Моряна

Черненко Александр Иванович

Часть вторая

 

 

Глава первая

Целую неделю нещадно била моряна, всю неделю стоголосая стихия неукротимо ревела, шало кружась по приморью, а потом разом оборвалась, канула в камыши...

И когда вышел на берег народ взглянуть на притихший и оттого радостный мир, то у своей посудины уже сидел раньше других дедушка Ваня.

Дедушка, должно быть, чуял, как моряна покоробила ледяной проток и как в разводьях промеж льдов заблестели чернистые воды.

Слышал дедушка и далекие всхлипы перелетной птицы, да только не видел он, как птица эта, исчертив сизое поднебесье, черными вереницами плавно шла на норд, на места гнездовья и размножения, а по ее следу на заштилевшее взморье опускались, покачиваясь, белые пушинки...

Небо, раздвинувшись, отложило в море и в степи грозные лохмотья туч, и вдруг из этой бирюзовой прорвы ударил горячий, ослепительный ливень солнечных лучей; взлохмаченные края туч и в надморье и в надстепье вспыхнули ярким, невиданным пожарищем.

Над Сазаньим протоком качались густые лиловые дымы.

Добрая половина глубьевых морских ловцов была уже в полной готовности к выходу на Каспий: многие еще несколько дней тому назад спустили по каткам на воды жирно засмоленные посудины, перебросили в них на тележках и тачках сети, паруса, продукты. И, собираясь семьями, ловцы поджидали, когда пошире раздадутся проглеи между льдов и потянет береговой попутный ветерок, чтобы вольней вздернуть паруса и удариться от берегов прочь — на глубьевые каспийские пространства — встречать миллионные косяки рыбы.

Но проглеи для прохода морских посудин все еще были узки. От берега на середину ледяного протока уходило только несколько извилистых полосок воды, соединяясь там с другими проглеями, — и все они, казалось, невиданно крупными миногами надолго залегли во льдах. В проглеях ходили волны, и чудилось, что эти гиганты-миноги шевелились, а когда происходила подвижка льда, они тоже двигались, ползли, извивались... По этим ледяным тропинкам ловцы на шестах, осторожно, чтобы не срезать посудины, пробивались к морю, на выкате в Каспий ставили паруса и неслись навстречу рыбным косякам. Но зато, когда вдруг спадал ветер или наотмашь хлестал штормяк, ловцы истово кляли все воды с их обитателями, вплоть до самого морского дна; переругиваясь, они долгое время мотались у берегов.

Так и теперь — ветры не удались: над приморьем властвовал золотистый, застойный штиль. Да и проглеи не раздавались по-настоящему. А по ночам все чаще и чаще сковывал проглеи тонкой коркой льда мороз. Морские ловцы, боясь, чтобы не порезал лед суда, вытаскивали их обратно на берег... И только речные ловцы, да и то особенно рьяные и смелые, шмыгая на махоньких куласах по узким межльдиньям — того и гляди, что срежут свои лодчонки об острые, ребристые ледовые окромки, — поспешно разворачивали лов; одни выбивали сети, другие поднимали улов, а третьи уже гнали переполненные рыбой посудины на приемный пункт...

Дедушка Ваня, невесть когда вступивший во второй век жизни, быстро мчался с Волокушьего протока на утлом, узкогрудом куласе; на корме его лодчонки сидела сгорбленная женщина.

Кулас был налит по самые борта рыбой, и с берега казалось, будто в черную свою посудину дедушка начерпал груду серебра.

Слепой ловец размашисто работал шестом, словно идучи с посохом из дальнего странствия по знакомой тропе; ему, незрячему, все одно — по широкой ли дороге, по широкой ли волне...

Вот он подвел кулас к берегу и, тяжело отдуваясь, сказал сидевшей на корме женщине:

— Ну, Ильинишна, вылазь — тороплюсь на приемку!

Он снял черную лохматую шапку и отер ею лицо; у древнего деда большой, изрезанный толстыми, в палец, складками лоб и точно обмытый маслом желтый череп.

Вслед за дедовым куласом невдалеке двигалась бударка; она часто останавливалась, задевая то бортом, то носом о края льда; видно было, что лодку гонит человек неопытный. Он бестолково скакал с кормы на нос и опять на корму, неуклюже отталкиваясь багром, и лодка неизменно натыкалась на льды, а то становилась бортом поперек проглеи.

Дед повернулся к протоку и, будто видя, как маялся человек с бударкой, пробираясь по проглеям к Островку, ухмыльнулся, а потом опять сурово сказал:

— Вылазь, вылазь, Ильинишна!

К дедову куласу спешили ловцы; в женщине они признали мать Василия Сазана, — она возвращалась с поисков сына.

Не дожидаясь ловецкого чуда, когда унесенную льдину с Василием, возможно, прибьет к берегам, рыбачка уехала за помощью в район и в город.

Первым подошел Сенька; искоса взглянув на Ильиничну и не зная, с чего начать разговор, он неторопливо взял из дедова куласа живую рыбину.

Жирная, с темнофиолетовым отливом, вобла жадно ловила воздух, то и дело открывая влажные красные жабры.

— Хороша воблуха, дедуша, — пробуя на руке вес рыбы, сказал Сенька и снова искоса посмотрел на Ильиничну.

В переполненном куласе шевелилось скользкое вобельное месиво. Сотни рыбин, стараясь выползти друг из-под друга, рвали хвостами воздух, распахивали жабры, таращили серо-голубые глаза, а некоторые, вскидываясь, вымахивали за борт и, недвижно пролежав на воде брюхом вверх секунду-другую, вдруг расправляли плавники и, перевернувшись, мигом скрывались подо льдом.

В руках Сеньки рыбина пружинисто изгибалась, хлестала его махалкой по локтю.

— Воблуха редкостная! — сказал он.

Дед еще раз отер шапкой запотевшее лицо, нахлобучил ее на голый череп и, взяв шест, недовольно сказал, будто видел, что парень держал в руке его добычу:

— Ложи в кулас! — и только тогда оттолкнулся от берега, когда ловец бросил воблу обратно в лодку.

Посудина шумно зашуршала днищем о крошево льда.

Из куласа деда то и дело сигали в проток рыбины, а вот одна стрельнула даже на лед; подпрыгнув несколько раз, она успокоилась и, изогнувшись, застыла.

— Спасибочко, дедушка Ваня!

Ильинична, одернув юбку, нагнулась было за узелком, но ее предупредил Костя Бушлак, — он поднял узелок и подал рыбачке.

— Что слышно, маманя?

Она пристально посмотрела на бурое, заштормованное лицо Кости и тихо, нараспев ответила:

— Была и в городе, была и в районе, сынок... — Ильинична не спеша тыкала то в одну, то в другую сторону жиденьким ивовым посошком. — Дали по чужим берегам клич, чтобы смотрели на относные льдины. А клич-то по этому самому радио пустили, по своей — городской, стало быть, волне. Вот и все, сынок...

Помолчав, рыбачка скорбно добавила:

— А так ничего и не слышно о Васятке.

Собираясь уходигь, она вдруг заговорила быстрее, взволнованно:

— Сказывают, будто под Долгими островами тюленщики сняли четверых относных ловцов. И в городе и в районе про то слышно... — Ильинична подумала, потом тихо сказала: —А про Васятку не чуют, не ведают.

У рыбачки стремительно хлынули слезы. Костя нетерпеливо переступил с ноги на ногу.

— Не надо, маманя, — попытался успокоить он Ильиничну. — Рыбачке горевать — только море гневить.

Смахивая полушалком слезы, Ильинична согласно закивала головой:

— Правда, сынок. И то правда... Знамо дело, кто в море не бывал, тот и горя не видал.

Одни ловцы молча отходили в сторону, другие, крякнув, переводили затуманенные взгляды на переполненный рыбой дедушкин кулас, что под солнцем ослепительно блестел серебряною чешуей.

Древний дед, как по изведанным тропкам, гнал кулас по проглеям на рыбоприемный пункт, — лодка шла в самый раз по черным межльдиньям. Уж не в самом ли деле дедушка Ваня видел все, как говаривали ловцы, внутренним оком, душою?..

К берегу приближалась бударка, что все время натыкалась на льды; человек с багром в руках продолжал бестолково метаться по посудине.

— Эка дурень! — не вытерпел Макар-Контрик, пристально следивший за неведомым человеком.

Когда бударка вошла в узенькую проглею, извилистой дорожкой бегущую к берегу, и крепко ударилась бортом о края льда, Макар даже подпрыгнул и, сложив ладони рупором, что есть силы крикнул:

— С кормы надо пихаться! С кормы!.. Слышь?!. С кормы, говорю!.. Посуду срежешь, дурья твоя голова! С кормы пихайся!

Ловцы, с любопытством наблюдавшие за незнакомцем, двинулись по берегу дальше, оставив Ильиничну с Костей и Сенькой.

Впереди всех шел Макар; опасаясь, как бы не срезал человек посудину во льдах, он без умолку повторял:

— С кормы пихайся! С кормы!

Ловцы, неторопливо, вразвалку шагая, громко переговаривались:

— Что за гость?

— Откуда такой фертик?

— Не нашинский, видать.

— Городской!..

— А багор-то держит, будто трость!..

Посмотрев в сторону ловцов, Ильинична двинулась домой.

— Маманя, — остановил ее Костя Бушлак. — А может, среди этих-то четверых, что тюленщики под Долгими сняли, и Василий как раз? Слух тут такой есть.

Горько улыбаясь, рыбачка остановилась и попрежнему запричитала:

— А может, а может... И бабка Анюта тогда гадала: чудо выходило... Район-то вот запрос сделал, а ответа все нету и нету.

Она жалостно посмотрела на молодого и крепко сложенного Костю, точно хотела ему сказать: «Вот и сам ты собираешься в море, а кто знает, вернешься ли?..»

Будто чуя думу рыбачки, Костя шумно вздохнул, отвел глаза в сторону и негромко сказал:

— Скоро, маманя, дойкинские посуды уйдут под Долгие. Глядишь, и разузнают про Ваську. А там и мы выбежим в море. Тоже узнаем что-нибудь.

— Спасибочко, сынок, за доброе слово... — Ильинична благодарно кивнула головой и снова двинулась в поселок; она тяжело опиралась на ивовый посошок, который чуть ли не наполовину уходил в зернистые пески.

На пригорке, увязая в песках, стояли исчерна-серые, захлестанные штормами ловецкие дома; крыши их были в густой зеленой плесени от бесчисленных морян и частых сырых туманов.

Ильинична остановилась и, помахав узелком, позвала Бушлака:

— Поди-ка сюда, сынок! Совсем забыла...

К рыбачке вслед за Костей зашагал и Сенька.

Развязав узелок, Ильинична вынула из него конверт и, передавая Косте, попросила:

— Сходи, сынок, к Маланье Федоровне. Почитай ей. От Катюши это... Устала я очень. Скажи, вечером зайду и все выложу ей про дочку.

— От Катерины Егоровны письмо? — Костя в удивлении вертел в руках конверт.

Рыбачка заулыбалась, любовно оглядывая ловца.

— Тут и тебе и Маланье Федоровне — заодно... Катюша-то на заводе — сама хозяйка! Это она все устроила: и радио пустили по городской волне на Каспий, и в район бумажку повезли о помощи... Все она, все Катюша. — Ильинична пристально посмотрела на ловца. — Про тебя, может, не раз и не два спрашивала. Вот как!..

Взглянув на Сеньку, Костя сунул конверт в карман и бережно взял Ильиничну под локоть:

— Пойдем, маманя, провожу тебя.

Сенька повернул к ловцам, которые собрались у бударки незнакомца, уже приставшей к берегу.

Неведомый человек, спрыгнув с лодки и озорно посмеиваясь, громко спросил:

— Где тут Василий Сазан живет?

— А ты кто будешь? — полюбопытствовал Макар.

— Тебя это не касается! — развязно ответил человек. — Где Василий живет, спрашиваю?

— В относе он... — начал было Макар.

— Дом где его? — резко оборвал ловца приезжий. — Живет где он?

— Да в относе же, говорю, Василий...

— Ну и бестолочь! Дом, спрашиваю, его где?

Ловцы удивленно переглянулись, а Макар, нахмурясь, молча отошел в сторону.

Незнакомец глубже надвинул на лоб серую с длинным козырьком кепку, из-под которой торчали большие острые уши; заметив подходившего Сеньку, он пошел ему навстречу и, ухарски подмигнув, спросил:

— В котором тут доме Василий Сазан живет?

Кивнув на проулок, Сенька растерянно пробормотал:

— Направо от угла, третий... Желтый, два окна.

Приезжий быстро подался в поселок; Сенька успел только заметить его вертлявые зеленоватые глаза.

Ловцы заговорили разом: — Что это за птица?

— А сапожки-то, сапожки! Эх ты, маманя родная!

— И галифе по бокам, ровно бочонки, прилажены.

— Из района какой-нибудь!

— Нет, городской!

— И зачем ему спонадобился Васька?

Долго еще говорили ловцы, высказывая разные предположения о том, кем являлся приезжий и зачем прикатил в Островок...

Ильинична и Костя шли медленно, — пески в поселке глубокие, рыбачка круто опиралась на руку ловца.

— Спасибочко, сынок, спасибочко! Замучилась я с этой поездкой. Во-от спасибочко!.. — И ни с того ни с сего стала жаловаться на Василия: — Говорила ему, ка-ак говорила: возьми, возьми с собой, сынок, ладанку! Не гнушайся стародавнего дедовского свычая. Подвесь ладанку на грудь ко кресту, а на нем сам Христос распят... Сбережет тебя ладанка ото всех напастей, ото всяких бед... Еще дед наш с ней в море ходил и сам батька... Надежная ладанка!

Рыбачка остановилась и, расстегнув фуфайку, вынула из-за пазухи на шнурке крохотный розовый мешочек.

— Видал? — рыбачка, перекрестившись, осторожно приложилась к нему губами. — Велела я Васятке надеть эту пречистую, палестинскую... Как упрашивала захватить ладанку в море. А он — куда там! Насмехаться стал. Не взял, дурень, ладанку — вот и беда! А как говорила, как упрашивала! И старый мой тогда в останний раз выбег в море без нее, без пречистой. Вот и сгиб безо времени...

— Ладанкой не утихомиришь, маманя, море, — невесело заметил Костя.

Ильинична задумчиво посмотрела на ловца.

— Да-а, — огорченно протянула она, — оно такое, наше море...

Поддерживая под руку рыбачку, Костя все дожидался, что она снова заговорит о Катюше.

Но Ильинична молчала, продолжая с трудом передвигать разбитые ревматизмом ноги.

Костя наконец сам решил заговорить о своей землячке, однако начал издалека:

— А не видала ты случаем, маманя, в районе Андрей Палыча?

— Ой, как же! Совсем запамятовала... Видала, видала, сынок! Велел передать, что скоро воротится.

— А еще ничего не говорил?

— Нет, ничего, — Ильинична, еле переводя дух, остановилась. — Хватит, сынок. Я этим вот закоулком пройду. Спасибочко.

И только Костя решил спросить старую рыбачку о Катюше, как вдруг из соседнего двора ее громко позвал Цыган:

— Ильинишна!

Цыган подошел к камышовому забору и, слегка приподняв шапку, спросил:

— Узнала что про Ваську?

— Ох, нет...

— Так вот слушай. Я встретил под Маковом человека... — Цыган шагнул к калитке и предложил Ильиничне: — Да ты зайди к нам на минутку.

Впустив рыбачку во двор, он так же громко, словно в рупор, продолжал:

— Верно, слышала про четверых относных, что гурьевские тюленщики сняли? Так вот этот человек и говорит, — один, слышь, вашинский, из Островка. А кому, как не Ваське быть, я думаю...

Дальше Костя не слышал — Цыган с Ильиничной уже входили в сени.

Бушлак постоял у забора и, досадуя, что не успел подробнее расспросить рыбачку про Андрея Палыча, неторопливо зашагал дальше.

С той поры, как уехал Андрей Палыч в район, Костя не находил себе места; он спозаранок бродил по поселку и везде натыкался на предпутинную горячку. И стар и млад готовились к выходу на лов: чинили старые сети, метали новые, садили их на хребтины, дубили, конопатили и смолили посудины, латали паруса.

Повсюду висели сети: и во дворах, и в проулках, и на берегу, — казалось, весь Островок опутан тонкою паутиной.

Пахло прелью сетей и старой пряжи, жирно несло смолой.

Предпутинная спешка была в полном разгаре. А Костя все ожидал Андрея Палыча, — прошло уже много дней, как тот уехал в район.

Лешка-Матрос на уговоры Кости начать как-то самим подготовку, чтобы не пропустить начало путины, больше отмалчивался или мрачно, отрывисто отвечал:

— Подождем Андрей Палыча...

После гулянки с маячником он целые дни сидел один, запершись в своей мазанке, или же бродил где-то на задах Островка, возвращаясь домой только поздней ночью.

Свернув в проулок, Костя встретил шагавшего на берег угрюмого Лешку.

— Куда, Лексей?

Матрос остановился, о чем-то думая.

— Чего ж будем делать, а? — спросил его Костя.

Лешка сердито махнул рукой и снова зашагал на берег. Выйдя к протоку, он сумрачно посмотрел в сторону маяка, тяжко вздохнул... В самом деле, какая это глупая история с Максимом Егорычем! Лешка даже был там, на маяке, снова гулял со стариком, потом поскандалил с Дмитрием. Весь поселок говорил об этом.

«Нескладно получилось, — думал он, — и с гулянкой и с Митрием. Нехорошо, совсем нехорошо!..»

Он жестоко корил себя, раскаивался. На душе у него было очень тяжело. А тут еще Андрей Палыч не возвращался из района — уехал и как в воду канул!

— Эх-эх!.. — Лешка в отчаянии покачал головой и зашагал дальше, вдоль берега, заложив руки за спину, согнувшись.

«И что сталось с дядькой? — вновь и вновь думал Костя об Андрее Палыче, направляясь к Маланье Федоровне с письмом от Катюши. — Чего не едет? Дали ему кредит или только посулили? И с артелью ничего неизвестно. Чего торчит там?.. И лошадь прислал обратно. Тут путина, а он... Ведь море не ждет!»

Он приостановился и безотрадно посмотрел на берег. Там вразнобой шумели ловцы, перекликаясь с посудин, что стояли уже на приколе в проглеях; на посудинах вздергивали на проверку паруса, гремели шестами, баграми... В нескольких местах дымились топки под огромными черными котлами; в котлах дубили сети. Из топок валил коричневый дым и, поднимаясь вверх, стоял прямо, будто дюжие мачты морских судов.

А дальше — в лиловом от распаления льдов чаду — по протоку, едва сдерживаемому пухлым, ноздреватым льдом, продолжали проворно сновать на куласах речные ловцы...

Поровнявшись с домом Маланьи Федоровны, Костя постучал в кривое, с двумя только стеклышками оконце и, не дожидаясь ответа, направился к крыльцу.

В сенях никого не было. Костя осторожно стукнул в дверь горницы.

— Тетка Малаша!.. — Он приоткрыл дверь и еще громче позвал: — А, тетка Малаша!

Костя вошел в горницу.

В горнице была полутемь. Из трех окон два были наглухо заколочены, и в редкие щели их пробивались полоски света, словно кто-то натянул тонкие серые хребтины для посадки сетей. Третье окно у переднего угла имело шесть створок в раме, четыре из которых забиты дощечками, картоном и заткнуты тряпками, и только две створки — в мутных стеклышках. Через них вливался в горницу полусвет, выделяя бревенчатый угол, где, вместо икон, висели фотографии, ниже стоял маленький, с круглой покрышкой столик.

Костя разглядел в противоположном углу лежавшую на кровати старую рыбачку.

— Тетка Малаша!

Осторожно ступая по скрипучим половицам, будто по мелким льдинам, что уходили под ногами, ловец подошел к кровати. Тетка Малаша дремала; ее закрытые веки слегка приподнимались, глаза сверкали фосфорическим блеском.

— Тетя! — Костя тронул ее за плечо.

— Кто тут? Кто?..

Через минуту рыбачка стояла согнувшись и никак не могла поднять голову, чтобы рассмотреть ловца.

Годы скрючили тетку Малашу вдвое, словно надломили в пояснице: голова ее свисала почти до колен, а руки болтались у самого пола.

— Кто тут? — опять зашептала она, стараясь разогнуть спину.

— Да я — Костя...

Упираясь руками в бедра, тетка кряхтела и, выпрямляясь, надвигалась на ловца. У старой рыбачки — сизые, мутные глаза и большой, горбылем, нос; голова ее — белая, седая — тряслась. Долго и пристально смотрела тетка на Бушлака: она быстро, жадно дышала, как пойманная рыба.

— А взаправду, кажись, Костя, — зачмокала тетка маленьким беззубым ртом.

Все упираясь руками в бедра, она вразвалку, точно подшибленная гусыня, прошла к изголовью кровати, и когда начала шарить под подушкой, верхняя часть ее туловища беспомощно свисла.

Вытащив очки и нацепив их на нос, тетка, кряхтя, снова долго выпрямлялась, словно на спину ей взвалили тяжелую кладь. Потом она опять подошла вплотную к ловцу и, пристально оглядев его, удовлетворенно прошептала:

— Костя и есть... — и бережно погладила Бушлака по плечу. — Ну, пойдем в мой родной уголок. Там и посидим, поговорим.

Грузно переваливаясь с боку на бок, тетка зашаркала в передний угол. Вслед за ней Костя прошел к маленькому круглому столику и опустился на табурет.

— Чего скажешь, родненький? — она уселась против ловца.

Уже много лет говорила рыбачка шепотом, сухим и звучным.

— Письмо тебе из города, от Катерины Егоровны.

— Неужели правда? — обрадованно воскликнула тетка.

— Ага! — и ловец протянул старой рыбачке конверт.

Она поспешно замахала руками:

— Читай давай! Читай!

Костя разорвал с краю конверт, вынул из него пачку бумажек и бережно развернул их; несколько страничек было сложено вчетверо, с жирной надписью: «Для К. И. Бушлака».

«Ага! — радостно подумал Костя. — Это мне».

— А это — пять червонцев, — сказал он. — Держи, тетя, подарок от дочки!

Рыбачка снова заторопила ловца, сердито бросая хрустящие бумажки на столик:

— Читай, тебе говорю! — и, отложив за ухо платок, приготовилась слушать.

«Дорогая моя мамашенька Маланья Федоровна!

Была у меня в гостях Ильинична. Рассказала она мне, что ты совсем постарела, часто прихварываешь, и разболелось у меня сердце, и потянуло в родной Островок.

Собираюсь я, дорогая моя, скоро приехать к тебе. Да и случай подходящий, кажется, подвертывается, а то ведь все завод и завод...

Не была я в Островке уже четыре года и тебя ее видала давно — с двадцать восьмого не приезжаешь ты ко мне! Да и по могилкам батяши да Васи соскучилась.

Купила я еще стекла для рамок под портреты, но с Ильиничной не передала, побоялась, как бы она не разбила их».

Костя посмотрел поверх письма на тетку, — глаза ее были недвижно устремлены на фотографии.

На стене в один ряд висели четыре слегка порыжелых портрета в черных незастекленных рамках. На снимках отчетливо выделялись крупные, мужественные фигуры ловцов: одни — снятые по пояс, другие — во весь рост; все они составляли погибшую в гражданской войне семью тетки: муж, два сына и зять.

Напротив, на другой стене угла, висели один над другим еще два портрета — в светлых, из ракушек, рамках, — они представляли остатки семьи тетки: верхний снимок изображал круглолицую, статную дочь Катюшу, а нижний — невестку, жену старшего сына, худенькую и остроносую Клаву.

Бушлак снова посмотрел на оцепеневшую тетку, громко кашлянул, но она продолжала молча глядеть на фотографии. Костя догадался: тетка впала в глубокое забытье и, должно быть, сейчас, как это часто с ней бывает, созерцала видения погибшей своей семьи.

Она беспамятно беседовала с мужем, повешенным белыми, с убитым под Самарой сыном Алешей, зарубленным казаками зятем Васей, расстрелянным уральцами сыном Колей.

Тетка до точности воспроизводила картины их гибели: одни — виденные ею самой, а другие — восстановленные по рассказам очевидцев.

Быть может, для тетки Малаши ловцы на этих порыжелых снимках оживали. Быть может, стена дома, на которой висели портреты, неслышно отступала, а за нею вдали развертывались чадные от суховея степные фронты или плыли протоки и ерики с партизанскими заставами ловцов... Из тех туманов, должно, являлась черная посудина, мачту которой белые приспособили под виселицу; она медленно плыла с повешенными от поселка к поселку... Неожиданно из ильменей выбегал партизанский баркас с грозным названием «Моряна», он, как шалый зюйд-ост, метался по протокам, обстреливал отряды белых казаков, поднимал на промыслах суматоху, забирал с собою ловцов...

В жутком оцепенении старая рыбачка просиживала в своем родном уголке по целым дням.

Бережно положив на столик письмо, Костя тихонько поднялся и на носках прошел к двери.

Вдруг тетка торопливо, жарко зашептала:

— А ты, Вася, не противься, не гордись... Послушай старую, родной...

Она поднялась с табурета и, согнутая почти до пола, медленно зашагала к печке; она шла и рукою хватала воздух, будто кого-то теребила за одежду.

— Не противься, Вася! — горячо повторяла рыбачка. — Не гордись, родной!

Сердце у Кости — прочное, охлестанное жгучими каспийскими штормами — дрогнуло, и он отшатнулся к стене.

«Да-да, так и было!» — подумал он.

Так же, как и сейчас, шла тетка в восемнадцатом году за своим зятем Василием, мужем Катюши, — его вели из этого же дома на берег наскочившие на Островок казаки; она шла позади зятя и, теребя его за рубаху, шептала:

— Не противься, Вася... Скажи, что ты не знаешь, и отпустят. Не гордись, родной...

А Катюша в это время сидела в рыбном выходе, ее запрятали туда от казаков, как и всех других молодых рыбачек; у Катюши и Василия только что состоялась свадьба.

Казаки, что вели Василия, забегали во дворы и кричали, чтобы несли на берег муку, сахар, хлеб; хохоча, они шашками рубили кур, индюшек, уток.

Костя это хорошо помнит — тогда ему шел семнадцатый год. Василий только утром прикатил на куласе в Островок за продуктами для ловецкого партизанского отряда. Партизаны скрывались в ильменях, ожидая с часу на час оружия из города, — там еще с памятной зимы, когда ловцы ездили на помощь осажденным в крепости, власть была рабочая...

— Не гордись, родной, — шептала тетка, шагая за Василием и осторожно озираясь по сторонам.

На берегу шумно галдел отряд чубатых казаков.

Завидев пленника, с баркаса спрыгнул офицер и, подскочив к ловцу, остервенело закричал:

— Говори! Где шатия? Говори!!

Василий остановился и чуть внятно сказал:

— Не ори... Ничего не знаю...

Офицер нетерпеливо завертелся на каблуках.

— Что ты сказал? А? Что сказал?! — Он выхватил из ножен шашку, взмахнул ею перед глазами Василия. — Все знаю! Утром приехал ты за продовольствием. Говори, говори, где шатия?!

Было ясно: кто-то выдал зятя Маланьи Федоровны...

Василий стоял молча.

Обежав вокруг ловца, офицер пнул его в живот и снова заорал:

— Скажешь? Нет? Ну?! — и высоко вскинул шашку. — Ну?!

Василий попрежнему глухо ответил:

— Не знаю... Не ори...

— Врешь! — Неожиданно офицер, подпрыгнув, полоснул шашкой по ловцу, точно обдал огнем.

Голова Василия, сорвавшись, покатилась по песку, оставляя густой багровый след.

Тело его, недвижно простояв несколько секунд, вдруг замахало руками и двинулось на офицера; тот оторопел, выронил шашку и пригнулся, защищая лицо руками, в это время тело Василия покачнулось и упало на офицера.

Дико завыв, тетка Малаша повалилась на обезглавленного Василия...

Костя заспешил к двери и, распахнув ее, посмотрел назад: Маланья Федоровна билась на полу и глухо стонала. Костя выскочил во двор и только здесь, глотнув острого морского воздуха, сообразил, что надо сбегать домой и послать мать отхаживать тетку Малашу. Быстро свернув в проулок, он подошел к выкрашенному охрой домику и постучал в окно:

— Маманя, маманя!

Показалась скуластая, с узкими щелками глаз, Татьяна Яковлевна.

— Сходи к тетке Малаше! Опять ей плохо!

Мать согласно кивнула головой и приветливо заулыбалась:

— Сынок! Зина у нас. Заходи в горницу!..

Костя медленно зашагал обратно на берег, и только теперь смог прочесть письмо, присланное ему дочерью Маланьи Федоровны:

«Многоуважаемый Константин Иваныч!

Письмо ваше о плохом здоровье моей мамашеньки Ильинична мне передала.

Очень благодарю за хлопоты. Гостившая у меня Ильинична рассказала, как вы с Татьяной Яковлевной каждодневно заботитесь о моей дорогой. Я, вероятно, скоро буду в ваших краях. Вот и свидимся, значит, и поговорим. А еще хочется мне отблагодарить вас с Татьяной Яковлевной за хлопоты, но как и чем — не приложу ума...

Рассказала мне Ильинична и о том, что у вас в Островке до сих пор все по-старому — и артели нет, и верховодят рыбники — дойкины да краснощековы. Как же это так получается, Константин Иваныч? Разве вы не знаете, что творится в городе и по всей стране?! Хотя Зубов ваш — Алексей Захарыч — молодец! Крепко написал он. Очень крепко! Но одного этого мало. Надо биться за новую жизнь, Константин Иванович. Бороться за нее надо! Помните, как боролись тогда — в самом начале...»

Костя взволнованно перебирал в руках странички Катюшиного письма, и перед ним, словно из тумана, всплывали картины прошлого.

Тогда, после расправы офицера над Василием, казаки бросились грабить ловецкие дома... К вечеру, набив с верхом баркас одеждой, мукой, швейными машинами, казаки покинули Островок.

В этот же вечер Катюша, прихватив с собой Костю, покатила на бударке искать партизан, чтобы передать им приготовленные погибшим мужем продукты.

Долго петляли они по непролазным ильменям — бесконечным приморским озерам, забитым вековой камышовой крепью. А сколько избороздили они ериков, протоков! Только под утро напали они на след партизан. Передав им продукты, Катюша и Костя решили пробираться обратно в Островок, но командир оставил их в отряде. Вместе с партизанами они чуть ли не все лето провели в набегах на казаков, перехватывая их баркасы, уничтожая заставы, пока не прибыл из города на помощь батальон Красной Армии, сообща с которым был быстро очищен от белых весь ловецкий район. Партизаны вернулись домой, приступили к добыче рыбы. А Катюша уехала работать реэалкой на дальний промысел. Нелегко было Косте расставаться с нею. За время совместной борьбы в партизанском отряде, когда они с Катюшей под видом мирных ловцов ездили в разведку, возили донесения в город, добывали продукты, подвергаясь опасностям, выручая друг друга, он крепко привязался к ней... Через полгода Катюша вернулась в поселок. Костя радостно встретил ее. Но вскоре она уехала работать в город. Костя затосковал. Он не знал тогда, испытывала ли то же самое Катюша. Не знал он этого и позже, не знал истинного отношения к нему Катюши и теперь, хотя виделись они много раз. Катюша иногда приезжала в поселок к матери, бывал и Костя в городе, заходил к землячке. Она всегда была рада встрече с ним. Они подолгу беседовали. Катюша рассказывала о работе консервного завода, он — о жизни поселка. И странное дело, ни разу не обмолвился он хотя бы единым словом про свои сокровенные, сердечные дела; раньше не обмолвился, вероятно, потому, что, будучи еще совсем пареньком, стеснялся и боялся, как бы не обиделась Катюша, позже — потому, что она, тоскуя, часто вспоминала своего погибшего Василия, а в последние годы — он и сам не знал, почему молчит, испытывая тягостную душевную муку. Да и Катюша, казалось, не давала ему повода к тому, чтобы решиться на признания, хотя и была с Костей всегда ласкова и предупредительна. Они несколько раз были в театре, в кино, ходили в музей. А когда долго не виделись, писали друг другу письма, но неизменной темой их было состояние здоровья Маланьи Федоровны. Костя иной раз, наедине с собой, припоминая до мельчайших подробностей встречи с Катюшей, догадывался, что вся беда заключается в его нерешительности. Он вспоминал теплый, ласкающий взгляд ее иссиня-черных глаз, вспоминал мягкий, певучий Катюшин голос, вспоминал и то, как она сдержанно-радостно встречала его, как наряжалась в лучшие платья, заботилась о нем. А когда он собирался уезжать в поселок, она, вдруг слегка огорчившись, быстро пожимала ему руку и спешила на завод. Последний раз Костя видел Катюшу в позапрошлом году. Она попрежнему жила одиноко...

— И чего я не расспросил Ильиничну как следует про Катюшу! — взволнованно сказал Костя, когда опомнился и увидел в руке странички Катюшиного письма.

Он только сейчас заметил, что стоит у забора дойкинского двора, словно кого-то поджидая.

— Чего это я...

Тревожно взглянув по сторонам — не смеется ли кто-нибудь над ним, — Костя сунул письмо в карман и, бережно ощупывая его, зашагал по тихой улочке к протоку.

В поселке притаилась пустынная тишина; ловцы, рыбачки и дети были на берегу, откуда доносились глухой говор, звяканье цепей, отдельные выкрики.

Чувство гнетущей раздвоенности охватило Костю. Незадача с подготовкой к путине тяготила его, и он с тревогой ожидал возвращения Андрея Палыча. Письмо же Катюши приятно волновало его, рождало радостные мысли о встрече с ней, в то же время письмо заставляло его думать о том, о чем говорил недавно Лешка, — о борьбе с рыбниками.

Но видя, как на берегу копошатся ловцы, готовясь к выходу в море, Костя снова задумчиво оглядывал Сазаний проток, по которому вот-вот должен был возвратиться из района Андрей Палыч... И опять возникало перед ним письмо Катюши, и с еще большей силой его охватывало волнение. Увидев же, как иной ловец с ворохом сетей на плечах спешил на берег, Костя, будто просыпаясь, снова думал о путине, об Андрее Палыче, о Лешке. А зажатые в руке странички Катюшиного письма упорно возвращали к мыслям о ней...

Под конец эти мысли овладели им окончательно; и, не замечая того, как не замечает иногда ловец, когда опустит весла, чтобы подымить махоркой, и лодка сама скользит по течению, — Костя задумчиво шагал к широко разбросанным камышовым шишам.

Когда проходил он мимо последнего двора, его кто-то громко окликнул:

— Ко-остя!

От мазанки, что стояла на самом краю поселка, отделился Антон и неторопливо пошел навстречу Косте.

— Мое почтенье, Костя!

Они пожали друг другу руки.

— Как жинка? — спросил Бушлак.

— Не спрашивай! — Антон безнадежно махнул рукой. — Никак не помереть ей... Лежит, а не помирает. Ты знаешь, хотел я... Думалось, с весны сам буду хозяевать. А ей все молочка да яичек, того да сего... Бабку-то Анюту не захотела. По зарез, видишь ли, спонадобился ей доктор. И он тоже под ее дудочку — кормить, слышь, побольше жинку надо. Она и пошла пуще прежнего: «Молочка, яичек»... А всему виной Митрий Казак. Заходил он как-то ко мне, говорили об артели. Ну, и насказал жинке: доктор, дескать, вылечит непременно, а бабка Анюта в могилу угонит...

Антон помолчал, громко вздохнул.

— Сполна мне теперь и не справиться. Порастранжирил я деньжата. А она все свое... После доктора-то, знаешь, вроде и на самом деле полегчало ей. Даже сама с постели начала подыматься. И харчи разные откуда-то в достатке появились, — говорит, добрые люди дают. А мне что — пусть дают!.. Мне бы только еще сотнягу-полторы достать — и баста! Сам хозяин!

Он мечтательно улыбнулся, но тут же посуровел, нахмурился.

— А где же достанешь-то?.. И сойтись ежели — не найти мне подходящего ловца. У вас вот с Андрей Палычем и Лешкой своя компания, да и то теперь, кажется, дело обернулось решкой — после шургана-то!

Антон тоскливо посмотрел вдоль улочки: в конце ее виднелся засиненный край протока. Оттуда доносились отзвуки предпутинной суеты: стук топоров, грохот шестов, приглушенные голоса.

— Ну, а Андрей Палыч как? — наконец, после долгого раздумья спросил Антон.

— Ожидаем со дня на день, с часу на час.

— А мне, видно, опять к Алексею Фаддеичу придется... — Антон задумался.

— Обожди! Андрей Палыч вот-вот заявится.

— А чего ждать-то?

— Артель будем организовывать!

— Артель?.. — Антон недоверчиво покосился на Костю, подумал. — Посмотрим... — и, приподняв на прощанье шапку, вразвалку поплелся на берег протока.

 

Глава вторая

На песчаном пологом берегу было людно и шумно.

К морским посудинам продолжали свозить сети, бочонки с пресной водой, канаты, паруса, ребятишки наперегонки несли шесты, багры, мачты.

Громко звякали якорные цепи, заглушая ловецкую перекличку на судах. Около реюшки Василия Безверхова толпился народ; реюшка была новая и рыжая— смола не успела еще зачадить ее.

Ловцы завистливо осматривали морскую лодчонку.

— Хороша реюшка! — говорили они.

Хлопали по бортам, старались заглянуть внутрь.

— Хороша!

Поочередно приподымали корму.

— Легка, что птаха!

А Василий Безверхов, хозяин реюшки, такой же рыжий и рябой, как и его новая посудина, не обращая снимания на ловцов, кичливо покрикивал на Тупоноса:

— Павло! Пошли-поехали!

Беспомощно свесив длинные, словно весла, руки, Павло Тупонос прислонился к мачте и задумчиво поглядывал на берег — в стороне от толпы стояли его Ольга и двое ребят.

Не раз порывался он сойти с реюшки, но Ольга решительно качала головой и, указывая глазами на ребят, осторожно, чтобы никто не заметил, грозилась пальцем, словно говорила: «Нельзя! Видишь ребят? Им есть надо. Непременно ты должен идти в море!»

Ольга, маленькая женщина, похожая на девочку, боялась, как бы Павло не раздумал выходить на лов.

«Он ведь такой! — недовольно думала она о муже. — Найдет на него, как в холодину спячка на рыбье царство. Будет дома дрыхнуть да махрой чадить, песни тянуть... А я работай, корми ребят и его...»

— Павло! Пошли-поехали! — снова закричал Василий Безверхов.

Сдвинув корму реюшки с берега, он повернулся к жене и строго сказал:

— Прощай, Лена!

Рыбачка, убрав руки под синий, с белыми горошинками фартук, пристально посмотрела на мужа.

— Прощай, Вася! — И, спохватившись, тихо сказала. — Обождал бы немного. Ни один еще человек не выбег в море. Обождал бы... Скоро краснощековские, дойкинские пойдут и еще, может, кто. Тогда б и ты с ними. А то, вон... — и, замигав карими, кроткими глазами, рыбачка шепотом закончила: — Васьки-то Сазана нету...

Сдвинув на затылок шапку и взглянув на ловцов, Василий хвастливо ответил на уговоры жены:

— Что ж, по-твоему, у моря сиди да погоды жди?

Вспрыгнув на корму реюшки, он опять важно прикрикнул на Тупоноса:

— Пошли-поехали!

Мимо брел дедушка Ваня; он вернулся с рыбоприемки и теперь, нагруженный веслами и шестами, направлялся к своей мазанке.

Заслышав голос Безверхова, древний дед призадержался, уставясь на ловцов глубокими глазными ямками.

— Жидковато, ребятки, теплынь идет, — сердито сказал он. — Рановато еще в море выбегать... — Спустив с плеча весла и шесты на землю, дед выставил руку вперед, словно пощупал пальцами воздух. — И солнышко будто греет, а теплыни нет. Вот оно что, ребятки! Стыли много, — отзимок может случиться. Да и отродясь в эдакую рань люди не выходили в море. — Слепой ловец снял шапку и отер ею лицо. — И чайка пришла рано...

Над протоком носились белокрылые чайки, — они стремительно падали в проглеи, на лед и, мгновенно вырываясь оттуда, стрелою взлетали ввысь и опять неугомонно кружили над протоком.

Чайки пронзительно и беспрестанно кричали.

Взбросив на плечи весла и шесты, дедушка Ваня двинулся домой, недовольно повторяя на ходу:

— Опаска большая сейчас в море выбегать... Отзимок может хлынуть...

Елена забеспокоилась, окликнула мужа:

— Вася, переждал бы денек-другой!

Внезапно с реюшки шумно спрыгнул на берег Павло Тупонос; в руке у него болтался мешок с припасами.

— Ты куда? — спросил его удивленный Василий.

Вскинув мешок за плечи, Павло беспечно сказал:

— Домой пошел-поехал.

Василий, потрясая шестом, сердито закричал:

— Ты чего? Шутишь?!.. В море надо! И четвертную взял!..

Павло неторопливо ответил:

— Заработаю — и отдам, — и, сплюнув, направился к жене.

Ольга, закрыв лицо руками от стыда, громко зарыдала и повернула в поселок; ребята, заголосив, побежали следом за матерью.

— Вот скандальная баба! — Павло в нерешительности остановился и, не зная, то ли идти ему домой, то ли возвращаться на реюшку, с тревогой посмотрел на проток, где синели и вспухали под солнцем льды.

Нахлобучив на глаза шапку, он быстро зашагал в поселок.

— Куда?! — снова закричал Василий.

Усмехаясь, ловцы свертывали цыгарки.

— Лодырь царя небесного! — кричал вдогонку Тупоносу Василий. — Лодырь!..

Макар поучительно сказал Безверхову, попыхивая цыгаркой:

— А чего ты с ним спутался? Знаешь, что это за рыбеха! — и крепко выругался.

Он, казалось, до самых костей был просолен: вся одежда его заскорузла, обросла рыбьей чешуей, пропиталась солью.

Сердито взмахнув рукой, Василий крикнул жене:

— Беги за Сенькой! Скажи, чтобы живо собирался! — и, обращаясь к ловцам, с досадой добавил: — Думал ведь о Сеньке, а вот поди ж ты — этого лежебоку взял.

Спрыгивая на берег, он прокричал вслед жене:

— Скорей, Лена! Скорей!.. — и, присев на корточки, начал скручивать цыгарку.

Туже затягивая на шее платок, Елена поспешно шагала в поселок.

Ловцы опустились в кружок около Василия; некоторое время они молча дымили махоркой.

Макар медленно поднял сплошь заросшее рыжими волосами лицо; блеснув изумленными, навыкате, глазами, он сплюнул в ладонь и в ней затушил окурок, потом потер ладонь о ладонь и, очистив их от пепла, спросил Безверхова:

— Не знаешь, что это за прыщ прикатил на бударке? К Ваське Сазану, слышь. А Васька-то в относе.

— Не видал такого. А когда прикатил-то?

— Да вчера или позавчера. В сапожках эдаких. Городской!..

— Может, родня какая, — и Василий, привстав с корточек, опустился на одно колено.

В это время пахнуло крепким ледяным норд-остом.

Все настороженно переглянулись. Макар глухо сказал:

— Пожалуй, дедушка Ваня правду говорил: ударит отзимок, вернется еще к нам зима.

— Оно того... похоже на то, — подтвердил широкоплечий, могучий ловец и быстро перекрестился: — С нами бог...

Вдруг кто-то громко выкрикнул:

— А с нами власть Советов!!

Ловцы оглянулись, — к ним подходил Лешка-Матрос и, как всегда, широко улыбался. Бескозырка у него была лихо заломлена на затылок. После рассказа Кости о письме Катюши он вновь повеселел, принарядился.

— Здорово, ловцы! — задорно сказал он.

Опускаясь в кружок к ловцам, Матрос поочередно оглядел их и спросил:

— Ну? О чем дебаты ведете?

Все оживились — одни, улыбаясь, друг другу подмигивали, иные заново скручивали цыгарки, третьи усаживались попрочнее, ожидая, что Лешка подробно расскажет про драку с Дмитрием Казаком и про события на маяке.

— Так о чем же совет-то ведете? А? — У Матроса восторженно сияло лицо.

Макар язвительно сказал:

— Толкуем о твоей женитьбе — скоро ли на свадьбу позовешь...

Сразу наступило, тягостное, напряженное молчание.

Все слышали про Лешкину историю с Максимом Егорычем и Глушей, и многим, как и Макару-Контрику, хотелось подробно разузнать, чем же все это кончилось.

Но с Лешкой шутки плохи: вгорячах он может выкинуть такое, что потом и не расхлебаешь...

Лицо Матроса посуровело, всегдашнюю улыбку его словно сдунула моряна, губы задрожали. Глянув исподлобья на Макара, он угрожающе приподнялся:

— Все брешешь? Неймется?

Быстро сообразив, что Лешка не намерен рассказывать о себе, Макар заискивающе засмеялся:

— Брось, Лексей Захарыч! — и дружески похлопал его по плечу.

— То-то! — удовлетворенный, Матрос снова засиял улыбкой, опускаясь на песок. — О чем же вы тут прения-то вели?

— О погоде гадаем, Лексей. Дедушка Ваня отзимок предсказывает, — сообщил Макар.

Василий Безверхов не вытерпел:

— Чепуху дедушка порет! Стар он, и мозга у него высохла! Придет Сенька, и я в море выбегаю!

— А ты постой! — перебил Лешка. — Дедок Ваня погоду ладно примечает. На то и жил он целый век, а может, и полтора.

— Все одно, сейчас же в море выбегу — и, вскочив, Безверхов быстро прошел к своей реюшке.

— Брось хорохориться, Вася! — Лешка поправил бескозырку и подмигнул ловцам: — Сядь-ка вот с нами да расскажи, как это ты реюшку зачалил? Горбом своим? Или Дойкин сосватал? А может, Коржак наградил?

— Да-да! — привскочил как ужаленный Макар. — Расскажи-ка вот нам!

Василий вызывающе бросил:

— Кредитка справила!

— Креди-итка! — задыхаясь, вскричал Макар. — А почему нам не справила? Чем мы хуже тебя? И ты ловец, и мы ловцы. Только ты член правления, и все тут. Почему, спрашиваю, нам кредитка не справила?

Поднявшись, Макар шагнул к Василию:

— Давай нам ответ! Почему так? Тебе есть кредит, а нам нет? Сказывай!

— Правильно! — поддержал Макара Матрос. — Держи, правленец, ответ!

Ловцы наперебой заговорили:

— Дай ему жару, Макар!

— Почему такое с кредитами?

— Выкладывай, Васька, ответ!

Все двинулись к Безверхову, громко ругаясь, размахивая руками.

А Макар уже кружился подле него и неистово кричал:

— Почему, спрашиваю, кредитка нам не справила? А? Почему?

Отстраняя наседающего Макара, Василий важно, подчеркнуто разъяснил:

— Кредиты возвращать ко времени надо! Кто в срок не воротил, тому и нет ни шиша! Да еще и описать могут...

— Стращать?! — взвизгнул Макар и схватил Василия за руку. — Кого описать? Чего описать?

— Тряхни, тряхни его, Макарка!.. — закричали ловцы. — Ишь, чего выдумал, — стращать нас... Мы тебе опишем! — И плотно обступили Безверхова.

Лешка насторожился, надвинув на лоб бескозырку, он бросился к толпе.

— Кончал базар! — и, расталкивая ловцов, стал пробиваться к реюшке.

Притиснув Василия к корме посудины, ловцы кричали, грозились.

— Хватит, говорю! — Лешка рванул одного ловца за ворот, другого за рукав. — Кончал базар!..

На шум спешили к реюшке Василия ловцы, рыбачки, дети.

— Чего там?

— Бьют!

— Кого? Кто?

— Макарка там!..

А Макар, выхватив из кармана потрепанную, измочаленную газету, которую всегда носил при себе, и, потрясая ею, не переставал кричать:

— Всё себе хапаете, а нас газетками угощаете!.. Кредиты-де маломощникам, бессбруйникам... А где они, эти кредиты-то? Где?.. Реюшку себе справил! Да дойкины с коржаками!.. А нам?.. Правленец!.. Власть тоже!..

— Контра! Ш-ша! — оборвал Макара Матрос. — Власть ругать?! Ваську ругай, а власть не трожь! Понял? Знаешь, чем добыта она?

И Лешка, показав глазами на свою покалеченную ногу, грозно шагнул к Макару.

Тот отступил и примиряюще сказал, искоса поглядывая на Матроса:

— Да я так, Лексей. К слову пришлось... Обидно или нет! Тут на лов выбегать надо, а сетки нету. Толкнулся в кредитку — отказ. Прошлым летом я у них на бударку взял. А он, слышал ты, чего сказал? Описать могут!.. Да ты прежде дай мне на сетки, и я путину встречу как надо. Тогда можешь получить обратно и прежние деньги, и те, что на сетки дадите. А то — описать! Как же это так?

— А так, — неожиданно вставил один из ловцов. — Шукнёт Васька Дойкину, а тот Коржаку, а Коржак-то — главный заправила в этой самой кредитке, — и опишут. Помнишь, как у Тупоноса?

— Теперь не опишут! — уверенно заявил Лешка. — Довольно! В городе-то их описали, а не нас!

— Оно так, — охотно согласился ловец.

— А ловить-то, — поспешно вставил Макар, — штанами приходится! — и стал аккуратно складывать вконец растрепанную газету.

— Ты бы хоть газету-то сменил, а то вроде как мочало она у тебя, — усмехаясь, заметил Лешка и, подумав, серьезно добавил: — За свежей, что ли, в район съездил бы. Может, новости какие...

Макар сунул газету в карман и молча отошел в сторону.

Василий, стоя задом к корме реюшки, оправлял телогрейку, — ее чуть не порвали ловцы.

— Ну, правленец, что скажешь? — и Лешка вплотную подошел к Безверхову.

— И чего бучу затеял? — уже без гонора и с упреком сказал Василий, влезая на реюшку.

— А чтобы злее ты был! — и, сдвинув бескозырку на затылок, Матрос стал поучать Безверхова: — Она, злоба-то, брат, штука важнецкая. Вспомни-ка гражданскую... Были злы на цареву жизнь — и без промаха били разных гадюк. Понял, злоба-то, какая штука, а?.. Вот и хочу, чтобы ты, щучий твой нос, злее был! Поменьше бы заглядывал в рот Дойкину да побольше беспокойства имел бы о ловцах. О Макаре вот — без сетей он. Сам-то ты на лов идешь, а он что будет делать? Мотней трясти?.. Андрей Палычу должен был помочь — об артели он старается. Понял?.. На кой тяп и в правлении ты этом самом сидишь! Не для того же, чтобы кумом ты стал Коржаку!

Ловцы дружно подхватили:

— Ай да Лексей!

— Отчитал!

— Молодчага!..

К реюшке подходили все новые и новые ловцы.

В стороне остановились Дмитрий Казак и Антон. Они молча рассматривали новенькую посудину Василия.

— Ладную реюшку Безверхое справил, — завистливо проронил наконец Антон, продолжая угрюмо поглядывать на морскую лодку.

Дмитрий с обидой подумал:

«Да, сумел Васька... А я?..» — и Казаку опять припомнился недавний относ.

Совсем было поднялся Дмитрий на ноги — триста целковых у них с Василием Сазаном за Дойкиным значилось. И вдруг этот проклятый относ! Дойкин ни копейки не выплатил Дмитрию, все вычел за угнанные относом оханы и прочую сбрую. Только и дал, что муки немного да сахару горсть, и то, говорит, это в счет будущих расчетов... А тут, как на грех, Рыжий еще околел, на котором Дмитрий с Василием в море выбегали. И записал ему Дойкин новый долг в семьдесят пять целковых... Василию-то Сазану что! Он не брал у Дойкина ни оханы, ни лошадь, ни тулупы. Все это за Дмитрием значилось. Да и плавает сейчас Василий где-то там по Каспию на льдине. А Дмитрий вот здесь, в Островке, — плати, отрабатывай долги!..

«Ну что ты скажешь?! Ну что ты будешь делать?!» — Дмитрий выругался, зашагал вдоль берега.

За ним поспешил Матрос.

— Эй! Постой! Постой!.. — Лешка приблизился к Дмитрию, добродушно приветствуя его: — Здорово, Митек!.. Ты извиняй за тот вечер...

Не отвечая, Казак двинулся дальше. Матрос, не отставая от него, снова окликнул:

— Постой, говорю!

Не обращая внимания на Лешку, Казак прибавил шаг.

— Оглох, что ли?! — и, рассерчав, Матрос рванул его за рукав.

Долго и пристально смотрели они друг другу в глаза: Дмитрий — огромный, прямой, как мачта, Лешка — кряжистый и сутулый.

Казалось, вот-вот схватятся они и завертятся по песку.

— Охота мне одно тебе сказать, — Лешка передохнул и решительно добавил: — Мотает тебя, как балберку!

Лицо его перестало излучать улыбку.

— Комсомол, а с рыбником путаешься, с этой гадюкой Дойкиным. Что это? Срамота! — и, задрожав, будто его внезапно хватила лихорадка, он зло продолжал: — Классу в тебе нету! Бросай Дойкина! Будем вместе с Андрей Палычем артель налаживать.

Косо глядя на Лешку, Дмитрий сквозь зубы чуть слышно процедил:

— Иди-ка ты!.. — и вновь зашагал вдоль берега.

Матрос гневно повторил вдогонку Казаку:

— Классу в тебе нету!.. С гадюкой путаешься!..

Дмитрий оглянулся и посмотрел на свои широкопалые, внушительные руки, похожие на добротные якоря.

«Мазану вот раз, — подумал он, — и все!»

Лешка шел смело, лицо его восхищенно светилось.

«Вот ведь какой!» — и Дмитрий отступил; круто повернув, он направился в сторону мазанки дедушки Вани.

А Лешка кричал уже о другом:

— На чужое добро позарился!.. Ключи захапал!.. Не выйдет!.. От этого не заживешь лучше!..

 

Глава третья

Дмитрий шел и думал:

«Как ни кинь, а все выходит клин... Неужели придется опять к Алексею Фаддеичу?..»

После возвращения с относа он ходил на подсчет к Дойкину, и, как предсказывал Максим Егорыч, все свелось к тому, что Дмитрий остался еще должен Алексею Фаддеичу.

Ему очень хотелось проверить все эти подсчеты, но озноб, который не покидал Дмитрия со времени ухода с маяка, под конец свалил его в постель, и он сильно занемог...

— Рыжий околел... Оханы бросили... тулупы... Какая тут проверка!.. — твердил он в бреду.

А теперь, припоминая наставления маячника о живоглотах, он снова захотел проверить дойкинские подсчеты.

«Но как проверишь? — рассуждал Дмитрий, шагая по поселку. — Скандалить же надо с Алексеем Фаддеичем! А потом куда? Как на лов потом?..»

Волновало его и то, что вот уже вторая неделя на исходе, как уехал Буркин в район, и до сих пор нет от него никаких вестей.

Собирались у Григория Ивановича и долго толковали об артели Сенька, Яшка и он, Дмитрий. Буркин поехал в районный комитет партии за помощью. А до него, оказывается, туда же укатил и Андрей Палыч.

Уехали — и пропали...

«И Глуши нет... — думал Дмитрий. — Неизвестно, что скажет и Максим Егорыч. Обещал ведь на другой день приехать с Глушей в Островок, а прошло уже, пожалуй, больше полмесяца... А Лешка все о ключах кричит. Дескать, Максим Егорыч требует ключи... Так ли это? Может, и так. От старика всего ожидай. Но и Лешка — мастак известный!..»

Эти мысли особенно беспокоили Дмитрия, заставляя его думать и думать об исходе нежданно подвалившего счастья, словно невиданный косяк рыбы. А счастье, как и косяк, привалив, может так же внезапно и скрыться... И Дмитрий, строя разные предположения, ни на одном из них не мог остановиться, терзаясь столь долгим отсутствием Глуши и старика.

«Чего же делать-то? — Он остановился, поглядел на берег, где в предпутинной спешке шумел народ, и повернул к Наталье Буркиной. — Может, она чего слышала о Григории Иваныче?»

Когда Дмитрий вошел в горницу, Наталья в одной рубахе, с оголенными руками и грудью, метнулась от стола за печку.

— Заходи, заходи, Митя, — виновато проговорила она, надевая кофту.

Дмитрий присел у окна.

— А я все тряпье свое латаю. — Наталья, одергивая юбку, прошла к столу. Несмело поглядывая на ловца, она убрала нитки, иголку и наперсток в жестяную коробочку.

Дмитрий молчал.

— И когда уж по-хорошему жить-то начнем?.. — Наталья опустилась на табуретку, стыдливо прикрывая руками серые, из брезента, заплаты на юбке.

— От Григория Иваныча никаких новостей? — Дмитрий посмотрел на ее узенькие, точно лодочки, ладони, что беспокойно скользили по коленям.

— Нету никаких, — рыбачка печально покачала головой, и смоляная прядь густых волос скользнула по ее овальному коричневому лицу. — Может, занемог там со своей рукой...

Быстро поправив волосы, Наталья снова положила ладони на брезентовые заплаты, которыми была часто усеяна, словно крупной чешуей, ее полинявшая, синяя когда-то юбка.

— Не знаю, чего и делать. — Дмитрий поднялся и неторопливо зашагал по горнице. — Люди на лов собираются, а мы всё ждем и ждем... А все этот Сенька! Говорил ведь ему: отработаем эту путину всяк по-своему, а потом уж и за артель примемся. Нет, все свое — давай, давай артель! Да и Григорий Иваныч то же самое...

Наталья молчаливо слушала ловца.

— Ну, ладно! — он вдруг сердито запахнул полушубок. — Я пошел!

— А как же, Митя, — забеспокоилась рыбачка, — артель-то? Григорий ведь такой человек, — она встала с табуретки и быстро прошла за стол, стараясь скрыть залатанную юбку, — раз взялся он за это дело, то непременно выполнит его.

— Посмотрим, — и Дмитрий направился к двери.

На улице было глухо и тоскливо; с берега доносились говор, звяканье цепей.

«И Григория Ивановича нету, — снова подумал Дмитрий, сворачивая в проулок. — И Максима Егорыча тоже. А ведь обещал кулас дать и сетку... — Неожиданно сердце его дрогнуло. — А может и так получиться: ни того, ни другого не дождешься и на лов ни к кому не успеешь пристроиться...»

Он поровнялся с домом Дойкина и, немного задержавшись у крыльца, решил зайти к Алексею Фаддеичу.

Осторожно приоткрыв калитку, опасаясь наскока свирепого Шайтана, Дмитрий заметил посреди двора на проволоке, по которой метался по ночам на цепи пес, вывешенные для просушки тулупы.

Ему сразу припомнился рассказ Глуши о тулупах, которые видела она в санях, когда встречала с моря застигнутых относом и шурганом ловцов.

«Неужели и мой тут, за который вычел Алексеи Фаддеич?» — И Дмитрий решительно распахнул калитку.

Шайтан мирно дремал, положив голову на лохматые лапы.

«Он и есть!» — чуть не вскрикнул от неожиданности Дмитрий, когда признал среди тулупов тот самый, что брал у Дойкина в море.

— Алексей Фаддеич!.. — закричал он сиплым, надорванным в относе голосом. — Алексей Фаддеич!..

Дойкин, заметив ловца, поспешно вышел из конюшни. Не дойдя до Дмитрия, он свернул к Шайтану и, пнув его носком сапога, отпрянул к забору:

— Чорт! Дрыхнешь все!..

Пес свирепо рявкнул, взбросился на задние лапы, но признав хозяина, замер и заскулил.

— Здорово, здорово, Казак! — и Дойкнн направился к ловцу. — Хвороба на тебя, что ли, напала какая? Чего ты такой худючий?

— Алексей Фаддеич! — взмолился Дмитрий, позабыв даже поздороваться. — Вот ведь!.. — Он кивнул в сторону тулупов. — Ворот-то с белым пятном! Тот и есть, что в вычет пошел.

— Чего городишь! — У Дойкина изогнулись вихрастые брови, до этого покойно лежавшие на могучих надбровных буграх.

— Как чего?! — Дмитрий затрясся в гневе, точно снова хватил его озноб.

— Постой, постой. Не горячись! Говори толком.

— Тулуп в вычет пошел, — лязгал зубами Дмитрий. — А он тут... висит вот...

— Может, ошибка какая, — и Дойкин, пожимая плечами, не спеша оглядел двор.

У сетевого амбара копошился казах.

— Шаграй!

Нахлобучивая шапку, казах поспешно подбежал к Дойкину.

— Тулупы были, Шаграй, в ихних санях?

Казах часто замигал узкими глазами.

— Мой не помнит, — и он растерянно развел руками.

— Да чего ты, Алексей Фаддеич! — Дмитрий вплотную подошел к тулупу, вскинул его полу. — Вот и латка на подоле. Сам ставил!

— Должно, Софка напутала, — согласился наконец Дойкин и стал ругать жену: — Ох, уж эти бабы! Говорил, не лезь куда не надо!..

Скосив глаза в сторону пса, он зло сказал что-то Шаграю по-казахски.

Казах кинулся к Шайтану и подхваченным с земли прутом стал нещадно наносить ему удары. Пес приглушенно зарычал и метнулся к забору, оттуда скакнул обратно, чуть не свалив Шаграя с ног.

— Ш-шорт! — кричал казах, гоняясь за Шайтаном и ожигая его прутом. — Спать надо минута, а караул давать целый сутка. Ш-шорт!

— Отойдем в сторону, — предложил Дмитрию Дойкин. — Пусть проучит, чорта! Хорошо вот ты зашел, когда он дрых, а то ведь шатается тут всякая шантрапа. Сопрут еще чего. Тот же и тулуп, а ты потом выясняй да моргай перед ловцом... Так его, так, Шаграй!..

И, следя за тем, как гоняется казах за псом, Дойкин подобрел.

— Во сколько ценили тулуп-то? — спросил он Дмитрия.

— В полсотню целковых.

— Ой ли?

— Алексей Фаддеич!..

— Ладно! Сниму полсотню с тебя.

— Вот и хорошо! — Дмитрий радостно опахнул руками запотевшее лицо.

А Дойкин, будто позабыв про ловца, продолжал кричать казаху:

— По башке его, Шаграй! По башке, чорта!

Грохоча проволокой, пес разъяренно метался от калитки в конец двора и под ударами казаха снова несся обратно.

— Шаграй! По башке!..

Взбрасываясь на задние лапы и хрипло рыча, Шайтан кидался на Шаграя, но тот, вооруженный колом, откидывал пса и снова гнал его из конца в конец двора.

Дмитрий осторожно тронул Дойкина за плечо:

— Алексей Фаддеич, раз все по-хорошему, хочу и в эту путину от тебя на лов идти.

— Согласен, — отозвался Дойкин, все увлекаясь муштровкой пса. — Как пойдешь? Пятым паем?

— Пятым, Алексей Фаддеич.

— Стало быть, собрать тебя совсем?

— Ага!

— Чтобы не было греха, помни паи: один твой, четыре мои... А то с этой заварухой в городе память у некоторых отшибло.

— Знаю, Алексей Фаддеич! Как не знать!

— Зайди вечером.

— Зайду!

— Значит, по рукам? — и Дойкин сунул Дмитрию свою белую, пухлую руку. — Оно, конечно, для закрепки, по старому-бывалому надо было богу рюмкой помолиться. Но какой там бог у комсомола!..

Он осклабился, безнадежно махнул рукой.

— А про Ваську Сазана ничего не слыхал? — Дойкин сразу посерьезнел.

— Дельного ничего, — глухо откликнулся Дмитрий. — Слухи только разные...

Из сеней показалась жена Дойкина — маленькая, тучная Софа.

— Шаграй! — воскликнула она. — Довольно тебе!

Но казах не слышал; сбросив шапку, он все гонял по двору Шайтана, с которого шматками летела шерсть. Исходя пеной, пес уже не гавкал, а только подвывал, стараясь нырнуть в конуру.

— Шаграй!..

— Чего орешь! — прикрикнул на жену Дойкин. — Не видишь, уму-разуму поучают божью тварь!

Слегка приподняв на прощанье шапку, Дмитрий двинулся к калитке. И когда вышел он со двора, Алексей Фаддеич приказал Софе:

— Пошли Антоновой Елене еще харчи.

— Опять... — возразила было Софа.

— Пошли, говорю!

Немного подумав, он спросил жену:

— Сколько раз посылала?

— Четыре, а всего уже — два пуда муки, фунтов пять масла да яиц с полсотни.

— Еще пошли пшеничной, да побольше. Масла ей побольше. Пусть выздоравливает! Не жалей, дурында, добра. Добро и родит добро... А я запишу Антону. Вот и опять он со мной. Поняла?..

Дмитрий проворно шагал домой. Он был доволен столь неожиданным и благополучным исходом разговора с Дойкиным.

«И тулуп с долгов снят, — легко думалось ему, — и на лов договорился... Останний раз выбегаю в море от Алексея Фаддеича. Останний!»

Ему припомнился вчерашний разговор с Сенькой и Яковом: порешили они, если в ближайшие дни не приедут из района Буркин и Андрей Палыч, выходить в море кто как может.

«Теперь бы только еще Сеньке упроситься к Захару Минаичу или к кому другому — и шабаш! Яшка-то как-нибудь сам соберется на лов. А воротимся с моря — и артель начнем собирать!»

Подняв с земли камышинку и помахивая ею, Дмитрий еще быстрее зашагал домой.

А со стороны двора Алексея Фаддеича все громыхала проволока и слышался жалобный вой Шайтана.

«Тулуп в полсотню ценился, — продолжал рассуждать Дмитрий. — А за Рыжего, что околел, мне семьдесят пять целковых записано. Ну, муки с сахаром на пятерку какую я взял. Вот и выходит, Алексею Фаддеичу я остаюсь должен всего-навсего четвертной билет...»

Дмитрий вспомнил, что уже давно не проверял свою сохранность, которая была запрятана в чулке матери.

Во время его болезни, после относа, мать брала из этой сохранности то на продукты, то на лекарство для сына, два раза нанимала подводу для поездки в район за доктором, — Дмитрий наотрез отказался от услуг бабки Анюты.

Когда он поднялся и подсчитал деньги, вместо полутораста целковых, оказалась только сотня с червонцем да пятерка.

После мать еще тратила на Дмитрия, а потом у сестры умер ребенок, мать давала взаймы дочери на похороны...

Теперь Дмитрий не знал, сколько же точно целковых хранится в чулке матери.

И он в тревоге распахнул калитку.

Во дворе сестра с мужем садили сети. Во всю длину двора были натянуты между шестами хребтины, — к ним ловец и рыбачка пришивали сети, быстро работая игличками с намотанной на них пряжей.

— Дома маманя? — спросил Дмитрий, поднимаясь на крыльцо.

Ни сестра, ни Егор не ответили; они торопились закончить посадку сетей, — к вечеру Егор должен был выйти на лов.

Дмитрий открыл дверь в сени.

— А ты ноги-то вытирай! — сердито крикнула сестра.

Мать сидела у окна и латала парус.

Пройдя к старухе, Дмитрий отшвырнул край полотнища под стол, намереваясь опуститься к ногам матери.

— Ой, чего ты, Митек? — встревожилась мать. — Чего ты, родной?

— Сохранность хочу проверить.

— Сейчас...

Старуха отстранила сына, нагнулась и вытащила из-за чулка сверток.

Дмитрий, громко дыша, развернул дрожащими руками над столом серый платок.

Заметив, что в окно могут подсмотреть со двора сестра и Егор, он сунул платок под фуфайку и направился к двери, торопливо говоря на ходу:

— Я к себе, маманя, пошел, там и проверю. А ты после зайди.

— Хорошо, хорошо, родной, — тихо откликнулась старуха и, вздохнув, нагнулась, чтобы поднять спущенный чулок.

Дмитрий прошел в конец двора и скрылся в своей мазанке.

Не раздеваясь, он развернул на столе платок и быстро пересчитал деньги.

— Вот так так! — и устало опустился на табуретку. — И сотни даже нету! Только шесть червонцев, две пятерки да целковый!

И долго тоскующим взглядом смотрел он на окно, — там, на камышовом заборе, ворона старательно чистила перья.

 

Глава четвертая

На берегу у столба с маленькой, игрушечной крышей, похожей на опрокинутый гробик, стоял, заложив руки за спину, Алексей Фаддеич; под гробиком висела почерневшая икона Николы-чудотворца.

Дойкин исподлобья следил за приготовлениями своего компаньона к выходу в море. Мироныч прытко скакал по посудинам, проверяя, все ли в порядке.

Алексей Фаддеич грузно переступал с ноги на ногу.

Пока только одну партию судов посылает он в эту весну на Каспий: стоечную — судно-стан, четыре подчалка — лодки, с которых идет добыча рыбы, и подбегную — для вывоза улова с моря.

Остальная флотилия — рыбница «Софа», баркас «Алексей», другая стоечная, около десятка подчалков и бударок — стоит без дела.

Не решается Алексей Фаддеич шире организовать лов, — очень тревожное нынче время! Прошлой осенью большая заваруха случилась в городе. Даже таких влиятельных воротил, как братья Солдатовы, имевших крупный, точно в старое, царское время, промысел в городе, — и тех тряхнули. Арестован и знаменитый на всю Нижнюю Волгу рыбозаготовитель Георгий Кузьмич.

Вначале Дойкин обрадовался этому аресту: долги Георгию Кузьмичу в пять тысяч целковых рухнули. А потом — и радость не в радость. Говорят, все рыбные палатки в городе закрыты и опечатаны...

«И что делается! Не поймешь!.. — Алексей Фаддеич тяжко вздохнул. —А тут еще газеты трещат о каких-то колхозах. Эдакое непостижимое идет по всей стране... Не поймешь, никак не поймешь, что творится!»

Он нетерпеливо вынул руки из кармана, пошаркал ладонь о ладонь.

Мимо проходили ловцы, здоровались с Алексеем Фаддеичем; одних он замечал, других не слышал, все размышляя о событиях в городе и стране.

Думы тяжко навалились на него, и в конце концов, не в силах понять всю сложность и необычность случившегося, он запутался в них, как рыба в сетях.

Ясно сознавал он только одно: беда, большая беда обрушилась на рыбников!

Дойкин сумрачно посмотрел на лик угодника, нарисованный на трухлявой, рассохшейся доске, что висела под крышей-гробиком; потом перевел взгляд на проток, — по нему все чаще и чаще выбегали из Островка посудины на добычу рыбы.

Видел он — мало кто из ловцов поднимал руку, чтобы перекреститься и поклониться Николе-чудотворцу, который испокон века почитался как верный и надежный покровитель ловецкого племени. Может, только два-три ловца из десяти украдкой от других или по привычке взмахивали руками с небрежно сложенными пальцами, косясь на столб, у которого недвижно стоял Алексей Фаддеич.

— Выходит вера из людей, — жарко зашептал он. — Или люди выходят из веры — не поймешь, беса не поймешь!..

И глядя на то, как собираются ловцы в море, Дойкин с тоской подумал:

«А как раньше-то, в бывалое время выходили на лов! Как тогда открывали путину! Любо смотреть — с молебном, с попом, с хором!..»

От радостного волнения у Алексея Фаддеича захватило дух, и перед ним открылась знакомая, любимая картина.

...Берег кишмя-кишит народом, точно невиданный косяк выбросился на отмель.

Дьякон, воздев руку с орарем в небо, громогласно восклицает, хор во множество голосов неудержимо орет, а пышноволосый отец Сергий в раззолоченной ризе важно шагает по морским и речным посудинам, кропит их и сети святой водой.

А потом — жирные обеды на берегу, под натянутыми на шестах парусами, сотни ведер пива и водки, гармошки, песни, пляски.

Помнится, один раз даже отец Сергий, задрав полы рясы, плясал камаринского, — тот самый отец Сергий, что когда-то священствовал в новой церкви, которую выстроил батька Дойкина, Фаддей, на новом, обширном промысле и назвал ее в честь сына именем Алексея божьего человека.

Дойкин взглянул на икону под крышей-гробиком и громко, встревоженно задышал.

Это он, Алексей Фаддеич, и старый Краснощеков на свои собственные деньги соорудили здесь в двадцать четвертом году сие деревянное подобие часовенки. А потом объявили сбор денег на сооружение в Островке настоящей, каменной часовни, а возможно, и небольшой церквушки. Дойкин ассигновал сотню целковых. Хорошо сделал, что только ассигновал, а не дал: не развернулось это дело. Ловцы, да и то лишь крепкие, вроде Турки и Цыгана, дали кто по трешнице, кто по пятерке, и ещё некоторые старики да старухи внесли свою жертву натурой: одни рыбой, другие николаевскими золотыми... Перепало и от таких городских нэпманов, как братья Солдатовы, — они охотно откликнулись. Старый Краснощеков, не желая отставать от Дойкина, тоже ассигновал сотню. Как-никак, а в общем набралось четыреста целковых да полсотни золотыми... Дойкин предусмотрительно не взял этих денег на хранение, а поручил их Краснощекову — мало ли что могло случиться. Как посмотрело бы еще на эту затею начальство! Тогда у Дойкина не было таких зацепок, какие имеются теперь и в сельсовете и даже в районе!..

«Старый псюга! — с ненавистью подумал Алексей Фаддеич о Краснощекове. — Прикарманил часовенные денежки и молчит!..»

— Алексею Фаддеичу!

Дойкин вздрогнул.

Перед ним стояла, кланяясь в пояс и сложа руки на груди, Полька-богомолка; вся она была черная — и лицо, и платок, и ряска. Полька когда-то обитала в городском Девичьем монастыре.

Закатив глаза, она вдруг запричитала, беспрестанно теребя ряску на груди и чем-то позванивая:

— А я к тебе, кормилец ты наш, просить за рабов божьих — за Савелия и Анастасию. Знаю, не оставишь ты их в нужде...

Польку и Дойкина окружили ребятишки, рыбачки и кое-кто из ловцов. Продолжая громко причитать, богомолка просила за Савелия, что прошлой осенью работал у Дойкина:

— Помоги, помоги, кормилец ты наш. Деткам его помоги, да и самой Анастасии тоже... Пошли им мучицы, а Христос не оставит милосердия твоего.

— А что Савелий? — стараясь быть участливым, спросил Дойкин. — Нога у него как?

— Не сегодня-завтра Савелий из больницы выпишется и в Островок заявится, кормилец ты наш. А нога его, слава богу, на поправку пошла! — Полька-богомолка низко поклонилась. — Не оставь рабов божьих и деток их. Не оставь, Алексей Фаддеич!

— Пойди к Софке, пусть пошлет пуд ржаной и пуд пшенишной, — и перевел взгляд на Наталью Буркину.

Она стояла позади ребятишек.

«Ка-акой добрый! — с умилением подумала Наталья о Дойкине. — А Григорий все ругает его».

И снова тоска по сытой, прочной жизни охватила Наталью, как и недавно, когда она вела мужа с холмов.

— Не оставит тебя Христос, кормилец ты наш, Алексей Фаддеич!.. — Полька-богомолка крестилась, и, когда кланялась, у нее что-то грузное лязгало под ряской.

Закинув руки назад, Дойкин строго сказал ей:

— Ступай!

Она мигом, по-рыбьи вынырнула из толпы; ребятишки бросились за ней.

— Полька-голька, крестик на цепи! — громко кричали они, стараясь нагнать ее.

Отбиваясь от ребятишек, богомолка распахнула ряску и, обхватив обеими руками большой деревянный крест, что висел у нее на якорной цепке, замахала им:

— Свят, свят, свят!..

Ребятишки, смеясь, не отставали. Тогда Полька, бряцая цепкой, поспешно скинула несколько кругов ее со своей шеи и, грозясь крестом, пошла на ребят.

— Да воскреснет бог и расточатся врази его! — вдруг визгливо запела она.

Рыбачки зашикали на ребятишек, стали отгонять их от богомолки. А она, повернув назад и надсаживаясь в песнопении, зашагала к своей землянке, которую называла кельей; соорудил ее для Польки на краю Островка Алексей Фаддеич.

К Дойкину подошел его суетливый компаньон Мироныч; разговаривая с ловцами, он еще издали наблюдал за Алексеем Фаддеичем и Полькой-богомолкой.

Ловцы прозвали Мироныча Щукой — он постоянно находился в суете, спешке; тонкая и длинная фигура его, извиваясь, напоминала рыбу. У него, кажется, всегда был флюс, — опухшая щека неизменно перевязана черным платком.

— Все готово, в порядке все, — сказал он Дойкину. — В море хоть сейчас. И проглеи — вон как раздались!..

Мироныч широко обвел рукою проток.

Глянув в сторону моря, он заметил, как у дальних берегов затрепыхали метелки камыша.

Дохнула моряна, и с Каспия потянуло терпкой солоноватой влагой. Солнце лучисто заискрилось в разводьях между льдов, словно золотые рыбины пошли поверх воды.

— Вот, видишь, и моряна потянула, — заторопился Мироныч. — Перейдет в штормяк — и не даст выйти, а то лед тронется.

— Рано еще в море, — твердо сказал Дойкин. — Посудины порежем!

Мироныч неопределенно пожал плечами:

— Оно известно... Зима может еще и вернуться... Хотя и в море вроде пора...

— Обождем!

— Можно и обождать, — согласился Мироныч, понимая опасения и тревогу Дойкина.

— Успеем...

Посмотрев по сторонам — нет ли кого поблизости, — Мироныч недовольно сказал:

— А ты чего расщедрился — два пуда Савелию отвешиваешь.

— Забыл разве?.. За Савелием три сотни значится. Пусть поправляется на здоровье!

— Та-ак... — Мироныч помолчал и кивнул на проток: — А мы как с приемкой?

Замысловато лавируя между льдинами, по проглеям бежали бударки и куласы: одни с уловом на рыбоприемку Госрыбтреста, что недавно появилась под тем берегом, другие со свежими менами сетей скрывались в дальних туманах.

Дойкин едва слышно проронил:

— Пока погодим и с приемкой.

Внутри у него дрожала обида, большая и жгучая; стараясь овладеть собой, он говорил прерывисто, волнуясь:

— Сегодня в район махну. Разузнаю, что там и как. Иван Митрофаныч-то в курсе всего: он в ладу с районным начальством. И в городе на днях был. Прошлый раз я ведь так и не дождался его...

— Здрасте! — к рыбникам подошла шустрая Анна Жидкова. — А я к вам насчет того-сего — работы. На тоню стряпуху надо будет?

—Не надо! — отмахнулся Мироныч.

— А я тебя не спрашиваю! — оборвала Анна. — Я к Алексею Фаддеичу.

И она лихо повела подчерненной бровью.

Искоса посмотрев на рыбачку, Дойкин сдержанно ухмыльнулся; он вспомнил, как рыбачки говорят о Жидковой: «Сетки не ставит, рыбу не ловит, а улов собирает».

— Или другую работу давай! — требовательно просила Жидкова. — Я да Настя Сазаниха, да Ольга Тупоносиха и еще Зимина хотим работать... — Вертя плечами, она безудержно говорила: — К Краснощекову просились, а он, жадюга, не берет. Боится, не поймаем мы ничего.

Дойкин с ухмылкой оглядывал незадачливую, сухую фигуру Анны, похожую на третьегодичную воблу-сушку.

Все ухмыляясь, он вдруг уронил с дрожью в голосе:

— Бабы, да не поймают, — у них подолы широкие! Погоди немного, Анка...

— Что, Щука?! — заносчиво и радостно воскликнула Жидкова.

А Дойкин быстро закончил:

— Скоро вот ловцы от путины богатеть зачнут, тогда и улов будешь собирать, Анка! — Он осклабился и шумно выдохнул: —Х-ха-ха-ха-а!..

Анна нахмурилась, покраснела.

— Зазналися! — вдруг взвизгнула она. — Все вы зазналися, и Краснощеков зазнался! Все!!

— Цыц, дура! — прикрикнул на нее Мироныч.

Анна не унималась:

— Погодите! Скоро и вас за жирный задок возьмут, как в городе взяли вашего брата! Да еще как возьмут!

У Дойкина пошли багровые пятна по лицу, появляясь то на щеке, то под глазом, то на лбу.

— Ну и дура, — уже мягче и покачивая головой, пытался урезонить Анну Мироныч.

— Сам дурак!..

На шум спешил Лешка-Матрос, громко выкрикивая на ходу:

— Молодец, Анна Сергеевна! Так их! Так!.. Мы им покажем!..

— Пошли! — Мироныч тронул за рукав Дойкина, и они зашагали к своим посудинам.

— Просилась я в стряпухи или еще куда, — и Жидкова кивнула в сторону уходивших хозяйчиков, — а они насмехаются... — и стала подробно рассказывать Лешке про ссору.

Анна уважала Матроса и даже любила его скрытно. Пожалуй, он был единственный в поселке, кто не насмехался над нею и говорил с ней как равный с равной.

Другие называли ее по-всякому, рассказывали про нее и то, чего сроду не было; Лешка же говорил с Анной учтиво и всегда называл ее по имени-отчеству.

— Не знаю, Лексей Захарыч, чего и делать, — говорила она, шагая рядом с Матросом и печально поглядывая на проток. — Хочу работать, а ничего не выходит.

— А зачем ты к ним пошла? — задумчиво спросил Лешка. — Знаешь ведь их!

— Куда же мне идти, Лексей Захарыч?..

— Артель, Анна Сергеевна, будет у нас скоро. Ожидаем вот только Андрей Палыча. — И Лешка, улыбаясь, показал глазами на хозяйчиков: — А поделом ты их шугнула. Молодец!..

Дойкин и Мироныч были уже около своих посудин. Заметив поодаль Василия Безверхова, недавнего своего сухопайщика, Алексей Фаддеич жестко окликнул его:

— Василий Ильич!

Когда подошел к нему Безверхов, он с упреком сказал:

— Как же это, Василий Ильич, допускаешь такое? Тебя ловцы чуть в проток не сбросили, слышал я.

— Лешка да Макарка все, — оправдываясь, начал было Безверхов.

— Бумажку накатай в сельсовет! — сурово перебил его Дойкин. — А лучше — в район! Жалобу подать на Лешку надо, на Макарку, да и на других! Это же покушение на члена правления — на государственного человека! Это все одно, что покушение на советскую власть! Чего доброго, еще и дальше пойдут. — Он скосил глаза в сторону Анны и Лешки. — Не дадим спуску!.. И воровство пошло — тот же Коляка. На чужое добро посягают. Честному человеку, выходит, нельзя трудиться. А депутат сельсовета молчит. Сейчас же строчи бумажку, да покрепче. А я к вечеру в район направлюсь, заодно и прихвачу. Да смотри, покрепче пиши, так и валяй: покушение, мол, на жизнь советской власти!.. Не забудь и про Жидкову черкнуть: воду, мол, мутит. Слышал, как орала? А главный зачинщик — Матрос! И об Андрее Палыче, как о депутате сельсовета, скажи — никакого, мол, порядка в поселке нету...

Безверхов все порывался уйти, нетерпеливо поглядывая на свою реюшку, вокруг которой толпились ловцы.

— Напишу... Сейчас напишу... Сейчас... — твердил он, то и дело оглядываясь. — С Леной пришлю.

— Ты чего это? — спросил его Дойкин, видя, как тот все беспокойно озирается вокруг.

— Сеньку никак не найду! Хочу его взять заместо Тупоноса... А вон и они!

Из поселка спешили Елена и Сенька.

Направляясь к реюшке, Безверхов весело закричал:

— Скорей, Сенька! Скорей!..

У посудины Василия попрежнему разноголосо шумели ловцы; тут же был и Лешка-Матрос, который, расставшись с Анной, снова пришел сюда.

— Добрая реюшка! — значительно сказал он, сдвигая на затылок бескозырку.

И снова, как в самом начале, ловцы принялись разглядывать посудину, хлопать по бортам. Примостившись на носу реюшки, Василий Безверхов быстро строчил бумажку, часто слюнявя карандаш.

Подбежал запыхавшийся Сенька и, растолкав ловцов, перебросил на посудину узел.

— Пошли-поехали! — не отрываясь от письма, крикнул ему Безверхов.

— Сию минуту, Василий Ильич, сию минуту...

— Ни одной минуты! — недовольно сказал Безверхов, поднимаясь и складывая исписанную с обеих сторон бумажку. — Пошли-поехали!

— Давай, давай! — Сенька кому-то махал рукой.

— Чего ты? — спросил его Василий, переходя на корму реюшки. — Ждешь кого?

— Зинка там бежит!

— А-а-а... — Василий усмехнулся, когда заметил дочку Андрея Палыча, что спешила из поселка на берег. — Только скорей, Сенька, прощайся!

Парень быстро пошел навстречу Зинаиде.

— Лена! — окликнул Василий жену.

И когда та подошла к нему, он, передавая ей бумажку для Дойкина, осторожно зашептал на ухо.

— Ладно, ладно, — взглянув по сторонам, Лена сунула ему что-то в руку. — Грамотка, «богородицын сон»... От всех напастей... К бабке Анюте забегала.

Посмотрев на синий лоскут, в котором была завернута переписанная на бумагу молитва, Безверхов недовольно спросил:

— Верно, трешку стоит?

— До улова, Вася. Тогда и отдадим.

В стороне от других стояли Сенька и Зинаида.

Молодая рыбачка что-то говорила парню. Черная прядка волос то и дело падала ей на белое лицо и закрывала — то один, то другой — круглые черные глаза. Зинаида легким движением руки откидывала прядку, но она снова падала ей на лицо; тогда рыбачка убрала назойливую прядку под пуховый платок.

— Сенька! — Василий взмахнул шестом. — Пошли-поехали!

Лешка-Матрос, посмеиваясь, погрозился Зинаиде:

— Расскажу вот батьке про твое любованье. И Косте расскажу!

Ловцы, поглядывая на молодую пару, слегка улыбались.

Потупив круглые черные глаза, Зинаида несмело вынула из-под фуфайки бутылку водки и передала Сеньке.

— Ого! — Лешка затрясся в звонком смехе. — Так, так! Значит, не одна любовь согревает ловца, а еще эта самая?

Сенька и Зинаида, смеясь, прошли к реюшке. Лешка шагнул к молодой рыбачке.

— Молодец, Зинка! Дай пять! — и взял ее за руку.

Улыбаясь, девушка пыталась вырвать руку из цепкой Лешкиной руки.

— Дома у ловца — рыбачка! — громко продолжал он. — А на море — водочка!..

И вдруг, взглянув на Сеньку, Лешка слегка посуровел, отвел его в сторону.

— Обождал бы Андрей Палыча, — глухо сказал он молодому ловцу. — Артелью в море пойдем!

Сенька молчал.

— Слышь? — требовательно спросил его Лешка.

— Слышу, Алексей Захарыч...

— Понимаешь, должны артелью в море пойти!

— Понимаю, Алексей Захарыч...

— Значит, согласен?

— Согласен, Алексей Захарыч...

— Так почему же не ждешь Андрей Палыча?

— Да долго уж очень он там...

— А скоро, брат, ничего не делается. Ясно?

— Ясно, Алексей Захарыч...

— Тогда бери свое движимое-недвижимое! — и Лешка кивнул на реюшку Безверхова, на корме которой лежал Сенькин узелок.

Сенька взял узелок и вместе с Зинаидой и Лешкой направился в поселок.

Безверхов так и ахнул:

— Что такое?!.

Но на выручку ему подоспел Антон:

— Я иду с тобой в море, Василий Ильич! — И ловец тут же взобрался на реюшку.

— А ты готов в море-то? !

— Я всегда готов!..

Василий Безверхов снял шапку и громко сказал ловцам:

— Ну, прощевайте, граждане!

На берегу тоже сняли шапки, сумрачно закивали головами.

— Лена! — и Василий, махнув жене, быстро надел шапку, схватил шест и оттолкнулся от берега.

С носа реюшки Антон ударил багром о лед, ударил еще раз, еще...

Посудина медленно вошла в проглею; узкая полоска воды тянулась на середину протока, где соединялась с другими проглеями.

К Елене подошла Наталья Буркина.

— Горюешь? — участливо спросила она рыбачку, вместе с нею следя за реюшкой, что, борясь со льдами, уходила все дальше и дальше.

Василий снял шапку и махнул Елене последний раз. Посудина скрылась за камышовой крепью.

— Рано очень пошел в море-то, — тягостно вздохнула Елена. — И дедушка Ваня говорил...

— Ничего, обойдется, — успокоила ее Буркина.

— Боязно, Наташенька... Нам эта справа стоит ой-ой сколько! И в кредитке взяли, и у Алексея Фаддеича, шаль свою и платья я продала... Оголились мы и кругом задолжали. Боязно все чего-то. Как бы беды не было, — в море выбег он рано...

— Ничего, — опять успокаивая рыбачку, сказала Наталья. — В море, известно, не без горя. Но от кого же ждать ловцу подарка, Лена, как не от моря же? Знаешь, как это говорится: будет рыбка — будет хлеб, будешь сыт, обут, одет...

Некоторое время они шли молча, а когда поровнялись с дойкинской флотилией, Елена сказала:

— Записку надо передать Алексей Фаддеичу.

А Дойкин уже сам шагал к рыбачкам. Приняв от Елены бумажку, он ласково спросил Наталью:

— Как Григорий Иваныч? Не вернулся из района?

Буркина смущенно ответила:

— Нету еще... Жду вот...

— Напрасно поехал он, — с достоинством сказал Алексей Фаддеич. — С кредитами сейчас туго. Средств не хватает у власти... Зашла бы ко мне сама, раз он противится, — и Дойкин пристально осмотрел ее складную, тугую фигуру. — Частиковой сетки у меня эту весну хоть отбавляй — без пользы будет лежать. Зашла бы и взяла, что ль!

Отступая под жадным взглядом Дойкина, рыбачка благодарно кивнула:

— Спасибо, Алексей Фаддеич, — и, подтолкнув Елену, быстро зашагала с ней по берегу.

Развернув бумажку, Дойкин не спеша прочитал ее.

— Та-ак, — и двинулся к дому. — Дельно написал Васька!..

Навстречу ему вышла из ворот жена.

— Алеша! — еще издали окликнула она Дойкина, таинственно прищуривая глаза.

— Иду, иду!..

Нетерпеливо поджидая мужа у калитки, Софа качала головой, заставляла его поспешить.

— Настя Сазаниха прибегала, — тревожно шепнула она Алексею Фаддеичу, хватая его за рукав. — От Георгия Кузьмича из города человек у ней!

— Как? — спросил перехваченным голосом Дойкин. — В тюрьме же Георгий Кузьмич!..

— Ты слушай! Была я там. Знаю... Человек велел приходить тебе вечером, под ночь. А днем — никак, боже упаси! Насте он дружком Васькиным представился. Это тот самый, что на днях остановился у ней... Иван Митрофаныч твой тоже должен ночью быть. Он-то, видно, и велел этому человеку остановиться у Насти...

Продолжая рассказывать, Софа беспокойно посмотрела на мужа, — по его лицу поползли багровые пятна.

 

Глава пятая

С нетерпением ожидал Андрей Палыч возвращения из города секретаря райкома партии Болтова, который еще неделю назад уехал на пленум окружного комитета партии.

До приезда Болтова Андрей Палыч не решался обращаться ни в кредитное товарищество ловцов, ни лично к его председателю Ивану Митрофановичу Коржаку, зная заранее, что ему откажут в помощи. Да и дело-то по существу заключалось не в кредитах, а гораздо в большем — в создании артели, в создании новых путей жизни.

Сидя у знакомого ловца в горнице, он сокрушенно качал головой, волновался, думая о том, как его примет секретарь. По ночам он не спал, подолгу рассуждая с самим собою:

«Так и скажу ему: надо тряхнуть дойкиных!.. Хватит!.. Пора нам и артелью доброй зажить... Партия верную дорогу указывает...»

Чтобы скоротать ночи, он одевался, выходил на двор, отпирал калитку и долго бродил по пустынным, сонным улицам районного поселка, слушая, как гудел и ломал льды на Быстренькой свирепый норд-вест, дувший беспрерывно третьи сутки.

С рассветом Андрей Палыч возвращался, пил чай и сызнова перечитывал привезенные из Островка газеты.

В райкоме партии он просиживал целыми часами, ожидая, что вот-вот заявится из города секретарь.

Работники райкома давно уже приметили сумрачного посетителя, который недвижно и молча сидел на табуретке у печки.

— Вам кого, товарищ? — спрашивали они Андрея Палыча.

— Самого главного — Болтова.

— Его сейчас нет.

— Знаю. Потому и жду.

— А по какому делу, товарищ? Возможно, мы и без него разрешим?

— Только он один может...

И, не желая больше разговаривать, Андрей Палыч надвигал на лоб шапку, часто вздыхал, вновь и вновь думая о близкой встрече с секретарем райкома...

Как только открывалась дверь и со свистом врывался ветер, он пристально оглядывал каждого входившего, надеясь сразу признать Болтова, хотя ни разу и не видел его, зато много слышал о нем.

Люди торопливо проходили мимо Андрея Палыча.

Один раз дверь особенно широко распахнулась, и под ударом ветра в коридор вбежал Буркин.

— Григорий Иваныч! Мое почтенье! — обрадовался Андрей Палыч. — И ты сюда?

— А куда же мне? — Буркин сурово улыбнулся.

Они прошли в конец коридора и там, у окна, присели на скамейку.

За окном кружил ветер, гоняя по двору бумажки, солому; когда ветер, завывая, ударял сильней, дом сотрясался и где-то шумно хлопали ставни.

Андрей Палыч пытливо посмотрел на Буркина, осторожно спросил:

— По каким делам, Григорий Иваныч?

— К тебе на подмогу... — Буркин быстро свернул цыгарку, закурил и, шумно пыхтя дымом, продолжал: — Когда ты уехал сюда, я был еще в море. А когда вернулся, заходили ко мне Сенька, Дмитрий и Туркин Яшка. Об артели толковали. Ну, вот я и следом за тобой...

От наскока ветра загудела железная крыша и снова где-то шумно захлопали ставни.

Буркин помолчал, свернул новую цыгарку, отрывисто заговорил:

— Артелью надо выходить в море, Андрей Палыч! Пора!.. Артелью!..

— Непременно, непременно...

К ловцам спешила худенькая рыжеволосая девушка.

— Товарищ!.. — обращаясь к Андрею Палычу, торопливо спросила она. — Вы хотите к товарищу Болтову?

— Мы.

— Он вас ждет.

— А разве он приехал?

— Вчера еще приехал.

— Гм... Интересно...

— Идите, а то скоро бюро начнется.

С любопытством озираясь на Буркина, который нещадно дымил цыгаркой, девушка ввела ловцов в небольшую комнату. Постучав в низенькую дверь, она слегка приоткрыла ее.

— Можно, Павел Семеныч?

— Да-да! — ответил из кабинета громкий голос.

Первым в кабинет вошел Буркин и сразу опустился на диван, продолжая густо чадить цыгаркой.

Андрей Палыч задержался у двери, осторожно посматривая на секретаря райкома, который, сидя за огромным столом, вынимал из портфеля книги, газеты, блокноты и раскладывал их в строгом порядке вокруг чернильницы с медными завитушками.

Болтов был одет в черный просторный пиджак со вздутыми у плеч рукавами; коротко подстриженные волосы торчали седой щетинкой. Слегка опухшее лицо его казалось усталым; под глазами висели большие синеватые мешки. Откинувшись на спинку кресла, он вдруг порывисто поднялся.

— Григорий Иваныч! Ах, ты!.. Здорово! — и, выйдя из-за стола, шагнул к дивану. — Давненько, давненько ты у нас не был, пропащая душа! Как поживаешь? Чего нового?

— Есть новое! — Буркин жадно затянулся дымом. — Сейчас вот наш секретарь комячейки доложит... — и стал торопливо свертывать очередную цыгарку.

Болтов посмотрел на Андрея Палыча и прошел к столу, следя за Буркиным. Знал он Буркина давно — с тех самых пор, как тот, контуженный, вернулся с фронта и года полтора-два работал в волисполкоме, а одно время даже замещал председателя исполкома. Но контузия вконец расшатала его здоровье, и он вскоре отошел от работы, уехал к себе в Островок.

— Вы, значит, ко мне, товарищ? — спросил Болтов Андрея Палыча, все поглядывая на Буркина.

— Да. Вместе с Григорием Иванычем, — и ловец подошел к столу.

Следом за ним приподнялся Буркин и тоже зашагал к Болтову.

В окно хлестал ветер, звонко осыпая стекла желтым песком; у крайнего окна, повизгивая, то и дело хлопал ставень.

Буркин посмотрел на Андрея Палыча, неловко переступавшего с ноги на ногу — он всегда не сразу начинал говорить, — посмотрел еще раз на него и, глубоко затянувшись дымом, отчего ярким пламенем вспыхнула бумажка цыгарки, глухо сказал:

— Хотим артелью выходить в море, Павел Семеныч... Давай помогай! На Коржака нажми по части кредитов... Да и пора вам за него приняться.

— Тряхнуть его надо! — внезапно вырвалось у Андрея Палыча. — И Коржака и Дойкина нашего! В городе вон...

Болтов вскинул настороженный взгляд на ловца:

— Полегче, товарищ!

— А как же?.. — Андрей Палыч непонимающе развел руками; потом, быстро распахнув полушубок, высыпал из-за пазухи на стол секретаря газеты. — Значит, газеты неправду пишут и про кредиты и про артели?..

— Ты не волнуйся, товарищ. Присядь, — Болтов кивнул на кресло и строго спросил: — Ты ведь, кажется, секретарь ячейки?

— Вроде так.

— Как это понимать?

— А вот когда у нас в Островке по-настоящему работала комячейка...

— А разве сейчас не работает?

— Да нет, работает, но не совсем.

— Не пойму, что это значит: не совсем.

— Люди же у нас поразъехались кто куда, Павел Семеныч!

Болтов крякнул, закурил.

— ...Петро Жижин наш в Москве работает, — продолжал Андрей Палыч, — Семен Кошелев в Сталинграде, Сергей Курьянов обратно в городе, он у нас секретарем был. А теперь и Василия Сазана нету — в относ попал. Остались вот Григорий Иваныч да я, Бушлак еще...

— Зубов Алексей, кажется, есть еще у вас?

— Есть!

— Та-ак... — Болтов постучал кончиком карандаша о стол. — А вы присаживайтесь, товарищи... Да-а, не совсем ладно у вас с ячейкой — не растете!

— Как не растем! — обиженно воскликнул Андрей Палыч. — Бушлака давным-давно перевели из кандидатов в члены, двоих приняли в кандидаты почитай год еще тому назад, да вот райком все никак не утверждает — ни Бушлака, ни тех двоих.

— Оно, конечно, понятно с вашей ячейкой, — и Болтов сердито швырнул карандаш. — Далеко вы от нас, чуть ли не на самом море. Однако помочь вам надо... Хорошо! Поможем!

Он откинулся на спинку кресла, испытующе посмотрел на Андрея Палыча:

— Ну, а теперь я должен тебе, товарищ, разъяснить относительно слухов про город.

Буркин попрежнему ненасытно курил и во время коротких пауз между затяжками настойчиво повторял:

— Артелью, Павел Семеныч... Артелью в море... На Коржака нажми...

— Я слышу, слышу, Григорий Иваныч, — и Болтов, снова приглашая ловцов присесть, быстро заговорил, обращаясь к Андрею Палычу: — В городе арестовали, товарищ, злостных рыбников, которые обманывали и обкрадывали нашу власть, превышали нормы заготовок рыбы, укрывали прибыль и, таким образом, не платили полностью государству налоги. Делали они и еще кое-какие дела: пытались спаивать, подкупать некоторых слабовольных наших работников... Но есть, товарищ, рыбники и другого сорта, другого посола: честные, исправно выполняющие все законы и постановления нашей власти. Взять хотя бы Ивана Митрофановича Коржака. Чем плохой? Лов развернул широко, кредитное товарищество организовано по его инициативе. Он даже работает председателем этой кредитки! Таким честным рыбникам мы не должны мешать. Пусть трудятся на всеобщее дело, пусть разворачивают лов. Страна от этого только больше получит рыбы. А Каспий — море большое, улова на всех хватит. На то и нэп, на то и существует ленинская новая экономическая политика, — и, поочередно оглядев Буркина и Андрея Палыча секретарь внушительно добавил: — Это следует вам хорошенько запомнить, а заодно и растолковать вашему Алексею Зубову...

Сбитый с толку речью секретаря, Андрей Палыч никак не мог понять: правильно ли тот говорил?.. С одной стороны, казалось ему, будто и прав Болтов, а с другой — получалась нелепица: газеты непрерывно, вот уже чуть ли не полгода, пишут о борьбе с сухопайщиной, об артелях, а секретарь райкома говорит о каких-то честных рыбниках.

«Как же это так? — Андрей Палыч недовольно посмотрел на опухшее лицо Болтова. — Коржак — честный? Дойкин — честный? А не у них ли в сухопайщине сидят, как рыба в садке, многие ловцы? Что ж это такое? И ежели у ловца беда, куда же деваться? В сухопайщину, значит?.. А газеты что пишут? Нет-нет, тут что-то не то, не то...»

— Да ты присядь, товарищ!

Андрей Палыч очнулся и растерянно, тихо произнес:

— Спасибо, мне уже вставать пора... — Немного подумав, он вдруг взволнованно сказал: — А честных рыбников все-таки нету, Павел Семенович! — и стал поспешно собирать свои газеты со стола. — Нету честных рыбников! — горячо повторил он, собираясь уходить. — Сроду не видал эдаких! — И вдруг, спохватившись, вновь вытащил из-за пазухи газеты. — А как же, партия, как же товарищ Сталин говорит о наступлении на кулака и нэпмана в «Годе великого перелома»?

— То совсем другое дело... — Болтов поднялся, сердито одернул пиджак.

— Как другое дело?! — Андрей Палыч в упор посмотрел, на секретаря.

- Ну, хватит дискуссировать! — раздраженно бросил Болтов. — Приедет вот новый секретарь райкома, тогда и поспоришь! А может, и общий язык найдете с ним...

— Новый секретарь? — удивился Андрей Палыч.

— Да! Новый!

— И скоро приедет?

— Скоро! Сегодня!..

В комнату Болтова входили члены бюро райкома, настороженно поглядывали на секретаря, что-то говорили друг другу, пожимали плечами. А он уже торопливо заканчивал разговор с ловцами.

— Вернемся, товарищи, к тому, с чего начали: то, что вы артель надумали, — неплохое дело. Поддержим! — Болтов поднялся. — Ершов! Кузьма Фомич!

К столу подошел худой, жилистый председатель райисполкома; лицо его было густо покрыто оспинами.

— Это, — Болтов кивнул на Андрея Палыча, — товарищ из Островка. Артель они там организуют, Григорий Иваныч еще с ним, — и он показал глазами на Буркина, который в сторонке разговаривал с одним из членов бюро райкома, со своим старым знакомым Махотиным. — Ты его знаешь! Помнишь?..

К Болтову подошел высокий, щеголеватый начальник районной милиции и громко спросил:

— Скоро бюро начнется?

— Скоро! Не мешай, Минаев! — отмахнулся Болтов и снова обратился к Ершову: — В Островке они артель организуют. Надо поддержать! Поговори с Иваном Митрофанычем, дай директиву.

Зорко оглядев собравшихся, он стал быстро перебирать разложенные на столе книги, газеты, блокноты. В это время зазвонил телефон. Болтов снял трубку.

— Иди сюда, — Ершов потянул за рукав Андрея Палыча к дивану. — Я вам записку напишу в кредитное товарищество. Ступайте прямо к Коржаку.

— Вы из Островка, товарищ? — к Андрею Палычу подошел началыник милиции.

— Из Островка, — Андрей Палыч распахнул полушубок, отер полою лицо.

В комнате было душно, накурено; собравшиеся на заседание разделились на несколько групп и о чем-то тревожно, вполголоса разговаривали.

«О смене секретаря, видать, толкуют», — мелькнуло у Андрея Палыча.

— Что у вас там в Островке происходит? — начальник милиции вынул кожаный портсигар и закурил. — Члена правления кредитки, говорят, чуть не убили?

— Не слыхал что-то, — и Андрей Палыч снова отер полою лицо.

— А кто это у вас там Зубов?

— Есть такой. Матрос наш!

— Аа-а, помню, — начальник милиции ухмыльнулся. — Тот, что однажды Коржака...

— Он самый!

— Придется его, видно, того...

— Товарищи! — Болтов громко постучал стаканом о графин.

— А потом, воровство, говорят, у вас пошло, — торопливо продолжал начальник милиции, — и депутат сельсовета этому потворствует...

— Тише, товарищи! — Болтов снова громко постучал стаканом о графин.

Ершов поднялся с дивана и передал записку Андрею Палычу.

— Товарищи!..

Люди быстро рассаживались: одни на диван, другие на стулья, третьи в кресла.

Андрей Палыч хотел спросить начальника милиции про то, что же такого наделал в Островке Лешка-Матрос, хотел узнать, о каком воровстве шла речь, но тот повернулся и быстро прошел в угол, где стояло пустое кресло.

Болтов высоко вскинул руку:

— Товарищи!.. Звонили из города. Товарищи из окружного комитета партии выехали к нам еще с утра. Значит, вот-вот должны быть...

Андрей Палыч и Буркин торопливо вышли из кабинета.

На улице было ветрено.

Здесь так же, как и в Островке, люди поспешно готовились к путине: несли на берег сети, паруса, багры, весла.

Буркин молча взял из рук Андрея Палыча записку Ершова и, прочитав ее, снова передал ему.

— Да-а, — тяжело вздохнул Андрей Палыч. — Болтов того... неправ насчет честных-то коржаков... неправ!

— Ясно, неправ... — раздумчиво сказал Буркин. — Махотин мне сейчас говорил — город вмешался в это дело...

Когда ловцы вошли в просторный и светлый дом, где помещалось кредитное товарищество, они застали Коржака сидящим с бухгалтером за столом.

Согнув могучую, в жирных складках шею, Коржак рассматривал разложенный перед ним лист бумаги; бухгалтер, водя карандашом по листу, вполголоса разъяснял:

— Это — остатки на кредиты, а это...

Постояв немного у двери, ловцы двинулись к столу. Коржак поднял голову, жестко спросил их:

— Чего надо, граждане?

Из глубоких его глазниц глянули на ловцов черные сухие глаза.

— Получай партийный приказ! — Рука у Буркина вздрогнула. Он взял у Андрея Палыча записку, положил ее на стол.

Прочитав записку, Коржак отрывисто сказал:

— В пятницу заседание правления, тогда и разберем.

— Да мы же, Иван Митрофаныч, нездешние! — Андрей Палыч вплотную подступил к столу. — Чуть ли не целую неделю ждать!

— Знаю! — Коржак сунул записку в карман. — Раньше надо было беспокоиться!

— Товарища Болтова ждали из города...

— Ну, довольно! — Коржак взмахнул рукой. — Сказано, в пятницу.

— Иван Митрофаныч...

— В пятницу! Один я здесь не хозяин. Правление решает такие вопросы, — и Коржак склонился над усеянным цифрами листком.

Хмуро переглянувшись, ловцы словно сказали друг другу: «Ничего не поделаешь, — порядки, чорт бы их побрал!» — и решили ожидать пятницу. А заодно решили они ждать и приезда нового секретаря райкома партии.

Вечером, обложившись газетами, Андрей Палыч долго перебирал их, листал, водил пальцем по карандашным отметкам.

Буркин молчаливо наблюдал за ним, лежа на кушетке и дымя цыгаркой.

— Это ж, что называется, правый уклон на практике, правый уклон в действии! — вдруг удивленно воскликнул Андрей Палыч, поднимая на лоб очки. — Вот он кто оказывается!

Григорий вопросительно посмотрел на товарища:

— О ком это ты, Андрей Палыч!

— О нем — о Болтове! Ишь, чего придумал: честные рыбники! Партия иначе толкует о них! — И, вскинув газету, Андрей Палыч энергично тряхнул ею. — Вот послушай, Григорий Иваныч, как товарищ Сталин говорит об этих самых...

— О ком?

— Ну, о болтовых, о правых уклонистах.

И, опустив очки на переносицу, Андрей Палыч стал медленно и громко читать:

— «В чем состоит опасность правого , откровенно оппортунистического уклона в нашей партии? В том, что он недооценивает силу наших врагов, силу капитализма, не видит опасности восстановления капитализма, не понимает механики классовой борьбы в условиях диктатуры пролетариата и потому так легко идет на уступки капитализму, требуя снижения темпа развития нашей индустрии, требуя облегчения для капиталистических элементов деревни и города, требуя отодвигания на задний план вопроса о колхозах и совхозах, требуя смягчения монополии внешней торговли и т. д. и т. п.»

Андрей Палыч отложил газету, повернулся к Буркину и поверх очков многозначительно посмотрел на него.

— Теперь ты понимаешь, откуда у Болтова эти честные рыбники? — задрожавшим голосом спросил он после длительного молчания.

Григорий вскочил с кушетки, запалил новую цигарку.

— Выходит, бухарины в Москве, — взволнованно заключил он, — а у нас болтовы действуют?!

— Я же и говорю: как есть, правый уклон в действии! — жарко воскликнул Андрей Палыч.

Григорий поспешно прошел к товарищу, уселся рядом с ним за стол и, склонясь над газетой, убеждающе попросил:

— Давай дальше читай, Андрей Палыч...

 

Глава шестая

Коляка сидел у окна и сумрачно следил за тем, как мимо его дома ловцы везли на тележках, несли на плечах вороха сетей и разную оснастку: якоря, паруса, мачты.

Руки его неспокойно лежали на подоконнике, скрюченные ревматизмом пальцы шевелились, словно перебирали сети.

А ловцы шли и шли, перебрасывая оснастку на берег, на посудины.

Коляка тяжко вздыхал, разговаривал с самим собой:

— У всех забота... Путина... А я...

Еще с утра Пелагея его ушла проситься на заработки к Краснощекову, ребятишки бегали во дворе, а в кухне копошилась мать — она что-то достала у соседей на обед.

Сидя один в жарко натопленной камышом горнице и наблюдая, как поселок готовится к весенней встрече рыбных косяков, Коляка жестоко упрекал себя за оплошность, что допустил при оборе оханов. Ну что ж из того, что Турки отомстили, протащив его подо льдом. С кем не бывает! Коляка уже почти совсем отошел и вот теперь второй день встает с постели без чьей бы то ни было помощи. Вся беда в том, что надежды его на обзаведение своей справой при помощи Краснощекова безвозвратно сгинули... Коляка не знал, как и с чего начинать разговор с Захаром Минаичем: или сначала потребовать деньги, которые не все еще выплатил ему Краснощеков, или перво-наперво просить у него прощения, что так нескладно вышло с Турками, а потом уже говорить о деньгах...

Для того и послал Коляка Пелагею к Краснощекову, чтобы разузнала она про настроение Захара Минаича.

— А чего, маманя, обедать будем? — обратился он к вошедшей из кухни старой рыбачке.

— Рыбки достала, сынок.

— А хлеб? Хлеб как?

— Плохо, сынок. Не выпросишь — люди ведь в море собираются. Самим надо... Перебьемся еще денек-другой как-нибудь, рыбкой. А там, может, ты подымешься...

В горницу вбежал Миша, за ним с радостным криком ворвалась старшая, восьмилетняя Ирина:

— Батяша, мамка идет!

Следом за ребятами вошла сумрачная, молчаливая Пелагея.

— Ну? — нетерпеливо спросил ее Коляка. — Чего слышно?

Пелагея не спеша скинула полушубок и принялась раздевать ребят.

— Чего там, спрашиваю?

— И слушать не пожелал, — всхлипнула Пелагея. — Сатана!.. Я и так и эдак к нему, а он молчит, словно рыбина безголосая. Почитай, полдня крутилась у них. Чтоб ноги совсем отнялись у него!..

— Сам пойду! — решительно заявил Коляка, поднимаясь со стула. — На погибели был! Мог совсем пропасть! А он...

И, пошатываясь, ловец двинулся за полушубком.

— Переждал бы! — жена умоляюще взглянула на Коляку. — Отошел вот немного. А то хвороба может еще вернуться.

— Ко мне не воротится! Скорей к его ногам пристанет! — и Коляка вышел из горницы.

Порывы острого, просоленного ветра остановили его, и он расслабленно прислонился к забору. Постояв минуту-другую, Коляка нетвердо зашагал и, свернув в глухой переулок, чтобы не встречаться с ловцами, многие из которых уже знали про его историю с Турками, задами направился к дому Краснощекова.

У Захара Минаича он застал Кузьму, дядю Анны Жидковой — плечистого, с огненно-рыжей бородой ловца.

Они, должно быть, не слышали, как вошел в горницу Коляка.

— Ну, что ж, — сказал, вставая, Краснощеков. — По дедовскому житью и обычаю надо помолиться.

За ним встал Кузьма, и они начали усердно креститься на множество икон, которые, будто иконостас в церкви, были расположены по обеим сторонам правого угла.

Коляка осторожно, на цыпочках, отступил назад, в сени, вышел на улицу и стал прохаживаться вдоль забора.

Когда Кузьма ушел от Краснощекова, Коляка немного переждал, а потом быстро двинулся во двор; навстречу ему из-за сетевого амбара показался Илья.

— А батька где?

— Тут он, — кивнул на амбар сын Краснощекова.

Коляка подошел к амбару, — оттуда терпко пахло сетями, солью, канатами. Видно было, как на вешалах висели несчетные богатства сетей, а на полу лежали вороха добротнейших неводов.

— Захар Минаич!

— Кто там?

— Я!.. — Коляка, устало придерживаясь за косяк, заглянул в амбар.

Из-за навесов сетей вышел Краснощеков. Сердито лязгая железным засовом, он глухо спросил:

— В чем дело?

Не зная, с чего начать, Коляка переступил с ноги на ногу и невнятно заговорил:

— Вот... Стало быть... Подсчитаться...

Вешая на дверь редкостный, в полпуда весом, замок, Краснощеков повернулся к ловцу.

— За что подсчитаться-то? — и он скосил глаза на Коляку. — За срамоту, что ли, которую возвел на меня?

— За белорыбку, Захар Минаич!

— Какую?

— Тебе же сдавал, Захар Минаич. Немного осталось там за тобой. На лов я собираюсь.

Сунув в карман ключи, Краснощеков зашагал было в сторону конюшни.

— Подсчитаться бы, Захар Минаич! — настойчиво заявил Коляка, преграждая ему путь.

— Чего? А с кем я буду подсчеты вести за коня, которого ты загубил?

И, не желая больше разговаривать с ловцом, Краснощеков отряхнул пышную, по пояс, бороду и шагнул обратно к сетевому амбару.

— Захар Минаич! — взмолился Коляка. — Пойми же ты!

Отпирая замок, Краснощеков зло сказал:

— Не хочу больше разговаривать! Балда ты!.. Оскандалил меня на весь мир. Коня загубил... — И, сбросив замок на землю, он настежь распахнул дверь, шагнул в амбар.

— Захар Минаич! — вспылил Коляка, но чувствуя всю безысходность своего положения, примиряюще заговорил: — Ежели того... в самом деле чего с конем, подсчитай, Захар Минаич... И принимай меня на лов. От тебя пойду в эту путину.

— Не нужен ты мне!.. — гневно выкрикнул Краснощеков. — Валяй домой, к жинке, на печку!

— Ага! Так ты? — Коляка вдруг подскочил к амбару и что есть силы ударил кулаком по дверям. — Так?! Ладно!.. В суд подаю на тебя и на Турков. Чуть не до смерти дело дошло! За измывательства по головке не погладят! Теперь не царские времена!.. А кто лошадь давал на обор чужих оханов и краденую рыбу принимал? Кто?.. И тебя к ответу!

Краснощекова словно кто подкосил: он присел на приступки, обхватив внезапно омертвевшие ноги.

Из дома на шум выбежала Марфа; из конюшни спешил на помощь Илья.

Коляка, отступая к калитке, неистово кричал:

— В суд, в суд потащу!.. В тюрьму загоню!..

Илья и Марфа, подхватив Захара Минаича подмышки, поволокли его по двору в дом.

— Я вам покажу, — грозил Коляка, — как над человеком измываться! Покажу! Попомните! К Андрей Палычу с жалобой пойду!..

Хлопнув калиткой, он торопливо зашагал на берег.

Мимо прокатил тележку с горой сетей Цыган — огромный ловец с черным, как уголь, лицом и кудрявыми смолистыми волосами. Он вогнал тележку в воду, под борта своей реюшки. У Цыгана отменные непромокаемые, по пояс, бахилы. Сдвинув на затылок шапку, он вошел повыше колен в воду и стал перекладывать сети из тележки в реюшку. Ему помогал худенький сынишка Кирюха.

С Кирюхой Цыган ходил в море, начав его брать на лов еще с семилетнего возраста. Все удивлялись, как это Цыган управляется один, — он никогда и ни с кем не сходился на совместный лов, никогда и ни у кого ничего не занимал, зря никуда не ходил и в досужее время сидел дома безвылазно, словно лягушка в ильмене. А если случалось несчастье — штормяк или отзимок уничтожали его справу, — Цыган закидывал на спину котомку и уходил на заработки в город. Жена и ребята его несколько месяцев сидели без хлеба, на одной рыбе, и не знали, где их кормилец, что с ним... Цыган недосыпал и, подчас тоже впроголодь, катал на пристанях бочки, таскал тюки, мешки, тес.

Когда работы в родном городе не было, он ехал в Царицын, бывал не один раз в Саратове, в Самаре, даже в Нижнем Новгороде.

Через три-четыре месяца, а иногда и через полгода, Цыган, исхудалый и оборванный возвращался в Островок и обязательно с сотней целковых в кармане. Опять заводил он свою справу, опять становился сам хозяином и, сумрачно усмехаясь, довольно говорил про себя: «Мне чужого не надо, но и моего не бери...»

Цыган был жаден до работы: он просиживал за меткой сетей по целым суткам, ни разу не поднимаясь с табурета.

— Не сбивай с дела! — сердито кричал он на жену, если она звала его обедать или ужинать.

Когда же от усталости тупо ныла спина, он, как уверяли ловцы, подпирал ее ухватом и так снова мог просидеть еще целые сутки.

«А вот и не разбогатеет, как Краснощеков, — внезапно подумалось Коляке. — А работает, будто вол или верблюд какой... И день и ночь... А Захар Минаич?..»

И Коляка припомнил, как наживал состояние Краснощеков: обором чужих оханов, обловом запретных ям, скупкой краденой рыбы.

«А как же мне-то быть? Ведь пора и на лов... Чего ж делать? Куда податься? — и он нетерпеливо распахнул полушубок, словно было ему нестерпимо жарко. — В относ угнало бы, как вон Ваську Сазана, и то легче, чем мыкаться здесь...»

Он остановился и растерянно посмотрел вокруг.

В затишке, за дубными котлами сидели ловцы, негромко о чем-то разговаривая. Коляка подошел к ним, невесело приподнял шапку.

Ему взволнованно ответил Яков Турка:

— Здравствуй, Николай Евстигнеич! Здравствуй!..

Другие ловцы будто и не заметили Коляку, — они с увлечением слушали приезжего человека, который рассказывал про город:

— ...Арестовывают там, други мои, всех, кто любит хозяевать, кто хочет горбом своим нажить себе домишко или другую какую надобность... Дело тут не во власти, конечно, а в комиссарах, в коммунистах этих. Власть-то, она — наша, сами мы ее выбираем. Она ведь — вы, должно, слышали — арестовала и комиссаров некоторых. Вот где гвоздочек-то забит!..

Лихо подмигивая, он то и дело выхватывал из кармана тяжелый серебряный портсигар и щегольски раскрывал его:

— Закуривай, ловцы-молодцы!

Когда папиросы кончились, он вынул новую пачку, вложил ее в портсигар и, как бы нехотя, сказал:

— Рассказываю я вам, а вы, наверно, и сами уже знаете про все это из газет.

— Газетки! — выкрикнул Макар-Контрик, по-всегдашнему потрясая измочаленной газетой. — Путина на носу, в море выбегать надо, а в потребилке муки нету. Пряжи нету, сетки нету! А газетки всё свое: снабдить, мол, ловца в море всем, чем ни на есть!.. Снабжать-то, верно, Захару Минаичу да Алексею Фаддеичу придется. Газетки!..

— И то правда, — поддержал Матвей Беспалый, — раньше-то всего вдосталь было, всем хватало.

— Вот-вот! — незнакомец многозначительно подмигнул ловцам.

С корточек приподнялся, как грозное предостережение, дедушка Ваня — длинный, костлявый. Уставясь в Беспалого черными впадинами глаз, он взмахнул иссохшей рукой и гневно спросил:

— Чего? Стародавнего, барского захотел?.. Бывальщину эту знаем!.. — И, нещадно отругав ловца, поучительно закончил: — Не мутясь, и море не становится. Погоди немного — и у нас все наладится!

Все с уважением поглядывали на древнего деда. Во всем районе знали слепого ловца и ценили его старинную мудрость, накопленную тяжким, оброчным веком.

— Легко живем, ребятушки, — дед сердито запахнул полушубок, — без царёв, без барья всякого. О-ох, легко!.. А меры-то нет — еще легче хочется. А не помозгуем, что к чему, как и отчего.

— Правильно! — поддакнул незнакомец, внимательно следивший за слепым ловцом.

— А это что за человек? — Дед недовольно уставился на приезжего. — Что за брехун такой заявился, а?.. Умач большой, гляжу!

Дедушка по-привычному обмахнул шапкой лицо, подумал и повернул к своей мазанке.

Как только скрылся он за дубными котлами, с корточек привстал Павло Тупонос.

— Пора расходиться чаевать, — и, ухмыляясь, обратился к Матвею Беспалому. — Ну? Отчитал тебя дед?. А Глушка где? Улетела, говоришь?

Матвей безучастно взглянул на Тупоноса, негромко ответил:

—Улетела будто. Что ж из этого?.. Жили вместе, а теперь врозь поживем.

Павло зычно рассмеялся. Заметив улыбающегося Якова Турку, он вдруг нарочито почтительно спросил его:

— Так ты и не рассказал нам, Яша, как вы с батькой гоняли подо льдом Николая Евстигнеича. Может, сейчас расскажешь? Дюже интересно! — и разразился гулким, дребезжащим смехом.

Яков привскочил, метнул на Тупоноса загоревшийся злобой взгляд и, кивнув Коляке, приглашая его с собой, зашагал в поселок. Пройдя несколько шагов, он остановился, поджидая недавнего своего врага.

Коляка задумался, решая, видимо, идти ему или не идти; однако колебался он недолго, запахнул полушубок и пошел вслед Турке.

Как только поровнялись они, Яков тихо, прерывающимся голосом заговорил:

— Ты того, Николай Евстигнеич... Давай прощай меня... Думалось... Сам знаешь!..

Коляка молчал, шумно и часто дыша.

— От батьки ведь ушел я... Чуть не до ножей дело дошло! Верно, слышал...

Сзади кто-то громко окликнул Коляку. Ловцы оглянулись. К ним спешил краснощековский Илья.

— Батька тебя кличет, — сказал он, обращаясь к Коляке.

«Испугался, видно», — радостно мелькнуло у ловца. И, не сказав ни слова Якову, он засуетился.

— Пошли! — и вместе с Ильей скрылся в проулке.

Постояв немного, Турка зашагал к Сенькиному дому, в который он перебрался после скандала с отцом. Сенька собирался в море, и Яков со своей семьей просторно расположился в его холостяцкой горнице.

«И Сенька уходит на лов, и Митрий скоро... — досадовал он. — А я все кручусь...»

Думалось Якову, что отец сам пришлет ему обещанный выдел — сети и бударку; думалось, что сам заговорит с ним батька, но Трофим Игнатьевич и не помышлял об этом.

Старый Турка хотел проучить сына, сбить с него спесь; хотел, чтобы пришел сын с повинной, попросил прощения, пал в ноги...

А Яков, не желая покоряться, упорно не шел просить у отца ни сетей, ни посудины. Ему опостылела совместная с ним и сестрой жизнь. Он готов был жить впроголодь, глодать рыбьи кости, только бы не быть в кабале у отца, не рвать силы на приданое сестре, на запасы всякие.

И теперь, проходя мимо отцовского двора и видя бесчисленные вороха сетей, развешанные на шестах для просушки, он впервые подумал по-иному:

«Вот Коляку искупал я подо льдом. А за что про что, спрашивается?.. Прав он был. Сбруи нет, а жить надо. Ну, и пошел по чужим оханам. Как же иначе-то? Не помирать ведь? Да я и сам готов сейчас уворовать у батьки сетку... Прав Коляка, ей-ей, прав! Не поговорил вот я только с ним как следует. А Митяй ведь и на него виды имеет...»

Яков вспомнил, что недавно он и Сенька снова собирались у Дмитрия Казака и порешили, не дожидаясь из района Буркина, выходить на лов.

«А может, зря мы поспешили? — с тревогой подумал он. — А вдруг Григорий Иваныч и Андрей Палыч с кредитами для артели вернутся?!»

Почувствовав на себе чей-то пристальный взгляд, Яков через плечо посмотрел на отцовский двор.

Трофим Игнатьевич вышел на улицу и, опершись плечом о косяк калитки, нещадно дымил трубкой.

— У-у!.. Жадина!.. — прохрипел Яков и быстрее зашагал к Сенькиному дому. — Все одно не пойду на поклон! Обожду еще день-другой. Ежели не пришлешь и попорченной справы — к Захару Минаичу, а то и к Алексею Фаддеичу в паи попрошусь, а к себе с поклоном не жди! Все одно не пойду!

И когда Яков свернул в проулок, нагнал его приезжий человек.

— Здорово еще раз, ловец-молодец! — весело приветствовал он Якова и, подмигнув, щелкнул портсигаром: — Закуривай, дружище!

Яков отступил и, недовольно взглянув на неведомого человека, прошел мимо.

«И откуда такой появился?» — недружелюбно подумал Турка о незнакомце и вдруг спохватился, припоминая, что он где-то встречался с ним давным-давно.

Оглянувшись, Яков увидел, как приезжий, попыхивая папиросой, свернул за угол.

— Тот самый! — вспомнил Турка. — В конторе у Полевого работал!..

Яков слышал, что Полевой, у которого батька часто брал под улов деньги, уже давно арестован в городе.

«А чего этому у нас надо? — И он еще быстрее зашагал к Сенькиному дому. — Здорово отчитал его дедушка Ваня. Ка-ак он его!..»

 

Глава седьмая

Древний дед подсказывал ловцам забытое, напоминал о прошлой вотчине, о промысловой барщине...

Давным-давно это было, не сосчитать и не объять памятью прошедшего.

Сам дедушка Ваня, да и другие ловцы полагали за ним полную сотню годов, но правильного счета никто не ведал. Ежели и сейчас спросить, сколько дед прожил на белом свете, то так же, как и пять и десять годов назад, древний ловец ответит одинаково: «Кажись, сотка, милый, а может, и больше...»

Смолоду он был кудряв и смугл, удалой плясун и песенник, лишь одна кручина — отца и матушки не помнил. Только люди сказывали, будто родитель его, не стерпев неволи у графа Протасова, учинил в подмосковной усадьбе бунт, за что и угнан был на Иртыш-реку; будто родительница его, в назидание холопам, была отнята от малого Ванюшки и подарена старым графом проходившему солдату, и увел ее тот отставной барабанщик куда-то под Новгород...

Сызмала Иван ходил за скотом на графских дворах, а к пятнадцати годам выдался Ванюшка в дюжего, коренастого паренька. И как раз в ту пору умер старый Протасов-граф. Понаехали из Москвы графские родичи, послужили панихиды, пожили, покутили в усадьбе и запродали ее вместе с крепостными соседнему дворянину. А тот, отобрав себе что понужнее, остатки перепродал дальше.

И пошел дворовый молодец Иван мыкаться от барина к барину, из имения в имение, пока не попал к его благородию — молодому помещику Губатову.

Прослышал Губатов про густые богатства нижней Волги, девяносто устьев которой кишмя-кишели рыбой, соблазнился даровой поживой и порешил перебраться в рыбный поволжский город. Отобрал он из дворовых людишек пятерых молодцов, остальных же и все прочее хозяйство распродал, сел в возок и покатил на Волгу.

В рыбном городе молодой Губатов перво-наперво принял чин и должность в канцелярии генерал-губернатора, а привезенных крепостных людей отдал в наем купцу-рыбнику.

Вскоре отрядил бравого служаку губернатор на взморье — учреждать нерушимые порядки, а будь там какие людишки окажутся, ставить пойманных в царев и божеский закон. В первый же день напал губернаторов законник на семь курных шалашей, притулившихся в камышах на песчаной проложине. Лихой барин, пересчитав плетью людей, разведал, что сидят в камышовом царстве беглые от именитых тамбовских господ.

Веселый Губатов размилостивился и объявил неизвестный дотоле поселок своей вотчиной.

На радостях он гульнул и, захмелев от браги, приказал беглым петь песни хотя бы про то:

Как на Волге-реке, в конце матушки, Да дремуч камыш там, ребятушки, — Эх ты, воля моя, Эх ты, доля моя...

Народ песни сквозь слезы тянет, а барину — хаханьки.

Повелел его благородие на прощанье людям обживать хорошенько берега и все окружные воды и, довольный, повез царев закон по другим местам.

В те стародавние времена далеко слава великая шла вместе с песней горькою про понизовскую Волгу-матушку, про волю-волюшку... И на ту песню до богатого моря Каспийского шел со всех концов острожной Руси разноязыкий и безродный люд. Бежали сюда крепостные от барщины, служивые от царевой службы, бежали и те, кто провинился или ослушался барина, кому грозили смертная порка, острог, кандальная Сибирь... Тянулись на взморское приволье еще беглые каторжники, невольники, не знавшие ни роду, ни племени шатуны, бродяги, беспутные. Пробирались сюда и гонимые церковью православной братья старой веры... Однако же больше всего бежало на Волгу крепостного люда, коему постыл свет божий, суд царев да милость господская. И с котомкой также несли они думки свои: чем на барщине да с плачем жить, так уж лучше на просторе да с вольной песней помереть.

И всех принимала она, матушка-Волга, всех поила-кормила, всех скрывала в своих непролазных камышовых чащобах.

Селились беглые далеко от купеческого города — на самом выкате Волги в Каспий, иные забивались далеко в степи по берегам ильменей и волжских протоков; мастерили утлые челны, ходили добывать пищу — глушили палками рыбу и поджигали камыш, где жировал кабан.

Схоронившись в приморских камышах и никого вокруг не видя, люди спервоначалу радовались, что наконец-то они вольны, как птицы, наконец-то объявилась их заветная, счастливая доля.

Иной год только беспокоили кочевники, и тогда народ забивался все дальше и глубже в камыш...

Следом за трудовым людом поспевали на Волгу разные князья, графы, вотчинники, казенные правители, вроде Губатова. Всякий из них со своей ухваткой стал задерживать и ловить бежавших крепостных, обращая их на пользу хозяйскую да цареву. Еще издавна было повелено всемилостивейшей треклятой царицей Екатериной задержанных беглых, которым полюбилось жить в поволжском понизовье, бить батогами не ниже трех раз и, кто сознавался, высылать обратно к помещикам, а которые не знали ни своего барина, ни имени, ни того, где рождены, — тех приписывать к казенным вотчинам и оставлять при рыбных промыслах.

— Воля холопов портит, — таков был указ, — а неволя учит...

Рачительные хозяева и правители рыбного города, охотясь на вольных людей, приписывали их без хлопот не к казенным местам, а поближе, к своим. По их примеру поступил и Губатов, открыв в приморье неизвестный дотоле поселок с двадцатью четырьмя безродными людьми; присоединил он к ним еще взятых от купца пятерых своих крепостных, — тут-то и вышел Ивану ловецкий путь.

Но где ветер да море, там тоже неволя. Оказалось, что и тут нет доли, и тут нет житья. Слышно было, как песни пели, да не слышно было, как волком выли...

А раз уже довелось хлебнуть соленой воли, люди сызнова бежали из вотчины; одни селились в самой прикаспийской глуши, куда ни пройти, ни проехать, другие бежали куда песня вела: в степи, на кубанскую сторону, за Яик.

Побежал и Иван из губатовской вотчины, но у беглеца одна дорога — куда глаза глядят! И его скоро словили. На порке он не признался, какого хозяина человек, а объявился Иваном, не помнящим роду-племени, и тут его приписали к казенной вотчине. Недолго маялся Иван — и отсюда бежал он. Может, гнала его бунтовская кровь отца, или та песня о дремучих камышах не давала ему покоя, — четыре раза бывал Иван в бегах и каждый раз попадал на цареву стражу.

«Видать, на роду написано», — горестно думал он.

Долго маялся Иван на государевом промысле, где только песня помогала коротать работу. И вдруг удивил однажды необычайной своей силой купца-рыбника, заехавшего в гости к промысловому приказчику.

В ту пору Ивану было уже годов двадцать пять. Широкоплечий, загорелый, носил он в себе дикую, первобытную силу. И похвалялся им приказчик купцу:

— Во сила так сила! Самого чорта на лопатки, не дай бог!..

И приказывал Ивану показать силу.

На спину Ивану взгромождали днищем вверх посудину, и, чуть сгибаясь под нею, он легко проходил по берегу с десяток саженей, потом подымал огромный чан с рыбой, сдвигал одним плечом забор с места, вырывал из земли ветлу с корнем.

Удивленный тороватый купец выменял Ивана у приказчика за ласковую заморскую собачонку, ученую плясать на всех лапках. Как раз в те времена купцы начинали забирать силу: по-всякому промышляли они себе людей на промыслы, принимали даже беглых — песенный народ.

Вскоре Иванов купец стал снаряжать своих людей в первый поход на кипучее море: метил он послать с ними и нового работника. Тогда-то, около сотни годов назад, лов проводили только в низовьях Волги, в изобилии вылавливая красную рыбу: осетра, севрюгу, белугу. Лишь немногие отваживались в те годы выбегать на глуби Каспия, да и незачем было — рыба так густо шла по волжским протокам, что порою даже сеть не выдерживала ее и рвалась, а воткнутый в косяк шест проплывал стоймя по реке многие-многие версты... Но тут купцы широко наладили переправу рыбы в российские города, да и народу прибавилось на Волге изрядно. В протоках и ериках красной рыбы не стало хватать на всех ловцов. Хотя и ловили, кроме этой благородной, на барский стол, рыбы, еще и частиковую — судака, селедку, сазана, леща, воблу, — однако употребляли ее больше на жиротопление. Но Иванов хозяин и эту рыбу начал продвигать на московские и прочие базары. А людей все прибавлялось и прибавлялось, — так уж исстари повелось:

Волга, Волга, мать родная, Принимай-ка беглеца...

Тогда в погоне за большим уловом люди всё чаще и чаще стали ходить в море, исподволь привыкая к нему.

В первый же глубьевой поход Иван сбежал с купеческого промысла. Продравшись сквозь дремучие камышовые заломы в самую дальнюю часть приморья, что сходилась с пустынными горячими степями, он забился в тихий, глухой култук, где и нашел под конец свою нескладную долю... Сладил он из камыша шалаш, сбил ладью, а вскоре и повстречался здесь, на самом краю света, с такими же, как он, беглыми, — беда не ходит одна. И повенчался вокруг ветлы Иван с Дарьей, что была трижды венчана, а с мужем не живала...

Много ли, мало ли годов после этого кануло в воду — Иван не помнит; только поползла однажды по упрятанным в камышах поселкам молва о том, что будто вышла на русской державе крестьянам воля. Но каковы веки, таковы и человеки: не поверил Иван тому, не поверили и люди, с которыми жил он теперь уже в шестнадцати шалашах, никуда особо далеко не выезжая. Кругом вода, а посередине остров да беда... Но молва про волю шла настойчиво.

Как-то раз пробился Иван сквозь камышовую крепь в обширный, многоводный проток — и диву дался, когда увидел два поселка, открыто стоявших на ближних буграх.

Расспросил Иван людей — и действительно, уже сколько годов назад была дана крепостным воля. А вслед за этим обнародовали в Прикаспии и рыболовный устав, что уничтожил промысловую барщину и основал вольный билетный лов.

Приметил еще бородатый Иван наново выстроенные промыслы; увидел и то, что селедку, которой поначалу брезговали, считая бешеной рыбой за ее буйный, в миллионы голов, ход, теперь солили и несчетными тысячами бочонков отправляли в верховья Волги...

А вскоре по протокам зашумели и суда-самоходы: баркасы, буксиры, пароходы.

Пожил-пожил Иван в новой жизни, и обернулась воля неволей.

Как и по всей Руси земля оставалась у помещиков, о чем сказывали все прибывавшие на Волгу крестьяне, так и здесь после обнародования рыбного устава все водные угодья оставались у купцов, у казны, у монастырей.

По уловищам разъезжала стража, оберегая хозяйские воды. За самовольный лов людей сажали в кутузки, отбирали сбрую. Негде было развернуться ловцам, приходилось идти в кабалу или к барину, или к казне.

А безземельный народ, у кого добра всего трубка да песня — из-под Тамбова, Пензы, Твери, Воронежа — попрежнему валом-валил в понизовья Волги, надеясь найти здесь лучшую судьбину... К шестнадцати шалашам, в которых обитали дядя Иван и его товарищи, скоро прибавился еще десяток шалашей, потом другой десяток; после начали рыть землянки, ставить мазанки, а вскоре появились и тесовые избы. И приписали прежний безымянный поселок к волости, назвав его Островком, — да и расположен он был как раз на небольшом песчаном острове, окруженном водою и камышом... А народ со всех концов царства русского не переставая шел на Волгу — кто совсем на житье, кто на знатные заработки, за копеечкой с коньком.

Росли промыслы, ширился лов. Становилось тесно орудовать сетями не только на волжских протоках, а даже и на самом взморье. Ловцы стали выходить еще дальше на глубь Каспия и там встречать рыбные косяки.

Как и прежде, по следу обездоленных пробирались сюда темные дельцы, пройдохи, оскудевшие помещики, провинившиеся генералы, спившиеся чиновники и прочая картежная шатия. Все тянулись к этой золотой рыбной ямине в ненасытной жадобе к легкой наживе.

А вскоре случился на Руси повальный голодный год, который привалил к волжским берегам видимо-невидимо крестьянского люда. И рыболовное хозяйство приморья стало расти быстрее прежнего. Ежели до воли насчитывалась здесь какая-либо полсотня промыслов, то теперь их стало полтысячи. И пошла, завертелась жизнь в Прикаспии! Ловцы не переставая добывали рыбу, везли ее на купеческие промыслы, зарабатывая полные горсти мозолей, а хозяева безостановочно гнали рыбные товары в верховья Волги, на восток и запад России, на Урал и даже к иностранцу.

Все больше становилось пароходов, они днем и ночью бороздили тихие волжские протоки, выходили на Каспий; скоро появились и первые шаланды — морские пловучие промыслы.

На Волге стало круче, чем было до воли. Тогда, в барщину, можно было хоть сбежать да укрыться в непролазных заломах камыша, а теперь и воля будто, и податься некуда. Знай кланяйся купцу да работай поспевай, а кричать, что тяжко, — можно только в песне.

Особо сильную власть имели над ловцами скупщики, которые исподволь выходили в именитых купцов, рыбопромышленников, пароходчиков.

Снабжая ловца сетями, хлебом, билетом на право лова, водкой, скупщик так забирал его в свои лапы, что ловец до конца дней своих не мог свободно дохнуть.

За кредиты, которые выдавались под улов, ловец сдавал своему благодетелю рыбу по заранее установленной цене, которая обычно оказывалась ниже рыночной. И как бы ни был хорош улов, ловец всегда, хоть малой долей, оставался в долгу у скупщика. А не то случался пролов или другая незадача с путиной, — благодетель милостиво обещал потерпеть, откладывая долги до следующей путины, суля новые кредиты и ублажая ловца водкой, чтобы отвел он душу, не горевал.

«Да и не вечно же горевать! — думалось Ивану. — Бывали всякие бывалости. Да и что говорить: на воде жить, на воде и голову сложить».

Так же говорили и люди из города — пароходские матросы, грузчики, разные мастеровые...

Сказывали, что был это девятьсот пятый год, когда вдруг зашумел в городах фабричный люд, с дубьем и вилами поднялась крестьянская Русь, — тогда Иван, уже дед, вместе с ловцами пытался разделаться с промысловыми хозяевами. Но правители города наслали в приморье казацкие сотни, нагайками разогнали ловцов на посудины и приказали: «Ходи в море и там бушуй!..»

Так и провековал Иван в людях век, подкрепляя своим горбом купеческие миллионы. Немало было в те времена таких рук, как у деда Вани, которыми хозяева наращивали звонкий рубль на потной копейке.

И век отжил Иван — и в руках ничего. Зато в чужих руках росли богатые промыслы, купцы строили каменные, по нескольку этажей, дома, воздвигали многоглавые церкви. Иван же только и смог, что переменил камышовый шалаш на однооконную мазанку.

Все мыкаясь по морю за фартом в надежде на лучшую долю, дожил он и до сутулой старости, что согнула его спину, свела ноги. И теперь не упомнить деду, когда умерла его Дарья, и сын Степан, и внучка Фрося.

Будто вовсе отвековал Иван, так и не дождавшись отрады. Но бегучее время растит других сынов и внучат. И встретил ту волю, про которую пели целые века, уже древний дедушка Ваня. Да только посмотреть ее по-настоящему не довелось ему. Всего и успел взглянуть на то, как ловцы, прослышав, что под конец-то скинули окаянного царя-батюшку с престола, побросали лов и истово гаркнули: «Вали сплеча!» — и ладно забушевали, изничтожая стражников, выгоняя с промыслов и поселков купцов, приказчиков, скупщиков. А вскоре ловцы послали в город двадцать семь отборных ребят на помощь рабочему люду, что заперся в крепости от восставшего казачьего офицерства... Потом нагрянули в приморье белые казаки. Ловцы свое: «Была не была!» — и в схватку с ними. Из города вышли на подмогу мастеровые — красногвардейцы. И пошла по всему каспийскому поморью битва...

Тут-то и стряслась с дедушкой напасть: пропало солнце навеки, перестали видеть дедовы глаза. Случилось это так. Ловил дедушка Ваня неподалеку от Островка: глубже на море опасно было забираться — там, говорили, разъезжают белые казачьи отряды. Были с дедом и еще ловцы. Перед вечером на уловище наскочил казачий баркас. Согнали казаки ловцов на берег, отобрали посудины, сетку. Старикам велели по воде пешими пробираться, а молодых оставили себе. «В наше войско пойдут!» — заявил о молодых казачий начальник. Но старики вместе с молодыми наперекор выступили. А начальник в ответ: «Гони всех на промысел!..» Полную ночь мерз дедушка Ваня в ледяных выходах на промысле, где хранили присоленные рыбные товары: чуть не окостенел он вместе с рыбой в набитых льдом выходах. Наутро над дедом смилостивились и выпустили из подвалов. Решил он как-нибудь добраться до Островка. И только вышел за промысел, как вдруг остановился и обмер.

В двадцати шагах от него шевелился бугор.

— Что за притча? — и дедушка протер глаза.

Шепча молитву, дед подошел ближе. Подняв валявшийся возле обломок весла, он начал осторожно разгребать свежую глиняную насыпь. Откуда-то из-под земли исходили человеческие стоны.

Не переставая шептать молитву, дедушка поспешно разбрасывал веслом с двигавшейся насыпи глину. Не успел он поглубже раскопать холм, как вдруг из него поползли в разные стороны, изуродованные и все в крови, недобитые казаками ловцы, что вчера отказались идти под их команду.

Ловцы всё ползли и стонали; иные пробовали приподняться, но тут же падали и опять ползли.

А дедушка, отступая, закрыл ладонью глаза, и когда отвел от лица руку, то уже солнца — как не было, багровая пелена заложила вольный свет, словно та кровь, которой истекали ловцы, сожгла его глаза.

С тех пор и не видит дед...

Но еще чуют землю ноги, слышат уши море, и цепко хватают сетку руки, хоть и ноют кости.

— Эх, кабы глазоньки были целы, — часто сокрушался дед. — Глянуть бы мне на мир нонешний — бесцаревый... Чую душою новую жизнь, а охота вот еще глазоньками глянуть. — И подолгу безутешно плакал, но и слез уже не было у слепого ловца, плакал он тихо и молча, одним сердцем. — Глазоньки вы мои!..

И сейчас, слыша, как идут с песнями под гармошку парни и девчата по берегу, дед одиноко сидел на пороге, вытирал сухие незрячие глаза.

— Вот и волюшка золотая, а глазоньки не видят ее.

Гулянье девчат и парней снова и снова наводило его на мысли о том, как молодой Губатов разлучил кудрявого Ивана с первой любимой, как Протасов-граф разбросал его, Иванова, отца и мать по разным местам и как один, круглой сиротой, мыкался Иван сызмала по вотчинам.

— Вот она, прежняя-то, с достатком да со всем вдосталь жизнь! — как бы отвечая кому-то, взволнованно прошептал слепой ловец, прислушиваясь к задорным голосам, что неслись уже с задов Островка, где гуляли перед выходом в море парни с девчатами.

И в самом деле: им и непогода нипочем, и туманы, что еще вместе с сумерками хлынули на Островок. И настолько был густ этот белесый, со стылою влагой туман, что, казалось, поселок затопили высоко поднявшиеся воды Каспия. Молодые ловцы и рыбачки двигались медленно, чуть ли не ощупью, напоминая собою черные тени.

Было пронзительно зябко.

Но недолго качались туманы над Островком: вскоре набежал легкий, с теплынью, зюйд-ост; свертывая полог тумана и приземляя, ветер погнал его в сторону камышей и дальше — в степи.

А потом выплыл молодой и тонкий, как изогнувшаяся стерлядка, месяц; вслед за ним по густосинему небу, похожему на затихшее предвечеровое море, зароились тысячи и тысячи звезд, словно шли куда-то по синему океану неба несчетные косяки рыбы.

Все крепчая, зюйд-ост навалисто и мерно поплыл, разливая по приморью пахучую свежесть Каспия. Сумерки все сгущались, переходя в черную, смолистую ночь, а вместе с нею приплывали с моря и грозные, тяжелые тучи, но зюйд-ост быстро пронес их дальше в верховья Волги. И опять просветлело небо; и опять в нем ярко задрожали, заискрились звезды.

Островок, залитый тягучим, просоленным ветром, беспечно дремал. Только где-то на краю поселка все приглушенно стонала саратовская гармонь с колокольчиками. Тоскливые звуки медленно плыли над берегом, уходя все дальше и дальше в приморские просторы. Но вот гармонь, как бы широко дохнув, залихватски рванула переборы во все лады, а потом опять стала тужить, расслабленно позванивая колокольчиками.

Негромкий голос грустно тянул:

Скоро в море мы уйдем, Прощай девки, прощай дом.

Могучий голос подхватывал:

Взброшу парус, флаг откину — На три месяца вспокину.

И так, то один, то другой, тянули задушевные волжские припевы о том, что любимая, оставшись дома, не должна горевать да плакать по ловцу, а то накличет беду; пели и про то, как ловец встретит в море косяк и нальет рыбой полным-полнехонько свою посудину.

Долгое время кружили припевы во влажной, ветровой ночи. В припевах чудились грусть и тихий ропот на тяжелый ловецкий труд, жалоба на крутую ловецкую судьбину, на ветры и волны, что подстерегают ловца на каждом шагу. А потом под гармошку похвалялись:

Был я в море на волнах, Видел чорта в кандалах.

Уже совсем тихо тужила гармонь, и никто не подпевал, как вдруг, точно желая продлить припевы, торжественно протрубил в вышине лебедь.

В это время из-за шишей камыша показались парни и девчата; впереди шел краснощековский Илья с гармонью подмышкой.

— Зайдемте к Митьке Казаку, — позвала Мария, Туркина дочка.

— Лихоманка его мутит, — неохотно предупредил Тимофей Зимин. — С относа простыл он наскрозь.

Тимофей хотел было свернуть в проулок, чтобы уйти домой, — ему надоела гулянка, его донимали мысли о выходе в море.

Заметив, что Тимофей намеревается отстать и уйти домой, парни взяли его в кольцо, а Илья задористо сказал:

— Сегодня гульнем, а завтра, может, в море все ударимся!

«Все, да не все, — угрюмо подумал Тимофей. — Кто ударится, а кто и вслед поглядит».

— Брось, Тимоха!

— Зайдемте за Зинкой!

— Нюрки еще нету!

— Агафьи тоже!

Вошли в узенькую, кривую улочку, и когда Илья снова ударил в гармонь, парни громко запели:

Камыш палят, камыш жгут, Нас девчонки давно ждут!

И как бы в ответ им тоненько прозвучал девичий голосок:

А я вышла, вышла, вышла, — Саратовску гармонь слышно.

Кирюха Цыганенок, в огромной шапке, выскочил вперед и ладно подзадорил:

А я парень — грудь горой, Девки щучатся за мной!

Из-за угла дома Андрея Палыча вышли девчата, — шли они шеренгой, в обнимку. И когда поровнялись с парнями, Зинаида, подбоченясь, трогательно запела:

Черны глазоньки с отливом, Сама пахну черносливом...

Девчата толкнули Зинаиду к парням; ее подхватил Цыганенок. В это время кто-то подставил Кирюхе подножку, — он упал, на него повалилась Зинаида.

— Куча мала!

— Мала-а-а!..

Воспользовавшись суматохой, Тимофей незаметно скрылся за угол.

Крики и смех ненадолго оживили Островок, и как только успокоилась молодежь, поселок опять заполонила пустынная глушь.

Впереди шли попарно Илья и Мария, за ними — Цыганенок и Зинаида, остальные двигались позади гурьбой, тихо посмеиваясь и перешептываясь.

— Эх, Сеньки нету! — пожалел кто-то из парней.

— А чего он тебе? — и Зинаида обернулась, пристально оглядывая ребят.

— И тебе бы за гулянку всыпал, и нам с ним веселей!..

Парни рассмеялись, а Зинаида не то шутя, не то серьезно ответила:

— Он к нам сватьев еще не засылал, а стало быть, и всыпать руки коротки.

На платочке, в уголочке, Желта канареечка, Я сама свому миленку Стала лиходеечка.

Это пела Зинаида, подхватив Цыганенка под руку.

Когда проходили мимо мазанки дедушки Вани и заметили на пороге одинокого древнего ловца, все остановились и разом, дружно сказали:

— Добрый вечер, деда!

Слепой ловец слегка качнул головой:

— Добра ночь, ребятки-девчатки!

— Не спится, деда? — нагибаясь к нему, участливо спросил Цыганенок.

— Не спится, паренек. Никак не спится... Косточки ноют. Так ноют, хоть отломи да брось иль живой в могилу залазь.

Опираясь о плечо Цыганенка, Зинаида попросила:

— Загадай нам, деда, загадку!

Вытянув кривые, изуродованные простудой ноги, дед сказал:

— И крылья есть, а не летает, и без ног, а не догонишь.

Все задумались.

— Аэроплан! — отозвался Илья.

Отрицательно покачав головой, древний ловец повторил загадку.

— Рыба! Рыба! — звонко выкрикнула Зинаида.

— Она и есть, дочка.

— А вот отгадай, деда, — и Зинаида отошла немного в сторону, понизив голос, — кто с тобой говорит?

— Чего ж, дочка Андрей Палыча — Зинуха!

— А кто про аэроплан сказал?

— Илья. Сын Захара Минаича.

— А кто сказал про то, что не спится?

— Ну, будет, Зинуха! — недовольно сказал дед. — Поди, не дурее тебя?

— Ты чего? Обиделся, деда? — Зинаида подошла ближе.

— Нету, — он ласково потрепал нагнувшуюся к нему молодую рыбачку. — Ну, идите своей дорогой. Посмейтесь, пошумите... А то пареньки не седни-завтра в море уйдут, а девчатки горевать останутся.

Илья широко развернул мехи саратовской — гармонь заплакала, а Мария приглушенным, гортанным голосом затянула:

А я выйду на край поля — Не бежит ли милый с моря...

Улыбаясь, дедушка долго прислушивался к припевам молодежи. Ведь и он когда-то был таким же удалым пареньком, как Кирюха, как Илья... Но парни тогда не певали вот этого припева, что сейчас озорно вскинулся над поселком:

Вместо ладанки, креста, Милка компас принесла.

Долго еще пела молодежь и о том, что в районе заправляет теперь делами не стражник, а Гришка-рыбак в Совете орудует; похвалялись и тем, что скоро ловцы весла и паруса сменят на моторы, заживут артелью.

И нет, кажется, конца припевам, не дождешься... С трудом разгибая поясницу, дед выпрямился и, приговаривая свое обычное, шагнул в землянку:

— Ноют косточки... Освежить надо...

Достав из-под койки бутыль водки, настоенной на травах, дед опять вышел наружу. Он поднял голову, будто что видел своими черными впадинами глаз, и долго стоял так, прислонившись к косяку.

А ночь выдалась тихая, напоенная пахучими ветровыми запахами. С моря попрежнему тянул тепловатый зюйд-ост.

Глубоко и ровно дышал дед, вбирая бодрые, душистые волны ветра.

— Рассвет, должно, скоро. Освежу косточки и сосну часок-другой.

Присаживаясь на порог, он снял с горлышка бутылки чашечку и опустил в нее указательный палец, чтобы чувствовать меру и не перелить через край.

Только забулькала водка, как ловец насторожился, перестал наливать. Поблизости кто-то находился — у деда тонкое, обостренное чутье.

— Кто тут? — спросил он и снова стал наливать водку.

Отставив бутыль с чашечкой за порог, в землянку, он громче переспросил:

— Кто тут, говорю?

Невдалеке, всего в каком-либо десятке шагов от землянки, кто-то, не в лад переступая ногами, крадучись пробирался на берег.

«Что за человек? И не отзывается...» — подумал дед и, поднимаясь, нашарил в дверях пешню.

— Кто, спрашиваю?

Человек остановился и, словно сразу обледенев, долгое время чернел недвижной глыбой.

Размахивая пешней, дедушка двинулся к протоку, где стоял выдвинутый на песок его кулас; с опаской поглядывая в сторону человека, который, казалось ему, направлялся к куласу, он снова спросил:

— Кто ты, спрашиваю? — и угрожающе поднял пешню.

— Да все я, — недовольно отозвался человек и зашагал к слепому ловцу.

— А-а-а... Лексей, — старик признал Лешку-Матроса и повернул к мазанке. — Чего бродишь по ночам, ровно сазан в мутной воде?

Лешка молчал, переминаясь с ноги на ногу; когда дед опустился на порог, он присел рядом.

«И чего не спит, седая душа?» — сердито подумал Матрос. Он уже несколько раз выходил на берег, надеясь, что вот-вот запрется в своей мазанке дед и тогда он сможет незаметно взять его кулас и быстро — за ночь — съездить в район, чтобы разузнать про дела Андрея Палыча.

— Чего, говорю, бродишь? — и слепой ловец легонько подтолкнул Матроса локтем.

«А так все одно не даст, — думал про свое Лешка. — Лучше и не проси! Украдкой только взять можно».

Подлив в чашечку водки, дедушка в один глоток выпил и, отдуваясь, сказал:

— Хороша калган-трава!

Матрос покосился на деда.

— Может, выпьешь? — предложил слепой ловец.

— Нету... — глухо ответил Матрос.

— Почему так?

— Не до выпивки теперь!

— А что такое?

— На сердце муторно, дедок.

— Вот и выпей чашечку — зальешь горе!

— Не хочу, — Лешка тяжко вздохнул. — И море песком не засыпешь, и горе водкой не зальешь...

— Выпей, прошу! — и дедушка осторожно наполнил чашечку. — Ей-ей, полегчает!

Матрос отвернулся.

— Пей, говорю! — уже сердито сказал слепой.

Лешка молча отвел руку деда в сторону и задумался.

Ои хотел рассказать делу про незадачу с Андреем Палычем, который вот уже как полмесяца уехал в район и от которого нет никаких вестей. Но зная крутой нрав деда и то, как бережет он свою лодку, Матрос не надеялся, что слепой ловец даст ему хотя бы на одну ночь кулас. Поэтому Лешка решил перевести разговор на другое:

— Спрашивал, что закручинился я?.. А чего же мне веселиться-то?! Путина привалила, а подымать рыбу нечем. Ты вот хоть на куласе да кое-как, а таскаешь уже рыбеху. А я и Костя — тут, а Андрей Палыч — в районе...

Лешка взглянул на деда, — тот внимательно слушал его, перебирая худыми и длинными пальцами полы ватника.

— Ну, ну, говори, — заторопил он умолкнувшего Матроса.

А тот все молчал и нерадостно поглядывал на яркий месяц, что обильно рассыпал над Островком свои тончайшие серебряные сети. Небо казалось мирным, заштилевшим морем, а звезды, будто золотые островки, густо раскинулись по нему.

— Смолк, голубь сизокрылый? — и дед уставился на Матроса.

— Да чего говорить, седая твоя душа!.. Дела надо делать!

— Какие дела?

— Такие вот!.. — Матрос вскочил, разрезал рукой воздух, скрипнул зубами.

— Сядь, милай, сядь!

Лешка медленно опустился на порог и, обхватив голову руками, слезно сказал, словно пропел:

Голова ты, моя головушка, Удалая моя голова...

Древний дед похлопал Матроса по плечу:

— Слезу лей, да дело, голубь сизокрылый, разумей. На час ума не хватит — навек дураком прослывешь.

— Разумею, дедуша! — и Лешка снова вскочил на ноги. — Знаю, все знаю!

— О чем же тогда горюешь, милай?

— О чем? — и Матрос зло усмехнулся. — Дойкиных да Коржаков взнуздать надо! На кукан посадить! Вот о чем речь...

Согласно кивая головой, дед тихо, раздумчиво сказал:

— Так, милай. Верно берешь! Оно известно: кто в море бывал, тот лужи не боится.

— Точно! — и Лешка поцеловал деда в голый желтый череп. — Я, дедуша, завсегда так говорил.

— Сядь, милай, — ловец за рукав потянул Матроса к себе.

— На кукан их надо! На кукан!.. — грозился Лешка — Ты слышал, дедуша, как их в городе?

— Слышал, милай, слышал, — древний дед устало вытянул ноги. — Известно, голубь сизокрылый: щука — рыбка увертливая, обжористая. Сколь веков вот ее ловим, а на убыль, нечистая, туго идет, и все пожирает, пожирает ладную рыбу. — Так и тут, с этими рыбниками, — беда с ними!.. Но рыбники — вникай, милай, — не в море живут, а с нами заодно. Стало быть, легче и разделаться с ними. Главных-то, милай, щук давно уж повывели. Сам же ты в городе в крепости был и по разным фронтам бился. Где всякие там миллионщики — Беззубиковы, Сапожниковы? А Лбовы где, Агабабовы, Кононовы? Царство им, проклятым, небесное! Должно, и сам ты спроваживал их туда... Вот, голубь сизокрылый, остались теперь уже не щуки, а только щучки, мальки, что поверх воды шныряют. По этим только хлопни веслом — и брюхо кверху. Не так ли, милай?

— Правильно! — радостно подхватил Лешка. — Правильно, седая душа!

— Постой, постой! Я вот к чему все это говорю: не надо, милай, тужить, не надо кручиниться. Партейный народ-то знает, что делает. Раз в городе взялись они за щучек — стало быть, и тут этой рыбешке, голубь сизокрылый, не жить.

— Да терпежу нету, дедушка! В городе то уже давно начали, а тут что? Штиль, что ни на есть, полный!

— А чего же не шумишь? Ты ведь партейный человек!

— Я не шумлю? Шумлю, дедок! Андрей Палыч даже в район покатил от моего шума.

— Хорошо! Оно известно: ежели скорей мальков-щучек изничтожить, лучше будет — щука не вырастет.

— И я так говорю, дедуша! — Матрос прижался к слепому ловцу и, теребя его за пуговицы ватника, жарко задышал. — Знаешь, седая душа, какое я дело удумал? Хочу в район ехать, на помощь Андрей Палычу, а ежели ничего там не выйдет, то в город махну, а не то и в Москву!

Отодвигаясь от наседавшего Матроса, дед недоуменно спросил:

— А зачем в Москву?

— Зачем, зачем! — гневно повторил Лешка. — В прошлом году, помнишь, я Коржака за движимое-недвижимое крепко отчитал?.. А район чего? Осудил меня, да чуть не посадили.

— Ну, тогда в город толкнись.

— И в город сигналил, дедок, да вот пока — ни слуху ни духу.

— Да-а, — вздохнул древний дед и снова попытался отодвинуться от Матроса. — Всякие бывают люди, милай. В море ведь иной раз глубины, а в людях правды не изведаешь. Или то взять: в одном осетре есть икра, а другой — и с виду он как будто подобротней, но пустой.

— То-то вот и оно! — и Лешка, наседая на деда, продолжал трясти его за пуговицы ватника и горячо, взволнованно говорить. — Самим надо приниматься за дело! Самим браться за ум, дедок!

— Оно, вестимо, милай: на ветер надеяться — без посудины быть.

— Самим, самим, дедок...

Лешка замолчал; припомнив, на чем остановил его слепой ловец, он вновь заговорил:

— Заявлюсь это я в Москву — и к самому Клименту Ефремычу!

— А кто он такой? — спросил дед.

Матрос вскочил, подтянулся, взял под козырек и, словно рапортуя, отчеканил:

— Товарищ Ворошилов — Народный комиссар по военным и морским делам, председатель Реввоенсовета!

— А-а-а... — Слепой ловец закивал головой. — Знаю, слыхал.

Лешка, не слушая деда, уже светился своей всегдашней лучистой улыбкой и, прислонясь к косяку двери, чуть слышно, мечтательно говорил:

— Заявлюсь это я к нему и скажу: «Здравствуйте, Климент Ефремыч! Помните красного моряка Лешку Зубова, который под Царицыном на катере ходил, приказы товарища Сталина и ваши выполнял?.. Помните?..» Вспомнит он, дедуша, меня. Ой, вспомнит!.. А я дальше ему: «Выручайте, Климент Ефремыч, от беды! За подмогой к вам явился. Житья от дойкиных и коржаков нету. Выручайте, Климент Ефремыч!..» И поверь, дедуша, — выручит, даст подмогу. Вместе же всяких Красновых да мамонтовых изничтожали... Помнишь, дедок, как он меня с ногой выручил? А помнишь, как тогда целый воз книг прислал?..

Все знали: каждый раз, когда обращался Лешка с какой-либо просьбой-письмом к Ворошилову, он всегда откликался. Касалось ли это ноги-протеза для Лешки, или пополнения библиотеки Островка, или организации стрелкового тира в поселке, — нарком неизменно оказывал помощь.

— Помнит он своих бойцов, — продолжал Матрос. — Хорошо помнит!.. Климент-то Ефремыч, дедуша, бо-ольшой герой!

Лешка долго рассказывал слепому ловцу про Ворошилова и про то, как он, Лешка, выполняя его приказ, однажды заехал по Волге далеко в тыл белых и, высадившись с отрядом матросов, атаковал большой обоз, который перевозил на вражеские позиции ящики с патронами. Согнав обоз на берег и перегрузив ящики на забуксиренный дощаник, Лешка повел катер под другой берег Волги и без помехи проскользнул к своим.

Рассказывая о расправе над белым офицером, что сопровождал обоз и пытался подпалить ящики с патронами, Матрос привскочил и, хватая воздух рукой, сказал:

— Я его, г-гада, черк за жабры! — и он до хруста в пальцах сжал увесистый кулак. — А когда отъехали мы от берега, вывел я его на корму и командую: «Становись, г-гад, лицом к Волге — к Волге-матушке-реке...» Стал он и молчит. Тут я и прочитал ему приказ: «Именем советской-ловецкой власти сматывайся, г-гадюка, на тот свет!. »

Матрос наклонился к слепому ловцу и спросил:

— Ты слышишь, седая душа?

— Слышу... — сквозь дрему еле внятно протянул тот.

— Э-эх, дедуша, дедуша! — Лешка печально покачал головой. — А как мы ворвались в Царицын, когда там Врангель был... Это- уж после случилось... У-ух, мать честная, что было!.. В Царицыне штаб белых находился, войска не счесть, а мы, сотня-другая какая матросов, подкатили к заводу, что под самым городом стоит, и десантом на берег. Оттуда — на город! А белые: «Что такое? Не фронт ли красные прорвали?..». Паника пошла. А мы свое — швыряем гранаты, рвемся к центру города. Белые генералы уж собирались тикать.

Матрос замолчал, нахмурился.

— Не добрались мы тогда в самый центр города, седая душа... В кольцо нас взяли. И что тут было, дедуша! Сколь дружков полегло!.. До останней гранаты, до останнего патрона бились мы. А многие дружки-та останний патрон в себя пускали. Не хотели белого плена... Прорвались все-таки мы, оставшиеся, на берег — и прямо в Волгу. Выноси, родимая!.. И пошли по волнам: кто вплавь, кто на бревне, кто на чем. А пули по нас, как дождь проливной...

Дед слушал и дремал.

А Лешка уже снова рассказывал про Ворошилова, про его необыкновенную храбрость и смелые, остроумные планы, — рассказывал про то, как Ворошилов, желая выручить окруженный в Мартыновке трехтысячный отряд Красной Армии, сам двинулся во главе конницы, вместе с Буденным скрытно пробрался в тыл противника и лихим, внезапным ударом разорвал кольцо, вывел отряд из окружения.

— Климент Ефремыч, дедуша, завсегда быстро решал задачу. Один раз, когда белые прорвались между Бекетовкой и Отрадным и были уже на окраине Царицына, он — раз им навстречу запасную бригаду! Белые — назад, врассыпную. И опять город в безопасности...

Дед поднялся и, что-то сонно пробормотав, ушел в мазанку.

Лешка молча и долго стоял у двери, затем не спеша зашагал по берегу.

Крутая темь, будто смела, залила весь поселок. Изредка приглушенно гукал рыхлый лед, словно где-то далеко разрывались снаряды. В ответ так же глухо плыло по взморью эхо, напоминая топотавшую вдалеке конницу. Совсем низко над поселком пролетела-запоздалая партия гусей; вожак громко, будто гудок катера, окликал отстающих.

Лешка остановился, откинул на затылок бескозырку и устало провел рукой по лицу.

Слышно было, как тревожно скрежетали, передвигаясь по протоку, льды.

Вдруг кто-то тихонько, вполголоса затянул молитву:

— Кре-сту твоему по-кло-ня-емся-а, вла-адыыко...

Взглянув вдоль берега, Лешка, заметил: невдалеке то и дело вспыхивал слабый огонек.

«Дойкинская святоша, — подумал он о Польке-богомолке, — уже у Николы-чудотворца орудует».

— ...И святое воскресение твое поем и слаа-авим, — протяжно пела Полька.

Перед каждой путиной она все ночи проводила у столба с крышей-гробиком.

Полька не давала угаснуть огоньку, что зыбко колыхался в малиновой лампадке перед, ликом, Николы-чудотворца.

Проходя мимо, Лешка, разглядел черную, в длинной ряске, богомолку — она, низко кланяясь иконе, шептала и пела молитвы.

Заслышав ловца, Полька взвизгнула и, схватив обеими руками большой крест, что висел у ней на якорной цепке, быстро, замахала им:

— Свят, свят, свят!..

Лешка всердцах подумал:

«Чего ее так чертяка разбирает!»

А она ошалело, на весь поселок, вновь затянула молитву:

— Да воскреснет бог, и расточатся врази его!.. — и еще быстрее замахала крестом, отчего громко залязгала цепка.

Махнув рукой, Лешка зашагал дальше.

В ловецких домах огней уже не было — давно все спали. Лишь изредка гавкали собаки, да дойкинский Шайтан неумолкаемо громыхал проволокой.

Не доходя нескольких шагов до дома Василия Сазана, Лешка остановился, прислушался. Переговариваясь, из Васькиного двора выходили люди.

«Что тут за крестины-именины Настя устраивает? — подумал Матрос о Сазанихе, что недавно чуть ли не на льду родила ребенка. — Васька в относе, а она...»

Люди, будто слепые, двигались прямо на Лешку — должно быть, только вышли от Сазанихи и не успели ещё приглядеться во тьме.

Едва не столкнувшись с Матросом, мимо прошел Дойкин, за ним старый Турка. Подавшись от них в сторону, Лешка не успел опознать двух других, что шагали немного поодаль от Алексея Фаддеича.

— В другой раз, — чуть слышно сказал Дойкин, — надо Захара Минаича позвать.

— Ноги со страху отнимутся! — сердито откликнулся Турка.

— Потише... — предупредил Дойкин. — Непременно надо позвать... Сам понимаешь — такое дело!..

Дальше Лешка не расслышал, — люди, должно быть, свернули в проулок.

«Вот оно что?! — задрожав, подумал, он. — Собираются, значит, г-гады!..» — и осторожно повернул в тот же проулок, прижимаясь к камышовому забору.

 

Глава восьмая

А на маяке шла своя жизнь. Да, пожалуй, она и не шла, а, скорее, кружилась на одном месте или стояла мутной заводью, отрезанная от главного русла, которое по-всегдашнему суетливо двигалось вперед... На маяке, забытые в хлопотливых сборах на путину островскими соседями, сидели и молчали, поглядывая друг за другом, отец и дочь.

Навряд ли кто бывает разговорчив под замком, да еще у родного отца. Этакое учудил блажной Максим Егорыч со своей Глушей то ли потому, чтобы лишний раз показать отцовский норов, то ли просто с похмелья.

В тот раз, когда гулял маячник с Лешкой-Матросом, это и произошло.

Егорыч с Лешкой чокался, пил, плясал под гармонь, пел песни и обнимался, а потом обернулся к Глуше с речью о суженом. Побледнев, она выслушать не выслушала, рванулась из сторожки, намереваясь убежать в Островок. Батька кинулся за ней. И тут, в суматохе, старик споткнулся в сенцах и, качнувшись, ударился головой о притолоку... После перебранки с Лешкой Глуша ласково вытолкала улыбчивого гостя за дверь, а сама, все посмеиваясь, прикрывала глаза, точно и впрямь ей резала глаза эта яркая улыбка Матроса... Уложив хмельного батьку на койку, она сгоряча и сама хотела уйти в Островок, но старик сразу заснул, и Глуша побоялась, как бы не проспал он время запала лампы на маяке.

«А может, уйти мне? Ну его!.. — Но недолго колебалась она. — А если и всамделе захворает батяша? Вон как грохнулся-то головой!»

Тревожно поглядывая на старика, Глуша осталась ждать, пока он очнется. А когда проспался Максим Егорыч и опамятовался, то, как и раньше, хотел было прикинуться, будто он ничего не помнит и ничего не случилось, — хитровато, одним глазом обшарил сторожку, заметил прибранный стол, чистое стекло на лампе и мирно сидевшую у стола за шитьем дочку.

Как будто и в самом деле ничего не произошло, но Егорыч не вытерпел:

— А Лексей где же?

Глуша только этого и ждала:

— Выгнала!

— Как?! — Старик вскочил с койки.

— Ну, проводила. В поселок... И мне пора домой, батяша.

Маячник молча оделся, повязал голову полотенцем, застонал, то и дело трогая затылок:

— Пропала головушка моя, пропала! Кровью, видно, изойду...

Глуша удивилась: еще когда спал старик, она, беспокоясь и ухаживая за ним, не только не заметила крови на его затылке, но даже не нащупала и припухлости.

— Чего ты, батяша?

— Эх, дочка, дочка! — Егорыч, обхватив голову, шагал из угла в угол, исподлобья поглядывал на Глушу. — Все тебе не так да не эдак!

— И чего ты всамделе, батяша? — Глуша резко отбросила шитье на стол.

— Пропала головушка!..

Старик заметил, что дочь, недовольно взглянув на него, отвернулась к окну. Тогда он в гневе сорвал с головы полотенце, накинул на плечи полушубок, снял с разноцветного сундучка замок, подскочил к столу и топнул:

— Арестую!

С тех пор и не разговаривает Егорыч с дочерью.

Не в обычаях стариков сознаваться перед детьми в своих оплошностях и проступках. Давай им волю, детям-то! Отцы больше знают!.. Держи в ежовых, особенно дочек.

Не с этакими ли думками выходил сейчас Максим Егорыч из сторожки, вешая на двери замок, что снят был с окованного разноцветной жестью сундучка? Нет, если бы с этакими, то не шептал бы он о том, что «а вдруг убежит, шалая».

Так и шло на маяке изо дня в день... Оставляя Глушу в сторожке, замкнув дверь на замок и старательно проверив, надежно ли привязан ключ к пояску, старик запахивал полушубок и направлялся в амбар порыться в инструменте, постоять, покурить, подумать.

«А ежели окошко высадит да выскочит?» — Маячник суетливо обегал сторожку, прикидываясь озабоченным работой, а сам искоса поглядывал на окно. Затем он взбирался на вышку маяка, трогал стропила — не шатаются ли — и гулко стучал молотком по скрепам.

Привычным взглядом обегал маячник мутный горизонт Каспия. С вышки море всегда казалось и шире и ближе. Вот оно, совсем под ногами, дышит просторной грудью, недавно сбросив ледяной панцырь. Море бежит на берег и возвращается обратно... Волны, словно подгоняемые лучами солнца, идут то цепью, то врассыпную, и кажется, не волны это, а неохватный, потревоженный косяк рыбы засверкал, заиграл медно-красной чешуей... А вон там, на самой глуби, в синеве морского простора, прошлась тонкая черная кайма.

Маячник сразу признал в ней дымок парохода и отрадно усмехнулся:

«Первач, должно...»

Попыхивая цыгаркой, он взглянул вправо: над всем приморьем уже который день катились шарами прозрачные белесые пары, отлетая от хрупких, подтаявших льдов.

А почти под самым маяком в ледяной броне, кое-где уже покоробленной, лежал банок, — словно громаднейшее чудовище распласталось среди необозримых камышовых зарослей, уткнув голову в поселок, а хвост опустив в море. Так оно и есть: с одной стороны раздвоенного хвоста возвышались эти зыбкие, обглоданные ветрами стропила маяка, по другую сторону — пески, а посреди — устье банка, взбудораженное еще с осени подвижкой льда; здесь взгромоздились одна на другую могучие ледяные глыбы, образуя чуть ли не с маяк высотой ледяной навал.

«Все одно ухнет, — определил маячник. — Не помешает... Скоро начнут пробиваться в море первые посудины. Придется ловцам покрошить топорами и пешнями ледку. И все-таки пробьют лазейку, вырвутся на Каспий».

Егорыч снова посмотрел на банок, на дальние ерики и протоки, которые вот-вот отряхнутся от ледяного нароста и, грохоча, понесут его в море.

«Надо бы съездить за жалованьем и припасами, — продолжал размышлять маячник. — Старшой говорил насчет прибавки. Хорошо бы!.. Сетки вот вобельной я не заготовил. И соли маловато...»

Но и здесь, на вышке, он не находил себе покоя, снова и снова одолевали его мысли о Глуше, о том, кто ей ровня — Дмитрий или Лешка.

Наконец, все на вышке осмотрено, все облажено, пора спускаться. Но Егорычу нерадостно попадаться на глаза Глуше, и, сойдя с вышки, он опять забирался в амбар, опять курил, качал головой, решая один и тот же вопрос:

«Как же быть-то? И не удумаешь!.. Ежели на Митрия согласье дать, пиши пропала дочка. А Лешку, видно, никак не хочет, беспутная. У парня, известно, полторы ноги. В жизни далеко не ускачешь!.. А Митрий по виду человек-человеком. Вся беда, что парню дальше Дойкина податься некуда. Не зря Лешка сказывал — классу в нем нету... Что ж делать-то? Фу ты! Голова аж трещит! — Он хватался за голову и до изнеможения кружил по амбару. — Задала задачку, доченька!.. А что, ежели самому попытать заговорить? Ох, стыд! Засмеёт старого!..»

Крадучись, он быстро-быстро обошел сторожку и исподлобья метнул взгляд в окно. Не заметив там Глуши, остановился, кашлянул и вразвалку, будто усталый, подошел ближе; откинув шапку на затылок, он дробно забарабанил пальцами по стеклу:

— Дочка, а дочка!

В черноватой раме окна показалась сумрачная Глуша.

— Готовь на стол! Не видишь, устал, заработался батька!

Его тревожила мысль о ключах, которые велел он Матвею Беспалому передать в собственные руки Дмитрию Казаку, а когда загулял с Лешкой-Матросом, то приказал и этому отобрать ключи у Дмитрия.

«Ух, и молодчага парень Лешка!» — вспомнил Егорыч выпивку с Матросом и бесшабашное катанье с ним на санях по Островку, но тут же спохватился, догадываясь, что Глуша предпочитает Дмитрия.

Для старика было ясно: он, именно он виноват перед дочерью за то, что выискал ей такого мужа, как Матвей Беспалый. И должен он, отец, поправить ее судьбу, сделать удачливой — такою, чтобы зажила Глуша, как ни одна рыбачка не живет в Островке.

«А может, обойдется? — утешал он себя, все чего-то выжидая. — А может, что другое выйдет?»

Ни в ту, ни в иную сторону ему не хотелось сразу решать, не хотелось сразу давать согласия, хотя и видел, как томится Глуша взаперти.

«Горе-горюшко по свету шлялося и на нас невзначай набрело... Это ж про нас, дураков, сказано! — И маячник безотрадно оглядывался на золотистую россыпь моря. — Людям-то я дорогу указываю с маяка круглый год, а вот дочке не могу простой пути-дороженьки выбрать!»

И тут же начинал ругать себя:

— Кончать надо, кончать!.. Сколь дён мудруешь над дочкой, старый бес! Гляди, сотворит еще чего недоброе... Не зря же говорится: «От горя хоть в море, от беды в воду». Только не убегла бы, шалая!

А Глуша и не думала убегать... Как только Дмитрий ушел с маяка в Островок, она, уверенная, что батька согласился на ее совместную жизнь с Дмитрием, принялась убирать сторожку: побелила печку, сняла в углах паутину, вытерла пыль на посуднике, на сундучке, на подоконнике, вычистила посуду и вымела целую кучу мусора; потом вымыла горячей водой полы и, разрезав мешок, постелила его дорожкой от двери к столу.

На другой день Глуша стирала батькино белье, на третий шила, латала. Входившему в сторожку Егорычу она каждый раз напоминала, чтобы хорошенько вытирал он ноги. Маячник послушно пятился в сенцы, добродушно ворчал, называя ее выдумщицей и барыней.

А сейчас она встретила отца настойчивым вопросом, не подняв даже головы от иголки:

— Когда же домой, батяша?

— Завтра, дочка.

— Опять завтра! — и она сердито отложила шерстяные носки в сторону.

— Маячная лампа что-то у меня не ладится, дочка.

— У тебя все не ладится! — не вытерпела Глуша.

— Как ты говоришь? — прикинулся недослышивающим маячник и, хитро прищурив глаз, добавил: — До завтра, думаю, управлюсь с лампой. — Он насупился и отошел к окну.

— Ах, управишься? — зло спросила Глуша.

— Беда! Не ладится маячная лампа. Что с ней такое?! — И старик выскочил из сторожки, заперев ее снова на замок.

А лампа исправно горела.

В этом уверилась Глуша сама, заметив из окна, как упала с вышки ослепительно белая полоса света и, скользя по волнам, пошла на глубьевые, морские пространства.

К подошве маяка непрерывно катились рассеченные лентой света волны, — взбегая на песок, они беспокойно шипели в темноте.

«Ну вот, людям светим, а сами пути не видим. Все: и батяша, и я, и Митя».

А Лешка?

Лешку не могла Глуша вспоминать без улыбки, как ни тяжело ей было сидеть взаперти у старика.

«А все из-за него! — незлобиво упрекала она Матроса. — И чего привязался?»

Осерчав на Лешку, она все же порой жалела одинокого ловца; в нем привлекало ее то, что он хоть и неудачлив в жизни, зато радостен, и среди шуток и смеха в нем горели большие желания, — они и отталкивали и привлекали к нему людей.

Однако Глуша избегала дум о Матросе, хотя восторженная улыбка его часто сверкала перед ее глазами; Глуша думала только о Дмитрии, только его считала себе под стать.

И теперь, глядя из окна на море, где лениво роились волны, перехваченные с маяка яркой холстиной света, Глуша впервые сравнила Дмитрия с Лешкой. Тут ей припомнились слова отца, которые говорил он Дмитрию, о том, чтобы бросал тот Дойкина. Да и Лешка не один раз с неприязнью упоминал о Дмитрии, говоря, что классу в нем нету. Что это такое?.. Припомнились Глуше и другие слова батяши о Матросе: «Хорош парень. Крепок!» И в самом деле, без ноги — ведь не без сердца...

Но почему же так влечет ее к Дмитрию? И правы ли старик и Лешка, осуждая его?

Стоя у окна, Глуша заметила, как вдали неожиданно, сверкнув, зарябили воды.

Полосой налетел ветер. Море глухо зарокотало, покатив к берегу косматые, пенистые валы; волна набегала на волну, взметая кипучие белые гребни. Ветер тревожно завыл в стропилах маяка.

Глуша подошла к зеркалу и отшатнулась — она не узнала себя! — на нее глянуло исхудавшее лицо, под глазами лежала печальная синева.

«Извелась, совсем извелась! Что-то Митя скажет?..» — И жгучая тоска, предчувствие какой-то беды нахлынули на нее. Кутаясь в шаль, она повернулась к окну, присела на подоконник и долго слушала, как тяжело бились под маяком волны. А когда пристальней вгляделась в белую полоску света, что уходила далеко-далеко в море, в тревоге вскочила и простонала:

— Ой! Не Митя ли?..

От берега стремительно понеслась на глубь Каспия посудина под парусами, словно большая белокрылая птица.

Глуша, шатаясь, прошла к койке и уткнулась в подушку. Все думая о Дмитрии, она то засыпала, то вдруг вздрагивала и поднималась, — сердце громко, стучало, хотелось кричать о помощи.

Она опять шла к окну и, глядя на однообразно бегущие на маяк волны, прислушивалась, не спускается ли с вышки батяша.

— Замучил меня! — шептала Глуша. — Замучил вконец!..

Егорыч не приходил до полуночи, отсиживаясь на вышке и выжидая, пока уснет дочь.

Но не всю же ночь топтаться на мостках!..

И как только он, крадучись, заявился в сторожку, Глуша набросилась на него:

— Долго будешь мудровать? Утопить хочешь?..

В гневе она рванула его за рукав.

— Что ты, что ты, дочка? — опешил Егорыч. — Чего ты, родная?

— Родна-ая! — передразнила она. — Была б родная, не измывался бы!

— Постой, постой! — Маячник, отступая, попробовал отшутиться: — Мы ведь, Глушок, с тобой как рыбка с водой!

— Довольно! Наслушалась прибауток!

— Да чего ты, доченька?..

— Не могу! Не могу больше! — продолжала наступать Глуша на старика. — Садись! Говори!

И, подведя отца за руку к столу, она опустилась на табурет:

— Говори, говори! Кому обещал меня?.. Лешке?!

Громко зарыдав, она ударилась головой о стол.

— Ой, дочка! — Старик, обхватив голову Глуши, стал целовать ее, приговаривая: — Чего ты, родная! Да разве я?.. Глуша! Сама выбирай! Известно: рыба ищет где глубже, а человек где лучше... Вот и выбирай, родная ты моя!

Не поднимая головы, Глуша сквозь всхлипывания, с упреком сказала:

— А чего молчал?

— Да чего ты, право! — изворачивался старик. — Потому и молчал, все терпел, пока сама обмозгуешь. Сама должна выбирать себе человека. Сама, дочка!

— Сама-а... — Глуша отвернулась, вытерла слезы.

— Знамо дело, дочка, сама.

— А когда домой поедем? — строго спросила она.

Маячник удивленно подумал:

«А спрашивает как начальник, как старшой!»

— Когда в Островок, говорю, поедем? — еще настойчивее повторила Глуша.

— А хоть завтра, дочка. Прямо с зорькой, — заторопился Егорыч. — Проглеи-то вон как раздались, да и лампа теперь у меня в исправности... — Он хитровато прищурил глаз. — Еле справился с этой проклятущей лампой! Чайку попьем — и тронемся на куласе.

Не раздеваясь, Глуша упала на койку.

— С зорькой, дочка, и тронемся.

Он готов был ехать хоть сейчас — так напугала его столь неожиданная перемена в поведении Глуши.

Никогда не кричала она на отца, никогда не противилась его воле, всегда терпеливо выжидая мучительно долгие отцовские решения.

«Ишь, чего наделал, старый пень! — ругал себя маячник. — Плюнет на тебя — и уйдет. Ну и настряпал делов, старый хрыч!»

Присев у изголовья койки, Егорыч долго глядел на дочь, удивляясь, откуда взялась у нее такая непокорность.

— Не спишь, дочка?

Глуша молчала.

«Дурень! Чертяка старый! — продолжал корить себя Егорыч. — Из ума выжил! Вконец замудровал дочку!..»

В раздумье просидел он до рассвета подле Глуши и все качал головой:

«Эх ты, жизнь!.. А может, еще и обойдется? Обойдется, может?.. Эх, как бы повернулось все по-хорошему!»

...Рано утром, как только вынырнул из-за края моря багряный полукруг солнца, Егорыч погасил лампу на вышке, покурил, посмотрел на розовую зыбь Каспия и недовольно взглянул вправо, в сторону Островка, где кружило белое марево туманов. Закатисто вздохнув, старик медленно спустился в сторожку, чтобы разбудить Глушу.

А дочь уже сама поднялась и хлопотливо приготавливала стол. Они молча пили чай. Старик пытался украдкой заглянуть дочери в глаза, желая дознаться, чего она хочет.

— Налей батьке еще чашечку. Может, и наливаешь-то в последний раз. Эх, дочка, дочка!..

Глуша не ответила.

И, чтобы разжалобить ее, чтобы тронуть внезапно зачерствевшее дочернее сердце, он унылым голосом опять просил, передавая ей свою чашку:

— Налей, Глушок, налей... Может, больше и просить не придется, дорогая ты моя.

И, как раньше сам упрямо молчал, так же упрямо не отвечала ему теперь Глуша, пока сама же не нарушила мучительного молчания:

— Значит, поедем, батяша?

— Сейчас и поедем! — обрадованно откликнулся он и торопливо подул на блюдце.

В ответ старику Глуша. в первый раз за эти дни ласково улыбнулась. У Егорыча радостно зачастило сердце.

«Отошла, — подумал он. — Утихомирилась».

Бросив пить чай, она стала быстро собираться.

Видя, что дочь становится прежней, послушной, маячник осторожно заговорил:

— Так вот... того, дочка...

— Чего ты? — Глуша насторожилась. — Опять начинаешь?

— Как говоришь? — и старик приставил к уху сложенную трубочкой ладонь, но взглянув на посуровевшую дочь, испуганно проронил: — Гляди, говорю, сама... Сама — как лучше, чтоб не каялась.

Высоко держа голову, она ходила по сторожке как никогда горделивой походкой и, должно, чувствовала себя полной хозяйкой, чего с ней никогда не было. Маячник впервые видел дочь такой решительной.

«Будто кто подменил ее», — с тревогой подумал он.

— Поскорей, батяша! — требовательно заторопила Глуша.

«И говорит-то как не с батькой, — все удивляясь, думал старик. — И чего с ней стряслось?»

Он опасался, как бы она опять не стала кричать на него.. Наливая в блюдце чай, старик продолжал исподлобья следить за пей.

— Довольно тебе! — необычно строго сказала Глуша и с шумом сорвала со стены полушубок.

От испуга маячник даже чашку выронил.

— Дома напьешься! Поехали!

Она выжидательно остановилась у двери. Старик устало прикрыл глаза и тяжко вздохнул — вот и ускользает, уходит его власть над дочерью!

— Ну? — и Глуша строго свела брови.

Егорыч медленно встал, подтянул шаровары и негромко сказал напоследок:

— Ладно, дочка. Пошли на кулас... Так и быть... Да... Ладно... И помни отцовы слова: подумай обо всем, погляди вокруг как следует... Кто милей, кто лучше тебе, — помозгуй: Митрий или Лешка... Лешка, а может, Митрий... Помозгуй — тебе жить, не мне...

Намекая на Дмитрия, он тихо добавил:

— У ловца весло — одно ремесло, да и то поломано!

И, подойдя ближе к Глуше, жалостливо попросил:

— Подумай, дочка. А то ведь — чем сатана не шутит! — и так может получиться, как в штормы: и к одному берегу не пристанешь и к другому, милая, не прибьешся... И понесет тебя, понесет!.. Да-да, часто бывает так. Глядишь — и по рукам пошла. Пропала тогда, дорогая!.. Помни, дочка: и быстрой и широкой реке слава ведь только до моря.

Глуша решительно открыла дверь и вышла из сторожки.

Егорыч смахнул внезапно брызнувшие слезы и, быстро напялив телогрейку, направился следом за дочерью...

Отталкиваясь с кормы шестом, он молча гнал кулас по широко раздавшимся за ночь проглеям. За всю дорогу, вплоть до Островка, маячник не проронил ни слова.

А Глуше было радостно, хорошо. Вот скоро берег, Островок — и встреча... Она улыбчиво следила за чайками-хохотушками, что стремительно носились над приморьем.

Радовало Глушу и это домовито теплое солнце — оно уже подбирало последние мутные сугробы в по-низях и, казалось, вот-вот должно дотла растопить взбухшие льды протоков и ериков.

Над камышами приветливо курился прозрачный синеватый туман.

 

Глава девятая

Всю эту ночь, как и прошлые, просидел Дойкин с нежданным гостем из города чуть ли не до рассвета. Давно уже уехал Коржак, ушел старый Турка, куда-то вышел вертлявый Мироныч, на руках унес Илья своего батьку Захара Минаича, у которого внезапно отнялись непослушные ноги. А Дойкин все ходил из угла в угол и поучительно говорил приезжему:

— Напрасно ты, Владимир Сергеич, много насказал при Турке и Краснощекове. Напрасно!.. Люди эти не так уж надежны. Или не видал — даже без ног остался бородач, когда заговорил ты о том...

— О чем? — гость усмехнулся.

— Да как же! — Дойкин многозначительно прищурился.

Приезжий посмотрел на свои холеные белые руки с длинными пальцами и светлорозовыми ногтями.

— А чего я им, Алексей Фаддеич, лишнее, по-твоему, сказал? Что крышка подошла честным людям? Что упрятали чуть ли не полгорода в тюрьму? И что теперь наступает очередь за ними?.. Об этом они и сами знают. Хотя бы из газет!..

— Не то, не то, Владимир Сергеич. Говорил же ты... — Дойкин настороженно взглянул на окно, плотно прикрытое ставнями, — обороняться, мол, надо... готовиться...

— Не дураки же они, в самом деле! — прервал гость. — Сами должны понимать: когда за горло берут, от смерти отбиваться надо.

— Все это так. А болтать-то зря не следовало бы. Да и пора тебе перебраться от Сазанихи. А то заявится нежданно-негаданно твой дружок-то с относа, — Дойкин ухмыльнулся, — и все откроется...

— Еще по одной, что ли, пропустим? — оборвал разговор приезжий и, нагнувшись под стол, достал графин.

Дойкин снова беспокойно зашагал из угла в угол.

— Засиделись мы долговато, Алексей Фаддеич, — взбалтывая настойку в графине и разглядывая ее на свет, сказал гость. — Устал я от этих разговоров... Светать, поди, скоро начнет!

Дойкин догадывался, что приезжий что-то скрывает от него, недоговаривает. Но как ни старался Алексей Фаддеич расположить к себе гостя, выведать его тайны, разузнать планы — все, казалось, было напрасно.

Знал о нем Алексей Фаддеич не так много, но и это немногое заставляло теперь, в такое тревожное время, настораживаться, строить догадки, доискиваться истинных причин его приезда в Островок. Владимир Сергеевич, бывший чиновник царского рыбного надзора, вернулся в город в двадцать четвертом году из-за границы, куда попал после разгрома Врангеля. Имея обширные знакомства в городе по своему значительному в прошлом положению, он был одним из тех редких дельцов, которые сводили рыбников на «дружескую ногу» с отдельными работниками торготдела, финотдела, а чаще всего пытались денежными подношениями добиться увеличения для частников норм заготовок рыбы, снижения налогов... Теперь Владимиру Сергеевичу посчастливилось избежать ареста и удрать из города.

Приехав в Островок с письмом от Георгия Кузьмича, который с осени вместе с другими рыбниками сидел в тюрьме, гость вел себя здесь очень подозрительно.

Дойкин был убежден, что заявился он сюда не только для того, чтобы получить от него те пять тысяч целковых, которые Алексей Фаддеич остался должен Георгию Кузьмичу. Тут было что-то посложнее... Да и сам приезжий изредка кое в чем проговаривался, возбуждая в Алексее Фаддеиче тревожное любопытство.

Один раз гость сказал, что из Островка он намерен поехать под Гурьев, где у него много знакомых богатых баев, у которых до революции были тысячные гурты скота. Есть у него там и знакомые ловцы — уральские казаки, имевшие когда-то свои собственные воды и промыслы. Но спохватившись, гость отделался шуткой — милашка, мол, под Гурьевом его ожидает... А когда в первые дни приезда гость настойчиво напоминал Алексею Фаддеичу быстрее передать ему деньги, то опять проговорился, что деньги нужны на большое дело, и снова перевел беседу на другое — а что, мол, у вас здесь слышно?.. Так было и сейчас — гость увиливал от разговора напрямки, ссылаясь на усталость и поздний час. Запрещая Алексею Фаддеичу встречаться с ним днем, сам он все время проводил на берегу, без умолку балагурил с ловцами, ругал вместе с ними сухопайщину, рыбников и, наоборот, возражал, защищал от нападок власть и только подсмеивался над комиссарами и коммунистами... В это время и закрались у Дойкина сомнения: а не обманным ли путем хочет приезжий выманить у него деньги? Получит тысячи — и пошел скрываться дальше. Но просматривая письмо Георгия Кузьмича, находил, что этого быть не может — писано оно именно им: размашисто, крупно, с нажимом. Такое же письмо с напоминанием о долге в шестьсот рублей получил и старый Турка. Турка нашел у себя случайно сохранившуюся записку Георгия Кузьмича, которую писал ему тот еще два года тому назад; сравнили они почерки — как будто одинаковы... Удивительно было то, что сидит Георгий Кузьмич под стражей, но как-то ухитряется оттуда вести свои дела, пересылать письма. «Значит, тут что-то есть такое, чего я еще не знаю», — рассуждал Дойкин. И вчера вечером он решил передать деньги, надеясь, что после этого приезжий будет более разговорчивым. Но и после того как отсчитал ему Дойкин пятьсот червонцев, тот все так же, стращая рассказами об арестах в городе, ни о чем другом не говорил.

«Крутит!..» — зло думал Алексей Фаддеич, все шагая по комнате и косо поглядывая на гостя, который молчаливо тянул водку стопку за стопкой.

Коржак, уезжая к себе в район, просил Алексея Фаддеича, чтобы он беспрекословно выполнил все просьбы гостя. А на прощанье шепнул на ухо: «Тут, брат, дело дюже сурьезное... Он сам тебе все откроет...»

«Не поймешь, чорта!» — вздохнул Дойкин и пристально посмотрел на приезжего, на его длинные, пунцовые уши. Гость, преспокойно опорожнив весь графин, закусывал осетровым балыком.

В это время слегка приоткрылся ставень.

Алексей Фаддеич отпрянул за оконный косяк.

— Хазаин!..

В мутное стекло глянуло скуластое лицо Шаграя.

— Шайтан раскосый! — Дойкин прошел к лавке, где лежала его поддевка.

— Хазаин! — казах осторожно поскреб ногтями по стеклу. — Домой давай!.. Софка велел!..

Это означало, что скоро должна прийти домой Настя Сазаниха, которую со дня приезда к ней гостя, объявившегося Васькиным дружком, Софа Дойкина с вечера зазывала к себе, поила чаем с вареньем, с халвой, угощала пирогами, пельменями. Софа старалась как можно дольше задерживать у себя Настю, чтобы дать вдоволь наговориться мужу с приезжим.

Накинув на плечи поддевку, Дойкин шагнул к столу и решительно спросил гостя:

— Когда же под Гурьев?

— Людей вот поджидаю... — загадочно ответил тот и закурил папиросу.

— Каких?

— Товарищей... — Гость пьяно усмехнулся.

Алексей Фаддеич взглянул в упор в его вертлявые глаза.

Приезжий искусно выпустил изо рта крутящееся кольцо дыма, негромко сказал:

— Коржак должен переправить их сюда...

По лицу Дойкина сразу пошли багровые пятна, появляясь то под глазом, то на лбу, то на щеке. Нахлобучив шапку, он вплотную подошел к приезжему и, тяжко дыша, спросил дрожащим, не своим голосом:

— А как же будете переправляться дальше, под Гурьев?

— На твоей флотилии, Алексей Фаддеич, — гость снова пьяно усмехнулся и, шагнув к сундуку, пошатываясь, стал раздеваться. — Завтра поговорим обстоятельно... Завтра!.. — Он лег и укрылся одеялом.

— Хорошо! — и Дойкин облегченно вздохнул. — Давно бы так!.. Знаем, поди, друг друга, зачем таиться? — и, грузно ступая по скрипучему полу, зашагал в кухню.

Шумно рванув дверь, он вышел во двор и, чтобы не встретиться с Сазанихой, пошел задами.

Было ветрено и холодно. Месяц быстро скатывался к камышам, как снулая рыбешка по течению, а звезды, испуганно мерцая, гасли одна за другой.

С моря надвигался плотной стеной туман, будто опускались на льды огромные лохматые тучи.

Дойкин шел и, думая о последнем разговоре с приезжим, уже видел обширные казахские степи, видел гостя и его товарищей среди бывших баев и уральских казаков-хозяйчиков, видел, как организуются в боевые отряды обиженные и недовольные.

«Все одно что в восемнадцатом году!..» — вспомнил он выступления белых уральских банд. И от радостного волнения у него захватило дух.

Алексей Фаддеич остановился и вдруг в тревоге подумал:

«А ежели раньше времени откроется эта затея? Ежели власть пронюхает? Тогда что?»

Он смахнул ладонью выступивший на лбу холодный пот.

«Тогда что? — вновь спросил он себя. — Что тогда?..» — и, не находя ответа, мучаясь, решил повернуть к вдове Зиминой, чтобы успокоиться и забыться. Он тайком изредка захаживал к ней, когда был всердцах, и за то, что давал иногда рыбачке работу, подолгу и ненасытно тешился ею.

Только было направился он к дому Зиминой, как рядом открылась калитка: из двора вышла с ведром Наталья Буркина и выплеснула на улицу помои.

Ветер круто обжимал кофту на ее груди и шибко трепал юбку; не замечая Дойкина, она одернула подол и повернула в калитку.

— Простудишься, голубка! — И он взял под локоть ее тонкую теплую руку.

— Ай!.. — Наталья испуганно метнулась во двор.

— Постой, постой, голубка! — Дойкин заспешил, догнал ее у крыльца и заботливо спросил: — Чего ж, Наталья Егоровна, за сеткой не заходишь? Давно приготовил!

Рыбачка, не оправившись еще от испуга, удивленно глядела на Алексея Фаддеича и, вздрагивая, шептала:

— Нехорошо!.. Ух, как напугалась!..

А он потихоньку вталкивал ее в сени и шептал:

— Тебе даю сетку, а не Григорию. Красавице даю... Пропадаешь ты с ним, голубка, ни за что...

Наталью сразу обдало жаром; она откинулась к стене, подняв над головой руку с ведром.

И когда Дойкин вплотную подошел к ней, она вдруг громко крикнула:

— Отстань, сатана! — и уронила ведро ему на голову.

Выскочив из сеней, Дойкин быстро зашагал к калитке, от которой навстречу ему шла удивленная Зимина. Нахлобучив шапку, он прошел мимо.

Наталья, подняв ведро, все еще взволнованно кричала из сеней:

— Погоди! Григорий заявится!.. Он тебе покажет сетку!..

Зимина поднялась на крыльцо и, вздыхая, участливо спросила рыбачку:

— И к тебе, милая, уже заглянул?

— Я ему!.. — Наталья отвернулась и позвала вдову в горницу. — Думал только...

Распахнув коротушку, Зимина присела на скамью у печки и, слушая рыбачку, то и дело повторяла:

— А я вышла — и слышу шум у вас на дворе... Думаю, чего такое? Вышла — и слышу...

— Сатана слюнявая! — ругалась Наталья, передвигая в печке чугуны. — Сомина тухлая!

— Он такой, милая, — вдова устало прикрыла глаза. — Натерпелась я от него... Опротивел, как лягуха. Да и дает-то крохи... Отбиться бы от него. А как?.. Хотели, вот мы с Нюркой да Настей Сазанихой поработать. А Краснощеков не взял нас... Куда деваться — ума не приложу! Иду теперь к деду Ване. Упросилась поехать с ним на рыбоприемку. Будто у нашего берега хотят государственную приемку надолго, совсем поставить. Глядишь, и работа какая найдется, — стряпуха, может, нужна будет людям.

Перетирая посуду, Наталья печально поглядывала на грузную фигуру вдовы.

— О-ох, кабы Трифон был жив, — тяжело вздохнула Зимина, вспоминая сгинувшего в море мужа, — иль ребят было б у меня не пятеро, а скажем, один, двое. Подалась бы я на промысел, нанялась резалкой, кладчицей или солильщицей... А то вот от ребят-то ни шагу, как привязанная. И этого чорта ждешь не дождешься, когда придет да посулит работу... А он, как именинник, раз в год... — Давясь слезами, вдова притулилась головой к печке.

— Не надо, не надо, Марья Петровна! — Наталья поспешно вытерла о фартук руки и подошла к Зиминой.

— Как же, милая, не плакать! Только слез и вволю — не занимать...

— Не надо, не надо! — Наталья села рядом с Зиминой. — Вот послушай... Собирались недавно у Григория ловцы: Митрий Казак, Сенька, Туркин Яшка. Говорили об артели и тебя поминали, — слышь, Марью Петровну записать в артель тоже надо!.. Вот и уехал Григорий в район, к своим партийцам да в кредитку. А еще раньше туда же уехал Андрей Палыч...

Слушая Наталью, вдова сбила на затылок платок и, согласно кивая головой, растроганно зашептала:

— Ох, кабы! Вот кабы!.. Эх-эх, как хорошо!..

А Наталья уже жаловалась на Григория:

— Знаешь же, какой он у меня! Ты, говорит, других обзавидовала. А чего обзавидовала? Чего я лишнего хочу? Хочу только, чтобы жили мы как люди: сыты были да радости чуточку... А то шабалы одни, — она тряхнула подолом выцветшей, латаной юбки. — Ну, а если уж он взялся за что, то непременно сделает. По-моему, будет артель! — Рыбачка, довольная, улыбнулась.

Повеселевшая Зимина торопливо поднялась с лавки.

— Ну, что ж, пока суд да дело, я съезжу с дедушкой Ваней на приемку. Может, у приемщика с подручными возьму бельишко постирать. Хлеба, глядишь, дадут, рыбы на варево... Ты уж, Наталья, присмотри за моими ребятишками. А то как бы не нашкодили.

— Ладно, загляну... — И вдруг рыбачка беспокойно сказала не то себе, не то Зиминой: — Долго только что-то Григория нету.

— Не тужи, приедет!

Вдова, запахнув коротушку, толкнула дверь и чуть не бегом заспешила на берег, боясь, что запоздала: дед Ваня мог уехать один.

И в самом деле, слепой ловец уже копошился у своего куласа, кидая в него сети, весла, шесты.

— Деда, деда! — окликнула его Зимина, с трудом шагая по песку.

Дедушка Ваня снял черную мохнатую шапку и отер ею лицо; потом обернулся к протоку, затопленному туманами, и, будто видя что, задумчиво сказал:

— Как бы кулас на льду не порезать...

Шумно отдуваясь, к деду подошла Зимина:

— В самый раз успела! Доброе утро, родимый!

— Успела! — заворчал дед. — Сказано было — чуть свет!

— К Наталье заходила я...

— Ну, залазь! — дед недовольно взмахнул рукой, и когда вдова прошла в кулас, оттолкнул его от берега и сам вспрыгнул на корму; он заработал шестом быстро и ловко, не хуже зрячего, и погнал лодчонку в туманы промеж льдов.

В тумане, казалось, плыли под водой: кругом перекатывалась шарами белесая муть, туман слезил глаза, и трудно было дышать...

Грозно шуршало о борта крошево льда, изредка лодчонка натыкалась на льдины. Под тем берегом туман был реже: отчетливо выступали почерневшие за зиму камыши. Вода здесь тускло, студено блестела.

— Давай помогай, — тихо сказал Зиминой дед, вгоняя кулас на обширную водяную поляну, где находились его сети.

Вдова села за весла.

— Ударь покруче! — Дед наклонился за борт и стал выбирать сети в лодку.

Сеть была сплошь забита воблой: казалось, не найти ни одной свободной ячеи, где бы не торчала жирная, с синеватым отливом рыбина.

— Эка привалило, — сердито ворчал дед, еле вытягивая сети. — И откуда столько наперло!..

Ледяная вода жгла руки, крючила пальцы; выбрав сеть, дед подул на руки, похлестал ими себя по бокам и, принимаясь за другую сеть, строго приказал Зиминой:

— Полегче, полегче, Петровна!

Она, загребая одним веслом, старалась держать кулас против ветра и так, не спеша, вела его вдоль выбитой в протоке сети.

Дед, упираясь одной ногой в борт, старался быстрее выбирать сети, но они были отягощены богатым уловом и часто трещали — пряжа не выдерживала редкостного живого груза и рвалась.

— Разор, а не улов! — сердился ловец.

Когда кулас был наполнен рыбой доверху — так, что Зимина сидела, по пояс заваленная бившейся воблой, — дедушка Ваня, ворча, погнал лодку на приемку. Еще издали его встретили рабочие радостными приветствиями:

— Дедо-ок!

— Здравствуй!

— Давай, давай почин!

— Эх-ма, первейший ловец!..

Снимая шапку, он улыбнулся и сурово крикнул в ответ:

— Принимай чалку!

Кулас легонько стукнулся о борт прорези, что служила садком для рыбы. Рабочие в брезентовых рубахах и шароварах, смеясь и похлопывая деда по спине, подвели кулас к стоящей рядом посудине и тут же принялись сетчатыми черпаками выливать улов из лодки в носилки.

Зимина прошла к приемщику, молодому казаху, который стоял недалеко от весов. Поблескивая голубоватыми белками глаз, он внимательно выслушал вдову.

— Работа тут никакой, — сказал он. — Промысел надо ехать. Там многа работа...

— Мукашев, вешай! — окликнули приемщика рабочие.

Он шагнул к весам, вынимая из кармана небольшую записную книжку в красном переплете.

Зимина задумалась.

Приемщик отрывисто заговорил, щелкая гирькой по никелевой пластинке весов, на которые то и дело рабочие ставили носилки с уловом деда:

— Сорок один кило... Сорок девять... Пятьдесят два... — и торопливо записывал в книжку.

Слепой дед стоял тут же и будто следил за весом.

— Уй-юй-юй! — радостно воскликнул казах, когда закончил принимать рыбу. — Два ста и один кило... Ба-альшой деда фарт идет, — и легонько хлопнул слепого по плечу. — Ну, пошли контора, расчет делаем.

Они двинулись к каюте; у двери приемщик задержался и, направив дедушку Ваню вниз по лестнице, повернулся к Зиминой:

— Сейчас штаны-рубах даем тебе стирать. Ожидай!

Зимина присела у весов и, глядя на палубу, сплошь усыпанную чешуей, взволнованно подумала:

«Скорей приезжал бы Григорий Иваныч и Андрей Палыч... Артель бы скорей!..»

Она так крепко задумалась, что даже не заметила, как подошел к ней приемщик с узлом белья.

— Бери штаны-рубах, — и сунул ей в руки узел. — А слух твой верный: приемка скоро ставим Островок. Тогда твой стряпуха наш будет. Приказ вчера давал директор промысла. Баркас идет!

Молодой казах отвел Зимину в сторону и, вертя приколотый к рубашке кимовский значок, несмело спросил:

— Как там мой коке, старый ш-шорт, Островок поживает?

— Какой?.. Шаграй, что ли. что у Дойкина? — догадалась вдова.

— Он самый, старый ш-шорт!

— Ахат?! — Зимина радостно взмахнула рукой, признав в молодом казахе того самого Ахата, сына Шаграя, который несколько лет работал у Дойкина и в позапрошлом году ушел от него на государственный промысел.

Вдова с удивлением оглядывала парня.

— Значит, приемщик теперь? А это что у тебя? — она показала на значок.

— Комсомол! — Ахат улыбнулся, сверкая белыми мелкими зубами. — Мое сердце Ленин бар, Ленин живет!.. — Он крепко прижал значок к груди. — Моя хочет ба-альшой, ба-альшой жизнь!

— А зачем коке, батьку-то своего, ругаешь? — и Зимина неодобрительно покачала головой.

Ахат перестал улыбаться и, краснея, ответил:

— Говорил ему, писал: бросай Дойкин, ходи работа промысел. А старый ш-шорт хозаин работает. Скоро мы этот Дойкин убирать с дороги будем. Мешает!

Вдруг казах чиркнул пальцем по горлу и зло прошептал:

— Ж-жик! Кончал их праздник!..

Белки его глаз налились кровью.

— Марья Петровна! Поехали! — Дедушка Ваня уже стоял в куласе и держал наготове шест.

— Передавать твоему коке поклон? — на ходу спросила Ахата Зимина.

Он насупился, нехотя ответил:

— Никакой привет...

— Петровна! — дедушка громко стукнул шестом о палубу приемки. — Один уеду! Э-эх, бабы!

— Бегу, бегу! — Зимина, перескакивая через носилки, заспешила к куласу.

— Людей задерживаешь!

Не успела вдова прыгнуть в лодку, как дед уже оттолкнулся от приемки: Зимина чуть не угодила в воду.

— На весла! — скомандовал слепой ловец и, вынув из кормы бутыль с любимой настойкой, разом отпил половину. — Хороша калган-трава!

Зимина налегла на весла и стала рассказывать деду об Ахате и о том, что говорил он о Дойкине.

Слушая вдову, ловец задумчиво проронил:

— Ветром море колышет, а молвою народ...

Откинув шапку на затылок, он, будто зрячий, обвел лицом проток.

Солнце настойчиво пробивалось сквозь туманы, и если бы не эти туманы, то сегодня, наверно, по-особенному лились бы на приморье потоки его жарких лучей.

Набухший лед часто и едва приметно подвигался, отчего одни проглеи суживались, другие раздвигались, студеная вода в них густо дымилась.

Дед отер шапкой лицо и приказал Зиминой:

— Ложи весла!

Подняв шест, он быстро погнал кулас по узенькой проглее, словно по знакомой, исхоженной тропе.

 

Глава десятая

Взморье дымилось голубыми туманами.

Влажный ветер, все чаще и чаще налетая с Каспия, обдавал пахучей, солоноватой теплынью.

Сазаний проток — весь в прососинах — готов был того и гляди сбросить с себя рыхлый ледяной панцырь, под которым уже двигались с моря косяки рыбы.

Когда ветер напирал сильней, лед колыхался, шуршал, проглеи раздавались шире. По ночам, однако, жгучий мороз вновь и вновь сковывал проглеи, покрывая весь проток сплошной ледяной коркой.

Несмотря на часто повторявшиеся морозы, некоторые ловцы Островка пытались по-настоящему наладить добычу рыбы — одни в протоках, другие в море. Правда, те, что хотели пробиться на Каспий, всё еще боролись со льдами в устье банка или же, не в силах преодолеть ледяные преграды, возвращались обратно в поселки, как это случилось с Василием Безверховым. Да и речные ловцы выбивали сети только в Сазаньем протоке и в соседнем — Волокушьем. Повсюду еще лежали набухшие, тяжелые, громоздкие льды. Но ловцам не терпелось — всех неодолимо тянуло на реку, в море.

Один только Лешка-Матрос, казалось, не думал собираться на лов. Он по целым дням бродил по берегу, ненасытно курил, грозился Дойкину и часто с тоской поглядывал, но уже не в сторону маяка, где находилась Глуша, а в сторону Бугров, откуда можно было легко добраться до района, от которого до города — совсем пустяки, а там — и Москва близко!

После разговора с дедом Ваней Лешку неотступно одолевали мысли о поездке в Москву. Многое за это время он передумал, вспоминая фронты, дружков, встречи, разговоры... Его так захватили эти мысли, что он и ночи напролет думал только о былых годах, о Москве. В полночь, когда одному становилось совсем невмоготу от тяжких дум, Матрос выходил из своей хибарки, являлся к слепому ловцу, заходил к тетке Евдоше, к Косте, следил за домом Василия Сазана, где чуть ли не каждую ночь собирались к приезжему человеку Дойкин, старый Турка, Краснощеков и еще кое-кто... Лешка, осторожно ступая, словно идя по тонкому льду, подкрадывался под окна Васькиного дома, старался подслушать разговоры, но окна плотно закрывались ставнями, занавешивались изнутри одеялами, и он улавливал только глухой, невнятный гомон. «Не к добру собираются!..» Эти подозрительные сборища еще крепче убеждали Матроса в том, что уже давно пора по примеру города разделаться со здешними рыбниками. Но снова и снова припоминая, как он однажды за отказ ему кредита учинил скандал Коржаку и за это его чуть не засудили, Лешка полагал, что в районе и теперь не найдет он поддержки.

«В город! В город надо! — думал он. Но тут же закрадывалось у него сомнение: — А может, и в городе не помогут? Может, и там дружки есть у дойкиных и коржаков? Писал же я в город, а ни ответа ни привета... Видать, надо прямо в Москву!»

Однако он никак не мог раздобыть на дорогу денег. Костя Бушлак отказал ему, как отказали и другие ловцы; не дала денег и тетка Евдоша. Все они относились к его поездке недоверчиво, с предубеждением.

Зато дед Ваня не пожалел Матросу пятерки, да еще выпросил он червонец у тетки Малаши.

«Этого хватит пока, — думал он, бродя спозаранку по берегу. — А там видно будет».

Поглядывая на рыжее, тусклое солнце, что настойчиво пробивалось сквозь густые, шедшие валами туманы, Лешка рассуждал о том, как ему пробраться в город: по взбудораженным ледяным протокам и ерикам сейчас не проедешь, не пройдешь, а до полного распадения льдов было еще далеко.

— В город! — не переставая твердил он. — А ежели чего — в Москву!..

Шагая по берегу, он незаметно вышел за поселок, и когда очнулся от дум, увидел: из-за косы, которая врезывалась узким и длинным углом в проток, вынырнула лодчонка.

Лешка пристально всмотрелся в посудину и признал в ней широкозадый, с обрубленной кормой, кулас маячника; на корме стоял Егорыч и, помахивая шестом, проворно гнал кулас по разводьям между льдин. Посредине лодки в яркой, цветистой шали сидела Глуша...

Появление Егорыча и Глуши ненадолго взволновало Матроса: вначале он обрадовался, у него даже шевельнулась надежда относительно Глуши. Но тут же его вновь охватили мысли о Дойкине, о неведомом человеке, который много дней жил у Насти Сазанихи, о поездке в город, в Москву...

Лешке было теперь не до Глуши.

— Лексей! — громко окликнул его с куласа Максим Егорыч.

Матрос чуть приподнял бескозырку и повернул обратно к поселку.

— Лексе-ей!..

Он, не оглядываясь, шагал по берегу.

Когда лодчонка, пробиваясь сквозь льды, вышла на широкую водяную тропинку, что вела прямо к берегу, поднялась Глуша.

— Лешенька! — и, слегка улыбаясь, кивнула проходившему мимо Матросу.

Как и на приветствие Егорыча, так и в ответ Глуше Лешка едва дотронулся до бескозырки.

Маячник что есть силы разогнал лодчонку, и она, с шумом рассекая крошево льда, взбежала носом на отлогий песчаный берег.

Из лодчонки легко выпорхнула Глуша и, смеясь, подскочила к Матросу:

— Живой, Лешенька? Здравствуй!.. А Митрий тут? Не в море еще?

Едва успел Лешка ответить, как Глуша, отряхнув подол юбки, побежала в поселок.

Егорыч вытащил якорь, воткнул его в песок и, искоса наблюдая за Лешкой, который молчаливо стоял невдалеке, сердито сказал:

— Должно, к Митрию поскакала, шалая! — и разом повернулся к Матросу, сурово спрашивая его: — Ключи отобрал?

Лешка не ответил.

— Отобрал, спрашиваю, ключи? — вновь спросил Егорыч Матроса. — Тебе доверил, ты и отвечать будешь! За все отвечать будешь: и за дом, и за все прочее.

Не слушая маячника, Лешка направился в поселок.

— Лексей! — строго окликнул его старик, но видя, что Матрос не обращает на него внимания, почувствовал, что и здесь ускользает его власть; тогда он впервые назвал ловца ласково, по имени-отчеству: — Лексей Захарыч!..

А тот, не оглядываясь, продолжал шагать дальше.

— Лексей Захарыч!.. — Маячник нагнал Матроса и, придерживая его за рукав, быстро заговорил, но уже не о ключах: — Беда, Лексей Захарыч, стряслась. Ой, беда! Ты понимаешь...

— Какая такая беда? — Матрос раздумчиво посмотрел на маячника.

— Ой, не тревожь! — еще жалобней запричитал старик. — Ой, не выспрашивай!

Он крутил головой, вздыхал, повторял одно и то же:

— Беда... Беда...

— А чего ж молчишь? — недовольно спросил Лешка. — Давай рассказывай!

— Ой, Лексей Захарыч!..

Так они вошли в улочку, на которую выходило окно мазанки Дмитрия. Не дойдя и десятка шагов до этого окна, маячник повернул обратно и зашагал к своему дому, но не дошел до него и свернул в узенький переулок; отсюда он опять вышел на улочку Дмитрия, затем снова на другую...

— Какая же беда, Максим Егорыч? — строго спросил его Матрос.

Не знал старик, где сейчас находится его дочка: у Дмитрия в мазанке или уже вместе с ним в его, маячника, доме. Не знал он и что ему делать — куда деваться, как вести себя с Матросом. Потому все и кружил, кружил по проулкам, увлекая за собой Лешку.

И когда очутились они невдалеке от матросовой хибарки, Лешка, которому надоело бесцельное хождение по поселку, схватил маячника за плечо и сердито крикнул:

— Стой, Максим Егорыч! Кондрашка тебя шибанул, что ли?! — и, плюнув, направился в свою хибарку.

Егорыч остановился, растерянно посмотрел вслед Матросу и, распахнув полушубок, двинулся за ним. Войдя в горницу, Лешка прошел к окну и тоскливо уставился в мутное стекло. А маячник молча присел на бочонок, шумно вздохнул.

В горнице было тихо и холодно, как в ледяных выходах для посола рыбы; лишь изредка где-то за печкой осторожно скребла мышь, да вторила ей в углу другая, копошась в обрывках сетей.

Крепился, крепился старик, а потом неслышно подошел к Лешке и, уронив на плечо ему голову, рассказал о случившемся на маяке.

— Ушла... И, видать, совсем...

— А ты что ж думал, она с тобой век вековать будет?

— Ругалась. Кричала на батьку... — продолжал жаловаться маячник.

— Одно скажу, Максим Егорыч, — Лешка отошел от старика, приосанился: — Что было — былью поросло. Но Глушу зря ты отпустил к Митрию... В такое-то штормовое время, когда паруса следует подбирать туго-натуго, он шкот бросает. Сам знаешь, какие дела творятся в городе, да и по всей нашей матушке-России. На кукан сажают рыбников и разных нэпманов, вожжу им поднатягивают... Во какие дела! А он, ваш Митрий...

— Не мой, — маячник безнадежно замахал руками и, пройдя к бочонку, устало опустился на него.

— А Митрий, вместо того чтобы повыше вздергивать наши паруса, опять пошел к Дойкину!

— Как? — Старик подпрыгнул на бочонке, будто рыба на горячей сковороде.

— В море от Дойкина собирается.

— А я еще кулас ему давал, — обиженно протянул маячник. — Сетку сулил... Э-эх, Лексей Захарыч! Пропала, видать, Глуша.

— Дело покажет! — с достоинством произнес Матрос.

— Лексей Захарыч, — старик подошел к ловцу и, вытащив кошель, сунул ему червонец. — Сбегай в потребилку, купи бутылку горя. Выпьем да помозгуем, как быть...

— Не могу, Максим Егорыч!

— Чего так? — удивился маячник.

— В путь собрался. Не видишь? — Лешка кивнул на угол, где на протянутой веревке висели наутюженные его бушлат и брюки-клеш. — Раньше в район заеду, а потом в город, а может, и в Москву. Только вот с деньгами плоховато у меня.

— А в Москву зачем?

— К Клименту Ефремычу Ворошилову — за подмогой против всяких дойкиных и коржаков.

— Чего ты говоришь? — Вытаращив глаза, старик все еще никак не мог понять, о чем говорил ловец. — К Ворошилову? В Москву?.

Усадив маячника на подоконник, Матрос начал подробно рассказывать о гражданской войне, о своей поездке в Москву...

— Толково, толково придумано, — приговаривал удивленный Егорыч, согласно кивая головой. — Молодчина, Алексей! А Глуша — дура!

— Дура не дура, — веско вставил Матрос, — а несколько шурупчиков в мозгах у нее не хватает.

— В точку попал! — привскочил маячник. — Хвалю за ухватку, Лексей Захарыч! Червонец на дорогу даю тебе! — и он раскрыл кошелек.

— За это спасибо, Максим Егорыч! — Лешка засветился благодарной улыбкой. Крепко пожав руку старику, он попросил его: — Свези меня, Максим Егорыч, в Бугры. А оттуда я легко доберусь до района. Свези, Максим Егорыч! Прошу тебя!..

— Ладно, свезу, — согласился маячник.

И снова Лешка крепко потряс руку старика.

— Спасибо, Максим Егорыч, спасибо, — и прошел в угол, где висела выглаженная его одежда; сняв с веревки клеш и бушлат, он осторожно, чтобы не помять, разложил их на кровати. Затем тут же подсел на корточки к небольшому ящичку с самодельным запором. Когда он открыл крышку, Егорыч через его плечо заглянул в ящичек; там был разный ловецкий инструмент, пряжа, шматки пакли, цепка...

«А наград-то и не видно», — подумал маячник.

Про Лешкины награды толковали разное: одни уверяли, что есть у него награды, другие говорили, что это выдумки.

Вытащив из ящика ботинки, Матрос отставил их в сторону и вдруг легко подбросил на руках блестящий, вороненой стали револьвер.

— Спрячь, спрячь! — отшатнулся старик. — Не дал бог стрельнет!

— Видал? — и Лешка показал на именную серебряную пластинку, что была прибита сбоку нагана. — Читай, Максим Егорыч: красному матросу Алексею Зубову... Сам Климент Ефремыч вручал. Не веришь? На, читай! — и, крутнув барабан, сунул было револьвер маячнику в руку.

— Ой, батюшки! — перепугавшийся Егорыч отскочил к стене. — Положь, положь пушку обратно!

— Этот наганчик, — Лешка приподнялся и выставил ногу вперед, — опять может понадобиться!

Он вдруг круто повернулся в сторону зала-тира и выстрелил в мишень паука-капиталиста.

Паук-капиталист вскинул над головой запрятанный за спину топор.

— Видишь, что для нас гадами приготовлено?!

— Положь, говорю, пушку обратно! Положь обратно! — трясся маячник, укрывшись за бочонок и осторожно выглядывая из-за него.

Усмехаясь, Лешка снова опустился к ящику:

— А вот и еще...

— Довольно, Лексей, довольно! — старик замахал руками. — Закрой сундук, закрой ради бога! — Он в тревоге глянул на дверь. — Убегу, не могу пушку видеть!

— У меня еще и не такая есть, — желая потешиться над стариком, нарочито серьезно сказал Матрос и стал рыться в ящике.

— О-ой!.. — старик зажмурил глаза и опрометью бросился к двери.

— Куда ты? — схватил его за полу вскочивший на ноги Матрос.

— Пусти, Лексей!

— Да пошутил я, Максим Егорыч, пошутил ведь.

— Пусти!

— Говорю, пошутил, — виновато улыбаясь, сказал Лешка и силой усадил Егорыча на бочонок.

Только исподволь, вприщурку открыл глаза старик, и то раньше один, потом другой.

А Лешка, вынимая из ящика разные документы, уже сновал от кровати к окну, от окна обратно к кровати; просматривая бумаги, он едва слышно говорил:

— Мы им, дойкиным-то, покажем. Покажем...

«Вот так Лексей! — восхищался маячник. — Прямо настоящий герой!.. Да-а, в этом парне классу хоть отбавляй. Не то, что Митрий!»

Раньше Егорыч знал Лешку только как веселого и дельного ловца, который хорошо владел веслом и ладно умел выпить. А теперь Лешка своими разговорами о рыбниках, о районе, о городе, о Москве предстал перед маячником совсем в ином свете.

«Перевернулся парень... — И маячник вздрогнул от неожиданного сравнения: — Как Глуша, все одно, изменилась».

Но взглянув на Матроса, он подумал иное:

«Нет, Лексей изменился в одну сторону, а Глуша совсем в другую. Э-эх, дочка, дочка!..» — и Егорыч беспомощно опустил голову.

Посмотрев на задумавшегося маячника, Матрос негромко спросил его:

— О чем думку мнешь, Максим Егорыч?

— О Глуше, Лексей Захарыч.

— А чего много думать? Пусть сама подумает. Не маленькая, не девчонка.

— Так-то оно так, да не совсем эдак, — тяжко вздохнул старик. — Дочка она мне, или кто?

— Ну, дочка.

— Вот и жалко.

Поднимаясь, старик взглянул хитро прищуренным глазом на Матроса и жалостливо уронил:

— Пропала, видать, Глуша.

— Не пропадет, если за ум возьмется.

— Ой ли? — встрепенулся маячник.

— Говорю, не пропадет! — и Матрос значительно повел плечами.

Старик попрежнему жалостливо сказал:

— Ведрами ведь, Лексей Захарыч, ветра не смеряешь.

— Всякое, Максим Егорыч, бывает: и рыба взлетает, и птица ныряет...

— Лексей Захарыч... — Маячник вплотную подошел к ловцу и умоляюще попросил: — Сходим вместе, выручим бабу!..

Лешка провел рукой по лицу, нахмурился.

«Они-то собираются, о чем-то толкуют, — неожиданно мелькнуло у него про Дойкина, старого Турку и других, что сходились по ночам у Насти Сазанихи. — А мы чего же не соберемся? Почему мы не потолкуем про свои дела?..»

И вдруг он радостно хлопнул маячника по плечу:

— Пошли, Максим Егорыч! Только ты — наперед ступай. Да покличь туда Костю Бушлака, Сеньку, Антона, Павла Тупоноса...

— Зачем же их? — недоумевая, перебил Матроса старик.

— Надо, Максим Егорыч! Там узнаешь. Коляку еще позови, Анну Сергеевну, вдову Зимину, брата ее...

Старик удивленно глядел на Матроса, ничего не понимая.

— Да побыстрей только! Побыстрей! — торопил его Лешка. — Делай так, как говорю. Ступай! А я вот приоденусь сейчас и следом за тобой... Жалко, Андрей Палыча да Григория Иваныча нету. Ну, да ладно, — на этот раз обойдемся и без них.

Аккуратно сложив на подоконнике пачку документов, он начал быстро переодеваться.

— Ступай, ступай, Максим Егорыч! Созывай людей! Сейчас и я заявлюсь!

Искоса поглядывая на Матроса, маячник шагнул к двери и серьезно, озабоченно спросил:

— Не шутку ли со мной, Лексей Захарыч, шутишь?

— Что ты, Максим Егорыч! Что ты! Глушу идем же выручать!

— А народ-то зачем?

— А там увидишь!

— Непонятно... — Старик потоптался у порога и только было взялся за скобку двери, вдруг кто-то громко постучал:

— Дома гражданин Зубов?

— Кто там? Заходи! — Матрос прикрепил к бескозырке выглаженную ленту, на которой ярко блестели золотые буквы: «Решительный».

В горницу вошел милиционер.

— Здесь гражданин Зубов? — спросил он, с удивлением оглядывая ловца, что был в полной матросской форме и прилаживал к поясу наган.

— Здорово, дружок! — обрадовался Лешка. — Ты-то мне и нужен!

— А что такое? — спросил милиционер.

— Дело есть, — загадочно ответил Матрос. — Такое, дружок, дело, что ахнешь!

— И у меня дело, — милиционер, раскрывая брезентовый портфель, искал место, где можно было бы присесть.

— Вот-вот, — Лешка подвинул ногой бочонок. — Ну, а ты чего стоишь? — обратился он к маячнику, который изумленно глядел на милиционера. — Иди, иди, Максим Егорыч! Созывай поскорее людей. Сейчас и мы с товарищем милиционером заявимся. Торопись!

Тряхнув головой, старик широко распахнул дверь.

«Старый хрыч, — мысленно выругался Лешка вслед маячнику. — Дальше своей Глуши ничего и не видит!»

— Значит, вы будете самый гражданин Зубов? — Милиционер вынул из портфеля папку, все еще с недоумением поглядывая на Матроса.

— Единственный! А ты откуда: из района или из сельсовета?

— Из сельсовета, — и приезжий снял фуражку; бритая голова его отливала белизной. — Жалко, вашего депутата сельсовета нету, он тоже нужен.: —Милиционер раскрыл папку. — Та-ак... Расскажите-ка, гражданин Зубов, как тут у вас произошло избиение члена правления кредитного товарищества ловцов?

— Какое избиение?.. О Ваське Безверхове, что ли, говоришь?

— Да-да, о нем.

— Брось, дружок! — Лешка усмехнулся. — Пустое дело!

— Прошу к порядку! У меня распоряжение из района...

— Потом это! — Матрос, не дав досказать милиционеру, быстро подошел к нему и захлопнул папку. — После объясню. А сейчас — айда со мной. Вот я тебе дам дело так дело!

— Гражданин!.. — начал было милиционер, сбитый с толку решительным поведением Матроса.

— Потом, потом, дружок. Пошли поскорей! Зайдем только сейчас на собрание одно, а оттуда двинем птаху городскую ловить. У-ух, и птаха! Редкостная!..

Милиционер в недоумении пожал плечами.

— Пошли, пошли, дружок! Некогда!

Лешка потрогал рукой наган и, шагнув к двери, настежь распахнул ее.

Милиционер, поспешно сунув папку в портфель, выскочил следом за Матросом.

— Гражданин! — растерянно окликнул он Лешку, застегивая на ходу портфель. — Товарищ военмор!..

Глуша, как только вбежала в мазанку Дмитрия, сорвала с себя шаль и, заплакав от радости, прильнула к его груди.

— Чего ты, чего ты, дуреха, — он сурово улыбнулся и крепко прижал Глушу к себе, гладя ее густые шелковистые волосы.

— Батяша, Митенька, замучил...

— Довольно тебе, довольно. Садись давай. Я окно прикрою, а то видать все.

Сбросив полушубок, Глуша пытливо оглядела Дмитрия, желая понять, не рассердился ли он на нее за столь долгое отсутствие. Она часто, взволнованно дышала. Большие черные глаза ее были влажны и блестели.

Дмитрий, задернув занавеску и заложив на крючок дверь, шагнул обратно; был он нахмурен — казалось, чем-то недоволен.

Глушу сразу сковало страхом, точно льдом.

Подойдя к ней, Дмитрий снова улыбнулся.

— Митенька! — и она расслабленно повисла у него на груди. — Батяша все. Он все, он, Митенька!..

— Будет тебе, Глуша.

— А любишь ты меня? — она пристально посмотрела ему в глаза.

— Нет! — и Дмитрий рассмеялся.

...Долго рассказывала Глуша про чудачества Максима Егорыча, про Лешку-Матроса, пока не заметила узелок на столе.

— А это что такое? — с тревогой спросила она.

— В море собрался... Иду от Дойкина...

— А я как же?.. И с батяшей поскандалила, чуть не подралась. Куда же я денусь?

Дмитрий поднялся с кровати, шагнул к столу.

— Надумал я, Глуша, так... — начал он.

Подойдя к зеркалу и поправляя волосы, Глуша настороженно слушала Дмитрия.

— Собирались мы тут... Всё об артели думали... Ну, и порешили под конец: пока кто как пойдет на лов, а уж вернемся — непременно артель!..

— Куда же я, Митенька, денусь? — снова в тревоге спросила Глуша.

— Не перебивай... О тебе я так думал: на промысел пока поедешь, резалкой.

Глуша вздрогнула и бессильно привалилась к косяку окна. Никогда не выезжала она далеко из Островка, разве что на маяк. Поездка, о которой теперь говорил Дмитрий, пугала ее.

— Глядишь, и зашибешь какую полсотню, а то и всю сотню. Да я, да Сенька... — Он все больше и больше волновался, ворошил волосы и гулко ступал по земляному полу. — Вот и справа тогда, вот и артель готова... Эх, и заживем мы с тобой, Глушок! Да как еще заживем-то!

Глуша молчала, опустив голову.

— Такую артель собьем, что ахнут все! Мало-помалу весь Островок войдет в нашу артель. Развернем мы тогда дела! О-ох, и двинем...

Дмитрий, радуясь, что наконец-то никто ему не помешает как следует потолковать с Глушей, что нет возле них Егорыча, который ни разу не дал им по-настоящему поговорить на маяке, стал торопливо рассказывать дальше:

— Комсомол, Глушочек, — большой лагерь. А партия — еще больше. Это они новую жизнь создают и нам указывают, как ее налаживать. Начать только, Глуша, трудно, а там — колесом все завертится. Я вот сколько время бьюсь за артель, — видно, слыхала. А все тпру да стой, стой да тпру... Только бы начать артель, а там помогут и районный комсомол, и партийный комитет, и кредитка...

Глуша видела впервые Дмитрия таким взволнованным; так обстоятельно и горячо он еще никогда не говорил с ней.

«А батяша его ругал, — недоумевала она. — Ругал его и Лешка, будто классу какого-то в нем нету. И чего им надо?»

Неожиданная мысль поставила ее в тупик: «А почему Митя идет на путину от Алексея Фаддеича? Ведь батяша ругал его за это самое!»

Она тревожно взглянула на Дмитрия.

«Может, и правду говорят о нем батяша и Лешка?» — снова кольнуло ее сомнение.

Обеспокоенно задышав, она шагнула к нему.

— Митенька... — и, вертя пуговицу на его телогрейке, тихо спросила: — А почему ты не хочешь взять батяшин кулас? Ведь он же обещал! И сетку, говорил, даст. Мы с тобой вдвоем на лов поедем. Да еще батяша помог бы нам. И мне бы тогда не надо ехать на чужую сторону.

Дмитрий долго не отвечал, задумчиво глядел мимо Глуши на занавешенное окно...

В это время и постучался в дверь глинянки Максим Егорыч.

— Митрий Степаныч, отворяй ворота!

— Батяша, — испуганно прошептала Глуша.

— Он! — отозвался Дмитрий и направился к двери.

— Митя, — остановила его Глуша. — А может, пьяный он? Буянить еще тут начнет.

- — Митрий Степаныч! — колотил ногою в дверь маячник. — Принимай гостей!

Откинув крючок, Дмитрий распахнул двери. Следом за Егорычем вошли в глинянку Макар-Контрик, Павло Тупонос, Коляка.

— Здорово живешь! — весело приветствовал маячник Дмитрия, крепко прижимая к груди бутылки с водкой. — Освобождай стол! — кивнул он Глуше на узелок.

Ничего не понимая, Глуша удивленно глядела то на старика, то на ловцов, что пришли с ним.

— Освобождай, говорю, стол! — Егорыч локтем отодвинул узел и осторожно опустил бутылки на стол.

Дмитрий как был у двери, так и остался стоять там с широко открытыми глазами.

— Что ж это ты, Митрий Степаныч, — укоризненно покачал головой маячник, — плохо гостей принимаешь, а? Рассаживай давай, что ль!

Откашлянув, Дмитрий молча поздоровался с пришедшими, некрепко пожимая им руки; выдвинув из угла табуретку и чурбан, он прошел к кровати, из-под которой вытащил сундучок.

— Садись, ловцы, — и сам опустился на край кровати, рядом с ним присела Глуша, все беспокойно поглядывая на старика.

Егорыч, отдернув с окна занавеску, хотел что-то сказать, но тут распахнулась дверь, и в глинянку, шумно переговариваясь, вошли Анна Жидкова, ее дядя — Кузьма, вдова Зимина, Наталья Буркина.

— Здрасте! — бойко сказала Анна и обратилась к маячнику, лихо поводя подчерненной бровью. — Зачем кликал нас, Максим Егорыч?

— Садись, садись, бабоньки. — Старик засуетился, выискивая, где бы можно было пристроить рыбачек.

— А зачем звал-то нас? — заносчиво спросила Анна, высоко вскинув голову и поочередно оглядывая ловцов.

— Сейчас все откроется... — Егорыч усадил Жидкову на подоконник, Буркину на чурбан, Зиминой уступил свою табуретку. — Лексей Захарыч сейчас придет, он все и откроет.

Дмитрий тревожно переглянулся с Глушей.

— А-а-а, Лексей Захарыч, — радостно протянула Анна. — Тогда обождем!

Глуша недовольно скосила глаза в ее сторону.

Опять скрипнула дверь, и один за другим вошли Тимофей — брат Зиминой, Костя Бушлак, Сенька, Антон, затем пришло еще несколько ловцов и рыбачек.

А вскоре заявился и сам Лешка.

Когда он, улыбчивый и разодетый, с орденом на груди, при нагане на поясе, вступил в мазанку, да еще в сопровождении милиционера, все так и ахнули.

— Здорово, товарищи ловцы, — сказал Лешка, — и гражданочки рыбачки!

Одни из пришедших заулыбались, другие с любопытством поглядывали на милиционера.

Протиснувшись к столу, кивнув на водку, Лешка строго сказал Егорычу:

— Убрать! — и, выдвинув стол на середину мазанки, обратился к милиционеру: — Садись, дорогой дружок. Послушай вот! Мы быстро...

Лешка попросил Зимину пересесть к Глуше на кровать, а табуретку уступить милиционеру.

— Проходи сюда, дорогой дружок!

Милиционер порывался что-то сказать, но Лешка за рукав подвел его к столу.

— Садись, садись! Раскрывай бумаги!

Скинув фуражку, милиционер сел, расстегнул портфель.

— Согласно поступившего заявления...

— Это после! — остановил его Лешка. — После!

Милиционер недоуменно взглянул на ловцов и рыбачек.

— Константин Иваныч председателем будет, — продолжал распоряжаться Лешка. — Садись! — и пригласил Бушлака к столу. — А Сенька — секретарем, пусть протокол ведет. А товарищ милиционер — вроде как член президиума. Правильно, товарищи ловцы и гражданочки рыбачки?

— Правильно, правильно, — не совсем уверенно ответили собравшиеся, еще не зная точно, в чем же дело.

— А я докладчиком буду. — Лешка одернул бушлат, подтянулся. — Так, что ли?

— Давай, давай, Лексей Захарыч! — крикнула Анна. — Народ ждет!

— Поскорей только! — поддержал Анну Макар.

Рыбачки, что пришли последними, перешептывались, тянулись к столу, ловцы выжидающе смотрели — одни на милиционера, другие на Лешку, некоторые вопросительно поглядывали на Егорыча: зачем, мол, позвал нас? А Павло что-то говорил на ухо Антону.

Егорыч нетерпеливо следил за Лешкой, выглядывая из-за печки, куда оттеснили его до отказа набившиеся в мазанку ловцы и рыбачки.

Восхищенно оглядев собравшихся, Матрос подумал:

«Давно бы так — все вместе!»

Он хлопнул бескозыркой о стол, прочно взялся руками за край стола, обвел взглядом низкий, задымленный потолок и, сурово поджав подбородок, взволнованно произнес:

— Граждане ловцы и гражданочки рыбачки! Скажу прямо: собрались мы сюда, чтобы объясниться по текущему моменту нашей жизни, а она, наша золотая, ходит что на гребне волны: или еще выше вскинется, или в прорву рухнет... А ты, Сенька, — Лешка кивнул Бурому, — пиши протокол, слово в слово... Слыхали, какие дела творятся в городе, — рыбников к ногтю, а заодно с ними и тех работников, что потворствовали этим рыбникам. В самую точку угодили товарищи-дружки, что приехали с центра проверить в нашем городе советские порядки. Довольно вола вертеть с рыбниками! — Лешка громко стукнул кулаком о стол. — Хватит!.. Эдакое и по всей нашей стране идет. Так я говорю, дорогой дружок, или не так? — и он пригнулся к милиционеру.

Тот сдержанно ответил:

— Выходит, согласно Конституции...

— Согласно, согласно!.. Революция наша шагнула на новый фарватер, скажу прямо: в новую путину вышла! — Лицо Матроса восторженно сияло. — По-иному и жизнь наша поворачивается. А кто здесь это видит? Кто это у нас чует? Мало кто!.. Дойкины это лучше нашего понимают, а мы одно только знаем: на гулянки с девками ходить, песни орать. Чего гыкаешь?.. — Лешка чуть заметно задержался взглядом на брате Зиминой, которого видел каждый вечер с девчатами. — А иные наши ловцы только за бабьи подолы держатся, — и Лешка осторожно скосил глаза в сторону Дмитрия. — Да и сам я, каюсь, грешник, последнее время зря много о юбке думал. А теперь бросил. Поважнее дела есть!..

«У-ух, какой!» — У Глуши в тревоге дрогнуло сердце.

— А есть и такие ловцы, что только о своих дочках думают, будто весь свет на зяте клином сошелся...

Егорыч отступил подальше за печку.

«Ну и шерстит! Ну и перебирает наши косточки!» — И тут же маячника подмывало тревожное любопытство: к чему такое и что будет дальше, куда повернет неожиданную речь Матрос?

Этого ожидали и другие ловцы, пристраиваясь кто у стен на корточках, кто у стола, иные подсаживались к Дмитрию и Глуше на кровать.

— Почему никто не видит, что вокруг делается? — всё громче и громче говорил Лешка. — Всяк собою занят! А кругом нас гады вертят, жить мешают, а может, и петлю готовят.

— Гады бывают разные, говори толком, — глухо проворчал Коляка.

— Гады какие, спрашиваешь? — Лешка потянулся в сторону Коляки. — А вот после собрания пойдем с товарищем милиционером накрывать одного гада, — Матрос тронул наган, — тогда и увидишь. С легкой руки его, может, сразу и за других примемся. Каждую ночь крестины-именины там. Дойкин наш любезный, старый Турка захаживает, твой благодетель — Захар Минаич...

Лешка громко прищелкнул языком:

— Знаем мы их шатию!

Лицо его — розовое, в лучистой улыбке — на секунду помрачнело.

— Ничего не видим, что вокруг заворачивается!.. В новую путину, говорю, наша жизнь выходит. А мы все одно как незрячие, на месте топчемся. Дела пора делать! Они по ночам собираются, а мы днем будем собираться. На то мы и ловцы, на то и власть наша, ловецкая... Раз в городе г-гадов за жабры — значит, и тут на хвост наступим! Не мешайте шагать революции нашей по новым путям-дорогам. — Он быстро оглядел всех и резко взмахнул рукой: — А то что же получается? Они, разные дойкины и коржаки, и в кредитке заправляют, и в сельсовет нос суют...

Милиционер решительно поднялся, намереваясь, должно быть, прервать Лешкину речь. Но на него зашикали, чтобы не мешал слушать. Потоптавшись, он опустился на табуретку.

— Люди в море собираются, — не обращая внимания на милиционера, продолжал Лешка. — А мы вот на берегу торчим. У кого сетей нет, у кого посуды... А у г-гадов полно от наших трудов. Гниет!..

— Правильно! — вскричала Анна Жидкова и оглушительно захлопала в ладоши.

— Постой шуметь, Анна Сергеевна, — и Лешка приветливо улыбнулся ей. — Мне так думается: прежде всего давайте артель создадим. А чтобы крепче было, выберем сейчас же и комитет, или, как это называется, правление. Перво-наперво нужно выбрать, по-моему, Андрей Палыча, он и председателем, вожаком артели должен быть. Кряду надо выбрать Григория Иваныча Буркина, деда Ваню, Анну Сергеевну. А еще Дмитрия Казака — у него ведь больше прочих голова болит за артель!.. Тоже — комсомол, а с рыбниками! Где ловецкий класс?.. А меня надо сделать вашим уполномоченным. Я за управой на кредитку и на рыбников в район поеду, в город поеду. А не то и в Москву махну!

Слушая Матроса, милиционер забывал о целях своего приезда в Островок, а когда вспоминал, пытался подняться, теребя Лешку за бушлат. Но тот, увлекшись, все говорил и говорил:

— Ты вот, Митрий, был в Красной Армии, — неожиданно повернулся он к Казаку. — Значит, должен знать о Клименте Ворошилове, кто он есть и что за человек. А ты вот с Дойкиным!..

Дмитрию хотелось вскочить и отругать Лешку, вытолкать его из-за стола. Он и раньше порывался сделать то же самое, когда Матрос говорил о нем. К Лешке он относился свысока, недоверчиво, особенно после скандала из-за ключей маячника. Вначале Дмитрий с тревожным нетерпением слушал Матроса, полагая, что вся эта канитель с гостями затеяна им и маячником с целью устроить новый скандал... Но Дмитрий чувствовал, как постепенно эти тревожные мысли исчезали, сменялись новыми, что нарастали смутно, исподволь, захватывая его с каждой минутой все сильнее.

«И в самом деле, — решил он наконец, — из-за Дойкина не ладится жизнь. — Но тут же заколебался: — Шурган виноват... Относ... Кабы не то, с деньгами я был бы. А стало быть, и справа была бы. Артель смело можно было бы налаживать. — И опять спохватился Дмитрий: — А ежели снова выйдет незадача и с этой путиной? Ежели фарт не подвалит? Тогда что? Опять к Алексею Фаддеичу?..»

Ему припомнилось, как пытался Дойкин вычесть с него за тулуп, будто оставленный в море, как записал Алексей Фаддеич ему долг в семьдесят пять целковых за околевшего Рыжего, а тот и половины того не стоит.

«А Антон?.. Он тоже никак не может уже который год выбраться из дойкинской сухопайщины. А разве Антон один? — спрашивал себя Дмитрий. — Разве мало таких под Дойкиным и Краснощековым ходит?.. Коляка вон, Кузьма еще. А Павло Тупонос? А Зимины? А сам я?..»

Сейчас он впервые почувствовал, что был неправ, когда надеялся при помощи Дойкина скопить деньги, приобрести справу, и только после этого собирался организовать артель. Теперь он начинал понимать, что Лешка, хотя кое в чем и перехлестывает, торопится, но прав — сотню раз прав! — в своей ненависти к дойкиным. Начинал он осознавать и то, что, живя в мире с рыбниками и не борясь с ними, в одиночку артели не создашь, не построишь новую жизнь для ловцов без вовлечения этих же ловцов в жестокую борьбу с рыбниками. Об этом же не один раз говорил ему Шкваренко.

И когда Лешка опять на людях корил его, Дмитрий сердился, ворошил волосы, крякал, вздыхал. Но Лешка говорил правду, да и нельзя было долго на него сердиться — он мягко, дружелюбно улыбался и от души попрекал его:

— Эх, Митяй, Митяй!.. Комсомол должен одним из первых быть в новой путине нашей жизни. А ты все топчешься — шаг на месте!..

И Дмитрию снова захотелось вскочить, но уже не для того, чтобы выругать Лешку, а ударить по рукам с ним в знак дружбы и обещать ему и всем, всем, что он бросит Дойкина и что готов он с Лешкой хоть сейчас ехать куда угодно, только бы поскорее бросить дымную мазанку и начать налаживать артель, строить новую ловецкую жизнь!.. Но у Дмитрия не хватало решимости, чтобы встать и открыто посмотреть в глаза Лешке и другим ловцам. Поэтому-то сейчас он растерянно блуждает глазами по залатанным коленям своих штанов, искоса поглядывает на ладони Глушиных рук, что беспокойно скользят по краю кровати.

А Лешка, стукнув ладонью о стол, вдруг громко закончил:

— Я, значит, как докладчик, все выложил! Теперь, товарищ председатель, — он склонился к Бушлаку, — открывай дебаты! — и подмигнул милиционеру: — А потом пойдем накрывать гада.

Милиционер, не зная, что ему предпринять, нерешительно поднялся с табурета.

— Граждане, — заговорил он после долгого молчания. — Я должен, согласно заявления, опрос сделать, а может, и...

— Потом, потом, дорогой дружок! — Лешка усадил озадаченного милиционера на табуретку. — Ты собрание веди, тебя же народ в президиум выбрал... Ну? — он оглядел ловцов. — Кому же слово в дебатах? Разворачивайтесь! — и рукавом бушлата вытер густо запотевшее лицо. — Кому ж охота? Или некому? — удивился он. — Выходит, для всех жизнь — светлый праздник, что для Дойкина с Краснощековым, что для Митрия с Колякой — одинаково? Или нет?

Поднялся было Макар и по привычке сунулся в карман за газетой, но взглянув на Лешку, поспешно опустился за спину Бушлака, так и не сказав ни слова.

— Ты что же? — спросил его Матрос.

— Подумаю... Не все одумано, — невнятно буркнул Макар.

— А чего много думать! — недовольно сказал Костя Бушлак, поднимаясь из-за стола. — И в газетах про то каждый раз напоминают.

Макар снова сунулся в карман за газетой, но опять присмирел, как только посмотрел на Матроса.

— Власти, слышь, рыбницкой, — обстоятельно продолжал Костя, — этой самой купеческой — крышка! Артелям, пишут газеты, первое место.

— Газетки!.. — не выдержав, крикнул Макар. — Знаем мы эти газетки!.. — и вскинул над головой, вместо всегдашней истрепанной газеты, новый газетный лист.

— Свежая газета? — удивился Бушлак.

— Ага!

— Откуда она у тебя?

— Ильинишна из города привезла!

Костя взял у Макара газету и, быстро пробежав ее, вдруг широко взмахнул листом.

— Граждане! Граждане!.. — взволнованно воскликнул он. — Алексей Захарыч про весь наш район написал и про Островок!

— Как так? — Макар подскочил к Бушлаку и через его плечо заглянул в газету, хотя был и неграмотен.

А Костя уже громко читал собравшимся статью Матроса о том, что во всем их районе засилье рыбников-кулаков и что районные организации не помогают ловцам исправно выйти на весеннюю добычу рыбы. Матрос требовал принятия решительных мер против рыбников, требовал помощи по организации артели, называл поименно опытных, искусных ловцов Островка, которые вынуждены из-за отсутствия сбруи сидеть сложа руки. В числе названных бывалых ловцов значилось и имя Макара.

— Неужели и про меня? — Он тыкал пальцем в газетный лист, изумленно восклицая: — Где это? Где?.. — И, выхватив из рук Бушлака газету, замахал ею, как флагом. — Вот так газетка! В самую точку! Молодец, Лексей!..

Милиционер засуетился, беспокойно поглядывая то на Лешку, то на кричавшего Макара. Лешка весело кивнул милиционеру и прикрикнул на ловца:

— Хватит тебе!.. А ты давай-давай, Константин Иваныч! Все в порядочке, — и, улыбаясь, он подмигнул милиционеру.

— Вот так газетка!.. — не унимался Макар. — А ты, Костя, так говори, как Лексей: черк под жабры Дойкина!

Не слушая Макара, Костя стал рассказывать собравшимся обо всем, что вычитал он за последнее время в газетах, о борьбе с сухопайщиной, о наведении порядка в кредитных товариществах ловцов, о создании артелей, колхозов...

— И землячка наша Катерина Егоровна про то же самое пишет, да еще добавляет: бороться, слышь, надо!.. — и Костя зачитал письмо Катюши.

Письмо Кочетковой, как и статья Матроса, произвело на собравшихся сильное впечатление. Дочку тетки Малаши помнили все, знали, что она — большой работник в городе. И ловцы заговорили все разом, жалуясь на свою нужду, на нехватки сетей, на дойкинскую сухопайщину, на дорогой хлеб и сбрую, что давал под улов Краснощеков.

— А я что говорил?! — ударил о стол бескозыркой Лешка. — А я что писал в газете?! Тряхнуть их!..

— Тряхнем! — подхватил Макар, размахивая газетой. — И Дойкина тряхнем, и Краснощекова!.. Газетки брехню не пишут! Тряхнем!

— И старого Турку, — добавил Коляка, — следует за измывательство!

— Следует! — поддержал Сенька, отрываясь от протокола.

В мазанке было душно от большого скопления ловцов, махорочного дыма и жарко натопленной печки. Анна Жидкова распахнула окошко, и в мазанку ворвался свежий морской ветер, еще более тревожа ловцов, вновь и вновь напоминая о том, что пора уже собираться на лов.

— Эх, в море скорей бы! — с тоской проговорил Макар. — Постарайся, Лексей Захарыч!

Егорыч за печкой смачно прищелкнул языком:

— Он, Лексей-то, такой — море разгородит!..

Павло Тупонос, оглядев собравшихся, деловито спросил Лешку:

— А где же сбруя для артели?

— Найдем! — Матрос многозначительно подмигнул.

Павло поднялся и шагнул к двери.

— Благодарствуем, — сказал он, ухмыляясь и по-смешному раскланиваясь. — Когда сбрую найдете, меня позовите, — и вышел из мазанки.

Следом за ним поспешили две рыбачки.

Молча поднялся Антон, хотел что-то сказать, но в отчаянии махнув рукой, направился к выходу.

— И ты?! — вскричал Матрос.

В ответ Антон крепко хлопнул дверью. Все переглянулись.

Милиционер посмотрел на притихших ловцов и рыбачек. Костя Бушлак воспользовался наступившей тишиной и вновь неторопливо заговорил:

— Видать, все согласны с Лексеем, кроме тех, что ушли. В самый раз он поднял нас на создание артели!

— И Митя тоже артель сбивать думал, — неожиданно вставила Глуша и покраснела.

С подоконника вскочила Анна и, подбоченясь, заносчиво ответила Глуше:

— Твой Митрий уже сколь путин продумал!

— А твой какой? — и Глуша укрылась за спиной Дмитрия.

Анна, задорно вскинув голову, оглядела ловцов:

— Все мои! И твой — мой!

Дальше не слыхать было голоса Анны — потонул он в громком, раскатистом смехе ловцов и рыбачек:

— Уморила!

— Ой, батюшки!

— Ха-ха-ха-а!..

— Граждане! Граждане!.. — стуча портфелем о стол, закричал опамятовавшийся милиционер, видимо решивший под конец сам вести собрание, чтобы скорее закончить его и приступить к своему делу. — Гра-аждане, я говорю!

Ловцы хохотали, хватаясь за животы; рыбачки, стыдливо прикрывая лица концами головных платков, тихонько посмеивались, сокрушенно покачивали головами.

Милиционер, надевая фуражку, строго заявил:

— Граждане, согласно кодекса...

Смех то затихал, то вновь вскидывался, разрастаясь в гремучий хохот.

— Гра-аждане! — милиционер умоляюще взглянул на Матроса.

Лешка схватил бескозырку, взмахнул ею.

— Ловцы-ы! — закричал он. — Ловцы-ы!..

Когда немного стихло, милиционер кивнул в сторону Кости Бушлака:

— Продолжайте, гражданин, не задерживайте. У меня свое дело!

— Как же тут продолжать, — с обидой ответил Костя. — Эдакий шум!

— Вали, вали, Константин Иваныч! — крикнул ему Лешка.

— Товарищ военмор! — милиционер постучал костяшками пальцев о стол. — Призываю к порядку!.. Говорите, гражданин! — и он снова кивнул Косте.

— Да чего же много говорить... И так наскрозь все видать, — артель требуется! Без нее нам нет житья. Ловцы же мы, и завсегда совместно работаем. Всем известно: я вот, скажем, какой уже год с Лешкой и Андрей Палычем совместно ловлю. С нами еще Григорий Иваныч ловит, Василий, Сенька... Да чего говорить! Так порядок велит ловецкий, море приказывает. А в одиночку ловить — погибель, смерть верная... Выходит, надо еще теснее — настоящую, большую артель сбивать. С ней-то и ловить способнее, да и с Дойкиным легче биться...

— Известно, легче, — негромко добавил Дмитрий, все боявшийся, что вот-вот Лешка или кто другой опять отругает его или высмеет.

«А почему же хотел идти от Дойкина в море?» — недовольно подумала Глуша о Дмитрии и осторожно, искоса посмотрела на него.

— Уполномачиваем Лешку: пусть катит в район и город! — Костя поглядел на Матроса, а тот, надев бескозырку и откинув за плечи ленты, приосанился, важно посматривая на ловцов, на Глушу. — А правление, какое предложил он, так тому и быть! Ну, хватит с меня, — закончил Костя и сел за стол.

К столу подскочил Макар и строго сказал Бушлаку:

— Выкинуть из правления Анку! Срамота! Баба, да еще... — он сердито махнул рукой и ушел к печке.

Вспыхнув, Анна подбоченилась и задиристо сказала:

— Меня сам Лексей Захарыч в правление прочит, — и вскинула глаза на Матроса.

— Не надо Анку! — поддержал кто-то Макара.

— Гра-аждане! — осерчав, милиционер ударил портфелем о стол. — К порядку!..

— Зимину заместо Анки!

— И то верно — Марью Петровну!

— Анну Сергеевну! — крикнул Лешка, потрясая бескозыркой. — Страдалицу нашу!

Милиционер вскочил, застегнул шинель, сунул портфель подмышку и дернул за рукав Матроса:

— Пошли, гражданин Зубов!

— Что?! — вскричал Лешка. — Собрание срывать?!

Милиционер швырнул портфель обратно на стол и распахнул шинель:

— Кто еще, граждане, хочет по существу доклада? Поскорее, граждане! У меня дело неотложное!

— Я насчет Анны Сергеевны, — поднялась Зимина и кивнула в сторону Жидковой. — Она, как есть, девка разбитная, самый раз подходит.

— Ладно, гражданка! — сказал милиционер. — Кто еще?

Из-за угла вышел Коляка и только начал было говорить, как его опередил Егорыч:

— Дай я, дай я!.. — и прищуренным глазом он пристально посмотрел на Дмитрия. — Ладно тут и Лексей Захарыч говорил, и Костя ладно толковал. Оно, известно, человек без людей, без общества все одно как рыба в одиночку, без косяка. Такая рыбеха, чего и говорить, — пропащая!.. И то верно, что о рыбниках-живоглотах здесь говорено. Видать, каюк им теперь! Две весенние путины в году не бывает. Так и в этом деле — разных правов насчет рыбников не может быть: в городе их за шиворот взяли, и тут, стало быть, пора... — Маячник подошел ближе к столу. — Но теперь, граждане ловцы, должны мы припомнить нашу ловецкую присказку: на ветер надейся, и сам не плошай. О чем тут речь? Пускай Лексей Захарыч едет за правами, как сказывал он. Пускай! Заручиться подмогой непременно следует... Но и нам сидеть сложа руки не полагается. Сейчас же следует приниматься за дело! Надо в сельсовет торкнуться, в район. Разнюхать, что там и как. Да покрепче требовать!

Егорыч пытливо посмотрел на Дмитрия.

— А ты, — подступил он к нему, — должен этим делом наперед других призаняться. Махай сегодня же в район — на помощь Андрей Палычу и Григорию Иванычу! Да гляди, потверже будь, не отступай ни перед кем. Гляди!.. Э-эх, позабыл, верно, ты, как я с тобой толковал. Целую неделю на маяке долбил, чтобы классу набирался...

Маячник, поглядывая на дочь, что сидела с опущенной головой, все настойчивее корил и наставлял Дмитрия, надеясь, что сегодняшняя встряска образумит его, выведет на верную дорогу, как огонь маяка в непогожую ночь выводит ловцов к берегу.

Милиционер перебил:

— Это уж семейное пошло... Все ясно, граждане?

— Ясно!

— Как вода!

— Отлично! А теперь займемся моим делом, товарищ Зубов... Лексей Захарыч ваше имя-отчество? И вы, гражданин Макар... Как ваша фамилия? Ага! Останьтесь... Гражданка Анна Сергеевна Жидкова, тоже останьтесь. Собрание закрыто!

Милиционер облегченно вздохнул, вынул из портфеля папку, из папки — исписанную с обеих сторон карандашом бумажку и лист чистой бумаги для протокола.

— Согласно поступившего заявления...

Ловцы плотно обступили стол.

 

Глава одиннадцатая

Дойкин стоял на берегу у своего излюбленного столба под маленькой крышей, напоминающей перевернутый гробик. Поодаль за ним топталась и негромко тянула церковные напевы Полька-богомолка; часто крестясь и кланяясь, она дергала плечами, отчего глухо звякала висевшая на шее якорная цепка с большим деревянным крестом.

Перед иконой червяком вертелся в малиновой лампаде огонек, и казалось, вот-вот он погаснет от ветра, но поплавок с фитилем был опущен глубоко в стаканчик, и огонек то выпрямлялся, то снова сжимался на дне лампады.

Минуя столб, торопливо шли на берег ловцы и рыбачки поглядеть на неожиданно уходящую в море флотилию Дойкина.

Моряна, трепля вдали махалки камыша, все крепчала, тихонько подвывал и посвистывая.

Долго стоял под иконой Алексей Фаддеич; ноги его ныли, и когда мимо прошла последняя рыбачка, он устало привалился плечом к столбу.

Сумрачно следил Дойкин, как одно за другим собирались отваливать от берега его суда.

Сегодня утром льды в протоке снова подвинулись, и от напора их выросли на средине реки крутые ледяные курганы.

Алексей Фаддеич закатисто вздохнул, еще раз вздохнул, покачал головой. Посылать в море флотилию было еще рано и опасно — льды могли порезать суда, затереть их, сжать, раздавить в щепы. Но приезжий настоял на своем...

К Алексею Фаддеичу спешил Мироныч. Он еще издали встревоженно, отрывисто заговорил:

— Не могу больше... Матерятся, требуют... Надо трогаться, что ли... Чего скажешь?..

Дойкин видел, как Мироныч волновался, беспокойно поглядывая по сторонам.

— Ну — с богом! — коротко отрезал Алексей Фаддеич и, перекрестившись, обнял компаньона, трижды поцеловал его. Помолчав, он жестко добавил: — Значит, помни, как уговорились: высадишь их на берег — и в море на лов... мне сообщи... а там видно будет...

Мироныч, казалось, на секунду заколебался, хотел что-то сказать, но, должно быть, раздумал, тряхнул головой и решительно повернул в сторону флотилии.

Стоявшие на берегу ловцы и рыбачки недоумевали, озадаченно разводили руками:

— И куда эдак рано?

— Куда торопятся?

— Вернулся же Васька Безверхов с пробитой реюшкой!..

— Порежут посудины!

— Непременно порежут!..

И только Ольга, жена Павла Тупоноса, не высказывала ни недоумений, ни сомнений. Она боялась, как бы муж опять не отказался от выхода в море. Крепко прижимая к себе ребят, Ольга беспокойно следила за Павлом.

Черный, как уголь, Цыган, кивая в сторону Дойкина, громко сказал ловцам:

— Видать, Алексей Фаддеич хочет всю рыбу в море один заграбастать... — и, зло усмехаясь, выругался.

В это время загремела якорными цепями дойкинская флотилия.

Первой отвалила от берега двухмачтовая грузная стоечная, под кормой ее на тросах шли емкие, широкие в бортах подчалки, а за ними, плавно покачиваясь, плыла высокая, острогрудая подбегная.

На корме стоечной, широко расставив ноги, стоял Мироныч; сняв шапку, он размашисто крестился, поочередно на все четыре стороны — на ост и вест, на норд и зюйд.

Ловцы, работая кто шестами, кто баграми, настойчиво продвигали стоечную по проглеям.

Когда отвалило от берега последнее судно, Дойкин снял фуражку и, поклонившись иконе Николы-чудотворца, неторопливо перекрестился. Взволнованно дыша, он пристально посмотрел на черный лик.

«И что творится на белом свете? — тревожно зашептал он. — Куда бежит жизнь?.. Волга в Каспий бежит. А жизнь эта куда?..»

Повернувшись к протоку, Дойкин увидел, как его флотилия, удаляясь от берега, искусно лавировала промеж льдов.

Алексей Фаддеич посмотрел на лик чудотворца и растревоженно спросил: «А может, обойдется?.. И советская власть ведь не без добрых людей... Где же ее, лучшую, взять-то?»

По проглеям медленно пробирались суда; ловцы шестами и баграми отводили встречные льдины или, разбивая их, гнали осколки прочь.

«...Где же ее взять, власть-то лучшую? — вновь спросил Дойкин и вновь посмотрел на черный лик, на лампаду; огонек в лампаде сжался, точно потух. — А может, и взаправду отчаянный человек? — подумал Алексей Фаддеич о нежданном госте. — Может, и впрямь по-настоящему подымет баев и казаков, как в восемнадцатом?.. А там, глядишь, подымется и вся Волга, вся Россия... Да и люди с ним — народ, кажется, лихой и отпетый... Дай им бог удачи! Господи!»

Он часто и громко задышал; по лицу его поползли багровые пятна.

Флотилия уходила все дальше и дальше от берега. Ловцы беспрерывно крушили льды. Со стоечной Мироныч махнул на прощанье шапкой. Дойкин ответил кивком головы, кивок пришелся не то Николе-чудотворцу, не то Миронычу.

Алексей Фаддеич заметил, как Мироныч, припав грудью на румпельник, круто сдвинул руль вправо, и стоечная вошла в широкую проглею; ловцы грузно налегли на шесты, продвигая судно вперед.

— Опаска! — крикнул с правого борта стоечной Антон. — Срежет, срежет!

Он с размаху вонзил багор в рыхлый покров встречной льдины; на подмогу Антону подбежал Павло Тупонос, и, натужась, они отодвинули ледяную глыбу в сторону.

Антон, шумно отдуваясь, откинул шапку на затылок.

— А может, зря мы с тобой, Павло, ушли с собрания-то? — спросил он Тупоноса.

— А может... — неопределенно пожал тот плечами и с тоской посмотрел на удалявшийся поселок.

— Вроде по-серьезному затевается дело с артелью-то.

— Вроде... — все так же невнятно ответил Тупонос, продолжая смотреть на поселок.

На носу стоечной стоял Яков Турка с высоко поднятым багром. Не дождавшись от отца обещанного выдела, он пошел сухопайщиком к Дойкину.

«Жадина! — мысленно ругал Яков отца. — Вернусь с моря — все одно потащу в суд! Все возьму свое!»

Неожиданно Мироныч громко вскричал:

— Отводи ту! — и показал на остроребристую льдину, что бешено неслась слева, готовая прободать борт стоечной. — Ту отводи! Быстрей!

«Молодец Мироныч мой!..» — и Дойкин облегченно вздохнул.

Антон в два прыжка перемахнул на другой борт и ударил багром в льдину, другие ловцы тоже ударили в нее; она встала на ребро и, казалось, вот-вот обрушится на судно, но вдруг перевернулась в обратную сторону и ушла под стоечную.

«Правильно!» — одобрил Алексей Фаддеич ухватку ловцов.

Он только боялся, что льдина может рвануть по днищу судна, но тут снова вскричал Мироныч:

— Гляди справа! Гляди-и!

На стоечную острым углом надвигалась ледяная глыба. Ловцы настороженно выставили багры, и когда ударили в нее, Яков Турка выпрыгнул на край льдины, пытаясь погрузить ее в воду и протолкнуть за нос судна; за ним вымахнули из стоечной другие ловцы, и под их тяжестью глыба скрылась под водой. Мироныч рванул руль влево, и судно миновало опасность.

Ловцы зорко высматривали новые льдины.

— За подчалком гляди! — то и дело покрикивал, оглядываясь, Мироныч. — Мотя, гляди за подчалком!

Наваливаясь грудью на румпельник, он водил его то влево, то вправо, заставляя судно замысловато лавировать между льдин.

Матвей Беспалый стоял на корме подчалка и неторопливо работал шестом.

Мироныч внимательно следил за встречными льдинами и в то же время озабоченно поглядывал на дверку каюты, где находился Владимир Сергеевич со своими приятелями. Изрядно подвыпив, приезжие всё порывались выйти на палубу, однако Мироныч не пускал их, уговаривал повременить.

Но вот снова распахнулась дверка каюты, и показался красный, вспотевший Владимир Сергеевич, за ним потянулись его приятели.

Мироныч недовольно поморщился, но на этот раз промолчал — берег был уже не так близко.

— Ф-фу! Как в бане! — пьяно посмеиваясь, сказал Владимир Сергеевич и распахнул было френч, но обдавший его жгучим холодом ветер заставил застегнуться. — Мироныч, убери там со стола! — строго приказал он, кивая на каюту, и еще строже добавил: — Да чай побыстрее согрей!

Пошатываясь, он поднялся на палубу и хрипло сказал удивившимся его появлению на судне ловцам:

— Здорово, ловцы-молодцы! — и, по обыкновению выхватив из кармана тяжелый серебряный портсигар, стал угощать: — Закуривайте, ребята!

Все признали незнакомца, объявившегося дружком Василия Сазана. Следом за ним, так же пошатываясь, вышли на палубу четверо неизвестных людей в городских, щегольских сапожках и брюках-галифе, как и сам приезжий, и только один из них был в обыкновенных брюках, заправленных в сапоги. На всех были френчи и кители. Неведомые люди нещадно курили, сумрачно посматривали по сторонам.

— Как думаете, сумеем пробраться под Гурьев? — спросил ловцов незнакомец, пошатываясь и хватаясь за снасти.

Ловцы в недоумении переглянулись.

— Мой закадычный друг Вася Сазан сидит там в ледяных торосах, — разъяснил незнакомец и, крепко выругавшись, добавил: — Спасать надо товарища, раз власти наплевать на человека!

Ловцы снова озадаченно посмотрели друг на друга.

— Мироныч! — требовательно окликнул незнакомец. — Как там чай?

— Сейчас, сейчас, — заторопился Мироныч, до этого сосредоточенно следивший за разговором. — Антон, поди сюда!

Антон прошел на корму. Мироныч хотел было передать ему управление рулем, но приезжий снова заговорил с ловцами.

— Убери там в каюте, — торопливо попросил Мироныч Антона. — И чай вскипяти...

В каюте было сильно накурено — не продохнуть. Железная печурка исходила жаром. Кругом валялись пустые бутылки. Пол был заплеван, загажен. На столе стояли стаканы с недопитым вином, тарелки с разными закусками, в которых торчали окурки папирос.

«Поганцы!» — с омерзением подумал о неведомых людях Антон, прибирая каюту.

Переставляя тяжелый ящик, он решил, что в нем находится вино, но вдруг нечаянно соскользнула крышка, и Антон, вздрогнув, едва не уронил ящик на пол.

В ящике поверх замасленных тряпок лежали два револьвера: один длинный, похожий на наган, другой — короткий, будто с обрубленным дулом.

Антон осторожно потрогал тряпки — в них было завернуто что-то твердое.

«Наверно, еще револьверы!» — решил он.

По палубе громко затопали, мимо оконца замелькали сапоги — неизвестные возвращались в каюту.

Антон поспешно прикрыл ящик крышкой и выскочил на корму. Присев у жарника, он стал разводить огонь.

Неизвестные прошли в каюту, оставив дверку полуприкрытой.

Антон поставил на жарник котел с водой и, строгая ножом кирпичный чай, взволнованно прислушивался к разговору, доносившемуся из каюты.

«Что за история? — в тревоге думал он. — Оружие... Зачем?.. И люди какие-то... Под Гурьев, слышь... Что за оказия?..»

— Сто-ой! — оглушительно закричал Мироныч. — На-ва-ал!..

У косы, что выходила на самую середину протока, путь судам преграждали взгромоздившиеся одна на другую желтоватые, в прососинах льдины. Торосы вздымались высокой, казалось, непроходимой стеной. Ловцы, спустившись на лед, начали пешнями и топорами пробивать дорогу.

Долго ловцы крушили ледяной навал, истово ругаясь, кляня все на свете... А когда пробили в нем проход, то легко протащили суда дальше. Вооружившись баграми, они снова стали следить за встречными льдинами: гнали их в стороны, разбивали...

Дойкин безотрывно наблюдал за продвигавшейся во льдах своей флотилией.

Когда-то хаживал так в море и сам Алексей Фаддеич; помнятся ему и студеная вода, пахнущая острыми запахами, и пронзительная сырь, и эти легко плавающие предвесенние чадные туманы.

А теперь вот стоит он у столба с иконой; и думает он, и видится ему, что все вокруг — и берег и воды — бьется у его ног, и люди тянутся к прежней дойкинской силе. А сила эта была и тяжелая, и добрая, и ласковая.

До-обрая!.. Но этой доброты не поняла даже Наталья Буркина. Ф-фу, поганое ведро!.. Недотрога! Тоже, добро... Годков пятнадцать бы назад, — тогда кто сказал бы, что натура Алексея Фаддеича недобрая и неласковая?.. Кто, как не Алексей Фаддеич, был попечителем Мариинского приюта имени государыни Марии Федоровны? Не его ли, Дойкина, милостью воспитывались дети бедноты и подкидыши. Или не жертвовал он на приюты и деньгами и рыбой? Не он ли самолично, заезжая к своим питомцам, отечески и любя, навещал особо пригожих воспитанниц, — надобно же судьбу их устроить как подобает! Не Алексей ли Фаддеич думал вместе с ними, девушками-голубицами, о приданом, о будущей их жизни. Кто бы приласкал их, кто бы позаботился о дальнейшей их судьбе, ежели бы не он? И женишка при помощи верных людишек найдет, не грузчика какого-нибудь, а чиновного, непьющего. И посаженым отцом на свадьбе — не он ли бывал, сам Дойкин.

А сколько питомцев-подкидышей устроил Алексей Фаддеич у себя на промысле!.. Засидится бывало девушка долго в приюте в ожидании жениха. Глядишь, и восемнадцать годков стукнуло ей, а то и больше. Что с ней делать? И опять Алексею Фаддеичу забота... Или парнишек-подкидышей взять: шли они из приюта мальчиками в торговые лабазы, в столярные и медницкие мастерские, редко кто из них выходил в приказчики, конторщики. И о них попечение имел Алексей Фаддеич... Не один десяток таких пареньков милостиво приютил он у себя на промысле. Особо же ревностно заботился Алексей Фаддеич о девушках.

Кто же другой похлопочет о женской судьбинушке, как не сам попечитель приюта имени государыни Марии Федоровны Алексей Фаддеич Дойкин!

Что и говорить — есть, что вспомнить!..

Была в приюте одна розочка — сирота Софа, маленькая, пухленькая, не по летам полногрудая. Два года выжидал Алексей Фаддеич, пока вытянется Софа в стройную девушку, но она все оставалась такой же маленькой и продолжала хорошеть. А когда узнал Дойкин, что Софе исполнилось восемнадцать лет, увез он девушку к себе на промысел. Не сразу сломил ее Алексей Фаддеич, а потом за расточительные ласки Софы взял он девушку с промыслового плота к себе прислугой в дом. Но однажды о его связи с Софой узнала жена — кроткая, богомольная женщина. Не сказав мужу ни слова, она покорно ушла в монастырь. Дойкин после этого стал жить с Софой открыто, как муж с женой... Вскоре навалился памятный семнадцатый год, а потом январь восемнадцатого, когда рабочие города и ловцы забрали не только багры, но и власть в свои руки. У Дойкина отобрали трехэтажный каменный дом в городе, новый пароход, четыре буксира, десяток баркасов и богатый промысел на взморье... Сумел Алексей Фаддеич выбраться из города в рыбацкий поселок, где и схоронился у своего икорника. Потом перекочевал в другой поселок, оттуда в Красный Яр к племяннику. В это время со стороны Гурьева двинулись уральские казаки; племянник со своими друзьями ушел им навстречу. Дойкин начал собираться в город, который, казалось, вот-вот возьмут уральцы. Но Красная Армия разметала их. Пришлось Алексею Фаддеичу уехать из Красного Яра. Свыше года он жил у бывшего своего конторщика в пригородном поселке, а потом перебрался в Островок, в этот глухой, малолюдный култук, где проживал верный его промысловый приказчик Порфирий Мироныч, который занимался тогда ловом рыбы... А когда ввели нэп, Алексей Фаддеич в компании с Миронычем начал поспешно расширять рыбный промысел, немного спустя занялся он скупкой рыбы, переправляя ее в город. В двадцать пятом году его хозяйство уже настолько окрепло, что в компании с уцелевшими рыбниками открыл он в городе рыбную фирму, — правда, предусмотрительно не входя официально в число ее хозяев. Поплыли вагонами белорыбица, балыки, икра — и в Москву и в Питер... Разыскалась и Софка, только стала она теперь тощей, костлявой бабенкой.

— Разве от этой жизни не постареешь?! — Алексей Фаддеич печально глянул на лик угодника, зашептал сдавленным голосом: — Господи! Никола-чудотворец!.. Помоги людям, дай им силу... — Плотно привалившись плечом к столбу, он стал громко рассуждать не то с самим собою, не то с угодником: — Ничего, что приходится ползком пробираться в этой жизни. С кем не бывает!.. К чему тут гордость и спесь? Когда дело есть, можно и без фирмы тихо, благополучно обойтись. Не в фирме дело! Сумели же мы с Миронычем прошлой осенью незаметно переправить в Саратов два дощаника рыбы и икры. Оказывается, можно и без вывески обходиться, — кошельку все равно! Но тут вскоре снова зашумели партийные люди: об артелях, об уничтожении сухопайщины... О-ох, и беспокойный народ пошел нонче! Известное дело — власть! А что тоска вот ожигает и, как ледяная глыба, давит на сердце, то ведь и лед проходит. Пронеси, господи! Помоги, господи!.. Только бы благополучно добраться людям под Гурьев. А там... А там, может, и вновь пойдут мои пароходы, буксиры, баркасы. Вот ушли же сейчас хоть и бедные посудинки, да чьи они? Чьи?.. Может, еще поставим великий монумент именитому волжскому тысячнику Фаддею Дойкину, батяше моему... О-ох, родитель! А каков ты был: саженного роста, кудрявый, краше своего сына. Бывало возьмет за руку, подведет к карте православной Российской империи, ткнет кургузым пальцем в голубую борозду Волги и синий овал Каспия и дух переведет: «Видишь, сынок?.. Волга — это вроде как ручка, а Каспий — самый ковш. Понял?.. Крепко держись, сынок, за Волгу, за эту самую ручку. Крепко-накрепко!.. Каспий-море — золотая ямина, сынок. Черпай оттуда сколько там хватит, только не ленись! Я черпал великие тысячи, а ты должен взять этим ковшом мильены. Сам знаешь — начал я поздно и помираю вот рано. Запомни сынок: я был тысячником, а ты должен быть мильенщиком! — Тут родитель опускался на кровать и прерывающимся голосом продолжал: — Помни: никого не жалей, потому что тебя никто не пожалеет. Не зря же говорится: рыба рыбою сыта, а человек — человеком. Понял?»

Было это, когда Алексею исполнилось двадцать лет, и батька, мучительно страдавший язвой желудка, передавал ему свои богатства. До этого Фаддей безотдышно, как осатанелый, тридцать годов носился по Волге и приморью, создавая капитал.

Открыв поначалу в городе небольшой лабаз с ловецкой сбруей, он исподволь забрал в свои руки чуть ли не половину окружного ловецкого населения, снабжая его сетью, мукой, кредитами... Шла тогда про Фаддея худая слава. Говорили про него разное, как начинал он богатеть. Одни упоминали имя какого-то недавно умершего московского купца, незаконным сыном которого будто являлся Фаддей. Другие передавали, что щедро задарил он князя Кудашева, управляющего государственным имуществом Нижней Волги. Третьи шептались о том, что выкрал где-то Фаддей из алтаря церковное добро: золотые кресты, чаши... Но только не прошло и пяти годов с тех пор, как Фаддей открыл в городе небольшой лабаз, слыл он уже по всему Поволжью именитым тысячником. Жизнь его, что река, широко разлилась на многие-множества протоков. Вниз и вверх по Волге плыли его беляны, баржи, плоты, баркасы, буксиры. По всему волжскому понизовью хвалили его самарскую муку с голубым клеймом на мешках: «Мучная фирма Фаддея Дойкина», а семь крестьянских губерний центральной России ели его рыбу с черной трафаретной отметиной на тарах: «Рыбная фирма Фаддея Дойкина».

Однако и в то время он ни на минуту не переставал думать о своих капиталах, все ненасытно ворочая делами. Опамятовался Фаддей только после того, как болезнь окончательно приковала его к постели... Побывав у многих профессоров и не получив облегчения, решил Фаддей посетить перед смертью святые места.

Передав дела Алексею, поехал он в Киево-Печерскую лавру, в Саровскую пустынь, на Афон. Изредка появляясь в городе, Фаддей богато наделял вкладами местные монастыри, строил по бедным церквам иконостасы, увенчивал золотом куполы.

Алексей же, с головой окунувшись в батькины дела, развернул их еще шире, азартно приумножая унаследованные тысячи.

Но тут шквалом пронесся семнадцатый год, ударил шурганом январь восемнадцатого. А теперь вот закрутилось такое, что не поймешь, не разберешься. И эти загадочные люди, покатившие под Гурьев, — удастся ли им поднять народ?..

Алексей Фаддеич, задыхаясь от волнения, провел дрожащей рукой по глазам и оглянулся. Стоит он у столба, под навесом которого слабо мерцает лампада перед ликом Николы-чудотворца, рядом нудно тянет молитвы Полька-богомолка, одна из бывших воспитанниц приюта, что, лишившись рассудка, была отдана когда-то им, чтобы не было скандала, в Девичий монастырь.

— Замолчь! — прикрикнул он на запевшую было громко Польку. — Утихомирься!..

И, прислушиваясь, как моряна все крепче и крепче била с Каспия, он заметил над камышами противоположного берега вихристые клубы густого черного дыма, словно нависли над приморьем ураганные тучи.

Перед веснами ловцы часто поджигают камыш, как говорят они, для того, чтобы новый рос гуще и выше; тогда все приморье дни и ночи пылает кровавым заревом...

Неожиданно где-то взревел гудок.

Дойкин взглянул на проток, — к Островку из-под того берега баркас тянул рыбоприемное судно.

«Под самый корень подсекают! — И Дойкина прошиб озноб. — Значит, не зря брехали, что государственный промысел ставит у нас приемку!»

Он растерянно осмотрелся вокруг и увидел шумную толпу ловцов и рыбачек — шли они на берег и, казалось, направлялись к нему, Дойкину.

А гудок баркаса, что тянул приемку к Островку, все гудел — Громко и протяжно.

Впереди толпы шагал милиционер; по левую руку с ним был Лешка-Матрос, рядом шла Глуша, поддерживая плачущую Настю Сазаниху. А поодаль от них Максим Егорыч, размахивая руками, о чем-то сердито говорил Дмитрию Казаку. Позади шли и шумели Анна Жидкова, Зимина, брат ее, Коляка, Макар-Контрик, Костя Бушлак, Наталья Буркина, Кузьма.

— А ты не плачь! — кричал Матрос Насте Сазанихе. — Не плачь, а расскажи толком, куда он делся, этот самый гость!

После собрания у Дмитрия, что затянулось чуть ли не до самого обеда, милиционер опросил Лешку-Матроса, Макара и Анну Жидкову по поводу избиения, как значилось у него в деле, члена правления кредитного товарищества Василия Безверхова. Потом ловцы и рыбачки направились следом за Лешкой и милиционером к дому Василия Сазана, где остановился неведомый человек из города.

Но в доме не оказалось ни приезжего, ни хозяйки.

Толпа двинулась к лавке сельпо, но и здесь не нашли Сазаниху; тогда все потянулись на берег и встретили ее у дома Дойкина.

— Говори, Настя, — настойчиво допытывался Лешка. — Все говори, не скрывай! Как там они собирались, про какие дела толковали... Не скрывай, а то плохо придется!

— Не пугай, Леша, мамашу, — уговаривала Матроса Глуша, отстраняя его от Сазанихи.

— Не знаю я. И чего пристал? — всхлипывала Настя, крепко прижимая к груди ребенка, что был завернут в розовое одеяльце. — Приехал, Васькиным дружком назвался. А где мне знать, какие у него дружки?

— А куда же девался дружок?

— Говорю, не знаю... Встала утром, а его нету. И других тоже нету...

— Каких других? — удивился Матрос.

— Да вчера ночью к нему четыре человека откуда-то приехали.

— Вот как?! Их, значит, тоже нету?

— Нету...

— Найдутся! Их адрес Дойкин знает! — Лешка взглянул на милиционера.

Милиционер молча и важно шагал рядом.

Когда подошли к Алексею Фаддеичу, Матрос вызывающе сказал:

— Ну, добрый денек, хозяин! А где ваши гости? Видишь, народ интересуется... Милиция! — строго скомандовал Лешка. — Принимайся за свои обязанности! Нас опрашивал о Ваське Безверхове. Опроси-ка теперь этого хозяйчика о залетной птахе: зачем она прилетала, о чем пела, кого еще накликала, куда девалась... Да поскорее опрашивай! А то у нас дела неотложные — сам знаешь!

Ловцы и рыбачки стояли молча, взволнованно переглядывались. Милиционер, козырнув двумя пальцами Дойкину, строго спросил:

— В чем тут у вас дело, гражданин?

— Тебе виднее, товарищ милиционер, — ухмыльнулся Дойкин. — Слушай этого шалопая, — он кивнул на Матроса, — и будешь в курсе.

— Ты о приезжем говори! — не вытерпев, вскричал Лешка и подскочил к Дойкину. — Расскажи, как вы собирались у него и зачем: ты, Турка, Краснощеков...

— Да-да! Расскажи-ка милиции! — поддержал Макар, размахивая газетным листом: — А не то газетка расскажет!

— Ну-ну! Довольно брехать! — оборвал ловцов Алексей Фаддеич и тут же обрушился на милиционера: — Зачем сюда приехал? Выяснить, как произошло покушение на жизнь члена правления кредитки? Выясняй, опрашивай, действуй!.. Да забери из Островка этого прощелыгу, — он ткнул пальцем в Матроса. — Беспокоит, мутит народ. А людям на лов пора собираться!

Лешка ринулся к Дойкину:

— Ах, ты!..

— Гражданин Зубов! — и милиционер встал между Дойкиным и Матросом. — К порядку!

— Обыск надо! — Лешка повернулся к ловцам и рыбачкам. — Найти эту залетную птаху! И других найти!..

У Дойкина зло сверкнули глаза, лицо покрылось багровыми пятнами; тронув за плечо милиционера, он требовательно заявил:

— Отвечать и ты будешь за оскорбление, потому как не принял мер. В сельсовет с жалобой поеду, в самый район поеду! Ишь, честных людей оскорблять!

— Пошли! Пошли! — уговаривал ловцов Лешка. — Накроем сейчас залетную птаху!.. Милиция — за нами!..

Но тут громко воскликнула Анна Жидкова:

— Андрей Палыч едет!

Зимина, сорвав с головы платок, радостно взмахнула им:

— Григорий Иваныч! Буркин!

Все бросились вниз от столба, у которого остался один лишь Алексей Фаддеич. К берегу подплывала бударка с ловцами. Милиционер окликнул Матроса, но тот вместе с толпой устремился навстречу подъезжающим. Тогда милиционер глубоко надвинул на лоб фуражку, оправил шинель и, козырнув, значительно сказал Дойкину:

— Я сейчас! Обождите! Разберемся!..

Размахивая портфелем, он двинулся вслед за Лешкой, нетерпеливо окликая его:

—-Гражданин Зубов!.. Товарищ военмор!..

Алексей Фаддеич снова привалился плечом к столбу и сумрачно посмотрел вдоль берега: ловцы и рыбачки кричали, махали руками, платками, шапками возвращающимся из района.

На том берегу, где недавно был подожжен камыш, бился черный дымище, сплошь застилая полнеба.

У косы стояла приемка; баркас, что привел ее, гудел отрывисто и тревожно, пытаясь отвалить обратно, но моряна хлестала наотмашь и все прибивала баркас к приемке. Ветер, кружась по протоку, подламывал льды, они глухо шуршали, подвигались. Вдруг где-то поблизости оглушительно громыхнуло, и от напора льда на берег выдвинулся ледяной хребет, за ним, звеня осколками, вздыбился другой; льдины, грохоча, неслись на берег, громоздились друг на дружку, осыпались... Моряна с воем и присвистом металась по протоку, мешая льды со вспенившеюся водою.

Запахнув поддевку, Дойкин следил, как Андрей Палыч направлял бударку к Островку; ветер относил лодчонку в сторону, а ловец, работая шестом, старался подогнать ее к берегу.

За веслами сидел Григорий Буркин, дальше находилась женщина, рядом с нею мужчина.

Лодку наконец прибило недалеко от того места, где стоял Алексей Фаддеич.

Первым вылез из бударки Андрей. Палыч и поспешно подал руку женщине в коричневом пальто и синем берете. Следом за женщиной выпрыгнул на берег Буркин.

Потом поднялся незнакомый человек — не старый, но уже седой, даже брови его — и те были белые, словно посеребренные инеем. Андрей Палыч помог ему выйти из бударки. Когда человек крепко оперся о костыль и глянул на столпившихся ловцов и рыбачек, все так и ахнули. А Настя Сазаниха, пронзительно вскрикнув, вместе с ребенком повалилась ему в ноги.

То был Василий Сазан, вернувшийся с относа...

— Ну, здравствуйте, товарищи! — приветствовал собравшихся Андрей Палыч. — Вот и мы! А вот и Катерина Егоровна наша — уполномоченная города, окружного комитета партии. А теперь она — новый секретарь районного комитета партии. Только на днях ее выбрали! Приехала Катя помочь нам навести в поселке порядки и организовать артель-колхоз.

Все сразу признали Катюшу Кочеткову — дочь старой тетки Малаши, хотя и не видели ее давно, да и сильно она изменилась: от прежней беззаботной молодой рыбачки не осталось и следа, — была она теперь строгой, внушительной на вид женщиной.

— Катя!.. Катерина Егоровна!.. — вырвалось у Кости Бушлака, и от смущения лицо его залилось румянцем.

— Здравствуй, здравствуй, Константин Иванович! — Сдержанно, но ласково улыбаясь, Кочеткова крепко пожала ему руку. — Алексей Захарыч, здравствуй!.. Марья Петровна! Ба, да это же Тимофей! Аннушка, здравствуй! Наталья!.. — Взволнованная и радостная, она пожимала ловцам руки, целовалась с рыбачками.

А Василий Сазан уже держал на руках ребенка, с любовью глядел на его розовое личико, успокаивал жену:

— Да будет тебе, Настя... будет, родная...

Настя от радости и плакала и смеялась. То и дело смахивая слезы, она прерывисто говорила:

— Я-то — ничего... а вот ты... ты как... — И, поглядывая на сплошь седую голову мужа, на его посуровевшее, в резких морщинах лицо, продолжала: — А тут гость этот... Милиционер вот... Лешка меня...

— На Лешку жалуешься? — Матрос повернулся к Насте, погрозил пальцем и, потянув к себе за рукав Кочеткову, начал торопливо рассказывать ей и Василию о случившемся.

Кочеткова остановила его, позвала Андрея Палыча, Буркина.

— Давайте собирайте народ! — решительно сказала она, надвигая на лоб берет и намереваясь двинуться в поселок.

— А мы уже собирались, Катерина Егоровна! И артель организовали! — и Лешка кратко, сбивчиво рассказал о только что состоявшемся собрании.

— Узнаю, узнаю Алексея Захарыча! — удивленная Кочеткова благодарно пожала Матросу руку. — Чего же мы, товарищи, на берегу торчим? Пошли в поселок! И давайте сейчас же партийное собрание проведем. Там и поговорим обстоятельно обо всем... Товарищ, — обратилась она к милиционеру, — вы партийный?

— Нет...

— Ну все равно, пойдемте с нами.

Все двинулись в поселок, громко и взволнованно разговаривая, минуя Дойкина, попрежнему недвижно стоявшего у столба с иконой.

Из-за штормового ветра Алексей Фаддеич не слышал, о чем говорили на берегу ловцы и рыбачки, не слышал он их разговора и когда проходили они мимо него. Но он чувствовал, понимал, что надвигается новое большое испытание. Зачем было приезжать сюда из города в такое тревожное время Кочетковой — не для свидания же с матерью! Да и то, что прикатившие сегодняшней ночью приятели Владимира Сергеевича поспешно собрались ехать дальше, — говорило о многом.

Дойкина сдавило удушье.

И вдруг ему захотелось побежать вдоль берега, захотелось нагнать свою флотилию, рассказать Владимиру Сергеевичу и его приятелям о новой лихой напасти и просить их — нет, не просить, а потребовать, приказать! — чтобы быстрее пробирались они под Гурьев к своим людям, чтобы быстрее поднимали народ.

— Шуровать надо, будоражить! — вырвалось у него. — Отпор готовить, обороняться! Нет, не обороняться, а наступать. Наступать!..

Моряна, все усиливаясь, жгла острой, соленой влагой.

Пожарище камыша охватывало новые и новые крепи, заливая ревущие воды и льды протока кровавыми отблесками.

«Все одно как в гражданскую... — подумал Дойкин, оглядывая пожарище. — Тогда полгорода спалили...»

Он чувствовал подмывающую его месть и готов был рвануться вдогонку своей флотилии, но ее уже было не видно.

«А ежели баркас наладить?» — мелькнуло у него о моторном судне.

Распахнув поддевку, Алексей Фаддеич с шумом ринулся на берег к оставшейся своей флотилии.

А пожар, подгоняемый моряной, грозно гудел, расстилаясь над приморьем жгучим красным полымем.

По небу летели искры, хлопья пепла; пахло гарью и дымом.

Под ударами ветра над протоком носились чайки, они кричали пронзительно, тревожно.

Лютое пожарище стремительно катилось в сторону моря; огонь, все разрастаясь, рвался в задымленное небо, зловеще бушуя багровыми волнами.

 

Глава двенадцатая

Собрание коммунистов и комсомольцев проходило у Андрея Палыча.

У ворот на скамейке сидела Евдоша и никого не пропускала в калитку. Ловцы и рыбачки, взбудораженные созванным Лешкой-Матросом необычным собранием, таинственным исчезновением незнакомца, приездом Катюши Кочетковой, взволнованно шумели, спорили, пытались прорваться в дом Андрея Палыча, нетерпеливо заглядывали в окна.

— Нельзя! Говорю же, нельзя!.. — предупреждала Евдоша ловцов и рыбачек, все порывавшихся проникнуть в калитку. — И в окна заглядывать нельзя! Люди же работают, заседают!.. Не мешайте?.. Да потише! Потише, прошу?..

— Как же можно потише! — возмущалась Анна Жидкова, то и дело заглядывая в крайнее окно. — Эдакое поднялось во всем поселке!

— Скорей бы тряхнуть Турку! — кричал Коляка, не отходя от калитки. — Турку тряхнуть бы! А они — опять заседать!

— Заседали же мы! Решили! — подхватил Макар и взмахнул газетой. — И газетки про то пишут: давай артель — и баста, а рыбников — к ногтю!

— Да потише, граждане! Потише! — продолжала уговаривать Евдоша. — Говорю же, мешаете людям! Они ведь там об артели решают!

Макар, снова взмахнув газетой, закричал:

— Решили же мы!

— А они закрепляют, чтобы как лучше и навсегда, — невозмутимо доказывала Евдоша и снова просила: — Потише! Потише, граждане!..

Сквозь толпу пробивалась к калитке сгорбленная Маланья Федоровна. Расталкивая людей, она охала, причитала:

— Катюшенька моя... Где же ты, доченька... Даже и домой не зашла!.. Всё дела и дела, — ах ты, сердешная...

Ловцы и рыбачки, заметив тетку Малашу, уступали ей дорогу, помогали продвигаться дальше, поддерживали под руки — и вскоре до самой калитки образовался свободный проход, словно длинный узкий коридор.

Навстречу старой рыбачке поднялась Евдоша и, подхватив ее под руку, усадила рядом с собой.

— А я к дочке... к Катюше... — жарко зашептала Маланья Федоровна, вытирая концом платка глаза. — У вас, говорят, она.

— У нас, у нас... — заторопилась Евдоша, не зная, как повести себя со старой рыбачкой: то ли пропустить ее в дом, то ли задержать — там ведь шло собрание коммунистов и комсомольцев!

Маланья Федоровна порывисто поднялась, разогнулась и, опершись руками в бока, шагнула к калитке.

— О-ох, дочка!..

Евдоша осторожно придержала старую рыбачку за рукав, снова усадила ее на скамейку, растревоженно сказала:

— Погоди немного, Федоровна... Заседают они... Сейчас и закончат.

— Да я же на минутку! — и старая рыбачка, охая, вновь поднялась.

— Погоди, погоди, дорогая. Они быстро.

— Да мне хоть бы одним глазком глянуть на нее. Почитай три года не видела...

Неожиданно кто-то громко вскричал:

— Ба-а!.. Чего-то стряслось! Глядите, что за человек?!

Ловцы и рыбачки зашумели громче прежнего, повернулись в сторону берега.

От протока бежал по улице какой-то человек и, то падая, то прислоняясь на секунду к забору, снова бежал и снова падал, поднимался, хватался за голову.

Макар и Коляка первыми бросились навстречу человеку, следом за ними поспешили Анна Жидкова, Кузьма, Зимина, Тимофей и другие ловцы и рыбачки.

...А в доме Андрея Палыча продолжалось собрание.

После Лешки-Матроса, подробно рассказавшего о последних событиях в Островке, говорила Кочеткова. Она была в черном, простого покроя костюме — неширокая юбка, короткий жакет четко облегали ее плотную, статную фигуру. Вокруг головы лежали золотым венком пушистые светлокоричневые косы.

— ...Вся ваша беда, товарищи вы мои, земляки, в том и заключалась, что вы редко, совсем редко собирались. Сидели и ждали, пока вас кто-то организует, кто-то преподнесет вам на ладошке готовенькую артель. А они, как правильно говорил здесь Алексей Захарыч, оказывается, собирались. Мы это еще точно узнаем, зачем они собирались! Проверим!.. — Она быстрым, энергичным взглядом посмотрела на дверь, за которой в сенях находился милиционер. — Вы забыли, товарищи земляки, что вы — коммунисты и комсомольцы, забыли, что вы — передовой отряд в поселке...

Сенька исподлобья поглядывал на Дмитрия Казака — тот, обхватив голову, низко склонился над столом.

Екатерина снова и снова попрекала собравшихся, то осуждая их всех вместе, то распекая каждого в отдельности.

— Но об этом пока довольно!.. — Она пристально оглядела притихших ловцов. — Тут, понятно, виновато и партийное руководство района, которое оказалось правоуклонистским. Оно теперь, я уже говорила вам, заменено новым. В этом оказал большую помощь городу Алексей Захарыч своей статьей-сигналом. Многое открыл нашему окружному комитету партии, как уже известно вам, и Василий Петрович. — Кочеткова кивнула в сторону убеленного сединами Василия Сазана. — Но и об этом — довольно!.. — Она посмотрела на окна, в которые заглядывали люди, прислушалась к шуму, доносившемуся с улицы. — Хорошо, что, хоть и с опозданием, принялись вы за артельные дела. Это очень хорошо!

Костя Бушлак, внимательно слушая Катюшу, безотрывно следил за ее плавными движениями рук, следил за иссиия-черными ее глазами, которые то вспыхивали, то вдруг потухали, то вновь загорались.

Она говорила коротко, то и дело переходя от одного вопроса к другому, желая, должно быть, ознакомить людей не только с тем, что творилось в их районе и округе, но и со всем, что происходило в стране. Сейчас она рассказывала о том, какой невиданно большей волной по всей советской земле идет организация колхозов и какая жестокая борьба развернулась с лютыми кулаками.

— И у нас, на взморье, товарищи вы мои, земляки, повсюду создаются колхозы, убираются с дороги мешающие нам рыбники-кулаки. Это только у вас, в вашем поселке и районе, произошла небольшая задержка. Но мы эту ошибку исправим. Быстро исправим, товарищи!

— Факт, быстро! — поддержал Лешка-Матрос, сидевший за столом рядом с Василием Сазаном.

На столе лежали стопками газеты; были здесь и те газеты, с которыми Андрей Палыч ездил в район, испещренные черным жирным карандашом, в кружках и рамках.

Слушая Кочеткову, Лешка машинально перебирал газеты, поглядывал на молодого седовласого Василия, удивляясь, как это удалось ему благополучно выбраться с моря. Хотя голова Василия и была сплошь седой, хотя и посуровел он в лице, но казался бодрым, смотрел весело.

— Так и не рассказал ты, — шепнул Матрос Василию, — кто же помог тебе, кто спас?

Василий сурово улыбнулся, показал внезапно загоревшимися глазами на газеты.

Лешка непонимающе пожал плечами.

Василий нетерпеливо потянулся к газетам и осторожно взял одну — с обведенными карандашом словами и целыми фразами; он аккуратно свернул газету и бережно, стараясь не помять ее, как самое дорогое и сокровенное, положил в боковой карман. Это была памятная ему газета, которую читал он перед выходом в море...

Лешка глядел на Василия и не узнавал товарища — лицо его было озарено каким-то необыкновенным, внутренним светом.

— Потом... потом расскажу... — взволнованно прошептал он и посмотрел на Андрея Палыча, который поднялся из-за стола, намереваясь говорить.

Но, как и всегда, Андрей Палыч не сразу начал свою речь. Он неловко переступил с ноги на ногу, поднял на лоб очки, опустил их на переносицу и снова вскинул на лоб.

— Прежде всего... — наконец заговорил он, отодвигая стул и проходя за него. — Прежде всего спасибо за науку Катерине Егоровне. Здорово отчитала она нас и поделом отчитала. Спасибо ей... Но не все наши ошибки и промахи знает она. Я хотел... — Андрей Палыч запнулся, посмотрел на Матроса. — Оно, может, и не к месту сейчас. Но я хотел, мне кажется... — Он говорил тяжело, волнуясь и так крепко сжимая спинку стула, что пальцы его рук стали белыми. — Я хотел сказать о проступке Лексея Захарыча. Он тут, рассказывали, недавно скандал учинил, гульбу с маячником... пьянку! Весь поселок знает об этом. Не положено коммунистам вести себя так срамно. Не положено!.. Правда, он и раньше у нас изрядно выпивал, но ведь теперь, товарищи, эдакое ответственное и важное время...

Лешка стоял за столом, виновато опустив голову, нервно теребя бескозырку.

— Не к лицу коммунисту это, да в такое-то еще время! — настойчиво повторил Андрей Палыч.

Вдруг со стула вскочил Дмитрий Казак и громко, страстно заговорил:

— Но Алексей Захарыч и собрание наше об артели организовал, и про темные дойкинские сборища первым дознался, и городу дал сигнал о непорядках!

— Правильно! Хорошо! Молодец! — Андрей Палыч снова посмотрел на Матроса и, подумав, взволнованно сказал: — И все-таки нельзя, товарищи, пятнать нашу партию — чистую, как чиста сама морская вода. Нельзя, товарищи!.. Осудить предлагаю я проступок Лексея Захарыча — вот что!

— Не об этом сейчас речь! — Из-за стола вышел Буркин и кивнул на окна, в которые то и дело заглядывали ловцы и рыбачки. — Видишь? Не об этом сейчас надо толковать!

— И об этом следует говорить, — сердясь, перебил Буркина Андрей Палыч, — о чистоте нашей надо говорить перед большими делами!

— Согласен! — строго сказал Буркин и снова кивнул на окна, из-за которых доносились встревоженные голоса. — А когда же о делах будем толковать?

— И это дело, — настаивал Андрей Палыч, — очень важное дело!

— Постойте, постойте, товарищи! — поднялась Кочеткова, желая прекратить спор. — Дело ясное. Я предлагаю...

Но тут громко постучали в дверь, из сеней послышался шум, затем дверь широко распахнулась, вошел милиционер, за ним показался изнемогающий Антон, которого поддерживали под руки Коляка и Тимофей. Позади кричали о чем-то ловцы и рыбачки. Лицо Антона было в крови. Потный, он часто и жадно дышал, словно ему не хватало воздуха. Заметив Матроса, ловец глухо застонал, потянулся к нему.

— Откуда ты? — бросился Навстречу Лешка. — Что с тобой?

Антон, хватаясь за грудь, с трудом выдохнул:

— П...п...п-ить...

Он залпом осушил протянутый ему ковш воды, беспомощно опустился на стул.

— Там... на стоечной... гость этот, Васькин дружок, вроде... — Антон передохнул и прерывисто продолжал: — И вовсе не дружок он... Подслушал я, когда чай кипятил... С ним еще четверо, под Гурьев пробираются... бунтовать, возмущать народ... восстание вроде готовить...

Вытирая вспотевшее лицо, он размазывал по нему полосы крови, которая ручейками сбегала из-под шапки на лоб, виски, щеки.

— И оружие у них — целый ящик!.. А я убег... когда все сошли на лед пробивать навал... Думаю, надо дать знать в поселок о смутьянах и заговорщиках... Нагнать их, думаю, надо... Вот и убег...

— Нагнать гадюк! — вдруг неистово завопил Макар, размахивая газетой, порываясь к Матросу.

— Нагнать, нагнать!.. — закричали ловцы, потрясая кулаками, грохоча стульями.

Кочеткова окликнула милиционера, окликнула еще раз, но он из-за шума не слышал ее. Екатерина, отстраняя людей, двинулась к нему.

Но в это время пробившаяся к дочери Маланья Федоровна горячо воскликнула:

— Катюшенька! Родимая ты моя! — и, зарыдав, припала к ее плечу. — Доченька!..

— Маманя!.. Милая!.. — Екатерина целовала мокрое от слез лицо матери, целовала редкие седые ее волосы, растроганно повторяла: — Маманя!.. Родная!..

На какой-то миг в горнице стало тихо... Но вот Екатерина бережно усадила мать на стул, ласково погладила ее, поцеловала в лоб.

— Минуточку, маманя, — волнуясь, прошептала она. — Одну минуточку... Мы сейчас...

Одернув жакет, Екатерина обвела ловцов и рыбачек влажными, поблескивающими глазами и, секунду помедлив, решительно позвала:

— Товарищ милиционер!

Она быстро надела берет, накинула на плечи пальто.

— Куда ты, родимая? — всполошилась Маланья Федоровна, хватая дочь за рукава пальто. — Куда?..

К Екатерине подскочил милиционер.

— Слушаю, товарищ секретарь райкома! — и, козырнув, он застыл на месте.

— Арестовать сейчас же Дойкина! — приказала Екатерина и надвинула на лоб берет чуть ли не по самые глаза.

— Краснощекова и Турку! — добавил Лешка, выхватывая из кобуры наган.

— Быстро, товарищ милиционер! — вновь приказала Екатерина и нагнулась к теребившей за рукав пальто матери, заботливо успокаивая ее.

— А мы на помощь ему! — грозно заявил Коляка и вместе с другими ловцами устремился следом за милиционером.

— Алексей Захарыч! — остановила Екатерина Матроса, который тоже ринулся было за милиционером. — Давай срочно организуй погоню!.. Настичь их! Захватить! Константин Иваныч — с тобой! Товарищ Казак тоже! Сеня вот еще!

— Я еще! — Из-за стола вышел Буркин, свирепо пыхтя цыгаркой.

— И я непременно! — обвязывая голову полотенцем, заявил Антон. — Ничего, ничего со мной не станется! Только малость ударился, когда с торосов полетел...

— Митя! — окликнул Казака Лешка. — Беги за Глушей — на всякий случай с нами поедет. Пусть только побольше положит бинтов в санитарную сумку!

— Мы тоже в погоню! — закричали толпившиеся в дверях ловцы. — Нагоним злодеев!

— Тише, товарищи! — Екатерина высоко вскинула руку. — Тише!

Голос ее звучал твердо, повелительно.

«Вот она, оказывается, какая!» — удивленно подумал Костя Бушлак.

Он впервые слышал ее такой сильный волевой голос, нисколько не похожий на прежний Катюшин — мягкий и певучий.

— Алексей Захарыч отвечает за погоню! — продолжала распоряжаться Екатерина. — Григорий Иваныч — в помощь ему! — Она круто повертывалась то к одному, то к другому ловцу, и от резких движений полы пальто ее вскидывались, словно от ветра. — Андрей Палыч со мной останется! Василий Петрович тоже здесь останется!

— Я останусь?! — вдруг вскричал Василий Сазан, громко ударяя по столу кулаком. — Да я им, г-гадам, должен самолично горло перегрызть!

Он был глубоко потрясен — его дом, его семью, его беспорочное имя использовали враги! Он, казалось, еще более поседел.

— Я им!.. — и, не помня себя, Василий стремглав выскочил из горницы.

Следом за ним бросились другие ловцы.

 

Глава тринадцатая

Реюшка, переполненная ловцами, быстро скользила по протоку.

По обеим сторонам судна, вдоль бортов, проворно двигались Коляка, Макар, Дмитрий Казак, Кузьма Жидков, отталкиваясь шестами о неглубокое дно протока. На носу реюшки работали Тимофей Зимин, Сенька и Костя Бушлак, разбивая встречные льдины, отводя их в сторону. На корме находились Лешка-Матрос, Григорий Буркин, Василий Сазан.

Из бокового оконца каюты выглядывали то Глуша с перекинутой через плечо санитарной сумкой, то Антон с обвязанной бинтом головой; он был похож на муллу в чалме.

Василий искусно управлял рулем, заставляя судно стремительно лавировать промеж льдин, выводя его на новые и новые пути-проглеи.

— Пошибче, товарищи! Пошибче! — подгонял он ловцов, испытывая жгучее нетерпение скорее настичь врагов и разделаться с ними за поруганную его честь, за нарушенную ловецкую жизнь.

На приморье быстро опускался вечер; солнце, словно раненая птица, падало в далекий Каспий. Камышовое пожарище утихло, — только кое-где низко стлались, будто туманы, черные полосы дыма. Утих и ветер...

— Покруче, товарищи! — не переставал торопить Василий ловцов. — Поживей!

Не терпелось и Лешке-Матросу. Он то и дело поднимался на крышу каюты и зорко всматривался вдаль, следя за дойкинской флотилией, которая уходила все дальше и дальше, то скрываясь за камышами, то вновь показываясь, то исчезая за крутыми поворотами протока.

— Слезь, Алексей! Слезь! — сумрачно твердил Буркин, дергая Матроса за широкую штанину. — Слезь, говорю!

И когда Лешка спускался с крыши каюты, Григорий настойчиво продолжал:

— Хитростью надо, хитростью взять их. Разве забыл боевую нашу хватку?.. У тебя наган, у Кости централка — вот и все наше оружие. Ты понимаешь?.. А у них, помнишь, Антон говорил, целый ящик. Перебить могут нас, всех перебить! — Запалив потухшую цыгарку, он стал излагать план захвата врагов: — Как только дойдем до Бакланьей косы — все в каюту! Останутся наверху Коляка, Тимофей, Дмитрий да ты, Василий...

— Не смогу я! — вырвалось у Василия. — Не стерплю! Я им!.. — И он умоляюще попросил: — Пусть лучше кто-то другой...

— Сможешь! — перебил его Буркин. — Стисни зубы — и сможешь!.. Ну, вот. Подъедете вы, значит, к Миронычу, и ты скажешь ему: Алексей Фаддеич, мол, в сухопайщики принял, идем с вами в море. Ну, разговор пойдет у вас — как это ты выбрался с относа... Только, Василий, гляди в оба, и в подходящий момент — сигнал нам. — Он повернулся к Матросу и спросил: — Ну, так, что ли?

— Так, — глухо сказал Лешка. — Говорили же мы... — и, нахмурившись, шагнул в каюту. — Давай всех ко мне!

У Бакланьей косы льдины, сбившись, громоздились одна на другую, образуя высокий сверкающий навал. Ловко обойдя косу, Василий вывел реюшку на чистую воду — широкая проглея лежала посреди протока, обрамленного с боков ледяными торосами. Буркин приказал лишним ловцам укрыться в каюте.

Впереди была видна медленно продвигавшаяся к морю дойкинская флотилия: первой шла стоечная, за нею плавно плыли по проглеям остальные суда.

Пристально следя за флотилией, Буркин прерывающимся голосом сказал Василию:

— Значит, как условились... гляди в оба...

И вдруг он подался вперед, радостно воскликнул:

— Ага, бандюги! Стоп на месте! Гляди, Василий!

Но Василий и сам заметил, как одно за другим остановились дойкинские суда: должно быть, новый ледяной затор преградил им дорогу.

— Вася... — волнуясь, сказал Буркин и, пригибаясь за крышу каюты, показал товарищу на крепко сжатый кулак: крепись, мол, держись!

Василий согласно кивнул, навалился всей грудью на румпельник, круто поворачивая реюшку.

Ловцы, находившиеся в каюте, тревожно наблюдали в боковые продолговатые оконца за быстро мелькавшими мимо берегами. Лешка сидел за столиком, вертел в руках наган и — в который уже раз! — пересчитывал патроны.

— Маловато, — сокрушался он. — Маловато!

— Хватит! — успокаивал его Антон, поправляя сползавшую с головы повязку. — Тринадцать штук у тебя, а их всего пятеро.

Лешка сердито посмотрел на Антона.

По другую сторону столика сидел Костя Бушлак, проверяя охотничье ружье Андрея Палыча.

Глуша тревожно наблюдала то за Лешкой, то за Костей, поминутно открывая и закрывая лежавшую у ней на коленях санитарную сумку.

В каюту вошел Буркин. Все повернулись к нему.

— Застряла шатия в ледяном заторе, — возбужденно сообщил он. — Готовьтесь... Скоро подвалим... — и беспокойно оглядел ловцов, вооруженных кто топором, кто ломом, кто темляком. У самого Григория за поясом торчал огромный сверкающий тесак.

Лешка уловил беспокойный взгляд Буркина, понимающе качнул головой, повернулся к Антону.

— Говоришь, они все на стоечной у Мироныча расположились? — спросил он.

— Все, у него в каюте, и здорово выпивши, — подтвердил Антон.

Лешка на миг задумался, а затем жестко сказал, обращаясь к Буркину:

— Передай, Григорий, мой приказ Василию: пришвартовываться только к стоечной. Только к ней! Не иначе!

Буркин вышел из каюты и тотчас вернулся.

— Совсем близко бандюги, — доложил он.

Наступила настороженная тишина. Только слышно было, как пыхтел цыгаркой Буркин да за бортами судна журчала вода. Ловцы прильнули к оконцам. Мимо быстро проносились ледяные берега, окаймленные частоколом почерневших за зиму камышей.

И вдруг раздался хриплый, простуженный голос Василия:

— Осторожней, полегче!.. Сходи на лед!

О палубу с грохотом ударились шесты.

Лешка помрачнел, надвинул на лоб бескозырку, решительно поднялся.

— Без моей команды — ни шагу! — строго сказал он ловцам. — Окошки занавесить!..

В каюте стало темно.

По палубе гулко затопали сапогами находившиеся наверху ловцы.

Лешка подошел к занавешенному окну и, слегка приоткрыв брезент, посмотрел в щелку: мимо проплывали ледяные торосы, воды совсем не было видно — реюшку, должно быть, вели по узкому, вырубленному во льдах проходу.

Лешка чувствовал, как позади него тяжело и прерывисто дышали ловцы.

— Как там? — шепотом спрашивали они его. — Чего там?

Он молчал, продолжая напряженно глядеть в щелку оконца.

И тут снова раздался голос Василия — на этот раз необычно громкий и взволнованный:

— Мое почтенье, Мироныч! Не узнаешь, поди?.. Да это — я! Я!.. Василий Сазан!.. Здравствуй! С относа вернулся!.. Узнал?

— Боже мой! — донесся в ответ удивленный голос Мироныча. — Да никак и на самом деле Василий?

— Я! Я, Мироныч!.. Здравствуй!

— Доброго здоровья! Как же это ты от смерти убег?

— Расскажу, Мироныч. Расскажу... Совсем я разорился... А сейчас — спасибо Алексею Фаддеичу! — в море, вместе с вами, послал. Да еще вот со мной Дмитрий, Коляка и Тимофей.

«Молодец, — хмуро усмехнулся Лешка, думая о Василии. — Будто артист какой играет!»

Реюшка обо что-то сильно ударилась — наверно, пришвартовалась к стоечной. И действительно, через какую-либо минуту Лешка увидел в щелку оконца каюты приближающийся черный засмоленный борт судна. А еще через минуту реюшка встала борт о борт со стоечной.

Лешка хорошо видел край палубы дойкинского судна и пару чьих-то ног, обутых в добротные морские сапоги, жирно смазанные дегтем. А вот показалась еще пара ног в подшитых кожей валенках.

«Ага, — догадался Лешка, — в валенках Василий, а тот, видать, Мироныч».

Валенки приблизились к сапогам.

— Ну, здравствуй, здравствуй, счастливчик! — сказал Мироныч. — Прямо чудо!

— Чудо, Мироныч! Истинное чудо!.. Спасибо гурьевским тюленщикам.

— Граждане, граждане! — громко крикнул Мироныч и дробно застучал носком сапога в стену каюты. — Господа, милые!.. Слышите?.. Поглядите-ка на чудо! Вот это — чудо!..

Через несколько минут к двум парам ног присоединилось еще несколько пар — все в ладных, щегольских сапожках.

«Они!..» — вздрогнув, подумал Лешка о врагах. Он нетерпеливо крутнул барабан нагана, взвел курок и, оглянувшись, свистящим шепотом приказал ловцам:

— Ни с места!.. Только по моей команде!..

И снова припал к щелке.

— Пошел в море молодым, а вернулся стариком, — рассказывал Мироныч. — Был в лапах у самой смерти, и вот — чудо! — живой...

Лешка насчитал пять пар щегольских сапог. Одна пара — лаковая, с низкими голенищами в гармошку — была совсем близко. Другая пара — с длинными острыми носами — стояла рядом с валенками. Против валенок остановилась еще пара с высокими каблуками.

— Вот оно какое чудо, господа милые!..

Лешка поднес к щелке наган, прицелился, навел мушку на один сапог с длинным острым носом и нажал на спуск.

Раздался выстрел. Со звоном брызгнули осколки стекла. Раздался другой, третий, четвертый выстрел... Сапоги завертелись по палубе. Кто-то вскрикнул, кто-то упал, закрывая все сапоги. Но вот мелькнула пара лаковых. Лешка ударил по ним, затем ударил по высоким каблукам, метнулся к двери, распахнул ее и, перезаряжая на ходу наган, крикнул:

— Ловцы! За мной! Бушлак — первым! Глуша — пока в каюте!..

На палубе стоечной уже шло побоище. Василий Сазан и Коляка, вооруженные темляками, расправлялись с тремя подстреленными Лешкой незнакомцами, которые, то вскакивая, то падая, то вновь вскакивая, пытались отбиться, норовили соскочить на лед. Тимофей, схватившись с Миронычем, катался с ним по палубе. Дмитрий Казак, размахивая обломком шеста, наседал на остальных двух незнакомцев, которые стремились пробиться к каюте.

Лешка сразу понял, что незнакомцы были без оружия.

«Значит, вышли из каюты пустыми! — мелькнуло у него. — Потому и рвутся туда!»

И он громко крикнул Бушлаку:

— Бей по этим!..

Бушлак и Лешка выстрелили одновременно.

Один из незнакомцев широко взмахнул руками, опрокинулся на палубу; на него навалились подбежавшие Буркин и Сенька. Но другому незнакомцу, что был в огромной серой кепке, удалось прорваться в каюту.

Не успел Лешка сообразить, что же делать дальше, как вдруг из-за низкой крыши каюты показалась голова в огромной кепке, грохнул выстрел — и тут же упал Бушлак. Снова грохнул выстрел — и повалился Дмитрий, не то подкошенный пулей, не то укрывшийся за выступом люка.

— Ах ты, г-гад!.. — Лешка ударил по незнакомцу в кепке, ударил еще и еще раз.

Кепка скрылась за крышей каюты, но тут же показалась с другой стороны каюты. И Лешка услышал, как совсем близко прожужжали пули. Лешка бросился на палубу и, растянувшись за кругом каната, выстрелил.

— Н-на... г-гадюка! — яростно выругался он и снова услышал, как где-то рядом звонко цокнула о палубу пуля, другая.

Лешка нажал на спусковой крючок, но выстрела не последовало.

«Все патроны! — мрачно подумал он. — Все!!» — и, заметив недвижно лежавшего у борта реюшки Бушлака, пополз было к нему, намереваясь воспользоваться его ружьем. Но свистящая очередь пуль заставила Лешку вновь припасть к палубе. Рядом с ним, пронзительно вскрикнув, растянулся подсеченный пулей Кузьма Жидков.

Осторожно приподняв голову, Лешка увидел, как вдоль стены каюты пробирался ползком Макар, метивший, наверно, обойти незнакомца, который находился по другую сторону каюты. Макар волочил за собой топор. И только было нырнул он за каюту, как его встретил выстрел в упор.

Лешка вскочил, подбежал к Бушлаку, выхватил ружье и, вскинув его, выстрелил в незнакомца. Но тот снова скрылся за крышей каюты. Неожиданно он появился с противоположной стороны, откуда Лешка никак не ожидал его. И, если бы не подоспела на помощь Глуша, вряд ли Лешка избежал бы вражеской пули.

Выглядывая из двери своей каюты, Глуша, вдруг заметила, как незнакомец направил револьвер в спину Матроса.

— Леша!! — пронзительно закричала она и тут же сорванной с плеча санитарной сумкой со всего размаха хлестнула по ногам незнакомца.

Тот, качнувшись, свалился за борт, на лед, однако, мгновенно вскочив на ноги и отстреливаясь из двух револьверов, стал отходить к берегу.

Со стороны ледяного затора бежали ловцы, которые до этого пробивали проход в торосах для дойкинской флотилии. Размахивая ломами, топорами, они бежали наперерез стрелявшему человеку, еще не зная точно, что случилось.

Впереди других бежал Яков Турка, за ним Павло Тупонос.

— Держа-а-ать его! Держа-а-ать!.. — кричал Лешка и, перескочив на стоечную, спрыгнул на лед.

Глуша поспешила к неподвижно лежавшему на палубе стоечной Дмитрию, на ходу раскрывая санитарную сумку.

Следом за Лешкой спрыгнули на лед Коляка и Буркин. Коляка вырвался вперед и, то припадая ко льду, то вскакивая, двинулся в обход незнакомцу.

Незнакомец, отстреливаясь, уходил все дальше и дальше к берегу.

Лешка выстрелил по нему, но промахнулся. Перезарядив ружье, снова выстрелил.

Незнакомец упал на колено, однако быстро поднялся. Но в эту минуту Яков Турка с одной стороны, а Коляка с противоположной подшибли его пущенными по льду топорами. Он опрокинулся на лед и только было хотел подняться, как на него набросились подбежавшие ловцы.

Первым подоспел к ним Лешка.

— Вяжите его! — приказал он и кратко сообщил Якову о случившемся.

— Ах ты, сволота! — зло выругался Турка, пиная незнакомца и скручивая ему на спине руки. — Поперек дороги захотел встать, сволота!

— Поперек артельной дороги, — поправил Якова Коляка.

Турка растроганно посмотрел на Коляку и улыбнулся. Улыбнулся и Коляка.

— Такие-то вот дела, Яша! — взволнованно сказал он.

— Добрые дела, Николай Евстигнеич! — радостно откликнулся Яков, довольный своим примирением с Колякой и тем, что наконец-то создана артель.

Незнакомец, кусая губы, исподлобья и ненавидяще посматривал на Лешку, который шагал сбоку его. Позади шли Яков и Коляка, придерживая за концы веревку, которой были связаны руки незнакомца.

Когда поднялись на стоечную, Яков Турка сказал Василию, показывая на приведенного злодея:

— Вот он, твой «дружок»!

Это был тот самый, который первым приехал в Островок и остановился в доме Сазана.

Василий, вскинув кулаки, рванулся к нему. Но Лешка преградил дорогу.

— Не стоит, Вася, руки марать о такую мразь, — спокойно сказал он и брезгливо поморщился.

Василий разжал побелевшие кулаки, облизал пересохшие губы, шумно вздохнул.

— А тут как? — спросил его Лешка, оглядывая стоечную.

Окончательно овладев собой, Василий по-военному подтянулся и доложил, кивая на палубу, где лежали связанные бандиты.

— Все четверо — порядком ранены, один доходит...

Лешка презрительно посмотрел на связанных. По одну сторону их стоял с ломом на плече, будто с ружьем, Тимофей, по другую — Антон с топором.

— ...Никак не признаются, — продолжал докладывать Василий. — Ни в какую! А Мироныч все рассказал... — И, помолчав, дрогнувшим голосом добавил: — Костя и Макар ранены, Кузьма еще ранен, а Митрий... насмерть.

Он скользнул взглядом по крыше каюты, на которой лежал под брезентом убитый Дмитрий Казак; видны были только его ноги в огромных морских сапогах, подбитых блесткими железными пластинками. Рядом стояла Глуша, скорбно опустив голову на грудь.

Лешка откинул край брезента. Лицо Дмитрия было необыкновенно белое, словно запорошенное снегом, а руки кем-то сложены крест-на крест на груди. Лешка посуровел; снял бескозырку. Следом за ним обнажили головы ловцы.

— Жалко Казака, — глухо сказал он. — Только начал классу набираться... — И, отвернувшись, задумчиво оглядел влажными глазами торосы. — Жалко...

Ловцы, склонив головы, молчали. И только Глуша чуть слышно проронила сдавленным голосом:

— Спасибо, Леша... Ясно, жалко...

Из глаз ее катились слезы, намерзая светлыми тонкими льдинками на округлых розовых щеках.

А на льду, в стороне от стоечной, Буркин рассказывал людям дойкинской флотилии о последних событиях в Островке, о злодейских замыслах задержанных бандитов.

 

Глава четырнадцатая

Ловцы Островка, как и все ловцы Волги и Каспия, выходили на первый колхозный весенний лов рыбы.

Ярко светило солнце, затопляя теплыми потоками золотистых лучей окружные воды, камыши, берега.

Сазаний проток ослепительно сверкал червонной солнечной чешуей, словно поверх воды его двигались несчетные косяки сазана. Грохочущий ледоход, еще неделю тому назад, ночью стремительно пронесся в море.

На берегу собрался весь поселок. Даже древние деды и старухи, которые уже по нескольку годов не слезали с печей, и те вышли на берег посмотреть на желанный и радостный праздник первой колхозной рыбацкой весны.

Все были одеты по-праздничному; даже уходившие в море ловцы надели вынутые из сундуков и пропахшие нафталином добротные пиджаки, суконные шаровары. Рыбачки нарядились в новые, широченные юбки, в цветистые полушалки, платки, косынки.

Тут и там звенели гармошки, танцевали парни с девчатами, слышны были песни, шутки, смех.

И только не было на берегу Глуши да еще нескольких ловцов. Похоронив Дмитрия, она стала работать в сетевом лабазе колхоза, но вдруг затосковала и уехала к отцу. Лешка уговаривал ее остаться в поселке, проводить людей в море; она согласилась и, сказав ему: «Спасибо, Лешенька! Я же скоро вернусь!»— отправилась на маяк...

Не было на берегу и Дойкина, Краснощекова, старого Турки: их вместе с пойманными бандитами отправили в город.

Не вышли еще на берег Костя Бушлак, Макар и Кузьма. Раненные, они лежали в доме старой Маланьи Федоровны, где за ними ухаживала сначала Глуша, а затем присланный Катюшей Кочетковой врач из района.

Но вскоре и они показались на берегу — их вели под руки, чтобы посадить на баркас и отправить в районную больницу.

Первыми шли Макар и Кузьма; их поддерживали жены и другие рыбачки. У Макара была забинтована простреленная шея. Кузьма припадал на правую раненую ногу, обутую в чувяк и перевязанную от ступни до самого колена.

За ними осторожно вели Костю. С одной стороны его шагал врач, с другой — Кочеткова, снова приехавшая в Островок проверить, как подготовился колхоз к выходу в море.

— ...Нет, нет, доктор! — торопливо и встревоженно говорила она. — Его следует отправить в город: ранение ведь очень серьезное. Вы же сами говорили!..

Костя слегка повернул забинтованную голову в сторону Катюши и посмотрел на нее усталыми, благодарными глазами.

Он был очень тяжело ранен, еле передвигал ноги.

На берегу попрежнему было людно и шумно.

Председатель колхоза Андрей Палыч отдавал последние распоряжения бригадирам морских бригад — Лешке-Матросу, Сеньке Бурову, Антону, проверял готовность к выходу в море. Рядом с ним стоял Василий Сазан — новый секретарь комячейки. Андрей Палыч, то поднимая очки на лоб, то опуская их на переносицу, заглядывал в испещренную жирными цифрами тетрадь, спрашивал поочередно бригадиров:

— Значит, у тебя, Сеня, полный комплект вобельных сеток? А у тебя, Антон, теперь как с селедочными? А ты, Лексей, полностью взял снасти?..

Лешка, утвердительно кивая в ответ, озабоченно посматривал на проток: не едет ли с маяка Глуша. Она ведь обещала скоро вернуться, но вот уже наступил день выхода в море, а ее все не было.

Вместе с Андреем Палычем и Василием находился Буркин — колхозный завхоз.

— Могу еще дать вобельных сеток, — предлагал он бригадирам. — Снасти могу пополнить... Столько всего наслали из города — даже без дойкинских обошлись бы! Значит, никому и ничего больше не нужно? Тогда, Андрей Палыч, пошел я в сетевой лабаз. — Но задержавшись, спросил председателя: — А когда же Глуша заявится, когда же я передам ей лабаз? Решили же с Катериной Егоровной... Мне ведь речную бригаду надо налаживать.

— Пошлем за ней человека, — ответил Андрей Палыч. — Сегодня же пошлем, если сама не придет. Она ведь обещала не задерживаться...

Работавшие в сетевом лабазе Анна Жидкова и вдова Зимина нетерпеливо поджидали завхоза. Им хотелось поскорей освободиться, чтобы пойти на веселый и людный берег. Выглядывая из амбара, они взволнованно говорили:

— Ах, Аннушка, на берегу-то что делается!

— Праздник, Марья Петровна.

— Понимаю, что праздник, — и Зимина концом фартука вытерла глаза. — Да еще какой праздник, Аннушка!..

Со стороны Каспия тянула свежая, острая моряна, покачивая прибрежные камыши, гоня по протоку волны, заливая поселок пряными солоноватыми запахами.

К бывшему дойкинскому баркасу подвели раненых и осторожно перенесли их в каюту. У баркаса на берегу столпились ловцы и рыбачки.

Костя попросил открыть окно.

— А не простудишься? — заботливо спросила Катюша и старательно обложила его подушками, запахнула на нем пиджак, поправила на голове марлевую повязку.

Костя не сводил с нее глаз.

— Пойду попрощаюсь с людьми, — сказала она и повернулась к Маланье Федоровне.

Вместе с Катюшей уезжала в район, по настоянию Кости, и ее старая мать.

— Погляди, маманя, за Костей, — попросила она Маланью Федоровну и ласково провела рукой по ее плечу.

У баркаса, среди ловцов и рыбачек, уже находились Андрей Палыч, Василий, бригадиры, Буркин, все правление колхоза.

Екатерина взялась руками за натянутую вдоль бортов баркаса цепь, заменявшую поручни, внимательно оглядела собравшихся и, радостно кивнув им, взволнованно сказала:

— Ну, товарищи вы мои, земляки и землячки, желаю вам хорошей колхозной путины! Доброго улова желаю вам, дорогие мои!

Ловцы и рыбачки разом, громко ответили:

— Спасибочко, Катя! — Спасибочко!..

К баркасу вышел Андрей Палыч.

— А может, Катерина Егоровна, задержитесь еще? — попросил он Кочеткову. — Вместе проводим людей в море.

— Опоздаю я, дорогие, к бугровским ловцам — они ведь тоже сегодня выходят в море!

— Ну, что ж... — Андрей Палыч вскинул руку. — Благодарствуем, Катерина Егоровна, за помощь! — приподнято сказал он и снял картуз. — За все благодарствуем!

Кочеткова сорвала берет и, растроганная глубоким душевным порывом Андрея Палыча, горячо ответила:

— Ну какая там моя помощь, товарищи! Зря это вы... — Она обвела беретом шумный берег, задержалась секунду на Лешке-Матросе, на Василии Сазане, на Буркине и, волнуясь, добавила: — Вы же сами все сделали: и артель организовали, и с рыбниками покончили, и на лов собрались...

— С твоей помощью, Катерина Егоровна! — перебивая ее, настойчиво сказал Андрей Палыч. — С твоей!

— С помощью города! — поправил его Лешка.

— С помощью партии! — дополнила Катюша.

— Вот-вот, с помощью партии! — вдохновенно воскликнул Василий, и, пробившись к баркасу, он впервые подробно рассказал людям о себе: как он четверо суток, голодный, в лютую стужу, днем и ночью перебирался с льдины на льдину и как мысли об артели, о партии дали ему силы выйти на прибрежный лед под Гурьевом, где промышляли тюленщики...

Когда Василий кончил рассказывать и баркас дал отвальный гудок, Кочеткова, нагнувшись, негромко, но твердо сказала новому секретарю комячейки:

— Помни, Василий Петрович, как решили на партийном собрании: все коммунисты и комсомольцы должны быть на лову. Они должны быть примером для всех!..

Баркас медленно отходил от берега и громко, протяжно гудел.

Из одного окна каюты выглядывали Макар и Кузьма, из другого — Костя и Катюша, из третьего — Маланья Федоровна и врач.

— Быстрей поправляйтесь, герои! — кричал Лешка, махая бескозыркой отъезжающим.

Махали им и остальные ловцы и рыбачки — кто фуражкой, кто платком, кто косынкой. Все желали раненым вернуться здоровыми, просили писать письма.

Лешка с хорошей завистью следил за счастливыми Костей и Катюшей, которые, приникнув головой к голове, махали вместе Катюшиным беретом.

«Э-эх, Глуша, Глуша!» — растревоженно подумал Лешка и, слегка посуровев, посмотрел в сторону маяка.

Моряна попрежнему трепала камыши, гнула их к воде, катила по протоку пенистые волны.

Надев бескозырку, Лешка решительно шагнул к Андрею Палычу.

— Ну и нам пора! — сказал он и, кивнув на прощанье отъезжавшим, двинулся к своей бригаде.

Следом за ним заспешили к бригадам Сенька и Антон.

Андрей Палыч и Буркин еще раз проверили записи, подсчитали сетевое вооружение ловцов и, оставшись довольными, зашагали к бригадам.

Василий Сазан переходил с одного судна на другое, знакомился с оснасткой, говорил с людьми...

У морских судов собрался чуть ли не весь поселок.

На берег торопились последние, запоздавшие рыбачки, — они несли отъезжавшим в море мужьям только что испеченные хлебы и пироги — пышные и дымящиеся.

— А водочка? Водочка где? — шутливо кричали им ловцы. — Спасительница наша где?

Рыбачки, посмеиваясь, показывали из-под платков бутылки, фляги, графины с красной и желтой настойкой.

У всех было радостное, приподнятое настроение. Счастливее других, казалось, были жены Тупоноса, Буркина и Антона.

Ольга, Наталья и недавно поднявшаяся с постели Елена стояли рядом, без умолку говорили, поглядывали на мужей, которые готовили к отплытию суда.

— Ну вот и заживем теперь по-настоящему, — мечтательно сказала Буркина.

— И безо всякого страха, — дополнила Елена, намекая на своего Антона, который до этого вынужден был заниматься обловом и другими опасными делами.

— И мой вроде совсем переродился, — довольная, заметила Ольга и кивнула на Павла: тот быстро и ловко бегал по палубе стоечной, проверял оснастку, готовил парус. — Ей-ей, переродился!

— Оно и понятно, — внозь заговорила Наталья, — на себя ведь теперь идут ловить, а не на Дойкина, и всем поселком идут, вроде как одной семьей. — И, мечтательно прикрыв глаза, она часто-часто задышала. — О-ох, и заживем, бабоньки!.. Приоденемся по-настоящему. И в дом чего надо прикупим: комод ли, зеркало, кровать никелированную... А самое что ни на есть главное — легко как-то стало, бабоньки, и воздух будто чище без этих паршивых псов-дойкиных.

— Чище, да вроде не для всех, — сказала Ольга и осторожно показала глазами на небольшую группу людей, которые находились в стороне от провожающей морских ловцов толпы.

То были Цыган, Василий Безверхов и Егор — муж сестры Дмитрия. Боясь расстаться со своими, с большим трудом приобретенными суденышками и сетями, они собирались в море отдельно от артели. Но их неодолимо тянуло к людям, влекло к товарищам-ловцам, объединившимся в одну большую и дружную рыбацкую семью. И, обуреваемые сомнениями, они долго колебались, мучились душевно: то ли вступать в артель, то ли не вступать. А Цыган, особенно мучительно переживая происходящее, то и дело являлся к Андрею Палычу, и не только днем, но и ночью, все советуясь с ним, все выспрашивая, как быть, что делать, и не повернутся ли артельные дела к худшему: тогда — прощай его реюшка, прощай его сети, его снасти... Он много раз подавал заявление о принятии его в артель, но раздумав, брал обратно и снова подавал, снова просил вернуть. Подавали заявления и Василий с Егором, но узнав, что Цыган взял свое обратно, тут же требовали вернуть их. А Цыган вновь просился в артель и, узнав в свою очередь, что Василий и Егор отказались от вступления в нее, шел к Андрею Палычу и брал свою потрепанную бумажку обратно. Чуть ли не целый месяц метались они, ссорясь с женами, испытывая муку, терзаясь сомнениями; не в силах уснуть по ночам, они выходили из дому — кто забирался в сетевой лабаз, перебирая свои сети и снасти, кто бродил, словно помешанный, по поселку, не зная, как же ему все-таки поступить, кто шел на берег и, вскарабкавшись на свое суденышко, сидел на нем до самого рассвета, все обдумывая, все решая один и тот же, казалось, неразрешимый вопрос — что же делать?

И теперь, собираясь отдельно от всех на лов, они сумрачно, с тревогой поглядывали на артельную флотилию, у которой весело шумел весь поселок.

Жены Цыгана, Василия и Егора молчаливо стояли у суденышек своих мужей, беспокойно переглядывались, не в силах вымолвить слова.

А со стороны артельной флотилии доносились звонкие и радостные голоса, заливистые звуки гармошек, лихие припевы расстававшихся девчат и парней.

Цыган, стоявший на корме своей реюшки, спрыгнул на берег, подошел к жене и, кажется, впервые за всю долгую совместную с ней жизнь спросил совета, жестоко волнуясь и неожиданно заикаясь:

— К-как, С-стеша, думаешь?.. М-может, с... с артелью п-пойти?

Зная крутой нрав мужа, растроганная его необычайным волнением, она растерянно посмотрела на него, неопределенно пожала плечами, приложила конец полушалка к заблестевшим глазам.

Цыган, сердито махнул рукой и чуть ли не бегом ринулся к артельной флотилии. Но вдруг остановился и, подумав, повернул назад. Взобравшись на реюшку, он раздраженно прикрикнул на сына, который жадно следил за расставанием парней и девчат:

— Чего рот разинул? Готовь парус!..

И, неожиданно спрыгнув на берег, вновь устремился к артельной флотилии. Он на ходу выхватил из кармана смятый и замасленный лист бумаги, который одиннадцать раз передавал Андрею Палычу и одиннадцать раз брал обратно.

Артельная морская флотилия была готова к отплытию.

Андрей Палыч прошел на бригадную стоечную Лешки, чтобы поднять на ней флажок. Бригада Матроса должна была головной выходить в море. Лешка передал председателю колхоза мачтовик — шнур от флажка.

На берегу сразу стало тихо. Все повернулись к Лешкиному судну.

И только было Андрей Палыч хотел вздернуть флажок, как на стоечную вскочил запыхавшийся Цыган и молча протянул ему потрепанный, в жирных пятнах лист бумаги.

Андрей Палыч посмотрел на бумажку, на жарко дышавшего Цыгана и, осторожно отстраняя бумажку, негромко сказал:

— Спрячь, Афанасий Матвеич... Подумай еще как следует... Вернемся с моря — тогда и поговорим... А то, может, опять раздумаешь...

— Да новое заявление напиши, — сурово добавил Лешка, — а то не бумажка, а вроде тряпка какая-то.

Цыган исподлобья поглядел на Лешку, на Андрея Палыча, на Василия.

— 3... з-значит, отк... отк-казываете? — спросил он, страшно заикаясь.

— Нет, тебе не отказывают, — ответил за всех Василий, внимательно следя за разволновавшимся Цыганом. — Обдумай как следует, реши окончательно — и примут. А пока один поработай... и подумай.

— Т... т-точно п-п-примете, ежели ок... ок-конча-тельно н.. н-надумаю? — спросил Цыган и, получив утвердительный ответ Василия, с облегчением вздохнул, вытер катившийся по лицу пот.

Андрей Палыч ловким движением потянул шнур, вскидывая флажок на мачту.

Красная лента флажка, словно пламя, забилась под ветром.

Сенька и Антон вскинули флажки на своих судах.

— Выходим в первую колхозную весеннюю путину, товарищи! — радостно возвестил Андрей Палыч и, сняв картуз, высоко поднял его.

Ловцы на судах, рыбачки на берегу ответили ему дружными возгласами одобрения, хлопками в ладоши.

Следом раздались троекратные выстрелы — салют ловцов из охотничьих ружей. Лешка стрелял из именного нагана.

Заиграла гармонь, другая, третья, поднялся шум, рыбачки и дети потянулись к судам — прощаться с мужьями, отцами, братьями. Ловцы спрыгивали на берег, обнимали жен, целовали детей.

— По места-а-ам! — громко скомандовал Лешка и в последний раз с тоской посмотрел вдоль протока: не возвращается ли с маяка Глуша.

По протоку бежали косматые водяные валы — один за одним, нагоняя друг друга, рассыпаясь в кипучей пене.

Попрощавшись с Андреем Палычем, Василием и Буркиным, Лешка выждал, пока они сошли на берег.

— Тронулись! — приказал он и встал за руль. Загремела якорная цепь, и когда был поднят якорь, ловцы шестами отодвинули стоечную от берега.

Следом за стоечной Лешки стали сниматься с якорей и другие суда колхозной флотилии.

— Через недельку прикатим с председателем к вам на помощь! — пообещал уезжавшим ловцам Василий, беспрерывно махая картузом. — Наладим вот как следует речной лов — и прикатим!

На протоке показалось несколько бударок и куласов. Речные ловцы, услышав выстрелы-салюты, спешили к Островку, чтобы проводить товарищей в море.

Первым подкатил к поселку на своем куласе дед Ваня. Стоя в корме, он снял шапку и, будто зрячий, внимательно оглядел колхозную морскую флотилию.

— Богатой путины, сынки! — сказал он ловцам. — Счастливо вам воротиться!.. Особо желаю Лексею Захарычу — нашему герою!

— Спасибо, дедок! Спасибо! — растревоженно откликнулся Лешка. И тут же подумал: «Рассказать бы ему про Глушу... Он понял бы... А может, и заехал бы на маяк, навестил ее, напомнил бы обо мне...»

— Эх-ма, совсем забыл, Лексей Захарыч! — торопливо крикнул дед Ваня и сунул руку за пазуху. — Письмо тебе есть. Почтальон сейчас проездом передал. Московское, слышь, письмо! — И он перекинул длинный белый конверт на стоечную Лешки.

Лешка поднял конверт, поглядел на него и, довольный, улыбнулся. Быстро пробежав письмо, он радостно сообщил Андрею Палычу, Василию и Буркину, которые шагали по берегу вровень с идущим по протоку Лешкиным судном:

— Климент Ефремович пишет: письмо мое получил, поздравляет нас с большой победой — с артелью. — У Лешки захватило дыхание, и он торжественно воскликнул: — А еще желает нам доброй-предоброй путины!

Весть о московском письме быстро облетела берег. Люди устремились к отходившей все дальше и дальше стоечной Лешки, просили его на минуту задержаться, прочитать письмо.

Но читать письмо было уже поздно — стоечная далеко отвалила от берега.

— Андрей Палыч расскажет о письме! — крикнул Лешка людям на берегу, охваченным радостной вестью.

Видя, что встречный ветер с моря задерживает движение судна, он предложил ловцам:

— Рейнем, ребята?

— Рейнем! Рейнем!.. — весело подхватили Коляка и Яков Турка, с трудом продвигавшие шестами стоечную вдоль берега.

Ловцам нипочем и встречные морские ветры, если они только не штормовые. Ловцы так искусно направляют огромные косые паруса, что суда быстро мчатся и против ветра.

— Поднимай! — скомандовал Лешка.

Побросав шесты, Коляка и Яков с грохотом вздернули на мачту широкое белое полотнище. Парус туго натянуло ветром, и стоечная, со свистом разрезая носом волны, ринулась вперед, за нею побежали подчалки.

Лешка подтянул шкот, полотнище вплотную пришлось к борту, стоечная накренилась и, едва не забирая краем воду, еще стремительней понеслась наискось протока — к противоположному берегу.

— Добре! — сказал Лешка и налег на румпельник. А когда стоечная приблизилась к берегу, он торопливо приказал: — Перекидывай!

Ловцы быстро перебросили парус на другой борт, и судно, резко повернутое Лешкой, покатило обратно, к тому берегу.

Так — от берега к берегу, наискось — реила стоечная, постепенно продвигаясь к морю.

Лешка оглянулся.

Позади реили стоечные Сеньки и Антона, следом плыли подчалки. На берегу Островка все еще толпился народ, махал уходившим в море ловцам платками, фуражками. А вот кто-то высоко вскинул на шесте не то пиджак, ни то ватник и стал быстро-быстро водить его из стороны в сторону — казалось, билась под ветром какая-то огромная птица.

Лешка усмехнулся, кивнул последний раз на прощанье оставшимся на берегу и повернул руль, направляя судно во встречный банок.

Островок скрылся за камышами.

Банок был широк, по нему ходуном ходили крупные, с гривастыми беляками волны. По дальним берегам качались под ветром густые камышовые заросли. И чем дальше продвигались суда, тем банок становился шире, бурливей, берега уходили в стороны. А вскоре показалась голубая полоска Каспия.

Лешка задумался, посуровел. Он знал, что за тем вон крутым поворотом, до которого рукой подать, должен показаться маяк.

Стоечная быстро пересекала банок.

Лешка подтянул шкот, закурил, и когда судно обогнуло поворот, на берегу выросли черные стропила маяка.

На вышке, казалось, было пусто.

У Лешки тревожно забилось сердце.

«Неужели никого нет, неужели уехали в Островок? — подумал он о Глуше и маячнике. — Но мы ведь никого не встретили по пути! А может, Тихим ериком они проехали?..»

Он пристально посмотрел на вышку маяка и вдруг заметил появившегося на площадке Максима Егорыча.

Маячник подошел к перилам, перегнулся через них и, признав своих земляков, взмахнул рукой, потом шапкой.

Ловцы со стоечной и подчалков замахали ему в ответ фуражками.

— Максиму Егорычу!

— Держи как следует огонь!..

Но вряд ли слышал из-за ветра маячник ловцов, хотя расстояние между маяком и судами было небольшое — всего какая-либо сотня метров. Он не переставая махал ловцам шапкой и тоже что-то кричал — должно быть, желая землякам богатой добычи.

Лешка, держась за руль, нетерпеливо поглядывал на вышку: не покажется ли на площадке Глуша. Но ее не было видно.

«И чего не покличет дочку, старый хрыч!» — выругался Лешка, когда стоечная поровнялась с маяком и вот-вот должна была выйти на просторы Каспия.

Он даже намеренно задерживал ход судна, отпуская шкот все больше и больше, отчего парус не надувался как надо. Лешку нагоняли суда Сеньки и Антона. Ловцы их тоже махали Максиму Егорычу руками, фуражками.

И когда Лешка, кажется, последний раз посмотрел перед выходом в море на вышку маяка, там уже была Глуша.

Она стояла рядом с отцом в накинутой на плечи цветной шали, облокотившись о перила, задумчиво глядя вниз, на ловцов.

Ловцы продолжали махать фуражками Максиму Егорычу и Глуше. Маячник отвечал им, а Глуша, будто окаменевшая, недвижно стояла у перил.

Лешка сорвал бескозырку, широко взмахнул ею, и ленты, как флажки, трепетно забились под ветром.

— Глу-ша-а-а!.. — закричал он громко и радостно.

И, будто услышав его голос, Глуша вскинула голову, пристально оглядела плывущие мимо суда, провела рукой по лицу, словно освобождаясь ото сна.

— Глу-ша-а-а!.. — кричал Лешка, описывая в воздухе широкие круги бескозыркой.

И вдруг над вышкой маяка взметнулась Глушина огненно-оранжевая, цветистая шаль — словно взошедшее солнце засверкало ослепительно яркими лучами.

Яков, подмигнув Коляке, нарочито громко сказал, чтобы слышал Лешка:

— А нам ведь не отвечала!

— Не отвечала! — довольный за Лешку, подтвердил Коляка.

Лешка мельком посмотрел на ловцов и снова устремил горящий взгляд на вышку маяка, лицо его светилось счастливой улыбкой. Он готов был побежать к Глуше, казалось, по самой воде. Но впереди было море, и суда, минуя маяк, уже выходили из банка.

Открывалась неоглядная каспийская синева. Каспий могущественно блестел.

Лешка оглянулся на шаль-солнце, лучисто сверкавшую в Глушиных руках, весело рассмеялся и припал к румпельнику.

Стоечная выходила на Каспий.

На стыке моря и неба маячили сотни белых, матовых парусов; выше были бледнозеленые, бирюзовые просторы, по которым неслись караваны пушистых облачков, а ниже лежал крутой, в легком мареве, овал Каспия; по нему расстилались бесконечные рыбацкие пути-дороги.

Навстречу неслась моряна — остовый, рыбный ветер.

Сколько ни оглядывался Лешка на маяк, над вышкой продолжала ярко пылать Глушина шаль-солнце, даже и тогда, казалось, сверкала она, когда уже совсем исчез из виду маяк.

Лешка легко, полной грудью вдыхал свежий морской ветер.

Ленинград — Алексеевка
1930—1934 гг.

Каспий — Ленинград