернемся из беды?..»

Несколько лет подряд пытались они справить беличьи оханы для лова белорыбицы. И наконец прошлой осенью вложили они в это дело все свои сбережения. В надежде на хороший зимний лов, они не смогли из-за справы оханов как следует подготовить сбрую к весенней путине.

Белорыбка, казалось им, даст хороший заработок, и тогда, зимою, справят они все, что надо. А что получилось? И оханов нет, и весна скоро.

Говорили они еще о создании рыбацкой артели — настоящей, большой. Но вот случилась беда с Василием Сазаном, неизвестно, что стало с Григорием Ивановичем Буркиным и Сенькой...

«Что же делать? — продолжал мучительно думать Костя, сворачивая за угол. — Что будем делать?»

О том же думал и Андрей Палыч, по-привычному молчаливо навивая на кривой, измозоленный палец свою черненькую бородку.

В то время, когда Костя с Лешкой и Буркин с Сенькой были в море, Андрей Палыч тоже не сидел сложа руки. Он каждый день выезжал в протоки и ерики, где ставил замысловатые вентеря и секреты. Наловил он частиковой рыбы рублей на полсотню. Не меньше наловил и Василий Сазан, которому не хватило совместно приобретенных оханов и который вынужден был пойти в море с Дмитрием Казаком. Остальные товарищи тоже успели до этого шургана поймать рублей на двести. Но на эти деньги подготовку к весенней путине не провести. Им нужно проконопатить и осмолить реюшку, почти заново провести оснастку ее, купить еще бударку, пополнить вобельные и селедочные комплекты сетей...

Для этого много сотен рублей надо!

А где их взять?..

Помочь в этом может только ловецкое кредитное товарищество. Но шансы тут не очень большие. Андрей Палыч до сих пор еще прежний кредит не вернул. Костя и Буркин тоже задолжали, а Лешке и раньше не давали кредита и теперь не дадут, особенно после того, как он за отказ ему в кредите учинил скандал председателю Коржаку.

«Беда, сущая беда! — Андрей Палыч крякнул, закинул ногу на ногу. — А может, с кредиткой и выйдет чего? Может, на артель дадут кредиты?»

Газеты последнее время все чаще и чаще пишут об артелях и кредитных товариществах ловцов: пишут, что рыбникам чересчур большие кредиты идут, а беднота ловецкая не получает их, а если и получает, то совсем ничтожную долю.

Хотя в городе и крепко взяли в оборот Солдатовых, Заславских и других крупных купчиков, но Андрей Палыч не совсем верит в свою районную кредитку.

Да как же поверишь, когда, несмотря на такие события в городе, в их районе идет все попрежнему: председателем кредитки продолжает оставаться Коржак, большой силы рыбник, немалую роль играет там и Дойкин...

Андрей Палыч взглянул на Лешку, — тот, задумавшись, попрежнему смотрел в окно, за которым лежали высокие навалы снега, ослепительно поблескивая на солнце.

Кто-то зашумел в сенях.

«Верно, Костя с маманей идут, — подумал Андрей Палыч. — Поговорим сейчас, обмозгуем, что к чему. Газеты ему еще как следует почитать надо».

В дверях показалась Глуша.

— Я за вашим письмом для сельсовета забежала, Андрей Палыч.

— Вот оно... — Ловец взял с подоконника конверт и, передавая его рыбачке, спросил: — Значит, дал Дойкин лошадь?

— Нет, не дал.

— А на чем же ты едешь?

— Захар Минаич дал жеребчика.

Андрей Палыч нахмурился, недовольно сказал:

— Ну, ладно... Я поговорю с этим Дойкиным! — Он сердито махнул рукой, прошел к окну.

Глуша шагнула к Андрею Палычу, взяла у него письмо для сельсовета и тихо спросила:

— А Лешка не был у вас?

— Тут он, — глухо отозвался Андрей Палыч и показал в конец горницы, где за горкой, у окна, сидел задумавшийся Матрос.

Глуша быстро подошла к нему.

— Я к тебе, Леша. Не подшутил ты надо мною? Верно, что на маяк мне ехать надо?

Матрос молчал, сосредоточенно о чем-то думая.

— Леш...

Он повернул голову, посмотрел на Глушу.

— Не подшутил ты надо мною, Леша? — вновь спросила она.

— Батька наказывал... — едва слышно сказал Матрос и, словно просыпаясь, медленно поднялся со стула. — Какие тут шутки!

— А я все Илью Краснощекова искала. Захар Минаич аелел запрячь мне жеребчика... Да с Настей Сазанихой еще вот пропуталась, — беда там.

— А что с ней? — Евдоша отложила нож и подошла к Глуше.

— Да как же, родила она с перепугу прямо на берегу. Бабка Анюта еле подоспела принять ребеночка...

— Да-а, — Евдоша покачала головой и снова, подойдя к столу, начала резать хлеб.

Чуть заметно кивнув Лешке, Глуша направилась к двери.

— Прощайте. Побегу я, а то Илья пошел запрягать, — и она снова кивнула Матросу.

Он пошел следом за ней.

В сенях, дергая ловца за пуговицы телогрейки, Глуша тревожно выспрашивала его о Дмитрии:

— Как он попал к батяше? Что с ним? Живой ли? Расскажи, Леша...

Переступая с ноги на ногу, Матрос светился доверчивой улыбкой.

— Батька твой с маяка встретил нас с Костей, — начал рассказывать он, пристально заглядывая в ее черные, округлые глаза. — Встретил и сказал: «Пусть Глуша ко мне приезжает». А потом, старый чертяка, на ухо Косте шепнул: Митька, слышь, больной у него лежит...

— Больной? — взволнованно переспросила Глуша.

— Больной, говорит. Костя мне об этом рассказал... — И Лешка вплотную подошел к рыбачке...

Она легонько отстранила его.

Лешка отступил, обиженно опуская голову.

— Э-эх, ты... — горько сказал он. — Не хочешь пожалеть меня. Я ли не суженый тебе?.. Не ездила бы ты лучше на маяк. Охота поговорить мне с тобой напрямик, с глазу на глаз. Довольно тебе мучиться с Мотькой, и Митрия бросить надо... Э-эх, пожалела бы ты меня! И зажили бы мы с тобою по-законному. Да и дела в поселке должны вот-вот развернуться жаркие. Сейчас с Андрей Палычем говорили, газету читали.

Глуша пожала плечами, направляясь к дверям.

Матрос, всегда веселый и речистый, сразу опечалился и затих.

Выбежав во двор, Глуша громко сказала ему:

— Приеду с маяка, тогда и поговорим, — и, посмеиваясь, она прищурила глаза.

Лешка встрепенулся.

— Ладно... — он снова нахмурился, огорченный и тоскующий.

Распахнув калитку, Глуша спросила его:

— А про Ваську батяша ничего не говорил?

— Нет... — притихший Лешка стоял в дверях, расслабленно прислонясь к косяку.

Махнув ему рукой, Глуша быстро скрылась за калиткой.

Ловец долго стоял у косяка, жмурясь от яркого, с огоньками, снега. Ему припомнилось, как года полтора тому назад — еще до связи Глуши с Дмитрием — она однажды пожалела его и целый вечер провела с ним... И Лешка после этого стал особенно настойчиво добиваться перед маячником своего суженого, обещанного счастья. Глуша как будто тоже против ничего не имела. Но тут заявился из Красной Армии Дмитрий Казак и перевернул все вверх дном.

Матрос встревоженно, жарко дышал...

Как он вошел в горницу и когда заявился Костя со своей матерью, Лешка не помнил.

Очнулся он только теперь, сидя за столом и жадно глотая пельмени.

Андрей Палыч ел по-обычному молча, медленно.

Евдоша то и дело подкладывала гостям горячие пельмени, подливала бульон.

— Ешьте, ешьте, — приговаривала она. — Ешьте, милые.

Окончательно придя в себя, Лешка чему-то хмуро усмехнулся и, взяв бутылку, налил в стопки водку.

— Выпьемте, что ль! — И он высоко поднял стопку.

— Не могу больше, — скуластая, с узкими щелками глаз, Татьяна Яковлевна отодвинула стопку на середину стола.

— А вы пейте, на нас не смотрите, — и Евдоша снова принялась подкладывать гостям пельмени.

Лешка чокнулся с Андреем Палычем и Костей, рядом с которым сидела Зинаида, и они втроем разом запрокинули головы. На чисто выбритой шее Кости, когда он пил водку, выпирал большой кадык.

— А вы чего не пьете? — обратился Лешка к рыбачкам.

— С нас и того довольно, что выпили, — Татьяна Яковлевна подсела ближе к Евдоше.

Когда Костя заговорил шепотом о чем-то с Зинаидой, рыбачки многозначительно переглянулись и, улыбаясь, потупили взоры.

Евдоша опять и опять потчевала гостей пельменями:

— Кушайте, милые... Кушайте на здоровье... еще подложу...

Первым вышел из-за стола Андрей Палыч. Остановившись у окна, он негромко заговорил:

— Плохи наши дела... Что будем делать дальше, и не знаю... А из беды выкручиваться как-то надо...

Лешка молча свертывал цыгарку. Задумчиво глядя в окно, Андрей Палыч все говорил:

— Беда, большая беда накрыла нас... Выход искать надо...

Ему хотелось сказать очень многое, но речь, как и всегда, у него не ладилась, нужные слова во-время не приходили, — поэтому Андрей Палыч говорил неторопливо, с перерывами.

— Беда... — И он стал медленно прохаживаться по горнице. — Выход искать надо... Выход!..

Рыбачки, поглядывая в сторону Кости и Зинаиды, едва слышно разговаривали.

— А Коляка-то ожил, — шептала Евдоша. — Сказывают, не относ его попортил и не шурган, а вроде Турки подо льдом протащили...

— Слышала, слышала я, — кивала головой Татьяна Яковлевна. Щуря узкие, слегка раскосые глаза, она вдруг тяжело, печально вздохнула: — Где-то теперь наш Вася Сазан... Не дай бог, ежели в открытом море...

И рыбачки, глядя в угол, где висела икона Николы-чудотворца, которого почитали за покровителя ловецкого племени, неторопливо перекрестились.

Андрей Палыч, заложив руки за спину, не спеша двигался по горнице.

— Выкручиваться как-то надо. Что-то делать надо!..

Костя просматривал газеты, которые передал ему Андрей Палыч; газеты были старые, они приходили в Островок раз-два в месяц целыми пачками. Рядом с Костей сидела Зинаида, она задумчиво вышивала кисет.

— Читай, Костя, читай, — говорил Андрей Палыч. — И думай, что к чему.

Лешка непрерывно тянул цыгарку, выпуская густые сизые клубы дыма.

Андрей Палыч стоял у окна и попрежнему задумчиво повторял:

— Выход нам надо искать.. Беда...

— Есть выход! — неожиданно заявил Лешка.

Он отстегнул ворот рубахи, из-под которой была видна его расцвеченная темной синью татуировки белая грудь.

— Есть выход! — повторил он, поднимаясь из-за стола. — Да, есть! Кончал их базар!

Матрос взмахнул рукой и возмущенно выкрикнул:

— За жабры надо тряхнуть Краонощекова и Дойкина — и баста! Жить мешают!.. И партия о наступлении на них говорит, — читали же мы сейчас статью Сталина «Год великого перелома»! Тряхнуть Краснощекова и Дойкина!

Лицо Матроса стало неузнаваемо: оно было искривлено ненавистью, потемнело, губы тряслись, а глаза, большие и зеленые, угрожающе поблескивали.

— За жабры их, как в городе! Вот и выход!..

— Будет тебе, Алексей! — остановила его Евдоша.

— Что значит будет?! — И Лешка направился к Андрею Палычу. — Тряхнуть!.. За жабры!..

— Ну и человек! — Евдоша безнадежно покачала головой; туже затянув на шее платок, она обратилась к Костиной матери: — И чего говорит! В городе тряхнули тузов-рыбников, а тут другое дело...

Остановив у стола Андрея Палыча, Лешка не переставал кричать:

— Возьмем за жабры! Тряхнем!.. А?.. Что скажешь?!

— Постой, Алексей! — ловец задумался. — Не шуми!

— Почему не шуми? За жабры их!..

Андрей Палыч снова медленно зашагал по горнице. Матрос опустился на стул и дрожащими пальцами стал свертывать новую цыгарку.

Рыбачки едва слышно говорили о Насте Сазанихе, о Коляке, а потом заговорили о Глуше, осторожно поглядывая в сторону Зинаиды и Кости.

— Не знаю, и чего спуталась она с Митрием, — недовольно сказала Татьяна Яковлевна.

— И то правда, — согласилась Евдоша. — Он парень, а она баба, да еще в годах. Ей уже, верно, под тридцать... — и она беспокойно посмотрела на мужа.

Андрей Палыч продолжал все ходить, повторяя одни и те же слова:

— Выход из беды искать надо... Непременно надо...

Костя внимательно просматривал газеты.

— Выход нужен!.. Выход! — Андрей Палыч остановился перед Лешкой и, глядя мимо него, в окно, долго молчал; потом вдруг, круто повернувшись, решительно сказал: — Значит, так, товарищи, — решаем: артель, колхоз создаем! Жалко только нету Василия, Григория Иваныча, Сеньки... — И громко, уверенно повторил, стараясь, чтобы слышали все: — Артель, колхоз создаем!.. Но нам нужна помощь, поддержка. Я в район еду. И вообще в район съездить пора. Давно уже не были! Узнать там, что к чему и что от чего. Вон ведь какие дела кругом творятся!

Он энергично шагнул к печке и, сняв с нее валенки, настал переобуваться.

Так обычно с ним всегда случалось. Молчаливый и задумчивый, он, по обыкновению, неторопливо обдумывал свои решения. Говорил он всегда мало и тихо, больше работал и молчал. К решениям же своим лржхюдил через мучительные искания, сомнения, колебания...

Но раз решив, Андрей Палыч уже не отходил от намеченного, шел напролом, всячески добнвался его осуществления.

— Костя, на всякий случай пиши в кредитку заявку о кредитах для артели! — Переобувшись в валенки, он поднялся. — Евдоша, давай теплую рубаху!

Костя хотел возразить, что из этого ничего не выйдет, — они ведь не вернули еще прежние кредиты, а новых кредитов не дадут, раз старые не погашены!

— Пиши, Костя, заявку о кредитах для артели, — настойчиво повторил Андрей Палыч и строго посмотрел на жену.

Костя попытался остановить его:

— Андрей Палыч...

Но тут поднялся посуровевший Матрос и, зло пыхтя дымом, жестко сказал:

— А ты, Костя, слушай, что тебе говорят!

— Пиши, пиши давай! — Андрей Палыч быстро снял валенки и поверх штанов надел еще теплые, стеганые шаровары. — Что? Думаешь, откажут? А газеты зачем?! С собой возьму! И ту — со статьей товарища Сталина, и другую — с его речью... В районный партийный комитет пойду. И скажу, как сейчас говорил: решили артель, колхоз создать. Давайте помогайте нам, товарищи. Пора! По всей стране артели создаются. И у нас на Волге создаются... Алексей! — окликнул он Матроса. — Запрягай коня!

— Есть запрягать коня! — и Лешка, схватив шапку, заспешил на двор.

Андрей Палыч снова обул валенки и прикрикнул на жену:

— Чего стоишь? Давай, говорю, теплую рубаху!

— Что уж это, — обиженно залепетала Евдоша, — будто на пожар бежит... Шебутной, ну и шебутной! Послушал бы, что Костя хочет сказать. Посоветовались бы все... Да и солнце вон уже на заходе. Завтра и поехал бы, ежели решили...

Но Андрей Палыч не такой ловец, чтобы поддаться уговорам. Деловитый и спокойный, он вдруг — будто на него налетал шквал — начинал спешитъ, решительно распоряжаться н быстро действовать.

Скоро снарядившись в путь, Андрей Палыч вскочил в сани и погнал лошадь к Сазаньему протоку.

Его обступили снега. Алый закат солнца окрасил их в розовый свет, и эта картина напомнила Андрею Палычу один из тех далеких вечеров восемнадцатого года, когда розовое сияние снегов было таким же волнующим и тревожным и когда Андрей Палыч вот так же мчался в санях по Сазаньему протоку навстречу бурным и грозным событиям...

...В семнадцатом году рабочие и солдаты сбросили в столице царя, а ловцы здесь, в приморье, перебили рыбных стражников, разогнали промысловых хозяйчиков и пошли ловить рыбу где попало: в купеческих, монастырских и даже казенных водах.

Запаслись в тот год ловцы — и мукой, и крупой, и сахаром, и маслом — на многие, многие месяцы. А кто пожаднее в лове был, тот запасся всем и на год и даже больше.

У Андрея Палыча с Евдошей впервые за всю жизнь запасы продовольствия были на полгода.

И вот, следом за осенней путиной, в январскую стужу восемнадцатого года, заявился ночью из города в Островок старый Бушлак, отец этого Кости, который только что, склонившись над столом, строчил заявку в кредитное товарищество ловцов.

Заявился ночью Бушлак в Островок, разжег посреди улицы костер и ударил в набат у пожарного сарая.

Сразу поднялся весь поселок; загавкали собаки, заржали кони, выскочили в чем попало из домов перепуганные ловцы, рыбачки, дети.

А Бушлак, стоя на пожарной бочке, гремел могучим голосом:

— Ловцы-ы! Беда-а в городе! Белые казаки на рабочих напали!

Костя, тогда еще шестнадцатилетний паренек, таскал из дома дрова и палил костер.

— Ловцы-ы! — продолжал призывать Бушлак. — Рабочие царя прогнали, нам помогли разогнать рыбную стражу, баров разных, купцов промысловых...

Он наклонялся в сторону Кости и кричал ему:

— Пали, сынок, огонь вовсю! Пали!..

Костер на морозе трещал, взвивался ярким, большим полымем.

— Ловцы-ы! Рабочие в крепости, в порту схоронились от казаков. У рабочих нехватка продовольствия, оружия не в достатке. Подмога нужна им!..

Андрей Палыч медленно прохаживался вокруг костра.

Толпа все ширилась и молча слушала Бушлака.

А он, не переставая, кричал, тревожил ловцов, звал их на помощь рабочим города:

— Побьют казаки рабочих, тогда к нам сызнова заявятся баре, купцы. Заберут опять все воды, поставят стражу...

Одни ловцы убегали от костра домой, чтобы переодеться — был лютый, хваткий мороз; другие возвращались уже в тулупах, прихватив с собой кто полено, кто ненужный обломок шеста, — все это бросали в костер.

Пламя длинным столбом рвалось в небо, окатывая ближайшие дома зловещей краснотой.

Костер шипел, стрелял большими краснымн искрами.

Толпа тревожно гудела; говорили, кричали все разом, ничего нельзя было разобрать.

Только изредка из этого гама вырывался громкий голос Бушлака:

— Ловцы-ы! Дви-инем!.. Подмо-огу!..

Андрей Палыч все решал: как быть, что делать.

Несколько раз он являлся домой; Евдоши не было, — она находилась с рыбачками у костра.

Пройдясь по горнице, Андрей Палыч выходил на двор, отпирал амбар и, нащупав мешки с мукой, тяжело вздыхал и снова направлялся к костру.

Толпа все гудела. Костер не переставал бушевать, — ребята приносили со двора поленья, камыш и не давали погаснуть огню.

Выйдя на берег, Андрей Палыч долго и сумрачно глядел на закованный во льды проток. По льдам широко расстилались. кровавые отблески костра; колыхаясь, отблески уходили далеко длинными полосами, — так далеко, что, кажется, достигали агабабовского рыбного промысла, где много годов тому назад работал Андрей Палыч и где пьяный Агабабов, шутки ради, чуть не утопил его в чане с тузлуком..

«А что, ежели и впрямь казаки побьют рабочих? — неожиданно припомнились ему слова Бушлака. — Купцы обратно вернутся, стражники тоже, воды перейдут опять к рыбникам. И Агабабов вернется...»

Андрей Палыч поспешил с берега домой; миновав ловцов и костер, он вбежал в горницу и, рванув со стены берданку с патронташем, выскочил на двор.

Он быстро запряг лошадь в сани, побросал в них мешки с мукой и с шумом подкатил к костру.

— Эй! Сторони-и-ись! — заорал он. — Сторо-ни-и-ись, говорю!

Ловцы и рыбачки испуганно шарахнулись в стороны.

— Говорим много! — закричал Андрей Палыч не своим, внезапно охрипшим голосом. — Делаем мало!

И он взобрался на мешки.

— Грузи сани продовольствием — и айда в город!

Толпа плотно обступила саии Андрея Палыча. Распахнув тулуп, он продолжал громко выкрикивать:

— Грузи сани!.. Забирай оружие!.. В город!..

Скоро к костру прикатили еще две подводы, навьюченные мешками с мукой.

Неожиданно в сани к Андрею Палычу вскочила Евдоша, первый раз в жизни заимевшая полугодовой запас муки; взбираясь на мешки, она что есть силы кричала:

— Не дам муку! Не дам!..

Андрей Палыч пытался уговорить ее, успокоить, но она, словно помешавшаяся, бестолково визжала, махала руками. Тогда Андрей Палыч слегка толкнул ее в грудь, и Евдоша скатилась с мешков.

Через секунду она снова уже была в санях.

— Не дам, не дам!..

Он вновь толкнул ее, и Евдоша, захлебываясь слезами, свалилась в снег.

В это время загудел набат в соседнем поселке.

Толпа притихла.

Далекие звуки обеспокоили тихую приморскую морозную ночь...

Ловцы напряженно вслушивались.

Звуки, нарастая, вселяли в людей смятенье, безотчетный страх, напоминали о купеческом городе, о промысловых хозяевах.

— Ловцы-ы! — внезапно распорол застойную тишину Бушлак. — На по-омощь!..

Толпа опять зашумела.

К Андрею Палычу подбежал с полумешком муки на плечах Григорий Буркин.

Бросив в сани мешок, он поднялся к Андрею Палычу и стал громко кричать, повторяя одно слово:

— Поехали! Поехали!..

Кто-то опять ударил в набат Островка; гулкий звон его заглушил набат соседнего поселка, сбил гвалт ловцов и рыбачек. В набат били все чаще и чаще, он гудел тревожно, зловеще.

К костру поспешно подъезжали одна за другой груженные мешками с мукой подводы.

А набат продолжал гудеть...

Девять подвод с двадцатью семью ловцами, вооруженными берданками и централками, выкатили из Островка в эту памятную морозную ночь.

Зарево не перестававшего бушевать костра ярко освещало им дорогу...

По этой дороге — по сжатому льдами Сазаньему протоку — мчался теперь Андрей Палыч в район.

«Артель, колхоз создадим! — думал он. — Непременно создадим! Партия верный путь нам указывает... Верный!..»

Он приподнялся и крепко стегнул коня по спине. Нащупав за пазухой газеты, обрадованно зашептал:

— Прямо в районный партийный комитет пойду!..

Кругом сверкали алые снега; лед был завален волнистыми радужными сугробами, камыш осыпан светящимся розовым пухом, а небо в багряном закатном пожаре будто тоже затянуто снежными пунцовыми покровами.

И Андрей Палыч примечал: чем быстрее бежала лошадь, тем лучистей сияли снега...

 

Глава восьмая

Маячник Егорыч беспрерывно суетился: то подбрасывал в печку дрова, то подбегал к небольшому, кованному разноцветной жестью сундучку, то спешил к столику, на котором стояло несколько бутылок.

— А ты еще хватани! — И он подливал Дмитрию водки. — Согреться надо, непременно согреться!

Дмитрий, лежа под тулупом Егорыча, приподнимался на локте и, морщась, выпивал новую стопку.

Становилось все жарче и жарче; под тулупом было, нестерпимо душно, и ловец тоскливо глядел на печку, где на веревке сушилась его одежда.

«Где теперь Васька? Что с ним стало? — спрашивал себя Дмитрий. — Егорыч говорил, что на заре, когда он тушил маяк, мимо пронеслась чья-то лошадь с порожними санями.. Куда же делся Васька? Неужели угнало его в относ?.»

И ловец снова тоскливо взглянул на свою одежду; ему хотелось встать, одеться и двинуться на помощь товарищу, но когда пытался приподняться, кружило в голове, звенело в ушах, и он опять беспомощно падал на подушку.

— Сейчас начнем варить ловецкий чай, — и Егорыч, маленький, толстенький старичок, снова убегал к печке; волосы на голове у него были короткие, ершиком, и почти всегда насмешливо прищурен один глаз. Егорыч напоминал собою шустрого, лукавого ерша.

— Давай я тебя еще раз натру! — Маячник брал бутылки с водкой и уксусом и сбрасывал с Дмитрия тулуп.

— Хватит, Максим Егорыч, хватит. Спасибо!

— Пропотеть ты должен, как следует пропотеть! — настойчиво повторял маячник и, отвернувшись, неприметно для Дмитрия наливал в стопку водки и залпом выпивал ее. — Самое главное — пропотеть! И тогда — капут простуде. Сорок годов я ловил, шесть раз в относе был, — знаю, как выгонять эту хворобу...

Налив в ладонь водки с уксусом, Егорыч начинал растирать крупное мускулистое тело ловца.

— И как же это вы такой штормяк проспали? И лошадь, говоришь, предупреждала? Э-эх, ловцы!.. Сказано же в ловецком евангелии: море и кормит, оно же и топит... Бросать надо было все и скакать ко мне... А шкура твоя вся в ссадинах, будто удочками кто драл.

Дмитрий хрипел, жаловался на одежду, которая, обмерзнув, ободрала его тело.

— Давай спину! — покрикивал Егорыч.

Руки его ловко ходили по ладной спине молодого ловца; спина у Дмитрия добротная — в аршин шириною, около лопаток катались бугристые мускулы.

— Эх, судаки-дураки! — ворчал маячник. — Забыли ловецкую присказку: лошадь на льду копытом бьет — беда идет... Э-эх, ловцы, что за ловцы!

Маячник снова наливал в ладонь водку и уксус.

— Повернись! — и плескал. холодной едкой влагой на грудь Дмитрия.

Он старательно водил руками по, прочной груди ловца, которая была неподатлива и туга, точно засмоленный борт морской посудины.

Старичок то и дело поворачивался к окну и, казалось, пристально следил за песками, что струились тонкими серыми прядями среди стремительно бегущих холстин снега. Он видел, как над Каспием опять потянул ветер, высоко взбрасывая, освободившиеся ото льда воды.

Как и на заре во время шургана, снова дрожит его ветхая примаячная сторожка, и над нею гулко скрипят под напором ветра стропила.

Дмитрий уже полдня лежит в сторожке Егорыча.

Он не ожидал, что так необычно ласково примет его маячник. Раньше Дмитрий слышал от Глуши, что ее отец знает о том, что она сблизилась с Дмитрием, и не один раз грозил выпороть дочь, оттаскать за косы. Да и сам Егорыч как-то предупреждал ловца, чтобы не приставал он к Глуше, не заводил смуты в семье...

И вот, спасаясь от страшного относа, Дмитрий прибежал к маяку и долго не осмеливался войти в эту сторожку. Обмерзший и разбитый, он припадал к окну, прислонялся к двери и наконец, не выдержав, беспомощно опустился на приступок у входа и стал скрести дверь.

Что же не прогнал Егорыч Дмитрия?..

Не помнит он, как маячник втащил его в сторожку и оттер водкой, привел в чувство.

Приметил ловец, что маячник почему-то много и охотно говорит с ним, суетится, ухаживает.

И, ободренный ласковым приемом Егорыча, ловец пытался заговорить с ним о Глуше, но каждый раз, как только произносил он имя его дочери, старичок, будто ничего не слыша, убегал то к печке, то к сундучку.

Вот и сейчас Дмитрий едва слышно сказал:

— Глуша, верно, волнуется...

— Ой, чай кипит! — притворно забеспокоился маячник и заспешил к печке. — Плотней прикройся тулупом-то!

— Глуша-то, верно, соскучилась... — еще раз, нарочито громко сказал Дмитрий и замолчал, намеренно не досказав, по ком соскучилась Глуша.

— Что? А? Как ты говоришь? — лукавил Егорыч, прикладывая к уху сложенную трубочкой ладонь.

— Глуша, говорю...

— Чего это? — хитрил маячник. — Недослышивать я стал, за шестьдесят годов мне уже перекатило.

Помешав в котелке чай, маячник снова заспешил к сундучку; он отпирал его уже несколько раз маленьким светлым ключиком, который висел у него на пояске из хребтины.

— Раздел я тебя до костей, а одеть-то и не во что! — Он приподнимал крышку и начинал быстро перебирать содержимое сундучка.

— Спасибо, Максим Егорыч. Скоро одежа моя высохнет.

— Не знаю, во что мне тебя и одеть... Есть вот у меня смертная рубаха да сподники. И жалко вроде, и грех, пожалуй, — к смерти ведь готовил!

Он поднялся и развернул желтые рубаху и штаны, густо пересыпанные махоркой.

— Спасибо, Максим Егорыч!

— Одеться надо, а то зайдет, может, кто — неудобно эдак!

Дмитрий подумал:

«Чего-то хитрит старикан», — и громко спросил, стараясь выведать тайну маячника:

— А кто может зайти сюда? Островок отсюда верст пятнадцать, а ближе как на тридцать — и никакого другого жилья нет!

Старичок опустил на колени рубаху, нахмурился и обидчиво произнес:

— Ко мне ловцы часто заезжают, и бабы тоже.

Егорыч посмотрел на Дмитрия хитро прищуренным глазом:

— А может, дочка приедет...

— Глуша? — радостно приподнялся Дмитрий. — Глуша, говоришь, Максим Егорыч, приедет?!

— А? Чего ты сказал? — заюлил маячник. — Недослышивать я стал... А? Что?

Он бросил на сундучок белье.

— Эх, чай убежит! — и метнулся к печке.

Вытащив котелок, маячник составил его на пол, затем, опустив веревку, придвинул ее с одеждой ловца ближе к огню.

— Как бы не спалить твои штаны! — и воровато взглянул из-за одежды на ловца.

Дмитрий чему-то улыбался.

— Э-эх, вы, ловцы! — снова заговорил маячник. — Штормовой норд вверх дном море перевернул, а они дрыхли! Известно: раз рыбу ловишь, значит при смерти ходишь! Беречься надо было, глядеть в оба... Э-эх, вы!.. Никудышные вы с Васькой Сазаном ловцы. И справы-то у вас своей нет, на рыбников — на живоглотов работаете.

Дмитрий нетерпеливо завозился на постели. «Брось, Максим Егорыч, рыбу учить плавать», — недовольно подумал он.

— Я бывало всегда имел свою справу. — Егорыч то подносил одежду ловца ближе к огню, то отстранял ее. — Всего один год на рыбников работал, а потом — каюк, довольно! И сорок годов самостоятельным ловцом был. Никак не признавал рыбников. Ну, понятно, улов сдавал живоглотам, потому что казна не занималась приемкой рыбы, а ежели б занималась — ни фунта, ни рыбины не сдал бы хапунам.

Он подходил к окну и подолгу, молчаливо глядел на прибрежье.

Ветер крепчал и, срывая с песков снег, попрежнему бросал его в стекла. Стропила маяка, туго пошатываясь, скрипели над сторожкой все громче и тоскливей...

Маячник снова возился у печки, потом подходил к столику, наливал водку и быстро опрокидывал стопку.

— Ежели и беда случалась, — продолжал говорить он, — и тогда я не шел внаем. Крал, а не шел!.. Обловом запретных вод занимался, по чужим сетям плавал, а в наем — никак!.. Обижал я не своего брата-ловца, а рыбника, живоглота, — плавал по его сетям, а не по ловецким.

Он взглянул на икону и торопливо перекрестился:

— И господь-бог простит меня. Свое я крал, наше, ловецкое... Живоглот у ловца крал, а я у него! — Он снова быстро перекрестился. — Расскажу вот тебе всю правду-матку о живоглотах.

Голос его осекся, и он шепотом произнес:

— Вроде убил я одного субчика-голубчика...

Егорыч пододвинул ногой табурет к печке, сел и, свернув цыгарку, густо задымил махоркой.

— Приехал я на Каспий годов сорок назад. Жили мы в Тамбовской епархии и землю пахали. А земли было — только лечь да протянуться... Жили, значит, богато и не каждый день трудились поесть досыта. А тут подати подошли до горла. Туда-сюда, так и эдак, — описали у нас лошадь! Коровы нет у хлебопашца — полбеды, а ежели коня нет — тут уж полная беда. Ложись живым в гроб и помирай!.. Как раз с нашей деревни собирались мужики идти на Каспий, на рыбные промысла. Ну и я с ними увязался... А в деревне отец с матерью, сестренка с брательником да жена остались дожидаться меня к весне с деньгами... Нанялся я к одному «кормильцу», в море пошел и скоро приспособился к новой работе. Зимой тоже ходил в море — за белорыбицей... Работаю, а денег у хозяина не беру: пусть, думаю, растут до сотни, а потом сразу всё заберу — и в деревню! После передумал и так решил: нечего в деревне делать, выписать надо на Каспий всю семью и жить тут. Работать-то на море, известно, трудно и опасно, смерть подкарауливает ловца изо дня в день, а все же привольней жить здесь, и заработать можно. Посоветовался я со своим живоглотом, он и говорит: «Правильно, Максим, и я помогу тебе стать на ноги...» Хотел я полсотню целковых послать в деревню, а он отсоветовал: «Беречь деньги, Максим, надо. Пошли десятку, и хватит!..» Едва выклянчил я у кормильца двадцать целковых...

Дмитрий видел, как шевелятся у старичка седые бородка, усы, и то расходится, то сжимается вокруг рта ржавый, обкуренный махоркой кружочек.

— Ну, кончилась весенняя путина, жду семью. Думаю себе: рассчитаюсь теперь с хозяином, получу целковых полтораста. Восемь месяцев работал!.. Начали мы счета подводить. Хозяин щелк-щелк на счетах: за харч — вычет, за жилье — вычет, за порванный пароходом невод — вычет... и подходило к тому, что приходится мне вроде чистый нечет. Вот как!.. Замутилось у меня в голове, задрожал я весь. Как же так получается? Пять ртов скоро приедут, а у меня не только на хозяйство денег нету, а даже и на прокорм... Не стерпел я, схватил счеты — большенные такие, тяжелые — да как хрясну по живоглотской башке!.. И убёг из каюты. А были мы в то время в городе, у рыбных лабазов. Так и не знаю по сей день—насмерть или как хряснул я моего кормильца...

Маячник вскинул робкий взгляд на икону и, быстро крестясь, прошептал:

— А ежели и насмерть, и за это господь-бог простит. Потому простит, что за правду я...

В стены сторожки громко ударил ветер. Стекла в окнах зазвенели. Маяк грозно загудел стропилами.

Старичок поспешно подвинул табурет к кровати и наклонился к ловцу:

— Смотри, малый, мою жизнь!.. После этого живоглота я под Гурьев подался, а со мною и вся семья. Без рубля ехали, голодали, сестренка на пароходе померла... Отец пристроился в сторожа на промысле, а я на лов пошел. Относ тут хватил меня, чуть ли не месяц мотало на льдине по Каспию, а потом долго я в больнице лежал.

«Вот и с Васькой так, может, — тревожно подумал Дмитрий. — Где он теперь?..»

Ловец приподнялся на локте и жалостливо посмотрел на старичка.

— Вернулся я домой на клюшках, — ноги малость поморозило, а матери в живых нет, заплакалась она обо мне, загрустилась... Отец восемь целковых в месяц получал, а я лежал в постели. И опять впроголодь жили мы. А тут холера случилась, брательник помер.

Егорыч жадно то и дело тянул цыгарку.

— И отец не так, как следует, помер... Караулил он промысел одного живоглота. Ночью явился этот самый Фома Мартыныч проверку делать, а отец заснул, — старику уже было под семьдесят. Как на грех, живоглот воров приметил, снимали они с вешалов рыбу. А отец спал и ничего не слышал. Разогнал хозяин воров и к отцу подошел, а он спит себе, прикурнул к стенке амбара... Живоглот окликнул, а он все спит. Разозлился живоглот и что есть силы пнул отца ногою в грудь. Отец захлебнулся кровью да так и помер, не просыпаясь. Начал я судиться с этим хозяйчиком, да разве осилишь его?..

Ветер то порывисто налетал на сторожку, сотрясая ее, то затихал и осторожно шуршал по стене, словно жалея и гладя ее холодными, жесткими лапами.

— Выправился я кое-как после относа — и опять на лов, а тут штормяк подкараулил меня, посудину разбил... Эх, думаю, как же жить-то?.. Подумал, погадал и решил: дальше моря — меньше горя. И поплыли мы в Баку, на нефтяные промысла. А там народищу больше, чем в нашем Каспии сельдей! И работы никакой... Хватанули мы горя там погорше морского, и айда обратно под Гурьев... Нет, думаю, сеть да весло — неплохое ремесло. Опять начал я к лову пристраиваться, а скоро и фарт подвалил — жена на коптилку рыбы устроилась... Два года маячили мы с ней в нужде, а потом на поправку дело пошло. Глуша в эту пору родилась. И вдруг — на тебе! — жена на коптилке опалилась. Платок от огня на голове вспыхнул: волосы хватило, а лицо черное стало. Лечил я ее. Хозяина коптилки в оборот взял: давай, мол, денег на лечение!.. Не дал ни копейки. Так и не сумел я отправить жену к докторам в город. Отправил в могилу... Видишь, малый, какая жизнь была!..

Дмитрий, слушая рассказы маячника, в полусне переживал вместе с этим добрым, говорливым старичком его трудную, тяжелую жизнь.

«А может, и у меня завертится такая канитель? — смутно шевельнулась у него тревога. — Что-то похоже на это. Все эти незадачи, прорехи в лове. И опять шурган с относом!..»

Ловец нетерпеливо повернулся на бок, откинул с груди тулуп, вытянулся на спине.

— Не может такого со мной случиться, — успокаивающе сказал он. — Времена другие!..

Егорыч недвижно сидел на табурете и, свесив руки между колен, казалось, не слышал Дмитрия и говорил про свое тихо и скорбно:

— У Глуши, как и у меня, никчемушная, негодная жизнь... И время ведь нынче другое, а вот, поди ж ты, не ладится и у ней жизнь...

— Верно, Максим Егорыч! — подхватил Дмитрий. — Не ладится у Глуши жизнь!

Старичок боязливо взглянул на икону:

— Господь-бог всё гневы разводит... Ну, я уж, ладно, виноват, скажем, — грехов много, а Глуша-то молодая еще и не успела нагрешить, а вот, видишь, какая ее жизнь.

Вдруг он схватил руку Дмитрия, качнул головой и не то с верой, не то с ехидством зашептал:

— А знаешь, малый, иной раз — и сейчас вот тоже — дьявол в душу залезет и сосет: а есть ли господь-бог на свете? И если он есть, то куда это он ладит такую никудышную жизнь, как у Глуши?

Маячник опять с тревогой скосил глаза на икону:

— Вот и возьмет тебя сомненье о господе-боге...

И снова шептал старичок про то, что он чуть ли не десять годов в церкви не был — с тех самых пор, как из Островка сюда, на маяк, перекочевал; и про то, что слышал он однажды лекцию, будто бога нет и все это — поповская брехня, и что вот раньше старый Бушлак, которого в революцию расстреляли белые, читал об этом книжку. Хорошая была книжка, запрещенная, с картинками. Тогда у Григория Фомича Кушланова жил грузчик Иван Самарин с парнишкой Сашкой. Грузчик из города был, с казаками он и с полицией там дрался. Была у него проломлена голова. Он и поправлялся у Кушланова. Там часто собирались ловцы, и грузчик правду рассказывал о жизни...

Старичок, еще ближе пригибаясь к ловцу, будто опасаясь, что вот-вот рухнет маяк и придавит избушку, перехваченным голосом шептал:

— И вспомнишь ее, никудышную, и согрешишь, и подумаешь: а есть ли, в самом деле, этот самый господь-бог?..

Дмитрий чувствовал, как пухлая рука Егорыча дергалась в его руке, будто пойманная маленькая рыбка.

Внезапно о крышу сторожки что-то с треском стукнуло.

Егорыч головою припал к груди ловца.

По крыше опять что-то громко скребнуло, покатилось и ударилось о стену.

«Верно, доску сорвало со стропил», — подумал Дмитрий.

Он приподнялся и, закрывая голую грудь полой тулупа, сел на кровати.

Старичок молчал, вскидывая робкие взгляды на икону.

Ловец наклонился к маячнику и тихо заговорил:

— Брось, Максим Егорыч, пустое это дело. Никаких богов нет... Я вот в Красной Армии был, и в городе там, в соборе, мощи были выставлены разные. Труха одна, опилки да вата...

У маячника часто вздрагивала бородка.

— Все знаю, Митрий, а подумать боязно... Я вот, видишь, на самом краю света живу, один.... Разыграется непогода, штормяк да молния, гром да дождь — ну, и господь-бог сейчас же на ум, а тут икона висит. Вот и молишься, один на один с погодой... И в море бывало так же: ударит, вскинется штормяк, страх возьмет, и полезешь в пазуху за крестом: тут ли спаситель?..

Искоса взглянув иа икону, маячник поднялся и выпил подряд две стопки водки. Он уже и до этого охмелел, и теперь, пошатываясь, прошел к сундучку; вытащив полотенце, сумрачно сказал:

— Не могу глядеть... Неловко как-то и боязно будто... И чую — ругаться сейчас начну с ним из-за Глушки. Э-эх!..

Он придвинул в угол табурет и, встав на него, прикрыл икону полотенцем.

— Легче так... — тихонько промолвил Егорыч и, спрыгнув с табурета, покачиваясь, подошел к ловцу. — А ты, Митрий, как выздоровеешь, вынеси мне икону из дома. У самого рука не поднимается. Один грех с ней, с иконой-то...

И, махнув рукой, он заспешил к печке.

— Эх, заболтались мы с тобой! И огонь прогорел, и чай остыл.

Дмитрий молчаливо следил за маячником.

«Чудной старикан!..» — думал он.

Егорыч снова растапливал печь.

Ветер затихал. За окном, вокруг маяка, навалило большие сугробы, а дальше желтели голые пески. Тучи неслись высоко и разрывались; небо светлело — вот-вот должно было показаться солнце.

Старичок долго стоял у окна, словно кого-то высматривая; постучав пальцами о подоконник, он повернулся и не спеша прошел к печке.

— Давай, Митрий, чай пить. И одежа твоя подсохла.

Он снял с веревки рубаху и передал ее ловцу; затем, пододвинув столик ближе к кровати, начал приготовлять чай.

— Я вот ругал тебя, Митрий, и еще ругать буду. Плохой ты ловец, ну никудышный, и еще много в Островке плохих ловцов... Зачем вы на рыбников ловите? Зачем на них работаете? Судаки-дураки!.. Поглядите на Григория Буркина. Вот он — человек! Ловец!.. Еще пара-тройка есть таких ловцов: Андрей Палыч, Костя Бушлак, Лешка-Матрос... А Григорий Буркин отменней всех! К рыбнику гнуть шею не идут. Вместе ловят! Живут пока небогато, зато сами ловят, сами на себя работают.

Дмитрий сердито кашлянул.

— Про других молчу, — глухо сказал он. — А ежели Лешку-Матроса взять — трепло, а не ловец!

— Потише, малый, — привскочил маячник, — а то весла поломаешь! Лешка — герой! Награда у него! Командиром в Красной Армии был и партизанил еще... Вот как! А ты чего болтаешь?..

И он, будто радуясь, что нашел в Дмитрии уязвимое место, стал с еще большей горячностью говорить о Матросе:

— Лешка, что и Григорий Буркин, верный своему партизанству. С живоглотами не знается, на них не работает... Это я понимаю — ловец! Человек!.. Знает ловецкую честь!..

Он долго корил ловца, потом, успокоившись, начал наливать в чашки чай.

— Одного, Митрий, не возьму я в толк. Сказывают, теперь будто в городе опять живоглотам плавники подрезали, — знайте, мол, власть советскую! А тут вот — в нашем краю-то — они живут себе, и вы работаете на них, судаки-дураки!.. Никак в толк я не возьму: ежели в городе и впрямь плавники им подрезали, почему они тут, у нас, свободно плавают? Как ты думаешь?..

Слушая маячника, Дмитрий вспомнил Василия, вспомнил его последние слова об артели, о наступлении на нэпмана и кулака.

«Правильно... И Егорыч об этом толкует... об этом же... о наших кулаках-рыбниках...»

Дмитрий утомился, его клонило ко сну. Обмякшее под тулупом тело, согретое водкой и чаем, требовало покоя.

Старичок же не унимался; выпив подряд три чашки чаю, он говорил уже про семейные, кровные дела:

— Такой же, как и ты, мой зятюшка, Тюха-Матюха этот! Пропадает с ним моя Глушенька...

Дмитрий приоткрыл глаза.

Егорыч вскочил и подбежал к сундучку; подняв свою смертную рубаху, он удрученно сказал:

— Вот она! Все, что оставил я себе от имущества. Сорок годов копил, на смерть в море ездил... Ежели не хватало сил или беда случалась, крал уловы у живоглотов, в тюрьму мог попасть, а все копил да копил... Думал: я плохо жил, пусть хоть дочка по-хорошему заживет. Мужа нашел ей, позарился на судака-дурака, на тихого парня!.. Забыл, старый дурень, дедовский ловецкий устав: от ловца чтобы ветром пахло, а от рыбачки дымом... Ну, как знаешь, передал я Беспалому дом свой, полную ловецкую справу, лошадь, корову, а сам перебрался сюда, на маяк. Пусть, думаю, молодые одни поживут, лучше им так будет... А что вышло?

Маячник сердито швырнул в угол смертное белье.

— Тюха-Матюха сбрую сгноил, а новую — не хватило сметки приобрести, лошадь заморил, дом у него скособочился... А он все дрыхнет. Я ему говорю: «Ну и соня ты, Мотя! Неужели у тебя на боках еще мозолей нет?..» Он молчит, ухмыляется. А как я учил его уму-разуму! Ка-ак учил!.. Да все без толку, — ума, видно, за морем не купишь, ежели его у тебя нет...

И вдруг он совсем тихо, шепотком, как бы самому себе, сказал:

— А я-то думал, на старости лет побалует меня зятек внучком... Эх, и понянчил бы я его... Веселись, стариковская душа, доживай в радости последние денечки... Вот и нанянчился, старый чертяка!

И он не спеша двинулся к окну.

— Замучилась с ним моя Глуша, плачет все. Сонливый уж очень муж!

— Да, плохо живет с Мотькой Глуша! — поспешно поддакнул Дмитрий.

— А? Что? — хотел было снова слукавить маячник, притворяясь оглохшим на одно ухо, но махнул рукой и подскочил к ловцу: — А ты думаешь, Глуша с тобой лучше жить будет?

— Лучше! — уверенно сказал Дмитрий и быстро поднялся.

Старичок присел, согнулся, — сейчас он был похож на запутавшегося в сетях ерша, который метался-метался, а потом, обессилев, угомонился.

Он молча глядел на ловца.

Дмитрий, босой и в тулупе, накинутом на плечи, вышел из-за стола. Пройдя к двери, он вдруг ухватился за косяк и тупо посмотрел на маячника.

— Что с тобой? — с тревогой спросил Егорыч.

Покачиваясь, Дмитрий осторожно двинулся к кровати.

— Плохо что-то, Максим Егорыч, — глухо сказал ловец. — Голову мутит...

Выставив руки вперед, он повалился на постель.

— Не надо вставать было, не надо! — строго прикрикнул Егорыч. — Говорил — пропотеть должен!

Он заботливо подоткнул под спину ловца тулуп и положил на ноги коротушку.

— Спи давай, а я обед сготовлю.

И опять маячник тянул водку; говорил он теперь тихо, не суетился:

— Как хотите, так и делайте сами с Глушей. Как хотите — сами... А я против этого...

Говорил он все тише и тише:

— Да, как хотите... И денег теперь у меня нет, и сил нет, чтобы имущество-хозяйство вам справить...

Дмитрий понимал, что лукавый Егорыч окончательно сдался, и хотел было сказать старику, что никакого его имущества-хозяйства им с Глушей не надо, но голова отяжелела и губы не разжимались.

Взяв бутылку, старичок молча, пошатываясь, прошел к окну.

Глянув на прибрежье, Егорыч вдруг быстро вытер рукавом стекло и припал к нему.

Повернувшись к Дмитрию, он хитро прищурил глаз и необычайно весело произнес:

— Думаешь, с горя пью? Я, может, с радости!..

— С какой же такой? — спросил ловец, предугадывая, что старичок что-то затевает.

Не отвечая, маячник напряженно глядел в окно; приподнимаясь на носках, он медленно поворачивал голову, будто за кем-то следил.

«И чего хитрит?» — подумал Дмитрий, и сам хотел приподняться, чтобы взглянуть в окно, но усталость словно приморозила его к постели.

Отставив бутылку и мурлыча себе что-то под нос, старичок, покачиваясь, поспешно зашагал к двери.

— Куда, Максим Егорыч?

Маячник задорно подмигнул и толкнул ногой дверь.

Вся белая, запушенная снегом, вступила в сторожку Глуша.

Не сказав отцу и слова, она сбросила с себя шаль, коротушку и быстро подошла к кровати.

— Живой ли, Митенька?

Ловец удивленно глядел то на Глушу, то на маячника.

— Живой ли ты? — трясла Дмитрия Глуша, чуть не плача.

Дмитрий приподнялся на локте.

— Живой... Спасибо Максиму Егорычу...

А старичок стоял в сторонке и молча наблюдал за дочерью.

Опускаясь на табурет, она обшлагом кофты вытирала глаза.

— Брось дурить! — вдруг сердито прикрикнул на нее маячник. — Что за слезы?.. Брось, говорю, дурить!

Всхлипывая, она посмотрела в глаза отцу; глаза его золотисто горели.

— Ой, спасибо, батяшенька, за Митю!.. Как хорошо-то мне!..

Искоса оглядывая дочь и ловца, Егорыч снял со стены полушубок и начал одеваться.

— Лошадь бросила! — забурчал он. — А лошадь чужая!

— Чего ты, батяша? — Глуша подняла голову.

— Лошадь, говорю, не распрягла! — и маячник сердито запахнул полушубок.

Пройдя к двери, он остановился и строго сказал:

— Ты особенно-то не расходись у меня, а то живо прикручу хвост... С Митрием шашни пора кончать. Для этого и вызвал тебя, а ты, верно, думала, благословлять свел вас. Шалишь, дочка!..

— Максим Егорыч! — жарко воскликнул Дмитрий. — Ты же только что супротив ничего не имел...

— А твое дело молчать! Не с тобой речь!.. Кончать надо! Про вас и так много брешут... Молва-то людская что зыбь морская — так и катит, так и катит...

Глуша поднялась и тихо зашагала к Егорычу.

— Батяша, — взволнованно сказала она, — не могу я больше с Мотькой. Сам знаешь!..

Маячник сердито кашлянул, притопнул ногой и опрокинул шапку глубже на глаза.

— Эх ты, дочка, дочка, — бесстыдница!..

Отшвырнув с порога окурок, он отворил дверь и, скрываясь в клубах пара, проворчал:

— Нет!.. И внучка от вас не приму...

Дмитрий — довольный, радостный — чуть слышно проронил:

— Ух, и хитер у тебя старик.

Глуша села рядом с Дмитрием и, склонив голову на его грудь, облегченно вздохнула:

— Видно, согласен батяша...

 

Глава девятая

Третий день живет Дмитрий у Максима Егорыча. Все это время, как только приехала Глуша, Егорыч, поругавшись с дочерью, упорно молчал.

Он непрерывно что-нибудь мастерил, пытаясь казаться очень занятым: то возился с починкой сетей, то сбивал новую табуретку, то вытаскивал из-под кровати ящичек с сапожным инструментом и начинал примерять заплаты к валенкам.

Будто озабоченный работой, старичок искоса следил за Глушей и Дмитрием; когда они разговаривали вполголоса, он слегка подавался всем туловищем в их сторону, стараясь не пропустить ни одного слова.

Если Глуша с Дмитрием говорили шепотом и маячник не мог слышать их, он нетерпеливо ерзал на табуретке и сердито кашлял.

Как ни старалась заговорить с отцом Глуша, он продолжал упорно молчать, нарочито кропотливо подшивая валенки.

Но Глуша не отставала.

Тогда он, насупясь, строго приказывал:

— Не мешай! Не видишь — занят батька!

Она ближе подходила к отцу и подкупающе спрашивала:

— Батяша, и чего это ты?..

Максим Егорыч бросал работу и, уходя на вышку маяка, недовольно бормотал:

— Чертяка вас принес до меня! От дела отрывают!

Но вскоре, возвращаясь в сторожку, он опять садился подшивать валенки, опять внимательно прислушивался к разговору дочери с ловцом.

Глуша заботливо ухаживала за Дмитрием: натирала его водкой с уксусом, поила горячим чаем, и ловец с каждым днем чувствовал, как возвращаются к нему прежние силы.

На четвертый день, проснувшись рано утром, Дмитрий осторожно поднялся с кровати Егорыча и начал собираться.

На полу спала Глуша. Рядом с дочерью примостился старичок; он недавно затушил маячную лампу и теперь, укрывшись ватником, беззаботно, громко сопел.

Из-под полушубка выбилась Глушина нога — тонкая, лоснилась коричневая кожа, как в чулке, с ямками под круглой чашечкой колена.

Дмитрий перешагнул через Глушину ногу и, сняв с печки теплые стеганые штаны, встряхнул их.

Шумно вздохнув, Глуша завозилась и отбросила полушубок, потянулась, с плеча сползла рубашка.

Дмитрий учтиво отвернулся, и когда хотел пройти к кровати, поднялся маячник и спросил шепотом:

— Ты куда?

— Домой собираюсь, Максим Егорыч.

Старичок замахал руками, быстро вскочил на ноги; подбегая на носках к ловцу, недовольно зашипел:

— Ложись обратно!.. Да ты что: окочуриться хочешь? Грели мы тебя с дочкой, грели, а ты — на, чего удумал: на волю!.. Теперь день-два остыть тебе следует, а тогда — на все четыре стороны!

Заметив оголенное плечо у дочери, он покосился на Дмитрия и прикрыл ее полушубком.

— Ложись в постель! — настойчиво шептал Егорыч. — Ложись!

Ловец растерянно стоял перед маячником.

— Да я, Максим Егорыч... Мне домой пора. Выхворался уж... И к путине готовиться. Я...

— Без разговора! Ложись!

Дмитрий прошел к кровати и нехотя присел. Егорыч опустился рядом на табуретку, свернул цыгарку и, передавая ловцу кисет с бумагой, тихо, участливо сказал:

— Теперь и ты можешь побаловаться табачиш-ком. — И, попыхивая дымом, строго спросил: — А какой у тебя расчет с твоим кормильцем?

— С Дойкиным?.. Триста целковых за ним у нас с Васькой.

— Как так?

Дмитрий жадно потянул цыгарку, закашлялся.

— Тише! — погрозился маячник. — Дай выспаться Глуше, а то всю ночь крутилась возле тебя. Ну, говори, какие же расчеты у вас с «народным кормильцем»?

— Триста целковых за ним значится. Ну, оханов мену относ угнал, — вычет, стало быть, за то. Потом: не знаю, все ли захватил из коша Васька, — оханы там, тулупы, жарник. Вот и надо подвести счета.

— Э-эх, судаки-дураки! — Егор покачал головой и раздосадованно, горячо зашептал: — После каждой сдачи улова надо было расчет делать и брать с живоглота целкаши! Понял? А теперь он тебя, как осетра, обделает: и икорку выпустит, и вязигу вытянет, и балычок сготовит. Э-эх, судаки-дураки, сами прямо в сетку лезут! Теперь он вам наскажет: и оханов-то лошадь не привезла, и тулупы-то оставлены в коше, и то, и это.

— Глуша ведь видала! — привскочил Дмитрий. — И оханы, и тулупы видала в санях. Она же говорила!

— Вида-ала! — раздраженно перебил его маячник. — А чего она видала? Считала она их? Было, скажем, два десятка оханов в санях, а он, кормилец, скажет: десяток только. Тулупы ежели привезла лошадь оба, он скажет: один привезла. Да-да! Еще хорошо, ежели эдак скажет... Тут и Глуша тебе не помога. А то, гляди, скажет: пустые прикатила сани лошадь с моря, — и все тут. Да-да, и так может сказать! На то он и живоглот: он не только рыбку глотает, но и ловца может сглотнуть. Эх, вы!.. Помнишь, как меня обделал мой живоглот?..

Дмитрий нетерпеливо елозил на постели; он часто поднимался, пытаясь шагнуть к двери, но Егорыч дергал его за рукав, шикал на него, указывая глазами на дочь:

— Тише! Ложись, говорю! Тише!..

Поглядывая на Глушу, ловец покорно опускался на кровать.

Они долго и молча курили. Изредка налетал на маяк ветер, и тогда слышно было, как обветшалые стропила тихонько поскрипывали. Егорыч, опершись локтями о колени и склонив голову, говорил задумчиво и душевно:

— Знаешь, Митрий, прикинул я в уме твои расчеты с Дойкиным, и думается мне: нет смысла тебе с ним подсчеты вести. Так и эдак, а все с тебя приходится. Он насчитает тебе такую кучу долгов, что ты ни одного целкаша с него не получишь, — знай, Митрий, работай на кормильца!.. По-моему, махни ты на эти подсчеты да бросай Дойкина. Становись исправным ловцом, хозяином... Я вот что хотел тебе сказать. Ежели хочешь, бери мой кулас, кое-какие сетчонки у меня имеются, да у тебя, поди, тоже что-нибудь сохранилось от покойного батьки. Прикупить еще можно будет немного. И вали, дорогой мой, встречай путину полным хозяином!

Егорыч заулыбался, покачал головой, облегченно вздохнул:

— Бери, Митрий, мой кулас. Я обойдусь и так. Харчи там или керосин и прочую надобность я доставлю себе и без куласа, сумею с попутными ловцами договориться. Бери кулас — становись хозяином!.. Глядишь, в весну счастье привалит, а оно, дорогой мой, в воде завсегда есть, только ищи его, не ленись!.. Умей гоняться за косяками — они от тебя, а ты за ними. Тут их нет, ты на другое место подавайся. Выбьешь сети там, да выбьешь здесь, глядишь — и улов добрый есть! Вот оно что! И заживете вы...

Старичок замолчал и, взглянув на спящую Глушу, обеспокоенно поправился:

— И заживешь ты, Митрий, по-хорошему.

Пристально и с опаской посмотрел ловец на маячника. А тот поспешно вскочил с табуретки и метнулся в передний угол, где хранилась бутылка с водкой.

— Не надо, Максим Егорыч, — предупредил Дмитрий и поднялся с постели.

Маячник погрозился пухлым кулачком и, запрокинув голову, начал глотать прямо из бутылки. Отпив третью часть, он причмокнул и, вытерев губы рукавом, сказал:

— От радости, Митрий, пью я!

— Какая же радость, Максим Егорыч, у тебя? — притворился непонимающим Дмитрий.

— Радость-то какая? — старичок пристально поглядел на ловца прищуренным глазом. — Бо-ольшая, дорогой мой!.. Тебя вот, неплохого парня, на путь истинный направляю — раз! Дочка после долгой разлуки рядом со мной — два!

И он снова запрокинул голову. Проснулась Глуша. Она недоуменно посмотрела на Дмитрия, на отца — и вдруг вскочила:

— Брось, батяша!..

Глуша вырвала у него бутылку и укоризненно сказала:

— Нехорошо, батяша! Опять начинаешь!..

Егорыч поскреб щеку, заросшую редкой щетиной, и возмущенно топнул на дочь:

— Прикройся чем-нибудь! Чего выпялилась перед парнем?!

Он ловко и быстро вошел в свою прежнюю роль ворчливого, недовольного старика:

— Ишь, распустилась! Смотри у меня!.. Я с тобой разговора еще не имел. Погоди, я тебе задам, я тебе все припомню!..

Глуша послушно опустилась на пол; накинув на плечи полушубок, она, улыбаясь, взглянула на Дмитрия.

Вытащив ящик с сапожным инструментом, Егорыч начал подколачивать свои домашние чибрики.

И опять он упрямо молчал, стараясь казаться поглощенным работой, но продолжал так же настойчиво следить за всем, что делали Дмитрий и Глуша, и по-прежнему прислушивался к их разговору.

Перед обедом он вышел из сторожки.

Крутое, янтарное солнце заливало все вокруг теплыми, ослепительными лучами; над морем и протоками лениво ползли редкие, дымчатые туманы.

Маячник перевалил шапку на затылок, потер лоб; сумрачно усмехнувшись, он подумал о Дмитрии и Глуше:

«Спаровались, видно, крепко...» - Глянув на небо из-под ладони, приложенной козырьком ко лбу, маячник сощурился и заулыбался.

Шел медлительный небесный ледоход — по бело-голубым мирным просторам неба, точно по заштилевшим водам, плыли небольшие белые облачка, которые быстро таяли, как последние запоздавшие льдины во время волжского солнечного ледохода.

Все улыбаясь, Егорыч подошел к амбару, где стояла краснощековская лошадь.

— Да-а, крепко спаровались!.. — уж вслух и раздумчиво сказал маячник.

Откинув железную скобу с двери, он неторопливо вошел в амбар. Лошадь обеспокоенно затопала ногами и ткнулась мордой в грудь старичку.

— Стой!..

Уже четвертый день Егорыч кормил лошадь болтушкой, израсходовав на это все запасы муки: ни овса, ни сена у него не было.

— Пожалуй, придется отвести в Островок, — сказал он громко самому себе. — Кормов нет, да и перед Захар Минаичем неудобство. Митрий пролежит еще дня два-три, а Глуша без него с маяка не уйдет.

Он отстранил лошадь и, выйдя из амбара, с добродушной грубостью выругал дочь:

— Э-эх, такая-сякая! Нет покоя старику!..

Посмотрев на. солнце и решив, что к вечеру он успеет возвратиться из Островка на маяк, Егорыч принялся запрягать лошадь.

Часто озираясь на окна сторожки, он шепотом понукал лошадь, стараясь уехать с маяка незамеченным... Маячник направился в объезд накатанной дороги, чтобы не увидели его в окно сторожки ни Глуша, ни Дмитрий. Сани глубоко проваливались в мягких, разбухших от солнца сугробах. Егорыч вылезал и с трудом пробирался через снежные завалы.

Отъехав несколько километров и взглянув на маяк и на сторожку под ним, которая была затянута тонкой пеленой ползучих туманов, Егорыч только тогда свернул на накатанную ловцами дорогу.

Крепко стегнув кнутом лошадь, он широко развалился в санях и, пригретый солнцем, невнятно замурлыкал песенку...

У Егорыча все еще был хитро прищурен глаз, что говорило о какой-то новой его затее. И действительно: ехал он в Островок не для того только, чтобы передать лошадь Захару Минаичу.

Любил Максим Егорыч играть сам с собою в прятки: часто обманывал себя, делал не то, что решил сделать, подолгу спорил с воображаемым ловцом...

Иной раз, громко сказав себе, что пора вскипятить чай, он, прищурив глаз, озорно улыбался и начинал втихомолку готовить обед или, решив сходить на вышку маяка, долго и блаженно потягивался и вдруг заваливался спать. А заспорив о чем-либо с воображаемым ловцом, чаще всего с Матвеем Беспалым, он входил в такой азарт, что кричал на всю сторожку, стучал по столу кулаком, даже выбегал на волю, точно кого-то преследуя, и свирепо грозился — то в сторону степей, то в сторону моря... Зная, что у него осталась только одна бутылка водки и что в ближайшие дни он не сможет достать себе пополнения, Максим Егорыч начинал хитрую игру, которая должна была растянуть водку на несколько дней. Отпив из бутылки чашечку, он разбавлял водку водой и приговаривал: «Было сорок градусов, а сейчас будет тридцать семь». Спустя час другой снова выпивал и опять подливал в бутылку воды: «Теперь тридцать пять градусов». Так он доходил до десяти, до пяти градусов и, глотая из бутылки почти уже чистую воду, слегка пахнущую спиртом, серьезно морщился, сплевывал, вытирал рукавом губы и сердито крякал: «Ух, и горькая, как рыбья желчь!..»

Эта игра разнообразила его скучную, отшельническую жизнь на маяке, сокращая одинокие, серые дни, месяцы, годы.

За многие годы жизни на маяке Егорыч так сжился со своей игрой в прятки, что, встречаясь с людьми, беспричинно хитрил с ними, пытаясь запутать разговор, делал не то, что обещал, без всякого повода ругался...

Так было и сейчас: обманывая самого себя, маячник воспользовался лошадью для поездки в Островок только как поводом — у него были совсем другие намерения.

Решив, что теперь Глушу с Дмитрием и водой не разольешь, Егорыч спешил рассчитаться со своим зятем, Матвеем Беспалым.

Приближаясь к поселку, он погнал лошадь быстрее, то и дело настегивая ее кнутом.

Подъехав к краснощековскому дому и не желая встречаться с Захаром Минаичем, маячник передал лошадь его сыну Илье и задами прошел к своей хатенке.

Войдя в горницу и застав Матвея спящим, он разбудил его и, стал сердито кричать, беспокойно бегая по комнате:

— Спишь, Тюха-Матюха! Дом проспал, соня, — гляди, как покривилась хата! Бударку проспал, сбрую проспал!.. И жену под конец проспал!

Матвей, спросонья глядя на тестя, недоуменно спросил:

— О чем толкуешь, Максим Егорыч?

— Как о чем? — закричал старичок. — Глушка от тебя сбежала! Вот о чем толкую!

— К кому же она сбежала? — раздумчиво задал вопрос Матвей, обращаясь не то к себе, не то к тестю.

Протирая глаза, он поднялся с постели и смущенно огляделся вокруг.

— Ой-ей-ей-ё-ой! — покачал головой старичок, неприязненно смотря на заспанного, медлительного зятя. — Ну и соня же ты, Матвей! Ну и Тюха-Матюха!

Егорыч подскочил к зятю и, тыча его кулаком в грудь, стал гневно выкрикивать:

— Не хочу с тобой много говорить! Хватит!.. Сколь годов говорил! Балабон пустой! Вот тебе последнее мое слово: выметайся из моего дома за два дня. Понял? Дом-то мой? А?

— Твой, Максим Егорыч, — еле внятно ответил Матвей, отступая перед маячником в кухню.

— Заруби себе на носу: через два дня чтобы духу твоего в моем доме не было... А ежели противиться вздумаешь — убью! Возьму темляк и хрясну по твоей дурацкой голове. И виноват не буду! Потому как ты мой дом сгубил, всю справу сгубил, Глушу сгубил...

Подойдя к двери, он взялся за скобу и переспросил зятя:

— Понял?

— Понял, Максим Егорыч.

Старичок уже примиряюще добавил:

— День или два еще можешь поспать, а потом освобождай... Ключи от дома передашь Митрию Степановичу, к этому дню он будет в Островке.

— Какому это Митрию Степановичу? — очнувшись, живее обычного спросил Матвей.

— Митрию Казаку, вот какому! — раздраженно крикнул Егорыч.

— Почему же Казаку? — уже тверже и требовательней спросил Беспалый.

— Ай, Тюха-Матюха! — старичок безнадежно махнул рукой. — Хотела б и рыбка песенку спеть, да голоса нету...

Он ухмыльнулся и опять сердито прикрикнул на зятя:

— Хватит балабонить! Освобождай дом — и кончено! Да гляди у меня, не вздумай тронуть Глушины вещи! Свое барахло можешь себе забрать, а Глушины вещи — не тронь! Не то — все равно, убью!

Рванув дверь, маячник скрылся в вихрастых клубах пара.

Свернув в проулок, он быстро зашагал в сторону сельпо, где хотел купить несколько бутылок водки. Оттуда Егорыч намечал двинуться через Сазаний проток к Буграм, — там часто можно было встретить попутного ловца и подъехать с ним к маяку.

Глядя под ноги, он что-то бормотал, качал головой, грозился пальцем, — должно быть, все еще продолжал разговор с Беспалым.

— 3-э! Максим Егорыч!

Маячник вскинул голову.

— Максиму Егорычу! Мое почтенье!

Навстречу шагал Лешка-Матрос, широко и светло улыбаясь.

Уменьшив шаг, Егорыч забеспокоился, не зная, как ему держаться с ловцом. А Лешка, сияя доброй, приветливой улыбкой, уже тряс его руку и приговаривал:

— Как живешь-можешь, Максим Егорыч? В гости пожаловал в Островок? Чего нового у тебя?..

Старичок, откашлявшись и шныряя глазами по сторонам, чуть слышно ответил:

— У ловца одного тут был.

— У какого, Максим Егорыч? — обходительно спросил Лешка.

— Да который из ловецкого кармана деньгу удит.

Матрос громко рассмеялся:

— Кто ж это такой, Максим Егорыч?

— Есть такие!

И, глядя на блещущего смехом Лешку, маячник тоже заулыбался. Потом, стараясь быть серьезным, сухо добавил:

— У Захара Минаича был, дело там одно.

Ласково хлопнув Егорыча по плечу, Матрос засуетился:

— Что ж это я дорогого гостя речами угощаю? Ах, ты!..

Он подхватил маячника под руку.

— Пошли, пошли, Максим Егорыч, ко мне. Выпьем по стаканчику божьей водицы. Посидим, поговорим...

— Нет! — упирался маячник. — Никак не могу. Благодарствую, Лексей. Не могу никак! На маяк надо.

— Успеешь, Максим Егорыч. Гляди, солнце-то еще высоко. Я тебя сам переправлю на маяк.

Лешка тихонько, плечом подталкивая старичка:

— Обижусь, Максим Егорыч, ежели не зайдешь.

Взглянув на солнце, маячник махнул рукой:

— Ну, да так и быть: глотну стаканчик...

Когда они вошли в холодную холостяцкую горницу Матроса, Егорыч никак не мог найти места, где можно было бы присесть.

В горнице была всего только железная кровать, да и та без ножек, лежала прямо на полу, около нее стояла вверх дном небольшая бочка, — она заменяла, должно быть, и стол, и стул. Егорыч примостился на край бочки.

Из темного и, казалось, пустого угла Лешка выдвинул ящичек с самодельным запором: из проволоки были свиты кольца и прибиты гвоздями, на кольцах висел большой и грузный, чуть ли не в четверть ящичка, замок.

— Садись, Максим Егорыч!

Оглядывая убогую обстановку комнаты, маячник еле слышно проронил:

— Плоховато живешь, Лексей.

Искоса взглянув на старичка, ловец грустно ответил:

— Хозяйки нет, Максим Егорыч.

Старичок заерзал на ящике, недоволыно кашлянул, отвернулся, глядя на распахнутую дверь в длинную пустую залу, приспособленную Лешкой под стрелковый тир Осоавиахима. Дверь в залу была перегорожена доской-стойкой, на которой лежало два небольших пневматических ружья и коробка с дробинками. Лешка обучал молодых ловцов стрельбе, готовил будущих «ворошиловских стрелков». В глубине залы были расположены мишени из картона, изображавшие разных рыб, птиц, животных. В центре мишеней выделялся толстый, заплывший жиром паук-капиталист с запрятанными за спину руками; когда стрелявший попадал в голову паука-капиталиста, руки его угрожающе вскидывались, обнажая огромный топор... По бокам двери, ведущей в зал-тир, висели зеленые санитарные сумки с красными крестами. Молодые рыбачки частенько собирались у Лешки, который обучал их санитарному делу — как оказать первую помощь раненому или повредившему ногу, порезавшему руку. Санитарный кружок посещала и Глуша...

Маячник громко вздохнул, повернулся к Лешке.

А тот, уже поставив на бочку бутылку с водкой и желтоватый стакан, принес из угла чалку воблы и кусок черного хлеба. Хлопнув о ладонь донышком бутылки, из которой со свистом вылетела пробка, он налил в стакан водки.

— Пей, Максим Егорыч!

— За твое здоровье, Лексей!

Маячник торопливо запрокинул голову.

— Ф-фу! — он сплюнул, отломил кусок хлеба и, жадно понюхав его, начал закусывать.

— Постой, Максим Егорыч, — и Лешка залпом выпил. — Тащи еще стаканчик, а потом я еще. Тогда уж и закусим, и поговорим.

Они снова выпили и принялись раздирать воблу; ели молча, не глядя друг на друга.

Матрос опять предложил выпить и, слегка захмелев, несмело спросил:

— Как там Глуша поживает?

Старичок беспокойно метнул глазами в угол.

— Глуша, Максим Егорыч, спрашиваю, как поживает? — уже решительно спросил Матрос.

— Чего ты? — Маячник сразу прикинулся оглохшим, прикладывая к уху сложенную трубочкой ладонь. — Как говоришь?

— Говорю, как поживает Глуша?! — нарочно что есть силы крикнул ловец.

— А-аа... — Егорыч замялся, сплюнул и вдруг стал собираться. — Ничего, гостит у меня на маяке.

— Постой, Максим Егорыч, — и Лешка снова усадил маячника на ящик. — Зачем так скоро? Разговор у меня с тобой есть.

— Не могу больше, Лексей! — Егорыч поднялся и, пошатываясь, шагнул к двери. — На маяк надо!

Схватив старика за рукав, Матрос силой усадил его.

— Дело есть! — и Лешка опять налил стакан. — Пей, Максим Егорыч!

Маячник и так уже сильно захмелел, но держался настороже. Ему хотелось поскорее уйти от Лешки, уйти не потому, что он чувствовал, что водка быстро затуманивает его сознание, он просто не хотел больше слушать о дочери: вопрос об ее совместной жизни с Дмитрием Егорыч считал уже решенным. А Матрос, как казалось маячнику, пытался заговорить именно о Глуше.

Принимая от Лешки стакан, Егорыч вдруг хитро прищурил глаз и твердо заявил:

— Будешь о Глушке брехать — сейчас и уйду. Помолчи!..

Выпив, он не заметил, как Матрос снова налил ему; маячник и этот стакан осушил.

Распахнув полы полушубка и пытливо поглядывая на задумавшегося Лешку, старичок, как и всегда с ним случалось во время выпивки, затянул смешным баском свою любимую песню:

Э-эх ты, до-оля, моя до-о-оля...

Лешка, обхватив голову руками, склонился над бочкой и тупо разглядывал распотрошенную воблу. А старичок уныло тянул и тянул:

Э-эх, за-а-чем ты, зла-ая до-о-оля...

Горестно покачав головой, Матрос посмотрел на маячника. Егорыч, продолжая петь, уже сам наливал водку.

— Сыграй, Лексей, на саратовской! А? Сыграй!..

Заметив, что Матрос расстроился, старичок хлопнул его по плечу и участливо сказал:

— Не хнычь, Лексей! Слезою море не наполнишь... Не надо, дорогой... Давай гармонь!

И снова, покачиваясь, тихонько затянул песню.

— Душа болит, Максим Егорыч! — Лешка выпрямился и отстегнул ворот рубахи. — Невесело живу я.

— А кто весело? Я, что ли?

Припадая на ногу, Матрос поднялся и вышел на середину горницы.

— Эх, Максим Егорыч! — с отчаянной тоской сказал Лешка. — Сердце червяк гложет!

— А кому не гложет?..

Матрос рванул с ворота рубашку, она с треском разорвалась пополам, обнажив его грудь, расцвеченную темной синью татуировки.

— Душа болит... Сердце... Максим Егорыч...

Зажмурив глаза, он яростно скрипнул зубами. Старичок встал и, шатаясь, подошел к ловцу.

— Ты чего, Лексей?

Тот на секунду засветился лучистой улыбкой, а потом помрачнел и глухо сказал:

— В обиде я на тебя, Максим Егорыч!

Маячник сразу засуетился и снова стал собираться в дорогу.

— Опоздаю! Ей-ей, опоздаю зажечь огонь, — забормотал он и, качаясь, пошел было за шапкой.

Придержав старичка за плечо, Матрос снова заговорил:

— О Глуше не буду говорить, — успокойся.

— А-аа, — маячник пьяно усмехнулся. — Тогда другое дело!

— Чего ты спутался с Митькой Казаком? — неожиданно громко и властно спросил Лешка. — Знаешь сам, что это за человек. Классу в нем нету, Максим Егорыч! С рыбниками дело имеет, ловит на них. В такое-то жаркое время! А ты с ним!..

Пошатываясь, старичок без шапки направился к двери.

— Постой! — крикнул Матрос и, опередив маячника, загородил ему дорогу. — Слушай до конца, Максим Егорыч! Глушу тревожить не стану. Слушай вот!.. Должно, знаешь ты, как в городе купцов-рыбников тряхнули. Скоро и здесь мы своих за жабры возьмем. Крепко возьмем! Вот так!

Он метнулся к бочке и, схватив воблу, ожесточенно оторвал у ней жабры.

— Видал, как будем расправляться с дойкиными? Не гляди, что ноги у меня нет, зато сердце горит!

Швырнув воблу в угол, Матрос снова подошел к маячнику.

— А Митька твой что делает? На рыбников ловит, путается с ними... Ему, комсомолу, надо было в первой нашей шеренге быть, зачинать общее, артельное дело. Так я говорю?

Прислонясь к стене, Егорыч молчал.

— Так или не так я говорю? — настойчиво спрашивал Матрос и тряс старика за плечо. — Классу у Митьки нету, вот оно что! Справедливо говорю?

Он долго тряс маячника, переспрашивал его, потом угощал водкой и снова тряс, но Егорыч был нем как рыба.

— А ты, — укоризненно добавил наконец Лешка, — Глушу с этим дерьмом спутываешь. Знаю я: и Митька и Глуша на маяке сейчас... Опять ты Глушину жизнь, Максим Егорыч, попортишь. Поверь мне: попортишь, как тогда попортил, — не дождался меня с фронта и выдал ее за Беспалого...

Егорыч, держась за плечо ловца, прошел к ящику и бессильно опустился на него. Вытащив из кармана маленький порыжелый кошелек, он вынул из него червонец и, передавая его Матросу, едва слышно попросил:

— Сбегай, Лексей, купи еще бутылку горя...

Дымный, оранжевый шар солнца уже сползал к морю, когда Егорыч и Лешка подъезжали к маяку.

В небе ярко горели облака; зарево пылало буйным пожарищем.

Вдали на закате виднелся маяк, отчетливо выступали переплеты его черных стропил.

Всю дорогу маячник и Матрос ехали в обнимку, пели песни, целовались; зазвонисто гремела гармонь...

Еще в Островке, как только Лешка нашел лошадь для переправы старика на маяк, он ухарски прокатил его несколько раз по поселку. Стоя в санях, ловец громко кричал на лошадь, свистел, гикал, в надежде, что он целиком завладел Егорычем:

— Н-но!.. Поехали с орехами!..

В припадке радости Матросу было море по колено.

— Держись, Максим Егорыч! Н-но!..

Лицо его восторженно сияло.

Он крутил кнутом, орал на лошадь, бестолково гнал ее, часто наскакивал на сугробы, а при крутых поворотах чуть не вылетал сам из саней.

Ему хотелось, чтобы весь поселок знал и видел, что он кутит с отцом Глуши.

— На маяк! Пшла-а!..

За санями бежали ребятишки, — они свистели, кричали, смеялись; но когда кто-либо из них хотел присесть на задок, Лешка наотмашь стегал кнутом.

— Н-но-о! На мая-ак!

У матроса была лихо заломлена на затылок бескозырка, специально по этому случаю вынутая из ящика; ленты бескозырки развевались, словно флажки. Подпрыгивая, Лешка крутил над лошадью кнутом и, то и дело оглядываясь, подмигивал маячнику. Старичок заливисто хохотал. От быстрых поворотов лошади он, словно бочонок, перекатывался в санях.

— Ой, Лексей!.. — кричал он. — Гляди не выбрось! Ой, ой!..

Придерживая лошадь, Лешка выхватывал из рук Егорыча гармонь и, разухабисто гремя колокольчиками, ударял во все ее девять медных голосистых ладов:

Все пропьем, гармонь оставим, Э-эх, Волга-матушка река!.. Плясать Глушеньку заставим, Э-эх, заливает берега!..

Он до хрипоты надсаживался в припевах и, вскидывая гармонь, отрывал под нестерпимый звон ее колокольчиков оглушительные переборы; потом бросал гармонь в руки маячнику и снова гнал лошадь по поселку.

— На маяк!..

Из окон домов выглядывали ловцы и рыбачки. Одни, осуждая, качали головами, другие сумрачно усмехались, третьи выбегали на улицу, шушукались, строили догадки.

А Лешка с маячником снова появлялся то в одном, то в другом конце Островка...

Завидев черный скелет маяка, Егорыч будто сразу отрезвел. Он поднялся на колени, насупился и тронул ловца за плечо:

— Постой, Лексей! Станови коняку!

Матрос непонимающе посмотрел на старика.

— Станови, говорю, коняку! — И Егорыч перекинул ногу за ободку саней.

Лешка придержал лошадь.

— Чего ты, Максим Егорыч?

Маячник вылез из саней и неожиданно заявил:

— Ты поедешь назад, а я пойду на маяк.

— Максим Егорыч!..

— Слушай, что говорю! — строго оборвал маячник. — Глуша пьяных не любит, а мы с тобой — в стельку. Правильно? Ругаться она будет, выгонит непременно, а то и хуже... А через три дня — заявляйся в гости.

Он лукаво прищурил глаз:

— Понял?.. Да принарядись немного.

— А если завтра?.. — и Лешка в тоске посмотрел на порванные алые мехи гармоники.

Старичок подумал, почмокал губами и пьяно замотал головой:

— Нет, нет... Через три дня, Лексей.

— Уедет она с маяка...

— А ты слушай, что говорю: никуда не уедет! — И, обняв Матроса, Егорыч смачно поцеловал его в губы.

Пошатываясь, маячник пошел по протоку к камышам, которые прочной стеной окаймляли берега. Войдя в камыши, он быстро продрался через крепь на высокий берег.

Взглянув на проток, Егорыч махнул Лешке рукой:

— Валяй обратно!

Ловец недвижно сидел в санях.

Запахнув полушубок, старичок двинулся к маяку. Он то и дело спотыкался и, когда входил в глубокие, забухшие на ветру и солнце снега, едва вытаскивал ноги из провалов и, часто падая, громко смеялся, что-то лопотал.

Скоро маячник вышел на пригорок и оттуда снова посмотрел на проток; лошадь понуро шагала в сторону Островка, и Лешка так же понуро пригнулся к передку саней...

Маяк был уже совсем близко, — старичок пошел в обход, чтобы не заметили его из сторожки Дмитрий и Глуша.

Он старался шагать тверже, но хмель еще не прошел, и маячник покачивался, спотыкался, кряхтел...

Когда он воровато взбирался по крутой, зыбкой лесенке на вышку маяка, то пытался шагать через две и даже через три ступени, пропуская ненадежные и скрипучие. Но ноги не слушались, и, часто оступаясь, Егорыч с шумом шлепался руками о лесенку. Притаившись, он долго смотрел вниз — на сторожку.

Взобравшись наконец на вышку, он прислонился спиной к будке и, отдуваясь, тяжело задышал.

Перед ним широко открывался неоглядный, озолоченный закатом Каспий.

Солнце мерно погружалось в море, и через весь Каспий, на многие-многие десятки километров, протянулась золотистая полоса, — от легкого ветра она трепетала, тускло блестела червонной позолотой, будто шевелился огромный, чудовищный сазан.

Далеко, на самом стыке воды и неба, медленно ползли розовые от солнца льдины.

«Относные льдины, — подумал маячник. — Может, и с ловцами...»

Солнце окунулось в воды, стало необычно тихо, и закатный костер запылал еще ярче.

— Хорошо море только с берега!..

Егорыч тяжко вздохнул и, держась за жиденькие перильца, прошел в будку. Запрятав бутылки с водкой, он сбросил полушубок и начал настраивать маячную лампу.

 

Глава десятая

Василий Сазан проснулся от солнца — оно резко било в глаза.

Было тихо...

Совсем рядом бесшумно плескались воды, а вдали виднелись редкие, пунцовые от яркого солнца ледяные бугры. Над ними дрожал прозрачный розоватый дымок.

И ловец вспомнил рассвет, снегопад...

Лошадь с санями рухнула в разводину, отбросив Василия в сторону; он ударился головой о лед и потерял сознание.

Ловец провел рукой по лицу — оно было в комках свернувшейся крови, усы тоже были забиты кровяными сгустками.

Василий тяжело дышал, старался припомнить, что же было после того, как на рассвете ушла от него лошадь.

«А где Митя?.. Где же Казак?..»

Он рванулся и не сдвинулся с места: одежда его вмерзла в лед.

Беспокойно пронеслись мысли:

«Лошадь пропала, сани пропали, сбруя пропала... Эх, Митек, не рассчитаться нам теперь с Дойкиным!»

Василий попробовал подняться и не смог.

Он снова хотел повернуть голову, но почувствовал, что ее будто кто-то держит. Он напряг все силы и наконец отодрал голову ото льда.

Вокруг искрились воды тихого студеного моря; по нему медленно ползли ледяные поля, и кое-где стояли высокие, облитые солнцем бугры.

«Относ!..» — опалила ловца мысль.

Он скреб пальцами лед, впивался в него ногтями.

«Ох, беда!» — Василий неистово мотал головой, дергал плечами и будто рыба извивался всем телом, стараясь отодраться ото льда. От натуги рвущей болью отдавалось в затылке, — кажется, лопалась кожа. Он вспотел и громко дышал; щекочущие капли пота скатывались по щекам за шею, намерзали в усах.

Обессилев, Василий закрыл глаза, и теплая усталость разлилась по телу. В голове слегка шумело, и так хорошо, покойно было лежать.

А солнце ласково, домовито пригревало.

Василий вновь и вновь терял сознание...

Промелькнула жена Настюша — полная и строгая рыбачка. У нее яркоголубые глаза и пухлые красные губы. У них будет сын. «Именно сын!» — так говорил Василий Настюше. Она смущенно улыбалась: «Дочку, Вася, хочу».

Скоро должен родиться ребенок, и жизнь станет лучше, веселей. Схватит Василий малыша на руки и ну его подбрасывать к потолку, а малыш, захлебываясь, будет смеяться, визжать. Хорошо!

Показался Андрей Палыч с газетой в руках. «Все будет хорошо, — сказал он. — Наладим вот артель — и заживем!» Да, только бы наладить артель, а там жизнь закипит, забурлит... Сквозь движущийся снежный заслон послышался голос Дмитрия: «Ва-аська-а!..» Снежные вихри вскинулись, закружили...

Где-то сторонкой прошел Дойкин. Ну, и чорт с ним! Оплатят ему как-нибудь они с Дмитрием убытки: лошадь, сбрую... Подумаешь, какая беда! Разве это в первый раз? Раньше Василий с отцом жил, — и уловы были, и проловы, и штормы, и отзимки... Отец сгинул в море, и стал Василий хозяевать с братом. Удачливая путина выпала, даже бударку новую купили. Четыре года Сазан ловил как следует. Женился... Но опять случился пролов, а после — снова удача. В двадцать седьмом году, в осеннюю путину, Василия застиг в море ледяной ураган, — норд-вест неожиданно хлынул заморозью, заковал во льды лодку...

Василий снова очнулся, но теперь уже от холода, который хватко сжал его. Ловец только сейчас почувствовал, как все тело его цепенеет и, будто в самом деле, стынет кровь.

Внезапная мысль о том, что он может замерзнуть и не увидеть Настюшу, ребенка, Дмитрия, Андрея Палыча, остро ожгла его мозг:

«Неужели пропаду?»

Он открыл глаза и сквозь разноцветные слезинки увидел солнечный шар — он грузно опускался к водам.

Василий рванулся, что-то треснуло, и ловец отодрал спину ото льда. Затем он хотел повернуть ноги, но они были недвижны, точно прибиты гвоздями.

Он метнулся на бок, вскочил и упал на колени; потом снова поднялся, осмотрелся. Выдранные изо льда ноги его дрожали. Во льду остались клочья одежды.

Василий беспомощно оглядывал то ледяной остров, на котором он стоял, то сине-зеленые просторы Каспия.

Попрежнему едва приметно двигались ледяные поля. Струился жгучий ветерок. Кругом царило глухое, холодное безмолвие.

Вдруг Василию нестерпимо захотелось есть.

Он поднялся и побрел по льдине. Невдалеке маячил радужно сверкающий ледяной навал. Нащупав в кармане спички, Василий сурово улыбнулся и подумал:

«Может, кош там был... может, кто жил и оставил чего-нибудь».

Одежда на спине ловца была разодрана, — болтались клочья ваты и ледяшки.

Он едва переступал ногами.

Взгромоздившиеся одна на другую льдины были насквозь пронзены солнечными лучами — казалось, льдины горели, пылали.

Навал оказался пустым.

Изнемогая, Василий опустился на лед и притих...

Покорный судьбе, он молча наблюдал за тем, как солнце стлало по морю огромный золотистый тракт — он тянулся так далеко, что, кажется, достигал берегов родного Островка.

Встал бы и пошел по этому светящемуся тракту домой!

Но Василий ясно сознавал, что он в далеком и опасном относе. Кто знает, может, льдину отнесет под вест Каспия, к Брянску, где встретит ее пароход; может, льдину погонит к Долгим островам, и ее заметят гурьевские тюленщики, которые теперь бьют тюленя; могут заметить и ловцы: они должны скоро выехать на весенний лов подледной воблы — тогда жив Василий! Но может случиться и так, что льдину будет долго мотать по морю, а тут полыхнет весенним теплом солнце — и льдина растает. Не увидит тогда Василий ни Настюши, никого...

Ловец снова взглянул на огромный сверкающий, солнечный тракт.

«У ловцов могилы две, — вспомнил он старинную присказку деда: — одна в море, другая на земле».

Какая же из двух могил первая поглотит его, Василия Сазана? Неужели могилой будет море?

И ему стало нестерпимо жаль себя.

Выкарабкивался, рвался он в жизнь по-всякому — и вот теперь угоняет его неизвестно куда этот относ.

А как хотелось выбиться в люди — в добротные, исправные ловцы! Как хотелось иметь в достатке сети, хорошую бударку, доброго коня!.. И сколько раз Василий был на гребне этой заманчивой жизни! Гоняясь за фартом, за ловецким счастьем, он не щадил себя. Только за последние три-четыре года несколько раз фарт был в его руках. Однажды напал он на невиданный косяк сельди: рыба так густо шла, что даже задерживала ход бударки. Без помощи сетей, одной зюзьгой — сетчатым черпаком — налил он лодку доверху сельдью и покатил на промысел сдавать ее: хотя рядом с ним и стояла приемка Дойкина, но Василий боялся, как бы другие ловцы не выследили его и не перехватили косяк. Вместо того чтобы предупредить о богатой добыче поблизости ловивших соседей и вместе с ними успеть вычерпать рыбу, он тайком, через камышовые заросли, снова пробрался в счастливый проток. В это время подула моряна. Опять налив лодку сельдью, он под парусом помчался на промысел. Когда в третий раз возвращался Василий к небывалому косяку, моряна перешла в шторм; против буйного ветра трудно было гнать бударку, он до крови сбил пальцы о весла и шест. С большим трудом пробился Василий в проток, но сельди уже не было — моряна разбила косяк.

После он ловил вскладчину с Василием Безверховым. Добыча была толковая, каждый день поднимали они по десятку осетров и севрюг. Лов закончился совсем знатно: около трехсот целковых пришлось Василию. Опять он подновил свое хозяйство, опять сам себе хозяин. И в осеннюю путину исправно вышел на лов, а рыбы нет. И туда и сюда — нет рыбы! Рядом с ним ловят, а в его сетях — пусто! Перебрался он на другие места — одно и то же! Так целый месяц и гноил попусту сети. А потом напал на судака — огромного, полпуда весом! И тут чамра застигла его — ветер налетел страшенным шквалом и опрокинул судно. Погиб бы Василий, но напоследок посчастливилось: подобрал его шедший в Гурьев пароход.

Одну весну ходил он на краснощековской реюшке в море; заработали они втроем только за первую неделю полтысячи целковых. Рыба шла как по заказу: густо, косяками. И вдруг — ураган! Зачернело море, взбешенно ударил ветер, загромыхали огромные валы. Подломило на посудине мачту, и штормовой ветер распорол парус. Бросили якорь, но цепь лопнула, и ловцов понесло дальше в море. Два дня, две ночи грохотал ураган по Каспию. Реюшку разбило, и ловцы были выброшены вместе с ее жалкими остатками на остров Сухой...

Чего только не испытал Василий!.. В позапрошлом году подсек его под самый корень отзимок — внезапный и короткий возврат зимы начисто срезал тонким льдом его сети и лодку... И теперь вот ловит он сообща с Андреем Палычем и другими коммунистами. Только в эту зиму вышла незадача — не хватило для всех оханов, и Василий пошел на лов пока с Дмитрием Казаком. Но ничего! Станет Василий на ноги, выправится. А теперь-то непременно выправится, и выправится окончательно, выправятся и все его товарищи, все ловцы — партия указала верную дорожку: наступай на рыбника-кулака, организуй колхоз!.. Все будет: и сетка, и лодка, и снасти. Все, все! Только надо быстрей налаживать артель.

Эти мысли сразу пробудили Василия, вывели его из состояния оцепенения, покорности судьбе.

Чувствуя прилив новых сил, он открыл глаза — по небу плыли алые от закатного солнца облака.

Артель!.. Давнишняя мечта Василия была совсем близка к осуществлению. Он вспомнил последний разговор с Андреем Палычем. Секретарь комячейки говорил: как только вернутся люди с моря, тут же и будет решен вопрос об артели. Правда, они и до этого не раз толковали об артели, но организовать большой, настоящий коллектив им до сих пор не удавалось. А по существу, в поселке давно были уже крошечные коллективы — зародыши артели. Взять хотя бы тех же Андрея Палыча, Костю Бушлака, Лешку-Матроса, Григория Ивановича, Сеньку и его, Василия, ловивших сообща, — разве это не коллектив?! Многие ловцы также ловили совместно — по два, по три человека. И наконец теперь вот будет уже создана большая, настоящая артель.

Василий быстро приподнялся на локте, посмотрел на медленно ползущие ледяные поля и, кажется, только сейчас понял всю тяжесть своего положения — он был один в открытом море!

— Ми-и-итя-а! — вдруг громко закричал он. — Ми-и-итя-а!

Василий вскочил и побежал вдоль кромки льда.

Ему казалось, что вдали ледяные поля сходились краями.

И он быстро несся по кромке, в надежде, что там перескочит на другую льдину, оттуда на следующую, — так и доберется до берега.

Позапрошлой осенью на Каспий налетел лютый норд-вест; из банков волжской дельты пошел лед и стал относить ловцов вглубь моря. Ураганный ветер настолько был силен, что ловцы привязывали себя к мачтам. Тогда, после спада ветра, Василий бросил затертое льдами судно и вот так же, прыгая по льдинам, выбрался на берег.

«И теперь может обойтись так», — уверял он себя и безостановочно бежал по кромке льда, все надеясь на то, что где-либо его остров соединится с другой льдиной, он перемахнет на нее, а оттуда дальше...

Василий устал, от него валил жаркий пар. Он напрягал все силы, то и дело вытирал шапкой запотевшее лицо.

Но края льдин все не сходились.

Он бежал и думал о Дмитрии — где же дружок? Думал он и об Андрее Палыче, вновь и вновь вспоминал его разговор об артели. Перед воспаленными глазами Василия то и дело возникал газетный лист с глубоко взволновавшей его статьей.

— Теперь-то и у нас будет перелом! — жарко шептал он. — Непременно будет артель!

Василий спотыкался, падал и снова поднимался, снова бежал, все ожидая, что вот-вот подойдет какая-либо льдина и он, перескочив на нее, помчится дальше, а там встретятся еще льдины и, возможно, окажутся прибрежными.

С трудом переводя дыхание, он остановился и долгим, пристальным взглядом осмотрел все вокруг.

Огненное солнце, словно тяжелая глыба раскаленного металла, опускалось в стылые каспийские воды, и, кажется, воды кипели — над ними кружили розовые пары.

И вдруг Василий заметил: к ледяному острову, на котором он находился, медленно приближалась в небольших навалах льдина.

— Есть одна! — радостно воскликнул он.

Выждав, пока льдина подошла вплотную, Василий перескочил на нее и побежал быстрее прежнего. Миновав навалы, он увидел еще льдину...

В густой синеве неба далекими маяками сверкали звезды. Тянул сырой, пронизывающий ветер. Льдины сталкивались, море наполнялось тревожным шорохом.

Василий, несмотря на тупую усталость, непрерывно шел дальше.

С той стороны, где недавно пылала огненная лава солнца, быстро поднималась грозная черная туча, — у нее были лохматые, длинные лапы, которые быстро гасили яркие золотистые звезды.

Ветер беспрерывно усиливался, и скоро по Каспию загрохотали косматые валы. А Василий, перескакивая с льдины на льдину, все шагал и шагал. Неожиданно налетел шквал. Под ногами ловца дрогнуло, качнулось, он чуть не упал, и когда вгляделся во тьму, то почувствовал, что рядом с ним разводина: льдину, на которой он стоял, переломило.

Василий отбежал от пропасти и, кутаясь в обмерзший ватник, присел на лед, но тут же поднялся и вновь зашагал.

Ветер хлестал обжигающей, соленой водой. Море глухо рокотало.

Черная грохочущая ночь беспрерывно сгущалась. Шторм неукротимо гнал волны, гремел льдинами.

Каспий обволакивала кромешная тьма...

Вскоре, однако, ветер очистил небо от туч, и серебряное лунное половодье, сплошь затопив море, осветило пробиравшегося по льдинам одинокого Василия.

«Дойду! Выберусь! — думал он и, напрягаясь, шагал и шагал, зная, что стоит ему только присесть хотя бы на минуту, как усталость расслабит его и мороз скует насмерть. — Все одно дойду! Все одно выберусь! — настойчиво повторял он. — Не для того я маялся всю жизнь, не для того я так долго ждал артели, чтобы сгинуть в море. Нет, выберусь! Великий перелом наступил и в нашей ловецкой жизни. Дойду! Выберусь!..»

Мысли об артели, о взволновавшей его статье придавали ему новые и новые силы.

Василий шагал уверенно и быстро. Он был твердо убежден, что непременно достигнет прибрежного льда.

 

Глава одиннадцатая

Моряна, истекая просоленною влагой, минуя плывущие по морю ледяные острова, мчалась к обширным прикаспийским степям. Здесь, у морского прибрежья, уже не было льда.

Ветер с моря, сотрясая маяк и жадно слизывая с песчаных морских берегов редкий и бурый снег, со свистом несся дальше по закованной еще льдами, пустынной волжской дельте.

Волжские льды быстро теряли глянец, они набухли и потускнели. Пушистый иней каждое утро густо белил камыши, ивовый кустарник, редкие ветлы.

Все чаще и чаще подымались на разведку из преддельтовских просторов небольшие партии дикой птицы; покружившись над ледяными ильменями и протоками, птица улетала назад, на временные прикаспийские кочевья... Здесь, на обширных берегах, опускаясь на кормежку с далекого южного пролета, птица пестрела огромной живою массой точно так же, как неисчислимые косяки рыбы стояли сейчас неподалеку от морского берега, готовые ринуться в волжские банки и протоки. Птица, как и рыба, выжидала оттепели — того неуловимого перелома в природе, который вот-вот должен двинуть на север эти полчища уток, лебедей, гусей, цаплей... Дельта, изрезанная вдоль и поперек тысячами протоков, ериков, ильменей и банков, ждала влажного, с терпким рассолом, морского ветра, чтобы быстрей освободиться ото льда, который мешал входу из Каспия миллионным полчищам рыбы для нереста. Рыбе, что приходила сюда каждую весну из морских глубин, нужны были тепло, солнце.

Третьего дня солнце, прорвав наконец тяжелую тучевую завесу, обрушилось потоком горячих лучей и целый день огненно жгло, целый день над приморьем бродили серебряные туманы.

Вчера солнце только к вечеру вырвалось из-за низко и грузно ползших туч и повисло в закате огромным и холодным малиновым шаром. А сегодня, с промозглой зарей, окутанной в густой, парной туман, опять заштормовала моряна, поливая дельту пронзительной сырью...

Последние дни волжский лед в приморье начал сдавать: он сухо трещал, грозно гукал, — эхо долгим рокотом носилось по дельте.

Недавно громыхнуло особенно гулко, и несколько встревоженных ловцов Островка заспешили на берег.

Моряна валила их с ног, вгоняла обратно в дома; ловцы, преодолевая ветер, двигались боком, хватались за камышовые плетни, закрывали рукавами лица.

Во дворах и проулках ветру не было простора, и он отчаянно метался, вихрил, валил плетни на землю, выдавливал стекла, сотрясал дома. Припадая к земле, ловцы пробирались на берег: там моряна шла тяжело, но ровно, — можно было, широко расставив ноги, выдержать любой ее напор.

Молодой Турка, наклонив голову, упрямо двигался посредине улицы.

Вдруг с соседнего дома моряна сорвала крышу, высоко подбросила ее, перевернула и, покачав, словно лодку на волнах, швырнула на берег, крыша упала на ребро; ветер снова подбросил ее, потом метнул в проток и стремительно покатил по льду. Через минуту крыши в протоке уже не было — ветер вбил ее в камышовые заросли противоположного берега.

Яков в удивлении покачал головой:

— Эка, балуется...

На берегу стояли ловцы. Они о чем-то говорили, спорили, размахивали руками.

— Здоро во, Яшка! — закричал навстречу Турке Павло Тупонос, стараясь пересилить ветер.

Яков посмотрел на его длинные руки и примятый, иссиня-красный нос. Подойдя ближе к ловцам и твердо расставив ноги, он громко ответил Павлу:

— Здоро во!

Макар — низкорослый, в мохнатой шапке ловец, которого все называли за злой язык Контриком, — отрывисто и сердито выкрикивал Косте Бушлаку:

— А ловить чем?.. Чем ловить, спрашиваю? Штанами, что ли? А может, подштанниками?..

Макара перебил Антон:

— Ты, Костя, очень много говоришь. Смотри-ка: ни сетей, ни пряжи...

Он тоскливо посмотрел на стройный, запушенный ослепительно белым инеем камыш, который, точно зубчатый частокол, выстроился по противоположному берегу протока.

У Антона было темнокожее жесткое лицо, иссеченное бесчисленными морянами.

Елена его все болела, продолжая недвижно лежать на кровати; она каждый день требовала еды, и не только хлеба, но и молока, масла, яиц. И сейчас вот Антон ушел из дому за молоком для жены. Он слоняется уже несколько часов по поселку. «Может, забудет про молоко, чаю напьется», — думал ловец, вспоминая, как быстро тают, словно льды в весну, остатки скопленных им денег на обзавод бударкой и сетями. А тут еще Дойкин не развертывает свои дела, как это следовало бы, — все боится чего-то Алексей Фаддеич: события в городе, наверно, сильно напугали его.

Антон спохватился, вспомнив, что стоит на берегу с ловцами, и сосредоточенно вслушался в слова Кости Бушлака.

— Объединяться надо на совместный лов... — Кутаясь в тулуп, Костя отворачивался от ветра и продолжал: — Объединяться надо!.. Артель вот будем создавать. Большую артель! Андрей Палыч в район поехал. Газеты вон как пишут об артелях...

— Газетки! — возмущенно выкрикнул Макар и, рванув из кармана скомканную, засаленную газету, которую он всегда имел при себе, потряс ею над головой: — Газетки! Кредиты!.. Который уже год слышим это!..

Не выдержал и Антон, он тоже с возмущением крикнул Косте:

— Давным-давно следовало бы сколотить артель!.. — И, нахлобучив шапку, отошел к Сеньке, рослому и круглолицему парню.

Павло Тупонос безнадежно махнул рукой:

— Бросьте вы это! — Ухмыляясь и подмигивая ловцам, он обратился к Турке: — Расскажи-ка нам лучше, Яшка, как это ты с батькой подо льдом Коляку купал?! — И разразился громким дребезжащим смехом, отчего весь затрясся, лицо густо покраснело, из глаз покатились слезы.

Ловцы молча переглянулись.

А Турка, искоса посмотрев на Павла, зло выругался:

— Судак тухлый!..

Он круто повернулся и, подгоняемый ветром, быстро зашагал в поселок.

За ним двинулся Сенька.

Павло, снова подмигнув ловцам, крикнул вдогонку Турке:

— Чего же не расскажешь, Яшка? А?

— Трепло поганое! — не оглядываясь, ответил Яков.

Сенька быстро нагнал Турку.

— Зайдем, Яша, к Митрию? — предложил он.

Турка приостановился, торопливо спросил:

— А разве здесь он? Приехал с маяка? — и у него заблестели большие, черные зрачки.

— Вчера еще приехал.

— Значит, надо зайти. — Яков сразу повеселел, прибавил шаг. — Только давай сначала пополуднуем, а потом я к тебе или ты ко мне, и двинем к Митрию.

— Ладно, — согласился Сенька и свернул за угол, но тут же остановился, не в силах двинуться дальше: здесь особенно, словно из прорвы, хлестал ветер.

Хмуро улыбаясь и подталкивая товарища плечом в спину, Турка слегка нагнулся и зашагал в проулок. Мимо быстро катил на санях Лешка-Матрос.

— Здоро во были, ловцы! — весело крикнул он.

Сенька и Яков приподняли шапки.

Лицо у Матроса, как и всегда, восторженно сияло.

— Откуда, Лексей Захарыч, в такой штормяк? — спросил Сенька, когда сани поровнялись с ловцами.

Лешка задорно тряхнул головой и, стегнув лошадь, что есть силы крикнул:

— С маяка! От Максима Егорыча!..

Когда проехал Матрос, ловцы снова заговорили о Дмитрии.

— Толковый Митрий парень, — задумчиво сказал Турка. — Да вот с Глушкой спутался. Закрутила она ему голову.

— Брехня это!

— Как брехня? — Турка насторожился. — А помнишь, как приехал из Красной Армии, про комсомол все говорил, об артели тоже. А спутался с Глушкой — молчок об этом. Закрутила она ему голову.

— Он ей закрутил! — резко оборвал Сенька. — Понукает ею, а до конца дело не доводит.

— До какого конца?

— До такого вот: из дома, от Мотьки ее надо бы взять. Чего она с ним, с этим тюленем, пропадает!.. А Митрий все тянет... — И тише, будто про себя, добавил: — Хорошая женщина Глуша, редкостная...

Яков молчал, угрюмо глядя под ноги.

— А ты чего такой? — спросил его Сенька. — Будто пришиб тебя кто.

Тяжко вздохнув, молодой Турка прерывисто заговорил:

— С батькой у меня нелады... Думал я к весне выделиться и на себя ловить. А тут Коляка уловы наши обобрал... Батька теперь говорит: повременить с выделом надо. Э-эх!..

И его охватило отчаяние. Он рванул ворот, оттянул его, словно трудно было дышать.

С каким нетерпением ожидал он этой условленной с отцом зимы! Весь улов должен был пойти на выдел Якову. И вот... Коляка... Сгинула надежда!

Он крепко, желчно выругался.

Навстречу ловцам из проулка вышел Буркин.

— Доброго здоровья, Григорий Иваныч! — крикнул ему Сенька.

Буркин шел медленно, высоко держа голову и глядя прямо перед собой.

— Мотает его моряна, как лихорадка, — шепнул Якову Сенька. — Жалко Григория Иваныча.

— Он, значит, благополучно выбрался с моря? — спросил Яков.

— Да мы вместе с ним, благополучно...

Снова бабахнул лед, грозный треск прокатился по рыбацкому поселку и далеким, рокочущим эхом отозвался в приморье.

Лед на Сазаньем протоке, что против Островка, надломился пополам — поперек реки залег толстый зеленоватый шрам. Под напором моряны и нагнанной ею из Каспия воды края шрама грузно поднялись, вздыбились, а потом рухнули в проток, дохнув на ловцов острым рыбьим запахом.

Следом загромыхал лопавшийся лед в нескольких местах, — он гукал пушечными выстрелами, словно вблизи Островка била артиллерийская батарея.

Буркин не выдержал оглушительного грохота и, прижав правую руку к груди, заспешил на задворки Островка. Длинноногий, худой, он долго слонялся за шишами камыша.

Ветер то бесшабашно трепал его одежду, то, казалось, приклеивал ее к длинным, тонким костям ловца. Буркин похож был на огородное пугало: рубаха и штаны болтались на нем, словно на жердинах.

Он бормотал что-то невнятное, и рука его, правая, круто согнутая в локте, мелко и непрерывно дрожала памяткой о гражданских боях. В штормы особенно давала о себе знать его контузия.

Выйдя за камышовые шиши, Буркин порывисто, под толчками ветра, быстро зашагал на край Островка, что длинным, острым углом уходил в море. Ловец шел и ни о чем не думал; он даже не выбирал дороги — шагал прямо по отсырелому, забухшему снегу, часто проваливаясь в него по колени.

В стороне стояла плотная, высокая камышовая крепь; от ветра она туго качалась, роняя белый пушистый иней.

Начинали попадаться стайки дикой птицы, и чем дальше шел ловец, тем птицы становилось все больше и больше.

Моряна упорно гнала ловца к низким, продолговатым холмам, — за ними начиналось море.

Ветер непрерывно хлестал холодной, соленой влагой, но нет-нет да и пахнет южной, пахучей теплынью.

Буркин останавливался, тихо улыбался, глубоко вдыхал бодрые, свежие запахи... Под новыми, еще более мощными толчками ветра он стремительно взбежал на холм.

Здесь буйно кружила и свирепо ревела моряна. Частый грохот трескавшегося льда гулко носился по приморью. С Каспия валили туманы — они двигались к берегам крутыми валами. Не достигая холмов, валы туманов бесшумно рассыпались и быстро застилали прибрежные воды мохнатым, бесконечным полотнищем.

Буркин, присев на корточки, что есть силы прижал коленом больную руку к груди и тупым, беспамятным взглядом обвел все вокруг.

В грохоте льда и реве морского ветра ему чудился фронт под Петроградом, перестрелка с белыми, орудийная канонада.

...На Буркина рухнула глыба взорванной земли, но он продолжал крепко держать заряженную винтовку — того и гляди из дальней балки вылетит белая конница; банды Юденича всё пытаются прорвать фронт, занять славный город.

Под землей было трудно дышать, в висках громко стучало, и засыпанный Буркин скоро обессилел, затих.

Когда товарищи отрыли его и хотели отправить в госпиталь, они долго не могли отодрать его руку от винтовки, — пальцы, казалось, приросли к прикладу...

Вокруг стоял тревожный, ни на секунду не умолкавший гуд, будто несчетные тысячи оркестрантов проверяли свои инструменты, готовясь к игре. Вся земля, весь снег были устланы полчищами птиц: они бились, трепетали, двигались сплошной массой, — казалось, движется сама земля. Из этого разнообразного птичьего гама особенно выделялись своим звучным голосом гуси и тоскливым кряканьем утки.

Перелетная дикая птица черными гудящими тучами передвигалась на пригорки с отталинами; на пригорках она паслась — здесь были прошлогодние жухлые травы.

С пригорков птица шумно спускалась к болотцам, где дымилась светлая снеговая вода.

Буркин рассеянным взглядом смотрел на птичье царство.

Некоторые стаи шумно срывались на разведку. Сделав несколько кругов над приморьем, где трещали льды и, пыхтя, таяли серые снега, стаи опускались снова на пригорки с отталинами и звучными, высокими голосами возвещали приближение перелета.

Буркин задержал блуждающий взгляд на небольшой стае сизых атласных гусей: у них были выпуклые дымчатые груди и темнозеленые длинные носы и лапы. Крупный, должно быть самый старый гусак-вожак, словно почувствовав взгляд ловца, высоко поднял голову и, тревожно вскрикнув, быстро расправил широкие шелковистые крылья и грузно, вперевалку отбежал за холм; за вожаком, глухо застонав, ринулось остальное сизое стадо.

В стороне от других держалась небольшая стайка красных гусей — фламинго — редкого в Прикаспии африканского гостя; фламинго — огромный в развороте, у него тонкие, необычайно длинные ноги, розовато-алые крылья.

Непрерывный птичий базар неумолчно кружился над приморьем, — он то слегка стихал, то вновь усиливался, заглушая нарастающий рев моряны.

Птица продолжала передвигаться по пригоркам, и когда опускалась она к болотцам, ветер сгонял с пригорков белый пух, кружил его, забивал в низины, в талый снег.

К холму, на котором сидел Буркин, спешила из поселка женщина; моряна трепала ее юбку, взбрасывала подол, оголяя смуглые колени. Женщина, махая руками будто крыльями, сбивала подол юбки книзу и под ударами ветра невиданно крупной птицей быстро неслась на вершину холма...

Она тихо окликнула ловца:

— Гриша, — и опустилась рядом с ним.

Буркин, не замечая жены, попрежнему тупо смотрел на птичьи стаи.

— Гришенька...

Рыбачка, сдернув с головы платок, поспешно окутала им руку ловца и двойным узлом прикрепила ее к груди; рука сразу перестала биться, — она только едва заметно вздрагивала, будто пойманная и оглушенная рыбина.

Ветер разметал черные густые волосы рыбачки, смоляные пряди тяжело скользили по ее овальному коричневому лицу.

— Гриша, пошли домой... — Собирая волосы жгутом, рыбачка обеспокоенно смотрела на мужа грустными синими глазами. — Гришенька, пойдем...

Она долго уговаривала мужа как малого ребенка. Рыбачка боялась, чтобы Григорий не ушел слоняться в камышовые крепи, где теперь шатался изголодавшийся за зиму щетинистый, клыкастый кабан.

— В море, Наталья, пойдем, — глухо сказал ловец. — На глубьевой лов...

— Что ж, и пойдешь, если надо, — неуверенно ответила рыбачка, опасливо поглядывая на мужа.

— На глубьевой, на морской пойдем лов, — едва слышно повторил Буркин. — Непременно пойдем...

— Пойдешь, пойдешь, — соглашалась рыбачка. — А сейчас домой, Гриша, надо.

Она поднялась, тяжко вздохнула.

Ловец тоже встал, выпрямился и пошел рядом с женой, глядя вдаль недвижными, словно стеклянными глазами.

— Теперь, Наталья, непременно в море пойдем...

— Ладно, ладно, — рыбачка скорбно кивала головой.

Она знала, что Григорий и Сенька вернулись с Каспия без оханов — шурган унес сети вместе со льдами в открытое море. Она знала, что теперь сбруи не хватит не только на глубьевой, морской лов, но и для речного лова большой недостаток. Все же рыбачка соглашалась с Григорием, горестно поддакивала ему, зная, что в штормы часто заговаривался муж, не находил себе места, — так же вот, как и сейчас, бродил он на задах Островка, пропадал в камышовых крепях. Наталья старалась увести его домой, на последние деньги покупала водки, наливала мужу стакан-другой, и он, выпив, крепко, надолго засыпал, пока не переставал бушевать ветер... После шторма Буркин снова становился исправным ловцом, больная рука его отходила и не билась; она лишь изредка вздрагивала, и Григорий, будто с ним ничего и не было, уходил на лов. Иной раз случалось и так, что еще задолго до окончания шторма он приходил в себя и тут же принимался за работу. А бывало, что и шторм не особенно влиял на него, — Григорий становился только молчаливым и жадно, без конца курил.

Наталья осторожно взглянула на мужа и шумно, закатисто вздохнула.

Наступала путина, приближалась одна из горячих весен — пора напряженного, просоленного морем и потом ловецкого труда. А у Натальи с Григорием был только кулас — утлая речная лодчонка да полтора десятка сеток.

— Непокорный уж очень! — невольно вырвалось у рыбачки. И, спохватившись, она в тревоге посмотрела на мужа: не услышал ли он ее горькие слова?

А Буркин, как и прежде, шел молча, беспамятно глядя вперед.

Рыбачка огорченно перебирала свои затаенные думы:

«У Краснощекова можно было бы взять под улов сбрую, чтобы исправно встретить весенние рыбные косяки. За это Захару Минаичу пошла бы только половина добытой рыбы... А у Дойкина, войдя к нему сухопайщиком, можно было бы получить все: и сети, и бударку, и хлеб, даже можно бы взять морскую реюшку, оханы. Ловцу-пайщику не надо беспокоиться ни о чем — он участвует в этом деле, выходит, сухим паем».

Не беда, что Алексею Фаддеичу пришлось бы отдать четыре пятых улова за их с Григорием сухой пай, зато им досталась бы вся пятая часть выловленной рыбы!..

Когда она на днях заговорила было об этом с мужем, Григорий решительно заявил:

— Красногвардеец никогда не пойдет на поклон к рыбнику!.. Понимаешь? Не пойдет!..

«И чего противится?» — Рыбачка снова в тревоге взглянула на мужа.

Он неотрывно, бездумно глядел вдаль.

«Эх, согласился бы Григорий на сухопай!» — Она готова была сама пойти с ним на лов. Запасли бы они хлеба, круп разных и всего-всего, а при хорошем, удачливом лове и приоделись бы по-настоящему.

И тоска по прочной, сытой жизни горечью окатила сердце Натальи.

Она сама начала бы разговоры с Дойкиным и наверняка напросилась бы у него в сухопайщину.

Но Григорий против!

«А что говорил он на холме? — вдруг мелькнуло у рыбачки. — Собирался ведь на глубьевой лов, в море. Уж не решился ли Григорий на сухопай? — Она ласково взглянула на мужа. — Но, может, Григорий говорил это так — не думая, заговариваясь?»

И рыбачка, чтобы выведать его мысли, громко спросила:

— Гриша, а когда же на лов?..

Буркин, словно просыпаясь, медленно провел левой, свободной рукой по лицу, пристально оглядел все вокруг и, сурово улыбнувшись жене, раздумчиво сказал:

— Скоро, Наташа... Скоро...

Он высвободил правую руку из платка, развязал узел и, вновь сурово улыбнувшись, бережно накинул платок на голову жене.

— А с кем и как, Гриша, пойдешь на лов? — пытливо спросила она, видя, как светлокарие глаза его загораются золотистыми огоньками.

— Артелью, Наташа, пойдем. Артелью! — Буркин быстро свернул цыгарку и закурил. — Андрей Палыч, говорят, уехал хлопотать в район. Надо и мне двинуть на помощь ему...

Рыбачка печально опустила голову. Сколько раз Григорий и Андрей Палыч говорили с ловцами об артели, сколько раз пытались они сойтись на совместный большой лов, но почему-то до сих пор не удавалось им осуществить задуманное.

Моряна шибко била под ноги. Наталья и Григорий, сгибаясь, с трудом преодолевали напористый ветер. Они входили в поселок.

 

Глава двенадцатая

Яков пришел домой, когда вся семья уже сидела за столом. Раздеваясь, он почувствовал, что недавно здесь была ссора, — выдавала ее прежде всего необычная для Турок тишина, выказывал недавнюю ссору и мрачный, грозный вид отца. А то, как жена Якова, круглолицая, с дугастыми черными бровями Татьяна, шикала на ребятишек и дергала их, принуждая быстрее есть, особенно подтверждало догадку Якова.

«Опять ругалась с Манькой или с мамашей», — сокрушаясь, подумал он о жене и прошел к столу.

Яков сел на скамью между Татьяной и сынишкой, рядом с которым высился громадный и широкогрудый Турка; по другую сторону жены сидела дочка, дальше — мать Якова, рядом с ней — Мария. Сидя между отцом и матерью и чувствуя себя в безопасности, она то и дело бросала вызывающие взгляды на Татьяну.

Из громадной сковороды, занимавшей чуть ли не полстола, Яков не спеша взял кусок жареной рыбы и поочередно оглядел всю семью.

Старый Турка, пряча в могучее подлобье узкие, с огоньками глаза, ел медленно и спокойно. Но по тому, как он хмурил пучкастые брови, прикрывая ими глаза, Яков понял, что отец взволнован жестоко.

— Ешь скорее! — неожиданно с отчаянием выкрикнула Татьяна, дернув за платье дочку. — А то вон дед чортом смотрит! — и она зло кивнула на сумрачного Турку.

— Будет тебе, Таня, — тихо сказал Яков.

— Опять я?! — визгливо закричала жена. —Опять я причиной всему? Опять я виновата?!

Она выскочила из-за стола.

— Заездили, замотали! Моченьки нету! Уеду к батяше! Все одно уеду! Не могу больше!

И, громко зарыдав, она побежала в переднюю. Дети заголосили и бросились за матерью.

— Не жизнь, а каторга! Помрешь безо времени!.. — неслись из передней причитания Татьяны. — Всё им не так да не эдак!

Мария, наскоро прожевав рыбу, требовательно обратилась к брату:

— И чего выдумала, — она сердито кивнула на переднюю. — Проверяем это мы с маманей мое приданое: ситцы там разные да полотно, а она твоя Та-а-ня, — и сестра, скривив лицо, передразнила брата, — лезет и лезет. Дай ей то да вот это. На штанишки отрежь Ваське, на платьице Нюрке да на кофту ей...

— Она тут, Яша, такой скандал затеяла, — жалобно подкрепила мать, — батюшки мои! Прямо беда с ней, сынок! Уйми ты ее!

— Брешете! — из передней с шумом выскочила Татьяна. — Брешете!..

Старый Турка молча поднялся и, пройдя к окну, закурил трубку.

— Яшка! — и Татьяна резко рванула за рукав мужа. — Собирай меня! Уезжаю к батяше!

— Давно бы пора, — пренебрежительно бросила Мария.

— Но-но! — не сдержавшись, крикнул Яков на сестру. — Смотри ты у меня!

— Нечего на меня нокать! — И Мария важно прошла к отцу. — На жену вон больше нокай, — дело лучше будет!

— Молчи, дура несчастная! — закричала Татьяна. — Я на тебя и твое приданое четыре года горб гнула. Ду-ура!

— От дуры слышу!..

Татьяна ринулась к Марии, но Яков преградил ей дорогу.

Турка молча курил, посматривая в окно.

Обхватив жену, Яков увел ее в переднюю. Татьяна вырывалась, кричала:

— Не могу больше! Собирай, говорю, меня к батяше!

— Погоди, погоди, Таня. — Усадив жену на кровать, Яков взял на руки плачущую дочку. — Скажи толком, чего тут у вас?

Уткнув голову в подушку, Татьяна сквозь всхлипывания запричитала:

— Метала я сети, а они, как барыни, перебирали приданое... Я и скажи: отрезали бы ребятишкам ситцу... Ведь несколько сот метров его у нас...

И без рассказа жены Якову было все понятно. Который уже день идет эта канитель в доме — с тех самых пор, как возвратились Турки с моря после поимки Коляки. Отец наотрез отказался выделить сына в скором времени. Яков сначала как будто и согласен был на отсрочку выдела, но Татьяна не хотела об этом и слушать. Она все эти дни искала повода к тому, чтобы схватиться с Марией или с матерью, даже вызывала на скандал самого Турку.

А поводов к этому хватало. Татьяна, как и Яков, работала неустанно с утра и до вечера: доила коров, топила печи, стряпала, мыла посуду, полы. Она даже находила время, чтобы сметать за день несколько метров сети. Мария же только и знала, что наряжалась и ходила к подружкам да приводила их к себе и, открыв сундук, хвасталась нарядами. Мать, больная желудком, сидела больше на печи, занималась с ребятишками. Татьяна, подоткнув с боков юбку, целые дни мыкалась по кухне, по двору. Мария редко помогала невестке, а когда та просила что-нибудь сделать, она, недовольно сморщив лицо, отвечала:

— Не видишь, новое платье на мне — попортить могу!..

А Татьяна и в будни и в праздники ходила в одной и той же серой кофтенке, в полинялой, замызганной юбке. И у Якова из одежды была только одна пара: суконные штаны да пиджак — носи хоть в праздник, хоть в будни!.. Пожалуй, ни у кого другого, кто мог бы сравняться в Островке по достатку с Турками, так бедно не одевались молодые, как у Трофима Игнатьевича его невестка и сын.

Но Яков терпел, все ожидая выдела. Он надеялся, что отец, помимо богатой ловецкой справы, поделит с ним и те запасы материи и прочей сохранности, которые Яков наживал вместе с ним. Он прочно верил в это. Потому и соглашался молчаливо, тайком от Татьяны, ждать выдела до осени. Она же, как только намекнул старый Турка на то, что придется, мол, прежде выдать замуж Марию, а потом уже, как поправятся дела, можно будет подумать и о выделе Якова, начала язвить, ко всему придираться... Никогда Яков не видел такой Татьяну и раньше даже не мог себе представить ее столь запальчивой и требовательной. Но скоро он и сам втянулся в эту потасовку, то защищая жену от нападок сестры, то обрывая мать за надоедливые жалобы на сноху. А третьего дня даже повздорил с отцом, который выругал Татьяну. И когда Яков грозно прикрикнул на отца: «Полегче, батяша, а то глотка лопнет!» — тот оторопел и заорал что есть силы: «Цыц, щенок! На кого рот разинул? А?» И, замахнувшись, двинулся на сына. Яков отступил, а отец, грохнув дверью, вышел из дому. И с этого раза сын почувствовал, как с каждым днем, с каждым часом нарастает у него неприязнь к отцу...

Уже третий день не разговаривают Турки — хмурятся, молча враждуют. Того и гляди, что схватятся за грудки.

И теперь Яков решил немедля требовать от отца выдел. Не просить, а именно требовать! Разве не он свыше десятка лет рвал жилы на то, чтобы сделать добротным их ловецкое хозяйство? И не с Татьяной разве они, вот уже четыре года, не покладая рук корпят в работе, надеясь, что вот-вот батька выделит их? А он все молчал, оттягивал и на днях вновь осторожно подал намек: осенью, дескать...

«Довольно! Натерпелись!» — твердил про себя Яков, но не знал, как и с чего начать разговор с отцом.

— ...И ребятишки голые, — продолжала всхлипывать Татьяна. — И сами ходим в шаболах. А в сундуках материя гниет. И подумать только, чья материя, как не наша!

Она вскочила с постели и снова раздраженно крикнула на Якова:

— Собирай, говорю, меня к батяше! Все равно уеду! Сегодня же уеду!

— Постой, Таня, — и Яков передал ей дочку.

Пройдя к двери, он нарочито громко сказал, чтобы слышали все:

— Погоди немного. Может, еще обоим придется нам ехать к твоему батьке.

Эти слова покоробили старого Турку.

— Скатертью дорога! — громыхнул он и, швырнув на подоконник трубку, поднялся с табурета.

— И уеду! — запальчиво выкрикнул Яков. И, радуясь, что наконец пришелся случай посчитаться с отцом, он стал громко выкрикивать в дверь: — Не подумай только, что пустой уеду! Потребую от тебя законного выдела! В сельсовет поеду с жалобой, а то и в самый район! Все возьму свое!..

Турка не ожидал такой прыти от сына. Он держал его, как и всю семью, в строгом повиновении. И теперешняя решимость Якова озадачила его.

А сын, стоя в дверях, вызывающе кричал:

— Давай делиться!.. Не хочу с тобой больше жить!.. Надоело мне лямку тянуть!..

От обиды у старого Турки сжалось горло, и он, побелев, затрясся.

— А-ах ты, щенок! — и ринулся к Якову.

Вся семья разом заголосила и бросилась кто к отцу, кто к сыну.

Туркам не дали схватиться.

Мать с Марией оттащили отца к окну, а Татьяна повисла на груди Якова.

— Выйди, Яша... Выйди, Яша, во двор, — упрашивала она мужа.

— Давай выдел сейчас же! — не отступал сын и порывался к отцу. — Начинай делить имущество!

— Я тебе дам! — хрипел Турка, пытаясь высвободиться из рук жены и дочери. — Ишь! На отца эдак! Я тебе!..

Татьяна увела Якова в переднюю и, сунув ему шапку, выпроводила за дверь.

Долго и гулко топал старый Турка по комнате, заложив руки за спину.

— Хорош сынок!.. Нечего сказать!..

Зло пыхтя трубкой, он без конца твердил одно и то же:

— Нечего сказать! Хорош сынок!..

А когда вернулся Яков, отец, не глядя на него, решительно заявил:

— Получай долю!

И, одеваясь, глухо продолжал:

— Бударку бери... Пять мен сетей разных... Полсотни перетяг снасти...

Дальше Яков не расслышал — отец вышел в сени.

— Иди, говорю, получай! — крикнул он оттуда сыну.

Яков осторожно шагнул в дверь. Отец был уже во дворе и открывал сарай.

Яков так же с опаской пошел к сараю, как и выходил на окрик отца в сени. Он боялся Турку — отец мог схватить его за загривок и задать ему «памятную», что он часто и проделывал с Яковом. Исподлобья поглядывая на отца, Яков долгое время стоял у косяка двери и не входил в сарай.

Перебирая на вешалах сети, Турка сквозь зубы процедил:

— Входи... Будем делиться...

Яков переступил порог и остановился неподалеку от бочки с солью.

— Получай мену вобельных, — и Турка полез в дальний угол, где висели вконец обветшалые сети, которыми не ловили уже несколько лет; чиненные да перечиненные, они, кроме того, настолько перетрухли, что от одного прикосновения к ним рвалась нитка.

Задрожав, Яков вцепился руками в края бочки.

— Принимай! — и Турка начал бросать на пол связки сетей. — Пять концов... Десять... Пятнадцать...

Он считал, а сын, казалось, и не слышал.

От обиды Яков дрожал, его подмывало крикнуть отцу что-либо злое, оскорбительное. Но он сдерживал себя, продолжая молчаливо оглядывать ворох трухлявых сетей и выжидая, чем же будет наделять его отец дальше.

— Проверяй, сынок! — вдруг язвительно прохрипел Турка. — А то, может, обжулил тебя батька.

Он перешел в другой конец сарая и снова начал отбирать сети. На передних шестах висели бело-серые, мягкие, шелковистые сети, но отец и не дотрагивался до них, он все лез дальше в угол, где была поношенная сбруя.

— Теперь селедочные принимай, сынок!

И когда Турка стал снимать с вешалов третьегодичные, перепрелые сети, у Якова хватко сжала злоба сердце.

— Не признаю такой доли! — вдруг исступленно закричал он и, отбросив концом сапога крайнюю сеть в угол, отпрянул к выходу.

— Не торопись, сынок! — продолжал ехидно Турка. — Не всё еще! Судачьи получишь, снасть, оханов дам... Да не забудь долг наш в шестьсот целковых: триста будут мои, а триста твоя доля платить. Раз делить — так все делить...

У Якова залязгали зубы, и он готов был броситься на отца, но в это время во двор вошел Сенька.

— Яшка! — крикнул ловец. — Пошли!

Переминаясь с ноги на ногу, Яков на секунду выглянул из сарая, махнул рукой Сеньке и внушительно окликнул отца:

— Слышь? Кончай дурить! Слышь, что ль?

Турка вопросительно посмотрел на сына. А тот неожиданно дерзко заявил: — Такую рвань не принимаю! Не сетка, а труха это! К вечеру чтоб было как обещал: пять справных мен. А не то — сельсовет!..

— У-у, ты! — взревел Турка и, схватив кол, рванулся к сыну.

Чуть не сшиб Яков с ног подошедшего Сеньку, когда выскочил из дверей сарая. А Турка, не догнав сына, пустил вслед ему кол. Яков нагнулся, и кол, просвистев над головой, бухнул о забор.

—К вечеру чтобы доля была сполна! — кричал отцу из калитки Яков. — И не ошметки чтобы, а справная сетка!

Старый Турка медленно, разбитой походкой шагал обратно в сарай.

— В сельсовет поеду!.. — неистовствовал Яков. — В суд потащу!..

Сенька, крадучись пробирался к калитке.

 

Глава тринадцатая

Дмитрий вчера пришел с маяка в Островок пешком. И хорошо сделал, что именно вчера пришел, — сегодня, пожалуй, не добраться бы ему до поселка.

Каспийские ветры начали с ночи ломать волжские льды, — они трещали, сотрясая воздух, отчего звенели в окнах стекла и содрогались стены ловецких домов.

Когда Дмитрий окончательно собрался домой, маячник уже не препятствовал его отъезду. Он даже хмуро просопел себе под нос:

— Пора уж!.. Давно бы!..

С того вечера, как Егорыч возвратился из Островка пьяным, он совсем перестал разговаривать с Глушей и Дмитрием. Почти все время старик находился на вышке маяка; сходил он в сторожку только пообедать и попить чаю.

Он беспрерывно пил водку, но Глуша никак не могла найти то место, где были запрятаны бутылки. Когда же она хотела пройти в будку на вышке маяка, старик загородил ей дорогу - и сердито сказал:

— Нельзя сюда чужим! Головой отвечаю за маячную лампу. Марш!

Егорыч больше не подслушивал, как вначале, разговоры Глуши с Дмитрием.

Он упрямо молчал.

И даже на прощанье маячник не сказал Дмитрию ни одного путного слова. Он только еще более нахмурился и, подтянув шаровары, прошел к окну, где висела начатая вязкой сеть.

Глуша робко посмотрела на отца.

— Батяша, — и подошла к нему. — Я тоже с Митрием пойду. И еще мне охота, чтобы ты...

—Никуда не пойдешь! — резко оборвал он ее. — Тут пока останешься! Я с тобой не говорил еще по-серьезному.

— Батяша!..

— Довольно! — Старик сердито притопнул ногой. — Поговорю, помуштрую тебя, а тогда - провожу... Завтра вместе поедем в Островок, мне тоже надо.

Он вытащил из сети игличку и стал проворно метать ячеи...

«Ну и хитрец! Ну и вертун этот Максим Егорыч!»— удивлялся Дмитрий выходкам старика, сидя у себя в кухне и припоминая события на маяке.

Сегодня ловец чувствовал себя хорошо, а вот вчера, как вышел с маяка — всю дорогу, и вечер, и ночь, — он волновался, думал, не мог заснуть... Дмитрий не, понимал, что случилось с маячником: почему он переменил свое отношение к нему? Вначале Егорыч с добродушной укоризной наставлял Дмитрия на жизненный путь, обещал даже дать ему на весеннюю путину кулас, а потом вдруг, как только съездил в Островок, переменился.

И только сегодня утром, когда пришел Матвей Беспалый с ключами от стариковского дома, Дмитрий наконец понял намерения маячника.

Матвей подробно рассказал ему об этой оказии.

Во время рассказа лицо у Беспалого было, как и всегда, непонятное; говорил он тягуче, без выражения, и никак нельзя было догадаться: спокоен он или в обиде на Казака.

Но когда вытащил из кармана связку ключей, чтобы передать их Дмитрию и тот начал отказываться, делая вид, что ничего не понимает, Матвей вдруг рванулся с табуретки и, кажется, в первый раз раздраженно вскричал:

— Обалдуй ты!..

Швырнув ключи на пол, он с руганью выбежал из кухни.

«Прорвало наконец-то!» — ухмыльнулся Дмитрий.

Подняв ключи и вертя на пальце колечко, на которое они были нанизаны, ловец зашагал по кухне. Так он долго ходил, весело позванивая ключами.

Только теперь Дмитрию стал полностью понятен Максим Егорыч.

«Вертун!.. Хитрец!.. — думал он. — Хочет все по-своему! С норовом старик! Ну, да ладно!»

Он улыбался, потирал руки, нетерпеливо поджидая с маяка Глушу и Егорыча.

Дмитрий и до этого смутно догадывался о согласии старика на уход Глуши от Матвея, но маячник почему-то все хитрил, юлил, не соглашался; он и до последнего дня открыто не дал согласия на совместную жизнь Глуши с Дмитрием.

«Вот вертун! — изумлялся ловец. — И чего ему надо? Чего дурачится?..»

Дмитрий был уверен, что дело обстоит именно так: тешится над дочкой Максим Егорыч по привередливой старости — и только!

Он остановился у окна и, наблюдая, как неистовая моряна срывает с земли остатки снега, крутя его над поселком, поежился от холода и подумал:

«А старикан ведь может еще что-нибудь отчубучить».

Когда Дмитрий уходил с маяка, Егорыч, помнится, обещал на следующий день прийти вместе с Глушей в Островок.

«Сегодня, видно, уже не явятся, — дело идет к вечеру, да и непогода вон какая!»

Он опять посмотрел в окно, за которым буйно кружила моряна.

Дмитрия вдруг пронзил жгучий озноб. С тех пор, как он ушел с маяка, этот мучительный озноб часто напоминает о себе.

Он долго не мог согреться. Вздрагивая, отошел от окна к печке и, растопив ее, присел на чурбан.

«Не надумал ли опять чего старикан?» — продолжал рассуждать Дмитрий, тревожась отсутствием Глуши и Максима Егорыча.

Он нечаянно разжал кулак и выронил ключи, усмехнулся и, довольный, зашептал:

— Придут... Завтра придут... Может, к утру и моряна затихнет... — и придвинулся ближе к печке; нагнувшись, глянул в ее зевло — жаркое пламя окатило его теплом и сразу всего согрело.

Он сунул ключи в карман. Шаркая ладонью о ладонь и жмурясь, Дмитрий задумчиво смотрел на гудящее пламя, которое бурно рвалось в трубу.

Белый с черными пятнами Пестряк бесшумно скакнул с кровати и сонно потянулся, упираясь передними лапами в пол и выгибая спину. Обмахнув лапой белую, с черным пятном на носу мордочку, он лениво поплелся к печке.

Тихонько мурлыкая, Пестряк долго ласкался у ног ловца, — он терся боком, обводил ноги Дмитрия пружинистым хвостом и беспрерывно тянул свое теплое:

— Хх-хррр... хх-ррр...

Дмитрий вздрогнул, когда Пестряк облизнул его руку. Погладив кота, он дребезжащим басом, в тон Пестряку, заурчал:

— Налаживается, Пестряк, наша жизнь... Налаживается...

Почуяв ласку, кот громче и приветливей замурлыкал; он упруго выгибал спину, подставляя ее под большую шершавую ладонь ловца.

И Дмитрию хотелось без конца, поглаживая пушистую, теплую спину кота, слушать его однообразную, радушную песенку.

Так хорошо неторопливо размышлять над тем, что говорил ему Максим Егорыч: о жизни, о живоглотах, о куласе...

Кот улегся в его ногах и, то закрывая, то открывая глаза, едва слышно мурлыкал. А Дмитрий думал о том, что было бы неплохо воспользоваться куласом маячника. Он прикидывал в уме свою сохранность: хватит ли у него денег на полный обзавод сетями и всякой к ним мелочью?

Будто и хватит, будто и нет...

Да он и не хотел сейчас окончательно решать этот вопрос, — он ждал встречи с Алексеем Фаддеичем, хотел знать результаты подсчетов.

Дойкин вчера, перед тем как прийти Дмитрию с маяка, ускакал на стригунке в район и до сих пор не возвратился.

— Узнаю точно свои подсчеты, — говорил себе Дмитрий, — тогда и видно будет, что делать. Может, и не потребуется кулас Максима Егорыча. Глядишь, денег хватит и на свою бударку.

Вчера вечером у Дмитрия был Сенька; они так и порешили: подведет он счета, а тогда и думать будут, как быть. Договорились они еще и о том, чтобы сходить к Григорию Ивановичу Буркину поговорить с ним об артели, попросить его поехать в район на помощь Андрею Палычу, за кредитами...

Закрыв глаза и положив мордочку на вытянутые лапы, Пестряк мурлыкал уже совсем тихо, с перерывами.

Дмитрий поднялся с чурбана, не торопясь прошел к кровати, вытащил из-под подушки бумажник, в котором хранились разные документы и письма. Ему захотелось снова прочесть письмо Шкваренко — секретаря комсомола того полка, где Дмитрий проходил военную учебу.

Шкваренко писал о том, что полковой комсомол беспокоится о бывшем сослуживце, и спрашивал, как идет его жизнь, какие дела в их поселке.

От письма, которое было прислано еще год назад, Дмитрию стало не по себе. Секретарь написал всего несколько строк — строгих и сухих, как полковой приказ, но в то же время таких близких и понятных.

— Товарищи... — взволнованно зашептал Дмитрий, снова присев к печке. — Дружки вы мои...

Он. чувствовал себя виноватым перед Шкваренко, перед всей полковой комсомолией, упрекал себя, досадовал. Особенно неловко чувствовал он себя перед секретарем, которому обещал писать обстоятельно про все дела в Островке: и про комсомол и про артель...

От стыда Дмитрий прикрыл глаза, словно сейчас стоял перед ним сам Шкваренко.

Дмитрий все задерживал ему ответ, все надеялся, что вот-вот подвалит счастье, справит он бударку, сети и тогда, организовав артель, напишет секретарю подробное, хорошее письмо.

Он сокрушенно покачал головою, развернул лист тонкой пожелтевшей бумаги, на котором было когда-то начато им ответное письмо полковому комсомолу:

«Дорогие дружки и товарищи! Дорогой секретарь Шкваренко!

Живу я, как вы сами знаете, на самом краю света — кругом вода да камыш, ветер да вода...

Ни сельсовета у нас в поселке — за малочисленностью населения, ни комсомольской ячейки — это уж по бессознательности (всего двое нас, комсомольцев: я да еще Сенька Бурый).

Судьбина моя пока нерадостная: штормяк разорил меня в пух и прах...»

Не дописал тогда Дмитрий этого письма — решил подождать лучших времен. Боялся, что засмеют его ребята, скажут: «Э, какой слезливый стал!» Так прошел месяц, полгода, год...

— Ничего! — вдруг радостно, шумно выдохнул Дмитрий, вспоминая Глушу, Максима Егорыча, обещанный кулас. — Ничего! — громко повторил он. — Скоро такое письмище напишу — держись, Шкваренко!

Пестряк поднял голову, облизнулся, посмотрел на хозяина и опять громко, журчливо затянул песенку.

— Правда, Пестряк? — и Дмитрий ласково потрепал кота.

Вынув из кармана ключи, принесенные Матвеем, и крутя колечко на пальце, он стал медленно прохаживаться по кухне.

Пестряк ходил следом за ним, выглядывая то с одной, то с другой стороны, как игриво вертелись в руке хозяина ключи, празднично позванивая.

— Налаживается, Пестряк, наша жизнь, — говорил Дмитрий, потешаясь над прельщенным ключами котом, который забегал вперед и поднимался на задние лапы. — И твоя жизнь, Пестряк, станет лучше. Хозяйка у тебя скоро заявится, перестанешь бездомничать...

Неожиданно распахнулась дверь, и в кухню вошли Яков и Сенька.

— Ну, как живешь-можешь? — хмуро спросил Яков, тяжело опускаясь на чурбан у печки.

— Ничего, отошел будто, — простуженно забасил Дмитрий. — Немного вот только что-то грудь давит.

— Та-ак... — Яков помолчал, потом опять угрюмо задал вопрос: — Чего хорошенького скажешь?

Дмитрий недоуменно пожал плечами:

— А ты чего скажешь?

Молодой Турка снял шапку, неторопливо положил ее на пол и разгладил свои длинные и редкие, как у сома, всего в несколько волосинок, усы.

— У меня ничего хорошего нету, — сказал он, тоскливо оглядывая кухню. — Одна канитель только!

Посмеиваясь, Дмитрий сунул в карман ключи и присел на кровать.

Сенька, сидя на корточках у стены, задумчиво водил пальцем по земляному полу.

— Разговор с тобой серьезный имеется. — Яков дернул волосинку своих усов. — От батьки хочу уходить я. Житья, Митя, нету!.. — Он безотрадно посмотрел на ловца. — Рву я жилы, рву день и ночь, а житья нету... — На кого работаю, спрашивается? Знаешь моего батьку: скаредный, дьявол! Все запасы разные устраивает да Маньку жениху готовит. А мне какая польза с того? За что я свои жилы рву? У меня своя семья: и жена и дети... Своя забота! А тут еще Коляка, чорт, поперек дороги... Ты, должно, слыхал?

— Не слыхал, — отрицательно покачал головой Дмитрий.

Шумно вздохнув, молодой Турка стал подробно рассказывать, как он условился с отцом о выделе в эту зиму.

— А Коляка спутал все планы, обором наших оханов занялся...

О том, как отомстили они соседу, Яков умолчал. Рассказал Яков еще и о том, что отец не хочет его выделять, ссылаясь на отсутствие денег.

— Но только брешет, сатана!.. Маньку хочет замуж выдать после весенней путины. А мне говорит: обожди, Яшка, немного... Знаю я! Опять начнет жадничать: то подновить надо, то подправить, а это заново купить. А ты жди да рви жилы!

Лицо Якова налилось кровью, и он еще злее дернул волосинку усов.

— Я это все к тому рассказываю, что серьезный разговор с тобой хочу иметь.

Он пытливо глянул на Дмитрия.

— Ты вот, как пришел из Красной Армии, — Турка снова посмотрел на Дмитрия, — артель затевал, и комсомол еще, а потом — молчок!

Дмитрий крякнул, сжал в кармане ключи.

— Дело мое серьезное такое, — и Яков распахнул полушубок. — Давай артель сбивать. Ты, Сенька, я, еще кто там... Сызмальства ведь друг дружку знаем. Чего же там! Давай — и все!

И он начал обдуманно, хозяйственно выкладывать свои расчеты — этому научился у отца:

— Старый кащей мой обещает мне на выдел бударку и пять мен разных сетей. Хотя и норовит, жадюга, всучить всякую рвань, но я заставлю дать то, что нужно. А ежели заартачится, то я через суд свое возьму! Вот... Кое-что у тебя, Митя, сохранилось от батьки. Сенька деньжат немного скопил... Комсомол бы вот еще организовать — все полегче! Да и комячейка наша по-серьезному за артель взялась. Андрей Палыч в районе уже. Дело с артелью должно пойти...

Заложив ногу на ногу и неслышно перебирая в кармане ключи, Дмитрий сосредоточенно слушал Якова.

Когда-то, ребятами, они, бесштанные и вихрастые— Митька, Яшка и Сенька, — вместе играли, мастерили на берегу лодочки, из лоскутов шили паруса, пускали по протоку игрушечные бударки, ловили у берега мальков, солили их, сушили, готовили балыки — словно заправские ловцы!.. Потом, с семи-восьми лет, пошли они на настоящий лов: кто в волжскую дельту, кто на глубь Каспия. Отцы их были крепкожильные, напористые ловцы. Они научили сыновей бороться с суровым Каспием, с его штормами, шурганами... Сенькин отец погиб в море. А старый Турка за последние годы свернул с открытого и честного ловецкого пути на опасную купеческую тропку: стал заниматься скупкой рыбы.

И то, что дает теперь на выдел старый Турка своему сыну всего-навсего разбитую бударку и несколько мен сетей, — все это подтверждало мысли Дмитрия.

«Артель... Понятно, артель нужна! — думал он. — Но вот как ее организовать? Как?»

Дмитрий невесело взглянул на Якова. А тот продолжал выкладывать свои подсчеты:

— Мою бударку оконопатить и засмолить надо будет. Для этого совсем немного потребуется денег. Сетка на первое время найдется, — стало быть, садись два человека и начинай артельничать. А дальше? Чего ж дальше?..

Он замолчал и растерянно развел руками.

—Вот то-то и оно! — усмехнулся Дмитрий и, поднявшись, прошел к окну.

Широко расставив ноги, он посмотрел на угрюмого, задумавшегося Якова и всегда веселого, задорного Сеньку.

— Я, ребята, так думаю, — решительно сказал он, — и артель, и комсомол обязательно организуем!

Яков сурово улыбнулся, вынул из кармана кисет. А Сенька, привскочив, радостно ударил ладонью по коленке.

— Это мы сделаем непременно! — взволнованно продолжал Дмитрий. — Но... не сейчас, ребята. Сил у нас пока нет.

Яков перестал вертеть цыгарку.

— Артель создать — это, ребята, бо-ольшое дело! А для чего нужна нам артель? Для поправки нашей жизни. Без артели никак не выйдет ничего. Ты вот, Яшка, с отцом мытаришь, я туда-сюда мотаюсь, и Сенька сейчас в тяжелом положении. Артель должна вывести всех нас на хорошую дорогу. Или не так говорю я?

— Вроде так, — осторожно отозвался Яков.

— И Коська Бушлак, — добавил Сенька, — об этом на берегу говорил.

— Чего Коська! — сердито прервал Дмитрий товарища. — Артель у вас, что ли, с Андрей Палычем?

— Будто артель... только маленькая, — и Сенька торопливо добавил: — Коська и говорил о том, что надо, мол, большую, настоящую артель организовать!

— Знаю я! Спряглись, ло вите вскладчину — и все. Каждый о себе старается: Андрей Палыч кухню новую построил, Коська забор вокруг своего двора новый поставил. Зачем это?.. Не думают они об артели, не вникают в это дело. Мы, ребята, такую создадим артель, что твоя коммуна будет! Домину отгрохаем на всех, как в городе! И квартиры для каждой ловецкой семьи отдельные. Столовую откроем!

— Эх, мать честная! — Сенька в удивлении покачал головой.

— Нам бы только заиметь немного денег, прибавить еще кое-что к Яшкиной бударке, а там — такие дела, ребята, развернем!.. — Дмитрий торопливо зашагал по кухне. — Я так думаю, ребята. Эту весну мы поработаем кто где, и как только кончится путина, тут же все деньги в кучу, все, что есть, тоже в кучу: сетка там или какая другая сбруя — и артель готова!.. Потом будем других ловцов звать. Только слово надо друг другу дать: не транжирить заработки, копить деньги.

Дмитрий остановился около Сеньки, громко спросил:

— Ты у кого думаешь эту путину работать?

Сенька ответил не сразу.

— Не знаю... Подожду Андрей Палыча... — глухо сказал он и, насупившись, отвернулся.

— А ты как? — Дмитрий подошел к Якову.

Молодой Турка медленно поднялся.

— Ума не приложу, что к чему... — Он запахнул полушубок, помолчал. — Одно только знаю: от батьки непременно уйду. Не могу больше, житья нету! — И стал вертеть новую цыгарку.

Дмитрий пристально оглядел товарищей — поугрюмевшие, они молчали.

— Вы что же? — в тревоге спросил он их. — Не согласны, что ли?

— Оттяжка, Митя, — недовольно сказал Сенька. — Каждую путину ты все откладываешь... А теперь будто и случай подходящий — у Яшки вон бударка с сеткой. Подправим ее — и пошел! И Андрей Палыч приедет вот скоро из района.

— Верно! — поддержал Яков. — Зараз и артель сбивать надо!

— Эх, вы! — Дмитрий раздраженно махнул рукой. — Я же говорил вам, целый час толковал... Бу-да-арка! Какой толк от одной Яшкиной бударки? Ну, подправим эту самую бударку. Пойдешь ты, скажем, с Яшкой на лов. — Он искоса взглянул на Сеньку. — А я что буду делать? Или я с Яшкой двину, а ты куда?..

И, крепко сжимая в кармане ключи, он вновь стал подробно доказывать необходимость в ближайшую путину работать каждому в отдельности, чтобы скопить нужные средства на ловецкую справу.

— Ты вот, Сенька, говоришь об оттяжке. А так ли это?.. Гляди-ка вот: раньше Яшка и слушать не хотел об артели. Помнишь, как уговаривали его? А тут — сам заявился. Погляди на себя теперь, Сенька: у тебя сейчас небольшая сохранность завелась. А раньше была? Ни гроша!.. Меня возьмите: сохранность тоже имею. И жизнь моя на лады пошла. С Глушей, под конец, все устроено: Максим Егорыч согласие дал.

Он радостно хлопнул Сеньку по плечу. А тот, припомнив вчерашний разговор о Буркине, спросил Дмитрия:

— А к Григорию Ивановичу пойдем?

— Сходим, поговорим.

— Сегодня?

— Хоть сегодня, хоть завтра.

— Хорошо...

— А ты что невесело глядишь? — Дмитрий подошел к Якову и, положив руку на его плечо, сказал: — Отработаем путину — и артель сбивать начнем! Непременно собьем!

Молодой Турка сдержанно улыбнулся.

— Э-эх, Яшка! И какие дела мы развернем! — Дмитрий взял Турку за руку. — Есть артель, Яшка?

— Есть, — сдержанно ответил Турка.

— По рукам, стало быть?

Они громко ударили ладонь о ладонь. Дмитрий повернулся к Сеньке, хотел обменяться и с ним крепким, дружеским рукопожатием, но Бурый, нахмурившись, направился к двери, следом за ним шагнул Яков.

— А вы заходите еще завтра ко мне, — сказал им вслед Дмитрий, легонько перебирая в кармане ключи. — Заходите! Слышь, Сенька? Я вот подсчитаюсь с Дойкиным —? может, новое чего удумаем. К Григорию Иванычу сходим, потолкуем с ним. Заходите!

Оставшись один, он задумчиво зашагал по кухне...

Вечером Дмитрий решил пойти к Дойкину.

«Может, приехал из района, — подумал он, надевая полушубок. — Подсчитаюсь с ним».

Неожиданно широко распахнулась дверь, и в кухню ввалился слегка подвыпивший Лешка-Матрос. Стараясь казаться трезвым, он подтянулся, разгладил усы.

— Здоро во Казаку!

Дмитрий недружелюбно ответил:

— Ну, здоро во...

Лешка строго спросил:

— Получил от Беспалого ключи?

— Ну... получил, — растерянно пробормотал Дмитрий.

— Вертай обратно!

Дмитрий непонимающе смотрел на Лешку.

— Ключи Максима Егорыча выкладывай! — крикнул Матрос и протянул руку. — Оглох, что ли? Ключи, говорю, вертай назад!

Дмитрий, приходя в себя, вдруг ожесточенно приказал:

— Вон отсюда!

— Ключи!.. — не унимался Лешка.

— Убирайся, тебе говорю!

— Гони ключи! — и Матрос, качнувшись, двинулся на Дмитрия.

Дмитрий, стараясь выпроводить Лешку из кухни, толкнул его, тот чуть не упал и, схватив табуретку, замахнулся:

— Даешь или нет?!

Пригнувшись, Дмитрий рванулся к Матросу и, перехватив табуретку, вытолкал Лешку из кухни. Заложив дверь на крючок, он прислушался.

Матрос рвал дверь, бил по ней кулаками, кричал:

— Максим Егорыч прислал за ключами! Отвечать будешь!.. На маяке я был! Максим Егорыч!..

Вскоре в сенях стихло. Притаясь за косяком, Дмитрий молча и долго стоял.

«Что такое?.. — думал он. — Откуда Лешка знает про ключи? И говорит — на маяке был. Что такое?.. Максим Егорыч, слышь...»

Он осторожно выглянул в окно — на улице было пусто.

«Вот тебе и Максим Егорыч! — продолжал размышлять Дмитрий, крепко сжав в кулаке ключи. — Не одумался ли уж он?.. Не похоже вроде. Должно быть, Лешка все это выдумал... А может, и в самом деле чего Максим Егорыч?..»

Торопливо запахнув полушубок, он решил сейчас же сходить к Дойкину, а от него, не дожидаясь завтрашнего дня, зайти за Сенькой и Яшкой, чтобы втроем пойти к Буркину.

И когда он вышел во двор, его заворожил теплый душистый вечер. Дмитрий устало прислонился к камышовому забору, сдвинул на затылок шапку и часто, глубоко задышал, вбирая влажные, душистые запахи Каспия.

— Зима надломилась, — радостно зашептал он. — На весну дело пошло!

Стоя у забора, Дмитрий продолжал удивляться, как это внезапно опустился на приморье такой тихий, задушевный вечер.

«А днем моряна штормовала...»

Он распахнул полушубок и глянул вверх: густосинее небо было затянуто сплошной движущейся птичьей массой, словно было задернуто огромнейшим неводом.

«Птица пошла!..»

Дмитрий слышал свист и шипение воздуха, рассекаемого бесчисленными крыльями. Ему казалось, будто небо колышется — то приближается к земле, то удаляется, — так густо неслись на север многотысячные стаи разнообразной птицы.

Звучно кричали гуси.

Высокими голосами перекликалась казара — малый гусь.

С трубными звуками неслись колонны лебедей.

Заунывно плакала утка.

— Скоро и рыба пойдет из Каспия, — растроганно прошептал Дмитрий и вышел на улицу.

Он вспомнил Глушу и Максима Егорыча. «Завтра непременно должны явиться с маяка!» Шел он, широко распахнув полушубок, часто поглядывая на небо. Там, между стаями птиц, дрожали яркие звезды, — они то потухали, то вновь светились, будто далекие огневки в темную ночь на воде.

Совсем низко — Дмитрию казалось, можно было достать рукой — плыла партия белых лебедей, распахивая гигантские, словно паруса, крылья. Шумно шуршали эти полотнища, и резко свистел разрываемый ими воздух.

Призывно звенели гуси, неустанно стонали утки, торжественно трубили лебеди.

Всю эту ночь над приморьем созвучно и стройно гудел диковинный пролетный птичий хор...