Хлеб

Черниченко Юрий Дмитриевич

В книгу известного журналиста и писателя Юрия Дмитриевича Черниченко включены очерки (60-е — 80-е гг.) и повесть «Целина» (1966 г.), посвященные проблемам современной деревни. Очерки отличаются обстоятельностью и широтой исследования. Многочисленные отступления в область исторического прошлого, национальной культуры, архитектуры обогащают и украшают их. Повесть «Целина» автобиографична. Она знакомит читателя с интересными, мужественными, сильными людьми.

 

 

А. Адамович

ПРИГЛАШЕНИЕ ЗА СТЕНУ

Звонят, оповещают знакомых: «Во столько-то часов будет «Сельский час», Черниченко!» — и люди вполне городские дружно усаживаются у телевизоров, знают, что будут свидетелями увлекательной, азартной, где веселой, а где злой «охоты». «Охоты» за правдой. Испытанная казенная ложь, изворотливая, против всякого здравого смысла, инструкция, тупая инерция безрукой и безголовой работы — обнаруженные, настигнутые, будут отступать, наступать, изворачиваться, нагло или трусливо огрызаться. Но не так-то просто увернуться от прямого слова, от зоркого взгляда Юрия Черниченко, от вопроса: теперь видите, отчего скудные прилавки продуктовых магазинов, почему, имея больше комбайнов, чем все Америки вместе взятые, уборку затягиваем до белых мух, отчего страна богатейших черноземов хлеб покупает, вместо того чтобы продавать? Нет, не ради легких, развлекательных бесед собирает нас к телевизорам Черниченко, хотя ведет их в темпе порой даже веселом, искристо, напористо. Но откуда знания эти специальные, удивительная вооруженность цифрами-осами: всегда наготове, раз за разом выпускает жалящих, как из рукава? Ведь филолог по образованию, всего лишь. Талант? Биография? Время? Да все это вместе взятое.

В те целинные пятидесятые вместе с тысячами энтузиастов поехал филолог-журналист добывать для страны большой хлеб; он день и ночь на пыльных дорогах и в полевых станах, жена Валентина в школе, быт самый неналаженный, но не беда, — знали, куда ехали. Нет, не все знали, а узнав, повидав всякого, одни навсегда отпрянули и от целины, и от земли, от сельских забот, для других же, как пишет о себе Юрий Черниченко: «…та работа оказалась в жизни… стержневой… не агроном, не зерновик вообще, ничего в жизни больше не делал, как только дописывал — книгами, фильмами, телеспорами — начальную целинную работу».

От целины остался зарок на всю жизнь: не пиши, чего не знаешь сам, не навязывай земле и земледельцу того, что противно самой природе их — марсианские целинные бури пыльные зародились не где-нибудь, а в кабинетах ретивых начальников (а заодно и в твоих безграмотных журналистских упражнениях).

«Пропашная система Наливайко! Из Барнаула, с Алтая, она навела грозу на пары-травы по всей стране. Слова не выкинуть: про то, как «Гигант» наводил пропашной порядок и расширял озимый засев, расписывать газета «Советская Россия» послала одного из корреспондентов «Алтайки» — меня! И расписывал… А что вышло из этого, теперь широко известно».

Зарок, как приговор себе на всю жизнь: хватит строчкогонства, пора постигать дело.

Как написал — вроде бы эстафету передавая — Валентин Овечкин, откликаясь на первые публикации Юрия Черниченко: «Давно пора литераторам взяться за экономические вопросы… поскольку сами экономисты ни черта в этой области не делают. За что ни возьмись — все надо нашему брату начинать! Ну что ж, такова уж наша участь — лезть наперед батька в пекло».

Постичь землю и все, что надо, чтобы она кормила народ, страну, невозможно сегодня, не разбираясь не только в агрономии, но и в том, что марксизм называет общественными отношениями. Потому что они, если не стыкуются с потребностями земли и земледельца, способны любую, самую передовую агрономию выхолостить на нет.

«Вот и мне, и Виктору, и Недельке только кажется, что отстает наше сельское хозяйство. Это внушено нам за годы проработок, а вращения Земли под ногами сами мы не замечаем. Вполне возможно, что ни от чего Виктор не отстает, а его просто тащат назад. Промышленность — когда шлет 2900 болтов и велит собрать себе «Ниву»… Агросервис — паразитизмом магарычников. Ссыпной пункт — очередями по три часа и т. д. Словом, не производительные силы, а производственные отношения! Они даже не отстают, а именно обременяют…»

Тем особенно и интересен Черниченко в его статьях, книгах, выступлениях, что за его цифрами, фактами, пафосом, иронией, гневом или радостными открытиями настоящих знающих работников не одно лишь сельское хозяйство, а через него — и вся наша жизнь.

И еще: за его строчками, словами — интересный человек, в самой жизни он именно такой. И в 50 с немалым лет он не лишен некоего мальчишества. Стена — для чего? Не заглядывай, не ходи, не твое там и не твоего это ума дело! А для мальчишки стена — это провокация, сигнал: перелезть, перемахнуть, заглянуть! Юрий Черниченко этим только и занят и нас постоянно приглашает, провоцирует: давайте заглянем, что там за внешними фактами, за цифрами, за привычными словами — да сколько можно ничего не знать и не понимать! А может быть, мы «неспециалисты» и есть самые большие специалисты: ведь это нам стоять в очередях, «охотиться» за мясом в магазинах, будто оно все еще на крыльях или ногах от нас убегает по лесу, по степи, перебирать почему-то всегда, как бы с рождения, гнилые овощи… А может быть, как раз того и недостает хозяйственникам и ученым людям, чего у нас с вами в преизбытке — здравого смысла? Наш здравый смысл да к исконно крестьянскому, — может быть, тут как раз и ответы на «вечные вопросы» о неубранном, гниющем, ненакормленном, невыдоенном?

Он такой, Юрий Дмитриевич! Все время как бы спрашивающий себя: неужто я больше не способен? Не способен на большее? Нырнуть с маской поглубже, а затем с раскрошенной временем греческой амфорой озорно уплыть к далекому берегу. Скольких одарил этими историческими и живыми «дарами моря», со сколькими поделился своей неиссякаемой влюбленностью в крымские пейзажи бывший мальчишка из Судака! Уже в ранние годы работник, на котором постоянные обязанности на огороде, корма для коровы, ну, а себя самого подкормить чем бог пошлет — это было делом корпоративномальчишеской чести. Честнейший человек, он и сегодня, кажется, должен держать себя за обе руки, если дорога вдоль виноградника непереносимо долго тянется: раньше мать строго покрикивала, сегодня — жена Валя. («Вот будет здорово, если тебя поймает сторож, который любит смотреть «Сельский час»!»)

А как сам он шумел, возмущался, собой возмущался, себя презирал, когда в крымском городишке Орджоникидзе нас надули! Шли туда, прижимаемые к самому морю горами, а он все обещал: «Лучший в мире город над морем, а какие речистые и расторопные торговцы на базарчиках!» Купили вареную кукурузу прямо с мотоцикла, а с нас взяли дважды за один и тот же товар: и с него, и с меня. «Кого, кого надули? — ну прямо из «Ревизора» монолог. — Меня, крымского пацана, который мог сам — кого угодно! В этой вашей литературе потеряешь всякую форму!»

Но нет, не теряет он форму, кого-кого, а Черниченко не купишь новыми вариантами старых инструкций, кабинетных начинаний, не заразишь административным восторгом по поводу еще одной панацеи от всех наших сельскохозяйственных бед.

Все проверит, все оценит — и не за столом своим письменным, а став, если надо, на мостик комбайна с механизатором, выработав женские, очень даже нелегкие, нормы «на свекле», проникнув, если надо, в святая святых — на «Ростсельмаш», где делают те самые две тысячи с чем-то «болтов», которые собирать потом в комбайны приходится сельским умельцам («дерзай, изобретай, пробуй!»).

Сегодня Юрия Черниченко — как нашли. Еще бы, кто больше соответствует новым требованиям к работе журналиста, писателя: всестороннее знание предмета, бессчетные личные, многолетние контакты с сотнями специалистов, практиков, такая погруженность в проблему, что человек любую «амфору» извлечет с самого дна времени, истории (если надо, — пожалуйста, цитата из Вергилия, Овидия… о чистых парах!). И неизданные прежде статьи его тоже — как нашли. Работают сегодня на перестройку. А документальных телефильмов сколько сняли с полки! И поскольку все честно, все талантливо — ничего не устарело. Действовал, жил, как и многие его герои — селекционеры, председатели да директора: пока у вас там очередные бюрократические игры то с кукурузой, то с травопольем, мое дело сберечь, что можно сберечь, хлеб растить, сорт создать, — не может быть, чтобы не вернулись к здравому смыслу!

Иногда голос срывался. Но как ни странно — это тоже на пользу. Появлялась еще одна краска в стиле, интонация в голосе. Как-то Лев Толстой, «подводя итоги» своим многолетним попыткам образумить власти, признался своему секретарю: порой хочется вместо всего этого сделать так: «Ку-ку!»

А что еще остается? Когда комбайностроители «Ростсельмаша» за свои тысячи «болтов в мешке» пожелали знак качества, а в перспективе и госпремию, — Черниченко не выдержал и издал свое громкое мальчишеское «ку-ку» («Комбайн косит и молотит»). Обиделись. Не за себя, нет, а за «честь советской марки». («Как будто не сами они, такой работой, втаптывают ее в грязь?»)

Действует и сегодня черниченковское «ку-ку» — порой сильнее логики цифр.

Но о цифрах особый разговор. Они, в таком качестве, так азартно, просто-таки карнавально работающие — воистину открытие Юрия Черниченко.

Его заслуга. Но и мы к ним, таким цифрам, все более восприимчивы. Отчего бы? Видимо, надоело ничего не понимать.

Как в те годы, когда читали о небывалых урожаях «белого золота» (цифры, цифры), а обыкновенные простыни, постельное белье вдруг стали недоступной роскошью для растерявшегося населения.

И вот навстречу этим цифрам, таким — черниченковские. Не просто правдивые, а как и сами слова у этого писателя — жалящие, удивленные, негодующие, хохочущие…

Скромно, просто называет свою (и Лисичкина, и Стреляного) прозу — деловой. Деловая, да, а не строчкогонство. Деловая, то есть все по делу, со знанием дела, делающая дело. Какое же дело, если говорить не вообще и не по частностям хозяйственным? (Впрочем, любые «частности» в очерках, выступлениях Черниченко это то, что давно стало государственными проблемами. Например, «проблема крыши» над хозинвентарем. Или выгребание по «первой заповеди» не только зерна фуражного, но и семян ради того, «чтобы вбить себя в сводку»).

И все-таки какая сверхзадача у «деловой прозы» Юрия Черниченко? Не идейно-художественная, а именно деловая, практическая? Формулируется просто: дожить до того времени (то есть не дожить, а все возможное и невозможное сделать), чтобы страна хлеб не покупала, а продавала. Не больше и не меньше. Из той же Одессы танкеры шли бы, уходили, груженные зерном, а не приходили с канадскими да американскими бобами, соей, кукурузой.

Давайте припомним: да ведь Черниченко приучал нас к горькой и стыдной правде: продаем невосполнимое — газ, нефть, сырье (то есть у внуков из кармана тащим), а чем надо бы торговать — покупаем. Знали и без него, но вроде бы и не знали. Мысль неизреченная — тоже оборачивается ложью.

Изрекать ее начал именно Черниченко — во весь голос, на каждом шагу и тоже с цифрами (покупаем ровно столько, сколько теряем из-за показушной уборки, из-за некачественной техники и пр. и пр, — в этих «пр.» и «крыши», которых как не было, так и нет).

Когда болезнь вслух названа, ее можно начинать лечить грамотно.

Вот он заговорил о «сильных пшеницах», о проценте клейковины в зерне, сахара в свекле — и тоже будто вспомнили о почему-то старательно забытом. Нет, селекционеры да настоящие хозяева помнили, но кто их слышал. А неистового Черниченко услышали.

Гляди, еще одно постановление: не гнать на сахарные заводы воду, оценивать урожай свеклы по сахару и т. д. и т. п.

Но уже минула та пора, когда латанием дыр можно было кого-то утешить, на том успокоиться.

Сегодняшняя перестройка экономической, общественной жизни, сознания (и производительных сил и производственных отношений) — это комплексный подход к любой частной проблеме. И главное — подход прежде всего социальный. Дать простор производительным силам, убрать все административно-бюрократические препоны — через гласность, демократизацию общества.

А где сейчас Юрий Черниченко, вот сейчас, когда я пишу эти строчки? Позвонил в Москву. Он в командировке.

Нет, не скоро время отпустит «на покой» таких людей, работников, бойцов, как Черниченко. Нужда в них сегодня не меньшая, чем до перестройки, а, пожалуй, еще большая.

А. Адамович

 

КУБАНЬ — ВОЛОГОДЧИНА

 

Компас — прибор простой, ничего, кроме направления «север — юг», указать не может. Красный конец стрелки компаса всегда устремлен к пышному Югу, здесь плодородна земля, здесь просторно технике, высоки урожаи, тут достаток рабочих рук. Синий конец тянется к тихому, задумчивому Северу, где подзолы, валуны на крохотных полях, где урожаи сам-три, где деревушки никак не схожи с щеголеватыми станицами Юга. Разительный контраст.

Вы скажете, сейчас этот контраст исчезает. Да, к радости всего Нечерноземья, в марте 1965 года началось возрождение старой земли.

Но как возник громадный разрыв в экономике — тот разрыв, что исчезнет не сразу? Что породило его? Как и всякий связанный с сельским хозяйством человек, я думал об этом контрасте, когда ехал с севера на юг, и не мог не ощущать его, когда возвращался на север.

 

I

Лето 1963 года я прожил у Николая Афанасьевича Неудачного, председателя усть-лабинского колхоза имени Крупской. Точней, не у самого Неудачного (своего дома у него тогда еще не было), а у Ирины Гордеевны Левченко, по-хуторскому — Гордевнушки, старой казачки, квартирной хозяйки председателя. Домик Гордевнушки стоит на хуторе Железном, у пруда, под старой приметной шелковицей.

В тот год Усть-Лабинский район, инициатор всесоюзного соревнования за высокий урожай, не сходил с первых полос газет. Среди других газетчиков «на передний край битвы за хлеб» прислали и меня. Время от времени я наезжал в Тенгинскую, Ладожскую, в сам Усть-Лабинск, но больше жил в Железном.

Колхоз имени Крупской не знаменит, хотя показатели последних лет дают право на известность. Средний урожай пшеницы за шестилетие здесь превысил 36 центнеров на круг, в неблагоприятное лето 1964 года колхоз получил самый высокий намолот зерна среди хозяйств Кубани, да и, видимо, всей России, — 39,7 центнера с гектара. На сто гектаров артель производит больше ста центнеров мяса, около пятисот центнеров молока, урожайность сахарной свеклы достигла четырехсот центнеров. Словом, колхоз богатый, гектар пашни приносит здесь в год больше четырехсот рублей дохода. Оплата человекодня составила в шестьдесят четвертом году 2 рубля 93 копейки плюс к тому килограмм зерна и пятьдесят граммов масла на каждый заработанный рубль (продукты выдаются бесплатно).

Мало известен же он по ряду причин. Лежит в стороне от асфальта, особо эффектных строений и вообще новинок, годных для демонстрации в любое время года, здесь нет. В ряду богатых хозяйств этот колхоз — новичок, выскочка: за последние годы производство мяса возросло в четырнадцать раз, валовой надой поднялся в пятнадцать раз, намолот удвоился. Несомненно сказывается и полное равнодушие председателя к шумихе, отвращение к показухе любого рода, а также те особенности его характера, что скорее дают основание считать его «хитрованом», чем каноническим передовиком.

Николай Афанасьевич — не казак, родом он из Льгова, на Кубань приехал уже агрономом и до колхоза имени Крупской работал бригадиром в соседнем совхозе. Это важно, так как старых знакомств и связей среди хозяйственников у него не было, на ноги пришлось подниматься самому. Конечно же, начиналось с драных хомутов, общей безалаберности и ожины на полях, но говорить подробно о том нет нужды, потому что драный хомут как символ трудного начала уже больше десяти лет кочует из очерка в очерк.

Гордевнушка взяла холостого председателя на постой не без тайной корысти: будет топливо и даровой корм птице. Но обмишурилась: жилец оказался недомовитым. Про хворост приходилось напоминать трижды, корову же, когда колхозников заставили продать свой скот, он велел отвести в первый же день. Занятый хозяйством, председатель долгое время сохранял собственный зажиток на студенческом уровне, мог откладывать с осени на осень покупку нового плаща.

Впрочем, к поре, когда я их узнал, отношения Неудачного и Гордевнушки давно уже не были отношениями жильца и хозяйки. Неизносимой труженице Гордевнушке нравилась двужильность Николая Афанасьевича, она почувствовала в нем хозяина и зауважала его. Заботилась по-матерински, гордилась им, ревниво ловила каждый отзыв на улице и всеми доступными средствами направляла общественное мнение в пользу своего Колечки.

Единственного сына ее, убитого под Старой Руссой, тоже звали Николаем. Он был приемным: супруг Гордевнушки Никифор Петрович подобрал сироту в голодный год и усыновил бытовавшим на хуторе обычаем — сводил к попу и перекрестил из Ивана в Николая. Сам Никифор Петрович, воевавший в гражданскую за красных, а не за Деникина, как многие из хуторских, в тридцать седьмом году был арестован и сгинул где-то на Колыме.

Гордевнушка отдала увеличить и повесила в горнице три поясных портрета. Черноусый пластун в кубанке — Никифор Петрович, вторым глядит Коля-солдатик, третьим — Коля-хозяин, живой и крепкий.

Неудачного смущал культ собственной личности, он пытался снимать свой горделивый образ, но принужден был отступить, так как это обижало хозяйку. От нее хуторские знали, что Николай Афанасьевич поселился тут на всю жизнь и обещал Гордевнушке, когда придет час, упокоить ее косточки. Впрочем, узнавал хутор и о вещах иного плана. Не без ее усердия стал широко известен примечательный анекдот.

Перед уборкой приехал научный сотрудник из Ростова — хронометрировать день председателя колхоза. Поселился гость, естественно, у Гордеевны. В первый вечер предупредил, что поднимется рано. Встал в пять — председателя уже не было. На следующее утро вышел из горницы в четыре — Николай Афанасьевич уехал. Рассердился и приказал Гордеевне будить себя, когда встает хозяин. Несколько дней старушка расталкивала его в половине четвертого, он весь день клевал носом и к одиннадцати вечера засыпал, где был. Наконец раздраженно сказал председателю: хватит, напрасно тот так старается произвести впечатление. Никто не поверит, что можно изо дня в день работать по девятнадцать часов. Неудачный просто надувает науку.

Последовало объяснение, ученому была предложена машина до станции. И тот как сел, так и уснул. Собственно, никто не видел, спал ли гость в машине. Но хутору было сообщено именно так: «Враз захрапел».

— А вот Колечка уже шесть годков день в день так встает, — комментировала Гордеевна утром, подавая нам суп, — Сколько он здоровья своего положил, сколько поту пролил, другой бы уже загнулся. А разве ж люди понимают, разве ж ценят, что он, кровный мой, и семьи-то из-за этого хозяйства не завел, все бобылем ходит!

Речи Гордевнушки были чистой пропагандой. Во-первых, провал ученого должен был сработать на авторитет ее Колечки. Во-вторых, хуторскому дипломату было превосходно известно, что у Неудачного есть Мария, русая продавщица с хутора Буденного, что женится он, как только выстроит дом, и намек на одиночество был очередной попыткой поторопить со свадьбой. Прямо ему не скажешь, а в такой форме…

Но Николай Афанасьевич, в общем-то снисходительный, умел защититься. Прием был испытанный: поиски жениха для Гордевнушки.

— Видал деда Семеркина, — глядя в сторону, сказал Неудачный, — здоровый чувал на базар тащил. Если бороду сбрить, добрый жених выйдет.

— Та лихая година твоим женихам, пропади они пропадом! — гневно реагировала Гордеевна, и Николай Афанасьевич, удовлетворенный, нажимал на суп.

Подняв отстающий колхоз, Неудачный, надо думать, уже совершил труднейшее в своей жизни дело, хотя еще молод — ему едва за тридцать пять. Но в панегириках Николай Афанасьевич не нуждается, а я совсем не собираюсь идеализировать доброго своего приятеля. Он подчас бывает жестоким; прогульщик, пьяница или рохля, байбак — личные его враги, и председатель применяет штраф иногда и там, где хватило бы рисунка в стенгазете. Специалистам с ним трудно, потому что проверяет он гораздо чаще, чем доверяет. Он любит детей, готов битый час смотреть, как обедает детсад, наказывает нянькам кормить «косарей» хорошо, потому что «колхозу Спартаки нужны, а не пигалицы — ножки рогаликом» (не искушенный в античностях, считает Спартака выходцем из взыскательной к детям Спарты). Но на игрушку разорить его невозможно. Он построил прекрасную каменную школу, потому что это нужно, выгодно даст пользу — подростки не разбредутся по интернатам, но к клубам с их «танцами-шманцами» до сих пор был равнодушен. Неудачный — хозяин с головы до пят, тем и интересен.

Как работает Неудачный, то есть как реализует то, что уже заложено в природно-экономических условиях кубанского хутора?

Любимое словцо Николая Афанасьевича — «грошенята». В личной жизни он сребролюбив ничуть не больше обычного, но считать колхозные «грошенята» умеет и держится делового правила: не зевать, когда в руки плывут, не терять копейки — она рубль бережет. Правило общее для всех председателей, но «не зевает» и «не теряет» Неудачный по-своему, по-кубански, во многом не так, как делают это его коллеги в нечерноземном Центре или на Северо-Западе.

С неутолимой жадностью агроном Николай Афанасьевич приобретает трактора. К памятному лету шестьдесят третьего на 4200 гектарах пашни колхоза имени Крупской работало уже сорок тракторов — высокая даже для Кубани вооруженность гектара. Конечно, снабжение техникой — дело плановое, но председатель с хутора Железного использует и солидный счет в банке, и авторитет знаменитой Усть-Лабы. Узнав, что где-то в Адыгее стоит сиротинкой новый «Беларусь», Николай Афанасьевич потерял покой. Впрочем, ненадолго: с приходом трактора душевное равновесие вернулось.

Тем летом, перед самой косовицей, в колхоз заехал журналист из очень большой газеты. Председатель на всякий случай пожаловался на нехватку техники. Тот-то корреспондент и составил телеграмму на тракторный завод — душевную и политически выдержанную: идет богатырский урожай, инициаторы соревнования взяли перед всей страной повышенное обязательство, а техники мало. Хлеборобы просят отгрузить хотя бы пять машин в счет будущего… Попытка — не пытка, расход невелик. Но вскоре председателю вручили ответную депешу: в адрес колхоза отгружено пять тракторов, получать их на станции Усть-Лабинская — и пожелания.

Не мне хвалить или порицать Николая Афанасьевича за эту «операцию». Важно другое: устьлабинцам завод дал («считаем честью внести свой вклад…» и т. д.), а обратись тогда с такой же просьбой заурядный вологодский, псковский, новгородский колхоз, последовал бы отказ. Впрочем, последним сразу и не расплатиться было за такую колонну.

Через год в Железном появились еще три «вола», три стосильных тягача специально для пахоты. Теперь в хозяйстве сорок девять тракторов, из них пятнадцать гусеничных. Сменная выработка на агрегат здесь высокая: поля просторны, чернозем глубок, ни болотца, ни камешка, агротехника превосходна. Зябь пашется в одну неделю, сев идет три-четыре дня, зерновые размещаются только по пропашным. Из пшениц высевается только «безостая-1» — чудо селекции: около десяти центнеров прибавки на гектаре только за счет сорта.

Николай Афанасьевич иногда позволяет себе щегольнуть чистотой полей. Как-то мне было предложено пари: вот поле из-под «семечек», оно вспахано, по всем обычаям должна кое-где взойти падалица подсолнечника. Ну так за каждый найденный росток он готов ставить пол-литра! В поле было гектаров восемьдесят, ходил я долго, нашел три ростка. Неудачный был раздосадован, похвалам моим не внимал.

Труд председателя Неудачного как организатора и руководителя гораздо производительней труда его коллеги из-под Великого Устюга, Торжка или Опочки. В колхозе девятьсот дворов, нужды в рабочих руках нет, экономика поднимается как на свежих дрожжах, и председатель не тратит времени на подбор доярки, скотника, на споры-уговоры, на латанье всяческих дыр и поиски выхода из тяжких положений. На заседания расходуется здесь удивительно мало времени. На правление не опаздывают. Когда-то председатель предложил штрафовать всякого опоздавшего — легонько, на пятерочку. Для первого раза задержался сам и демонстративно внес в кассу пять целковых. Порядок привился, денежная реформа сделала «петушок» штрафа чувствительным, и я повидал в Железном самых, должно быть, пунктуальных бригадиров в России и заведующих фермами, точных, как хронометр.

Большую часть времени Неудачный занят именно производительной работой, причем берет под контроль те источники «грошенят», что определяются особыми кондициями продукции. Зеленый горошек, убранный вовремя и срочно доставленный на консервный завод, — это совсем не то же, что горох сухой. За центнер гибридной семенной кукурузы колхоз получит в несколько раз больше, чем за центнер простых початков. Если зерно «безостой-1» не потеряет стекловидности, если в нем норма клейковины, то пшеницу примут сильной, колхоз получит сорок процентов прибавки к обычной цене. Естественно влечение Неудачного к этим сорока процентам…

Все культуры в колхозе имени Крупской давали чистый доход, но по рентабельности рекорд бил подсолнечник. Неудачный как-то обронил в шутку:

— Разрешили бы — не только поля, все дороги засеял бы подсолнухом! Ведь пшеница дает доход сам-три, а центнер семечек — сам-семь. Рубль затратишь — семь вырастет. «Грошенята»…

Достаток техники и людей позволяет Неудачному вести операции, пока немыслимые для сибиряка или оренбуржца. Здесь в страду отделяют и отвозят к фермам полову. Это неплохой корм, почти не уступающий сену, если учесть, что при урожайности в четыре тонны уж центнер-то зерна на гектаре уйдет в мякину. Современные комбайны половы не отделяют, но переоборудовать их нехитро. А вот поставить в страду на отвозку саней с половой целую колонну тракторов — это доступно редкому хозяйству! Тысячи по полторы тонн мякины запасает колхоз в каждую уборку.

Это, пожалуй, самое простое из дел, где проявилось умение Неудачного не потерять копейку — умение, стяжавшее ему славу хитрющего мужика. А есть и посложнее.

При таком парке тракторов ремонты в «Сельхозтехнике» были б разорительны. Поняв эту опасность, председатель стал самым спешным образом строить и оснащать собственную мастерскую. Каменное глазастое здание с хорошим набором станков и стендов влетело в копеечку, но сберегает столько, что скоро окупит себя.

Впрочем, и тут хозяйская сметка Николая Афанасьевича смогла проявиться потому, что были экономические возможности. Достаток средств позволил построить мастерскую, при достатке рабочих рук незачем было искать выхода в «елочке» или иной затее. «Умна жена, как полна бочка пшена», — любит напомнить Гордевнушка.

Это касается производительного труда Неудачного. Но и у него много времени и энергии тратится непроизводительно. Председатель колхоза — добытчик. Как-то не принято писать об этом. Есть отделение «Сельхозтехники», чего ж еще? Руководитель колхоза должен хлеб растить, а не ходить с просьбами по большим кабинетам, не рыскать по всей области, привлекая к себе взгляды сотрудников ОБХСС. Все так, но, увы, сколько еще в понятии «председатель колхоза» от разворотливого доставалы, от предприимчивого снабженца! «Под лежач камень вода не течет», и агроном Неудачный, смертельно не любящий «цыганить», делать «гешефты», принужден разыскивать и добывать ценности широчайшего ассортимента — от шин и труб до строительного камня, от генераторов и мягкой кровли до леса-кругляка. Разница между Неудачным и северным его собратом разве только в географии доставания. Кубанец в материально-техническом самоснабжении обычно выходит за грани не только района, но и края, даже республики. Розовый туф, из которого построена школа в Железном, доставлен из Армении, кое-что из электрооборудования до переселения в колхоз уже отработало на шахтах Донбасса.

Особая статья — добывание кормов. Даже при чудесных урожаях колхоз имени Крупской не имел устойчивой кормовой базы. Но тут уже дело в причинах субъективных, в волевых решениях, не имеющих отношения ни к природно-экономическим условиям, ни к мастерству председателя. И если хорошие почвы и климат, достаток людей, техники, дельное управление хозяйством — это двигатели экономики хутора Железного, то волевые решения — тормоза, значительно сдержавшие развитие и этой артели, и всего сельского хозяйства Кубани. Но о том позже.

Возвращались домой мы с Николаем Афанасьевичем затемно, Гордеевна кормила нас, приправляя ужин хуторскими новостями. Продолжая старую игру, Николай Афанасьевич поминал какого-нибудь деда Деркуна, будто игравшего кувалдой и клиньями у здорового пенька, и Гордевнушка сердилась в строгом соответствии с правилами. В дождливые ночи Николай Афанасьевич уезжал повидаться с Марией, и тогда уж ничто не мешало старушке поговорить о ее Колечке. Она рассказала, как зимой его свалил проклятый радикулит. Неделю пластом лежал, пока она втихомолку не послала племянника за Марией и та калеными кирпичами да ласковостью не подняла его на ноги. Узнал я, что это Гордевнушке хутор Железный обязан тем, что Неудачный до сих пор председателем. Райком задумал перевести Колечку в какой-то отстающий колхоз, а она не побоялась, достала бордовую шаль (старинная шаль, свадебный подарок супруга, была мне тут же показана) и поехала к самому Пахомову. С Пахомовым они давние знакомые, он велел ей утереть слезы и сказал, что все образуется… Ради исторической истины нужно заметить: об опасности Гордеевна узнала после того, как бюро райкома за отказ расстаться с колхозом имени Крупской объявило Неудачному выговор.

Узнал бы я много больше, если б не тот же недуг, что и у ростовского ученого: глаза слипались…

У Неудачного частенько бывали дела в районе, и он брал меня с собой в Усть-Лабинск.

Многолюдный, пропитанный солнцем, утопающий в садах Усть-Лабинск — типичнейший среди городов южной России. Как и его ровесники, лежащие на берегах Кубани, Лабы и Терека, он вырос из казачьей станицы и унаследовал от нее некоторую медлительность жизни, всепроникающий дух жареных семечек и знание всеми всех.

Промышленность в южных городках невелика, никак не по населению. Став городами, былые станицы не торопились порвать с сельским укладом: до последних лет здесь почти каждый рабочий и служащий получал участок земли для огорода и кукурузы, почти в каждом дворе держали корову, свинью, стадо гусей, два-три выводка уток. Поэтому разговоры о дожде, о сенокосе, о добродетелях и пороках городских пастухов можно было слышать и в кабинетах райфо, и в потребсоюзе, и даже в отделении милиции.

Сложился круг хозяйственных обычаев. Город делился на секторы, каждый из них формировал свое стадо, коровьими делами заправлял выборочный комитет. Председатель комитета имел в подчинении пастуха, иногда особого бычатника (до победы искусственного осеменения), договаривался с ближним колхозом о выпасах. У отца одного журналиста-кубанца до сих пор хранится печать с надписью «Председатель коровьего стада».

За известную плату колхоз выделял для гурта одну-две клетки, обычно эту землю засевали люцерной и злаковыми травами, используя частью как пастбище, частью — как сенокос. Хозяйки обязывались продать в счет колхоза центнер-другой молока в год, шло оно для детских учреждений, больниц, родильных домов. Нужно сказать, что вся трава в закустаренных поймах рек, в лесополосах, на обочинах и межах исправнейшим образом выкашивалась. Городок, считавший гурты на тысячи голов, был крупным производителем молока и мяса, кормил себя сам и немало поставлял на рынки.

В гостинице Лабинска до сих пор висит любопытное объявление:

Известное стирание грани между венцом создания и бессловесной тварью — память о поре, когда двор гостиницы перед базарным днем бывал полным-полнехонек. Запрещение держать личный скот привело на этот двор тишину, а базары…

— Та нехай они сказятся, такие базары, глаза б их не видели! Семечек только и купишь, да, может, грузин мандаринов привезет. Вот годов семь назад были базары — да… Заходишь в ворота, слева худобу продают. Тут и мычит, и мекает, петухи кричат, гуси тебя щиплют — покупай! А молочный ряд! Господи боже ж мой, и сладкое молоко, и кисляк, и ряженка румяная, и брынза, и сметана — ножом ее режь, и масло в капустном листе. Хотишь — тут кушай с булочкой, хотишь — до дому неси. И дешево, сказать — не поверите: рублей восемь кило говядины, на старые деньги, конечно. А каких фруктов, каких помидоров, и синеньких, а сколько вина осенью! Пройдешь только по ряду, напробуешься — и потекла «Кубань, ты наша родина»… Та что, не правда, скажете?

Правда. Скупка коров помогла навести чистоту на заросших спорышом улицах, но превратила городок из производителя молока и мяса в потребителя. Еще полбеды, если б изъятие личного скота подняло производство животноводческих продуктов в общественном секторе. Но краевые организации не сумели использовать громадное пополнение колхозных и совхозных гуртов. И это уж, несомненно, крупный экономический провал.

Теперь надуманные ограничения сняты. Но нужно время, нужна помощь рабочим, служащим, колхозникам, чтоб стереть следы глупейшей авантюры.

В лето шестьдесят третьего Усть-Лабинск был уже полностью свободен от забот о скоте и огородах. Тем многолюднее стало на улице.

Замечательное это явление, улица южного городка! Она одновременно и клуб, и форум, и салон мод, она — общественное место, где проходит лучшая часть жизни. Без тенистой улицы своей городок не жив, как не живы Краков без кавярни, Париж без бистро. Яркая, насмешливая, пижонистая и в общем-то миролюбивая, веселая толпа балакает, гуторит, говорит (в зависимости от того, кем некогда основана станица), в ней смешаны поколения, интересы, вкусы, рядом с «болоньями» и «джинсами» еще увидишь полнометражные клеши, панбархатные платья, широконосые бежевые полуботинки, кепки-восьмиклинки почти без козырька. В разговорах касаются всего, но тема собственного житья-бытья остается главной. И поскольку из хозяйства остался только садочек, а летом положено думать о зиме, то понятно внимание, уделяемое консервной крышечке.

— А вы сколько банок жерделей закрутили?

— Та что там — «закрутили»… Только полсотни крышечек достали, да кум, спасибо, прислал из Крымска тридцать штук. Не разбежишься. Надо ж и на виноград оставить, и слива сей год рясная. А у вас как?

— А мы из Сухуми привезли сразу две сотни, пока еще крутим.

— Живут же люди!..

Подходит уборочная, а городская улица — нет, не редеет!

В хозяйства будут посылать только транспорт, рабочей силы не нужно. Ни на сезонную работу, ни постоянно. Перенаселенность, нужда в трудоемких производствах чувствуется в южных городах все сильнее. Что ж, край благодатный, вдобавок к рабочим рукам тут отличные дороги, достаток энергии, воды, и недалеко, видать, время, когда Усть-Лабинск и просто Лабинск начнут вырабатывать не только сахар и масло «из семечек», но и синтетику, метизы, точные приборы. Пока же — в тесноте, да не в обиде: Кубань на свете одна, и охотников навсегда покинуть ее ради неуютного целинного простора не слишком много.

Грандиозные на взгляд псковича или вологодца обязательства устьлабинцев на самом деле были приняты вполне разумно, с нужным запасом. Получить по 32 центнера зерновых с каждого гектара, продать государству 13,4 миллиона пудов хлеба было по силам. Средний намолот в предыдущем году уже составил 28 центнеров, под новый урожай была дана хорошая доза туков. Погода в цветение и налив стояла точно на заказ: утра росные, дни не слишком жаркие, закаты спокойные, без полыханья, сулящего суховей. Урожай шел прекрасный.

Заявленный на 1963 год объем хлебосдачи — около пятнадцати центнеров с гектара — был высок, но давал надежду на прочные фуражные фонды. Усть-Лаба нуждалась в концентратах! Без мощной поддержки фуражом нельзя было вернуть надои на уровень 1958 года, дать нормальные привесы. Разговоры о том, что в Усть-Лабе нет отстающих хозяйств, были правильны в отношении полеводства. (Ведь в тот год удалось получить в среднем по управлению 36 центнеров пшеницы с гектара!) Но безусловно отставала громадная отрасль экономики — животноводство. Большой хлеб 1963 года должен был многое исправить.

Уборка на Кубани — не суровая страда Сибири, под конец идущая уже через силу, изматывающая всех и вся. Кубань убирает хлеб в зените лета, убирает весело, с песней, так споро и ладно, так чисто и быстро, что следить за изумительным этим трудом — наслаждение. Кому приходилось видеть кубанского комбайнера на целине, тот согласится, что средний механизатор-казак обучен, подготовлен, вышколен лучше, чем средний сибирский. Тут сказывается, видимо, «естественный отбор»: при достатке народу штурвал комбайна доверяют, конечно же, лучшим хлеборобам. Но не на редком и сорном сибирском хлебе, не под ветрами и снежной крупой целинного сентября, а дома, в полдень года, на густеющей — полтысячи колосьев на метре — пшенице кубанский комбайнер по-настоящему проявляет себя.

Убирала Усть-Лаба по обыкновению — то есть выше всяких похвал. Рекордов было не много, за ними и не гнались, но намолот в тысячу центнеров на комбайн в сутки был обычным явлением. Так же стремительно шло выполнение обязательства по сдаче. Уже в первую неделю июля первая обещанная в миллионах газетных листов цифра — 13,4 миллиона пудов — была почти достигнута.

Но секретарю парткома Александру Афанасьевичу Пахомову было предложено добавить к обязательству еще два миллиона. Он согласился. Важно было скорее отрапортовать, чтоб на рапорте и ответном поздравлении поставить точку заготовкам и хотя б кукурузу оставить на фураж.

В колхоз имени Крупской прислали колонну грузовиков, и Неудачному было предложено наладить поточный метод уборки, яснее говоря, — возить зерно из-под комбайна прямо на элеватор, минуя ток. Шоферы работали лихо; кроме семян, в колхозе не оставалось ни бубочки, и Неудачный был мрачнее тучи.

— Смотри, какой хороший пылесос! Куда мне после него с фермами деваться? На токах хоть отходы были б… Ведь тысячи свиней, а супоросных еще сколько!

Усть-Лаба сдала и пятнадцать с половиной миллионов. Из крайкома позвонили: продолжать.

Семнадцать миллионов. «Продолжать».

В это время уже стало ясно, что Казахстан и Сибирь хлеба не дадут. Перед страной необычайно остро встала проблема зерна.

Девятнадцать. Фуража оставалось столько, что надо было сбрасывать поголовье. «Продолжать».

Двадцать. На элеваторы уходила кукуруза. Много свиней, поросят, птицы отправили на мясокомбинаты…

Наконец рапорт о победе: Кубань сдала в 1963 году 202 миллиона пудов зерна. Десятую часть этого продала Усть-Лаба.

Это не было победой. Это было бедой края, ибо он сдал вместе с товарным зерном и тот хлеб, который должен был преобразоваться на фермах в молоко, мясо, яйца. Животноводству Кубани был нанесен серьезный урон.

Стараясь закрыть брешь в кормовой базе, Неудачный оставил в хозяйстве три тысячи тонн свеклы и тем сохранил свиноводство. Прорабатывали его за это своеволие и самоуправство нещадно, он был «именинником» на множестве совещаний. Какой уж там передовик!

Вскоре, той же оснью, было объявлено о новом, вовсе уж не реальном обязательстве на 1964 год — сдать 230–250 миллионов пудов зерна. Такая заявка сама по себе уже предполагала в фураже источник, откуда можно качать в любой год в нужных количествах.

Неудачный добился в 1964 году высшего урожая по Кубани, на 12 центнеров намолот в колхозе имени Крупской превысил среднюю урожайность Усть-Лабы. План поставок был перевыполнен, наконец-то свободнее стало и с концентратами: в амбарах лежала кукуруза. Впереди был год спокойной, разумной работы.

Николаю Афанасьевичу Неудачному предложили съездить в Соединенные Штаты Америки. Он согласился. Хутор Железный тревожился: как-никак два перелета через океан.

У Неудачного-то все обошлось хорошо.

А вот на хуторе Железном произошла беда. Вернувшись, председатель нашел пустые амбары: без него пришла команда сдать фураж. Боясь падежа от бескормицы, правление ликвидировало три тысячи подсвинков и поросят.

Сверх всякого плана колхоз вывез четырнадцать тысяч центнеров зерна. Если бы и продали колхозу столько же комбикормов, все равно потери на разнице в ценах достигли 6 десятков тысяч рублей. Но потери от перебоев в кормлении, от «борьбы за существование» коров и свиней будут гораздо большими.

Александр Афанасьевич Пахомов выслушал упреки председателя. Это был уже второй выговор. Первый Пахомов получил на бюро крайкома, когда отстаивал год спокойной работы. В протокол потом наказание не внесли, но это не так уж и важно.

Николай Афанасьевич переехал в новый дом, и мы с Пахомовым были на скромной его свадьбе. Нас привечала Мария, смущенная и счастливая. Гордевнушка почтительно оглядывала полированную мебель, телевизор, холодильник, ванну с колонкой и хвалила, хвалила без устали.

Но пожить в том дому не пришлось. Продразверстка обошлась Неудачному дорого: инфаркт — и смерть в 37 лет.

 

II

В последние годы Кубань была, как говорилось, «всероссийским запевалой»: здесь рождались инициатива за инициативой. Лозунг «Превратим Кубань в Шампань!» (имелось в виду развитие виноградарства) уступил место призыву «Перегоним Айову!». Вслед за обязательством произвести уже в 1963 году по 75 центнеров мяса на сто гектаров пашни краевые органы сообщили: Кубань борется за 40 центнеров пшеницы, за 50 центнеров кукурузы с каждого гектара посева и уже в 1964 году заготовит 200–250 миллионов пудов зерна.

Как ни противоречивы эти программы (Шампань никак не Айова, а высокий темп развития животноводства исключает рост товарности зернового хозяйства), они по отдельности воспринимались за пределами края как реальные, вполне посильные. Потому что хорошо известна исключительность природно-экономических условий Кубани. Потому что Кубани не с кем равняться.

Специалисты считают гектар кубанской пашни равным 2,11 условного среднероссийского гектара. Благодатный климат позволяет возделывать сотню разных культур, даже в относительно засушливый год здесь собирают урожаи зерна в 20 и больше центнеров. На одного трудоспособного колхозника здесь приходится пашни значительно меньше, чем даже в густонаселенной Калининской области, и почти втрое меньше, чем в колхозах Западной Сибири. К «божьей благодати» прибавляется искусственное, рукотворное плодородие: необычайно высока оснащенность кубанских хозяйств основными средствами производства, колхозы хорошо вооружены технически и располагают деньгами для постоянного обновления машин. Только в 1964 году на развитие производства колхозам и совхозам края был отпущен 221 миллион рублей. Каждый гектар классического чернозема получил в 1964 году 280 килограммов минеральных удобрений — во много раз больше, чем гектар вологодского, валдайского, псковского подзола.

Край безмерно богат. Но субъективизм в экономике, бахвальство, метания из стороны в сторону нанесли громадный урон развитию его производительных сил. Гром литавр мешал понять суть происходящего, и все же статистика остается статистикой, наукой бесстрастной и точной. К ней и обратимся.

В крае действительно произошли заметные перемены. К 1963 году продажа зерна была удвоена по сравнению с 1960 годом и достигла 202 миллионов пудов. Почти в пять раз, если сравнивать с 1957 годом, возросли посевы сахарной свеклы, удвоились, если считать от 1959 года, сборы винограда.

Эти данные выдавались за следствие умелого, инициативного руководства, высокого организаторского мастерства, за подтверждение разумности затей и починов. Но если спокойно и мало-мальски основательно проанализировать истинные итоги сельской экономики Кубани, то убедишься, что уровень руководства был крайне низок. Корабль, оснащенный прекрасными ветрилами, шел не без руля, нет. Но руль словно бы использовался для крутых поворотов, а не для следования твердым курсом.

Нельзя ведь брать для анализа произвольные периоды, выгодные направления, как это часто делается. Ибо так можно составить нужную для престижа мозаику, но правдивой картины не получишь. Оговорим право оперировать цифрами последнего шестилетия. С 1959 года кубанские колхозы работают на своей технике, ликвидация МТС — заметная веха в хозяйствовании. Период достаточно велик, чтоб исключить влияние колебаний погоды.

Прежде всего вызывает удивление главнейший из успехов — удвоение продажи зерна за 1960–1963 годы. Каким путем это достигнуто? Увеличением сборов? В том-то и дело, что нет. Средний урожай за последнее трехлетие ни на десятую центнера не поднялся над намолотом предыдущих трех лет. Производство зерна в крае не достигло уровня 1958 года. В шестьдесят третьем собрано хлеба на 358 тысяч тонн меньше, чем в пятьдесят восьмом, заготовлено же на 961 тысячу тонн больше.

Рос не так сбор зерна, как его товарность. В 1960 году закупки составили 35 процентов к валовому сбору, а в год удвоения — уже 57 процентов. Грех преподносить как достижение изъятие из хозяйств того зерна, что должно было стать сырьем для развития животноводства. Памятный недород был несчастьем, несчастьем же стала для хозяйств и сдача фуража.

Не только в Краснодарском крае на фуражный сусек глядели в период хлебосдачи как на бездонный кладезь. Так было и в Заволжье, и в Сибири. Операция считалась как бы заимствованием: сегодня сдадим, перевыполним план, а через месяц привезем с элеватора назад на фермы. К здравой экономике эта операция так же не имеет отношения, как и сдача семян в былые годы. Ведь хозяйства, если и удавалось получить столько же концентратов, сколько было сдано фуража, платили весьма внушительные проценты на этот «заем». Минимальная разница в цене сданного и купленного фуража — три рубля на центнер. А транспортные расходы! А потери от перебоев в кормлении! Животное не может, подобно трактору, спокойно ждать, пока подвезут «горючее» — оно теряет в весе… Странно звучал в применении к такой практике разговор об «интересах государства». Председатель колхоза, охотно сдающий фураж до зерна, — примерный партиец, он ставит интересы государства, народа превыше всего. А тот, кто всеми правдами и неправдами обеспечивает кормом свиноферму и птичник, — тот подчиняет интересы страны своим собственным, мелким, так сказать, и чуть ли не шкурным. Второму, «неправедному» стоило многих нервов сохранение каждой сотни тонн фуража, но уже через квартал эта сотня тонн шла в город беконом, тысячами яиц, говяжьими тушами. Передовик на час маялся целый год и проклинал день, когда уступил, когда за первое место в сводке отдал и подлинный интерес государства, и выгоду своего колхоза.

Для руководителя хозяйства в слове «фураж» сливалось очень многое. «Возьмут или оставят?», «Раскручивать поголовье или готовить сброс?» — эти вопросы тревожили его до глубокой осени. И он уже отвык видеть в концентратах просто оборотные производственные фонды, ближайшую родню горючему, запчастям или химикатам. Ведь если нет солярки, то пахать нельзя. А если сданы концентраты, то план по мясу выполнять можно. Каким путем? Это уж его, руководителя, забота…

Эта проблема была, пожалуй, самым застарелым наследием поры очковтирательств и показухи. Именно государственные интересы требуют, чтобы план производства животноводческих продуктов обеспечивался строго определенным количеством концентрированных кормов. Тогда можно спрашивать с руководителей за разумное использование фуража, взыскивать за перерасход комбикорма, объявлять (и с полным правом!) нетерпимой, вредной для страны практику, при которой на центнер свинины кормов затрачивается вдвое-втрое против научно обоснованных норм.

Называя в качестве нового обязательства 230–250 миллионов пудов, в крае отлично знали, что выручить может только фураж. Становились бы на этот путь, если б уверенно росли валовые сборы зерна? Нет. Но производство зерна колеблется, не достигая уровня 1958 года. Почему? Вопрос чрезвычайно сложный, заслуживающий специального анализа, и все же, если смотреть без предвзятости, можно отметить некоторые причины.

Ни об одной культуре столько не говорилось и не писалось, ни на одну не возлагали столько надежд, ни одна так не подходила, казалось, к условиям Кубани, как кукуруза. «Самая урожайная, наиболее интенсивная» — это, пожалуй, были скромнейшие из эпитетов, прилагаемых к ней. При расширении ее посевов почти до миллиона гектаров край исходил из превосходства початка над колосом, что подчеркнуто и в обязательстве (40 центнеров пшеницы, 50 центнеров кукурузы).

Но на чем основано это предпочтение? На многолетних данных практики? Или на рекордах отдельных звеньев, могущих подтвердить любую желаемую вещь? Познакомимся со средними пятилетними (1959–1963 годы) данными по краю, а также по группе северных (Кущевское управление) и центральных (Усть-Лабинское управление) хозяйств.

По краю средняя урожайность озимой пшеницы — 23,7 центнера, кукурузы — 20,2 центнера. В Кущевском управлении — соответственно 18,8 и 13,9 центнера. В Усть-Лабе сборы выше, но соотношение почти то же: 29,3 и 26,5 центнера. По краю на производство центнера пшеницы затрачено 0,13 человеко-дня, на центнер кукурузного зерна — 0,48 человеко-дня.

Кукуруза при засушливом кубанском лете ниже пшеницы по урожайности. А почему, собственно, должно быть наоборот? Давала бы она больше, чем колосовые, — и пришлось бы удивляться наивности станичников, занимавших ею в 1929 году только полмиллиона гектаров, а не полный миллион. В три с половиной раза початок дороже пшеницы по затратам труда. На севере края сборы кукурузы почти вдвое ниже, чем в центральных районах. Так в чем же она, исключительность?

Ставить под сомнение полезность кукурузы на юге смешно. Она давно уже завоевала себе авторитет. Любопытно заметить, что на языке казачьих соседей, кабардинцев, кукуруза называется «нартух», то есть «зерно нартов» — былинных богатырей, кабардинских родичей Ильи, Добрыни и Микулы. Причем это — подлинное слово в языке, отнюдь не рекламная выдумка. Кукуруза — поставщик питательного зерна и сочного корма, отличный предшественник, безусловно влияющий на подъем урожайности пшеницы. Но объявлять кукурузу «важнейшим резервом», «культурой изобилия», фетишизировать ее, отворачиваясь от видимых ее минусов, — это принимать должное за действительное. Может ли прийти пора, когда кубанская кукуруза обгонит пшеницу в урожаях? Не будем гадать. «Марксизм стоит на почве фактов, а не возможностей», — писал Ленин.

Такой же «заданный», волюнтаристский подход был проявлен и к люцерне, суданке и ряду других кормовых культур. Разница лишь в том, что кукурузе на роду написано быть интенсивной, и виноват в низких урожаях, если они налицо, колхоз. Люцерна же заведомо «малопродуктивна», никто в этом не виновен, надо распахивать ее! Правда, сотни примеров убеждают: при нормальном уходе люцерна дает на Кубани пять, шесть, даже восемь тонн сена с гектара, по кормовым единицам такой сбор не уступит урожаю зерновых, по содержанию протеина намного превышает его. Суданка вполне способна состязаться с кукурузой по зеленому корму, она нетрудоемка, хороша в зеленом конвейере, и во многих хозяйствах ее сеяли подпольно, выдавая в отчетах за иную, «интенсивную» культуру.

Какое, однако, отношение имеют травы к зерновой проблеме? Да такое, что все взаимосвязано. «Если в хозяйстве вы делаете какое-нибудь существенное изменение, то оно всегда влияет на все отрасли его и во всем требует изменения», — писал замечательный агроном и публицист А. Н. Энгельгардт. В итоге борьбы с травопольем и бесконечных пересмотров структуры кормить скот летом стали в большой степени за счет озимых. Процент кормовых культур снижался, но доставалось это недешево: на подкормку скашивались хлеба со многих тысяч гектаров. Зеленая масса пшеницы, ячменя — отнюдь не самый дешевый и питательный корм.

Впрочем, в зеленом конвейере и посевы озимых нужны: они рано дают корм, в экономных пределах разумны. Но когда вместо «и — и» говорится «или — или», когда доводы экономики заглушаются громогласными призывами, нажимом, тогда происходит вырождение идеи.

Конечно, далеко не всегда благоглупости рождались в Краснодаре. На край «нажимали». Хотя не отнимешь и у краевых руководителей того, что ими прикладывался максимум стараний, чтоб довести до конца даже заведомо абсурдную идею, что пренебрежение анализом, добросовестным опытом было введено в обычай, а волевые решения подменили научно обоснованное хозяйствование.

Ярче всего, пожалуй, осветит истинное положение такой пример.

Осенью 1963 года край получил почти удвоенную дозу туков. Ни для кого не было секретом, что этим самым обделили бедные почвы Нечерноземья, сократив и без того скудный минеральный их рацион. Краевые организации, видимо, понимали ответственность перед страной, если печатно обещали «на тех же площадях, при том же количестве рабочей силы и техники собирать дополнительно 222 миллиона пудов зерна». Что, речь не шла именно о шестьдесят четвертом годе? Может быть. Но каждый рубль, затраченный на туки, было обещано вернуть четырьмя рублями чистого дохода.

«По ряду причин и в силу сложившихся осенью 1963 года погодных условий ожидаемой большой прибавки урожая в 1964 году большинство колхозов и совхозов края не получило», — сообщено осенью шестьдесят четвертого. На понятном языке цифр это значит: край снизил урожайность зерновых и зернобобовых ровно на пять центнеров. Конечно, во многом виновата погода, но сыграл роль и вышеупомянутый «ряд причин». С минеральными удобрениями обращались как с даровым, никому не нужным балластом, об элементарных требованиях агрохимии не было и помину. Под основную обработку (наиболее эффективный метод) была внесена лишь восьмая часть туков. Остальные были разбросаны куда попало, часто на снег. Самолеты, самодельные туковые рассеватели, все средства были применены для исполнения директивы края — разбросать удобрения! Именно разбросать, а не внести. Грубо нарушалась требуемая пропорция между фосфором, азотом и калием. При подкормке отношение фосфорных удобрений к калийным должно составлять 150–180 процентов, внесено же было только 60 процентов фосфора.

Нельзя винить руководителей края в позднем и несбалансированном поступлении туков. Но возможность потерь бессчетных вагонов удобрений, заключенная в причудах снабжения, была превращена в реальные потери. Понимая, что при осенней засухе, при удобрении заснеженных полей ждать большого толку от селитры и суперфосфата нечего, краснодарские руководители все же обязали рассеять все. Не потерять туки боялись они — боялись сорвать кампанию химизации. Тут и вся стратегия руководства.

Самым верным зеркалом хозяйствования является работа молочных ферм. Надой на корову — это тот синтезирующий показатель, в котором непременно отразятся и плюсы, и затемненные минусы.

Поголовье коров в, крае за последние годы возросло на двести тысяч голов. Прирост общественного гурта, как уже говорилось, в основном вызван скупкой коров у рабочих, служащих, колхозников, причем много закупленного скота исчезло за воротами мясокомбинатов. Пять лет Кубань не выполняла государственных планов закупок молока (да и мяса). Задания по молоку не росли, даже снижались, снижалось и его производство. В крае были созданы такие условия, при которых увеличение стада дало в итоге снижение надоев и удорожание молока.

Зеркало говорит не о разумном, умелом хозяйствовании, а о чрезвычайном происшествии на фермах, о беде, которую не прикрывать бы отдельными успехами, а назвать своим именем, осмыслить ее причины. Дело, конечно, в кормах. Обеспеченность скота кормами (в кормовых единицах на условную голову) в 1963 году была ровно вдвое ниже, чем в 1958 году. Что ж за бури пронеслись над благодатной Кубанью?

— Одновременно с переводом скота на круглогодовое стойловое содержание нас обязали резко сократить площади под кормовыми культурами, — говорит начальник Курганинского управления В. Ф. Литовченко. — Вместо двадцати пяти процентов пашни, как требуется при таком поголовье, мы использовали для нужд ферм лишь 12 процентов. Поэтому даже летом хороших коров приходилось держать на соломе.

— Не знаю, как можно так делать — в голове не укладывается, — диву дается бригадир фермы из Приморско-Ахтарска Д. Н. Кулаков, — Посеяна кукуруза на силос, ждем, что хоть осенью коров поддержим, ведь за лето исхудали. Против прежнего на 600 литров меньше доим. И вдруг — команда: кукурузу не трогать, ждать, когда початок поспеет. Початок-то обломают, а сухие бодылки — в силосную яму. Какой же с них корм? Один обман!

— Провозглашая пожнивные посевы мощным резервом, мы занимались самообманом, — замечает Б. К. Кавешников, заместитель заведующего сельхозотделом крайкома. — Урожай с посевов по жнивью заранее учитывался в кормовом балансе, на деле же в три года из четырех пожнивные посевы из-за того, что в эту пору стоит сушь, ничего, кроме выработки на трактор и потери семян, не дают.

— Кукурузный силос — хороший корм, — признает И. А. Тревога, кандидат наук, главный зоотехник одного из лучших хозяйств страны — племзавода «Венцы-Заря». — Но в крае насаждалась «силосная догма»: этот вид корма был провозглашен самым лучшим для всего года. Ничего общего с зоотехнической наукой это не имеет. Одностороннее длительное кормление коров приводит к потере живого веса, к яловости. А нет телка — нет молока… В большей части хозяйств коровы не видели сена, кормовой свеклы, витаминной тыквы. Рационы стали бедны протеином, каротином, это и вызвало резкий спад продуктивности.

Нельзя сбрасывать со счетов и перевод молочных гуртов на крупногрупповое беспривязное содержание с доением «елочкой». Ссылками на опыт западных фермеров доказывалось, что это наиболее прогрессивный метод, обязательный для применения всюду. Но даже на теплой Кубани беспривязное содержание тяжко отразилось на надоях. От него стали постепенно отказываться, но в чем корень зла — многим неясно и поныне. Ведь не привязывает же, как говорят, своих коров заграничный фермер?

Позволю себе привести отрывок из личного письма. Видный ученый-животновод профессор Павел Дмитриевич Пшеничный писал мне:

«За 45 лет пребывания в комсомоле и в партии, за 38 лет производственной и научной работы по животноводству я не встречался с таким размахом очковтирательства, как это случилось с освещением «достоинств» беспривязного содержания дойных коров. Убытки материальные нанесены нашему молочному скотоводству очень большие. Но неизмеримо больше нанесено животноводам вреда морального. Многие изверились в рекомендациях, даже в науке, хотя зоотехническая наука не причастна к этому буму. Лишь после настойчивой борьбы мне удалось опубликовать свои работы, и то не в союзной печати…

Беспривязное содержание молочных коров не принято и не будет принято хозяйством не по организационным причинам, а из-за порочности самого метода. Самокормление объемистыми кормами воскрешает естественную периодичность в питании коров, а это приводит к увеличению затрат корма на единицу молока в полтора раза… Сомнительная экономия в затратах живого труда влечет огромное увеличение овеществленного труда и резкий недобор в удоях.

Ссылки на удачные примеры в наших хозяйствах не имеют под собой надежных оснований. Я побывал во многих хваленых хозяйствах, подолгу там живал, иногда выполнял настоящую проверочную работу с документацией — и всегда находил не то, что писалось. Недавно побывал в шести хозяйствах с действующими карусельными установками. Оказалось, что на «каруселях» работают не по три человека, а минимум 7–8, иногда до 14 человек. Удои на такой установке падают на 20–34 процента. Понятно становится, почему в США из 11 карусельных установок, работавших в 1929 году, осталось сейчас две, и те на фермах при кафе.

Вообще при освещении заграничного опыта допускаются, мягко говоря, сильные преувеличения. В США беспривязное содержание дойных коров широко распространено лишь при круглогодовом пастбищном содержании. В Голландии, стране самого высокопродуктивного молочного скота, нет крупных хозяйств с беспривязным содержанием. То же можно сказать об Англии.

В 1929–1930 годах на Украине мы вели честную экспериментальную проверку этого метода в специально построенных трех крупных хозяйствах. Я сам страдал переоценкой этого способа, пришлось пережить горечь разочарования. Зато у меня создался иммунитет, не уступающий иммунитету после сыпного тифа, какой посетил меня весной 1920 года…»

Таким образом, «зеркало», пенять на которое нечего, показывает: резкое ухудшение молочного животноводства на Кубани — итог ненаучных, явно авантюристических экспериментов с кормовой базой, итог увлечения непроверенными методами содержания.

Не будем подробно останавливаться на производстве мяса. Скажем лишь, что колхозы Кубани в среднем за три года затратили на центнер говядины 10,8, а на центнер свинины — 14,7 центнера кормовых единиц. (Для масштаба: «Венцы-Заря» затрачивают на центнер привеса свинины 5,4 центнера кормовых единиц, а по контрольным группам — даже 4 центнера.) Эти цифры — фокус, собирающий в себе все большие и малые безобразия, что творились на фермах. Два года подряд эхом хлебозаготовок становился «сброс» поросят: молодняк разбазаривался в пору, когда только начинал давать привесы. Чрезвычайно высокие затраты кормов говорят вовсе не о сытости, а о недокорме, о полуголодном существовании животных, о разорительных передержках скота.

Происходило это в крае, где великолепные кадры животноводов, где расположены прославленные скотоводческие хозяйства, дающие образцы научной организации дела, где рождаются впрямь умные, достойные быстрейшего распространения инициативы. В удивительно короткое время при сахарных заводах края созданы межколхозные базы откорма скота, они могут стать настоящими фабриками дешевого мяса. Опыт купногруппового содержания свиноматок в совхозе «Ладожский» сулит значительный рост производительности труда в самом узком месте мясного конвейера. Громадные возможности подъема таит в себе животноводство края, и при нормальных условиях Кубань в минимальный срок вернет себе достойное место среди областей России.

Среди этих условий особенно важно разумное планирование. Госплан Федерации в своих заданиях словно узаконивал всякого рода крены корабля: если контрольные цифры по молоку при таком стаде ориентировали на экстенсивное хозяйствование, то задания по закупкам зерна были неоправданно, не по животноводству здешнему, большими. Да и не только по зерну. Собирая даже по 280 центнеров сахарной свеклы с гектара, многие колхозы не могут выполнить план поставок корней — так велик он. Работникам сельского хозяйства отлично ведомо: план, который можно перевыполнить, помогает перевыполнению, ибо оставляет возможности материально заинтересовать людей; заведомо не досягаемый план становится сдерживающей силой, тормозит производство: как воевать за непосильное? Переход на твердое планирование, осуществленный мартовским (1965) Пленумом ЦК КПСС, — мера неоценимо важная, плодотворная, встречена она с радостью. Надо только разумно определить уровень единого задания до конца десятилетия.

Рассуждения об управлении кубанским хозяйством напоминали бы маханье кулаками после драки (многое уже получило должную оценку, многое уже поправлено), если не поговорить о том, почему рентабельность здесь была гарантирована даже при провалах в стратегии, почему Кубань, несмотря ни на что, так обогнала нечерноземные области.

«Нужно, чтобы уровень закупочных цен побуждал колхозы повышать производительность труда и снижать производственные затраты, так как основу повышения колхозных доходов составляет увеличение сельскохозяйственной продукции и снижение ее себестоимости», — говорится в Программе КПСС. Уровень цен, действовавший на Кубани, был и до мартовского Пленума ЦК КПСС относительно высоким. Колхоз получал за зерно, семена подсолнечника, клещевину, сахарную свеклу намного больше, чем стоило их производство. Если издержки на центнер пшеницы в крае составляли примерно 2 рубля, то закупочная цена колебалась от 6,3 до 7,1 рубля за центнер. Если производство центнера подсолнечника стоило примерно 2,4 рубля, то выручка за центнер достигала 15 рублей. Разница между ценами и себестоимостью продукции полеводства создавала такой чистый доход, который покрывал убытки от животноводства. Мы уже говорили, что в целом по краю производство важнейших продуктов — молока и мяса — не росло, но доходы колхозов и оплата труда, несмотря на это, повышались.

Уже география старых цен дает представление о привилегированном положении Кубани. В Российской Федерации было восемь ценовых зон по зерну. И если в шестую, скажем, зону входили 26 областей и автономных республик, то для Крснодарского края была выделена особая, первая зона. Более того, Краснодарский был единственным краем, где установили внутреннее разделение на три зоны. Цена учитывала разность условий Армавира и соседних с ним районов, но «не признавала» различий между владимирским Опольем и озерной Карелией, между Тулой и каменистым Валдаем.

Сразу же отметим: мы вовсе не хотим сказать, будто кубанские или, предположим, курские, курганские колхозы, работающие в относительно выигрышных условиях, когда бы то ни было жили за счет чьих-то трудов. Так говорить было б великой глупостью. Всюду плоды земли добываются в поте лица, и казачья станица, и курская деревня, и сибирское село хлеб едят свой. На колхозниках нет никакой вины за экономическую несправедливость. Но несправедливость-то существует многие годы.

«Земля без всякого… выкупа отныне переходит в пользование всего трудового народа», — торжественно заявила Советская власть через три месяца после революции в Основном законе о социализации земли. Декрет был подписан В. И. Лениным и Я. М. Свердловым.

Колхозы ведут хозяйство на полях, полученных бесплатно, каждая артель извлекает доходы из той земли, какая ей досталась, будь то чернозем толщиной в человеческий рост или подзол вперемежку с валунами. Затраты труда на единицу одинакового продукта будут, естественно, ниже у того колхоза, чьи земли лучше, чьи владения удобнее расположены по отношению к местам сбыта и снабжения. Значит, колхозы с лучшей и лучше расположенной землей могут получать дополнительный чистый доход. Он составляет, как известно, первую форму дифференциальной ренты.

В самой разнице между плодородием земель еще нет никакой беды, различия между подзолом и черноземом, между северным летом, «карикатурой южных зим», и летом юга всегда останутся. Что ж, общество в одном случае экономит труд, в другом — затрачивает лишний. Несправедливость возникает лишь тогда, когда дополнительный доход, полученный в одном колхозе, будет распределен между его членами. Тогда общество не сможет направить сбереженные за счет лучших условий средства на помощь «обиженным природой» хозяйствам. И артели с почвенно-климатическими условиями хуже известной нормы не смогут окупить затраты, производство здесь станет убыточным.

Экономисты ведут споры вокруг проблем, связанных с дифференциальной рентой. И здесь, как это бывает, энергия направлялась подчас не на выяснение истины, а на поиски «научного» оправдания существующего положения. Оправдания добывались иногда ценой потери логики и здравого смысла. Для определения избыточного дохода нужно произвести сравнительную оценку земель, ввести земельный кадастр. Но в девятнадцатом томе Большой Советской Энциклопедии мы читаем: «В Советском Союзе, где нет частной собственности на землю, нет оснований и для введения кадастра». Стоит продолжить такое рассуждение — и заключишь, что в СССР нет оснований оценивать качество руд, бонитет ангарского сосняка или пермского ельника, ибо частная собственность на недра и леса упразднена… Правда, сейчас положение изменилось: число сторонников введения кадастров среди экономистов растет. Кадастр нужен не для торговли землей. Этот генеральный документ поможет правильно хозяйствовать, дифференцировать налоги, совершенствовать закупочные цены. Даже для того, наконец, чтобы определить колхоз, победивший в соревновании, нужна сравнительная оценка земли. Нельзя же всерьез оценивать работу хозяйств по тому, достигли они рубежа «75 и 16» или нет! Да и всякий другой, с потолка взятый рубеж не даст представления об истинных достижениях колхоза, если не класть в основу оценки природноэкономические условия. Отрицать необходимость введения кадастра и правильного использования даровых излишков чистого дохода — значит защищать волюнтаризм в экономике.

Споры можно вести вокруг всяких проблем, но сама необходимость изъятия дифференциальной ренты I в распоряжение государства, на наш взгляд, бесспорна. Кстати, она была предусмотрена одним из первых законодательных актов нашего государства. Отменив частную собственность (и, естественно, всякую цену) на землю, Основной закон о социализации земли потребовал:

«Излишек дохода, получаемый от естественного плодородия лучших участков земли, а также от более выгодного их расположения в отношении рынков сбыта, поступает на общественные нужды в распоряжение органов Советской власти».

Механизм для улавливания дифференциальной ренты I есть, это система закупочных цен. Кубанскому колхозу выплачивалось за центнер пшеницы 6,3–7,1 рубля, вологодскому — 8,5 рубля (согласно решениям мартовского Пленума закупочные цены на зерно для Северо-Западного района повышены до 13 рублей, а на юге — до 8,6 рубля за центнер). Сама эта разница овеществляет идею о выравнивании условий хозяйствования, о равном вознаграждении за равный труд. Ведь Программа КПСС предусматривает «создание все более равных экономических условий повышения доходов для колхозов, находящихся в неравных природно-экономических условиях в различных зонах, а также внутри зон, с тем чтобы последовательнее осуществлять принцип равной оплаты за равный труд в масштабе всей колхозной системы».

Все дело в том, насколько четко, исправно действие экономического механизма.

Разница в себестоимости продукции между разными зонами достигает 180–600 процентов (по разным продуктам). Хозяйства ряда зон, располагая лучшими почвами, климатом, путями сообщения, и при прежнем, невысоком среднем уровне рентабельности находятся в выигрышном положении. По данным Института экономики Академии наук СССР, колхозы, производящие подсолнечник, получали в среднем по стране от реализации центнера семян 443 процента чистого дохода. В среднем за три года от продажи центнера зерна колхозами Западной Сибири получено 4,2 рубля чистого дохода. Дифференциальная рента большей частью осталась в хозяйствах. На сто рублей затрат (в среднем за 1959–1961 годы) колхозы Курской области получили по 13 рублей дифференциальной ренты, Краснодарского края — по 17 рублей, Алтайского края — по 24 рубля, Курганской области — по 29 рублей.

Относительно высокая рентабельность хозяйства позволяла вкладывать значительные средства в технику, в химизацию, присоединять к естественному плодородию искусственное, создавая уже тот излишек дохода, что от интенсификации, — дифференциальную ренту II. Чтобы обеспечить равную оплату за равный труд в пределах одной зоны и одновременно стимулировать колхозы к новым вложениям, государство может изымать лишь часть дифференциальной ренты II, оставляя большую ее долю в хозяйстве. Для этого служит система подоходного налога. Но дело в том, что облагался налогом не чистый, а валовой доход колхозов. Такой порядок был крайне обременителен для хозяйств отстающих зон, ибо взимался налог и с убыточных колхозов, не возмещающих своих затрат. Это усугубляло их финансовые трудности.

Можно было б поговорить о горестях псковской земли, можно много тревожного рассказать о Калининской области. Можно вести речь о Смоленщине и Новгородчине, о ярославской, владимирской, костромской земле, о любой из областей отстающего нечерноземного Центра и Северо-Запада. Но чаще всего мне приходилось бывать на Вологодчине. О ее сельскохозяйственной экономике я и хочу рассказать.

 

III

В середине декабря шестьдесят четвертого, теплого и пасмурного, измучившего всех гололедом, мы с Дмитрием Федоровичем поехали из Вологды в Белозерск. Дмитрию Федоровичу нужно было в леспромхозы (работает он в отделе лесной промышленности обкома), мне же выпала удобная оказия навестить знакомого председателя колхоза. Отправились через Кириллов, берегом длинного Кубенского озера, тем старинным богомольным путем, каким езживали в монастыри еще кроткие цари, включая Ивана Васильевича.

Шофер вел осторожно, боясь соскользнуть в кювет, «газик» не трясло, и Дмитрий Федорович, любитель вологодской истории, начитанный с периферийной основательностью, неторопливо объяснял, что мы видим окрест себя. Старые секретари райкомов (а Дмитрий Федорович — кадровый секретарь, в обкоме недавно) — мастера поездить, нужно только слушать и слушаться их.

Ну, Молочное позади, теперь пойдут старые масленые деревни, они тянутся вдоль тракта до самой Шексны. Церкви в них строились большие, со шпилями на колокольнях. В шпилях этих — солдатская вытянутость, напряженность, тотчас, как взглянешь, думается о Николае I. Но Палкин с его вкусом тут ни при чем: церкви выросли позднее, уже на масляном промысле. Просто провинция донашивала ту архитектурную моду, от которой и вторая столица давно отказалась.

Не любопытно ли? Знаменитое вологодское масло, экстракт трав русского севера, при рождении своем было названо «парижским»! Способ делать масло из топленых сливок открыл уроженец Череповца Н. В. Верещагин, ученый, брат известного живописца. Он же ради сбыта нового продукта пошел на рекламную хитрость. Но смех в том, что масло в самом деле стал потреблять Париж! Правда, под маркой «датского», перекупщики действовали.

Открытие нового способа почти совпало с переворотом, который совершил сепаратор. Он загудел под Вологдой уже через два года после изобретения. Быстрым развитием вологодского маслоделия интересовался, писал о нем Ленин. В канун революции губерния уже насчитывала больше тысячи маслозаводов, маленьких, примитивных, но составляющих вместе нешуточную промышленность.

Да зачем далеко забираться? В двадцать седьмом году Вологодчина выработала триста тысяч пудов масла. Теперь вологодского масла вырабатывают раза в три меньше, но это кажущееся уменьшение производства, потому что товарного молока область дает столько, что его хватило бы на семьсот с лишним тысяч пудов масла. Просто города потребляют цельное молоко, тут и вся разгадка…

А вот и Усть-Кубенское — кружевная столица. Здесь десятилетняя девочка — заправская плетея, а в пятнадцать она уже и накидку, и покрывало сплетет, сама себе заработает и на кино и на туфли. Видите, девушка с чемоданом «голосует»? Нет, это не студентка, и вовсе не к маме едет. То второй конкурент председателя колхоза, едет портить ему трудовую дисциплину, ясней говоря — везет нитки, заказы на кружева, ей же плетеи и готовое сдают.

Мы взяли «конкурента» с ее большим чемоданом. Девушка — звали ее Любой — и вправду ехала от кружевной фабрики собирать работу у надомниц. Она рассказала, что хорошая мастерица зарабатывает на выгодных образцах рублей пятьдесят — шестьдесят в месяц. В колхозе столько не получишь, и заказы от фабрики охотно брали бы все женщины, и старухи, и молодые, только председатели колхозов не разрешают. Правления дают Любе списки, кому можно давать нитки и образцы. Это или нетрудоспособные, или хорошо работающие, выполняющие минимум трудодней. Конечно, и у Любы, и у женщин есть свои хитрости, им часто удается обходить препоны, за то Любу и не терпят председатели и бригадиры. А что поделаешь — работа такая! Она и сама выросла в колхозе, после школы ушла на фабрику, теперь она довольна, живет в общежитии, народу много, весело.

Я не спрашивал у Дмитрия Федоровича, кто первый конкурент у вологодского председателя. Спутник руководил лесной промышленностью области. Средний дневной заработок в леспромхозах — больше четырех рублей, средняя оплата человекодня в вологодских колхозах — рубль тридцать семь копеек. И те из крепких, со специальностью, мужчин, что не ушли «на города», очень охотно меняют родную деревеньку на поселок леспромхоза. Недавний секретарь райкома сам натерпелся от этой конкуренции.

Ага, уже часовенки пошли, близится обитель преподобного Кирилла. Приходилось ли замечать, спросил Дмитрий Федорович, что северные русские святые — завзятые практики и реалисты? Не до умерщвления плоти, не до исступленных бдений — жизнь ставила задачи поважнее, превыше всего было дело. Приходил организатор на пустое место, раскручивал работу, развивал сельское хозяйство и товарообмен, копил деньгу, выколачивая ее откуда можно и откуда нельзя, обогащал монастырь, заставляя считаться с ним. Хлопоты по своей канонизации перепоручал потомкам, а они уже заботились об антураже святости для крепкого дельца. Впрочем, и причисление к лику святых было серьезным экономическим мероприятием… Разворотливости, организаторскому мастерству Сергия Радонежского могли завидовать первейшие государственные мужи его времени. А разве не того же поля ягодой был Кирилл Белозерский?

Человек с громадными связями, из рода Вельяминовых, он был прислан сюда через семнадцать лет после Куликовской битвы, в которой, кстати сказать, блестяще проявили себя белозерские ратники. Прибыл с объемистой кожаной сумой, вроде теперешней инкассаторской. В ней находилась сумма, избавившая его от трудностей первоначального накопления.

«Место же оно, иде же Кирилл вселися, бор бяше велий и чаща, и никому же от человек ту живущу. Место убо мало и кругло, но зело красно, всюду, яко стеною, окружено водами». Конечно, сочинитель преувеличил насчет безлюдности этих мест. Иначе как мог Кирилл так скоро окружить себя «братьицею»? Он пишет великому князю о своей «братьице», а себя тактично называет «чернищо»… Какая уж тут безлюдность, если годовой доход основанного Кириллом предприятия дойдет до полумиллиона рублей — цифры и по более поздним временам космической. Это ж все люди, работа… А место впрямь красно, ничего не скажешь.

Нужно проехать почти весь бревенчатый Кириллов, чтобы увидеть будто из воды восставшую белую крепость. Она на самом берегу Сиверского озера. Дмитрий Федорович верно заметил: и не побывав тут ни разу, этот вид словно узнаешь. Это потому, считает он, что с детства всем помнится одно из чудес «Сказки о царе Салтане»:

В море остров был крутой, Не привальный, не жилой; Он лежал пустой равниной; Рос на нем дубок единый; А теперь стоит на нем Новый город со дворцом, С златоглавыми церквами, С теремами и садами…

Самое реальное чудо сказки… Впрочем, Дмитрий Федорович, развивая забавлявшую его мысль, постарался доказать, что и Кирилловы чудеса были столь же земными, носили экономический оттенок. Осмотрев граненую Сторожевую башню, чуть подточенную волнами Хлебную, Свиточную, монашеский комбинат бытового обслуживания, мы вошли в собор-музей. Пожилая женщина-гид, напирая в силу областного происхождения посетителей на антирелигиозную сторону вопроса, показала богатейшую экспозицию. Дмитрий Федорович, хитро подмигнув, подвел меня к фрескам о чудесах преподобного. Названия сюжетов, выведенные четким уставом, звучали как пункты повестки дня: «О умножении хлебы во время глада», «О погашении пожара в монастыре», «О умножении вина служебного». В последнем, очевидно, нехватки не было: Иван Грозный шлет сюда свирепонасмешливые циркуляры, чтоб сосланного Шереметева кормили похуже и не приносили ему в кельи вина.

Любопытен выставленный для обозрения монастырский документ — своего рода план поставок сельхозпродуктов: к какому дню сколько масла, меду, сколько и каких именно грибов, ягод, сколько четей ржи и ячменя должны сдать крестьяне. Твердое, так сказать, задание по каждому продукту: не продразверстка, а продналог.

В бывшем монастыре сейчас школа глухонемых. Старушка-гид похвалила их: ребята тихие, спокойные. Не чета тем, что иногда летом наезжают — с рюкзаками, гитарами, с маленькими такими приемниками. Теперь построен Волгобалт, обещают пустить пароходы со своими и даже заграничными туристами, вот будет колготы!

Переночевав в Кириллове, мы на позднем рассвете пешком по ненадежному льду перешли широченную после пуска канала Шексну и к полудню были уже в Белозерске.

Если Вологда — ровесница Москве, то Белозерск, пожалуй, — сверстник Киеву. Во всяком случае, свое 1100-летие город уже отметил, о чем свидетельствуют громадные белые цифры на скате земляного вала. Вал этот — сооружение удивительное: высокий, очень крутой, со сводами внутри, он, говорят, еще недавно, на памяти людей среднего поколения, скрывал от глаз горожан даже кресты собора, стоящего внутри. А в последние годы сильно осел. Сюда, в Белозерск, Иван Грозный сослал новгородский вечевой колокол, предварительно лишив его языка. Для белозерца нет никакого сомнения в том, что и легендарная библиотека царя Ивана Васильевича, которую искали под Кремлем, хранится здесь, а именно под сводами северной части насыпи. Летом поросший травою вал — любимое место прогулок. Июньские ночи здесь белы по-ленинградски, и бродить в светлых сумерках на уровне куполов, над домами, старым гостиным двором, над бульваром с белой сиренью, над простором Белого озера впрямь славно.

Есть тут и еще одно чудо. Когда я впервые попал сюда и под вечер пошел к озеру, меня ошеломило невероятное: по нижней улице шел пароход! Не по озеру — оно виднелось дальше, за буйными ветлами, — а прямо по улице. Матросы с мостика шутили с разряженными девицами. Мальчишки с велосипедами ждали, когда судно освободит дорогу… Это увидал я обводной канал.

Построенный в середине прошлого века для безопасности плаванья (штормы на Белом озере сильные), он и сейчас служит сплавщикам. Плоты длиной чуть ли не в километр тянутся за буксиром, и тогда уже не пароход идет по улице, а бревенчатая мостовая движется куда-то на восток. Обелиск у озера утверждает, что канал построен графом Клейнмихелем. Это тот самый граф, что помянут Некрасовым в эпиграфе к «Железной дороге». Канал пропах свежим деревом, в нем водятся некрупные темные окуни, и среди удильщиков увидишь подчас четырех-пятилетнего мальчонку: мать, должно быть, приглядывает за ним из окна.

Но в этот приезд Белозерск был сер, пасмурен. Недавно прошли дожди, снег почти стаял, на белой сирени, обманутые теплотой, набухли почки. Дмитрий Федорович бранил мягкую зиму: она мешала вывозке леса. Закусив в скверной здешней столовой, мы поехали в леспромхоз: он — чтоб прояснить обстановку с планом, я — повидать Иванова.

Николай Николаевич Иванов стал известен внезапно — седьмого марта 1964 года. На совещании в Москве Н. С. Хрущев зачитал письмо свинаря колхоза «Родина», где секретаря парткома Белозерского производственного управления упрекали в головотяпстве, администрировании: он будто принуждал косить на силос загрубевшую рожь.

Доклад на совещании еще не был напечатан, когда Иванова вызвали в обком и сказали, что работу придется сменить. Николай Николаевич вины за собой не чувствовал: в колхозе «Родина» скошено на силос только девять гектаров ржи, получен хороший силос. Посев озимых на кормовые цели обком поддерживал; при уборке на силос с гектара получишь больше кормовых единиц, а продажа зерна при вологодской его себестоимости приносила одни убытки. Вины не чувствовал, но по тону понял: спорить нечего. Согласился работать председателем райисполкома в соседнем районе. Вылетел в новый район, познакомился с людьми, готовился принимать дела. Но тут поступили газеты с текстом доклада.

«Иванов Николай Николаевич — секретарь парткома Белозерского производственного управления, — прочитал он о себе, — родился в 1920 году, член КПСС с 1942 года, образование — 7 классов и областная партшкола.

Вот его послужной список: счетовод колхоза, секретарь сельсовета, председатель сельсовета, инструктор райисполкома, бухгалтер отдела соцобеспечения, инструктор сельхозотдела райкома партии, секретарь райкома, а затем парткома производственного управления. Кто же выдвигал такого человека на ответственный пост секретаря парткома производственного управления? Человек не подготовлен, сельского хозяйства не знает. Таких людей нельзя выдвигать на руководящую работу. Нельзя!»

Иванов прочитал, посмотрел карикатуру на себя — и отказался покинуть Белозерск. Потому что за пределами его не многие знали, что на него возведена напраслина.

Пленум парткома, на котором снимали его с работы, протекал очень бурно. Прежде всего возмутила ошибка, на которой держалось обвинение. Иванов родился и всю жизнь, если не считать армии и учебы, прожил в этом районе, уж тут-то знали, что за плечами у него вовсе не семилетка с областной школой, а десятилетка и Высшая партийная школа Ленинграда, дающая законченное высшее образование. С трибуны говорилось, что не Иванов администратор, администрируют те, что заставляют у Белого озера распахивать клевер, сеять кукурузу, а когда дело не идет, ищут виноватого.

Словом, Белозерск вовсе не хотел признавать, что корень экономических бед — только в причинах субъективных, только в том, что не найден герой-руководитель, способный прийти, увидеть, победить. Не хотел партком взваливать на кого-то вину за бесплодность перестроек, за метанья в агростратегии, ибо при таком подходе не Иванов, так Петров или Сидоров непременно должны были подпасть под удар. Дело принимало крутой оборот. Привезенный на место Иванова человек, поняв что к чему, порывался встать и уйти.

Николай Николаевич попросил слова. Сельскохозяйственного образования у него в самом деле нет, это факт, спорить тут нечего, и будет больше пользы, если секретарем будет специалист.

Отчасти это соображение, а больше — предложение потребовать партийного расследования дела позволило приступить к голосованию. Иванова освободили, секретарем был избран С. В. Маряшин — председатель одного из лучших колхозов области. Особым пунктом записали в решении требование о партийном расследовании.

Правда, едва страсти поутихли, как пленум был собран заново и пункт о расследовании вынудили отменить.

Иванов пошел работать в леспромхоз, заместителем директора. Сильно сдал, на глазах постарел.

Крупного роста, черноволосый, сдержанный, Николай Николаевич встретил меня будто приветливо, но сразу дал понять, что старое вспоминать не к чему. Он теперь лесоруб, так тому и быть. И если ему эти полгода дались нелегко, то Маряшину, пожалуй, трудней было. И нужно отдать должное: новый секретарь завоевал уважение, расположил к себе председателей колхозов, он уж тут не варяг. Район передовым не стал, беды все те же, но не Маряшина винить: он всего себя отдает работе…

Человек, представленный всей стране как первопричина вологодских бед, превращенный в символ безграмотности, человек с фамилией, на которой вся Россия держится, сохранил гордость, беду перенес достойно. Убедиться в этом было отрадно.

Знакомого мне председателя колхоза зовут Борисом Кирилловичем Беляевым. Колхоз его — «Мир» — лежит километрах в семидесяти от Белозерска, рядом с лесопунктом Визьмой, поэтому лесопромышленники проложили туда бетонную колею: две нешироких полосы из плит, ездить по которым надо с умением. Следующим утром Дмитрий Федорович с Ивановым направились в лесопункт, мы с Сергеем Владимировичем Маряшиным — к Беляеву. Путь был один.

Ехали лесом. Когда вдали показывался лесовоз, наши «газики» торопливо съезжали в сторону, освобождая колею. МАЗ, несущийся с оберемком вековых сосен, могучий, оглушительно ревущий, не способный быстро затормозить, — зрелище впечатляющее. Казалось, колея прогибалась, когда прокатывалась по ней эта воплощенная сила индустрии, особенно разительная в краю мелких почернелых деревень…

— Хороша машинка, а? — говорил довольный Дмитрий Федорович Маряшину. — Промышленность, брат, его величество рабочий класс! Умеем же работать, когда захотим!

— В Визьме вашей семьсот человек, так? — возражал Маряшин. — И все, между прочим, из колхоза «Мир». А в колхозе двухсот не осталось, теперь вот подали сто семьдесят заявлений о пенсии.

— Понимаю. А машина-то хороша.

— Хороша… А кусать вашей Визьме трижды в день нужно.

— А ты не попрекай, свой кусок Визьма сама зарабатывает: «зеленое золото» дает. Хороша, говорю, машинка.

— Хороша, только правая рука должна знать, что делает левая. А то придется в твою Визьму сухое молоко завозить. На хорошей машине…

Видно, этот разговор на остановке заставил Дмитрия Федоровича после своих дел приехать в колхоз. Пока же они с Ивановым свернули к ладному новенькому поселку лесопункта, мы же по рытвинам и колдобинам лесной дороги тронули к деревне Климшин Бор, где центр колхоза «Мир», где живет и сам председатель.

Родом Борис Кириллович Беляев из деревни Аристово, она за Андозером, богатым рыбой. Повзрослев, он стал работать здесь секретарем сельсовета, пошел на выдвижение, вступил в партию, обзавелся семьей, потом был направлен на учебу в Вологду и наконец ранней весной шестьдесят четвертого года вернулся к родным пенатам, уже председателем колхоза, объединяющего и опустелое Аристово, и две дюжины других деревень.

Кириллович (зову его так, как и колхозники) многим поступился. Зарплата его теперь меньше, чем на былой должности. Жена Александра Матвеевна, прежде работавшая продавщицей, теперь дома: не с кем оставить младшего, трехлетнего сына. Средний, шестиклассник Сережа, учится в Визьменской школе, за шесть километров от дома, уходит и приходит затемно. Старшая дочь на квартире живет, при школе. Говорю к тому, что Кирилловича никак не упрекнешь в недостатке энтузиазма и самоотверженности.

Председатель разворотлив, практичен, условия здешние знает. Приняв колхоз, он должен был заплатить людям. Молоко не шло — не было кормов, к весне тринадцать коров пало. Кириллович вспомнил о лещах Андозера. Собрав со всего колхоза человек тридцать мало-мальски крепкого народу, он в три дня поймал пять тонн рыбы, сдал ее в потребсоюз и выдал зарплату.

Он старается работать с заглядом вперед. Купил у соседей тридцать телок и шестьдесят коров, выбраковал старых и всякую калечь из своего стада. Приобрел в долгосрочный кредит четыре трактора, комбайн, генератор, сушилку и две сеялки. Своими силами колхоз очистил от камней восемьдесят гектаров пашни.

Кириллович не хуже южного хозяина понимает преимущества специализации. Убыточную свиноферму из десяти маток он ликвидировал, зато рассчитывает на сорок голов увеличить молочный гурт, от которого можно получать чистый доход. Сам он пользуется доверием в районе. В пору сенокоса соседние председатели не отказали ему в займе, Кириллович добыл десять тысяч рублей и уплатил косарям. Работает тридцатисемилетний хозяин не щадя сил и здоровья. Маряшин рассказывал, что осенью, в распутицу Кириллович пригласил его пройтись по бригадам. Ходили по колено в грязи три дня, обошли же только шесть деревень.

Итог первого года работы Кирилловича — восемнадцать с половиной тысяч рублей убытка. Лен ожидаемого дохода не дал — сушь прихватила, а на него была вся надежда. От продажи зерна (урожайность — 5,9 центнера) колхоз понес убытки — по 7,5 рубля на каждом Центнере. Выручка за молоко (производится его по 120 центнеров на сотню гектаров угодий) только покрывает затраты. Председателю позарез нужно было десять тысяч рублей, чтоб рассчитаться по гарантийной оплате — выдать рубль сорок копеек за человеко-день в животноводстве и восемьдесят копеек в полеводстве. Кстати говоря, сумма подоходного налога, уплаченного убыточным колхозам, как раз и составила десять с небольшим тысяч рублей.

Кириллович шутя заметил, что он сейчас, как конник на распутье, должен выбрать из трех дорог: или не возвращать банку аванс за лен, или не отдавать долг колхозам, выручившим в сенокос, или просто не рассчитать колхозников. Последний путь — гибельный. Имея под боком точную и щедрую в расчетах Визьму, обманывать нельзя. И так с доярками сущая беда. Сейчас одну группу коров доит секретарь сельсовета Мария Викторовна — у нее декретный отпуск, сына родила. Но это выход временный, отпуск к концу, а других здоровых женщин в той бригаде нет. Теперь же обязательно надо поднимать оплату и в полеводстве. Главная доходная отрасль — льноводство. Держится ленок заботами и хлопотами старушек, сыновья и дочери которых или в Визьме, или в Череповце, на металлургическом комбинате. С января начинает действовать закон о колхозных пенсиях, он даст старушке примерно те же деньги, что она добывала на льне. И если не заинтересовать пенсионерок лучшими, чем прежде, заработками и не уговорить к тому же, ленок осиротеет.

За год Кириллович разобрался со сложным земельным хозяйством и выработал свой твердый взгляд. Сельскохозяйственных угодий много — 3104 гектара, но сенокосы и выпасы закустарены, заболочены, засорены камнями. Считается, что в пашне 853 гектара, но ста двадцати гектаров он не нашел — давно уже лесом заросли. А из оставшейся пашни двести пятьдесят гектаров — мелкий контур, клочки от полугектара до полутора гектаров, сильно засоренные камнями. Урожаи на этих латочках ничтожны, чистого дохода от них не жди, а затраты на тракторную обработку громадны.

Летом мне довелось видеть, как пашется одно закамененное поле — чуть повыше деревеньки Замошье, километрах в десяти от центра колхоза. Крестьяне старинной монастырской деревни веками выбирали камень и складывали его в кучи. Между кучами создавалась полоса в пять-шесть проходов сохи. Сеяли вручную, убирали серпом. Теперь же среди серых пирамидок сновал «Беларусь». В пахоте было что-то от циркового трюка. О качестве вспашки говорить не приходилось — главное было не разбить трактор. А сеять, убирать? Конечно же, вручную.

Но если полоска и чиста, надо ведь добраться до нее. Дороги в «Мире» фантастические. Я как-то сказал Кирилловичу, что его пути сообщения составлены из весенней алтайской распутицы, саянского бурелома и васюганских болот. Он принял этот «комплимент», только попросил не забыть валуны. Уже доставка комбайна СК-3 на поля былой деревеньки Ярглойды — свидетельство виртуозного мастерства механизаторов. А как перебрасывают комбайн в Перхлойду, я так и не смог понять.

Словом, контур мелкий, а разорение от него крупное. Кириллович убежден, что нужно менять способ использования этой земли: залужить клочки, создавать на них долголетние культурные пастбища. Пусть корова сама собирает урожай меж валунов.

Но это значит — исключить из пашни? Это значит — вносить удобрения под траву? Сергей Владимирович Маряшин не торопился одобрить эти задумки. Вернее, внутренне секретарь с этим был давно согласен, но за потерю пашни и без того били, а удобрений и под зерновые не хватает.

Мы уже собирались в Мироново, когда перед отводом — жердевыми воротами, преграждающими въезд в каждую деревню, — встал «газик» Дмитрия Федоровича. Поехали вместе.

Заколоченная изба — явление на Вологодчине не редкое. Но когда хмурым зимним вечером видишь целые порядки заколоченных домов, когда ни шум мальцов на ледяной горке, ни гармонь, ни частушка не нарушат тишины, становится сумно. Оставив машины, мы пошли к мироновской ферме.

Дмитрия Федоровича здесь покинуло то бодрое настроение, с каким он приехал.

— Охо-хо, Кириллович ты Белозерский, про тебя впрямь можно сказать, как про старца писано: «никому от человек тут живущу»…

— Да нет, в Миронове с доярками нормально, — возразил председатель, — ферма укомплектована.

Ферма глубинной Вологодчины так же не похожа на мощные южные комбинаты молока, как мелкий контур — на кубанские поля. В рубленом коровнике обычно двадцать — тридцать буренок, управляются с ними две доярки. Оборудовать здесь механическое доение невыгодно, низка отдача и от других затрат. Благо, если свет проведут.

У меня на мироновской ферме есть знакомая, Анна Павловна Яковлева, цветущая, никогда не унывающая женщина. Мы дождались прихода Анны и напарницы ее Клавдии, потолковали с ними. У Анны неприятность: мужа ее, бригадира, Кириллович за пьянство снял с работы. Снял-то в общем правильно, никакого сладу с мужиком уже не было, да только от вил и топора он отвык, избаловался на руководстве, теперь трудно ему, как бы в леспромхоз не подался. И еще забота: уже восемнадцать лет Анна на этой ферме, а выходного до сих пор ни разу не получала. Разве ж это правильно? Другие и в Белозерск ездят, и постирать, погладить могут днем, а она и в праздник с коровами — их ведь не бросишь. Тут Кириллович возразил: ведь ходили ж они с мужем на Октябрьскую в Рагозино, и стопочка была, и плясали даже. Анна махнула рукой — только часик и посидели…

Мы проехали на поля, и уже затемно Кириллович подвез нас к полуразрушенной церкви, стоящей на околице Борков. В церкви горел свет, тарахтел движок. В стене были прорублены широкие, чтоб трактору войти, ворота. В алтаре работал генератор, в притворе тускло блестел токарный станок. К изображениям Ильи Пророка и святого Василия были приколочены таблички с правилами техники безопасности. Это была механическая мастерская колхоза. На колокольне гомонили, устраиваясь на ночь, галки.

Кириллович заехал сказать Вене-электрику, чтоб не давал света на льносушилку: она без присмотра, долго ль до пожара.

Выходя из церквушки, Дмитрий Федорович пошутил:

— Говорил же я, что вологодская божественность служит экономике! И Кириллу служила, и Кирилловича выручает.

Уже поздним вечером за самоваром мы, как говорится, подбивали итоги. Если и дальше только латать дыры, ставить подпорки и склеивать трещины, толку не будет. Дмитрий Федорович, глядя теперь уже чуть со стороны, судил резко и категорично. Рассказав о фресках в Кириллове, он заключил, что и от Кирилловича требуется целый цикл хозяйственных «чудес». Первое — «об умножении стад». Одновременно с этим — «о создании долголетних культурных пастбищ на землях мелкого контура». Затем — «о полной норме удобрений под все культуры». И в результате — «об уравнивании доходов колхозника и рабочего лесной промышленности». Кириллович же, явно переоценивая возможности гостя, требовал от него чуда «о повышении закупочных цен».

Посмеявшись, мы стали прощаться.

 

IV

Колхоз «Мир» — отстающий, конечно, но уж никак не худший среди вологодских сельхозартелей. Всего в области 369 колхозов, из них считаются отстающими 114. Есть артели, где всего двадцать — тридцать трудоспособных.

Снова нужно подчеркнуть: уровень руководства сельским хозяйством области достаточно высок. Нелегко найти в России другой обком партии, где на такой же высоте, как в Вологде, стояла бы сельская статистика. Любопытно: ученые нередко обращаются в обком за консультацией. Не для того, чтобы «согласовать вопрос», а потому, что у руководства стоят коллеги-ученые. Секретарь обкома по сельскому хозяйству Петр Васильевич Мордвинцев многие годы работал директором в молочных совхозах, он кандидат наук, доцент, автор нескольких трудов по племенному и молочному делу. Заведует сельхозотделом молодой способный экономист Юрий Васильевич Седых, свою диссертацию он не столько писал, сколько делал, организовывал: на хозрасчет переведены сотни колхозных бригад. В обкоме часто вспоминают, стараются сделать обязательным правилом ленинские слова: «Коммунист, не доказавший своего умения объединять и скромно направлять работу специалистов, входя в суть дела, изучая его детально, такой коммунист часто вреден».

Несмотря на то что десятки тысяч гектаров лучшей земли отдавались под южанку кукурузу, то есть несколько лет фактически пустовали, несмотря на распашку больших клеверных массивов, область сохранила кормовую базу. За последнее пятилетие закупки молока возросли со 194 тысяч тонн до 297 тысяч, мяса — с двадцати девяти до пятидесяти тысяч тонн. Бережливей ведется хозяйство: в 1960 году на тысячу рублей продукции животноводства колхозы затрачивали 14,7 тонны кормовых единиц, в 1964 году — уже 12,3 тонны. Стоимость годовой продукции на трудоспособного колхозника за пять лет возросла в 2,3 раза, а оплата труда поднялась за этот срок в 1,8 раза. На гектар угодий производится почти в полтора раза больше продуктов, чем в 1959 году.

Это при условии, что помощи северные колхозы не получали. Наоборот, продажа техники в этих местах усложнила их финансовое положение. В 1953 году все производственные расходы на гектар пашни (включая оплату МТС деньгами) составляли 6,7 рубля, а в 1963 году только на содержание техники (в расчете на гектар) затрачен 31 рубль. Выработка трактора на мелких и каменистых вологодских полях примерно в 2,5 раза ниже, чем в степях, и насыщенность техникой (1,33 условного трактора на сто гектаров пашни) пока мала. В среднем за три последних года гектар вологодского подзола получал по 83 килограмма минеральных удобрений (для сравнения напомним: кубанский гектар в прошлом году получил 280 килограммов.)

Это при условии, что оплата труда все еще низка. За первое полугодие 1964 года вологодские колхозы выдали на человекодень 1,37 рубля, кубанские — 2,75 рубля. Выработано же одним колхозником и там и тут одинаково — по 116 человеко-дней. Можно утверждать, что трудовая дисциплина в Вологде выше. Ведь средний возраст колхозника в этой области 48 с половиной лет. На каждого шестнадцати-семнадцатилетнего колхозника приходится десять человек старше шестидесяти лет. А пожилой чаще болеет. Кстати сказать, с мая по сентябрь в северных колхозах работает в полтора раза больше народу, чем числится в трудоспособных: помогают подростки и приезжающие в отпуск горожане.

Многие годы в области шли тягостные процессы, принесшие серьезные потери. С 1940 года число трудоспособных в колхозах сократилось вчетверо, почти на полмиллиона гектаров уменьшилась площадь пашни, под лесом и болотом исчезло около полутора миллионов гектаров лугов и пастбищ.

Можно многое объяснять последствиями войны. Можно указать и это будет справедливо — на исторически сложившуюся раздробленность земледелия. Пахотные угодья Вологодчины лежат среди лесов, болот, озер, ледниковых отложений. Когда смотришь с самолета, поля глядятся салатовыми вкраплениями в густую зелень ельника. Средний размер пахотного участка — 2,1 гектара, сенокосного — 1,7 гектара; треть пашни, даже из оставшейся, переувлажнена, засорена валуном. Трудно в таких условиях сопротивляться натиску леса. Ведь полеводство области создавалось сохой и для сохи, многие участки не пригодны для тракторной обработки. Можно сказать о раздробленности животноводства, вызванной малыми размерами деревень. В среднем колхозе области — 24 деревни.

И все же этим не объяснишь, почему «таяла» северная пашня, исчезали деревни. Природно-климатические различия не должны становиться причиной разницы в уровне жизни.

Дело в том, что перемены минувшего десятилетия мало утешительного принесли колхозам Северо-Запада, былая система закупочных цен проявила себя здесь злой мачехой. Мы говорили о недоплате. Небольшая сводка позволит составить представление о том, сколько же не доплачивается вологодскому колхозу. Вот данные обкома партии о рентабельности продукции в сельхозартели области в среднем за 1959–1963 годы.

Чистый доход давало только льноводство. Денежная выручка от картофеля не составляла в доходах и одного процента. Высшую рентабельность имела треста — 105 процентов. Напомним, что рентабельность подсолнечника, клещевины, кориандра, гороха в последние годы на Кубани и в Ставрополье достигла 400–600 процентов. В 1963 году «северный шелк» дал вологодским колхозам 8,5 миллиона рублей чистого дохода. Зато убытки от молочного животноводства составили 14 миллионов рублей. Государственный план обязывал производить и убыточные продукты. Действующие цены не отвечали высоким, медленно снижаемым издержкам производства, и за 1959–1963 годы колхозы Вологодчины потерпели на продаже продуктов государству убыток в 56 миллионов рублей.

Почти половину поступлений колхозы области вынуждены были расходовать на оплату труда и не обеспечивали нужных отчислений в неделимые фонды. В первой половине 1964 года кубанские колхозы отчислили в неделимые фонды 48 процентов денежного дохода, вологодские — только 33 процента. Но и при этом поступления от колхоза в совокупном доходе вологодца составляли только 48 процентов, остальное давал приусадебный участок, разные другие приработки. Естественно, что и культурно-бытовое обслуживание пока сильно уступает кубанскому. Сельхозартели Краснодарского края затратили в первом полугодии 1964 года на жилищное и культурно-бытовое строительство в пять раз больше средств (в расчете на тысячу трудоспособных), чем колхозы Вологодчины, а строится сейчас в южном крае школ в 12 раз, клубов и домов культуры — в 6 раз, детсадов и яслей — в 10 раз больше, чем в северной области (при том же расчете).

Все сказанное не оправдывает, конечно, но в какой-то степени объясняет уход молодежи из вологодской деревни.

В колхозе у Кирилловича работает агрономом милая и толковая девушка — единственный специалист на все хозяйство. Но и она собирается уехать, не за кого выйти замуж, не коротать же век без своей семьи? И тут не до шуток. Агроном — правая рука Кирилловича.

Итак, не в субъективных причинах нужно искать корни бедности деревни российского Северо-Запада. Корень — в причинах объективных. Экономический механизм, созданный для охраны принципа равной оплаты за равный труд, работал крайне плохо и порождал убыточность хозяйств северных зон. Потому-то переоценить значение решений мартовского Пленума для Вологодчины, да и для Нечерноземья в целом невозможно. Повышение закупочных цен, особенно значительное по зерну, установление твердых планов заготовок на ряд лет, списание колхозных долгов, помощь государства в мелиоративных работах — все эти меры открывают возможности возрождения сельскохозяйственного производства на старой земле.

Правда, принятые правительством меры застают сельское хозяйство различных зон в разном состоянии: южные области отмобилизованы, здесь уже отличная культура земледелия, высокая оснащенность техникой, северным же хозяйствам надо начинать с того, о чем житель черноземных степей и не думает: с сотворения плодородия почвы. Ибо крайне истощены, «выболтаны» вологодские подзолы, супеси, естественное их плодородие приблизилось к нулю. Нужны известные реформы и в методах землепользования.

Ведь одно повышение цен не обеспечит рентабельности, если не снизить разорительно высокую себестоимость продуктов, не поднять урожаи. (Вспомним: новая цена хлеба — 13 рублей центнер, а себестоимость его в среднем за пять лет — 13 рублей 79 копеек. Не поднимешь урожай — и при нынешних ценах зерно даст убытки.) Возможности снижения издержек здесь очень велики. Волей-неволей повторим ход рассуждений Кирилловича, ибо мысли председателя поддерживают научные работники области, а если уж говорить совсем точно, — Кириллович сам много позаимствовал из статей и лекций.

Директивы «кукуруза вместо клевера», «не пасти, а кормить» принесли много вреда Вологодчине, единственная польза от них — окрепшее убеждение, что без клеверов не обойтись, что пастбищное содержание — наивыгоднейший способ, то есть что отцы и деды дело свое знали. Не внимая заклинаниям, кукуруза дала в среднем за три года по 2,8 центнера кормовых единиц с гектара при себестоимости центнера 16,8 рубля. Клевера же за этот срок собрано по 13,8 центнера кормовых единиц с гектара при себестоимости вдесятеро меньшей — 1,6 рубля центнер. Понятно стремление руководителей расширять посевы привычного трилистника. Вопрос: что занимать под травы?

Мелкий контур по чистому доходу оценивается отрицательно. Урожаи зерна здесь гораздо ниже средних. Эти десятки тысяч клочков — гири на ногах у колхозов. Но стоит изменить способ землепользования, превратить эти клочки в долголетние культурные пастбища, и земля начнет давать чистый доход.

Что это — предположение? Уж не из новых ли панацей?

Нет. Тридцатилетний срок — достаточное время для убедительного опыта. В получасе езды от Вологды, на опытной ферме «Дитятьево», есть солидный участок «заброшенной» земли, который уже тридцать лет дает превосходные урожаи трав. Член-корреспондент ВАСХНИЛ А. С. Емельянов щедро удобряет опытные клетки — на гектар ежегодно вносится 5–6 центнеров минеральных удобрений. Зато за летние месяцы каждый гектар дает 4–5 тысяч кормовых единиц, в расчете на гектар культурного пастбища ферма производит за лето 45–50 центнеров молока. Летом библейски тучные коровы ходят по брюхо в траве.

Неудобно уже ссылаться на опыт Эстонии — столько раз писалось, что прибалты смотрят на луг как на высококультурную площадь. Финляндия, перешагнувшая в производстве молока за тысячу центнеров на сотню гектаров угодий, тоже широко использует пастбище и вовсе не считает плуг «началом всякой интенсификации».

Но министерства Федерации, прямо не запрещая использовать мелкий контур как плантации трав, требовали возмещать освоением новой земли любой залуженный участок. Так, во всяком случае, вопрос ставился летом 1964 года. «Что из пашни упало, то пропало». «Интенсификация начинается с плуга».

Что ж, отвоевывать пашню у леса — дело безусловно нужное. Но заметим, и дорогое. Один рубль, вложенный в расчистку, — это максимум сотка нового подзола, пока еще бесплодного. Рубль же, вложенный в удобрения, возвращается на лугах тем же летом прибавкой в 1,2–1,3 центнера кормовых единиц.

Разумеется, противники залужения правы в тех случаях, когда речь идет о многолюдных, хорошо оснащенных хозяйствах. При среднем по Вологодской области пахотном наделе колхозников в 6,1 гектара колебания весьма значительны — от 3 до 20 гектаров. Целесообразность создания долголетних культурных пастбищ растет вместе с наделом. Спору нет, гектар, занятый интенсивной культурой (кормовой свеклой, картофелем, гибридом брюквы с кормовой капустой), почти наверняка даст больше кормовых единиц, чем самая густая трава. Но нужно соразмерять благие намерения с людскими и техническими ресурсами.

Стоит сказать, что во всех областях луговодство в последние годы запущено. Ведь в числе тех семи с половиной миллионов гектаров, что за восемь лет выпали из производства, львиная доля приходится на сенокосы и пастбища. Сбор сена с естественных лугов не превышает семи центнеров с гектара, тогда как в 1937–1940 годах значительно большие площади давали в среднем по 9 — 10 центнеров сена. Расчеты Госплана Федерации показывают, что если довести заготовку сена до размеров сорокового года, то Россия на одной прибавке кормов может производить 9—10 миллионов тонн молока в год, то есть половину всего надоя 1964 года.

Запущенность луга обходится очень дорого. Колхозы и совхозы вынуждены были из года в год увеличивать посевы кормовых, вытесняя зерновые. Доля кормовых культур в полевых севооборотах возросла с довоенного времени почти втрое и достигла в шестьдесят третьем году 29,4 процента. За десять лет, начиная с пятьдесят третьего, посевная площадь Федерации возросла на 33,5 миллиона гектаров, но 21 миллион гектаров отдан под расширение посевов кормовых культур. Площадью трех Алтаев заплачено за равнодушие к лугу.

Конечно, не в одних пастбищах дело. Как бы ни плодородны были плантации трав, уровень производства знаменитого масла, состояние экономики колхозов будет зависеть от урожаев на пашне.

Зерновое хозяйство области сильно отстает. Достаточно сказать, что урожайность сейчас такая же, как и полвека назад: 7,5 центнера с гектара. Она никак не отвечает возможностям этой земли и климата. По 20–25 центнеров зерна собирает известный в области колхоз «Родина». Двадцать центнеров — обычный сбор на полях опытной станции. Учхоз «Молочное» производит на каждые сто гектаров пашни 61,7 тонны зерна — это втрое выше среднеобластного показателя. Впрочем, эти лучшие данные проигрывают от сравнения с уровнем зернового дела в Скандинавских странах. Применив плодосмен и минеральные удобрения (80 килограммов действующего вещества на гектар), фермеры Швеции довели средний урожай зерна до 30 центнеров (кстати, там и сборы клеверного сена высоки: 39–43 центнера в среднем по стране). Зерновых в посевах у шведов больше, чем в Вологодской области. Характерно, что скандинавы отдают предпочтение традиционным на севере ячменю и овсу. В Швеции им отводится 59 процентов площади зерновых, в Финляндии — 63 процента, Вологда же отдает им менее трети.

Одна из причин низкой урожайности — это известно всем — в тощей норме удобрений. Мы уже говорили, что гектар подзола в последнее время получал туков втрое меньше, чем гектар чернозема. Чтоб объяснить эту несуразицу, был рожден миф, будто почвы Нечерноземья худо окупают химикаты. К истинной агрохимической науке выдумка эта не имеет ровно никакого отношения. Основоположник «науки удобрять» Дмитрий Николаевич Прянишников еще тридцать пять лет назад опубликовал статью «Резервный миллиард (Химизация земледелия нечерноземной полосы)», где четко и ясно изложил свой взгляд на проблему, куда прежде всего направлять туки:

«Если прежде расширение наших посевов шло к югу и юго-востоку, в сторону земель, не требующих удобрения, то теперь наибольший интерес представляет другое направление в расширении культурной площади, связанное с новым фактором — химизацией земледелия.

…Дальше это продолжаться не может: в погоне за даровым плодородием мы оставили почти без культуры области, не знающие засухи, и не только заняли область сухого земледелия, но начинаем распахивать земли в областях, где земледелие является заведомо азартной игрой…

А если распахан уже весь чернозем, лежащий в полосе достаточного увлажнения, то нам теперь предстоит обратить внимание на тот климатический район и на те почвы, на которых Западная Европа исключительно построила свое интенсивное хозяйство, а именно: на нечернозем, не знающий засухи и способный при удобрении давать устойчивые урожаи датского типа, то есть 30 центнеров зерна с гектара…»

Удивительно современные слова! Можно только горевать, что целых три с половиной десятилетия им не придавалось значения.

Развивать производство зерна необходимо, без фуражной базы Вологодчине не поднять надои до нормального в этих местах уровня в три тонны на корову, Финляндией давно достигнутого. Но сейчас, если подходить с реальных позиций, нет никакого смысла вести в Вологодской области государственные заготовки зерна. Объемы закупок мизерны (нынче здесь продано государству меньше полутора миллионов пудов, столько обычно сдают два рядовых сибирских совхоза), но затраты на пшеницу и рожь велики. Товарность зерна мнимая. Какой резон заготавливать в Белозерском, скажем, районе 770 тонн хлеба, если только на питание его расходуют здесь 7900 тонн в год? Переключить здешнее зерновое хозяйство на обслуживание молочных ферм — значит сделать молоко гораздо более рентабельным. Да и разве может идти в сравнение качество северного зерна с бесспорными достоинствами масла «парижского», точней — вологодского?

Бессчетное число проблем стоит перед колхозами северной стороны. Укрупнение ферм и мелиорации, налаживание производства торфонавозных компостов, борьба с кустарником и возрождение культуры корнеплодов, строительство дорог, электрификация, разукрупнение хозяйств… Известно — неотложных дел тем больше, чем беднее хозяин. И все же есть среди них главные. Приведение способов использования земли в соответствие с рабочей силой, техническими, денежными возможностями, специализация применительно к своим природноэкономическим условиям, правильный подбор культур — именно здесь лежат те десятки миллионов, что способны оздоровить экономику старинного и чудесного края.

* * *

Стрелка компаса указывает: «Вон — Кубань, а там — Вологда».

Контрасты… На Лабе уже налилась черешня, когда в лесах за Шексной зацветает черемуха. У Неудачного вовсю звенит страда, а в белой ночи у Андозера только выходит из трубки первый колос ржи…

Когда начал возникать разрыв в экономике между южной и северной окраиной России, сказать трудно. Но мы точно знаем день, когда этот разрыв стал сокращаться: 27 марта 1965 года, день опубликования решений Пленума. «Все регулирующие государственные рычаги должны способствовать тому, чтобы колхозы и совхозы страны, имеющие различные возможности, были поставлены примерно в равные экономические условия развития», — сказано от лица партии. И слово подкреплено делом!

Одна дорога у благодатного южного края и у суровой северной стороны. Идти им надо рука об руку, соразмеряя шаг.

Июнь 1965 г.

 

ПОМОЩНИК — ПРОМЫСЕЛ

 

I

Член коллегии Управления по иностранному туризму В. И. Бабкин рассказывает, что поводом для такого заявления Ротшильду послужил контраст между художественными ценностями, которые открылись ему во Владимире и Суздале, и нашим неумением принять гостей. Миллиардер заранее предупредил, что собирается приобрести сувениры, много сувениров для себя и для родственников. В Суздале предложили открытки, это не устроило. Насилу во Владимире нашли для него полдюжины подстаканников.

— Наше общественное назначение, в частности, — заставить туриста истратить до цента всю валюту, которую он отложил на памятные вещи, — говорит Владимир Иванович, — Если турист увез из страны неистраченный цент, значит, я, принимавший гостя, или нерасторопен, или недостаточно вежлив и предупредителен, или вкусом не обладаю, или не сознаю собственной выгоды. Возможно и сочетание этих качеств. В год у нас бывает примерно миллион иностранных туристов. По выкладкам нашего валютно-финансового отдела, каждый из них тратит на сто долларов меньше, чем намечал. Хотел приобрести сувениры, ан нет ничего интересного. Считая округленно, возвращаются за рубеж сто миллионов долларов, предназначавшихся нашей казне! В печати что ни неделя — новые ахи и вздохи о промыслах, а что сдвинулось? Ваш хваленый ювелир и камнерез Суздаль, что он выдает на-гора — огурцы?

Верно, огурцы. Глянешь весной с колокольни на «богоспасаемый град Суздаль» — все огороды в стекле, блестят парниковые рамы. Невелик городок, за последние триста лет население возросло лишь вдвое, а с работой туго, предприятий нет, и у сотен семей бюджет поддерживают ранние овощи. Их сбывают в Иванове и на владимирском рынке.

Банкир с нарицательным именем — один полюс туризма и сувенирного спроса, а на другом… Я рассказал Владимиру Ивановичу банальный и все же горестный случай.

Первого октября прошлого года, в день Покрова (старый стиль в расчет не принимался), мы отправились поздравить с восьмидесятилетием храм Покрова на Нерли. Мы — это ленинградец, работник Эрмитажа Борис Ильич Маршак, его свояченица, студентка, и я. Из Владимира до Боголюбова нас вез автобус. Дорогой Борис Ильич весело рассказывал о чудесах иконы Владимирской богоматери — той прелестной, исполненной лиризма картины, что сейчас украшает Третьяковку. Князь Андрей Боголюбский, наделенный редкостным вкусом, вывез икону из Киева. И тут, в новой северной столице Руси, в пору лихорадочного строительства, когда что ни год рождается новый архитектурный шедевр, икона творит свой цикл до удивления практичных чудес.

Это она выбрала место для знаменитого Боголюбского замка — кони, везшие икону, встали, причем именно у впадения Нерли в Клязьму: князю нужен был контроль над перевозками недружественного Суздаля. Богородица вмешивается и в строительное дело; она отводит беду, вызванную штурмовщиной; наспех построенные Золотые ворота освящались при стечении народа, а окованные медью створы ворот упали и придавили людей. Но целы и невредимы оказались придавленные! Попадья Микулы и какой-то сухорукий владимирец, внучка боярина Славяты, сама жена князя Андрея — многие из реальных и поименно названных обитателей города были облагодетельствованы иконой! Но богородица опекает и Владимирскую землю в целом. Так считает решительный князь Андрей. В пику киевскому духовенству Боголюбский самостийно ввел праздник Покрова и, чтобы пресечь возможные дискуссии, в одно лето возвел на заливном лугу рукотворный белокаменный холм, а на нем поставил храм, с которым человечеству и поныне нечего сравнить.

Когда мы добрались до церкви, там не было ни души. Липы над старым руслом Клязьмы устлали холм желтыми и алыми листьями. Мы не подходили близко, чтоб не рушить впечатления громадности поднебесного белого строения. «Лебедь» тянулась ввысь, со стен глядели удлиненные женские головки, бряцал на гуслях вдохновенный царь Давид. Наша студентка ушла за старицу — взглянуть на отражение в воде среди листьев кувшинок. Борис Ильич фантазировал: Покров, надо думать, был гениальной работой, озарением молодого мастера, и тот же «зиждитель» лет через тридцать, признанный, отягченный лаврами, построит брату Андрея, Всеволоду, Дмитриевский собор, перегрузив его скульптурами…

А спутница наша все сидела неподвижно, обняв колени.

Потолковав о женской экзальтации, мы стали собирать в память о юбилее Покрова кленовые листья.

На обратном пути Маршак решил разговорить погрустневшую свояченицу. Девушка уносила осколок белого камня.

— Ну вот, нами уже овладела страсть к собственности. Ветку Палестины нам подай, без нее паломничество не в счет. Ладно, выкладывай, что тебе сейчас угодно приобрести?

— Про Покров или про весь Владимир?

— Про весь. Я добрый.

— Ну, царя Давида на белом камешке. Вправленного в дерево, только без всяких лаков, без ничего… А о Владимире — можно медный ковшик, а на нем слово «Гюргичь»? Помнишь, на Золотых воротах — «Гюргичь»? Грустно, непонятно и очень хорошо. А чтоб носить — цату или как там ее? Украшение вроде кулона. С грифонами, конечно, и ручной работы, живая, корявенькая… А тебе на стол — топорик Боголюбского, пусть крохотный, но чеканку повторить точно.

— Ясно. Мы — новые-модерновые, сувениры нам нужны — тематические. Это так называется — «тематические», учти.

Спутница, повеселев, уговаривала еще купить какие-то колты-подвески, сулилась восполнить траты Маршака из будущих стипендий, а он возражал — лучше он без отдачи купит ей значок и цветную открытку с троллейбусом на фоне Золотых ворот…

Смех смехом, но у девушки был праздник, такие дни помнятся. Купить что-то отвечающее впечатлению было просто необходимо. Мы знали, что никаких резных гусляров и кованых ковшиков не найти, но за «веткой Палестины» все же отправились.

Сувенирный магазин — как любой другой. Фаянсовые тигры и жирафы, анодированный алюминий, взвод каслинских мальчиков с мячами, какие-то роговые тюльпаны — все галантерейно-красивое, блестящее, отталкивающее абсолютной одинаковостью, все ни малейшего отношения к белому, тонкому Владимиру не имеющее. И какие-то деревянные, с претензией на модерн и условность куколки. В особой витрине — сокрушительно дорогой, декоративный Палех. Девушка вздохнула: «Ладно, пошли…»

Я проводил их. Двое из ста девяноста тысяч туристов, посетивших Владимиро-Суздальский заповедник в прошлом году, так и не смогли ничего купить на память.

Туризм делают не Ротшильды. Мистеры твистеры разного уровня образованности ездить могли всегда. Могущественнейшей промышленностью века сделали туризм студенты. И фрезеровщики, учителя, колхозники, аспиранты, счетоводы, у которых во время отпуска очень туго с деньгами. Тринадцать миллионов наших людей ежегодно едут в экскурсии и путешествия, сорок миллионов проводят отпуск не дома. Миллион советских граждан по туристским путевкам каждый год отправляется за рубеж. Много? Пока очень мало.

В одном серьезном экономическом журнале, не падком на громкие фразы, напечатано, что символом нашей эпохи являются траектория спутника и фигуры туристов, шагающих по планете. Экономисты изумляются: туризм стал самой доходной статьей мировой торговли, сумма поступлений от него в шестьдесят третьем году по всем странам составляла 9,25 миллиарда долларов, а через год подскочила до 10,3 миллиарда! Это намного больше, чем дает торговля сырой нефтью, а ведь нефть всегда делала политику. Туризмом теперь занимаются министры; специальные институты изучают, как заставить человека с рюкзаком посетить город Н. и вторично приехать сюда же. Число туристов, выезжающих ежегодно за рубежи своих стран, уже перевалило на вторую сотню миллионов человек: больше двадцати миллионов гостей принимает в год Италия, почти десять миллионов — Испания, а вся Европа — почти восемьдесят миллионов! Конечно же, Ротшильдов, морганов и Рокфеллеров среди них мало. Едут люди среднего, даже скромного достатка, едут в кредит — клерки и фермеры, рабочие, студенты, люди свободных профессий. Знамение времени: не доверяя кинооператорам и журналистам, человек хочет все, что может, повидать сам. Великое переселение народов — пустячная вылазка рядом с современным туристским потоком. Понятно, пущены в ход и реклама, и отменный сервис, и научное прогнозирование. Тот, кого мы не прочь назвать ротозеем, над чьей стадностью иронизируем, определяет экономику целых государств, дает работу миллионам.

И давно уже безделушка, памятный пустячок, недорогая поделка кустаря приковали к себе внимание банков и кабинетов министров. Потому что за безделушкой стоят сотни миллионов, если не миллиарды долларов в свободной валюте! Экономисты точно определили, что гостиницы, питание и транспорт поглощают только половину туристских расходов. Номера отелей не могут быть пугающе дорогими, обычно большой прибыли они не приносят, а то и убыточны. (Наша гостиница «Москва» в этом отношении — не исключение: в шестьдесят третьем году, например, номера дали семьдесят тысяч рублей убытка, его покрыли вспомогательные службы.) Но вторая половина расходов — вот где главная прибыль хозяев! Эта половина складывается из трат на сувениры, а также на развлечения и напитки. Пусть только треть второй половины расходуется на памятные покупки — и то сумма выручки в мире приближается к двум миллиардам долларов. Вот что значит кустарный «пустячок»!

Разговор с Владимиром Ивановичем Бабкиным заставил меня перелистать блокноты своих туристских поездок. Поневоле заключишь: возникла целая методика сувенирного промысла; что, где, как, кому продать — обдумано и взвешено.

Марокко, удивительный город Фес, средневековый арабский базар. Мастер, он же торговец, просит за поделку из тисненой раскрашенной кожи вдвое дороже, чем такая же с виду вещица стоит в современном магазине. «Но это же ручная работа! Хотите, при вас буду делать». Все правильно. Ручная работа — как не предпочесть ее холодному машинному изделию, потому что сделают при вас, с какой-то вариацией в орнаменте, вы становитесь как бы участником работы. Хотите или нет, а мысль, что народ в лице расторопного кожевника лично для вас готовит славную вещицу, поневоле придет в голову. Продавай этот малый по магазинной цене — он завтра пошел бы по миру…

Один из посетивших Рим рассказывал: «Сидит старуха, настоящая сивилла, продает антикварное. «Эта брошь — семнадцатого века, эта медаль — пятнадцатого, эта гемма — четырнадцатого…» — «А какая же вещь, синьора, самая старая?» Сверкнула глазами: «Самая старая — я, синьор!» Как было у нее хоть что-нибудь не купить!» Это к мучающему наших искусствоведов и руководителей промыслов вопросу: «Что нужно народу — поделка или подделка?»

Сестра Болгария. Сувенирные салоны — сущее разорение. В Пловдиве, Тырнове, Несебыре — всюду особый выбор. Чеканка, резьба по дереву, тканье, керамика, карнавальные куклы с бубенцами у пояса, эмаль… В 1963 году, когда стал оперяться «Балкантурист», газеты и радио несколько недель взывали: «Всех, кто знает ремесла, приглашаем на регистрацию». Испытания помогли отобрать подлинных мастеров, им дали материал для работы. Поделки стали принимать оценочные комиссии, они определяют и путь реализации (на валюту продавать или на левы). Ханжеством было бы упрекать за такое разделение: валюта нужна стране для индустриализации. Мастера высшего класса получили привилегии творческих работников, они освобождены от всевластия «вала», даже от подоходных налогов. Работа «валютного» ремесленника оплачивается вдвое, а то и втрое дороже работ среднего уровня. И вот диво: в считанные годы болгарская деревня, поселок, городок «вспомнили» ремесла, угасшие еще чуть ли не при турецком иге. Следствием экономической помощи промыслу стала ощутимая тяга молодежи в деревню: сын с фабрики возвращается к отцу, который теперь хорошо зарабатывает, и расцветает естественная передача ремесленных навыков от отца к сыну.

Закон современного сувенирного рынка — производство и продажа уникальных, присущих только данной местности изделий. Этим достигается важное для коммерции: покупает и не профан в искусстве, и тот, кто просто следует моде; учтено и отвращение покупателя к «массовке», желание приобрести вещь с ярким индивидуальным оттенком. В чести — факсимиле мастера. Штамп, пресс серьезных доходов сейчас не дают. Обострена тяга к экзотичности форм, к национальному колориту, к старине вообще, и тяга эта творит с кустарным промыслом, казалось бы, немыслимое. Мексика, например, «вспомнила» традиции давно забытого ацтекского искусства! Учтем эту способность ремесленников «вспоминать» для дальнейшего разговора.

И работники «Интуриста», и сотрудники Министерства культуры, местной промышленности, Института художественной промышленности охотно рассказывают о тягостных безобразиях, творящихся в сувенирном деле. Специально созданная для продажи памятных вещей фирма «Березка» свой товарооборот держит в основном на спиртном. Даже превосходное сырье — янтарь — мы обрабатываем так безвкусно, что поделки не берут, сырье стала у нас покупать ФРГ, а уже у нее «Березка» покупает оправленный янтарь. Стоит пустить фабрику сувениров, как она через квартал-другой сползает на пластмассовую, поролоновую или иную «массовку». А то и пуговицу начнет гнать, товаров нехватка, а план по валу жмет… Тезис о расцвете народного искусства у нас часто подкрепляется цифрой медалей всемирных выставок. В Брюсселе промыслы действительно получили пятьдесят семь наград. Но вот беглый перечень российских художественных ремесел, полностью или почти полностью угасших в последнее время: производство «гнутого» стекла (дутые петухи, рыбы и т. д.), шемогодская резьба по бересте, хотьковская резьба по кости, вологодский «мороз по жести», керамика Скопина, псковские и курские глиняные игрушки, череповецкое тканье…

Защита художественных промыслов обычно строится на аргументе, что «ни мастер берестяных кружев, ни игрушечник, вырезавший деревянных лошадок или кузнецов, ни старушка ткачиха не подорвут экономических устоев нашего государства» (Ю. Арбат). С таким же успехом можно доказывать безвредность для государственной экономики добычи нефти!

Давление финансовых органов на кустарей привело к тому, что финансисты теперь не могут привлечь в бюджет огромное количество свободной валюты. Тут уж подлинный подрыв если не устоев, так государственных доходов. Вмешательство бесчисленных организаций, в том числе и милиции, в деликатное и хрупкое дело привело к тому, что не используются громадные ресурсы рабочей силы, сдерживается рост товарной массы; что к поре, когда расцвет туризма создал особо благоприятные условия для кустарных промыслов, прикладные художества оказались в бедственном положении.

Первой причиной бед работники перечисленных выше органов называют разорванность промыслов между ведомствами: у семи, дескать, нянек… Действительно, прикладное искусство, как область беззащитная и на экономику якобы не влияющая, стало тем полем, на котором бюрократические дарования развернулись во всю мощь и ширь. Безнаказанная игра в переброску, наивная вера в то, что самое главное — кому подчиняться, создает лабиринт, удручающий своей бессмысленностью. Было время — «Северная чернь» числилась, как Мстёра, по ведомству бытового обслуживания, а лаковая миниатюра Федоскина проходила по управлению полиграфии. Совнархозы ликвидированы, и «Северная чернь» — в Министерстве приборостроения. В бытовом обслуживании теперь заонежские вышивальщицы. Палех принадлежит Художественному фонду, а единоутробная сестра его Мстёра — Министерству местной промышленности. Что касается игрушки, то они в легкой промышленности. Подчас дочернее предприятие проходит не по тому ведомству, что головное. Бесконечная, угрюмая, тупая игра…

Экономическая автономность и слитность художественных промыслов — условие совершенно необходимое. Но не стало бы создание крупной фирмы под названием, допустим, «Русский сувенир» еще одной перестройкой! Если не оградить такую фирму от вируса догматизма, если не распространить на художественные промыслы реалистические принципы стимулирования, чуткости к рынку, особого внимания к качеству, провозглашенные экономической реформой, — все останется суетой сует. К чему, однако, эти оговорки?

Начальник главного управления народных художественных промыслов и производства сувениров Министерства местной промышленности Федерации В. А. Артемов считает:

— Проблему сувениров решат только крупные заводы. Нужно строить их! А денег пока не дают.

Сотрудница Министерства культуры СССР, отвечающая за промыслы, сетует:

— В Туве и на Памире еще есть камнерезы и гончары, которые делают интересные вещи. Но они пока не организованы, не объединены.

Это контуры программы, на которой так и лезет «массовка», штамп, в которой творческие особенности мастеров заведомо будут нивелироваться. Ленинградский художник Василий Михайлович Звонцов особенно дорожит одним сувениром, купленным под Бухарой у старушки узбечки. Бабушка сама слепила этого дивного зверя, чудно раскрасила его — не то лось, не то тапир какой-то… «Это слон», — сказала она Звонцову. Если старуху «организовать», ознакомить ее с анатомией слона и велеть держаться «жизненной правды», такой «слон» больше не родится.

Художественный промысел, если это впрямь изобразительный фольклор, необходимо должен иметь своей питательной средой широкие массы народа. Если и нужен пропуск в фольклор, то им могут быть только талант, одаренность, просто способности, наконец. Проверка «пропусков» все-таки привилегия покупателя. Это вовсе не значит, что промыслу не нужны квалифицированные советчики и наставники в лице искусствоведов, оценщиков, подлинных знатоков. Промысел рожден в крестьянской избе: дома, известно, углы помогают. Но умельцы, надомники, неорганизованные кустари, во времена оно создавшие ремесла, — на какое место они могут претендовать в сувенирном деле? Или, без обиняков, какова механика вытеснения мастера, если он почему-то «не организован?»

Рассказывает сотрудник Министерства финансов СССР В. А. Тур:

— Право разрешать те или иные виды промыслов передано советам министров республик. Правительство Федерации, например, своим постановлением разрешило надомникам изготовлять абажуры, чинить часы, открывать парикмахерские. Художественный надомный промысел в налоговом отношении приравнен к таким занятиям. Кустарь, выбрав регистрационное удостоверение, на месяц берется под контроль фининспектором, который и определяет его доход. По доходу исчисляется и налог, шкала широкая — от четырех до восьмидесяти процентов. Надо признать, что инспектор часто механически умножал месячный доход на двенадцать, хотя кустарь может работать, скажем, три-четыре месяца в году. Налоги у надомников выше, чем у рабочих и служащих, низок, на мой взгляд, необлагаемый минимум. У нас их очень мало теперь, надомников, — несколько десятков тысяч по всей стране.

В стремлении «не дать забогатеть» кустарю финансовые органы добились того, что облагать налогами практически некого. Еще одно подтверждение, как важно в любом искусстве, в том числе и налоговом, чувство меры. Это же Министерство финансов в лице заместителя начальника управления Гознака П. Пирогова недавно отказалось изготовить для Пушкинского заповедника сувенирные значки и медали, так как Ленинградский монетный двор «перегружен выполнением правительственных заказов и заказов для выставки в Монреале (Канада)». В Михайловском, Тригорском, в Пушкинских горах ежегодно бывает около трехсот тысяч человек. На сувениры разобрали ель-шатер — гигантское, любимое поэтом дерево: оно состарилось, спилили. Купить в заповеднике нечего. А в городах Псковской области 26 800 человек незанятого населения: в Опочке, в уезд которой входило село Михайловское, — 100 человек, в Острове — 2100, в самом Пскове — около 10 тысяч. Кустарей в Псковской области — 300 человек. Сувениров ни один из них не делает.

Если фининспектор видит в кустаре потенциального капиталиста, то полномочный искусствовед — перспективного халтурщика. Строгость надзора за художественным уровнем изделий объясняют наличием «красилёй». (Как будто коверные лебеди могут тягаться в разрушении вкуса с анодированным алюминием и прочей галантерейной красотой, одобренной и тиражируемой!)

Новые «образцы» народных изделий создаются не в архангельских деревнях, не в аулах, а в Институте художественной промышленности, принадлежащем Министерству местной промышленности РСФСР. Институт — хозрасчетное предприятие, за каждый «образец» фабрики перечисляют ему деньги. Привилегия на творчество (разумеется — народное!) передана штатным сотрудникам. Сложна система «утверждений». Талантливый златокузнец Расул Алиханов (мне доводилось бывать у него в поднебесных Кубачах) уже как-то свыкся с тем, что новую вазу позволено чеканить лишь после того, как «сверху» в горы вернется утвержденный эскиз. Такая система предохранит, конечно, от коверного лебедя. Но и от неожиданного, удивляющего предохранит тоже.

А. А. Луначарская вспоминает, что в один из приходов Ленина к Луначарским (они жили тогда в Потешном дворце в Кремле) Владимир Ильич, не застав Анатолия Васильевича дома, заговорил с ней о том, что «хочет обратить особое внимание Анатолия Васильевича на народное искусство, которому он придает большое значение, считая, что у него многое может почерпнуть и многому может научиться профессиональное искусство; что он думает, что, когда схлынут заботы, народное искусство расцветет во всех концах нашей страны пышным цветом и поразит своими масштабами весь мир».

Профессиональное искусство может учиться у фольклора. Подмена второго первым — это фальсификация. Но в ленинском взгляде очень интересен и такой момент. Послереволюционная деревня еще, казалось бы, патриархальна. Вовсе еще не нужно «возрождать» те или иные виды промыслов, а культурнейших людей эпохи состояние народного искусства отнюдь не радует — его расцвет видится лишь в будущем. Кстати, А. В. Луначарский прямо говорит крестьянам, бедноте Северной области, что фольклор в упадке: «Деревня… до сих пор поет, пляшет, вышивает, кружева плетет, из дерева режет, есть у нее своя кустарная промышленность… Но чем это стало, товарищи крестьяне? Когда-то русский крестьянин так пел, что весь мир, звезды небесные могли его слушать. Он создал такое народное искусство, перед которым склоняют ученые головы и изучают, как это чудеса такого вкуса мог народ из себя дать. Но когда в XV–XVI веках помещичья петля стала все туже затягиваться на крестьянской шее, тогда стала заглохать песня… Надо нам, рабоче-крестьянскому правительству, спешить на помощь. Мы должны всюду разбрасывать школы, которые учили бы… всему старому русскому народному искусству, оживили бы его».

Речь шла, таким образом, вовсе не о том, чтоб использовать тонкий пласт, доставшийся от предреволюционных лет, а о проникновении сквозь все наслоения к самым родникам фольклора.

Между кустарной поделкой для рынка и подлинно народным изобразительным искусством знак равенства не ставился. Почему? Да потому, что художественные промыслы — это результат товарно-денежных отношений, плод развития капитализма в России. Рынок о вкусах не спорит — он диктует их, и кустарь менее всего был «свободным художником». Рязанская вышивка или хохломская роспись в тех фирмах, какие рождены «золотым веком» кустарной промышленности, глубоко отличны от того, что крестьяне тех же районов, на тех же материалах делали «для себя» еще в начале прошлого века. Ничего удивительного: кустарное изделие — зеркало вкусов потребителя. А нужно к тому ж учесть, что царизм, официально признавая за промыслом «первостепенное в государстве экономическое значение после земледелия», последовательно разрушал художественные традиции. Не из недостатка русофильства — из антинациональной своей сути. Взять ту же Владимирскую губернию — это край промыслов; в 1901 году подсобными занятиями подрабатывают 53 965 крестьян, здесь гранят хрусталь и пишут иконы, вышивают, чеканят. Здесь всегда перед глазами шедевры народного искусства — Покров на Нерли, Дмитриевский собор, фрески Андрея Рублева, — и здесь же державные «искусствоведы» свершают геростратовы подвиги. Еще в позапрошлом веке из Успенского собора, построенного Боголюбским, выбрасывают иконостас работы Андрея Рублева, его заменяют картинами, где «все как живое». Николай I прикажет привести «в первобытный вид» Дмитриевский собор, и эту работу непоправимо осуществят «чиновник по искусственной части Петров и корпуса путей сообщения инженер-поручик Абалдуев». В конце прошлого века владимирское духовенство решит разобрать на камень храм Покрова на Нерли, да не сойдется в цене с артелью каменщиков; «лебедь» случайно уцелеет. Такое не проходит бесследно.

Когда мы говорим о «возрождении» того или иного промысла, то сверяемся обычно с уровнем 1913 года: в данном случае речь не о «разах» превышения, а о потерях ремесел. Волей-неволей тот уровень канонизируется. А пора-то была — упадочная! Слой, родивший подлинно гениальное, залегает намного, намного глубже. И внимание к тому удивительному слою у сегодняшнего потребителя, чуткого и тонкого, развитого и отзывчивого, как никогда обострено. Тут и нужно сказать о способности промысла «вспоминать» самое светлое в своей истории.

На Ивановской площади Кремля по девять с полтиной за штуку продают модели спутников с заводной музыкой. Туристы берут, особенно охотно — немцы. А нельзя ли здесь, где века работала Оружейная палата, предложить доступную поделку из меди — конечно же, чекан, ручная работа? Нельзя ли напомнить резной копией всадника с Боровицкой башни или льва со Спасской, что турист находится в Белокаменной, столице мастеров?

«Не толкайте нас на подделку. Где тут подлинность, где традиции?»

В таком смысле и лаковая миниатюра Мстёры — подделка, потому что промысел создан в советское время, и манера, и техника письма мало общего имеют с тем, как работали здешние иконописцы. Но угадали умные люди, попали в точку — и теперь миниатюра на папье-маше едва ли не монопольный представитель нашего промысла во всем мире.

Нет, не подделка, не имитация, а напоминание о дедах «каменосечцах и древоделах», созданное живыми руками потомков под тем же солнцем, на тех же берегах, хранящее лучики дедова дарования. И потому — полноправная художественная вещь.

В Пскове, в алтаре церкви Преполовения (XV век) — кузница реставрационных мастерских. Два мастера, обоим по семьдесят пять, куют раму флюгера на восстановленную Власьевскую башню Довмонтова города. Белобородый, лицо с фрески, сосредоточенный Кирилл Васильевич Васильев и Петр Андреевич Ефимов, говорун и прибауточник, сущий Сократ с круглым лбом, широкой бородой и курносым носом.

Флюгер — стяг с гербом Пскова, барсом, чеканенным на меди. Эскиз сделал реставратор Всеволод Петрович Смирнов. Архитектор и живописец, окончивший Институт имени Репина, он и кузнец тоже, выученик дедов, и чеканщик. Широк, приземист, рыжеватая, с первой сединой борода молодит его и придает кротости. В свитере и вязаной серой скуфейке — то ли водолаза напоминает, то ли ратника в кольчуге. Деды из него веревки вьют. Вот и сейчас.

С придыхом бьет «Сократ», звенит молотком дед Кирилл, алый металл искрится и мнется.

— Ты куда гнешь? — замечает Смирнов, — Вот же рисунок.

— Не, так хорошо. Не глянется.

— Делай, как нарисовано, Кирилл!

— Не, не ладно. Туда надо развернуть и сюда тоже.

— Больно грамотный. Вещь должна восприниматься целиком.

— Приварим покрепче, будет целиком, — острит «Сократ».

— Яйца курицу не учат, — гнет свое Кирилл.

Смирнов отнимает у него молоток. Пока брус снова греется, они спорят, точней, вздорят, бранятся. Деды упрямы, а художник, кажется, просто проверяет, насколько они правы. Выходит по-ихнему. Флюгер-стяг — с такими «языками», какие и ладны и глядятся.

Десять лет во Пскове Всеволод Смирнов реставрировал плитняковый Изборск, удивительную крепость в Печорах, «вычинял» готовые рухнуть древние церкви, копировал фрески, но гордость его — на берегу Великой: возрожденная Покровская башня, колоссальный каменный фрегат, громивший полки Батория. Работы его хвалят. Он реставрирует в том же материале, а главное — руками и умом псковичей, в которых сохранилось былое мастерство и былые пути решений, архитектурных и декоративных. Откапывает и вновь являет миру таланты плотников и каменщиков, кузнецов и керамистов, что еще теплятся, но в сборно-панельном строительстве не нужны. Венец любой работы — в кузнице: крест ли на церковь, флюгер геральдический или дивное «райское древо» на шатер башни. И спорит в прокопченном алтаре.

— Боюсь, — одряхлеют мои апостолы, а то и помрут, — просто говорит он, — А красоту железа понимают, металл у них из-под молотка выходит живой, теплый. Столбовые скобари. Приятели-художники заказывают им подсвечники — модно. А я хочу сделать с ними образцов двадцать памятных поделок — светильник, скажем, вешалку, ключ, штопор, щипцы печные, дверную ручку, кольцо на ворота, все по-псковски, с клеймом нашим. Не для кого, но — делаем.

Реставрируют у нас серьезно, это известно. И что ни реставрационная мастерская, то целое старинное производство, потенциальная мастерская сувениров. Те образцы, что создает умелец в споре с уважающим его знатоком искусства и истории, размножать не грешно.

Но это все речь о профессиональном, так сказать, кустаре. А ведь художественный промысел от века был подсобным занятием крестьянина, помощником ему, «второй тягой» русской деревни.

 

II

Минувшей зимою я жил в Вологде — читал в областном архиве материалы о кружевном промысле. Вечерами выходил прогуляться на берег реки.

Запомнился один вечер. Густые сумерки, на кирпичных стенах кремля, на штабелях дров и сарайчиков — шапки чистейшего снега. Темнеет громада собора, строенного Грозным в опричном своем городе, на ремонтных лесах у куполов гомонят зябнущие галки. Небо низко, и от этого чутко и будто тепло. Пахнет березовым дымом. За льдом реки Вологды — желтые огни. Мальчишки съезжают на лыжах с крутого берега и бесконечно катятся по заснеженной глади.

На середине реки — проруби, как громадные окна с дощатыми рамами. Ограждены щитами, над каждой — лампочка, темная вода в отблесках. Это коммунальное удобство, давнее, еще управой заведенное — белье полоскать. Женщины после работы везут сюда на саночках влажные копешки рубах, наволочек, детских штанишек, становятся на колени у кромки и, переговариваясь, споро полощут.

В сумерках я не сразу понял, отчего руки у женщин так странно блестят. Резиновые перчатки! Нововведение, знак времени.

— В резине руки не зябнут, — весело объяснила одна. — А то лед намерзал на запястье.

А потом лихо подкатила саночки бойкая бабка. Разобрала свою копешку — и давай полоскать голыми руками. Я спросил, почему же она — не как все.

— Есть перчатки, да так привычней. Всегда бабы так полоскали — и ничего, здоровы были.

И справилась быстрей других.

Старуха, что в силу нужды хранит старинную привычку, — это и есть сегодняшний день кружевного промысла деревенской Вологды.

Выцветшие «дела» архива, исследования, отчеты, забытые брошюры, словом и цифрой сохраняя дух своего времени, интересно повествовали об истории кружевоплетения. Возникло оно под Вологдой около 1820 года как помещичья мануфактура. Барыня Засецкая открыла «фабрику», где работали семь крепостных девушек. Все вологодские кружевницы-плетеи ведут свой род от легендарной Анны Михайловны, что одиннадцатилетней девочкой была послана барыней учиться в Пошехонье, на кружевную «фабрику» Окулова. Для глубокого освоения кружевного дела достаточно двух-трех лет. Анна же Михайловна училась будто бы целых пять и постигла все тонкости. Мануфактура Засецкой передала умение множеству женщин в окрестных деревнях.

Расцветает женский промысел с отменой крепостного права, с развитием товарно-денежных отношений. Экономическая основа у него та же, что и у всех промыслов русского Севера: долгая зима, когда в поле делать нечего, невозможность прокормиться одним земледелием, тощие почвы, требующие интенсивной обработки, то есть вложений, денег. К. Маркс пишет, что в России «…в некоторых северных областях полевые работы возможны только в течение 130–150 дней в году. Понятно, какой потерей было бы для России, если бы 50 из 65 миллионов населения ее европейской части оставались без занятия в течение шести или восьми зимних месяцев, когда необходимо прекращаются всякие полевые работы.

…в деревнях повсюду развилась своя домашняя промышленность. Так, существуют деревни, в которых все крестьяне из поколения в поколение являются ткачами, кожевниками, сапожниками, слесарями, ножевщиками и т. д.»

Вологодское кружево поглощало в основном женский труд.

Наука далекого Брабанта, иных заграниц упала на благодатную художественную почву: северный край даровит, самобытен и потому — переимчив. Кружево — это непременно песня, это вечерняя сказка, это при всей своей традиционности фольклор живой, творимый. Луначарский особо отметит, что «русские кружевницы пронесли свою виртуозность через самые тяжелые времена художественного равнодушия…».

Скрупулезные земские статистики свидетельствуют, что в конце века доход от кружев в крестьянском бюджете «плетущих» уездов составлял 8,04 процента. Не так уж и весомо, но те деньги давали крестьянке известную самостоятельность (до сих пор школьница сама себе на туфли заработает, а на кино и подавно), хотя достались отнюдь не легко. Труд этот, по выражению одного автора, требует «фантастической усидчивости, героического прилежания, сказочного старания». Девочку пяти лет уже засаживали учиться. Зимою кружевницы работали с восьми утра до двенадцати ночи, часов по шестнадцать в день, плетея средней руки зарабатывала в день двадцать копеек. Тридцать копеек считалось большим заработком, сорок — редкой удачей. Потомственная кружевница Зинаида Васильевна Сняткова, сейчас она руководит кружевным объединением, говорит, что и на ее памяти в деревенской семье кружев не оставляли — все делалось исключительно для сбыта. Миловидная тропининская «Кружевница» (репродукции увидишь на всех стенгазетах «Снежинки») грешит лакировкой: каторжное сидение убивало красоту, сокращало век пуще ковроткачества.

В деревнях плели простые кружева, известные под названием русских, или фантажных. В Вологде же и пригородах вырабатывались гипюрные, клюни, численные, сколочные, немецкие, валансьен, брюссель и русские — само перечисление говорит и об освоении зарубежного мастерства, и о привнесении в ремесло своего. Скупали изделия так называемые «кубенки» — слово идет от названия Кубенского озера, по берегам которого лежат старинные кружевные деревни.

Как ни мала была плата, ремесло приносило гарантированный доход, и число кружевниц вырастает быстро: в 1893 году плетением занято четыре тысячи крестьянок, в 1900 — уже двадцать тысяч, в 1910 году — 35 181 женщина и даже 245 мужчин. 1913 год дает высший дореволюционный уровень — 39 тысяч человек, кружев выработано на 2,3 миллиона рублей, средний годовой заработок плетей — 34 рубля 58 копеек.

Советская власть кустарный промысел поддерживает и поощряет. В двадцать первом году создан кооперативный «Артель-союз», чье назначение — бороться с нэпманом-посредником. Плетея вскоре появляется в каждом втором дворе, число кружевниц поднимается до рекордной цифры — пятидесяти тысяч. Документы повествуют о времени серьезном, деловом; на учете каждый рубль прибыли, проявляется забота о мастерстве. И вот окрепший кружевной промысел пробивается на европейский рынок.

Заинтересовало меня «Дело № 20». Содержало оно переписку вологодского «Артельсоюза» с советским торгпредством в Берлине. Кто-то, возглавлявший художественно-промышленный отдел представительства, заботливо, твердо и с большим знанием дела направлял борьбу северорусского промысла на европейский рынок. Конкуренция сильная. Европу наводнили фламандские, чехословацкие, китайские кружева. Тот, знающий, — он подписывается четко и энергично «М. Андреев…», — журит своих: расхлябанность нетерпима, осваивайте же, такие-сякие, приемы деловых людей, иначе нам не обойти старинные фирмы!

Более тысячи двухсот номеров изделий значилось тогда в вологодском прейскуранте! Мушка и денежка, бубны и колесико, цветок, американская клетка, сердце, роза, борона, жемчужина, елочка, пуговица, морозы, воронья лапка, калачик, листочек, жучок, березка, речка — было из чего выбрать. Вот поддалась одна торговая фирма, другая… В феврале 1926 года торгпредство перевело «Артельсоюзу» первые 828 рублей золотом, с тех пор переводы начинают поступать регулярно.

Кто направлял экспорт кружев? Кто удивительно совмещал в себе деловую струнку с тонким пониманием красоты северного товара. Ради интереса стал доискиваться. Оказалось, что в торгпредстве тогда работает не «М. Андреев…», а Мария Федоровна Андреева. Да, она самая — жена Горького, одна из культурнейших женщин своего времени, хорошо знакомый Ильичу человек. Высок же был уровень экономического и художественного руководства промыслом послереволюционного села!

С октября 1930 года кустарей, давным-давно кооперированных, начинают коллективизировать — создан новый «Вол-кружевсоюз». Документы в очень плохом виде, стиль их резко изменился — усиливается процесс бюрократизации. Разговор уже не столько о кружеве и доходах, сколько о социальном составе органов управления, о спущенном задании. Появляются фразы-заклинания: «Работа по реализации займа по кружевным артелям проходит безобразно, слабо и идет самотеком, без вовлечения масс кустарок в круг этого вопроса». Причинами срыва производственного плана называются «недоведение артелями твердых заданий до каждой кустарки, недача заявок на керосин, позднее получение керосина низовкой, отвлечение кустарок на лесосплав, отбор денег у артелей с участием ГПУ…». «Следствием чего, — пишется дальше в том же отчете, — имеются частые случаи уноса кустарной своей продукции обратно и распространение кулацкой агитации — на этой почве: «в артелях денег не будет до весны, и работать не стоит».

Словом, коллективизация промыслов проходит с теми же минусами административного толка, что и коллективизация крестьян, и к 1934 году качество кружев и объем их производства падают настолько, что в документах проскальзывает тревога: а уцелеет ли вообще промысел? Но сельхозартели постепенно крепнут, и промысел, точное зеркало состояния крестьянской экономики, перед войной оправился, воспрял: плетут кружева почти двадцать тысяч вологжанок, на Всемирной выставке в Париже получен «Диплом золотой медали».

Кому сбывали кружева в войну — не ясно, но уже в сорок втором промысел восстановлен, солдатки подрабатывают. А вот с 1949 года идет приглушенный разговор об экономическом упадке. Штучные, впрочем, вещи, пышные и чуждые задушевному, скромному духу северного художества, делаются и рекламируются: панно «Грузия», шторы «Свет мира над Москвой», портьеры «Московский Кремль» и т. п. Задачей кружевниц объявлено «отображать в своих рисунках окружающую нас советскую действительность». К 1954 году в промысле еще заняты 17 900 женщин.

А затем количественные изменения как-то быстро переходят в качественные, административные меры вкупе с глубокими социально-экономическими хворями приводят к тому, что старый промысел тает быстрей апрельского снега.

Какое, казалось бы, влияние на плетение кружев могут оказать низкие закупочные цены на рожь, молоко и мясо, неэквивалентность обмена, убыточность колхозов? Есть ли связь между неравенством колхозника и рабочего в социальном обеспечении, между юридическими сложностями деревенской жизни и старинным рукоделием? Есть, оказывается, да еще какая тесная!

Колхоз Севера не выручает продажей продуктов того, что затратил на их производство. Убыточное производство диктуется административным путем: от колхоза требуют необоснованных поставок, позже — выполнения планов продажи. Но не допустить развала хозяйства колхоз может только хронической недоплатой за труд. Страдают сильней всего так называемые «полеводы», то есть работницы без постоянной должности, сильно ощущающие сезонность сельского труда, некогда коротавшие зиму за кружевом. Не имея возможности вести расширение воспроизводства, колхоз вместе с тем не способен уже воспроизводить рабочую силу. Чтоб вырастить сына или дочку, нужна еда, деньги на одежду и обувь, нужно и все то, чего семья одна дать не может: клуб, кино, где можно увидеть, как живут в других местах, прочий «соцкультбыт». Если девчонка заработала на «шпильки», то нужен тротуар, по которому можно в этих «шпильках» ходить, иначе туфельки увезут туда, где начинается асфальт. Это в доказательстве не нуждается. Кроме того, давние юридические меры, служившие удержанию рабочей силы в колхозах, приобретают опасную силу: получив после армии паспорт, парень в «беспаспортный» колхоз не возвращается, а девчонка идет на любые ухищрения, чтобы получить тот самый паспорт. Кардинальным вопросом становится обеспечение в старости, та самая «пензия», которую в деревнях по Сухоне и Вологде выговаривают непременно с «з» вместо «с» и почему-то не склоняют («на производстве он заслуживает пензия», «в колхозе пензия не дают»), «Дело не только в клубах» — справедливо озаглавливает одно из читательских писем газета «Известия». «Создается странное положение, — пишет автор письма, — различия между положением крестьянина и рабочего, между их трудом исчезают. Но одинаковыми правами они пока не пользуются».

Однако — к промыслу. Если колхоз административно принуждают работать в убыток, то необходимо должны быть перекрыты другие, не чисто сельскохозяйственные пути к прибыли, закрыты каналы поступлений из тех сфер, где действуют товарно-денежные отношения. Этим и было вызвано запрещение колхозам заниматься многими видами подсобных производств. Существо промысла в том, что одни и те же люди, смотря на времена года, выступают то как крестьяне, то как работники промышленности. Тем сглаживается сезонность труда, поднимается заработок. Но если в промышленности все же как-то действуют товарно-денежные отношения, а в колхозах — нет, то промыслу несдобровать. Ущемление промысла — это защита неэквивалентного обмена между сельхозартелью и государством.

Колхоз, не получающий дохода от промыслов, — заинтересован ли он в том, чтобы крестьянки сами по себе, в индивидуальном, так сказать, порядке, вливались в сферу товарно-денежных отношений, то есть плели кружева? Нет. Ибо поступление средств от промысла отбивает охоту работать за пустопорожний трудодень, или, официально говоря, подрывает трудовую дисциплину. Так и возникают любопытные документы — списки колхозниц, которым разрешено заниматься кружевоплетением. Я держал в руках несколько таких списков, заверенных печатью правления колхоза, — их пересылают на фабрики «Снежинка», чтоб развозчицы ниток и образцов знали, кому можно давать заказы. Плетут в подавляющем большинстве престарелые колхозницы, год рождения, проставленный особой графой, начинается чаще всего с 189…— 190…

В 1956 году промысловая кооперация реорганизуется, в шестидесятом — упраздняется вовсе. Кружевницы промысловых артелей превратились в работниц государственного предприятия. Стремление деревенских плетей перейти в штатные кружевницы правление колхоза справедливо расценивает как желание «уйти на города». Число кружевниц резко снижается.

В деревне Ирхино, одной из ста деревень колхоза «Передовой», пятнадцать домов, молочная ферма, плетут в трех домах. Нина Александровна Паничева, жена конюха, в колхозе на разных работах, зимою же — на кружевах. В уголке избы — все нехитрое оснащение: валик-подушка на пяльцах, на нем сколок — рисунок на бумаге. Кружево крепится на сколке булавками, обязательно нержавеющими. Вот они, знаменитые коклюшки — еловые палочки, катушки и отвесы разом. Плетея перебирает их, сухие коклюшки нежно звенят — «брякают». Отсюда и шутливое название ремесла не плетёт, а «брякат». Сейчас в работе черная косынка. Это — «массовка». Изделие полно чуть старомодного изящества и благородства. В сравнении с ценами на синтетику кружева стоят гроши: в самом дорогом сувенирном магазине Вологды я купил такую косынку за шестнадцать рублей. Из них в оплату кружевнице пошло двенадцать с полтиной. Работает над косынкой Нина Александровна, по ее словам, две недели. Что ж, цифры совпадают: среднемесячный заработок плетеи-надомницы — двадцать три рубля, в общей фабричной мастерской, где заказы выгоднее, — пятьдесят рублей.

Вернулась из школы дочка Нины Александровны, десятиклассница, пришла соседка Зоя Акиндиновна Мельникова, тоже колхозница, но штатная плетея. Хозяйка покрывает работу платком — так делают все, это охрана таинства. Садимся за самовар.

Акиндиновна не без гордости рассказывает, что в «Снежинке» получает пенсию по полному стажу — двадцать пять пятьдесят ежемесячно. И разрешение плести ей брать не нужно — вольная птица. Хозяйка соглашается: в «Снежинке» не в пример лучше, если б можно было, все бы к «Бурачихе» перешли. «Бурачиха», Нина Ивановна Буракова, руководит Кубенским отделением «Снежинки», ее в разговоре поминают часто, как лицо всевластное, иной раз по старой памяти и кубенкой назовут. У «Бурачихи» работникам житье: и по болезни получишь, и инвалидность признается, «пензия» выше вдвое и на пять лет раньше.

Я спросил у девочки, умеет ли плести, станет ли кружевницей. «Охота была!» Будто я ее о замужестве спросил — тот же тон. Видно, в этом что-то стыдноватое, в таком старушечьем заработке.

Исподволь выясняю у кружевниц, как относятся к колхозному кружевному цеху. Зимою в бригаде делать нечего, вот бы и… Поняли тотчас — и насторожились: не новое ли указание? Нет уж, пусть колхоз в это не встревает. А вот если б «Бурачиха» приняла всех мастериц, так лучше б и не надо.

А колхоз, впрочем, и не хочет «встревать». «Передовой» — едва ли не лучшая сельхозартель области, если не считать пригородных. Тысяча триста коров с надоем в три тонны, семьсот тридцать трудоспособных, оплата на человека в день в 1965 году два рубля шестьдесят копеек. Занятость и выручка от продукции по месяцам разнятся очень сильно: в январе работало шестьсот двадцать пять человек, реализовано продукции на тридцать две тысячи рублей, в сентябре на полях, лугах и фермах было 932 своих (с подростками и стариками) и 464 человека привлеченных — с фабрики пуговичной, из кулинарной школы, — реализация достигла двухсот трех тысяч рублей. Колхоз в заработную плату выдал полмиллиона рублей. «Бурачиха» выплатила плетеям полтораста тысяч. Это очень важные полтораста тысяч, потому что получают их не высокооплачиваемый управленческий аппарат, не механизаторы и доярки, а те «полеводы», что заняты всего месяцев пять в году. Два шестьдесят на человеко-день — это ведь средняя цифра, а крайние — различаются сильно. Полтораста тысяч Нины Ивановны «Бурачихи» — помощь серьезная. Но деньги эти — вне колхоза, вне сельского хозяйства. Никакого влияния на урожаи, надои, «соцкультбыт» они не оказывают. Между колхозной экономикой и промыслом уже вырыт ров, и сам собою он не засыплется.

В декабре 1965 года в вологодском кружевном промысле было занято 6127 женщин, в том числе 2456 пенсионного возраста. Ежегодно на пенсию провожают примерно тысячу кружевниц, работать штатные плетеи практически прекращают, потому что пенсионерке разрешается работать два месяца в году, иначе собес начнет прижимать с пенсией. Пополнение же составляют пятьдесят девушек — ежегодный выпуск кружевной школы. З. В. Сняткова просто говорит, что цехи, где плетей на правах фабричных работниц, сохранятся, а «за надомницами перспективы нет».

Нет перспективы? Работники обкома дали мне материалы о ресурсах рабочей силы в колхозах. По сравнению с довоенным временем число трудоспособных в артелях сократилось примерно вчетверо. За пятилетие (1960–1964) ежегодное сокращение составило пять процентов (было 140,8 тысячи, осталось 98.7 тысячи). А с учетом механизации колхоза в 1965 году требовалось сто двадцать семь тысяч среднегодовых работников. 98.7 тысячи великоустюжских, белозерских, кубенских, кирилловских колхозниц и колхозников работают почти с равным напряжением зиму и лето: в июле 1964 года было занято 98,4 тысячи, в декабре — 90,8 тысячи. Стоит учесть отпуска, болезни, перерывы из-за погоды, и можно только удивиться той трудовой дисциплине, той организованности, какую удается деревенским коммунистам поддерживать во всей области. В целом за пятилетие средний вологодский колхозник вырабатывал по 270 дней в году. Если бы в целом по колхозам страны мы подошли бы к этой цифре! По данным академика ВАСХНИЛ С. Г. Колеснева, государство получило бы в этом случае такое количество труда, какое вдвое превысило бы прямые затраты труда на производство черных металлов, нефти и нефтепродуктов и на добычу угля, взятые вместе!

Весь этот разговор — попытка еще раз проиллюстрировать тот факт, что пора экономической реформы принимает от предшествовавшей ей системы администрирования очень тяжелое наследство. Положения XXIII съезда партии об уравнивании социально-экономических условий в городе и селе, о сближении сельского социального обеспечения с городским уровнем, о главенстве материального стимула в производстве, о лучшем использовании трудовых ресурсов в колхозах и развитии промыслов переоценить нельзя, положения эти более чем своевременны, осуществление этих принципов для северной деревни — вопрос жизни.

Тяжелые времена художественного равнодушия кружевной промысел, по слову Луначарского, пережил, не потеряв виртуозности, блестящей техники. Не хочется думать, что и наше время промыслом будет оценено как равнодушное к красоте.

Платят у нас кружевницам баснословно мало, и кружева стоят очень дешево. Это при том, что в стоимости изделий 85 процентов занимает зарплата. Промысел поддерживает устойчивая и несколько консервативная во вкусах деревня — украинская, белорусская, грузинская. Программа 1965 года намечала выработать кружев на 1,4 миллиона рублей и на том понести 26 тысяч рублей плановых убытков. Это при двадцати трех рублях, заработанных плетеей-художницей в месяц! «Снежинке» очень трудно конкурировать с легкой промышленностью, с ее капрона-ми-нейлонами, а ассортимент, утвержденный и санкционированный, держит промысел именно в колее конкуренции. На фабриках, затрачивая громадное количество труда редчайшей квалификации, плетут кофточки, которые, в сущности, имитируют нейлоновые. «Чтоб были нисколько не хуже!» А сопоставление-то унизительное для дивного художественного ремесла. Нейлоновые кофточки надо выпускать сотнями тысяч, но решать проблемы старанием немногих сбереженных кружевниц — все равно что с помощью живописцев выправлять прорыв в малярных работах.

Идет разговор о том, чтобы в кружевных цехах поставить машины. Их закупают за рубежом, кое-где «брякат» уже «плетея» с программным управлением. Похоже, это для Вологды — акт капитуляции.

Думается, что рынок, в общем-то правый всегда, к кружеву сейчас несколько равнодушен по неведению. О вкусах спорить не надо, их надо воспитывать. Формировать их серьезной и тонкой рекламой. Академик Колеснев рассказывает:

— Я просто крякнул от досады, когда в Париже, в ресторане «Максим» увидел двух модниц: одну — с кружевом, другую — с оренбургским платком на плечах. Говорю своему приятелю: «Показать бы этих дам той московской молодке, что готова не есть, не пить, ради заграничного дрянца и бабкиным кружевом требует…»

Не академики — дома моделей, журналы, ателье, крупные магазины, все те, кто направляет спрос, должны бы втолковать потребителям больших городов, как сказочно им повезло. Нигде в мире теперь так не сплетут «розоватых брабантских манжет», как на русском Севере. Если даже кружева ручной работы значительно подорожают, они останутся дешевыми: это нетающий иней, это сказка о Снегурочке, это высокое искусство, а талант сберегать надо. Рублем, в частности, сберегать. Сейчас мы почти не продаем кружево за рубеж — что ж, себе будет больше. Жить в двух-трех часах езды или лёта от Вологды и не мочь хоть раз в жизни купить подлинное ее изделие — с этим трудно было бы смириться.

Пока купить можно. Лишаться этой возможности — нельзя никак: «речка», «елочка», «жемчужка» вологодской плетеи стали частицей национального.

 

III

Помню состояние недоумения, с каким я впервые ехал в мещерский колхоз «Большевик». Накануне, сопоставив мало-мальски внимательно данные о поставках продуктов и об оплате труда, я пришел к выводу: такого колхоза в принципе быть не может. Потому что за год уплачено людям намного, тысяч на сто, больше, чем могли дать денег все поля и фермы!

Положим, производят здесь по восемьдесят четыре центнера мяса на сотню гектаров, уровень для Мещеры невероятно высокий. Но неполная тысяча гектаров пашни кормит четыреста работников. Да какой пашни! Почвы скудные, естественное плодородие, судя по карте, ничтожно, агрономы в таких случаях говорят о «гидропонике»: растение питается тем, что положишь в землю. А как кормят! В шестьдесят четвертом году на человеко-день вышло по три рубля тридцать две копейки, а таких дней у среднего колхозника непонятным образом набралось триста восемь в году! Уплачено больше вырученного, а налоги, амортизация, накопления? Или печатные данные врут, или «в нашем болотистом, низменном крае» объявилось чудо.

А приехал — недоумение выросло. Умно распланированный поселок, опрятные, обшитые тесом коттеджи, фермы с необычно большими окнами, дом агротехнической культуры, клуб, интернат, даже такое, как конторский умывальник с фаянсовой раковиной и свежим полотенцем на сверкающем крючке, как чай для приходящих из бригад, крепкий и бесплатный, — все выдавало присутствие громадных денег. Такие «следы довольства и труда» воспринимаешь как должное, скажем, в узбекском колхозе «Политотдел» (благодаря сверхрентабельному кенафу) или в молдавской «Бируинце» (экономику держит виноград), но тут-то русский Север! Такие капиталовложения, несмотря на высокую оплату? Должно быть, у колхоза дикий долг. Или есть тут скрытый цех, делающий деньги.

С Акимом Васильевичем Горшковым доводилось встречаться и прежде. Это красивый человек с седой волнистой шевелюрой. Очки с толстенными стеклами придают ему сходство не то с букинистом, не то со старым часовщиком. Чуть прихрамывает — след гражданской. Дома одет так же, как в Москве: хорошо сшитый костюм, свежая рубаха, галстук.

Принял приветливо, рассказал об урожае (люпин порадовал), о своей войне со строителями газопровода: тянут в колхоз нитку — и все тянут, окаянные, тянут, знаете ли, терпения уж нет. Речь чиста, литературна, но впечатление такое, будто знаменитый председатель боится в скороговорке обронить лишнее и потому умышленно часто повторяет «знаете ли» и «значит»… От этого чистая будто бы речь неприметно превращается в медлительную, осторожную.

О Горшкове, одном из основателей колхозного движения, существует целая литература. Романтическое начало колхоза (семь бедняцких семей поселились на болоте и стали, живя в шалашах, осушать его), быстрый выход «из тьмы лесов, из топи блат» на всесоюзную арену, сама фигура интеллектуала-председателя, книголюба и сельского мудреца, привлекли многих авторов. Есть содержательные вещи. Однако в подавляющем большинстве очерков Горшков изображается образцовым ортодоксом, который исправно выполнял все рекомендации и задания, послушно подхватывал новшества (кукурузу, «елочку», а до того — лысенковский метод приготовления компостов) и потому за треть века привел хозяйство к процветанию. И никак не понять из писаного, почему расцвел из всей округи один «Большевик».

Потом мне довелось не раз бывать в Мещере. Писал в газетах и о «Большевике», и о соседях. Загадки прояснились, в речи хозяина стало поменьше дипломатичных «знаете-ли-значит». Аким Горшков несравненно богаче и интересней своих портретов. Слово и дело его подчас разнятся, но разница эта — в пользу дела, не наоборот. Это хозяин по сути. Умный и рисковый капитан, он провел свое судно через такие рифы, на которых десятки других судов пропороли себе дно.

В тот же раз Аким Васильевич показал мне (поля были убраны, глядеть уж было не на что) новенькую агрохимическую лабораторию. Анализы почв, удобрений, кормов — основа грамотной работы для агронома, зоотехника. Единственная лаборатория района бесплатно обслуживает соседей. Вложения в землю большие, заправка гектара обходится минимум в полтораста рублей, работать наобум — разорение. Оборудование лаборатории обошлось в четырнадцать тысяч рублей. Пусть картошка перекроет убыток от ржи — все равно чистый доход пустяковый. Лаборатория великолепна, стоит целой бригады тракторов. (Откуда деньги?)

Перебирались через канавы, вырытые газовщиками. Подведение к жилью, к фермам, устройство первых теплиц обойдется в пятьдесят тысяч. (Да откуда же?)

Побывали на фермах. «Елочка», введенная под давлением, подорвала было надои, но от нее отказались, усилили вложения в прифермские участки и хорошим кормом восстановили молоко. (И для этого нужен зажиток. Откуда он?)

А потом — забавный эпизод. Прибежал запыхавшийся сторож пристанционного склада: подъехали на машине из колхоза «Вперед», бросили, разбойники, в кузов мешок древесного угля — и дёру. На ходу кричат, что им нечем лошадей ковать.

Аким Васильевич из конторки фермы позвонил соседу-председателю:

— Сосед! Да заложи, окаянный, ты яму, выжги угля, не посылай людей на грабеж! Как так — «не умеют»? А ты что — не мещерский? Присылай тех разбойников — научим. А то ведь и солью по штанам можно, тоже будет наука. — И уже мне: — Вот чудаки, лес продают за бесценок, а угля выжечь не хотят. И многие так. Целые урочища, знаете ли, свели, перерубают расчетную лесосеку, местами все краснолесье уже выбрали. Речки забьют вершинником, сучья в кострах сожгут, пни сгноят на лесосеках. А на кругляке разве забогатеешь? Труд нужно продавать, а не дар природы, не уродовать край. Мы свой лес, знаете-ли-значит, держим в парковом состоянии, а отходы стараемся пускать в дело. Представьте, не без некоторой пользы. Старинный промысел, занятие людям.

Я пытался было расспросить подробно, но Аким Васильевич переменил тему. Он с массой подробностей обрисовал нищету и бесхозяйственность колхоза имени Дзержинского — его незадолго перед тем присоединили к «Большевику». Тощий одичавший скот, разбитый инвентарь, страшные долги, бестолковщина и воровство — тяжкое приданое получила знаменитая артель! Года за два удалось навести кой-какой порядок, но денег это потребовало уйму, другое хозяйство такое соединение наверняка бы разорило. И снова, в который уже раз, — деньги!

Правда, под вечер Аким Васильевич словно вспомнил об оборванном разговоре и попросил заместителя своего, Ивана Федосеевича, сводить меня «к станкам». Немногословный Иван Федосеевич, как оказалось, возглавляет в колхозе ту отрасль, что дает «некоторую пользу».

В неказистом дощатом сарае на краю поселка четверо дюжих парней управлялись у древошерстного станка: превращали осиновые поленья в остро пахнущие пенные стружки и тут же сенным прессом тюковали их. Заступили парни в ночную смену, но работали охотно и весело. Спрос на стружку, удалось вытянуть из Ивана Федосеевича, устойчивый, берут ее стекольные, фаянсовые заводы, которым открывать свое такое производство не с руки. Дело, в общем-то, доходное, тонна стружки дает рублей сорок чистой прибыли, а станок свободно настружит тонн шестьсот в год. Они пускают второй станок, цех будет давать в год тысяч сорок прибыли, пока ж это была разведка. Сырье-то ведь бросовое, даже на дрова не идет, не пропадать же ему было?

Двадцать четыре тысячи прибыли в год — разведка. А что ж в таком случае настоящее дело? Иван Федосеевич сказал, что пока выручали колхоз метелка и черенок. И древесный уголь, конечно. О рынках сбыта он сказал неопределенно — «отовсюду просят, главное — вагоны добыть».

Итак, один из участников денежного цеха открылся: стружка. А насколько серьезно остальное? Я добрался наконец до бухгалтерских документов, до годовых отчетов. В самом этом листании было что-то от ревизии, от недоверия стендам-брошюрам, но Иван Федосеевич мне уже не препятствовал, видимо по опыту зная, что писать об этом все равно не станут.

Вот разъяснение мещерской загадки — данные о весе промысла в экономике «Большевика»:

Значит, удельный вес промысла в доходах растет, до мартовского повышения цен на продукты он достиг семидесяти процентов, причем эти семьдесят процентов дались ценою только двадцати трех процентов рабочего времени! Это устойчивая, не зависящая от погоды часть поступлений, причем — немаловажная деталь — промысел дает занятость зимою полеводу, подтягивая его заработок до уровня животновода. Этим объясняется очень высокая, прямо-таки идеальная активность (308 рабочих дней в году) и достаток рабочей силы: в члены колхоза желают вступить сотни, принимают давно уж с большим разбором. Я позже сравнивал уровни хозяйствования в «Большевике» и в лучшем колхозе благодатного Ополья — суздальской артели имени Калинина, где почвы хороши, поля просторны, но промыслов нет никаких. В 1964 году норма рентабельности в «Большевике» составила 47,6 процента, в колхозе имени Калинина — 38,3 процента. Расширенное воспроизводство можно вести правильно, начиная с 45 процентов рентабельности. Мещерский колхоз развивается здоровей и основательней опольского! Тут объяснение и громадных трат «Большевика» на культуру и быт, тут разгадка безболезненности всех нововведений.

Но разгадка принесла с собой новую кучу вопросов. Как организовано производство, дающее семьсот тысяч дохода? О фермах «Большевика» написано прорва, о промысле и слова не прочтешь. Каково взаимовлияние промысла и сельского производства вообще? Иначе говоря, насколько основательно обычное предостережение, что подсобные предприятия отвлекут артель от прямого ее дела, что «коммерция» и производство мяса-молока несовместны? Можно ли заниматься промыслом, не имея своего сырья? Можно ли в данных условиях отстающему колхозу подняться без промысла? Наконец, психологический поворот: как соединить «маяковую» роль Горшкова, героя и депутата, с его истинной манерой хозяйствования?

В самую горячую пору вязки метел, когда болота замерзли, а настоящих морозов еще не было, мы с парторгом «Большевика» Шамилем Давлетшиным отправились «изучать опыт» в деревню Головари. Шамиль посмеивался: березовый веник никакой политмассовой работы не требует. Нашли заказы — накинь по копейке на штуку, в считанные дни будет вагон метел. Товарно-денежные отношения правления и с колхозником и с покупателями…

Вяжут метлы в Головарях все.

Престарелые Петр Андреевич и Екатерина Павловна Ершовы по старости и хворости надолго в лес не уходят, вяжут примерно по сотне метелок в день, зарабатывают округленно шесть рублей часов за восемь. (Колхоз платит за метелку шесть копеек, сбывает ее по двугривенному.) Рубят березовые прутья в чащобе на торфяных болотах, где настоящему лесу не быть. Оснастка простая: топорик острый и легкие козлы с сыромятным ремнем, на них-то и стягивают метлу. Когда прутья нарублены, вяжется быстро: на метелку уходит минута. Ершовы за зиму зарабатывают около полутысячи рублей, помогают замужним дочерям во Владимире и Новосибирске.

Люди с постоянной должностью. У конюха Алексея Васильевича Коробова большая семья: шесть дочек да сын, а жена хворает. Зарплата у отца — пятьдесят три рубля, и он ждет метелки, как благодетельницы. Управившись на конюшне, идет в чащобу. Мужчина старательный и ловкий, в день он вяжет до двухсот штук. Расчет у колхоза быстрый и точный. В предшествующем месяце Алексей Васильевич получил за метелку триста рублей.

Люди, сезонно работающие в колхозе. Вячеслав Коробов летом занят в Гусевском леспромхозе на подсочке, зимой же возвращается в Головари. Этот — работник горячий, в чащобе от темна до темна. Мать его, тетя Маша, старая доярка, защищая сына от обвинений в жадности, говорит, что «метелка — дело манкое», тут натура нужна. У Вячеслава, по ее словам, такая натура, чтоб и дом, и телевизор, и машина были. За месяц у него был самый высокий в Головарях заработок: четыреста восемьдесят рублей.

Технологию получения колхозом заказов до конца выяснить не удалось. У «Большевика» в основном постоянные потребители метлы — железные дороги, горкомхозы степных городов, крупные заводы. Древесный уголь закупает, например, Кировский завод Ленинграда. Впрочем, Иван Федосеевич только унаследовал старые связи, налаженные давным-давно Акимом Горшковым.

— Вязать метлы, строгать черенки мы еще в шалашах начали, в двадцать восьмом году, — рассказывал позже Аким Васильевич. — Зимою руки просили работы, да и на тягло нужны были деньги. Что одним полем не прокормиться, то ясно было за сто лет до нас. Недаром же во Владимирской губернии промыслом занимались пятьдесят тысяч крестьян!

Ассортимент диктовался условиями: залесенность, исконную беду этих мест, молодой колхоз превращает в источник дифференциальной ренты, в благо. Но вот штука: деловитый хозяин «Большевика» вскоре решил продавать государству очень редкий тогда товар — электроэнергию! Да, разом — и метлу, и электричество. В тридцать третьем году Горшков привез из Москвы списанный двигатель «Бромлей», некогда освещавший почтамт. А так как мощность его была для тогдашнего колхоза великовата, стали по соглашению поставлять энергию железнодорожной станции Нечаевская. Так что лес лесом, а колхоз вел как бы неэквивалентный обмен: за зерно и мясо платили копейки, он же из сферы товарно-денежных отношений уходить не хотел, да и не мог, потому что нуждался в капитале для увеличения производства того же зерна и мяса. Накопления, накопления! К концу тридцать седьмого года в артели уже пять автомашин, два трактора, механические мастерские, звуковая киноустановка.

В это-то время (октябрь 1938 года) подсобная деятельность колхозов впервые объявляется незаконной, промысел ставится под прокурорский надзор. Постановление Совнаркома «О незаконной организации при колхозах промышленных предприятий, не связанных с сельскохозяйственным производством» связывают с именем Вышинского: он обнаружил колхоз, добывающий уголь в старой шахте, и доложил об этом Сталину. В постановлении том говорилось, что некоторые колхозы открыли «промышленные предприятия: колхозные шахты по промышленной добыче угля, краскотерочное производство, электромонтажные мастерские и т. п. Убытки, которые терпят колхозы от организации ими промышленных предприятий, превышают иногда годовой доход колхоза от сельского хозяйства. Правления колхозов покрывают эти убытки за счет доходов, причитающихся колхозникам на трудодни». Мотивировка, конечно, наивная, потому что нельзя и представить себе хозяина, который бы добровольно затевал убыточное для артели предприятие. Но практика была объявлена противогосударственной, и прокурору СССР было поручено расследовать факты, привлечь виновных к ответственности. А вскоре утверждена инструкция Наркомзема и Наркомфина о передаче государственным органам тех колхозных предприятий, что «не связаны с сельским хозяйством, продукция которого идет в продажу на сторону».

Юридическая судьба колхозных промыслов сложна и непостоянна. Запретительные постановления методически повторялись, но нехватка товарной массы, недостаток средств для развития пищевой, строительной промышленности вынуждали делать послабления: в 1949 году разрешено было колхозам строить свои маслодельные и сыроваренные заводы, в 1953 — делать кирпич, черепицу, в 1955 — изготовлять саман, камышитовые плиты. В 1960 году вышло постановление «О мерах по увеличению производства и улучшению качества пищевых продуктов из картофеля, кукурузы, овощей, фруктов и винограда и по расширению торговли этими продуктами». Любопытное многословием установление рекомендовало колхозам развивать производство крахмала, овощных и плодовых консервов, продуктов из дикорастущих плодов и ягод (абрикосов, яблок, груш, ежевики, черники, кизила и др.), сухих фруктов, квашеных, соленых, моченых и маринованных овощей, грибов, фруктов, арбузов, а также виноградных вин, для чего построить перерабатывающие пункты и небольшие винодельческие и консервные заводы с холодильниками и хранилищами для винограда, фруктов и овощей. Само упоминание ежевики или черники, бута или самана подчеркивало ограниченность разрешенных видов промысла. Во Владимирской области шли судебные процессы по делам колхозных подсобных предприятий.

А Горшков будто не может понять, что промысел «незаконен»! В сорок седьмом году он покупает на химзаводе отходы и начинает тереть белила. Среди потребителей — областные организации. Область же и учиняет «дело». Горшков уже знаменит, ограничились строгим выговором и ликвидацией краскотерочного цеха.

Колхоз богатеет, Аким Васильевич уже Герой Социалистического Труда, он избран в Верховный Совет СССР, участвует в съездах партии. «Большевик» ставят в пример. Но пропагандируются результаты, а не методы их достижения! Поднимаются на щит надои и привесы, а не источники накоплений, позволившие создать породистое стадо! Именно потому, что «Большевик» — гордость области и вроде ведет за собой других, на подсобные предприятия «Большевика» смотрят сквозь пальцы. Это дает основание затем потребовать у Горшкова внедрения «елочки», лысенковских компостов и т. п. Акиму Васильевичу понятна, разумеется, двусмысленность положения. Защищая возможность хозяйствовать разумно, давать все больше реального молока-мяса, он словно откупается пропагандой кукурузы и прочих ирреальных новшеств. Промысел свой он умышленно держит на примитивном ассортименте: цехов в сущности нет никаких. Но год за годом твердит с трибун: нельзя сводить мещерский лес, продавать можно только изделия. Слышащий да разумеет! И на каждую административную меру он находит свою контрмеру.

Очередной «пересмотр структуры» в 1958 году вызвал удивительный по дерзости и широте мышления шаг: Горшков посылает на целину своих людей, те пашут и засевают пшеницей тысячу гектаров ковыля, отдают совхозу, хозяину земли, средний его урожай с гектара, а остаток — домой. И «Большевик» года два беды с зерном не знал! А почему, собственно, нет? Выгодно колхозу, колхознику и государству. Как и все, что делается в «Большевике».

Как-то зимним вечером Аким Васильевич рассказал «историю о рукаве». Видно, в семье этот случай повторяется не часто, потому и сын, агроном, слушал, и сноха, миловидная Тамара Васильевна, и внучек, черноглазый девятилетний мальчик, перестал дремать, подперся кулачком и тоже слушал удивленно.

— В тридцать седьмом году аресты начались с обкома, а потом и до Гусь-Хрустального дошло. Слышим: арестован первый секретарь райкома. Я был членом бюро. Вызывают на заседание — заочно исключать секретаря как врага народа. Я сказал, что думал: про обком не знаю, но что наш секретарь — враг, никогда не поверю. Начальник НКВД оборвал, намекнул, что за такие слова отвечу. Возвращаюсь домой, объясняю Прасковье Георгиевне, она в слезы: себя погубил, а я куда с малыми? И что вы думаете — той же ночью приезжают: «Руки вверх, вражина!» Знакомые все милиционеры. Ну, рук-то я не поднял, нет. Дом перевернули вверх дном, повели в машину, а Паня вслед бежит, пальто мне на плечи накинула.

Обвиняли меня в основном в том, что платил колхозникам много и тем пытался вызвать недовольство в других деревнях. Допросы, рукоприкладство, конечно, но держусь. Без меня тут колхоз послал коллективный протест в Москву, секретарь райкома приехал уговаривать — и сбежал, чтоб самого не замешали в «бунте». А я услыхал, что из Ивановской тюрьмы переведут в Гусь, и вспомнил: там охрана знакомая, надо письмо передать. Написал на спинке рубахи и про обвинение, и про допросы, зашил в рукав пальто. А когда в Гусь доставили, прошу охранника: «Будь человеком, передай пальто жене, мне-то уж не понадобится». Передал. Паня моя видит нас на прогулке. Чувствую — не нашла письма. «Как дела, Аким?» — кричит. А я ей: «В рукаве дела! В рукаве!» Насилу поняла она, распорола пальто. Мать моя взяла тот лоскут — и в Москву, в прокуратуру. Что вы думаете — разобрались, сняли обвинение…

И в этом случае проявилась натура Горшкова.

Не вина знаменитого председателя, что эталон хозяйства, созданный им для Мещеры, не был повторен в соседних артелях, что колхозы низменности в тяжком положении. К осени 1965 года пятнадцать хозяйств Гусь-Хрустального района «сидели» на картотеке № 2: поступлениями на их счета банк расплачивался с кредиторами. Урожай зерновых — по пословице: «сам придет, товарища приведет», то есть сам-два. Взрослый трудоспособный колхозник района работает в артели в среднем лишь 113 дней в году. Особенно сложно в так называемой «Курляндии» — бывшем Курловском районе. Этот угол Мещеры известен всей России «красилями» (изготовлявшими по трафарету дешевые ковры) и отходниками-плотниками (они же «шибаи», «шабашники», «журавли» — и каких еще только прозвищ не придумано!).

В деревнях, где развился отхожий промысел, бюджеты крестьянских семей практически перестали зависеть от колхозной экономики. Избыток рабочих рук, как ни странно, подрывал и полеводство и животноводство. Борьба с отходом велась в моральном, так сказать, аспекте. «Красиля» и «шабашника» старались то заклеймить, то уговорить, не давая себе труда оценить явление экономически. Образчик такой пропаганды приводит Виктор Полторацкий в своем очерке «Красили». Сам автор всецело на стороне «клеймящих», но это лишь придает примеру убедительности.

Районная газета Гусь-Хрустального напечатала открытое письмо журналиста Емельяненко молодому «красилю» из деревни Овинцы Виктору Макарову. «Виктор, ты можешь идти широкой светлой дорогой и приносить пользу людям, — писал газетчик. — У тебя золотые руки плотника, и они очень нужны колхозу. Одумайся и согласись, что богат не тот, кто берет, а тот, кто дает. Вот ты и отдай колхозу свой труд, свой молодой задор и энергию. И поверь, что ты станешь счастлив и богат душою».

В. Полторацкий помещает (сохраняя ошибки плотника) ответ на эту проповедь:

«Дорогая редакция! Ну, а вернее т. Емельяненко. Я вернее Виктор Макаров отвечаю на вашу статью, озаглавленную под названием «Трясина» за 24 ноября 1962 года. Да, действительно, это позорный промысел — краска. И я пока что порвал с нею. Но как ни горько, пожалуй, опять придется взяться за него или за что-то. Ведь в колхозе ни гроша не получаем, спрашиваем, как же быть, что делать? Вы скажете, что нужно работать. Но ведь если работать, то нужно что-то за это иметь, вернее получать.

А мы за что обиваем руки? Возможно было бы что и получить, но… Вот ведь часто встает это слово «но» и в нем очень трудно разобраться. Мы простые колхозники иногда понимаем и чувствуем душой, что неправильно делается то или другое дело, но сделать ничего не можем, а почему я скажу: начальство, вернее председатель. Ведь его колхозники не выбирали, а поставил р-он. У него получается так, раз в районе знакомство, и — должность его.

Вы знаете, т. Емельяненко, ведь у нас в колхозе всего 400 га земли на 800 человек рабочей силы. Это смех, если сравнить с целинными землями. И я хочу поехать в Оренбургскую область. Сейчас, как вы знаете, у нас почти все уехали на калым, а вернее на заработок, я же остался дома. А ведь у меня семья двое детей с 4 до 2 лет и жена Антонина. А золотое яблоко с неба не упадет и жить чем-то надо… Извините что написал где не так и не складно. С четырьмя классами много в литературе и письме не постигнуто. Досвидание — В. Макаров».

Написано как раз и складно, и умно, и глубоко. Больше ничего к характеристике красильного промысла не добавишь. Думается, что в диспуте писателя и журналиста с мещерским плотником победил безусловно последний.

А с плотницким промыслом мне довелось знакомиться в колхозе «Искра». Удивительно красивы, полны жизни его деревни — Купреево, и Филатов, и Якимец. Дома свежие, крестовые, иные расписаны так, что стоят в снегу предивными павлинами. Многолюдно, многодетно на улицах: только прошел зимний Никола, плотничьи бригады слетелись из дальних краев, где свадьбу гуляют, где обмывают обновы — мотоциклы, телевизоры.

Председатель колхоза Григорий Трофимович Романченко, — пожалуй, единственный здесь мужчина, не уходящий в отход, — помог войти в курс дела. Пятьсот гектаров пашни в артели («я четыре года здесь — то засохнет, то замокнет, нынче зерновые так и не убирали»), сто тридцать коров, трудоспособных — семьсот человек, а зимою занято человек тридцать. На работу — по очереди, на трудодень в шестьдесят пятом году дали по рублю, колхоз — на картотеке № 2. Механизаторы — и те в отход тянутся.

Купреевские мужики освоили плотницкое дело (рубят типовые фермы и колхозные клубы) всего года три назад, до того занимались лесоповалом. Впрочем, особенность здешних бригад в том, что они и лес сами заготавливают; вот делянка, лес «кверху макушкой», а вот площадка, на ней через два месяца должна стоять ферма. Четыреста плотников формируются в двадцать — двадцать пять бригад, работают больше по Северу: в Вологодской, в малолюдной Архангельской области, в Коми. В году — три сезона, одним днем все уезжают, разом и возвращаются. Сезоны «нарезаны» с учетом сенокоса и работ на приусадебных участках, объем же колхозных работ так невелик, что с ними в неделю справляются. Первый выезд после сева, с 25 мая но 10 июля, второй — после сенокоса и уборки, с 25 сентября по 19 декабря, третий — с 1 февраля по 15 апреля. Бывает, что и «пролетают», подряда не снимут, но это крайне редко. Работают только аккордно и непременно хорошо, добросовестно — худая слава очень опасна, подряда потом не добудешь. Как правило, плотник за один сезон привозит чистыми тысячу рублей, в год — три тысячи или чуть меньше. Сосед председателя Николай Федорович Зобанов стал брать с собой подросшего сына, и на этого Николу они отдали матери две тысячи двести рублей. Грушин Петр Ермолаевич с сыном же за два с половиной месяца заработал 2500. Николай Николаевич Романов (его председатель уговаривает идти к себе заместителем, да тот упрямится — зарплата слаба) стал брать в поездки жену, их заработок за сезон — две тысячи.

Мне приходилось видеть мещерцев в работе — они рубили дворы под Белозерском на Вологодчине. За последний десяток лет довелось наблюдать за «шабашниками» из Чувашии, Западной Украины, Армении, и Омской области, и на Алтае, и на стройке дороги Абакан — Тайшет, и в Заволжье. «Длинный рубль» таких бригад — чушь, злая выдумка, тягучая клевета. Получают они на руки сметную стоимость, не больше. Банк контролирует строго, и колхоз, стройуправление, совхоз не могут уплатить «шабашнику» больше, чем положено по смете. Секрет же высоких заработков — в очень длинном рабочем дне («со светом работаем»), в блестящей организованности, отменной дисциплине и обученности каждого члена бригады. Прогулы, опоздания, пьянка исключены совершенно, мера наказания одна — того, кто работает хуже других, в следующий раз не примут в бригаду. И в иную не примут тоже. Простоев из-за материала почти не бывает: подряд обычно берут, когда у заказчика уже есть все нужное или сами материал добывают, или параллельно ведут два объекта. Плотники хорошо читают чертежи, функции прораба обыкновенно на бригадире, самом опытном и бывалом. Материал расходуют бережно, не воруют и часто получают за сэкономленное. Смета рассчитана на скверную организацию, медленную работу, «шабашники» же работают быстро и ладно — тут весь корень. В ответ на речь о «длинном рубле» мещерский плотник обычно показывает ладонь — сплошную мозоль. В поездке живут трудно, «вкалывают» на износ, тем и вызваны значительные отпуска после сезона.

В «Искре» районный «Межколхозстрой» уже два года воздвигает типовой скотный двор, председатель убежден, что объект не сдадут и в шестьдесят шестом году.

— А нельзя ли бригаду своих плотников оставить?

— Оставлять — так всех. А то ведь война пойдет: сосед заработает, а я тут на трудодне кукуй. Всех же мне не занять.

— А почему бы колхозу не брать строительные подряды?

— Как это? Мы что ж — строительная контора? Зачем нам?

— Чтобы жить коллективно.

— На это райком не пойдет. Есть же «Межколхозстрой», тресты есть. Что еще, стройколхозы делать?

Не дотолковались мы с Романченко. Председатель уже примирился со странной своей судьбой, поднял флаг «погибаю, но не сдаюсь». Гарантированная оплата на совхозном уровне «Искре» ничего не даст, так как заработок плотника (честно добытый, подчеркнем) в несколько раз превосходит среднюю оплату совхозного рабочего. Горькое следствие догматизма: промысел вовсе перестал быть помощником колхозу.

«Большевик» — один край, «Искра» — другой. А что меж ними? Даже в буквальном, географическом смысле между ними лежат два хозяйства: колхоз имени XVI годовщины Октября и сельхозартель «Советская Армия». В этих-то деревнях промысел в движении, все выгоды и трудности, препятствия, сложности на виду.

Степан Петрович Гинин, председатель «Шестнадцатой годовщины», живой чернявый человек, несколько лет назад едва ушел от суда за подсобное предприятие: ездил просить защиты у депутата Горшкова, торопливо разорил все устроение, подтвердил бескорыстие свое, тем и спасся. Образование он получал в Институте народного хозяйства имени Плеханова, умения поставить дело ему не занимать, исподволь сделал расчеты, прощупал пути реализации, прикинул ассортимент — и ждал. Выдавал справки ста пятидесяти своим отходникам, перебивался с хлеба на квас, должал дояркам в удивительной уверенности, что долго так не протянется. И уже осенью шестьдесят четвертого разослал по инструментальным заводам давно сохнувшие образцы — ручки с молотком, напильником, держаки всякие. Заказы посыпались телеграммами, он хранит чью-то директорскую резолюцию: «Образцы замечательные, обязательно заключите договор. Доложить». Столярная, оборудованная в старом коровнике, позволила занять с ноября до сенокоса девяносто мужиков, дала 54 тысячи рублей дохода. Гинин расплатился с долгами, поднял оплату на фермах, в полеводстве. Первый же денежный дождик словно смыл с хозяйства плесень бедности, а тут еще — мартовские цены. В шестьдесят пятом «Шестнадцатая годовщина» взяла по 207 центнеров картошки в целом по колхозу! Такого и «Большевик» не достигал. Намеки насчет губительности коммерции для урожаев Гинину уже были не страшны: он задумал устройство культурного молочного хозяйства с долголетними пастбищами, с чистопородным стадом, а для этого нужны были сотни тысяч!

Минувшей зимой ушли в «шабашники» только двое из полутораста древоделей. Но узнав, что на ручке, киянке, держаке дома зарабатывают по 150–180 рублей в месяц, спешно вернулись. Вся трудность в том, что своего леса у «Шестнадцатой годовщины» нет, приходится покупать. Промысел в таких условиях может дать нужную рентабельность только при чрезвычайно основательном экономическом расчете и прогнозировании. Тут «Большевик» не скопируешь: нужно «вбить» в изделие максимальное количество труда. Гинин рассчитывает, что кубометр леса, пущенный на держаки к лопатам, дает 54 рубля дохода, на ручки к молоткам и напильникам — от 124 до полутораста, а стоит взяться за точеные ольховые пуговицы, или красивые пряжки, или босоножки-сабо (Росгалантерея гарантирует сбыт) — можно получить все триста. В первый год колхоз купил для переработки три тысячи кубов леса, теперь намерен сокращать траты на сырье и растить валовую стоимость изделий.

У Степана Петровича понимаешь, что организация промысла — одна из сельскохозяйственных наук, не менее сложная, чем агрономия, селекция, зоотехния. Информация о спросе и предложении, определение выгоднейшего в данных условиях ассортимента, техническое обслуживание простейших мастерских, увязка подсобных колхозных и совхозных предприятий с работой промышленности — все это исключает кустарный подход, требует четкой специализации и кооперации, требует грамотных, свободно мыслящих людей. И задолго до того, как о промысле заговорили вслух, Степан Гинин послал в облисполком проект о создании «колхозно-совхозного совета производственных предприятий».

Колхоз Гинина — это переходная, так сказать, ступень от рядового мещерского хозяйства к «Большевику». Сам переход происходит в значительной степени благодаря деловитости, смелости, коммерческой струнке председателя.

А сельхозартель «Советская Армия» — рядовую, то есть крайне слабую экономически, — недавно взяла на свои плечи маленькая, хрупкая женщина, работница райплана Александра Ильинична Копейкина. Пятьдесят тысяч на картотеке № 2, даже дояркам не плачено по два года, все прохудилось, поля не кормлены лет двадцать, почерневшая избенка конторы от ветра качается — хозяйство пугало и матерых «районщиков».

Ильинична пришла с желанием вложить в дело всю душу, костьми лечь, а колхоз поднять. Вместе с тем она принесла весь комплекс воспитанных районной средой предрассудков: что залог успеха в правильно доведенном задании, в разъяснительной работе и т. д. Она знала, что Гинин поднимается на промысле, даже леса своего не имея. Но сама она, имея лес, к подобным занятиям относилась с брезгливостью: все же «барышничество», негоже посланцу райкома браться за опасные дела. Ильинична умела разбросать задание по хозяйствам, подготовить вопрос на бюро, бывала уполномоченным, постигла и квадратно-гнездовой сев, но сделать из копейки две не умела. И это неумение считала как бы признаком политической зрелости. Эта черта отмечает многих «районщиков». Людям десятилетия внушали, что обмен колхоза с государством и не может быть эквивалентным, что прибыль, выручка — категория для спекулянтов, а честный хозяйственник знает один план. Избавление от предприимчивости служило психологической опорой неэквивалентного обмена.

Аким Васильевич Горшков согласился помочь Ильиничне советами по ассортименту и сбыту, обещал своих людей подослать в «Советскую Армию», мне же подсказал ход: незло покритиковать Копейкину в газете за то, что в отход мужиков отпускает, а промысла не заводит, хоть вся в долгах. Газетное слово будет вроде бы указанием, подтолкнет к действию.

Статью напечатали. Александра Ильинична не обиделась, стала, как говорится, принимать меры — и пошли тут мытарства, начались хождения по мукам, о каких мы и не подозревали.

Аким Васильевич сказал, что надо прежде всего уговорить отходников остаться на зиму, обещая твердый заработок. Затем строить мастерскую, пускать пилораму и делать снеговые лопаты, тарную дощечку, штакетник — о сбыте тревожиться нечего.

Отходники поверили, остались. Но в районе не нашлось проволоки такого-то сечения, чтобы подвести энергию. Ильинична прислала мне письмо с просьбой проволоку ту добыть. Способности газеты были явно переоценены. Потом обнаружилось, что в «Сельхозтехнике» никто не умеет отладить пилораму. Потом плотники стали денег просить — оставила дома, так помогай.

В отклик на газетную статью москвич, старый большевик С. И. Лоскутов, прислал в колхоз образцы изделий из бересты: кузовки, корзиночки, очень красивые, пахнущие лесом, летним днем. Обещал научить делать сувениры, звал к себе.

Ильинична отрядила в Москву Михаила Васильевича Куделькина, плотника, бывшего бригадира и вообще человека надежного. Постигнув берестяную науку, Михаил Васильевич стал искать каналы сбыта. Мы вместе, забрав образцы, отправились в ГУМ.

В сувенирном ряду, куда мы поначалу наведались, наш товар очень понравился. Не то что покупатели — сами продавщицы, модные девушки, тянули к себе кузовки! За штуку предлагали полтора рубля. (Мы перемигнулись: нас тревожило, дадут ли тридцать копеек, без этого прибыли не видать.) Но образцы были нужны для заключения договора.

После долгих хождений по кабинетам (сувенирный отдел отсылал в хозяйственный, тот выпытывал, а есть ли у нас утвержденные цены, а можем ли мы делать обечайки для сит) мы направились к коммерческому директору ГУМа А. П. Блинову. Положили на стол ему свою бересту и объяснили, что колхоз готов поставлять ее.

Блинов повертел кузовок в руках.

— А зачем это?

Куделькин объяснил: даме рукоделие держать, девочке за ягодой ходить (не тревожьтесь, он не протекает), просто — память о лесе. Чисто и духовито.

— Вид у него не товарный. Видите — некругло. И шершаво…

Заметно было, что Блинов тоскливо искал мотива, чтоб отказать нам, а мотив, как назло, не находился. И вдруг осенило:

— Да, а вы подумали, какой пример подаете молодежи? Ведь дерево без коры не может. А после вас все стиляги начнут что-то делать из бересты — и Подмосковье останется без березы!

Куделькин принял это за шутку. Но коммерческий директор не шутил, мотив ему понравился, он с подъемом заговорил об охране природы, о варварстве, о русском лесе.

— А почему ж вы лыжи не боитесь продавать?

Этот вопрос Куделькина испортил все дело. Ушли мы ни с чем. Михаил Васильевич и на вокзале все мотал головой: «Ну и ну…»

Зима не принесла «Советской Армии» ни рубля. Обнаружилось, что за промысел, пусть он и кустарный, кустарно браться нельзя.

Не вина — беда Копейкиной, что не воспитана в ней деловая струнка Гинина, что нет у нее за плечами громадного авторитета и опыта Горшкова. Но без помощника-промысла ни ее колхозу, ни пятнадцати другим артелям Гусь-Хрустального не обойтись никак! Теперь уж дело не в желании — оно появилось, не в косности сознания — она исчезла. Дело за живым, творческим органом («советом» он будет называться или как иначе), о котором писал Степан Петрович. За тем органом, который и деньгами на первое время помог бы, и инженера прислал, и обеспечил сбыт, и проволоку изыскал бы, — конечно, за известный процент от прибыли. Какую тьму забот могла бы снять с плеч председательницы и десятков ее коллег малая группа образованных, разворотливых специалистов!

Разрушалась система «второй тяги» долго, но так до конца и не была разрушена. Восстанавливать же ее — да по-новому, современно! — нужно как можно быстрее. Ведь доярки ждут, заработанное в позапрошлом году спрашивают.

 

IV

Эксперимент с запрещением промыслов (благая цель — сосредоточить силы колхозов только на «основной деятельности» и тем решить наконец проблему производства продуктов питания) не удался. И не мог удаться даже теоретически. Потому что человеческую энергию нельзя накапливать и хранить. Можно сберечь до весны трактор, мешок селитры, семена. Нельзя использовать летом прожитый зимой день. Всякий неиспользованный рабочий час потерян безвозвратно. Это чисто экономическая потеря для общества. Потери для самого сельского хозяйства мы пытались показать на мещерском примере. Для общества в целом губительность бюрократического эксперимента проявлялась в трех главных направлениях: в ухудшении занятости рабочей силы, в снижении поступающей в оборот массы товаров, в углублении разрыва между уровнем жизни различных категорий работников.

Сельское население страны составляет 107,5 миллиона человек, из работающих в общественном секторе села 70 процентов — колхозники. Так что уровень занятости члена сельхозартели чрезвычайно важная экономическая категория. В среднем по стране трудоспособный колхозник занят в общественном хозяйстве 197–199 дней в году; это составляет лишь 73–74 процента годового фонда рабочего времени, так как за норму принимаются обычно 270 дней. Напомним, что «недотянутые» до нормы человеко-дни колхозников в сумме вдвое превышают прямые затраты труда на черную металлургию, добычу угля, нефти и на производство нефтепродуктов, взятые вместе. Хуже всего используются сельские ресурсы труда в колхозах югозапада Украины, Центрально-Черноземного, Северо-Кавказского и Волго-Вятского районов России, в Белоруссии, Молдавии, Азербайджане. Если в 1963 году в РСФСР средний трудоспособный колхозник отработал 241 человеко-день, а колхозница — 182 дня, то в Армении эти показатели соответственно — 207 и 138, в Молдавии — 189 и 124, в Азербайджане — 187 и 121. Это превращается в правило: чем гуще население в районе, тем лучше его возрастной состав, тем хуже занятость.

Главная причина — в сезонности затрат труда. В июле 1964 года по Союзу работало 24 381 тысяча колхозников, ими выработано 498 миллионов человеко-дней. В декабре данные соответственно: 14 934 тысячи человек, 278 миллионов человекодней. В среднем за минувшее пятилетие зимние затраты колхозного труда были без малого вполовину меньше летних, 9,5 миллиона колхозников зимой оставались без работы. Не могли в меру сил трудиться и пенсионеры, а их четырнадцать миллионов.

Широко распространено представление, что в колхозах не хватает рабочих рук. Местами и временами — верно, не хватает, но в большинстве артелей (данные статистики это неопровержимо доказывают) есть значительные резервы труда. И если одни колхозы страдают от недостатка работников, то в еще большей степени отягчает другие хозяйства избыток людей. Проблема в том, чтобы «первая производительная сила всего человечества», как называл Ленин рабочего, трудящегося, использовалась разумно…

Человек, не обеспеченный в селе работой большую часть года, уходил в город, промышленность охотно принимала его, тем и регулировалась занятость. Процесс этот в какой-то степени еще длится: из областей отстающего сельского хозяйства молодежь еще уходит. Из сел Псковской области в четырнадцать ее городов за 1960–1963 годы ушли 26,5 тысячи человек. Удивительно точное совпадение: в этих четырнадцати городах теперь 26,8 тысячи человек нетрудоустроенного населения. По расчетам экономистов, «поглощающие» возможности промышленности на ближайшие 10–15 лет очень ограничены. Поточное автоматическое производство понизило среднегодовой темп прироста числа рабочих вдвое по сравнению с предвоенным временем. Никак нельзя забывать и про «демографическое эхо войны»: с 1963 начался и все нарастает приток рабочей молодежи послевоенных лет рождения, каждому из этих миллионов нужно рабочее место, жилье, место в кинотеатре.

Претворение в жизнь экономической реформы обязательно приведет к высвобождению части рабочих. Московский автокомбинат, где испытывалась новая система планирования и стимулирования, сразу же сократил число работников на семь процентов. Так поступают и на других предприятиях. Словом, город все больше способен сам покрывать свою потребность в рабочей силе. Это, понятно, не относится к быстро развивающимся восточным районам.

В самом уходе «на города» нет ничего ненормального, тем более — рокового (многие авторы — «деревенщики» освещают вопрос именно так). Процесс это естественный, всемирный, сокращение доли сельских работников характерно для всех стран, интенсивно ведущих добычу хлеба насущного. У нас по проценту занятых людей сельское производство до сих пор на первом месте среди отраслей народного хозяйства. В ГДР же в сельском хозяйстве занято семнадцать работников из ста, в Швеции — всего 8,7 процента. Вся задача в том, чтобы рост производительности труда в деревне нейтрализовал отток рабочей силы, чтобы село, сохраняя рабочую силу на уровне «пика» потребностей, обеспечивало вместе с тем достаточную занятость на протяжении всего года. Если же сезонность искусственно ограничивается административными мерами, то тем самым искусственно же вызывается отток рабочих рук из деревни в город.

Мы говорили, что зимою колхозные затраты труда почти вполовину меньше летних. Возможности же поглощать труд промыслом были сведены почти на нет: в пятилетие 1960–1964 годов удельный вес человеко-дней, отработанных на подсобных предприятиях, составил только 1,9 процента от общего числа. Между тем и эти мизерные трудовые затраты позволили колхозам произвести в 1964 году товаров на 703 миллиона рублей. Это очень много для условий, когда хозяйства были ограждены от рынка, когда всякое проявление деловой инициативы подавлялось. Это мизерно, огорчительно мало в сравнении с тем, что промысел давал до запрещения, не говоря уж — что способен дать промышленности, торговле, свободному рынку.

Достаточно сказать, что с шестидесятого по шестьдесят четвертый год добыча торфа в колхозах, совхозах и межколхозных организациях сократилась на 43 процента, заготовка бутового камня — на 65, производство пиломатериалов — на 40, изготовление черепицы — на 34 процента, сушка овощей прекращена вовсе, выпуск фруктовых консервов упал на 85 процентов, виноградного вина стало производиться меньше на треть. Практически прекращено в селе производство плетеной мебели и корзин, пуховых платков и ковров, даже веников. Колхозы были фактически лишены возможности перерабатывать продукты, даже не терпящие перевозки и хранения, от собранных овощей артелями перерабатывалось 2–3 процента, фруктов и ягод — 9 процентов, картофеля — 0,1 процента. Общеизвестно, что государственная промышленность, получившая монополию на переработку, с делом не справлялась, год за годом гибло много добра. В 1963 году, согласно годовым отчетам, колхозы скормили скоту 36,4 тысячи тонн плодов и ягод, потеряв на том 120 миллионов рублей. Это в стране, которая импортирует фрукты! Кроме того, скоту же стравливалось ежегодно 1,2 миллиона тонн овощей, то есть 22 процента от сдаваемого государству. Таким образом, сфера потребления недополучила громадную массу ценностей.

Вообще концентрация переработки сельскохозяйственного сырья в крупных предприятиях, в городах — дело противоестественное. Перевозка скоропортящегося сырья на большие расстояния заведомо снижает качество, убавляет его количество. Чем больше завод, тем дальше от полей и ферм уходят отходы, тем сильней нарушается закономерный обмен веществ между человеком и природой. Не случайно развитые сельскохозяйственные страны давно держат курс на рассредоточение консервной промышленности, считая идеальной организацию, при которой плод, ягода, белый гриб, груздь, овощ поступают в переработку через час-два после того, как сорваны.

По традиции, унаследованной от дореволюционной России, сферу действия промысла мы ограничиваем производством с наименее квалифицированным трудом. (Художественного ремесла мы тут не касаемся: коклюшки, резец, штихель — это чрезвычайно сложно, хоть и «первобытно».) А данные мировой экономики утверждают, что крестьянский надомный промысел отлично ладит и со сложнейшей индустрией века электроники. Академик С. Г. Колеснев рассказывает:

— Знакомый японский экономист шлет свои работы, он исследует применение труда крестьян-надомников на изготовлении транзисторных приемников «Сони» и «Панасоник». Они считаются лучшими в мире, постоянная модернизация… Крестьянин, конечно, делает только отдельные детали, развозчик собирает, монтаж — на конвейере. Фирме это выгодно тем, что мужику рабочего места не нужно. А крестьянская семья, не отрываясь от рисового поля, имеет верный приработок.

Я в ответ смог рассказать ученому, что во Мстёре даже вышивать совхозные работницы не могут: или иди в штат вышивальной фабрики, или сиди зиму без работы. Известно: легкая промышленность Владимирщины выросла из промысла. Ткацкие фабрики, стекольные заводы на время горячих сельских работ часто закрывались: предприниматели вынуждены были учитывать особенности быта. В сущности, и теперь, посылая летом десятки тысяч рабочих на помощь колхозам, областные организации повторяют тот же маневр. Но — односторонне, потому что крестьянину зимнего выхода в промышленность нет. А колхозник Владимирской области занят только 204 дня в году, ежегодный «простой» в артелях превышает три миллиона чело-веко-дней! Одними метлами, снеговыми лопатами и берестой такой громады труда не поглотить.

Сегодня неквалифицированность крестьянина, его непричастность, скажем, к металлу — миф. Резервы уже обученных людей колоссальны. В 1961–1963 годах было подготовлено 1044 тысячи трактористов и комбайнеров, на машины же село только 244 тысячи. А сельский механизатор — грамотный рабочий. Любопытный пример: в Георгиевске, городке Ставрополья, строится арматурный завод, руководители окрестных хозяйств пошли с просьбой — открыть филиалы завода в колхозах и в совхозе. Инженеры намекнули, что надо ведь работать уметь. Осмотрев изделия, хозяева уверяли, что в их мастерских механизатор по нужде выполняет не в пример более сложные работы… Это не значит, конечно, что филиалы открыли.

Умение — дело наживное. И нет такой отрасли промышленности, какая хоть в малой степени не способна была бы с пользой для себя применять труд крестьянина.

По кому сильней всего ударило запрещение промыслов? Не по административно-управленческому персоналу, не по «среднему звену» колхозов — они заняты круглый год. Не по животноводам, которые из-за особой тяжести труда оплачиваются сравнительно высоко и тоже заняты зиму и лето. Ударило оно по тому «полеводу», что на «конно-ручных» работах и прежде получал меньше других, а теперь стал к тому же меньше работать. Коснулось оно и механизатора — в половине колхозов он занят менее двухсот дней в году, но полевода всего сильнее. Удельный вес этой категории колхозников очень велик — около 50 процентов! В Российской Федерации человек «общекрестьянской» профессии в 1964 году в среднем работал 140 дней.

Известно, что оплата труда в колхозах Федерации за последние шесть лет возросла в полтора раза. Но средние данные скрывают большие различия в уровне заработка разных профессий. В российских колхозах председатель артели получил в 1964 году за человеко-день 7,22 рубля, агроном — 4,35 рубля, бригадир — 3,01 рубля, тракторист — 3,83 рубля, животновод — 2,28 рубля, а занятый в полеводстве — лишь 1,79 рубля. Если же учесть, что и самих-то человеко-дней у работника со штатной должностью намного больше, чем у «полевода», то понятна станет сильная разница в годовом заработке. Средняя годовая зарплата по перечисленным профессиям выглядела соответственно так: 2223 рубля, 1270 рублей, 933 рубля, 844 рубля, 733 рубля и 346 рублей. Ясно, что и эти средние цифры сглаживают резкие ступени: в зависимости от экономики колхозов зарплата председателя колебалась в пределах 1746–3064 рубля, тракториста — в границах 651 и 1116 рублей, а «полевода» — между 172 и 614 рублями. В экономически слабых колхозах, где особенно велика доля «общекрестьянского» труда, наиболее значительна и разница в заработке административного персонала и людей на «конно-ручных» работах. Аппарат управления в артелях пока многочисленный, его содержание в 1964 году по колхозам Федерации обошлось в 16 процентов фонда оплаты труда.

Речь не о примитивной уравниловке — она противопоказана нормально развивающемуся хозяйству, высокая квалификация и ответственность должны и вознаграждаться хорошо. Но резкие перепады в оплате противоречат самой демократичной сути артельного производства.

Вот почему трудно переоценить постановление о гарантированной оплате труда в колхозах, принятое вскоре после XXIII съезда партии. Оно благотворно скажется именно на экономике слабых хозяйств, поднимет до уровня совхозной заработную плату людей самой массовой колхозной профессии. Осуществляя новую программу планирования и экономического стимулирования, государство своими кредитами повышает нижний предел артельного заработка.

Но само собой разумеется, что гарантированная плата не снимает, а лишь усиливает необходимость развития подсобных предприятий. Ведь и совхозный-то уровень оплаты будет идти «полеводу» только за те дни, что он занят! Если не сгладить сезонность, не продлить до разумной нормы рабочий период у половины колхозников, действие правительственного решения ослабится, не даст нужных результатов.

Потому-то получивший широкую известность «пункт 17» Директив, говорящий о промыслах как о важной государственной проблеме, пункт-завоевание, свидетельство творческого подхода к экономике, справедливо соединяют в деревне с введением гарантированной оплаты. Это единая программа. Сочетание сельскохозяйственной и промышленной деятельности не только увеличивает фонд оплаты труда — оно создает и товарное покрытие его. По пересчетам серьезных экономистов, стоимость валовой продукции только колхозов можно поднять путем лучшего использования ресурсов труда минимум на 8 миллиардов рублей — и в ближайшее время! Это поток товаров, каких ждет рынок, потому что колхоз, в отличие от иных фабрик, не станет, не сможет производить то, что рынку не нужно. Сама необходимость реализовать товар, да подороже, не отдать выгодного покупателя соседу, само развитие прямых связей заставит колхоз высоко держать честь марки — только ведь на безрыбье рак рыба, только при товарном голоде можно сбыть брачок. Можно с уверенностью говорить, что вся плодоконсервная промышленность в скором времени встанет перед необходимостью резко улучшать и разнообразить продукцию, не то колхозы отобьют у нее потребителя. Если мещерский «Большевик» снова возьмется тереть белила, то его краска будет не хуже и уж наверняка дешевле той, что сейчас иногда появляется в магазинах, — иначе колхозу не пробиться на рынок. Если колхоз Копейкиной получит возможность поставлять сувениры прямо «Березке», то Алексей Петрович Блинов в глубоком раскаянье сам пришлет в Мещеру подписанный бланк договора.

Промысел в его обновленном виде будет детищем экономической реформы. Для миллионов он станет школой хозяйствования, опирающегося на объективные законы экономики. Он приносит с собой умение торговать — то умение, которого так настоятельно требовал Ленин. «Промысел» и «промышленность» в русском языке — слова одного корня, и оба восходят к «мысли», к здравому уму.

Время мыслить, время умно хозяйствовать, время жить богаче.

Июль 1966 г.

 

ЦЕЛИНА

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ. 1954 ГОД

 

1

Эта исполненная величия мысль, держащая в поле зрения добрую планету и весь род людской в его развитии, звучит заповедью социалистического гуманизма. Земля — самое незащищенное из богатств, и не может быть земледельца без неотступной заботы о том, как будут добывать себе хлеб его сын и внук, без обязанности оставить смене поля лучшими, чем приняты от отцов.

Распашка сорока миллионов гектаров ковылей в великом междуречье Оби и Волги стала для нашего государства крупным событием. Имея опыт освоения лесных, рудных, водных богатств, опыт покорения пустынь и краев вечной мерзлоты, мы в первый и последний раз осваивали в таких колоссальных масштабах самое податливое — пригодную к пахоте землю.

Со времени заселения Великих Равнин американского Запада и прерий Канады история не знала столь резкого прироста посевных площадей. Но там этот процесс шел десятилетиями, и погоня за прибылью привела к трагическому развитию эрозии.

У нас же целинный пласт был поднят всего за два года. Эта быстрота придала особую ожесточенность схватке между подлинным хозяином и временщиком. Наука не успела еще оглядеться, перенять нужное, выработать твердой системы, и опорой защитников плодородия мог быть лишь давний опыт земледелия в восточной степи.

Ведь свои ковыли нам не нужно было ни открывать, ни завоевывать; полеводство здесь, пусть в скромных размерах, велось веками.

Не привозной хлеб ел барнаульский самоучка Ползунов, построивший по берегу Оби первый паровой двигатель. И камнерезы Колывани, сереброплавщики демидовских заводов получали в месячину здешнее, алтайское зерно. В начале XIX века Сибирь уже известна твердыми пшеницами, ее «белотурка», «синеуска», «синеколоска» «принадлежат к плодородию изрядному».

И в намерении распахать всю пригодную степь мы не были первыми. Лукавый друг крестьянина, премьер-министр Столыпин после революции 1905 года прибегнул к переселению, стараясь ослабить давление в котле мужицкого гнева. Подогревая вечную мечту о «стране Муравии», он дает новым поселениям зазывные, рекламные названия: Златополь, Сереброполь, Славгород, даже Райгород. Но переселенец везет настоящие, не фальшивые имена, и по ним, по бесчисленным Полтавкам, Самаркам, Одессам и Курскам Сибири и Казахстана, можно судить, откуда тек народ. Помощник у Столыпина был надежный: безземелье на родине. «Як бы трошки землицы в Полтаве, так на шо б я в ту бисову землю поихала!» — говорит у Михаила Пришвина хохлушка-переселенка.

Сказка о рай-стране рушилась под напором метелей, отлив из Сереброполей-Златополей подчас одолевал прилив. И все же тот мужик, что, по слову Ленина, был «готов бежать не только в Сибирь, но и на край света», пускал корни, добирался колодцами до верховодки, строил из дернины избу-пластянку, пахал степь, после трех-четырех урожаев забрасывая поля в залежь.

Сибирь формирует особый характер. Не зная голода и безземелья, сибиряк не знал приниженности. Несгибаемого врага нашел в былом переселенце адмирал Колчак. Среди первых ходоков от коммун к Ленину придут партизаны из Кулунды. В предвоенные годы степь, какую мы называем целинной, начнет ефремовское движение — соревнование за двухсотпудовый урожай. Осенью 1941 года, когда на волоске была судьба столицы, под Можайск, Волоколамск и Истру были брошены дивизии кулундинских, барабинских, прииртышских колхозников. Целых четыре года страна воевала без хлеба Украины — на хлебе Востока.

Предшествующие поколения оставили тут нам национальный земельный запас. Не из бережливости, нет: ни переселенцу, ни кулаку-староверу, ни нашему колхозу на первых порах не под силу было поднять всю целину. Засушливость и безводье великой степи, удаленность рынков сбыта, а позже нехватка техники предохранили безлесные просторы от развития эрозии, и нам не в чем упрекнуть подлинного первопроходца.

Ничьим, повторяем, открытием целина не была. Засев пригодных к пахоте степей в центре континента был предрешен самим развитием нашего земледелия. Появление резерва техники, а главное — острая потребность в зерне ускорили решение, и последний час ковылей пробил. Нужен был только народ, чтоб помочь коренному населению степи. Народ нашелся.

 

2

На целину я ехал добровольно.

Наш эшелон отправлялся с Казанского вокзала, провожали нас пышно, гремела музыка, на перроне плясали, целовались, плакали: хоть и не фронт, но, как тогда говорилось, «не к теще на блины». К перронной стойке кто-то приклеил «500-веселый», а по вагону растянул: «Мы покорим тебя, целина!»

Я был радостно пьян, волны счастья заливали меня, я готов был обнять всех и каждого и чувствовал близость слез.

Отъезд — старинное лекарство — вдруг разом решил все проблемы, сделал жизнь легкой и сладкой. Мне было двадцать четыре, я жил в Подмосковье, работал в районной газете, умел ладить с теткой, заменившей мне мать. И все же проблем у меня накопилось порядочно.

В редакции меня любили, печатали обильно, считали «растущим». Время брало свое, в мозгах что-то менялось, а наша заводь была тиха и больше всего боялась «политических ошибок», хотя никакой особой политики мы не делали.

А потом вышла эта история с нолём. Я дежурил и по своей воле, боясь все той же «политической ошибки», убавил один ноль в обязательствах колхоза. Хозяйство то я знал, и ноль в обращении был явно лишним! Скандал вышел грандиозный. Мне следовал минимум строгий выговор. Тогда-то, тяжко переживая свое падение с высот славы, я и сказал редактору, что уезжаю на целину.

На целину? Это в корне меняло дело. Теперь уж мне следовал выговор без строгости. А к нему — месячный оклад. Коллектив редакции посылал на целину пятнадцать процентов своего состава — меня то есть! Корабли мои были сожжены.

А кроме того — я должен был жениться. Должен был, потому что уже два года дружил («встречался», «ходил» — и какие еще глаголы применяются в этом случае!) с Таней-библиотекаршей. Она некрасива, нескладна, не приспособлена к жизни — не от мира сего, одним словом. Частенько болела и сама называла себя «бледная немочь». Как я, районный пижон, позволил этой странной девчонке опутать себя — ума не приложу. Все язык, враг мой.

Поначалу мы виделись разок в неделю, бродили под липами, я нес всякую околесицу, болтал весело, без устали и на прощанье целовал — жеманно, чтоб ясна была шутка — ее длинную руку. Незаметно встречи эти, всегда для меня доступные, стали чаще. А там уж появились та скамейка под сиренью и комнатка на втором этаже старого деревянного дома.

Снимала ее Таня вместе с подружкой — быт на шестьсот тогдашних рублей. Танина тахта, плетеная этажерка с гипсовой головой Пушкина и десятком-другим книг, рядом — платья на плечиках. Ни цветка, ни вышивки. У подружки — иное дело: и постель с кружевным подзором, и зеркальце с косметикой на тумбочке, и киноактеры над изголовьем. Лучшим качеством подружки было, пожалуй, умение найти неотложные дела, как только я приходил.

Бывало мне хорошо с Таней? Да, и все чаще. Но чем доступней мне было незащищенное девичество, тем трудней становилась обратная дорога. Не повернется же у вас язык сказать хорошему, в сущности, человеку, что все это блажь, затянувшаяся шутка, что пора по домам и вообще — кончим! Вы думаете, что все образуется, сгладится как-то само собой, а оно не сглаживается.

Я должен был жениться. Сознание это вселяло в меня ужас. Дело даже не в квартире. На худой конец, моя тетя, создание и гордое, и сварливое, и бесконечно доброе разом, согласилась бы поставить в своей комнате ширму. Но жениться потому, что это нужно, что без этого уже нельзя, впрячься в тяжкую лямку и навсегда отрезать себе путь ко всему романтичному, яркому, бурному, ради чего и стоит-то жить, — было выше моих сил!

…Условленный свист, в окошко глянула Таня. Значит, отпросилась с работы. Интересно, услала подружку?

— Танек, все, завтра еду! — выпаливаю уже на пороге.

Она, с закрутками в волосах, в выцветшем халатике, будто нарочно некрасивая, домывала полы.

— Уже? — Она побледнела. — В какую же область?

— Просто на целину. Завтра скажут. Вот тебе пакет с приказом, — оставляю ей редакционный оклад, — вскрыть, когда получишь телеграмму: «Квартира есть».

Ложь была в том, что я не говорил ей сразу — «едем».

— Гляди, что отхватил, — облекаюсь в новый зеленый ватник. — Землепроходец. Дежнев, Хабаров — кто там еще?

До нее вдруг дошло.

— Ты меня не бросай, — опускается на пол, обнимая мои колени. — Ну, пожалуйста, вот честное слово — не бросай! Я тебе все делать буду.

— Не говори слов.

— Если с тобой что случится, я в ту же минуту узнаю и кончусь.

— Скажите какая колдунья, — поднимаю ее с пола, целую в нос.

— Я тебя люблю. Иди сюда. Нет, выключи свет.

Поздние сумерки, в окне снег идет, дымки — к ночи затопили. Старая, обогретая Россия. Струнный сигнал электрички.

— Лап, я буду послушная, болеть не буду ни капельки. Только пиши каждый день, ладно?

— Ты веди себя хорошо.

— Господи, кому я нужна, мощи. Ты во сне мне показывайся, ладно?

— Скоро она придет, не хочу ее сегодня видеть, — Я зажигаю свет.

— Провожать тебя не поеду. Обожди… Присядь перед дорогой, — Помолчали. — Ну вот, иди. И не оглядывайся.

Оглядываюсь я только в воротах. Она прильнула к окну.

А все-таки свобода — это чертовски здорово!

Итак, перрон. Приехали мы с тетей и моим бывшим завотделом. Дома, как положено, выпили посошок, и вторую, чтоб не хромать, и троицу — бог ее любит, и четвертый угол — без него изба не строится. В зеленом ватнике и модной, бутылочного цвета, шляпе (шапки не достали) чувствую себя чем-то вроде ополченца.

Гремел оркестр, девушки из райкомов комсомола заводили песню:

Мы ждем сердечных писем И нежных телеграмм. Пишите нам, подруги, По новым адресам!

Но слов никто не знал, и под бодрый мотив норовили танцевать фокстрот. Вовсе пьяных не было, но и вполне трезвого поискать: на руках подъемные. Разговоры про что угодно, кроме целины.

— А фамилия летчика — Ли-Си-Цын? Понял? Ли-Си…

— Вашей маме зять не нужен?

— Семипалатинск — семь палаток, выбирай…

Хотите знать, о чем толкуем мы?

— А ты кальсоны китайские взял? — секретничает тетя.

— Там, — указывает шеф наверх, разумея райком, — поддержали твою инициативу, а то бы не отпустили, своей газете нужен.

Тетя дала мне мятную лепешку.

— Пожуй, чтоб не пахло. Дима приедет — ему не понравится… — И моему шефу, не без значительности: — Брат его должен подойти.

— Москвич?

— Во Внешторге работает. Все по заграницам, пшеницу продает.

— Промтовары привозит? — поинтересовался шеф.

Какой-то парень, москвич с виду, но тоже в ватнике и кирзе, вынес из вагона и приклеил к борту самодельный плакат. Изображен был на нем уморительно-гнусный суслик, его перечеркивал жирный крест: «Конец суховеям!»

— Лихо, а? — подмигнул он мне. — Ты из эшелона? Может, выступишь сейчас?

Я не понял.

— Да митинг надо провести накоротке. Мужик из горкома подъехал, а у нас ничего не готово. Я тут набросал кое-что, разберешь?

Он протянул было мне листок, но, обрадованный возможностью удружить кому-нибудь, я с такой готовностью ухватил бумажку и так неосторожно дохнул при этом, что он поморщился:

— И ты, Брут… Ладно, гуляй уж.

К двум хлопцам из моего вагона приставал репортер радио, совал им микрофон:

— Скажите, что едете по велению сердца, фамилии назовите, всего делов.

— Литвинов Георгий, — выдавил из себя тот, что щуплее. — С автозавода, сборочный цех. На целину еду добровольно. Жить негде.

— Младший сержант Бакуленко Борис Максимович, прямо с армии — на целину, — рапортовал другой, здоровенный. — Слухай, поихали з намы, и крупорушку твою возьмем, — обнял он репортера.

Малый — москвич распорядился:

— Ребятки, давайте всех из вагонов на митинг. И вы (репортеру) тоже — к трибуне, запишите на пленку.

Старший брат мой, Дмитрий Казаков, появился в конце перрона, когда уже начался митинг.

Выступал «мужик из горкома», репортер совал ему к лицу микрофон. А тот, видимо, привык рубить рукой воздух и раз за разом попадал по черенку микрофона ребром ладони. Говорил он общие по той поре слова:

— Товарищи комсомольцы и молодежь! Вы едете на необжитые земли, чтоб пробудить их и поставить на службу родине. Трудностей впереди очень и очень много, но нет таких крепостей, какими не овладело бы комсомольское племя. Как говорится, вы едете не к теще на блины. Провожаем мы вас с музыкой, но не так будем встречать тех, кто спасует, задаст стрекача…

Дима принес мне веточку мимозы. Он чмокнул тетю в щеку, меня же обнял и зашептал на ухо:

— Представляешь, спрашиваю у дежурной по вокзалу, вот такой бабищи: «Где тут у вас целина?» А она вздыхает: «Нету целины, милок, одна залежь осталась…» На, держите, раздавите дорогой. Из личного НЗ, три молотка!

Он достал из кармана пальто бутылку с синей наклейкой. «Коньяк «Мартель», — разобрал я.

— И от нас, чуть не забыл! — шеф вытащил два жалких лимона.

— Да это наши, с дерева! — узнал я.

— Бери да помни.

— Мы их сами вырастили, в кабинете, — растроганно объяснил я брату, — все ждали, когда пожелтеют.

Как красив и дорог мне был милый братище! Я любовался ладной непокрытой его головой, молодой фигурой, модной добротной одеждой, свежайшей рубахой. Джентльмен до кончиков ногтей, черт побери. Я любил его, всегда чувствовал его превосходство над собой, а теперь особенно охотно покорялся этому чувству. Хотелось, чтоб все видели, кто меня провожает. Я снял свою глупую шляпу.

— Будь там человеком, — мягко наставлял брат, — появится хоть какая-то возможность — доучивайся. Имей на плечах свою голову, в обиду себя не давай, других не обижай, — верно, тетя?

— Куда там обижать, самого б куры не загребли, — вздохнула тетя.

— Загребут — отроем. С библиотекаршей как решил — заберешь ее? Ну-ну, разберетесь сами. Короче: снова да ладом! Со щитом — или на щите, точно, тетя?

— Точно, куда уж точней, — всхлипнула тетя, как-то по-своему поняв брата, и стала целовать меня.

Митинг кончился, народ побежал к вагонам. Оркестр грянул марш, я обнял своих, вскочил на подножку, где уже висела людская гроздь, — поехали!

Сор, склянки на перроне, сматывающий удочки репортер, уже неслышный оркестр — и моих трое… Прощай, Белокаменная!

* * *

— Это кто к тебе приходил? — спросил меня в проходе парень, косясь на бутылку «Мартеля».

— А тебе что?

— А то, лапонька, что я здесь комиссар и отвечаю за твой полиморсос.

— Это что ж такое?

— Темень, — покачал головой. — Политико-моральное состояние. Так кто был-то, иностранный корреспондент?

— Брат. Он из Внешторга. А корреспондент — это я. Был «наш спецкор», теперь прицепщик. Казаков, Виктор.

— Значит, сначала познакомимся, потом уж проспимся? Вадим Сизов. Сдам тебя на целине и снова в горком комсомола, сводки писать.

— А это зачем же? — спросил я про ватник.

— Пижонство.

— Ты хороший парень, верно? — догадываюсь я.

— Прелесть. Давай-ка на третью полку. Привяжись. Но если этот пузырек без меня… Будешь иметь кровного врага. Разделаюсь — найду тебя, ладушки?

— Ладушки, — с удовольствием повторяю я.

 

3

Давно уже покачивалась под столом пустая Димкина бутылка, давно уже перезнакомились все в вагоне, тамбурные романы закрутили, давно уже состоял я редактором поездной газеты «Даешь целину!», а все тянулась за окнами белая степь, все длилась дорога — великая, транссибирская.

Выпустив свежий номер, я пошел за Вадимом, — пусть просмотрит, мне же покойнее.

Вадим с каждым днем нравился мне все больше. Такого живого, умного, а главное — целенаправленного «комиссара» мне не доводилось встречать. Подкупала ирония, с какой исполнял он хлопотную свою роль — быть центром разрозненной массы. К формальностям разного рода, к лобовым всяческим речам он относился своеобразно: дескать, мы-то с тобой знаем, что все — чешуя, ну и ладушки. Раз какому-то «мужику» нужно — сделаем, чтоб отвязаться. Но при этом разумелось, что есть святые вещи, о которых трепать языком не пристало. У него был талант располагать к себе, талант доверительности. Это было внове — и радовало.

Идем с ним поездом.

В тамбуре парень зажал девчонку — ничего не видят, ничего не слышат.

— Граждане, проходите, не скопляйтесь, чего не видели? Интересно вам, чем это кончится, да? — тоном милиционера с Дерибасовской говорит Вадим. Девчонка вскрикивает, но мы уже прошли в вагон.

— Добро, можешь вешать. Что значит — профессионал! — Цензор у меня покладистый. — А старый номерок сюда давай.

— Зачем они тебе?

— Отчет. Работу надо показывать только лицом!

— Слухай, комиссар, а сколько «Победа» стоит? — спрашивает Борис Бакуленко.

— Покупать собрался?

— Не я — Гошка. Вже и писню сочинив, подохнешь.

— Какую такую писню? А ну, давай! — протягивает он гитару Литвинову.

— Да не я, это у нас в сборочном, — упирается тот.

— Цену набиваешь, да? На колени встать?

Что делать? Гошка берет удалой аккорд:

Не печалься, дорогая Катя, Я — за хлебом для большой страны! Не уверен, всем ли вволю хватит, Но уж хватит теще на блины. А потом я с целины приеду В теплый край, где ветер гнет лозу, И тебе на собственной «Победе» Личную сберкнижку привезу.

Аудитория — в восторге.

— Классик! Ив Монтан. Давай в радиорубку. Включаем в первую же передачу, — командует Вадим. — Я вот чего к вам, ребята. Скоро Петропавловск, из других вагонов полезут в ресторан. Подъемные прямо жгут их. Один накуролесит — пятно на эшелон. Надо бы подежурить, а надежнее парней, чем ваш вагон, нету…

— Это можно, — отозвались игравшие в «козла».

— Всегда пожалуйста, — паренек с «Кавалером Золотой Звезды» в руках.

— Вин у мене буде иметь бледный вид та макаронную походку, — обуваясь, говорит Бакуленко.

Я догадываюсь: что-то подобное Вадим учинил и в других вагонах. Потому что в холодном Петропавловске целинники ходят по перрону напряженно, искоса поглядывая группа на группу, даже картошку у бабок не покупают.

— Здорово это у тебя получается, — откровенно говорю ему я.

— Что именно?

— Подходец к людям, — изображаю рукой что-то вроде хода рыбы.

— Устал я чертовски, Витька, — чуть рисуясь, говорит он. — Но правда: никаких чепэ (тьфу-тьфу), едва ли не первый эшелон так проходит. Знаешь мое правило — взялся, так делай чуть лучше, чем рядовой товарищ. Из уважения к себе.

— Что делать?

— Безразлично.

— А если ты сам, — показываю я на себя, — рядовой товарищ?

— Все равно: чуть лучше, чем можешь, — смеется он.

* * *

Мы прибыли в сибирский город. Что он сибирский, видно сразу: глубина снега, деревянные тротуары, толщина бревен в домах, зримое нежелание улиц нравиться — все вместе тому доказательством.

Дом областного сельхозуправления, где нас распределяют, — будто Смольный в Октябре. В вестибюле, на широкой лестнице, в коридорах — наш брат с фанерными чемоданами, «сидорами», рюкзаками. Закусывает, открытки пишет, адресами обменивается, спит, ожидая отправки в разные концы степи. Но это — областное учреждение, ходят люди с бумажками, тычутся в кабинеты приезжие из районов, суета.

В широкие окна видно: взрывая гусеницами нечистый уличный снег, проходит колонна тракторов — подкрепление уже поступает.

В уголке человек в волчьей дохе — мех наружу — рассказывает новичкам:

— Лиса есть, заяц. Косача много. (Голос: «Это что?») Тетерев. Глухарь реже, осторожный. (Тот же голос: «Глухари да косачи, не помогут им врачи…») Окунь в речке, гольян. Гриба в иное лето — косой коси. («А зимой холодно?») На печке — нет.

По лестнице спускается распределяющий в обшитых кожей белых бурках, за ним два директора МТС, «пробивают вопросы». В споре обе стороны не чураются обычной в таких случаях демагогии, говорят одновременно.

К ним поднимается Вадим.

— Я хотел… насчет москвичей, — говорит он распределяющему, — Не надо бы разделять их, люди познакомились, сдружились.

— Вы откуда? — косится тот, что в бурках, на Вадимов планшет.

— Сопровождающий. От Московского горкома комсомола, — почему-то смущается Вадим.

— А-а… Пошлем кого куда надо. У вас все? — И громко: — Кто в Черемшанку, приготовиться к погрузке! Группа совхоза «Ермак», посылайте старшего за направлениями!

— Нужно еще десять человек в Рождественскую МТС! — кричит второй директор. — Есть желающие в Рождественку? Смотрите не прогадайте!

Мы с Борисом Бакуленко и Гошей Литвиновым ищем на карте эту самую Рождественку.

— Железная дорога… километров пятнадцать.

— Речка какая-то.

— Рискнем? — спрашиваю ребят.

— Як уси, так и я. — Борис.

— Где наша не пропадала. — Гошка.

Начинаю вербовать добровольцев. Говорю малому с «кавалером»: «В Рождественку поедешь?» — «А мне один хрен», — улыбается. «Так и записываю». — «Нинкин Сергей Митрофанович». В сутолоке мы как-то забыли о Вадиме. Вдруг вижу — он стоит у окна, глядит на проходящие трактора. Вид необычный для него — печальный, потерянный.

— Ты что устранился, комиссар? Нужны волонтеры в какую-то Рождественку, давай поищем.

— Мавр сделал свое дело, мавр может уходить… Слушай, мы вот все трещим — «опоздали родиться». К революции, к войне. А тут под носом делают свою революцию. Вписываются в историю, это уже железно. Вернусь — опять справки тачать… На кой мне фиг все это, не знаешь?

— Вадим, ты остаться хочешь? — угадываю я. — Как же это… Хлопцы, Вадим с нами в Рождественку, вы слышите?

Наши приняли весть с неподдельной радостью, тоже смущенные тем, что забыли про комиссара. «Чего ж ты раньше?..» «Чемодан твой где?»

— Стойте, мне в обком надо, потом телеграмму дать, что ли.

— Он растроган. И мы, сказать честно.

 

4

Колхозная контора Рождественки. Кабинет председателя с атрибутами места и времени (плакатами, ящичком телефона на стене, шкафом, хранящим минувшее, лавкой вдоль стены), но и «вечевая» комната разом: здесь делается погода колхоза.

Народу набилось полно: наши и местные.

Сидя на корточках у стены, человек в замасленном до блеска ватнике вполголоса, чтоб не мешать председателю и Вадиму, травит Гошке что-то забавное:

— …бумага секретная, а читать он не умеет. Приказывает секретарю: «Затыкай уши. Слышишь что-нибудь?» — «Нет», — «Тогда читай громко».

Тетка уборщица наливает воду в бак с прикованной кружкой, замечает на полу рассказчика и с яростью:

— Ефим, ты опять притулился, зараза такая, не успеваешь забеливать…

В самом деле, на стене масляное пятно.

— Вы ему спину побелите, — посоветовал Гошка.

Тетка окинула Гошку недружелюбным взглядом:

— Тебя не спросила, — И Ефиму: — Сиди уж, чего теперь.

За столом в бекеше, но без шапки — председатель колхоза Шевчук. Он того возраста и склада, когда годы определить трудно. Рядом с ним Вадим. Перед столом — бухгалтер в овчинной безрукавке:

— Звонил на базу. Осталось пять фляг, но крышки не закрываются. Брать, или как?

Шевчук явно не знает, брать ли то добро без крышек, думает, глядя на Вадима.

— Не просто бригада, а целинная бригада, — Вадим ловит момент для возобновления разговора. — Значит, и учетчик — целинник.

— Ты коня запрячь умеешь? — сдержанно спрашивает Шевчук.

— Конь конем, нельзя сбивать настрой, — с нарочитым спокойствием отвечает Вадим. — Люди горы свернуть готовы…

— Тут гор нет, это за Бийском, — говорит Шевчук. — Одних мы вас не пустим. Вон бригадир, — кивнул он на неказистого, угрюмого видом дядьку, — В теории три класса и коридор, а завяжи глаза, вывези — понюхает и скажет, на каком поле. Скажешь?

— Картошку придется занимать, едоков-то прибавилось, — странно реагировал тот на похвалу.

— Знаете, мы ехали открывать новые земли, — не выдержал тона Вадим, — а открыли старую бюрократию.

— «Открывать», — насмешливо повторил Шевчук. — Что ж я — туземец? Я сюда пацаном за подводой пришел, а люди тут уже жили. И мой отец к ним за советом ходил, а не… это… открывал.

Входит человек в полушубке и валенках с самодельными, из автокамеры, галошами — парторг колхоза. Замечает, что тут крупно поговорили:

— О чем речь?

— О чем… Силос на Успенке так и не открыт, — словно вспоминает Шевчук. — Мерзляк, хоть взрывай.

— Вот паразитство. — Парторг потер подбородок, спокойно сказал: — Ефим, возьми человека три целинщиков — и на Успенскую ферму. Партийное поручение. Пускай втягиваются.

— А лома где? — неохотно поднялся Ефим.

— Гамаюнов даст.

— Что делать-то? — спрашиваю Ефима.

— Дело тонкое: бери больше, кидай дальше, — острит тот.

— Не ставьте нас в смешное положение, — готов на мировую Вадим, — Откроем вам и силос, и солому, но давайте решим этот чертов оргвопрос. Будет целинная бригада или нет?

— Коровы ревут, пойми, — говорит парторг. — И что это вы — или гостям хозяева надоели?

— Мы не гости, — отрезал Вадим. — Нам нужно конкретное поле работы.

— Полей хватит, давай без дележа, — сказал парторг, — Я, Нестер Иванович, добегу с ними, а то Ефим набуровит чего. Пошли, а? — легонько подтолкнул он Вадима.

 

5

«Что Москва? Ерунда! Кулунда — вот это да!»

Это на вагончике нашего полевого стана. Конечно же афоризм Вадима. Он учетчик нашей бригады и комсорг одновременно. Линия Шевчука победила: бригада составлена из коренных степняков и «целинщиков».

День вешний, лучистый, над ковылем марево, и Рождественка, лежащая неподалеку, у речки, едва видна нам — парит земля, очертания размыты. Стан, где стол и дом теперь наш, — как всякий стан: два вагона жилых, да кухня, да умывальник с чередой сосков, да пес Кучум, да Доска почета с мачтой, да старые бороны, колеса, диски в прошлогодней полыни. Сегодня настроение приподнятое, палубы наши надраены, народ выбрит, перед вагончиком даже подметают. «Кулунда — вот это да!»

Гошка, обладатель новенького ДТ, поставил трактор в ряд со всеми, вытер подтеки и шествует к кухне.

Кашеварит нам та самая тетя Даша, что убирала контору. Гошка следит за ней, спрашивает:

— Теть Даш, а зачем ты молоко в щи льешь?

— Забелить надо.

— Не стенка же… Ты б заправила томатиком.

— Это кто тебе тут томатику напас! — взрывается тетка. — Еще коклет тебе на блюдечке, — ерничает. — Не Москва, и так жив будешь.

— Жив будешь, а жениться не захочешь… Безразличные вы к себе.

— Какие есть! В войну тут тебя не было! В радиаторе сварил бы пшеницы — и доволен был. А полегче стало — покорители приехали. Командуют тут, что в щи класть, что в бригаде делать.

Вздыхает Гошка: неладно что-то…

Борису — видно за рост его — дали С-80, трактор мощный, но уже хлебнувший горячего до слез. Весь в масле, злой, Борис возится у корыта с соляркой, пытаясь оживить своего «катюгу», Сережка Нинкин помогает ему.

— Борис, кончай, помойся, торжественная линейка, говорили ж, — уговаривает Вадим.

— Дай ту хреновину, — Борис требует у Нинкина ключ. Тот дает.

— Я кажу — хреновину! — грозно поправляет Борис и Вадиму: — Меня та линейка знаешь до якого миста? Людям — трактора, а нам гроб с музыкой.

— Ну, час не решит.

В кошевке — плетеной бричке — подъезжает Шевчук, здороваемся с бригадиром. Вадим идет навстречу.

— Ну, звонил я в райком. Сам обещал приехать. Сказал, без него не начинать.

— Что, Еремеев? Ну, говорил же я вам, Нестер Иваныч, — дело стоящее, — обрадовался Вадим. — Надо сразу приподнять ребят. Глядишь, и колхозу будет больше внимания. — Он сел на краешек брички.

— Куда там, будет внимание, — махнул рукой бригадир, — На С-80 бортовой никак не выцыганим.

— Агитпроп — великая сила, и запчасти достает, — сказал Вадим.

— Как, Ефим, уродит сей год? — не слушая его, спросил председатель моего начальника.

— То — как небесная канцелярия. Как два дождя в маю, так агронома… — ответил он присказкой, и ребята заржали.

На дороге показался «газик».

— Райкомовский, — встревожился Шевчук. — Ну, начинайте, что у вас придумано, а то за простой техники еще по шеям надают.

Секретарь райкома Еремеев (полувоенный китель, сапоги, фуражка, — тогдашняя униформа районного работника) поздоровался со всеми за руку, сказал Шевчуку со значением:

— Сушит-то как, Нестер! Торопит весна, в Ключах уже овес сеют.

— Те весной всегда герои, а осенью с сумой ходят, — ответил Шевчук.

Вадим начал докладывать Еремееву:

— Комсомольцы решили торжественно принять клятву… — Но секретарь не слушал, глядел на удалой наш транспарант.

— Это зачем? Разве такими вещами шутят? Столица все же. Нет, снять, снять сейчас же.

Вадим глянул на меня — видал, мол, типа? — и отправился снимать. У него в запасе был другой лозунг, мы с ним развернули его перед вагоном:

«Вовремя сей на площади всей!»

— Ну, это еще куда ни шло. Хоть ясно, к чему зовет, — сказал Еремеев.

— Бригада, к принятию целинной клятвы стройся! — звонко крикнул Вадим.

Ребята кое-как построились. Ефим взглядом спросил бригадира, становиться ли, тот пожал плечами. Но по лицу Еремеева понял, что надо, и сам, бывшая пехота, стал в шеренгу — пятки вместе, носки врозь. К нему подошел кудлатый Кучум. Не было Бакуленко и Нинкина.

— Беги за хохлом, живо! — шепнул мне Вадим.

Я притащил Бориса с напарником. Наш детина встал на левом фланге — нелепый в этой церемонии, руки по локоть в масле.

— На флаг — смирно!

Вадим поднял флаг на мачте.

— Слушай клятву! «Я, рядовой целинной армии, перед лицом открытой мною земли, перед всем народом торжественно клянусь быть верным целине, отдать ей все силы и никогда не покидать ее, как бы трудно ни было! Клянусь!»

Вадим с обнаженной головой опустился на одно колено и поцеловал аккуратно вырезанный ком дернины. Передал его Гошке. Тот повторил ритуал.

Думайте что хотите, но на меня это подействовало, мурашки побежали по спине от волнения. Степь, ветер, солнце слепит, от комка пахнет полынью.

— Клянусь!

Ефим выдирает на загривке Кучума старые репьи, пес рыком предупреждает, что цапнет.

— Клянусь!

Тетя Даша, сложив руки под фартуком, смотрит, будто на спектакль.

Еремеев светлеет лицом, ему нравится. Шевчук невозмутим.

Земля идет, идет по ряду.

— Та не буду я! Я робыть приехав, а не в ляльки гуляться! Шо цилувать йи, колы пахать нема чим! — Голос нашего хохла снял всю торжественность момента.

Еремеев строго спросил у Шевчука, о чем речь, тот указал на С-80. Секретарь черкнул что-то в блокноте, вырвал листок. Шевчук подозвал Ефима:

— Голобородько! Бери моего Воронка, гони в МТС. На одной ноге!

Ефим, нахлестывая жеребца, укатил.

— Товарищ секретарь райкома! — рапортует Вадим. — Вот обязательство нашей целинной комсомольско-молодежной бригады. Поднять тысячу гектаров целины, всю старопахотную землю засеять в лучшие сроки, получить по пятнадцать центнеров зерна с каждого гектара! — Он передал Еремееву лист.

— Хорошо, товарищи. Замечательная вы молодежь, душа радуется. Верим вам, не подкачаете. Обязательства опубликуем. И во всех бригадах проведем такие мероприятия. Дай-ка!

Он взял у Вадима тот ком.

— Присягай и ты, Нестер Иваныч!

— Мне зачем, мы шестой десяток с ней женаты… Нацелуюсь, как на горку, под ковыль.

— О чем думаешь, человече! Да на тебе самом еще пахать можно!

— Разрешите начинать? — спросил Вадим. Шевчук кивнул. — По машина-ам!

И вот ведь гипноз торжественности — хлопцы не пошли, побежали к тракторам! Взревели пускачи, агрегаты разошлись по загонкам, потянулись по серому ковылю первые борозды.

— Шустрый малый, — сказал Шевчук Еремееву про Вадима. — Здорово школит их.

— Ты за питанием тут проследи, все-таки москвичи…

Пошли к загонкам.

Вскоре Голобородько привез на взмыленном Воронке желанные запчасти.

— Бачь, яка вона сила — агитация! Каже Вадим — и точно, — восхищался Борис.

— Теперь всю посевную икать будешь, — сказал Ефим.

— Чего це?

— А тот, у кого отобрали, поминать тебя будет.

Мы с Ефимом отправились к своему агрегату. Он походя наставлял:

— Махну так — заглубляй, начальство едет. А так — выкручивай, будем норму делать.

— Забракуют.

— Так надо по-хозяйски, не с краю. В середку разве только ваш Вадим полезет, этот ушлый.

 

6

День за днем. Рассвет — закат — пересмена. Пять бегущих из-под отвалов лент земли, от которых не избавишься и во сне, бегут перед глазами. Обед в степи из едва обтертых алюминиевых плошек. Пыль и вечное желание спать. Вот что такое посевная!

Помню холодный рассвет. К заправке подъехали еще с фарами. Ефим заглушил. Пыльные донельзя, бледные после рабочей ночи, побрели на пустынный стан. Один Кучум на посту, ластится. Я тронул сосок умывальника — ни капли, с вечера выплескивали. Да и неохота мыться. Ефим пошел пошерудить на кухне, наскреб холодной картошки с салом, принес две миски. А я уже повалился, как был, на свою полку вагончика — не поднять век…

На седьмой, кажется, день я решил: конец. Пойду куда глаза глядят, лягу у лесополосы — и пусть делают что хотят, лишь бы не дышать пылью, не видеть этих лент. На десятый представилось, что я — это не я. Меня нет, а встает, ест картошку или галушки, помогает Ефиму заправить, садится на плуг какая-то ходячая машина. А потом просто потерял счет дням.

Это и значило, что самое страшное позади, что я не сбежал, не разревелся, не умер, а просто стал врабатываться.

Ватник мой потерял цвет, вид, теперь и он оставил бы на стене пятно. В перекур выбиваю его, вытираю мазутные следы.

— Это ты зря, — замечает Ефим. — Вон там есть озерко, вода щелочная. После сева бросишь — все отойдет.

— А как доставать?

— Я не достаю. Лучше новую. По две в год, а что ты думаешь? Потому и не забогатею. А ты чего трактора у меня не просишь? Другой бы уже фуговал.

— Научи.

Он научил. «Скорость переключать… Это — газ. А так — поворот, лево — право». Без избытка отваги я сел в кабину — один, Ефим остался! — и тронул по загонке. Мне удавалось держаться борозды, и я стал радоваться: вот первый раз, а все ладится. Но трактор вдруг заглох! Сразу и намертво.

Я полез в двигатель — нигде не течет. Большего установить не мог. Насилу дождался Ефима. Он тронул одно, другое, глянул туда, сюда — и сокрушенно плюнул:

— Хана. Компрессию потерял. Как же это, паря?

Об остальном вы догадываетесь. Он дал мне ведро и наказал:

— Бежи в МТС, найди завскладом, скажи — Голобородько Ефим прислал за компрессией, нехай даст по совести.

Я побежал, холодея от страха за содеянное. Кладовщик бесстрастно глянул на меня поверх очков и, кряхтя, набросал в ведро каких-то ржавых кусков железа.

На обратном пути, мокрый как мышь (килограммов тридцать весила проклятая компрессия!), я увидел Вадима. Он замерял пахоту, но не пешком, а, хитрец, верхом, вертя рукою сажень. «Ты чего?» — «Вот… компрессия… потерял, понимаешь… Ефим за новой послал…»

Он слез с коня, приподнял мою ношу — и закатился от хохота.

— Не смей выбрасывать, слышишь? И не вздумай заводиться!

А вечером на стане только и разговору было, что о моей компрессии! Стояла она (то есть оно, ведро) на обеденном столе, и любой мог приподнять. Улыбался даже пессимист бригадир: даже тетя Даша не ворчала. Такой розыгрыш считался чем-то вроде крещения.

— И долго он набирал тебе? — длит удовольствие парень из местных.

— Со всех углов, — подыгрываю им. — Я думал — в разобранном виде…

Новый взрыв!

— Когда приспичит — на любую готов, — Ефим.

Право ж, один Кучум не острил. Впрочем, разрядка так была нужна!

— Отсеемся — неделю не встану. И кофе с молоком в постели, — мечтал Гошка, взбивая жиденькую свою подушку.

— До тысячи целины не хватит, точно, — позевывая, сказал бригадир. Не кому-то сказал, а так, в пространство, — Низинки подобрали, еще сотню наскребем, а двух сотен — нету.

— А Овечий бугор? — спросил Вадим. — Я все жду, когда ты туда перегонишь.

— Там Шевчук не велит.

— Еще чего! Век сиднем сидел, земле ума дать не мог, теперь — «не велит»?

— Там овечки ходят, три отары, — угрюмо сказал бригадир, — И так пороги опахали.

— Что важней: трава для овец или хлеб для людей? — обнажил суть Вадим — скорей для нас, чем для оппонента.

— Трактора я туда не пошлю.

— А тебе посылать и не придется. Бакуленко и Литвинов завтра начнут пахать бугор. Комсомольское поручение, все!

— А-а, делайте что хотите, раз вам такая власть, — махнул тот рукой, — Мне ваши затеи уже вот где! — в «печенках» то есть.

* * *

Утром три агрегата — и наш с Ефимом — были на длинном, поросшем типчаком холме, что возвышался за Рождественкой и прикрывал ее от ветров.

Борис что-то возился: заваривать кашу ему не хотелось.

— Отбивай загонку, да покажи класс — струночкой, — хлопнул его по плечу Вадим.

— А може — трохи обождать, с Шевчуком бы!..

— Ждать? Все равно не уступим. Или нас гнать поганой метлой! «Целинщики»! Давай трогай!

Трактора потащили на взгорье рыжеватую полосу.

Тут и прилетел, нахлестывая Воронка, Шевчук. Бросил кошевку перед агрегатами — и черной тучей:

— Кто разрешил? — надвинулся на Вадима.

— Целину пахать? — со значением произнес тот.

— Ты что, придурок, на ветер нас хочешь поднять? Где целина? Это ж песок, он все село засыпет. Ты сдерешь, свое возьмешь, а нам куда? Без тебя бы тут не пахали, если бы земля позволяла? А ну геть отсюда к чертовой матери, чтоб вами тут и не пахло!

Вадим, побледневший от оскорбления, сумел усмехнуться и довольно спокойно скомандовал нам:

— Продолжайте работу! Мы сами дотолкуемся.

Борис без прежней уверенности взобрался в кабину, тронул. И тут произошло невероятное!

Старый степняк забежал вперед и упал на траву прямо перед гусеницами С-80. Бакуленко едва успел остановить.

Мы побежали. Председатель уже не грозил, слова его были мольбой, перемешанной с руганью:

— Не трожьте, ребятки, ну нельзя же, унесет… Я вам все дозволял, но это ж — погибель. Нам же умирать, вам жить, гады вы ползучие…

Я хотел поднять старика. Он плюнул мне в лицо!

— Слушай, старик, ты у меня на дороге не ложись, — отчетливо сказал ему Вадим. — Я перешагну и дальше пойду, а ты наплачешься.

— А-а, хай воно сказиться! — взревел Борис. — Яка ж то работа, як люди пид трактор кидаются?

Работа была сорвана. Вадим взобрался на коня.

— Гуляйте пока, ребята, а я в райком отлучусь.

* * *

У колхозной конторы — три «газика». Безлюдно, тревожно. Я было вошел, но парторг тотчас выставил меня на крыльцо: — Чего тебе? Нельзя. Выездной райком.

— Насчет Шевчука?

— Ну.

— Так я ж там был, могу рассказать.

— Там ваш Сизов, доложит. Заварили кашу… Давай в бригаду, нечего.

Обхожу угол, стал у окна, форточка открыта. Сквозь двойные рамы судилище видно мне плохо.

— Антицелинные настроения ломать будем нещадно, — голос Еремеева. (Черт, радио на столбе мешает слушать!)

— Ветроударные склоны трогать нельзя, — голос Шевчука.

— Вы слышите? Тут склон, там солонец, где-то выпас… Нет, на этом примере мы должны научить кадры, а то район поплатится…

Форточку закрывают, окно задергивают шторкой.

Я человек маленький, меня не спрашивают, мое дело — «в бригаду».

* * *

На следующий день районная газета сообщила, что «правление колхоза «Новый путь» и его председатель Шевчук Н. И. недооценили важности распашки новых земель и поставили под угрозу срыва обязательства целинной комсомольско-молодежной бригады, что вызвало законное возмущение целинников».

— Яке так «возмущение»? — пожал плечами Борис, — Ну, полаялись, так хиба ж можно…

Читаю дальше:

— «Председателя колхоза «Новый путь» тов. Шевчука Н. И. за антицелинные действия с работы снять. Объявить ему строгий выговор с занесением в учетную карточку».

— Не плюй против ветра, — резюмировал Гошка.

М-да, к севу на бугре бригада приступала вовсе не в том настроении, что к пахоте.

— Ты-то чего хандришь? — сердился на меня Вадим, — Жалко старого истерика? Забыл его плевок?

— Больно круто. Значит, и возразить не смей. Он же тут жизнь прожил, что-то знает.

— В каких-то вещах — не смей! А то не целина будет — дискуссионный клуб. В другое время с ним бы не так, а сейчас — садоводом сделали, по делу и дело. Нечего нюнить!

А в середине того дня Овечий бугор впервые показал нам, на что он способен.

По пахоте пошли колеблющиеся столбы пыли. Ветер усиливался, солнце стало меркнуть, дышать было все труднее. Черная буря!

Заметало след маркера. Тракторист не видел пути. А через полчаса наступила мгла, какую не пробивали и включенные фары.

Ефим Голобородько первый подался на край полосы, выехал к заправке. Подбежал Вадим.

— Кулундинский дождик! — крикнул Ефим, — Надо по домам.

— Работать надо! Ерунда, сейчас утихнет.

— Да темно, хоть глаз коли! Как сеять?

— Как? А вот так!

Вадим сломал о колено свою сажень, намотал на палку ветоши, смочил горючим, поджег (все это быстро, в лихорадке, чтоб удержать нас) и с факелом в руке побежал по пахоте, указывая след. Его валило с ног, он кричал что-то нам, стоявшим в недоумении, — и так силен был запал, что Ефим решился, тронул. Я прыгнул на подножку сеялки.

Видно, наш комиссар решил отвоевать нас у Шевчука, чего бы ни стоило, хотел опровергнуть предсказанье степняка, силой попирая силу. Что ни говори, а он делал гораздо больше того, чем мог даже сам! Я гордился этим парнем!

Мы уже досевали, когда о гаснущий факел Вадима ударилась и зашипела первая капля дождя. Для Кулунды это обычно: после черной бури — дождь. Нити осадили пыль, очистили воздух, и когда агрегаты выехали на край, было уже светло, вовсю лупил грузный, щедрый дождь, по нашим лицам ползли черные капли.

— Это ты их фитилем прижег, небесных канцеляристов, — сказал будто в похвалу Вадиму Ефим, — Но дня три подует такое — солярки не хватит.

— Значит, один дождь есть? — Вадим оставил без внимания намек. — Еще один — и твоего агронома…

Заржали хлопцы, как в тот раз.

— Вадим, залазь под крышу! — крикнул Сергей Нинкин, уступая ему место в кабине у Бориса.

— А ты куда ж?

— А я не сахарный! — В дурашливом восторге Сережка стянул через голову рубаху с майкой и бросился под дождь. Струи омывали его белое, гибкое мальчишеское тело, а он выделывал перед идущим трактором какую-то свою лезгинку и все орал:

Я не сахарный, ас-са,

Я не сахарный, ас-са!..

— Вот и посеяли, — вздохнул Вадим.

 

7

…И я впервые понял, что в сущности бездомен. С чемоданом и матрацем тащился по Рождественке.

На пороге своего дома сидел Шевчук. Точил садовый нож.

— Э, целинник, чего не здороваешься? Или у вас только с начальством положено?

Я подошел.

— Это я тебя тогда?.. Не серчай, то вгорячах.

— Нестер Иванович, мы не хотели, чтоб так вышло. И Вадим не хотел.

— А что я его не вижу, Вадима вашего?

— Его взяли в райком комсомола.

— Уже?

— Он и в Москве был на комсомольской работе…

— Куда ж вас теперь?

— В клубе пока будем.

— Хозяева, бить их некому, — возмутился Шевчук. — Надо ж вас по домам разобрать, что ли. Ну, ты пока заходи, заходи.

Я поставил чемодан на порог.

— Нюра! — позвал он. Вышла жена его, гренадерского вида тетка. — Вот друг-целинщик зашел. Пылюку в полях они развести успели, а помыться негде. Баню истопи.

* * *

Пьем чай на кухне у Шевчука. После бани на шее у меня, как и у Нестера Ивановича, полотенце. От меня пар валит, как от каменки. Тетя Нюра возится у русской печи.

— Нет, тут прожить дороже. Катанки тебе надо на зиму? Клади триста, — считает Шевчук. — Полушубок, шапку, рукавицы — еще шестьсот. Сапог две пары, если на механизации.

— А пропитаться, а яблочко ребенку? — добавляет тетя Нюра. — Женатый, поди?

— Нет.

— Холостой, выходит.

— Нет.

— Да как же это у вас? Разведенный, что ли? — удивилась она.

— Знакомая есть. Невеста, — Я впервые так назвал Таню.

— Да ладно тебе, следователь, — заступился Шевчук. — Иди сюда, Виктор.

Он провел меня за переборку. Комнатка в одно окно, кровать, крашеный ковер с замком и всадником, на скамейке — кадочка с китайской розой, любимым домашним цветком сибирячек.

— Сынова конурка. В училище, танкист. Можешь пока жить… Полистай, кое-что собрано, — сказал Шевчук, снимая с полки книгу. — Во, Тимирязев.

* * *

Таня сошла с поезда. Чемодан, рюкзак, тюк с постелью — вся тут. Перрончик полустанка пуст. Ждет-пождет — ни души. Подъехала походная мастерская, шофер забрал чей-то багаж.

— До Рождественки довезете? — спросила она.

— Садись.

— А далеко это? У меня денег мало.

— Я за любовь вожу.

Таня тащит вещи, они ей не под силу.

— Помогите. Мне тяжелого нельзя.

— Беда с вами. К мужу, что ли?

— Ага.

* * *

«Летучка» притормозила у дома Шевчука, шофер сбросил вещички — и был таков. Дома я был один. Выскочил — и обомлел.

— Витя, ты телеграмму не получил?

Мотаю головой.

— Вот бросила все — и к тебе.

— А… от станции как?

— Мне больше нельзя без тебя, Витя, — улыбается виновато, и я, холодея, понимаю — почему.

— Я ж писал, что жить пока негде, сам на сорочьих правах, — раздавленный происшедшим, беру ее вещички.

— Где ты, там и я.

Ввожу ее в каморку и только здесь целую в щеку.

— Я сейчас хозяйку позову. Не выгонят же, в самом деле!

Таня стала разбирать вещи. Заинтересованные событием подошли соседки. Молча стоят, спокойно изучают, с чем приехала. Самый придирчивый из таможенных досмотров. Таня от робости и закрыть чемодан не смеет.

К счастью, подоспела тетя Нюра:

— Приехала? А то Виктор все уши нам прожужжал: Таня да Таня…

 

8

Первый хлеб был обильным. Для нас, новичков, он был праздником, но таким, какой обязательно должен прийти, — как Седьмое ноября.

На Овечьем бугре пшеница стояла такая, о какой сибиряки говорят: «Густая — мышь не проберется, чистая, как перемытая, в солому хоть палец суй».

Я был штурвальным на стареньком комбайне Голобородько, буксировал нас Нинкин. Набрали бункер, а ссыпать некуда. Ефим останавливает:

— Зови машину!

Заученным движением поднимаю над комбайном шест со старой рубахой — немой призыв к шоферам.

Глядим — летит мотоцикл. Вадим в районной униформе, в защитных очках неузнаваем. В полевой сумке — флажки. Сзади примостился фотограф районной газеты, при нем аппарат на первобытной треноге.

— Здорово, мужики, как живы-дюжи? — приветствует нас.

— Как вчетверо паутина, — отзывается Ефим, — Загораем, на три комбайна один «газон».

— А пятьсот гектаров уже убрал, а? Молодцом. Вам переходящий вымпел от райкома комсомола. И в газету, само собой, — Вадим выбрал лучший флажок, подмигнул: «По знакомству».

— Та-ак, значит, — целинный агрегат комбайнера… Как твое фамилие? — спросил фотограф Ефима.

— Я не целинник. То вот они.

— Ну, тогда отойди в сторонку.

— Э, брат, ты нам воды не мути, — вмешался Вадим. — Голобородько — в центр! И гляди веселей. Поздравляю, ребята, — так держать! Не выдавать своих.

— Вот спасибо, — поблагодарил Ефим за флажок, — а то шофера не видят, что ли. — И полез заменять рубаху кумачом.

— Что нового? Забыл, когда газету видел, — говорю Вадиму.

— Еремеева в обком берут, — отвечает. — На сельхозотдел.

— Значит, и тебя?

— Не хотел бы отрываться от живого дела. — По его тону я понял, что перевод предрешен. — Ты в институт-то оформился?

— Заново подал. На агрофак.

— Чего ж два года терять?

— Надо ж самому разобраться. Неохота попкой быть.

— Валяй разбирайся, — как о баловстве сказал он. — Тебя с пополнением, или рано?

— Ждем пока. Не заедешь ведь, большим начальством стал.

— Пока у Шевчука жил — неудобно было. Дом-то нормальный?

— Сборно-щелевой. Рядом с Шевчуком поставили.

— Как он, кстати, опекун твой?

— Вон сад закладывает, — показываю на низину у речки, там трактор и люди, — Сходил бы, он старик ничего.

— Это ему ко мне идти надо. Хлеб — вот он!

— Не уезжай, я сейчас приведу его! — Меня угнетало, что два близких мне человека в странной вражде. Побежал к Шевчуку.

Нестер Иванович с тетей Нюрой прикапывали саженцы.

— Нестер Иванович, там Вадим, спрашивает о вас. Пошли б, а?

— Так вон ты зачем…

— Хлеб-то вырос! Разве плохо снять два-три урожая, пусть и песок?

— Если два-три, так на хрена ты дом ставил? Еще и пацана затеяли. Это с заглядом-то на три года! Не пойду, некогда.

Я поплелся полосой.

— Обожди, — окликнул он меня и тоже вошел в хлеб. Сорвал колос. — Что это?

— Пшеница «мильтурум».

Он положил колос меж ладоней и потер — тот пополз точно вперед.

— Своя линия, с дороги сойти не может. А вот овсюжок. — Нашел метелку овсюга, растер ее в ладонях — черные зерна просыпались сквозь пальцы, — Живут вместе, а природа разная. И не смешивай.

— Так ведь — читали последние работы? — одно в другое переходит, — отбиваю его аргумент. — Овес — в овсюг, пшеница — в рожь, наука!

— Блуд то, а не наука! — Повернулся и пошел к саду.

* * *

Вам не доводилось лежать в кузове, полном пшеницы, и глядеть в небо? Удобней дороги нет. Над тобой кобчик висит, скосишь глаз — бархан, точно в пустыне. Янтарный, песок этот можно жевать, пока во рту не образуется упругий комок вроде резинки. Взял с собой «Фитопатологию», да что-то не читается, подложил под голову.

Везу в узелке миску с варениками, банку сметаны: тетя Нюра передала в роддом. У элеватора соскочил.

К Тане не пускают, но можно поговорить через стеклянную дверь. Она стесняется — не услышали бы в палате, говорит тихо, но я все понимаю.

— Он никак не научится есть. Хлебнет разика три — и отвалится.

— Освоит. Я угля привез, не волнуйся.

— Знаешь, теперь он мне дороже даже тебя — не сердишься?

— Как все здорово обошлось, — счастливо вздыхаю я. — А у меня чего-то не клеится.

— Устаешь? А теперь он будить будет, учти.

— Нет, как-то нету интереса. Они все дерутся, а при чем я? Из-за тебя б схватился, а из-за мутаций…

— А может, ты работать не умеешь? — спрашивает встревоженно.

— Ага, не умею. Гору хлеба получил, к весне трактор сулят.

— Ну, это на время.

— Ясно, через год назначат министром. Соку принести?

— Ты нас только люби, ладно?

Принесли кормить детей. Таня подносит к стеклу сверток с чем-то красным сверху. Шлет поцелуй от себя и от губ того, кто в свертке.

* * *

Ночью в моем «сборно-щелевом» уже холодновато, приходится набрасывать на плечи ватник. На кухне только стол, табурет, пара ведер, за печкой ссыпана пшеница. Тихо, один сверчок, сельский метроном… Нет, когда влезешь в середку, становится любопытно. Заварил чефирчику — сегодня просижу до петухов.

За окном — лунная ночь, ветряк, степь. Пейзаж пустынный, как теперь говорят — «космический». Ничего лишнего. Познание.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ. 1959 ГОД

 

1

В одном из первых декретов Советской власти, подписанном Владимиром Ильичем Лениным, задачей организаторов земледелия объявлено «создание условий, благоприятствующих росту производительных сил страны в смысле увеличения плодородия земли…».

Так определен долг агронома перед государством и народом.

Копить плодородие на целине, где едва початы тысячелетние его запасы? Да! Наращивать богатства почв для будущего — единственный путь получать большой хлеб сегодня.

Расценив освоение целины как явление мировое, наши ученые изучили долголетний опыт канадских прерий, где природа схожа с сибирской. В зерновые провинции Канады выехал директор Всесоюзного института зернового хозяйства Александр Бараев.

После губительных пыльных бурь канадцы именно безотвальную вспашку сделали основным способом исцеления земли. За четверть века эрозия была погашена. В прериях широко применяется чистый пар, под него отводят тридцать — сорок процентов пашни, сборы зерна растут.

Там испытанная еще до распашки целины система колхозного ученого Терентия Мальцева была дополнена культурой сохранения стерни. Уже не вековая дернина, а стерневая щетка послужит почве броней. Двести былинок на квадратном метре — и эрозия будет близкой к нулю даже в сухой год. Зимой снег остается на поле. Институт зернового хозяйства стал создавать комплекс почвозащитных орудий.

Подлинные законодатели полей не сулили даровой победы. Они спешили, говоря словами Василия Докучаева, «выработать вновь, непременно в связи с местными условиями, подходящие технические приемы, без которых, конечно, немыслимо никакое производство, а еще больше — такое сложное, как сельское хозяйство». Новый пшеничный цех государства они строили современно, фундаментально, на века.

Но на их пути встали субъективизм, администрирование. Сверху насаждался шаблон, единообразие в приемах. Агрономам командовали, когда, где и как сеять, технологов зернового дела превращали в бездумных исполнителей. Преследовалась, в сущности, одна цель — засеять все «под завязку». Для бюрократа это самый простой путь доказать, что «резервы — в деле». Отсеяться как можно раньше и отрапортовать — еще один способ проявить рвение. Благие намерения администратора — оправдание крайне слабое, ибо мобилизация ресурсов была мнимой, за урожай никто не отвечал, как и за здоровье земли. Распашке непригодных массивов, ликвидации паров, трав нужно было придать вид наукообразности — и в противовес научной линии возникла так называемая «пропашная система» Алтайского института сельского хозяйства. Она обещала рост сборов только за счет «правильной структуры». Усиленная выкачка почвенного плодородия вводилась в правило. Отвал служит под Курском и Горьким, так почему он вреден Кулунде? Оба фланга целинного земледелия — «сорняковый» и «ветровой» — оставались открытыми.

«Нигде увлечение односторонней точкой зрения, — писал Климентий Тимирязев, — не может привести к такой крупной неудаче, как в земледелии». Череда засушливых весен эрозии помогла. Пашня в районах легких почв стала сокращаться.

Не дремал и овсюг. Стоит пять-шесть лет посеять пшеницу по пшенице — и пахотный горизонт насытят семена сорняка.

Спор двух направлений перестал быть просто научной дискуссией. Он становился борьбой общественной, борьбой мировоззрений. Узок был круг защитников плодородия, им приходилось отбиваться от самых нелепых обвинений, но стояли они мужественно. И та и другая школа искала поддержки в широких слоях хлеборобов.

Знание становилось главным оружием.

 

2

Январское утро. Таня перед школой затеяла постирушку и посылает меня:

— Папка, давай воды полоскать.

Надел полушубок, взял ведра, топор.

— Только давай по-быстрому. Сам Плешко принимает экзамен.

— Сдашь, с вас там и спрос…

Открывает мне обитую мешковиной дверь — и сыну:

— Коля, отойди от холода! Да скоренько, копуша.

Сын подбирает игрушки-подшипники, облако пара скрывает его.

Мороз сильный: вдохнешь — в носу смерзается. Значит, больше тридцати, но занятия в школе не отменили, — значит, меньше сорока. Солнце встает люто-красное и приплясывает на горизонте, словно согреваясь. Рождественка — эскадра миноносцев, каждая труба салютует светилу колонной витого дыма. В следы на снегу налита синева.

Слежавшийся снег — это ксилофон: поглубже сугроб — звук от шага басовитый, помельче — скрип высокий, заливистый. Скрип-скрап-скруп. Замечаю эту веселую музыку и петляю, как заяц.

Но по другую сторону дороги мужики моей бригады готовятся в поездку — нажаривают мотор ЗИЛа ало-черным костром, будто грешника в аду. Одергиваю себя — еще подумают что о начальстве.

— Бригадир, так до района ты с нами? — кричит Гошка.

— Да, заводите, я быстро.

Стужа стянула горло колодца ледяной спазмой, ведру не пролезть. Опускаюсь по цепи, прорубаю ход: звеньк, звеньк!

Эти годы я был охвачен скворчиным чувством. Здорово вкалывал, пока жить мы стали не хуже людей. Но не этого Таня от меня требовала. Я должен быть лучшим из виданных ею людей!

Оказалось — я особенный. Честный, волевой, справедливый и все такое прочее. Не то что мне все по плечу — до иного я не дозрел, но уж конечно дозрею. Это и опровергать было невозможно, потому что об этом не говорилось. Но я мог себе представить, что она руки на себя наложит, если я вдруг проворуюсь или, допустим, сбегу с целины. У меня, понимаете ли, предназначение. Никакие чины, должности не подразумевались, это я угадывал. Иногда мне казалось, что она чудовищно честолюбива. Ей подай то — сам не знаю что! Готова пропустить меня через самые тяжкие жернова. Я волен все решать сам, не смею только повредить ее представлению обо мне!

Плата за все — она сама. Удивительно хорошеет, когда у меня что-то ладится. Но вот затор, серия невезений — и она вся съеживается, превращается во вздорное, злое существо. Никаких жалостей и сочувствий! Хочешь, чтоб было легко в доме, — добейся, одолей, вылезь из кожи!

С ведрами в руках спрашиваю ребят:

— Завтракали?

— Борис доедает, — отвечает шофер Сергей Нинкин, — Ты скорей, Виктор Григорьевич, а то еще путевку надо… Председатель на месте?

— С вечера надо было. Я сейчас.

Среди кухни — корыто, на плите — выварка с бельем. Танюшка, в моей рубахе, тут же, на краешке стола, кончает проверять тетради. У ног ее Колька, майстрячит что-то из моего резерва запчастей.

— А знаешь, сын-то сочинитель! Дивный стишок придумал. Лапонька, расскажи папе про ручеек.

Сын с готовностью забубнил себе под нос, Таня перевела:

Ручеек течет капустный, А в нем рыбки плавают, И сказали мышки грустно: «Мы домой из плаванья».

— Деда Нестера влияние. — Я палкой достаю белье из выварки. — Ручейки, тени-сени. Преобразование природы.

— Ладно, залей водой и оставь. Я приду — выполощу. Ой, мне уже двадцать минут.

Снимает рубашку, я беру худенькие ее плечи.

— Во-о, нашел время! — выскальзывает, — Сына понесешь — закутай. Господи, что б мы без бабы Нюры делали! Ты не забыл про именины? Обязательно найди что-нибудь в раймаге.

— Только об этом и думаю! Экзамен — пустяки! — завожусь я.

— Не склочничай. Ты у нас главный, с тебя и спрашиваем.

— Какой там, к черту, главный — всеобщий слуга.

— Помолчал бы, калека. Мы игрушек у тебя просим? А шубу цигейковую клянчим? Спасибо сказал бы, что молча мерзнем. — Она переодевается к школе.

— Ты смеешься, а я возьму и брошу все к едрене-фене. Не больше всех нужно, — говорю, собирая Кольку.

— Ну ладно, поплачься, — шутливо гладит по голове. — Бабка Гамаюниха придет. Насчет пенсии за старшего.

— Час от часу не легче! У тебя совесть есть?

— «Жена мужу — зеркало», — цитирует бабу Нюру, целуя меня. — Не волнуйся. Я все время думать буду.

А пальтишко ее впрямь истрепалось. Да где достанешь цигейку — и на какие шиши?

* * *

— Двигайтесь, раскормили тут вас, — уплотняю я ребят, хотя и так непонятно, как Борис, Гошка, я и Сережка-шофер уместились в таком теремке.

* * *

У конторы тормозим.

Председательская комната теперь оклеена веселенькими обоями, вместо старого бака — титан, теперь уж портрет Хрущева над столом. Председатель Николай Иванович, наш тридцатитысячник с Магнитки, понуро в трубку:

— РТС… РТС… алло, РТС… Не дозовешься проклятиков. — Кладет трубку, — Опять трубы перехватило, второй день коровы не поены. Попробовали б они у меня в цеху так утеплить — руки б выдергал. Ну, едете?

— Путевку, Николай Иванович, — Сергей.

Подписывает путевку.

— Старший кто, Бакуленко? Значит, получаете два ДТ. Новых! Сразу же подтяните гайки, они на живую нитку. К полночи вернетесь. Воду не забудьте слить.

— Командировочные, — напоминает Гошка.

— Охо-хо, с этими разъездами, — вздыхает председатель, но все же стучит кулаком в переборку. Заглядывает бухгалтер. — Выпиши этой паре по тридцатке.

Остаемся вдвоем. С председателем мы ладим. Конечно, начальства он побаивается, но и с нами, бригадирами, старается отношений не портить. Хочет одного: скорей вырваться отсюда.

— Ну, сдашь? Скорей бы кончал. Хомут тебе готов, а по мне цех скучает.

— Хомут не по моей шее, Николай Иваныч.

— Испытаем… С планом сева не тяни, надо утверждать.

— Как хотите, а в поле «за дедом Мухой» сеять пшеницу больше нельзя, овсюг заел, намечаю под пар.

— Мил человек, как же я проведу столько паров? Ты и Овечий занял травой.

— Овечий считать нечего, там не земля — порох.

— Подведешь ты меня под монастырь, Казаков. Узнают — а-та-та-та, — показывает на кулаках, как нас разотрут.

— «Хозяйство вести — не штанами трясти», как Шевчук говорит.

— Шевчуку теперь говорить можно, а нам — гляди да гляди. Вот ты в промышленности не работал. Там кто скомандовал, с того и спрос. Здесь же ценные указания дают кому только не лень, отвечает всегда колхозник — ремешком. Идиотизм деревенской жизни.

Заглянул в дверь Бакуленко. Я поднялся.

* * *

Ребята довезли меня до райкома — единственного двухэтажного здания нашего райцентра.

Борис, ты там гляди — ни на понюх, — строжусь я на всякий случай, — Приедете — стукнете в окно. А может, я у Шевчука буду. Счастливо, мужики.

— Ни пуха ни пера, Григорьевич! — кричит Сережка.

— К черту!

 

3

Вестибюль райкома. Все как положено: стенд «Догоним Америку по производству молока!», буфет с колбасой и карамелью, в углу у батареи тетки греются, ожидая попутной машины. Объявление: «Вниманию заочников СХИ! Прием экзаменов — в библиотеке парткабинета».

Под дверьми гуртуется-волнуется наш брат заочник: учетчики, бригадиры, народ в валенках, ватных штанах, рослый и сытый, на студентов мало похожий.

— По чему больше гоняет? — спрашиваю знакомого.

— По травополью: в чем вред.

— Вали на Вильямса, — острит кто-то.

— Так ведь — линия, — объясняет первый, — он же не сам. Он простой.

— Казаков тут есть? — подходит к нам девушка. — Вас ищет товарищ Сизов из обкома. Мы в колхоз звонили…

— Где он?

— Наверху, в той комнате, знаете? Да вы сдавайте сперва, я доложу.

— Ну, хлопцы, пускайте без очереди, из обкома ждут.

* * *

Верно, Плешко — простой. Отвечаю ему, самому директору института, главе всей областной науки, и робости нет. Симпатичен, располагающе грубоват, кивает на мою скороговорку про то, что…классический плодосменный севооборот, или норфольское четырехполье, состоит из пропашного ярового, клевера и озимого, но порядок полей может меняться в зависимости от того, под озимое или под яровое подсеивается клевер…

— Будет! Зубрил на совесть, видать. Зачетку… Так где работаешь?

— В Рождественке, бригадир.

— Я сам с бригадиров начинал. Хорошее было время… Ну, похвались, Казаков Виктор Григорьевич, какую структуру посевных площадей будешь иметь весной?

Мне охота поделиться с ним — ведь ученый, а не погоняла-уполномоченный, поймет.

— Правду говорить?

— Ну, бреши, если привык, — усмехается.

— Да нет… Понимаете, мы в бригаде из севооборотов выбились, никакого вообще. Зарядили пшеницу по пшенице и — завшивели.

— Что-что?

— Овсюг душит. Одно поле — Овечий бугор — пришлось залужить: эрозия, прямо темно, как метет. Процентов двадцать хотим оставить под пар, столько ж под кукурузу, остальное — зерно…

— «Остальное»! Под зерно — «остальное», а? На хрена они вам сдались, эти пары? — прерывает он, и простота его начинает казаться мне хамством.

— Я ж говорю — засорение…

— А кукуруза на что? Да вы читаете тут материалы, или на старье хотите Америку догонять? Ты посчитай, умник, во что тебе обойдется пар! — берет карандаш, — Сколько ты с него получишь?

— В этом году — ничего, — раздражаюсь и я, — но на будущий — гарантия урожая, поле очищено.

— А области в этом году хлеб и корма нужны! Кукуруза — двести центнеров…

— Да она задохнется в сорняке, кукуруза! — Я злюсь и на себя за идиотскую откровенность, и на него: обманул покладистой внешностью. — Я ее сею на чистых полях!

— Они тут все мальцевщиной заражены! — швыряет он карандаш. — Откуда ты такой скороразумный, из Кургана?

— Неважно. А за поля с меня спрос, раз я бригадир!

— Смотрите какой хозяин выискался! Молоко на губах, а туда же… Все! Надо б тебе двойку, да неохота зачетку портить. Придешь пересдавать. Но когда настоящая структура будет, понял?

Вышел я взбешенный.

По лестнице опускался Сизов.

— Ну, наконец-то, пропащий, — обнял он меня за плечи. — Пошли-ка, пошли, говорить с тобой надо…

* * *

— Ну, показывайся! Хорош, раздобрел. Располагайся. Угловая комната, что-то вроде гостиницы для областных работников: кровать с панцирной сеткой, умывальник «мойдодыр», стол с телефоном, старые терракотовые бюсты.

— Да ты что надутый?

— Засыпался. Плешко прогнал меня.

— Хотел нашармака?

— О парах заспорили. За ответ хвалил, а потом…

— А-а, ну ты просто несориентирован. Давай сюда зачетку. Поправим, но на ус намотай.

— Ты что, знаком с ним?

— Есть маленько, — усмехнулся, переодеваясь в синий тренировочный костюм. — Валенки долой, скоро не отпущу. Как мы посмотрим на это?

Путевка на выставку! Заполнена на мое имя. И не верится, так здорово.

— Положительно, — смеюсь я, — Твои старания? Ну, Вадим, угодил, спасибо…

— Ну да, «спасибо», — словно изображает воркотню, запирая дверь на ключ, доставая бутылку коньяку, палочку копченой колбасы, хлеб, сыр, — Оторвутся, понимаете ли, от масс, обрастут мохом-травою, забудут бывальщину, а ты угождай, неуклонно заботься…

Со знанием дела настругал колбасы, налил коньяку.

— Белокаменная их ждет, глаза проглядела, а они с научным миром цапаются. Нельзя так, товарищ! Выправляйте положение. Не «Мартель», но сойдет.

«Сошло», закусили.

— Докладывай, как оно. Наследник — великан?

— Мерзнут, разбойники.

— Может, помочь чем? Попробуем через базу.

Секунду поколебавшись, я почему-то отказался:

— Обойдется. Сам тоже ведь женился? Потомства еще нет?

— Как один приятель говорит — в неволе не размножаюсь. Погодим, время больно горячее, надо ковать… В сложную пору живем, Витька!

— Это верно, — киваю.

— Время требует творчества, риска — пан или пропал! Должны свежие силы прийти, без груза старья за спиной. И дремать сейчас может только законченный тюфяк. — Он положил мне руку на колено. — Вроде тебя. Сколько еще будешь торчать в своей Рождественке? Согласен, нужен был опыт низовки, но пора и честь знать. Мы сейчас народ расставляем. Области нужен рывок. Большой хлеб — или полетит кое-кто в нашем доме.

— Нужно наводить в полях порядок, и будет хлеб.

— Вот именно! Путь один — добыть под зерновые еще с полмиллиона гектаров, подстраховать себя. Запахать травы, к черту пары — сейчас не время. Но уже чувствуем сопротивление. Люди, люди для драки нужны. И я очень не хотел бы, — он подчеркнул «очень», — чтоб ты остался в стороне.

— Это что же — опять «качнуть»?

— И сразу же входить в рамки! — не дает он затеять спор.

За окном стала мести поземка. Вижу улицу, дорогу. Впечатление такое, будто земля парит.

— Ребята за тракторами поехали, — не к месту говорю ему, — Борис, Гошка.

* * *

Наши уже получили трактора, сейчас подогнали к чайной.

Сели за столик, взяли по паре пива, по гуляшу, в буфете — конфет, колбасы. И ходу.

Сергей боится бурана, укатил вперед. Борис с Гошкой, взрывая гусеницами снег, мерно и верно тронули к дому.

* * *

Тем временем коньяк наш таял, и Вадим становился все доверительней:

— Костров — мужик умнеющий, никому вылезать не дает, а тянуться заставляет. Вот жду, должен позвонить… Еремеева, кажись, раскусил и долго терпеть не будет. А Плешко — это характер, может на всю целину вырасти.

— Хам он.

— В каком смысле? Он ученый в сапогах, не академическая ермолка, и сапоги — будь здоров, всюду пройдет.

Но мне было беспокойно за своих, а тут еще коньяк горячил, и я сказал ему:

— Слушай, до феньки тебе все.

— Что? Разжуй.

— Ну, что с землей, как у Гошки, как мне достается. Вроде самое главное — кто полетит, а кто вверх пойдет. И хлеб тоже — не хлеб, а чтоб этому Плешко вырасти.

Он обиделся, помолчал.

— Здорово тебя засосало. Вот уж точно — потерял компрессию. Добро, я чинодрал. Но тебе-то, земляному, все равно, кто будет у руля — ходячее «бу-сделано» или живой человек, нашей с тобой формации? Только не темни: кто сейчас был бы полезней — Еремеев или я, уехавший из Москвы за карьерой?

— Ладно, не заводись. С тобой напрямик можно.

— И ты, без дураков, полезней будешь в районе, чем в бригаде. Давай ношу по плечу. Пока станешь редактором районки, но это — передержка. Посоветуйся с Татьяной и собирай бебехи… Ну, а что Гошка, о «Волге» небось думает?

* * *

А Гошка тем временем, сняв руковицы, свистит Борису. Он у трактора. Метет, уже сумерки, зги не видно. Снял капот — железный лист — и воткнул его в снег. Борис развернулся, подъехал.

— Шо там? — кричит из кабины.

— Заглох, паразит. Собрали, гады, еще так. Развернись, посвети.

И тут произошел случай немыслимый, дикий. Борис повернул, но в белой мгле не рассчитал, сбил гусеницей капот, а с ним и Гошку.

Башмаки трактора прошли по Гошкиной ноге, слабенько защищенной тонким листом. Гошка закричал.

Борис в страхе дал задний, подскочил, отбросил капот:

— Ой, лышенько, ты живой?

— С ногой паршиво, — со стоном ответил тот.

— Ой, Гошенька, серденько, шо ж я наробыв! — Борис поднял друга, посадил на гусеницу, отер снег с его лица.

* * *

— А знаешь, — согревая коньяк в ладони, со смехом рассказывал Сизов, — у вас газету печатают конным приводом, как при царе Косаре. Даже сочинили: «Дело движет одна лошадиная сила, эта сила копытами грязь размесила»…

Тут и раздался звонок — долгий, требовательный, сразу понятно: междугородная. Сизов быстро, почти прыжком, к трубке:

— Да-да, Сизов, соединяйте. Поставьте сразу на усилитель. — И мне: — Сам говорить будет. Виктор, ты не обижайся, но разговор… деликатный. Сходи погуляй, а? Порядок такой, родпуля…

Я шапку в охапку…

— Добрый день, Сергей Петрович. Да, уже вечер, засиделся. Да и метет тут, снежку подбавляет.

В коридоре слышно:

— Пятнадцать тысяч уже нашли… Столько трудно будет, Сергей Петрович, народ здешний вы знаете. Постараемся, Сергей Петрович… Нет, хорошее, бодрое, ждут большого хлеба.

Вытащил палку, какой была заложена входная дверь, и в буран.

* * *

— Ну как не стыдно! — встретила меня Таня. — От Шевчуков уже два раза приходили, за стол не садятся. Я уже не знала, что думать.

— Танек, короб новостей. Во-первых, еду на выставку. Ну, это — так. Сизов предложил в район, редактором газеты, велено с тобой советоваться.

По тому, как она вдруг погасла, помрачнела, я понял: ее «добра» не будет.

— Ладно, потом. Не будем портить настроения.

— Я газетчик, в конце концов!

— Не знаю… Ты что — дело тут делаешь или только ждешь, когда тебя Сизов пальцем поманит? Ну, что купил?

— Понимаешь, опоздал. Закрылось…

И снова по лицу ее вижу — дурно, очень дурно. Опоздать я не смел никак. Тут чье-то постороннее, не ее, не Шевчука, влияние на меня, от него и пустые руки к именинам.

Молча идет в комнату, к чемоданам. Да что у нас можно найти?

Но ведь нашла. Нарядный флакон духов (уцелели с давних давён, она их не признает). Капроновую косынку.

— Зачем это ей?

— Молчи уж… редактор.

* * *

Застолье в горнице у Шевчука. Отдельные тарелки только у нас с Татьяной, прочие гости достают холодец, помидоры, куски гусятины, капусту прямо из мисок — посуды на всех не настачишься. Уже приняли по второй, «захорошело», тот момент застолья, когда все оживлены и разговор идет перекрестный.

— Ешь, кума, седьмой пирожок, та не подумай, что мы считаем, — веселит Татьяну кум Шевчуков Проценко и, оглядев стол: — У кого там за хозяйку не налито?

Ефим злодействует против меня. Сопротивляюсь, он мне требовательно:

— Скажи: «ГОЭЛРО».

— Зачем?

— Нет, ты скажи.

— ГОЭЛРО.

— Выговаривает! Еще можно! — торжествующе льет.

— Будет ему, Ефим, у него день был тяжелый, — защищает Татьяна.

— Анна Кузьмовна, милая ты наша, дай и тебе бог всяких напастей, болезней, всякого горя, пожара, беды… — замолкает Проценко, требуя соответственного эффекта, — миновать!

Обняв кума, Нестер Иванович заводит давнишнюю, навевающую какие-то воспоминания:

Посияла огирочки Низко над водою…

Проценко подхватывает высоко, лихо, к нему бабы припрягаются, и несется по-степному горластое, но стройное, молодое:

Сама буду поливаты Дрибиною слезо-ою!

Кончили куплет — разбирают, как вышло.

— Ты поздно вступаешь, — говорит Нестер Иванович другу, — Сорок лет тебя учу, а все нет толку. Когда тяну — «во-до-ою», тут и вступай. Ну, давай.

Ростить, ростить, огирочки, В чотыри листочки. Не бачила миленького Чотыри годо-очки…

Горла никто не щадит, поет и Татьяна моя. Нестер Иванович манит меня пальцем и совершенно трезво:

— Хлопцы не вернулись?

— Жду, должны бы уже. Они постучат.

— Метет.

По-настоящему пьяным этот человек просто не бывает. И не отключается никогда от забот. Видно, старая хозяйская выучка. Когда-то я научусь этому?

— А в райкоме что?

— Сизов работу предлагал.

— Та-ак. Поддужные нужны, он прав.

— Я гляжу — неправых вообще не бывает. И вы, и он… Дали б мне честно тянуть свое!

— Кто же не дает… В какую только сторону?

— А давайте «зайчика»! — поднимается Проценко. — Нюра, тащи инструмент. Посмотрим, как тут умеют хуторской фокстрот.

Среди комнаты кладут крест-накрест две кочерги, упирая их загибами в пол. Сооружение шаткое, и, как я понимаю, надо сплясать, не разрушив его. В перекрестье становится пьяненький Проценко, он же заводит, мы подхватываем:

Ой, на гори сидыть зайчик, Вин нижками чебыряе…

Это еще медленно, и Проценко успевает, подрыгивая, менять положение ног, не задевая креста. Но темп ускорился:

Колы б таки нижки мала, То я б йими чебыряла, Як той зайчик!

Авария — крестовина с грохотом рушится!

Вызывают Татьяну. Волнуется женка, хочет победить. Вступает в наш хор, а я про себя говорю: «Если не заденет, с мужиками все в порядке». Хорошо, хорошо… нет, разрушила!

— А ну — именинница!

Выходит тетя Нюра. Толстые ноги в теплых носках ловчее, чем у моей в туфельках. Молодая еще жинка у Шевчука!

Тут стукнула дверь. Бочком выхожу на кухню.

Стоит запорошенный Борис, утирает мокрое от снега лицо.

— Ну, порядок?

— Погано дело, Гошка…

А что «Гошка» — не пойму: крики, хлопки, тетя Нюра осилила «зайчика».

* * *

Районный хирург, заспанный и злой, выходит к нам из операционной.

— Дело серьезное. Кто — ты его так? — спрашивает Бориса.

— Та невже серьезное, — не хочет верить Борис. — Вин пивночи трактор гнав…

— Кому вы морочите голову! — обрывает врач. — У него переломы голени и бедра! «Пивночи»!

* * *

Лежит Гошка дома. Нога — гипсовый охотничий сапог — привязана к спинке кровати. Рукой он покачивает детскую коляску, в ней норовит подняться первенец. Бедненько в комнате, а жена Гошкина опять на сносях. Мы с тетей Нюрой зашли навестить перед отъездом.

— Ничего, молодой, срастется лучше прежнего… — утешает она Гошкину жену и возвращается к главному: — Одна б я не поднялась, но раз Виктор едет… В Москве посадит, а сестра в Воронеже встретит.

— Я тут написала много, но кофточку мне шерстяную и вот костюмчик с начесом надо аж кричит, — упрашивает Гошкина жена. — Там новый магазин «Синтетика», Виктор должен знать…

— Ну, давай задание, что везти, — присаживаюсь к Гошке.

— Что там ты привезешь, — вздыхает. И тихо: — Слушай, сходи-ка ты за меня. В пивной бар на площади Пушкина. Воблы возьми, соломки. Может, раки будут. Нет, не будет… Только не с кондачка, а красиво посиди, спокойно, потолкуй там. Ладно, а?

С оберемком дров входит Борис, обрушивает у печки.

— Ось його «Победа», — опускается он на корточки возле коляски. — А вже другый пассажир просится.

— Не верь, Гоша, будет «Победа», — легонько беру друга за плечи.

— А что, слух прошел, Григорьевич, будто уходишь?

— Было б на кого вас бросить…

— Ото батько родный. Як без його?

— Гляди, сбежишь, мы живо… В белые сапоги обуем, — косится на Бориса Гошка.

— Да, цьому навчилысь, — виновато отвечает Борис.

Один из нас уже сделал впрямь больше, чем мог. Чей черед?

 

5

«Поезд прибывает в столицу нашей Родины…»

Чем бедней живет человек, тем тяжелей его багаж.

Тетя Нюра связала свои чемоданы полотенцем, и я, задевая углами за полки и стены вагона, отказываясь от мнимо приятельских предложений носильщиков «помочь», обливаясь под конец потом, дотащил-таки ее скарб до пустой скамьи в зале ожидания того же Казанского.

Расписание пригородных поездов подложило нам свинью.

— Следующая электричка — в одиннадцать, а там еще добраться, — огорченно объясняю ситуацию, — Придется нам, тетя Нюра, к брату!

— Ой, нет, Витя, я не поеду. Людей булгачить на ночь глядя…

— Бросьте, кого там булгачить, — не слишком уверенно убеждаю я, взваливая чемоданы, — Брат — золото, не мужик, даже рад будет.

Черт ее знает, где она теперь, стоянка такси! Москва людней, толчея сильней, отвык я ото всего этого, робею.

Глядь — зеленая лампочка. Таксист в форменной фуражке (тоже новость!).

— Свободно? Нам на Кутузовский.

Мчим по Садовому. Смоленская, мост у гостиницы «Украина» (здания СЭВ еще не было) — фешенебельный, сияющий витринами Кутузовский проспект, дипломатическая слобода столицы.

* * *

Брат живет почти что в небоскребе. Поднимаемся в лифте — тетя Нюра робеет, вдруг оборвется? Свою ношу держит в руках — чтоб легче было лифту, что ли.

Обитая дерматином дверь так респектабельна, что и подходить боязно. Тетя Нюра вздыхает, но обратного хода ей без меня нет. Звоним.

Открывает Женя.

— Вам кого? Боже мой, — словно испугалась она, — да это Виктор! Откуда, каким ветром?

— Здравствуй, Женя, я вот… на выставку. А электричка поздно…

— Ну, заходи… Ох, сколько вещей! (Чертовы чемоданы ведь на плече!) А кто там… с тобой? Вы вдвоем? Ну, приглашай же, входите…

Я пропустил вперед тетю Нюру.

— Вот… Это тетя Нюра… мы там вместе живем.

— Здравствуйте вам, — робко приветствует моя кулундинка.

— Димы нет, но скоро придет, — говорит Женя. — Да ставьте же ваши чемоданы! Мы тут готовимся… Канадец будет в гостях. Дима бывал у него в Оттаве, ответный визит… Несите их сюда, — она открыла чулан с лыжами.

Словом, мы — как снег на голову. Женя растеряна. Сам бы я, конечно, ушел. Придумал бы что-нибудь — и ходу на вокзал. Но тетя Нюра — куда с ней? И что подумает о моей родне.

— Вить, — шепчет она, — сведи меня вниз, я пойду. Некстати мы…

— Ничего, как-нибудь, — успокаиваю ее. — Надо было позвонить.

— Сибиряки, кажется? — к нам вышла молодая точеная женщина.

— Здравствуйте, я подруга Женина, Ира. Да раздевайтесь же, давайте помогу.

Складываем одежду туда же, к лыжам: тетя Нюра, чтоб не следить, сняла валенки, оставшись в вязаных носках. Слышу — Женя на кухне говорит по телефону с Димой.

— Виктор, говорю, приехал. Ну да, да, господи… С той соседкой. Потом. Приезжай, не тяни. Да уж не знаю, сам решай. Ладно.

Кажется, стараясь, чтоб мы не услышали, Ира говорит:

— Значит, прямо с поезда? Есть небось хотите? («Нет, поели, спасибо», — теплеет тетя Нюра.) Немного потерпите, у нас запарка. Капиталист застает врасплох. Женя, картошка у тебя начищена? Нет? Вы нам поможете, а? — Она увела обрадованную мою соседку.

Я почувствовал в ней союзницу. Но все равно — не знаю, куда девать себя среди этого сверканья, лоска, модерна.

— Проходи, займись чем-нибудь. Дима выехал, — сказала Женя, — Батюшки, какой ты матерый стал.

Разглядываю гостиную. Эти лампы на стенах, занавески с «абстрактным» рисунком, низкая мебель — все так пронзительно ново, дерзко, непривычно, что моя ортодоксальная натура бунтует. А тут еще икона в нише стеллажей. Настоящая богородица — в доме брата!

— Нравится? — спрашивает Ира, протирая бокал.

— Это ж — икона…

— Ну да… Новгородское письмо — кажется, шестнадцатый век. Димке здорово повезло.

— Зачем она?

— Что вы, это так модно!

— А как вы узнали век?

— Я, представьте, искусствовед. Если хотите, могу кое-что показать, сейчас в Кремле реставрируем.

— Меня на выставку послали, за опытом.

— Была бы честь предложена, — нисколько не обиделась она.

Условленный звонок — два длинных, три коротких. Женя открывает дверь — на площадке Дима с пожилым сухощавым человеком.

— Ну, вот и мы! Заждались? — Он раздел гостя. — Прошу знакомиться: мистер Саркайн — моя жена.

— Евгения Федоровна. Милости просим.

— Иван Семенович Шуркин, — представился гость. — В России хочется быть тем, кем был здесь в детстве. — Говорил он по-русски чисто, но с каким-то металлическим привкусом, что ли, и изредка употреблял английские слова.

— Ирина Павловна, моя симпатия и подруга жены, — познакомил Дима.

— Дмитрий столько рассказывал о вас, о вашей ферме, — любезно сказала Ирина.

— А это покоритель целины, о котором я вам говорил, Иван Семенович, — Дмитрий обнял меня и, повернувшись к канадцу, сказал веселой скороговоркой:

— It is for the first time that my brother meet a person from another continent, and it is not difficult to understand him…

— O yes, I have been in the same position when I have received Mr. Kazakow-senior — улыбнулся канадец. — В каких краях проживаете? — спросил, оглядывая меня с интересом.

— В Кулундинской степи.

— Знаю. Кто не читал о советской колонизации Сибири! Говорят, ваша степь — это наш Саскачеван, только без дорог.

— Дороги строим, — возразил я.

— Ну, разумеется. Рад познакомиться с коллегой-зерновиком.

— Чем подкрепимся, Иван Семенович? — Дима открыл дверцу бара. Чего там только не было!

— Если можно, джус. Давление, знаете ли, — И Ирине: — Это правда, что у вас совсем не знают Пастернака?

— Нет, почему же. «Лейтенант Шмидт», сборник «На ранних поездах», по-моему, известны широко.

— В какой среде?..

Дима вышел за соком, я — за ним.

— С дороги сразу за работу, — весело говорил он тете Нюре, дочищавшей картошку. — Виктор мне много про вас писал, вы здорово помогли им.

— Они хорошо живут, а с мальцом и впрямь беда — работает ведь Татьяна. — И в брате тетя Нюра почуяла союзника. — Надо помогать…

— Дима, я понимаю — язык за зубами. А все-таки — чего ему нужно? — спросил я.

— Приехал проведать, насколько мы опасные конкуренты в торговле хлебом. Известный зерновик, между прочим. Попробуй погутарить с ним, авось что узнаешь. А сам будь как дома. Здорово, что ты приехал, пацан. Пошли, неудобно.

— А может, вам пельмени сгодятся? Есть мешочек, мороженые, — предложила тетя Нюра.

— Пельмени? А что — доставайте! — Брат быстро пошел в гостиную, — Иван Семенович, вы знаете, сибиряки угостят нас настоящими пельменями.

— Это — с мясом? — вспоминает канадец. — Тесто, да? Как же их везли?

— Естественная консервация — мороз.

— Это интересно. Согласен на пельмени.

Как ни упиралась тетя Нюра, брат вытащил ее к столу.

— Анна, — смущенно протянула она канадцу ладонь.

— А по батюшке?

— Кузьмовна.

— Прежде, кажется, говорили — Кузьминишна?

— Прежде по батюшке и не звали, — Наша тетя Нюра на уровне.

…Стол ломится — балык, икра, грибки, крабы, заливное, холодная телятина, но все победили дымящиеся, сочные пельмени Рождественки. Перед Саркайном тарелка с уксусом, стакан томатного сока. Женя подсыпает ему еще десяточек — второй заход.

— Благодарствуйте, Евгения Федоровна, замечательно вкусно.

— Вы кушайте, кушайте, все одно разморозятся, доедать надо, — тетя Нюра раскраснелась от стопки, от успеха своей снеди и уже отваживается потчевать. — Хлеба берите.

— В деревнях России еще пекут черный хлеб? — спросил канадец тетю Нюру.

— В России — не знаю я, а у нас и до целины белый ели. Не поленишься ночью встать подбить, так вот такой будет. Только кизяк сухой нужен, — уточнила она, к моему конфузу.

Но канадец не почувствовал неловкости.

— Самым вкусным хлебом кормила меня моя мать. Он был черный, с угольками снизу. Помните: «Отведает свежего хлебца ребенок и в поле охотней бежит за отцом»… Этот хлеб, — он достал несколько картонок с образцами канадских пшениц, — очень хорош, но совсем не так вкусен. Наши образцы, на память. — Встал, положил картонку и перед богородицей.

— Крупная пшеница, — похвалила тетя Нюра. — И то — ведь отбирали?

— Конечно, товар — лицом, — усмехнулся канадец. — Позвольте и мне тост. Мы с вами, Виктор, делаем одно дело. Не общее, нет, но одно. Человечество любит покушать, а химики не научились пока делать самого простого' — зерна. Здоровье земледельца, где бы он ни сеял!

— За мир, за сосуществование! — поддержал Дмитрий.

— Чтоб войны не было, — сказала тетя Нюра.

— Сейчас у нас помешались на качестве зерна. — Саркайн обращался ко мне, кажется, в намерении до конца прояснить, кто же перед ним. — Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем протащить через Пшеничный комитет новый сорт, если он по качеству муки не лучше старых.

— Ваши пшеницы — потомки русских. — Говорю я. — «Прелюд», «риворд», «престон» — в них русская кровь.

— Академик Вавилов, однако, рекомендовал для Сибири сорта Канады.

— Потому что там начинали с наших! Нильс Хансен изъездил Сибирь, Казахстан и увез к вам образцы российских сортов, — не сдаюсь я.

— Что ж, ваше земледелие старше, — кивнул он, закуривая. — Кстати, Виктор, мне кажется, что вы не тот, за кого выдает вас брат. Вы агроном, а не… этот… десятник?

— Бригадир. Я бригадир, заочно учусь.

— Это трудно, надо полагать.

— Целую зиму ночами сидит, — соврала тетя Нюра.

— В таком случае будущее новых зерновых провинций в надежных руках… Если это не военный секрет — как вы у себя защищаете почву? В прессе я об этом ничего не встречал. Мне помнится черное небо над Саскачеваном. Опасность эрозии возникает и у вас.

— Виктор, пожалуй, послушал бы сперва о мерах Канады, — пришел на выручку Дима.

— Вы сможете сберечь немного цветного металла. В Великих Равнинах пришлось поставить памятник индейцу, предупредившему белых о черных бурях… Вам не понадобятся памятники — есть наш эксперимент. Слава богу, фермер уже понял — голым на мороз не выходит. Ветер — это мороз для почвы, стерня — ее одежда.

— А наши мужики распарятся в бане — и на снег, — вставила тетя Нюра.

— А женщины? — галантно спросил Шуркин.

— То-оже! — махнула рукой моя степнячка.

Кажется, мы с тетей Нюрой были здесь для канадца самыми интересными людьми, и Женя ревновала нас. Это она шепнула Ире, чтоб та включила магнитофон и пригласила гостя.

— Иван Семенович, поучите танцевать чарльстон, — послушалась Ира.

— Из меня и прежде был плохой танцор. Но с такой партнершей…

Пока они танцевали, Дима пересел ко мне:

— Мотай на ус, целинник: ты в центре мировой политики. У этого человека час стоит сотни долларов, он не станет даром языком трепать.

— Что ж он, боится целины?

— Думает о конкурентах. Натура.

— Насчет эрозии он говорит дело.

— Да? Ну, ты при нем… не очень. Нет-нет, пока все в норме. Ты навострился там, я гляжу.

— Дима, я хочу там работать. Всерьез. Дело делать. Ведь стоит того, чтоб жизнь положить?

— Видишь (это он про канадца)? Стоит.

— При чем тут он?

— Не скажи…

Рядом опустился запыхавшийся Саркайн, мы похлопали.

— Иван Семенович, вам совершенно необходимо показаться Игорю Моисееву, — сказал брат.

— Вы находите? — Он пожал ему локоть, — У вас славно, Дмитрий Григорьевич, я помолодел.

— Жаль, что не лето. Фермы у нас нет, но малина на даче имеется, и карася половили бы.

— Вы собрали интересных людей.

Женя убирала со стола, Ира и тетя Нюра взялись ей помогать, но Женя сказала:

— Мы сами, занимайте гостя.

— А ручки-то у вас, Иван Семеныч, рабочие, — заметила тетя Нюра мозоли и крепкие ногти на руках канадца.

— Два дня в неделю стараюсь работать на ферме, — с гордостью сказал тот.

— На ферме, — кивнула, разумея то ли птице-, то ли свиноферму.

— У Ивана Семеновича имение, — объяснил Дима.

— Так что в случае чего, — предположила тетя Нюра, — на хлеб заработаете?

— Думаю, да! — рассмеялся канадец.

Женя принесла ведерко с шампанским, Ира — фужеры.

Хлопнула первая пробка.

И вторая полетела за ней.

Уже гремела «барыня», и наш мистер Саркайн откалывал с тетей Нюрой по всем правилам — с платочком в руке и выкриками. Они «гуляли», как «гуляют» люди в летах, преуспевшие в жизни и потому не боящиеся казаться смешными. Моя хмельная тетка впрямь чувствовала себя ровней заморскому гостю!

Провожали мы его в машину уже «тепленьким», он поцеловал руку Жене («Я получил большое удовольствие»), мне достал визитную карточку («Будете в Канаде — милости прошу!»), а с тетей Нюрой обнялся прямо-таки по-родственному. Дима уехал с ним.

— Ну, совсем очаровала миллионера, тетя Нюра, — засмеялась подобревшая Женя: кончилось-то все хорошо.

— Неужто — миллионер? А мужик ловкий. Мне не попадет, а?

— Ладно, дети мои, пойду баиньки, скоро метро закроют, — сказала Ирина.

— Виктор проводит тебя. Проводишь ведь? — спросила Женя.

 

6

Вот и пришло ко мне то волнующее, кружащее голову, о чем грезил я в мальчишестве! Московский воробыш, легкий и всезнающий, она стала моим проводником и насмешливым наставником. Простота и лукавство, нестесненность вещами земными и умение жить сердцем, безыскусность и чуткость, привычная небрежность, с какой носила она свою красоту, — все это делало ее в моих глазах первой редкостью столицы. Мои дни принадлежали Москве и ей, я постигал неведомый мне мир.

Память сохранила не все, живы немногие сцены, но — живы, ярки, не тускнеют.

…Она ведет меня к себе на работу. Идем Ивановской площадью Кремля, толкует мне про аркатурно-колончатый пояс Успенского собора, читает на память надпись под куполом Ивана Великого. В одном из соборов, кажется Двунадесяти апостолов, реставрируют фрески. Она на пороге снимает с меня шапку. Здоровается с художниками. Подводит к иконе «Воинствующая церковь».

— Понимаешь, это плакат, призыв. Вроде «Родина-мать зовет!». Гидра — татарщина. Ну, чувствуешь что-нибудь?

— Охота в двадцатый век, — признаюсь я.

— Это ж твоя родня, — втолковывает миролюбиво, — Ты ж не синтетический? Вот твой прадед, нет— вот этот… Или с себя начинаешь историю?

— Она сама с меня… там-то. Впрочем, нет — был Шевчук, тетя Нюра.

— Слава богу — все-таки не Адам.

Лицо блондина с кудрявой бородкой.

— Спас Златые Власы. Домонгольский, суздальская школа. Я очень люблю его. Он мой жених. Я ведь Христова невеста!

— Монахиня? Безгрешная, значит?

— Вот здесь ты любознательный.

…Мы на Ленинских горах. Старые липы в инее, мурашами по склону — лыжники. Катается она здорово. «Догоняй» — и полетела с потрясающей горы, что правее большого трамплина. Снег, чистота, внизу подкова реки, за нею — арена Лужников, а там — вся Москва. Решаю — пан или пропал. И следом за мальчишками-ремесленниками лечу вниз в скользских башмаках — еще и прыгаю со снежного бугорка, точно с трамплина. «Силен! Железно!» — ободряет она, и тут я, поскользнувшись, падаю с обрывчика, что повыше лыжной базы.

…Сидим в маленьком зальце «Современника», смотрим «Голого короля». Кваша дает указание министру нежных чувств пойти поглядеть, есть ли что на короле: «Понимаешь — на-до! Для дела надо!»

— Как пропускают? — поражаюсь сквозь смех я.

— Тише, слушай.

— Тут будто другое время.

— Время всюду одно. Это ты где-то плетешься.

…Встречаемся у Пушкина. Замечаю — прихорошилась, сделала что-то, отчего глаза огромные. У пьедестала живые цветы.

— Слушай, кто их приносит?

— Москва, кто же еще!

— Как, сама?

— Нет, по директиве. Я ж говорю: ты мастодонт. — Берет под руку, — Ну, куда пойдем?

— Знаешь, мне обязательно надо в пивной бар. Дружок просил пива за него выпить.

— Опоздал. Здесь теперь молочное кафе. Пошли лучше в ВТО. Может, попадем.

В ресторане ВТО с ней здороваются. Какие-то бородатые субъекты оглядывают меня.

— Плюнь на них. Знаешь, заказывай зубрик. И «Тетру».

Нам подали.

— Ну вот, а теперь давай сидеть спокойно и красиво. Скажи, я выдержала б там, в Кулунде?

— Одна — нет.

— А с тобой?

…Под вечер в Коломенском, у храма Вознесения. Небо серое, низкое, от этого будто тепло. Церковь рвется в облака единственным куполом, и странно — галки не боятся, обсели крест.

— Ну, что это, говори?

— Храм Вознесения, в честь рождения Ивана Грозного, — назубок отвечаю я.

— Не-а. Это ракета. Штурм неба! Гляди — ду-ду-ду-ду, — изображает грохот запуска.

— А как же Грозный?

— А кто знал, что из него выйдет? Ты вот про себя — и то не знаешь.

Катим с ней из-под медных коломенских пушек к Москве-реке ком снега. Лепится хорошо, огромный. Щека к щеке, как голова кружится. Она зазевалась — и вместе с комом укатилась на лед ее варежка. Лезу доставать — ноги намочил.

— Набрал в башмаки. Под наледью — вода.

— Поехали, быстро, обсушишься.

— Куда?

— Ну хоть ко мне. Посмотришь, как живу.

…Квартира в старом московском доме. Громадный коридор, где шкафы и рундуки не передвигаются десятилетиями. Указывает мне свою дверь и громко:

— Это я, Сарра Львовна, добрый вечер. Мне никто не звонил?

— Добрый вечер, Ирочка. Женя звонила. Я вашу «Вечерку» взяла, принесу, — откуда-то хриплый старушечий глас.

Впускает меня, быстро подхватывает утром, второпях, брошенные вещи.

— Ну, вот моя обитель. Снимай носки, сполосну. Туфли — на батарею.

Как в детстве на чердаке — таинственно и хорошо. Диван, у него столик со свечой, тряпичные Адам и Ева с копнами волос и фиговыми листками, на стене лист работы Глазунова и фото Хемингуэя. Все мне дружественно.

Она переобулась в пестрые вязаные журабки, набросила безрукавку:

— Ты как хочешь, а я согреюсь, а то лихорадка выскочит.

Игрушечный графин и крохотные, впрямь с наперсток, рюмки — одно ощущение вина. И бутерброды того же смешного калибра. Включила чайник, села неподалеку, подобрав ноги.

— Пока вскипит, буду развлекать тебя, ладно? Знаешь, мы с Женькой — она в угловой комнате росла — считали Сарру Львовну колдуньей и очень боялись. У нее есть талмуд, огромный, в коже, мы знали, что это — черная магия, а ее коты — оборотни…

Вдруг я перестаю ее слышать: сердце в ушах ду-ду-ду… Уткнуться ей в колени, спрятаться на старом чердаке… Так вот как оно бывает!

— …И вдруг — она! Волосы торчком, глаза мечут молнии: «Мерзкие девчонки, что вы делаете с животным! Маркизик, чем они тебя намазали! Его теперь будет тошнить!..»

Милый воробыш, чего ж ты не явился лет пять назад? Ду-ду-ду…

Пробую пальцем чайник — боль настоящая. Еще разок — пытка, и не игрушечная. Неожиданно для себя я кладу всю ладонь на огненный никель. Потемнело в глазах, но я держу, держу!

— Холодный? Опять, значит, перегорел.

Теперь слышу ее ясно. Почти совсем отлегло. Ладонь и в кармане мучительно саднит.

— Нет, греется… Ира, не сердись, я пойду. К Диме сегодня надо.

— Так носки еще мокрые…

— Высохнут.

— Ну, смотри. Я провожу.

Тут тугая струя пара из носика выдала меня. Пораженная, она молча выключила чайник.

Проводила меня до темного сквера.

— Позвонишь завтра?

Я мотнул головой.

— Чего ты боишься, Иосиф прекрасный? — ласково рассмеялась она, — Ничего мне от тебя не нужно.

— Того и боюсь. Я тебя никогда не забуду.

— Когда уезжаешь?

— Восьмого. Девяносто восьмым.

— Любишь жену?

— Ее просто не заставишь поверить.

— А жалко тебя отпускать… Фиг его знает почему. Вымирающий ты вид, мастодонт несчастный. А может, выживешь? Дайка хоть чмокну тебя.

Мы поцеловались. Она опустила мне голову на плечо и вдруг расплакалась. Я стал утешать ее, целовать соленые от слез глаза, говорить что-то, но она оттолкнула меня, побежала.

А на вокзале я ее ждал. Если б пришла — не знаю, как сложилась бы моя жизнь. Но она не пришла. И до конца дней я буду благодарен чистому ее сердцу.

* * *

Ехал я на второй полке. Успел обрасти. Сейчас мне домой не хотелось. Хоть бы вагон сломался, что ли, — пролежать бы так, подумать. «Разобраться», как говорят. Полцарства за человеческий разговор!

Внизу двое в районных кителях толковали о запчастях: как доставить, чем пробивать. Зажимаю уши — будьте вы неладны! Открыл — слышу:

— Ну вот, к Шадринскому подъезжаем. Мальцева места…

— Это который депутат, что ли? — женщина.

— Терентий Мальцев, не знаешь?

— Да всех поди запомни…

— Терентий, Терентий, я в городе была, — щебечет маленькая девочка, — Терентий, Терентий, я указ добыла…

Вдруг мне приходит в голову…

— А далеко он отсюда? — спрашиваю попутчиков.

— Мальцев? Да в этом районе — знаю, а где точно…

— Сколько он тут стоит? — соскакиваю и обуваюсь.

— Минут пять, должно, — женщина, — Погулять хотите?

— Я здесь сойду, — лихорадочно собираюсь, — Мне давно надо к Мальцеву.

— Ой, ну тогда давай скорей, — мужчина. — Я билет возьму у проводницы.

Соскочил, не успев уложиться.

* * *

Потом, позже, я не дерзнул бы так, без договоренности, по-сельски, прийти к этому рубленому дому с тесовыми воротами и покатым крыльцом. Думаю, и Терентий Семенович Мальцев был бы чуть иным в обращении, если б пришел к нему не безвестный и робкий колхозный агроном…

Высокий и длиннорукий сероглазый человек чистил стайку, вилами укладывая навоз в ровный и ладный бурт. Я поздоровался, назвался, хозяин протянул для пожатия запястье. Голос у него высокий, почти мальчишеский, на тыльных сторонах ладоней — стариковская гречка, но руки очень сильные. Работал он ловко, экономно, с какой-то мужицкой опрятностью и с видимым наслаждением. Мне с неожиданной доверительностью сказал, что вилами и лопатой отгоняет старость: по утрам стала голова кружиться.

Зачем я пришел? Просто так не скажешь. Присев на старые козлы, я выложил Терентию Семеновичу все полевые беды Рождественки. (Кажется, кулундинские дела Мальцев знал в тонкостях.) Выложив, почувствовал, что нет — приехал я не за тем, чтоб расспрашивать о процентах паров в пашне или о чем-то подобном.

На пожарной каланче певуче зазвенел рельс — отбивали часы. Мальцев, умывая у крыльца руки, рассказал мне забавную историю двадцатых годов. Тогдашний пожарный Кузьма узнавать время по ходикам не умел, но о точности заботился. Пробив на заре четыре, он кричал напарнику сверху: «Петро, солнце-то взошло, так можно, поди, еще раз ударить?»

Почти до полудня Мальцев ходил по хозяйству, я не отставал от него. В ремонтной мастерской чинили-ладили мальцевские плуги — безотвальные, с мощными корпусами. В семенном складе чистили семена пшеницы: отдельно — раннеспелая, отдельно — позднеспелая… Колхоз, было заметно, крепкий, исправный, но чего-либо поражающего я не увидел, да и к знаменитому своему полеводу, почетному академику, Герою Социалистического Труда, жители села Мальцева относились без всякого подобострастия.

Где-то между амбаром и кузницей Терентий Семенович сказал мне, что еще до войны увлекся задачей Вильямса: увеличить условия почвенного плодородия. Вильямс считал, что делать почву богаче могут одни многолетние растения. Однолетние якобы только растрачивают запасы. Но как же тогда зерновые — они ж однолетки? Они, следовательно, растратчики, и земли необходимо должны тощать? Значит, закон убывающего плодородия действует.

Нет, противоречие между многолетними и однолетними растениями выдумано. Ведь чернозем скоплен именно однолетними, просто человек не оборачивал пласт, не мешал природе. Отвал плуга хоронит то, что растение оставляет в верхнем плодородном слое. Значит, не надо мешать природе. Выход — в без отвальной обработке.

Вот так — без всякого академизма. На пути от амбара к кузне. И за этим:

— Пойдем ко мне, побеседуем.

Кабинет-горница выходит окнами на улицу: колхозная жизнь перед глазами. Стены заставлены книгами под самый потолок, стол завален рукописями, на особом столике — чайник, термосы, плитка. Чай — единственный напиток, признаваемый Мальцевым, водке он лютый и неутомимый враг. Наливая мне стакан, Терентий Семенович так же походя, будто веселый случай, рассказал историю о «крестах» (это был, как я понял, ответ на мой вопрос о сроках сева).

В сорок восьмом, кажется, году колхоз вынудили сеять рано, тотчас за снегом. На протесты Мальцева внимания не обратили. Но по раннему севу попер овсюг, и он лошадкой в шести местах крест-накрест пропахал поля и засеял эти полосы в свой срок. Через два месяца эти «кресты» было видно за километр! Они доказывали всякому зрячему: вот каким мог бы быть урожай. Мальцев убрал хлеб с «крестов» отдельно: намолот был вчетверо больше, чем на раннем. Дело дошло до специального решения ЦК, практику «Заветов Ленина» крепко поддержали.

— Ну, давайте почитаем.

Читал, собственно, я. Терентий Семенович только доставал с полки книгу, какая нужна была по ходу его «лекции», легко находил страницу, указывал мне подчеркнутое, а сам слушал, кивая, иногда поправляя меня. И коротеньким замечанием, примером, историей соединял разрозненные мысли философов в цельную речь.

Сибирский хлеб страдает от засух. Призыв «Вырастим высокий урожай независимо от погодных условий!» — идеализм. При любых погодных условиях получать хлеб можно, независимо от них — нельзя. Если пытаться быть «независимым» от засух, они будут «вещью в себе», будут губить хлеб. Стоит познать это явление — и засуху можно превратить в «вещь для нас». Вот как писал Владимир Ильич Ленин: «Заместить силы природы человеческим трудом, вообще говоря, так же невозможно, как нельзя заместить аршины пудами. И в индустрии и в земледелии человек может только пользоваться действием сил природы, если он познал их действие, и облегчать себе это пользование посредством машин, орудий и т. п.».

Засуха — это избыток тепла в почве при недостатке влаги. Сушь — губительна, тепло — благо. Как уменьшить отрицательный момент, усилив роль положительного? Сроком сева. Сеять надо так, чтобы хлеб еще молодым встречал обычные в Сибири июльские дожди. Значит, до середины мая сеять неразумно. Конечно, любители звонкого рапорта будут нажимать, выстоять тяжело… Верно заметил Вольтер:

«Весьма опасно быть правым в тех вопросах, в которых неправы великие мира сего».

Агроном не знает, каким будет это лето, но он обязан помнить, какими были прошлые годы, и рассчитывать на самый вероятный исход. Раз семь из десяти сибирских лет — засушливые, нужно страховать себя парами. Нужно не шаблон преподносить, как бы хорош он ни был, а учить самостоятельности. Вот что писал некогда Лихтенберг:

«Когда людей начнут учить не тому, что они должны думать, а тому, как они должны думать, исчезнут многие недоразумения».

Быть твердым — трудно. Есть человеческая природа, она заставляет тянуться вверх, велит думать о благах семьи, решать извечные «вопросы хлеба и пшена», а соблазнов — тьма, с каждым десятилетием все больше. Так вот, хороший агроном должен уметь отвернуться от любых соблазнов, если дело зашло о здоровье земли, о научной истине. О таком характере крепко сказано в одной старинной книге, ее припас для Мальцева московский букинист. Издание редкое, восемнадцатый век, название «Познание самого себя». Слог ветхий, но мысль хороша: «Добродетельный муж скорее согласится страдать и быть в гонении, имея непорочность душевную, нежели занимать верховное место и быть жегому совестью».

Земледелец добывает хлеб в поте лица, урожай всегда будет зарабатываться тяжким трудом, и пророчества о легком и сладостном хлебе — это убогая мечта лодыря. Есть древнеримская притча. Вольноотпущенник Гай Фурий Кресим стал собирать со своего участка больше, чем другие с целых латифундий. Соседи сначала завидовали, потом стали обвинять в колдовстве — переманивает урожаи. Дошло до суда. Гай Фурий принес на форум все свои орудия — тяжеленные мотыги, увесистые лемеха, пригнал сытых волов. «Вот мое колдовство, квириты, но я не могу принести на форум мои ранние вставания, мои бодрствования по ночам, проливаемый мною пот».

Ныне агроном, объясняя свой урожай, к тракторам и комбайнам должен прибавить тома глубоких и честных книг, ночи, отданные выбору верного решения, и незапятнанную совесть работника, имеющего дело с живым.

…Уходил я от Терентия Семеновича с чувством, будто я новобранец старого-старого полка, идущего своим путем немеренные годы, полка, подчас редеющего до взвода ветеранов, но — бессмертного. Уходил, зная за чем пришел.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. 1963 ГОД

 

1

У правления — возбужденные бабы. Плакат с громадными цифрами «75 и 16». Это также рубежи: нужно произвести по семьдесят пять центнеров мяса на сто гектаров пашни. Поэтому нашему колхозу задание: скупить у колхозников коров. Бабы и волнуются.

Парторг на стремянке — прибивает лозунг: «Сделаем десятый целинный урожай рекордным! Будет 500000 пудов отборного хлеба!»

— «Отборного»… Отберут, понимай, у хозяйства?

Мы с председателем Николаем Ивановичем обрабатываем в кабинете Ефима.

— Ну, товарищ Голобородько, некогда, нам в район ехать. Продаешь колхозу корову? — Николай Иванович старается быть твердокаменным.

— Я ж говорю: забирайте вместе с пацанами.

— Гарантируем: колхоз будет продавать молоко.

— Продавать да покупать — то цыганское дело. Пусть в своей стайке стоит.

— Сена не дадим, с кормами туго.

— А нет кормов — на хрена скот скупаете?

— Ты что — не слыхал про рубежи? Семьдесят пять центнеров мяса на сотню га!

— А вы слона купите, сразу будет семьдесят пять. А толку столько же.

— Все дуришь. Я вот сдал корову — и вольный казак. Агроном, — ставит меня в пример, — вовсе без скота.

— Агроному Шевчуки помогают, а вы все равно не жилец тут.

Стою, гляжу в окно. Ефим прав, чего там.

— Ладно, до вечера подумай. Нам ехать пора.

Ушел Голобородько.

— И какой умник выдумал это? — возмущаюсь с глазу на глаз с председателем. — Ведь нам этот скот не прокормить.

— Чует сердце, не убраться мне отсюда добром, — вздыхает председатель. — Ладно, пошли, пора.

Перед правлением парторг спрашивает:

— Гляди, Виктор, ровно?

— Хорошо. Кто отбирать-то будет? — переиначиваю, подражая Ефиму, слово «отборный».

— Эй, черт, где ты раньше… — расстроился парторг, — Надо было — «отличного», что ли…

— Садись, только-только успеем! — торопит председатель, — После, бабоньки, на радиосовещание вызвали.

— Ну, товьсь, агроном, будут нам вязы крутить, — наставляет Николай Иванович дорогой. — Тебе в новинку, так что думай, что сказать.

— Буду говорить, что думаю. Совещание — значит совет.

— Охота быть козлом отпущения? На ком-то одном всех будут учить… Самое важное — что не на тебе.

— Вот каждый только и думает — «пронеси», — отвечаю я.

 

2

Въезжаем на площадь перед бывшим райкомом. Здесь уже с десяток «газиков», «летучек», у коновязи чьи-то кошевки — дальним пришлось добираться в санях. Собрались соседи, не видевшие друг друга месяц, а то и два; минута вольная, курят, греются на солнце, шутки, побаски, смех. Шоферы, копируя председателей, тоже своим кружком. В каждом кружке, понятно, свой объект беззлобных насмешек.

Николай Иванович за руку здоровается с соседями, представляет меня:

— Вот наш агроном, крестить привез.

— С новичка положено, — требует некто в собачьих унтах. — По копейке с гектара пашни.

— Это уж как водится…

— А то дождь обойдет…

Жмут мне руку, негромко интересуясь у Николая Ивановича насчет моей персоны. («Откуда парень?» — «Да свой, бригадиром был». — «Это тот, из целинщиков, что с Сизовым?»)

— Здравствуйте, степняки! — приветствует, выходя из черной «Волги», Еремеев. Он представляет обком, полувоенный костюм сменен на пальто, шляпу. Только что позавтракал. Вместе с ним Сизов, Плешко и наш новый секретарь парткома. — Как настроение — бодрое?

— К нам на сев, товарищ Еремеев, тянет степь? — вежливо заговаривает наш сосед, седецький Чичик.

— У вас теперь свой вожак, не подводите товарища Щеглова, — выдвинул Еремеев секретаря парткома, — А то по старой памяти придется кой-кого вздрючить, а?

— Думаю, не будет нужды, народ зрелый, — сказал Щеглов. — Докуривайте, товарищи, да в зал, время.

Зал заседаний. На трибуне сундукообразный старый приемник. Из него доносится: «Даю техническую пробу. Раз-два-три-четыре-пять… Проба, проба… Пять-четыре-три-два-раз». У сундука колдуют связисты.

Входят и усаживаются, по обычаю, в дальних рядах. Постепенно говорок стихает.

За стол президиума садятся Еремеев, Плешко со звездой в лацкане, Сизов, Щеглов.

— Товарищи, проходите вперед, тут свободно, — тщетно взывает Щеглов, — Товарищ Чичик, Николай Иванович, а ну подавайте пример.

Переходим поближе.

Минута настала. Щеглов позвонил, стихло. Приемник прокашлялся, булькнул водой из графина и голосом секретаря обкома Кострова заговорил:

— Товарищи. Мы собрали вас перед очень ответственной порой. Не сегодня завтра южные районы приступят к севу. Нынешняя весна необычная. В наших руках теперь такой козырной туз, как пропашная система. «Королеве полей» мы нашли достойного жениха — кормовой боб.

— Это что ж, в самом деле по радио? — интересуюсь у своего председателя.

— Нет, по проводам. Сейчас во всех районах наш брат усядется — и часик как под бомбежкой: в тебя или мимо?

— Мы должны ликвидировать остатки постыдного травополья, — говорил приемник. — Вот в Сазоновском районе, видно, ждут третьего звонка, под житняком, под костром безостым еще держат восемь тысяч гектаров. Мы ведь позвоним, товарищ Сорокин, крепко позвоним, долго будет звон стоять, если не прислушаетесь к советам и указаниям! Не можете решать вопросы — скажите прямо, найдем такого, который решит. А в молчанку играть нечего.

— Достал первого, — со странным азартом шепнул Николай Иванович. И шумок в зале имел тот же смысл — «есть один!».

— Пора дать по рукам и «рыцарям овса», — продолжал приемник, — А таких, что упрямятся, мы будем самих кормить овсом. Торбы привяжем, пусть жуют. (В зале засмеялись, но приемник перебил.) Не смешно, товарищи! Вот колхоз «Знамя труда», председатель Чичик Семен Митрофанович, он сейчас сидит и слушает. И не краснеет, думает: «Это все про других». Не про других! (Чичик растерянно заерзал.) В прошлом году колхоз занимал овсом две тысячи гектаров. Две тысячи! С этой земли можно получить минимум две тысячи тонн отличной кулундинской пшеницы, а что нам дал Чичик? Сор, труху?

Не утерпел седенький Чичик — вскочил и, обращаясь к трибуне:

— Так у нас же овцы, какая же шерсть без овса, ну войдите ж в положение…

Но в положение не входили. Николай Иванович дернул Чичика сзади за пиджак. Щеглов позвонил.

— Вот вы выехали, товарищ Еремеев, и разберитесь там предметно, вникните, на какие такие овсы тратится целина. (Еремеев послушал и записал что-то в блокнот.)

— Почему отсюда ему ничего сказать нельзя? Микрофон поставили б, что ли, — говорю Николаю Ивановичу.

— Ты пообедал? — вопросом ответил Николай Иванович. — У меня что-то сосет. Наживешь с таким распорядком язву. — И хозяину унтов: — Ты лесом не выручишь? Хоть бы кубометров пятьдесят. («Без отдачи?») Да нет, у нас отгружен, сейчас позарез надо. Будь другом, а мы тебе ЗИЛ обуем. («Где разжился?») Да свои ребята с Магнитки помогли. («Скаты давай. Шифером помогу, а леса ты у Чичика займи, у него всю зиму пилорама поет».) Семен Митрофанович, ты леску не дашь? На месяц, честное пионерское… (Чичик пришел в себя, оживился, пошел интересный и важный для обеих сторон разговор.)

— Товарищи. Перестройка управления сельским хозяйством создает новые могучие возможности роста. Мы надеемся, что на местах правильно поймут остроту момента. Больших успехов, товарищи.

Поднялся озабоченный Еремеев, глянул на часы. Сизову: «Работаем только час, до перерыва еще можно». И уже залу:

— Ну, слыхали, степняки? Умным людям было б довольно. А нам с вами придется еще потолковать, больно уж много всяких рыцарей развелось… Так. Хозяйства вашего управления выступают с почином — занять зерновыми дополнительно к плану двадцать тысяч гектаров.

— Что еще? Какой почин? — прокатилось по залу.

— Есть, товарищи, есть такой почин, замечательный, — пресек шум Еремеев. — А что не слыхали — беда поправимая. Тут народ ответственный, сегодня и примем обращение. Инициативная группа подработала проект, а товарищ Плешко обеспечит научную сторону дела. А пока есть предложение заслушать кое-кого о ходе завершения подготовки к севу. (Сизов что-то сказал ему, Еремеев кивнул.) Начнем с молодых, с застрельщиков. Вот в Рождественке у нас новый агроном, товарищ Казаков. Давай-ка сюда.

Трибуна была занята приемником.

— Поставь на стол.

Я переставил.

— План сева по колхозу — девять тысяч шестьсот гектаров. Семена готовы, техника в основном тоже. Появятся всходы овсюга — уничтожим их и начнем сеять. Поля засорены, на иных столько овсюга и осота, что сеять не к чему. Мы просим разрешить нам оставить под пар хотя бы пятнадцать процентов площади.

Сказал и пошел было на место.

— Стой-стой-стой, — остановил Еремеев тем тоном, каким говорят с детьми перед поркой, — ишь какой шустрый! Наговорил тут семь верст до небес — и ходу… Нет, Казаков, ты молодостью не прикрывайся. Вылазок против нашей линии мы никому не простим. Ты что это мудришь со сроками сева? Тебе кто срок диктует — обком или овсюг? Ты еще штаны сними да на землю сядь!

В зале засмеялись. Это обескуражило меня.

— Мы сеем не для рапорта, а для хлеба, — сказал, однако же, я.

— Как вы при позднем севе получите раннюю зябь? — вдруг спросил Плешко. — Мы уже беседовали с вами, так? Ну, вот. Как агроном гарантирует нам раннюю, глубокую, с осени выровненную зябь?

— У нас выровненная зябь — это эрозия, — держался я.

Плешко будто даже обрадовался: вот и противник, можно на нем «создавать настрой».

— Хотите увести уборку в осень, в дожди? Лучше десять центнеров в августе, чем двадцать — в сентябре.

— Задачей агронома я считаю вырастить больше зерна. Переполовинить урожай, чтоб легче было в уборку…

— Все, хватит! — хлопнул ладонью Еремеев, — Свои разглагольствования оставь при себе. Дискредитировать науку — для этого трибуны не будет. Пары… Смотри, попарим, жарко станет! — взвинчивал он себя.

— Мне нужно овсюг вычесать! Не последний раз ведь сеем?

— Ты, может, и последний! Поле не говоруна, а работника любит. Говорунов будем снимать без оглядки, некогда нянькаться!

— Мальцевский дух, — с сожалением качал головой Плешко.

— Ничего, вышибем, силы хватит! — Щеглову: — Взять под контроль! Чтоб за снегом начинали сев. Ясно тебе, Казаков?

Я смотрел в зал. Николай Иванович голову на спинку стула положил, глаз не кажет. Ни слова поддержки, сочувствия! Проклятое «пронеси».

Знаю, надо сказать: «Ничего не ясно! С землей, с эрозией шутить нельзя, да я и не намерен! Можете делать со мной что угодно!»

Но не сказал. Испугался. Просто сошел с трибуны, раздавленный, безразличный ко всему.

— Перерыв!

Выхожу в коридор, меня за рукав:

— Казаков, товарищ Сизов зовет. Вот там, на крыльце.

В зале есть другой выход, во двор. На крыльце, щурясь в солнце, стоит Сизов. Жмет руку.

— Ну, дали тебе бобы? Дурацки полез на рожон. Что в тебе за строптивость такая, откуда? Ну, чего ты хочешь? Газета не подходит — фиг с ней. В председатели метишь — так разве так надо!

Я молчал.

— Уполномоченным по вашему управлению — я. Старой дружбой прошу: не мути мне воды. За разнос не злись. Нам еще не так попадает — служба… За битого — двух небитых. Разворачивай сев, поддержка будет. Ну, ладушки!

* * *

Возвращаемся на закате. Николай Иванович выговаривает:

— Молчком бы ты делал свое — и порядок, а теперь сто контролеров будет…

— Есть, значит, чего бояться? — хлопает меня по колену парторг, — Эхе-хе…

На душе мерзостно. Проезжаем колхозный сад, вижу Шевчука. Остановив машину, схожу.

Нестер Иванович снимает с молодых яблонь зимнюю защиту от зайцев. Видит, что я мрачнее тучи, но расспрашивать не спешит.

— Заставляют сеялки пускать за снегом.

— Ты мне химикаты доставай, парень, а то опять в последний день… Сеялки пустить можно, сеять не обязательно.

— Это как?

— Молодо-зелено, учи вас тут, дурней, — жмурится старый хитрец…

 

3

Через неделю на старый наш стан примчалась «Волга» — Еремеев с Сизовым привезли Николая Ивановича. Я в вагончике проверял с Борисом учетные листы. Ефим, проснувшись после ночной смены, додремывал на ступеньке с цигаркой.

— Во-он два агрегата сеют, — показал Николай Иванович на дальнее поле, — только не подъехать, сыро. Остальные готовят землю.

— Что, агроном, — приветливо поздоровался Еремеев, — доходит критика? Стружку сняли — и дело пошло, глядишь — первым рапортовать будешь. А то надулся, как сыч на крупу, — он отечески пальцем мне под ребро.

Славный мужик. На блесну ловить или за утками — лучшей компании не придумаешь. Беда — дело надо делать!

Прошелся по стану. Обратил внимание на тракториста с черной от солярки клюкой. Гошкина нога срослась скверно.

— Что за тотальная мобилизация? С ногой, говорю, что?

— Плохо срослась, как натрудишь — болит.

— Вообще-то — героический поступок, — сказал Сизов. — С переломанным бедром в буран вел трактор.

— Так надо путевку! Чего молчали? Эх, как же у нас тут с людьми… Драть надо нещадно. Парня — в Белокуриху, пусть подлечится. Как фамилия? Я у себя скажу.

— Литвинов фамилия, да сейчас не до курорта. Весной не заработаешь, осенью — на бобах.

— Ладно, летом поедешь, напомни письмом. Ну, как дела у чалдонов? — узнал он Ефима.

Тот вертел в руках какую-то бутылку.

— Скачкообразно.

— Что в бутылке-то?

— Не-ет, в посевную не позволяем. Это я прикидываю, как из донца очки сделать. Цвет зеленый и размер — как раз для коровы. Траву позапахали и сена не дают. А очки ей нацепить — солому за зелень примет.

Самое забавное — Еремеев расхохотался первый.

— Кукурузы больше сейте, не нужны будут очки. Ну, а как нам качество сева глянуть?

— Заделка пять сантиметров, — сказал Бакуленко, — высеваем один тридцать. А дороги туды немае, грязюка, ще вода стоить.

— Ничего, мы с Казаковым пешочком, — подтянул голенища Сизов. — Поля-то свои, не привыкать.

Я шел как на виселицу. А он, в хорошем настроении от солнца, легкого дня, оттого, что я такой послушный, нес какую-то ерунду — про рыбалку, что ли, — вдруг:

— Ты где засыпаешь агрегаты?

— У того края, в низине. Знаешь, пошли лучше назад.

Он стал разрывать почву. Семян не находил. Заподозрив неладное, помахал трактористу, но тот, будто не поняв, только прибавил газу. Сизов насилу догнал агрегат, вскочил на подножку, открыл ящик.

Сеялки были пусты.

— Это тебе не пройдет, — только и сказал он.

…Еремеев, довольный нами всеми и Ефимом в особенности, коротко спросил Сизова:

— Ну, как оно там?

Что б, вы думали, ответил? Я вновь поразился ему:

— Сверху вроде нормально, взойдет — проверим. Надо ехать, однако.

— Ну, еще вопросы будут? — Еремеев.

— А как с такой потерей бороться? — удержал его неистощимый Ефим, — Вот лавровый лист в щи кладут, а они его не едят, под столом весь. А деньги-то плочены!

Еремеев и в машине хохотал, утирая слезы.

 

4

Шел настоящий сев. Уполномоченные к нам не заглядывали, но я уже сам торопился: время приспело. Ефим сеял на том самом поле, где поймал меня на обмане Сизов. Вон засыпают его сеялки, среди девчат и теток — баба Нюра. Чалдон халтурит, это у него в крови. Вон опять оставил треугольник просева!

— Голобородько, я за эти балалайки шкуру спускать буду! Сколько говорить — не разворачивайся на полосе!

— Обсеем, Виктор Григорьевич.

— Нужен твой обсев! Это пар, тут наверняка хлеб будет, я с граблями пошлю огрехи засевать.

— Да хоть вилами…

— Забракую.

Кажется, понял: спуску не будет. Научил на свою голову распознавать хитрости.

— А вообще-то — ладное поле, Виктор Григорьевич, — мягко заступается за Ефима баба Нюра. — Ну скажи, неужто у того канадца поля лучше?

— Пока лучше… Работают — как чужому дяде! Весь ум — как бы объегорить.

— Молоко кушать будешь?

— Нет, сегодня Таня дома.

— Ну, езжай, а то не часто видитесь.

Направив мотоцикл к дому, я заметил на целине у колочка полянку с синенькими петушками, нарвал и, боясь чужого глаза, завернул в куртку, привязал к багажнику мотоцикла.

Пыльный, небритый, вхожу к ней с помятым своим букетом.

— Танек, это я тебе принес цветы.

— Спасибо, милый, это очень красивые цветы, а ты очень галантный кавалер.

— Я жрать хочу, как собака.

— Скорей мойся. Я такую вкуснятину сварила. Представляешь, банка лосося — уха, пальчики оближешь. Меня в школе научили.

Плещусь в тазу и то и дело поглядываю на нее. Хлопочет с керосинкой, ставит на стол сияющие тарелки, хлеб, баночку растворимого кофе. Пригожая женщина!

На стене — гравюра, вид Коломенского. Было, быльем поросло.

— Ты чего?

— Смотри, — не отвечаю, — загар у меня сельхозный.

— Вот-вот, шея будет как сапог, а груди белые, нежные, настоящий районщик.

Настоящая женщина, спокойная и ласковая.

— А Колька где?

— Где же — у деда в саду. Цветет все, кучи для дыма готовят, — наливает своей ухи.

Никакая это не случайность, что она моя жена, иначе и впрямь быть не могло. И все же случайности, что не дали нам расстаться, — вовсе не случайности, а судьба. И этот сильный полдень, и нежная тень от гардины на столе, и запах еды — все так полно жизни, молодости, внезапного счастья, что я… накидываю крючок нашей двери.

— Ты что, чокнутый?

— Татьяна, — поднимаю ее на руки, — ты — самолучшая жена.

— Какая ж это новость?

— Танек, с тобой что-то делается, ты все лучше, ты настоящая, и все у нас настоящее, — целуя, несу ее в комнату с зашторенными от солнца окнами.

— Ты хулиган, как не совестно…

— Тань, девочка, выходи за меня замуж.

 

5

— А вас ищут-ищут, — останавливает меня на улице рассыльная из конторы, — Из обкома приехали.

Оставляю мотоцикл у порога конторы. «Волга» знакомая, но кто? Вхожу.

В кабинете один Сизов.

— Садись. Можешь не благодарить. Хотелось сохранить агронома. — Сух и резок. Что ж, все правильно, отношения наши выяснены, — Еремеев уехал, только твои не сболтнули бы. А теперь ты… Распашешь травы на Овечьем!

— Товарищ Сизов, это поджог. Первый раз была глупость, сейчас — похуже…

— Пошел ты… — выругался он. — Мне, что ли, приятно ковырять эту проклятую плешь? Но она у всей степи — бельмо.

— Я не позволю. Буду писать в область, в Москву.

— Ты напугай, напугай меня… Не я, так другой заставит тебя, кретин несчастный. Я тебе, другому спущу, а завтра меня из-за какой-то вшивой гривы… Или ты теперь этого хочешь?

— Ты страшный человек! — не выдерживаю официального тона. — Ты пустыню тащишь, подонок!

— Дурак, возьмешь еще один хлеб…

— По-хорошему — уезжай отсюда. Снимай меня, делай что хочешь, а сейчас — катись.

— Мне надоело с тобой возиться. В ногах будешь валяться. Марш в бригаду!

Я обогнал его «Волгу». На стане застал пересмену. Отозвал Бориса:

— Сизов заставляет пахать Овечий. Не давай тракторов!

Сизов вышел из машины, с первого взгляда все понял.

— Бакуленко, какие трактора можешь сейчас снять?

— На що це?

— На выполнение слова, данного всей области. На добычу хлеба для народа!

— Ниякого я слова не давав. Я робитник и гадить не буду. Годи, научены.

— Посылай плуги на Овечий бугор. За последствия отвечу я. Хочешь — подписку дам.

— Подтереться мэни тою подпискою. Кому треба — нэхай сам паше. Не хочу, чтобы люди мэни в очи плювалы.

— Оплата — как за целину, — это Сизов уже трактористам. — И пятерка премии за каждую смену. А кто не пойдет — может убираться отсюда на все четыре стороны! Саботажа не простим, десять лет у нас икать будет.

— Ой, злякалысь! А то ниде работы нема! Взяв чемайдан и пишов.

— Литвинов?

Гошка — проклятая нужда! — поковылял к трактору. Борис глядел на него, как на лютого ворога.

— У меня три рта! Я за зиму ни хрена не заработал! — яростно прошипел Гошка.

— Голобородько?

— Эх, хватанем из-под хвоста грудинки, — побрел и Ефим.

* * *

Совершалось преступление — пахали зеленый от молодого житняка Овечий бугор.

Я сидел у края полосы и тупо выл от собственного бессилия, от злобы, горечи, от того, как хамски испакощены мои молодые годы.

Из сада подошел Шевчук, за ним плелся мой второклассник.

— Ну, обломали — и сел? А ты не садись! У тебя еще сто раз будет такое, теперь приучайся стоять, нехай ноги крепнут. Пошли, сынок, пошли!

И мы трое, невольным символом поколений, идем полосой, и старший божьей грозой клеймит людскую слабость.

— Давай, целинщик, давай, — кричит Гошке, — насилуй ее, потаскуху! Врет, тварь, уродит, не вырвется…

За двигателем не слышит Литвинов, но понимает, все понимает — и со зла и унижения крепче на газ!

— Глубже, Юхим, батька кости достань, хватит лежать ему, старому псу, нехай пыли понюхает!

* * *

Ночью — стук в окно, голос потрясенной тети Нюры:

— Виктор, Виктор, скорей, с Нестером плохо, зевает, ой скорей…

Выбегаем с неодетой Татьяной, схватывается и Колька.

— Никуда нельзя, какой там самолет! — говорит мне-в кухне у Шевчуков районный врач, — Пытаюсь снять боли. Инфаркт.

— Выдержит?

— По три выдерживают…

* * *

Хоронили Шевчука в ветреный день. Шли всем селом. Играл плохонький оркестр. Гроб несли мы с Борисом, Проценко и родичи. Ковылял Гошка с женою — та несла грудного. Шел Щеглов, ученики вели с собой Кольку. Голосила тетя Нюра, убивалась Татьяна моя.

Положили на холмике у сада, на остатках ковыля, — чтоб и Рождественка видна была, и поля, и речка с гусями, и яблоневая кипень.

Горсти земли о крышку гроба:

— Прощай, Нестер Иванович, будь земля тебе пухом.

— Прощай, Нестер, прощай…

Я понял, что такое сиротство.

И словно почуяла сиротство свое лишенная заступника степь.

Мы ровняли холмик на могиле, когда налетел яростный порыв ветра, за ним другой, третий — и закурилась проклятая грива, понесло песок. Дети побежали. Крохотная в этом просторе горстка людей была разметана, с фанерного надгробия сорвало венок.

Началось тяжкое лето 1963 года.

 

6

Памятным летом 1963 года сбылись худшие опасения агрономов и ученых, отстаивавших целинное плодородие. Ни в апреле, ни в мае, ни в июне над целыми областями не упало и капли дождя. Ветры быстро выкачали зимние запасы влаги. Начались небывало сильные пыльные бури. Миллионы тонн сухой, как зола, почвы были подняты в поднебесье, потекли в реках воздуха, сея тревогу в душах. К середине июля всем стало ясно: целина беззащитна перед грозной стихией, урожаю не быть.

 

7

Раскрыв окно кабинета, гляжу на облачко в небе. Одно-разъединое, реденький комок ваты. От него и ждать нечего. А вдруг? Так охота иметь пусть тень надежды. Да нет, расползается, тает — и пусто жестокое от суши небо.

Не постучав, входит Бакуленко. Отрезанный ломоть, из бригадиров выгнали, уже получил письмо с Курской магнитной аномалии.

— Виктор Григорьевич, у мене хлиб за колгоспом, перепиши пивтонны на Литвинова, — протягивает заявление.

— Премия ему за бугор?

— Ты не серчай на його, хиба ж вин сам?

— Крайних нету, отдувайся Казаков… Когда уезжаешь?

— Сегодня, Виктор Григорьевич. И выпить не собрались, не по-людски.

— В горло не пойдет… Проводить тебя не смогу, в твоей же бригаде собрание…

Тягостно молчать, но ни уговаривать Бориса остаться, ни сердечно проститься с ним у меня нет сил.

* * *

На полустанке — группки вчерашних целинников, на узлах, с ребятней. Отступление. Татьяна и Борис приехали на колхозном «газике». Вдали уже показался зеленый тепловоз.

— Яблук присылать буду, — сулит Борис.

— А правда — пришли, Борис. Виктору, понимаешь? — просит Таня.

— Ты Виктора с Гошкой помири, — виновато говорит Борис. — Пуд соли зъили… А добре жили, Татьяно! Знаю погано роблю, тильки мочи нема, як сгадаю… Не поминайте лихом.

Таня поцеловала великана. Подхватив фанерный чемодан, Борис исчез в дверях вагона.

* * *

Страшное зрелище — следы от сапог на занесенном песком поле. Ни травинки, всходы погребены заживо, почва глаже цементированной площадки, и подошва печатается с мельчайшими деталями, до шляпок гвоздей. Не скоро вернется зеленая жизнь на эти бугры.

Выгорела трава у обочин. Кюветы сровнены с дорогой. Лесополосы задыхаются в песчаных сугробах. Пересохли озера.

Держится только паровое поле — то заветное, что посеяно Ефимом. Редковат, но зелен хлеб. А уже рядом — пустыня. Бросил дымящийся окурок, хотел было по привычке затоптать, да оставил: гореть-то нечему.

Один дождь, пусть не обложной, пусть краткий ливень, — больше ничего я сейчас не жду, не прошу, не хочу. У меня нечего отдавать, но, если бы дождь стоил мне, скажем, руки или глаза, я не стал бы колебаться.

 

8

День за днем солнце садится за мертвый, без единого облачка, горизонт, и пропитанный пылью воздух ало светится. От этого свечения, от мрачного силуэта ветряка так тесно на душе, что последние крохи веры покидают тебя.

На таком вот закате я поливал сохнущие деревца у осиротевшего дома Шевчука. Черпал из колодца мутную жижу и носил неполными ведрами.

По дороге верховой казах-пастух гнал стадо. Коровы возвращались с пастбища голодными, не шли — бежали, хватая с обочин сухую лебеду. Две нетели увидели воду в моем ведре и бросились к ней, отбивая одна другую.

— Совсем травы нет, — сказал казах, придержав коня. — Сена нет, кукурузы нет, скотина падать будет. Как зимовать, товарищ Казаков? В горы гнать надо, бычков резать надо.

— Толкуй об этом с председателем.

— Председатель тут зимовать не будет, тебе думать надо.

— «Думать»! — взрываюсь я. — Нашли ответчика! Надо было раньше, теперь сами хлебайте!

Удивленный моей яростью, он тронул пятками коня, исчез в пыли.

Черт, напрасно обидел человека…

Оглядываюсь — у моего порога парткомовская машина. Щеглов играет со щенком. Мой цуцик рад вниманию, грызет ему руку, царапает мягкой задней лапой, а тот все тискает ему круглый его живот. Рядом стоит Николай Иванович.

— Кончайте, подождем, время есть, — говорит мне Щеглов. — Решили поглядеть, как живет технолог полей.

— Дно достал, рук помыть нечем. Заходите, — приглашаю их, — только раскардаш, жена в школе, у них ремонт…

Хватаю одежду со стульев (дрянная привычка — вешать все на спинки!), усаживаю их. Щеглов читает грозную надпись — Таня украсила ею стеллажи: «Не шарь по полкам жадным взглядом — здесь не даются книги на дом! Лишь безнадежный идиот знакомым книги раздает». Углем на стене — два профиля, мой и Татьянин, Колькина физиономия над нашей кроватью. Оглядывает секретарь мою обитель, как «автобио» читает, и от этого мне неловко, охота объяснять что-то, оправдываться…

— Не холодно зимой?

— По пять ведер угля сжигаем.

— А то в Рождественке один теплый дом освобождается… Давайте, Николай Иванович, чего уж там…

— Да, дипломатия ни к чему, — не глядит на меня председатель, пальцем по скатерти водит. — Сватать тебя пришли. Истрепался я, Виктор Григорьевич, нету пороха в пороховнице. Ты молодой, впрягайся. Авось больше повезет, чем мне.

— Само-то не везет, тащить его надо, — сказал Щеглов.

— Принимать колхоз? — бледнею я, — Это за что же? Бескормица, в кассе ни гроша… Почему на меня это?

— Верно — почему? — Щеглов.

— Бакуленко выгнали, что ни день новые заявления. А вы в это пекло — меня?

— Пекло, это точно, — вздохнул Щеглов.

— Ты тут ко двору пришелся. У тебя получится, — объяснил Николай Иванович.

— Колхоз на себя не возьму. Пусть Плешко, Сизов сюда едут, они тут дрова ломали.

— На кой шут вы деревья поливаете? — спрашивает Щеглов, — Вот директива из области.

Протянул телеграмму, красный гриф.

«Немедленно организуйте заготовку веточного корма тчк Создайте бригады по ломке молодых веток лиственных пород в лесополосах и прочих насаждениях тчк Наладьте сушку зпт строгий учет веников зпт материально заинтересуйте людей тчк Создавшейся ситуации это единственный путь спасти поголовье тчк Исполнение доложите тчк Сизов»

— Мы обломаем на корм сад Шевчука, а он какие-то клены поливает, — говорит Щеглов.

— Ни листа в саду я сорвать не дам.

— Деревьев жалко. А люди уходят — не жалко. Скот начнет падать — пускай.

— Не я в этом виноват! Освобождайте и меня, свет велик.

— От чего тебя освобождать? — гневно приблизился ко мне секретарь. — От ответа перед страной? Какого ж черта тогда в партию вступал? Можем освободить тебя только от партбилета!

— Вы тех сперва от него освободите!

— Да ты чем лучше? Бежишь от пожара, орел. В самый тяжкий час… Отпустить тебя можно, но людей в другом краю обманывать — нет. Оставишь партбилет — проваливай.

И меня охватывает бешенство. Вскакиваю и делаю то, о чем всегда буду вспоминать со стоном стыда, — бросаю на стол красную книжицу!

— Забирайте, если так! Но вам это припомнится!

Тут в дом вошла Таня. По нашим лицам она могла понять многое, но не поняла — или не захотела понять. Секретарь прикрыл мой билет пепельницей. Приветливо поздоровались:

— Какие гости у нас!.. Здравствуйте, Николай Иваныч. Добрый день… Татьяна Ивановна. (Щеглов: «Очень приятно».) Мы белим, все пальцы разъело. Вить, ты б хоть чайку согрел. Клюквенным вареньем угостим, хотите? Это быстро, только мы «жучком» пользуемся, вы уж закройте глаза… — Включила чайник, достала чашки.

— А где ж сын? — нарушая тягостное молчание, спросил Николай Иванович.

— Он у нас шофером работает. Возле школы грузовик, политехнизация наша, так каждый день отправляется, крутят что-то, вертят, потом докладывает: «Две ходки дал, устал как собака».

Щеглов рассмеялся:

— Значит, сын тут прижился? А Виктор Григорьевич, кажется, уезжать надумал.

— Уезжать? У нас речи не было. Он пошутил. Вы не поняли. Виктор, это ж наветы на тебя…

— Ну, вот вы сами и выясните, мы мешать не будем. А завтра под вечер заезжайте ко мне, Виктор Григорьевич, потолкуем.

Я не поднялся. Растерянная Таня проводила их.

Подошла, прочитала забытую секретарем телеграмму.

— Ставят председателем. Я отказался, Тань… Будь оно все проклято, зачем я сюда поехал…

— Милый, ну что делать, ты попробуй… Ты знал, что это будет.

* * *

— …Кто за кандидатуру Казакова Виктора Григорьевича?

За столом — Щеглов, Николай Иванович, колхозный парторг, я. Поднялись руки. Не слишком густо, но поднялись.

— Кто против? Нет. Единогласно. Держите, Виктор Григорьевич.

Щеглов подвинул мне колхозную печать — знак власти, она лежала на столе. Поглядел я на нее, взял в руку. Вот и председатель.

— Есть справки, замечания?

— А сколько хлеба на трудодень выйдет? — с задних рядов.

— А соломы дадите?

— Чем птицу кормить, председатель?

Я не собирался врать — у меня было право на это.

— Больше пятисот граммов выдать не сможем. Птицеферму придется ликвидировать. За соломой пошлем бригаду в Поволжье. Удастся заготовить лишку — дадим колхозникам. Но сначала будем думать о фермах.

Загудели в зале: мой ответ не понравился.

— Я эту штуку не просил, — поднял я над головой печать, — Вы сами мне дали. А раз дали — слушайте. Ничего хорошего сулить не могу. Колхоз еще долго будет кашлять после засухи. Помогайте сократить этот срок.

Это и было моей тронной речью.

* * *

Моя тетя Нюра теперь работала на птичнике. И тем тяжелей мне было уничтожать птицеферму. Но делать нечего — подогнали грузовики, женщины ловят последних кур, переполох, перо до горы. Ходим с парторгом. Поганая миссия!

— Как пусто, так таким большим кажется, — говорит она про помещение. — Вот последнее, — показывает тройку яиц, — взять Кольке на заговенье, не сдавать же?

— Птица — не беда, живо восстановим, — говорю, — Со свиньями горе, молочных поросят… ох!

— Копили годами, размотали в неделю, — сыплет соль на живое парторг.

— Удержаться бы на плаву. Что с лошадьми решили?

— Старых придется в Казахстан продать, на махан.

— Придется. Уйдем от падежа.

Рука моя отвердела, я стал жестче, решительней, уверенней.

Снова гонит молодняк пастух-казах, теперь уже — в предгорья. За ним жена везет на телеге немудрый скарб: кошмы, котлы, сундучок кованый.

— Каримбаев, как переправишься — отбей телеграмму!

— Приезжай на бешбармак, товарищ Казаков! — кивает, улыбается.

— Ты там не больно бешбармачь, за каждую голову ответишь, — строжусь я. — Как снег ляжет, приеду.

— Кок-чай пить будем, подводить итоги будем.

* * *

…В селе, у мастерских, парторг говорит:

— Привез, Виктор Григорьевич. Только два и было. И то спасибо Щеглову, а то б нам не досталось.

— А ну, показывай. Кто плоскореза не видел, пошли!

Мощный угольник на колесах, как отличается он от вековечного плуга! Разговоры:

— Так он же пласт не обернет!

— Стерня торчать останется.

— Во дожились — лемеха не оттягивать…

— А ну, продерни!

Парень сел в трактор, протянул плоскорез. Поверхность с виду осталась прежней. Но я прошел по вспаханному — нога тонет. Мужики со мной, любопытствуют. В первый раз великая степь видит орудие, каким будут обрабатывать ее века.

— Вот это и есть конец эрозии, — говорю им.

— Думаете, не тронет ветер? — не верят.

— Испытано.

…За селом самолет снижается, «кукурузник». Глядим — на посадку пошел.

— Кого это бог несет? Дай-ка ключ.

Беру у кого-то из трактористов ключ, вскакиваю на мотоцикл, мчусь к самолету.

Не верю глазам своим: у самолета, в кожанке и сапогах, стоит брат Дмитрий. С ним прилетел Сизов.

— Повезло — застал, — говорит Дима, обняв меня. — Буквально на час. Хотелось взглянуть, что тут ветер натворил. А он твою Рождественку показал.

— Тут не один ветер виноват, — говорит Сизов. — Я ж говорил, Дмитрий Григорьевич, «сверху» нажим был страшнейший. А отдуваться — обкому…

Ты лжешь, голубчик. Я не протянул тебе руки и рад, что ты не полез с приветствиями.

— Каким ветром, Дима? Хоть бы позвонил.

— Внезапно все. Вчера из Москвы. Велено выяснить, что у вас с семенами, не придется ли и на сев покупать, Слыхал ведь? Закупаем зерно у Канады.

— Да что ты? Неужели до этого…

Известие это потрясает меня. А брата мое неведение злит:

— Зарылся же ты. Весь мир взбудоражен: «Россия везет через океан миллионы тонн зерна». Связывался по телексу с Саркайном. Просит передать коллеге Виктору его сочувствие в связи с неурожаем. Но цену лупит добрую!

— Господи, позор-то какой! — Я не могу прийти в себя.

— А карточки — лучше? — Брат нервен, резок, — Нахозяйничал, так утирайся. Ладно, покажи, что у тебя делается.

— Я за машиной сбегаю.

— Не надо, и мотоцикл сойдет.

Мы оставляем Сизова. Видно, и брату чем-то неприятен спутник.

Несемся по заметенной песком полевой дороге. Пусто, голо, серо, ни травинки. Мой отчет перед братом? Нет, это не мое. Мое — это те паровые поля, на каких сейчас молотит Голобородько.

Здесь хлеб! Пусть редковат, пусть не слишком наборист колос, но это — оазис в бедующей степи, это реальный хлеб, и я вхожу в него, как исстрадавшийся от жажды человек, едва достигнув озера, входит в воду по пояс. Растираю колосья, бросаю в рот зерна, такие твердые, янтарные в знойное нынешнее лето.

— Это — как? — старается понять сбитый с толку брат, — Орошение?

— Нет. Просто чистый пар. Удалось утаить эти вот латочки. На семена, думаю, хватит.

— Значит, по-твоему… — Он понимает: — И в это лето мог быть хлеб?

— Паровые поля дали б центнеров по восемь — десять.

— Значит, ты сознательно лишил нас хлеба?

— Ты Сизова об этом спроси. Он командовал!

— Какого Сизова? — Он в негодовании хватает меня за ворот, — Я не знаю ни-ка-кого Сизова! Ты тут работал, люди на тебя надеялись, теперь жрать у тебя просят, а ты Сизова мне суешь? Я считал тебя стоящим человеком, а ты — пешка, шестерка, холуй несчастный! Сизова убоялся, сопляк! Ты ответишь за наш срам, ты, а не тот хлюст! Я не умею покупать хлеб, ты способен понять? Я обучен продавать пшеницу, наши порты оборудованы отгружать… Я золотом расплачиваюсь за твою трусость, негодяй!

Брат хочет закурить — не может, руки дрожат. Мой брат, воплощенная сдержанность, выходит из хлеба, стыдясь слез.

Ничего, пусть его. У меня уже это прошло. Теперь я, а не он, старше. Я выстою. Еще долго до того, когда вещи назовут своими именами, но во мне перелом уже произошел.

Со стороны сада к самолету возвращается Сизов:

— Что же могилу Шевчука так занехаяли? Песком занесло. Я тут эскиз памятника прибросал, в бетоне отлейте, что ли. Деньжат на это можем подкинуть.

На листке — обелиск с профилем, внизу три слова:

«Человеку, украсившему землю».

Я подал руку Диме, слова тонут в реве мотора.

От винта — вихри пыли. Отпускаю листок с рисунком, он уносится в степь.

* * *

В ту осень Рождественка стала пахать зябь безотвально. Я дневал и ночевал в степи. В работе было наше спасение. То была осень тяжкая и неповторимая, осень подлинного — без клятв и восторгов — освоения целины.

Помню вечер холодного, с реденьким дождем сентябрьского дня. На старый наш стан я приехал, когда ребята уже выпрягались.

— Сколько плоскорезов в ночь? — спрашиваю бригадира. Вместо Бориса хозяйствовал все тот же пессимист.

— А кого ставить? Отзвонили по смене, больше не хотят. И погода…

— Какая там погода, тут потоп нужен, чтоб отпоить… Плоскорезы стоять не могут.

А злы-то все — как дьяволы. У Ефима спички отсырели, никак не прикурит, матерится беззвучно. К Гошке не подступись — устал, осунулся, глаз не кажет. Скажи сейчас грубое слово — взрыв.

Даю прикурить Голобородько:

— Поработал бы ночку. Ужин привезут.

— От работы кони дохнут. Хватит, мослы видать!

— Гоша…

Отворачивается Литвинов.

— У Сизова ты б пошел, — люто поминаю ему старое. — Врешь, пошел бы — за премию!

Оглядываюсь — один я тут. И такая тоска вдруг подступила — не вздохнуть.

— Нинкин, давай робу. Меняться будем.

— Чем?

— Ты — председателем, я — на трактор. Ну? (Испуганно мотает головой.) Тогда ты. (Ефиму.) Или ты… Вы боитесь, не я. Я вас не обманывал. И не грожу, нет. Но если сейчас уйдете — вся целина псу под хвост! Мерзли, кости ломали, Нестера зарыли — и на всем крест! Некому, кроме вас, слышите? Не меня — себя пожалейте.

Поворачиваюсь — и к машине. Глядят вслед, ждут: сейчас уеду. Впервые коса нашла на камень, аж искры!

А я не еду. Помедлив, я несу им посылку с яблоками. Содрал фанерную крышку:

— От Бакуленка.

Аромат антоновки пошел кружить головы. Но не берут.

— Видал — помнит, — робко произнес, глотая слюну, старик сторож.

— А я не желаю! — вдруг заорал Сережка. — Пусть он подавится! Сами вот что жрут, а тут… Дед, забивай, назад отправим!

Черт бы подрал твою гордость, паршивец!

— Кончай, салага, — словно подслушал Литвинов. — Борька — от души…

Взял яблоко, отер мазутной ладонью, стал грызть. Следом потянулся сторож. Еще рука. Жуют, злые донельзя. Молчим, едим, огрызки — Кучуму.

— А ничего, — одобряет Ефим, принимаясь за следующее.

— Антоновка, — с полным ртом объясняет сторож.

А вообще-то оборотец! Пацаны ранеток не видят, а тут батька — за обе щеки… Промелькнула улыбка. Ну да, вон и Сергей, вздохнув, запускает лапу в ящик.

— Так что, присылать ужин?

Молчат, но настрой уже иной. Миновала гроза. Чувствую — присылать.

 

ЭПИЛОГ. 1966 ГОД

 

1

Намолот 1966 года был рекордным: наконец-то сбор целинного Казахстана превысил миллиард пудов, высокий урожай был получен у Оби, Иртыша, под Курганом. Благоприятное лето? Не только. Продлись на новых землях практика «урожая взаймы» — такому зерну не бывать. Это уже заработанный умом и мозолями, а не дарованный природой хлеб!

Выверена целинная агростратегия. Способы и орудия полеводства, механически перенесенные из европейских областей, уступают место приемам и машинам, созданным на Востоке и для Востока. Парк противоэрозийной техники уже позволяет обрабатывать десятки миллионов гектаров. Охрана целинного плодородия получила техническую базу.

Там, где урон от эрозии особенно силен, вводятся почвозащитные севообороты. Легкие почвы прикрыл травяной щит. На миллионах гектаров применяется полосное земледелие. Воздушные реки над целиной будут прозрачны, ветру больше не похищать плодородия у степи.

Нам дорого дался целинный опыт. Но к каждому новому урожаю великое поле идет все лучше подготовленным, все с меньшей зависимостью от стихии. Прочность целины — в новых типах орудий и в молодых лесополосах, в придорожных шеренгах элеваторов и кровеносных артериях трасс. Прочность целины в том, что выросла, выстояла и крепко держит штурвал когорта людей, закаленных, упрямых, знающих и любящих свое поле.

Целине не быть ни Саскачеваном, ни Кубанью, она останется великой пикой в междуречье Оби и Волги. Но это будет благодатная, плодоносная, согретая людскими руками земля, срединная в просторном государстве. Ныне и присно и во веки веков.

 

2

Сентябрь с его глубокими тенями и червонным золотом пшеничных буртов, с сиреневыми ромашками, зацветающими перед морозами, с блеском паутины. В такую пору поля и березы желты, а воздух чист и прохладен, вдохни поглубже — почуешь, как пахнет морозец. Голубой сентябрь урожайного года, когда работа будто захлестывает, но на самом деле в душе покой: есть хлеб, есть жизнь, крепка вера.

Студенты из строительного отряда заканчивали новую колхозную контору. Славные парни в форме, напоминающей юнгштурмовку, любители бород, гитар, не дураки заработать (какой-то и на спине рубахи вывел «MAKE MONEY»), они вкалывали здорово и крепко выручили нас.

Завернул к ним, с удовольствием оглядываю будущие кабинеты. Уже мебель стали завозить: рижский письменный стол сгрузили, у порога стоит.

Вижу — Татьяна из школы идет. Машу, чтоб заглянула: хочу посоветоваться.

— Вон, Танек, кабинет председателя…

— Боже, какие хоромы! Руководи — не хочу.

— Слушай, стены хочу желтеньким, а занавески зеленые, как считаешь?

— Яичница с луком, — морщится она, — Надо что-нибудь поинтересней.

— Например?

Перед строением останавливается «Запорожец» — Литвинов со чады, как только вместились все! Рядом с ним — беременная жена.

— Что, уже? — подбегает к ним Татьяна. — Всей гурьбой маму провожать?

— С этим лучше раньше, — усмехается Гошка.

— Соображайте двойню, чтоб не мелочиться, — напутствую их.

— Не волнуйся, и баба Нюра, и я — присмотрим, — обещает роженице Татьяна.

Уехали.

— Витя, у меня давно сидит идея: отдай ты этот храм под больницу, — небрежно говорит Таня. — Хорошо будет, честное слово.

Я пока без злости показываю на лоб — относительно ее «шариков», конечно. Не обращает внимания.

— И красить ясно чем. И бабы зимой не будут в машинах рожать.

— Идите вы в район с такими идеями. У них фонды на это.

— Это в тебе Он говорит.

— Это я тебе говорю! — отчеканиваю, пресекая разговор. — И кончай, пожалуйста, богадельню, сыт!

Она совладала с обидой.

— Не опускайся, милый, — просит она, и давние, полузабытые нотки звучат в голосе моей учителки. — Пожалей, не опускайся.

Черта с два, догонять не стану! Началась затяжная осада.

К счастью, Сергей Нинкин отвлекает меня. Остановил грузовик с зерном, кричит:

— Виктор Григорьевич, опять сильной не приняли!

— Такую пшеницу? Ну, жулье, ну, канальи, я вас к Щеглову потащу…

Решительно иду к «газику». Кричат вдогонку:

— Стол-то заносить, или как?

— Заносить и ставить в кабинете, — нарочно громко, чтоб и она услышала.

* * *

Асфальтовая лента среди хлебов. Гоню к элеватору, сейчас во мне злости на сорок тысяч братьев.

«Волга» на обочине, возле нее голосует шофер.

— Слышь, друг, свечи лишней нету? — спрашивает меня шофер. Ба, рядом-то с ним Сизов!

Водитель ловит удачу, мы с Вадимом сидим на обочине, у самого хлеба.

— Надо осмыслить, что привело к этому, — говорит он.

— Ты все там же?

— Да, в облсовпрофе. Козлом отпущения. Главное — осмыслить, — повторил он. Видно, глагол этот ему нравился, в нем что-то оправдывающее и поднимающее его. — Все хочу завернуть к тебе за материалом — эффект безотвальной системы. Диссертация к концу.

— Остепеняешься…

— Пора прояснить, стоила ли игра свеч, а то разговоры всякие. Да ты не дуйся. Самое важное — чтоб не повторилось.

— А оно и не повторится.

Уже снова остер, целенаправлен. Уже и опасность есть, какою пугает других, и противник, с каким будто воюет. Одарен, тренирован, что и говорить.

Тем временем шофер добыл свечу, завел.

— Не забывай, — жмет руку, дружески глядя в глаза.

— Я тебя никогда не забуду.

Тронули почти разом — в противоположные стороны.

Октябрь 1966 г.

 

РЖАНОЙ ХЛЕБ

 

СКОБЕЛЕВ

Дмитрий Степанович Скобелев — егерь. В его участок входят исток Волги и та череда Валдайских озер, что превращает болотный ручей в полноводную быструю речку. Он семнадцатого года рождения, ходьба по лесам и гребля держат его в великолепной спортивной форме. Длинен и легок, стрижка «под бокс» придает его голове юношеский вид. Отец трех дочерей; приемный сын уже служит во флоте. Дом Скобелева — в поселке Пено, на улице Рабочей, у самой воды. Познакомились мы лет пять назад.

Будучи в этих краях, я услыхал от районных газетчиков (тогда в Пено был райцентр), что лучше всех здешние поля знает один майор, бывший директор Пеновской МТС. Он оставил руководящую работу, заделался штатным охотником, выбил тут волков и рысей, но хозяйством интересуется, иногда заходит в райком отвести душу — поругаться. С ним побродить полезно, да только в день он отмахивает километров по пятьдесят, недаром прозвище ему — Лось…

Скобелев стал брать меня в свои обходы. Сначала чернотропом, потом по легкому снежку мы с двумя его лайками, старой Тайгой и глуповатым недорослем Кучумом, исходили пеновскую округу — мелкие, в ядрах валунов поля, невыкошенные лесные поляны с сухой медуницей и первой порослью олешника, устланные салатовым «сочным» мхом ельники, деревеньки, где все молодое-крепкое «изнетилось».

Дмитрий Степанович здешний. Отец его, Степан Петрович, первый и бессменный до гибели председатель колхоза «Путь к коммунизму», отличался недюжинной силой, будто бы один взносил на баржу якорь в восемнадцать пудов. В тридцать шестом году Скобелев-младший, тракторист-стахановец, уже корчевал лес, за несколько лет добыл колхозу четыреста гектаров пашни. О нем знал район, флажок от райкома комсомола ему привозила веселая и бойкая Лиза Чайкина. О довоенной деревне егерь сохранил только радужные воспоминания.

В армию он пошел механиком, с первого часа войны оказался на передовой. Воевал под Сталинградом, был ранен на

Курской дуге, на польской и германской границах, к Берлину подошел уже командиром подразделения, с двумя орденами Красного Знамени и орденом Александра Невского. Неподалеку от рейхстага его в последний, седьмой раз ранило, на этот раз в голову. Представляли, кажется, к Герою, но наградили орденом Ленина. Подлечившись, он с молодой женой Шурой, уроженкой Воронежа, вернулся в верховья.

По рассказу его матери, крепкой и строгой Кондратьевны, Степана Петровича немцы не расстреливали, а забили сапогами. Старик зимою ставил в Волге мережи, чтоб прокормиться, а солдатня хулиганила — обчищала. Петрович будто застал двух, когда те возились у проруби, и столкнул обоих. Река утащила, но с горы заметили. Он бросился бежать, да скоро запыхался.

Насколько охотно Дмитрий Степанович вспоминал про фронт, настолько не любил говорить о своей работе в МТС. Он срывал графики хлебосдачи: бабы сутками гребли против течения, а много ли в лодке привезешь?.. От всего этого у него открылась язва желудка, стала сильно болеть голова, он почернел, и врачи уже не считали его жильцом.

Тогда-то он и ушел в егеря. Два года сидел на свежей рыбе и черством хлебе, потом ел лосятину. Лес исцелил его.

Время, когда мы познакомились, было, пожалуй, самым тягостным для здешнего хозяйства. Не так даже тяжелым (без хлеба нигде не сидели, можно было заработать сбором клюквы, продажей поросят в Осташкове), как именно тягостным. Ничто так не утомляет, как бессмысленный труд, а посадка кукурузы и сахарной свеклы среди мшарников, распашка клевера, установка дорогих «елочек» на голодных фермах были заведомо бессмысленны. Вся досада, раздражение, горечь выливались в спорах-разговорах, приглашать к ним не приходилось — знай только слушай.

Помню, Скобелева заставили обложить лося. Местное общество охотников приобрело «рецензию» (именно так здесь называют разрешение на отстрел) и приступило к егерю: укажи урочище. Он просил повременить — чернотроп скрывает следы, подранок уйдет, легко наделать мяса воронам. Но буйное вече было неумолимо. Наутро мы вышли.

Дул мягкий и влажный («пухлый», сказал Дмитрий Степанович) ветер, вершины сосен мерно шумели, идти было легко. Часам к девяти мы уже были в заросшей молодым чернолесьем Бредовке. По объеденным верхушкам, помету и чуть заметным следам (удлиненным — коровы, покруглее — быка) он заключил, что лоси тут, днюют. «Пошевелить» их он боялся, взял на поводок собак, но потом вдруг решился:

— Пошли посмотрим, где Митька Скобелев пахал целину.

Невдалеке от истаявшей деревеньки Выползка он отыскал в зарослях березняка и осинника большой валун, сел на него, похлопал ладонью:

— Сюда обед привозили. А теперь вот — лоси днюют.

Подлеску было, должно быть, лет пятнадцать. Осушительные канавы уже трудно было различить.

— Как же мы будем ворочаться сюда? Ведь сколько ни отступай, а наступать-то придется.

Убеждение, что наступать придется, что землю непременно нужно возвращать — без этого тут жизни не будет — угнетало его: каждый день усиливал трудность возвращения. Уже треть пашни в районе занял лес.

Обходя урочище ради уверенности, что звери не ушли, мы встретили молодого парня с ружьем. Это был парень из колхоза «Октябрь», звали его Лешкой Матвеевым. Егерь попросил его не ходить в Бредовку, парень кивнул. Пробив каблуком лунку во льду ручья, егерь попоил собак, сломал дудочку сухого ствольняка и, почти не наклоняясь, напился сам. Закурили.

Получив после армии паспорт, Лешка уехал на целину, отработал сезон трактористом в совхозе «Западный», домой приехал на время. Денежность отпускника была налицо: и в лес пошел в новом полупальто и хорошей шапке. О заработках на целине он отозвался похвально, в уборку у него вышло по триста в месяц.

— Только пищи настоящей нету — картошки, капусты.

— Тверскому козлу без капусты беда. Оставайся дома.

— Останешься… Мать велит жениться, так одна осталась девка не кривенькая, не глупенькая, Аля, и та засватана.

— Из Селища бери.

(В Селище мы были. До войны — исправное село, теперь четыре дома, в одном лесник с женой, в трех — по ветхой старухе. Они собрались у сарая, сортировали тресту, судачили — дадут Нюське в телятник новый фонарь или нет.)

— Напрасно вы тут эмтээсы раскурочили, — сказал Лешка. — Целину и ту совхозами осваивают, а вы хотите здесь на колхозах устоять.

— Что ты про колхозы знаешь, — вздохнул Скобелев. — Колхоз — сила.

— Да уж видим. Ольха в деревню пришла. Кто поздоровее, к Волконскому бежит… («К Волконскому» — значило в Торжок, где руководил районом пеновский уроженец и популярный партизанский командир с княжеской фамилией. Он не забывал земляков, помогал устроиться.)

— Ладно, — вместо прощанья сказал Лешка, — схожу в Клин. Может, рябца подшибу.

Я уже порядком устал, когда Скобелев предложил завернуть к его тетке, Татьяне Голузеевой. Завернули, хоть оказалось не близко.

Усадила она нас на кухне, принялась угощать клюквой и солеными груздями.

— Себе небось августовской не оставила? — усмехнулся

Дмитрий Степанович, зачерпнув ядреной ягоды, — Они тут с августа начинают клюкву драть, когда еще белая, — пояснил он мне, — Пока сдавать, покраснеет, только легкая будет, как пробка. Все равно — сорок копеек кило.

— Грешны, батюшка, — кивнула тетя Таня. — Сам-то тоже не один мешок сдал, лучше тебя никто мест не знает.

Намек на этот источник заработка Скобелеву был неприятен, и понятливая тетка тотчас сменила тему:

— Приемщик хоть за пробку платит, а колхоз что? Все ж двадцать копеек на трудодень, а пользы-то! На кукурузу только весной план, а осенью не убирамши. Нониче трактор бороздки делал, а мы бросали и ногой прикрывали. Бригадир — «остри топоры, рубить придется», а она, спасибо, не взошла. Ну, за что ж платить, дурья ведь работа.

— Нахальство, — сказал Скобелев. Этим словом определялось у него и браконьерство, и хулиганство, и воровство, вообще нарушение жизненных правил, обязательных для всех. Кукуруза была явным «нахальством».

— И с хлебом тоже: навозу не кладут, что галка уронит, то и в земле. Сколько в сеялку всыпят, столько и соберут, да сеют боб, а убирают шушеру. Вон Володю опять за семенами нарядили.

Володя, двоюродный брат Скобелева, был тут заместителем председателя колхоза.

— Шестьдесят рублей чистыми деньгами в месяц! — с гордостью сказала тетя Таня. — И всякий скажет: такому стоит. На свою ответственность нониче комбайн переправлял через Волгу, а плотик — козу не удержит. Потом мне говорит: «Чуть не посивел». Мы, Голузеевы, смелые!

В тепле разморило, да и тетя Таня уговаривала дождаться Володю. Но Скобелев поднялся, взял ружье:

— И так потемну вернемся.

— Все к невестам своим торопишься, — вздохнула тетка.

Верно, торопился он к дочкам и жене. Я заметил: уйти он мог как угодно рано, но в удовольствии провести вечер дома отказать себе не мог.

В «невестах» души не чаял, баловал, чем только мог, а женой откровенно гордился и не считал себя ровней ей. Семья, дом, полный веселых голосов, были той частью его мира, где все нормально, правильно. Из недомолвок его и умолчаний я мог заключить, что он понимает: егерство в глазах Лешки-тракториста или любящей его тетки никогда не станет достойным самостоятельного мужика занятием. Что ни толкуй, а от дел он отошел, выпрягся, и доводить разговоры до той остроты, когда могут сказать: «Да ты сам-то что, только критиковать горазд?» — он не должен. Снова, пожалуй, не впрячься, но живой лес, где наведен порядок, и семья давали радость, которой хватало на жизнь.

Александра Николаевна (работала она лаборанткой в больнице, почему Дмитрий Степанович и называл ее медиком) не потеряла за долгое замужество южной энергии и подвижности, бывала в курсе всех новостей. Через нее Скобелев водил знакомство и хлеб-соль с районным «полусветом» — кое с кем из врачей, работников лесничества. Она училась заочно, кажется на фармацевта, но дело, по-видимому, шло туговато.

Среди дочерей любимицы у него не было. И младшая Леночка, и средняя, склонная к математике Валечка, и строгая, как классная дама, Танечка — все считали «папушку» своей личной собственностью, все склонны были устроить «малакучу» на старом диване, и дурень Кучум рычал тогда из-под вешалки, опасаясь за хозяина.

От «невест» я узнал о лесной жизни кое-что для себя новое.

Волчий закон — это когда делят поровну на всех. «Папушка по четыре волка одной кошкой травил».

Бобра потому извели, что попы его рыбой записали, чтоб есть в пост.

Куница на глухарях летает. Хорошего летуна, бывает, и пощадит.

Со Скобелевым было трудно ходить потому, что в лес он шел так же быстро, как и из леса к дому.

Об увиденном в хождениях с егерем я написал в газету. Разговор о проблемах Нечерноземья тогда считался бестактностью, за публикацию статьи нагорело.

Потом знакомые рыболовы и охотники изредка передавали приветы с верховьев. Иные намекали, что там не все ладится, но что именно — понять было трудно.

Только в середине апреля нынешнего года я собрался наконец съездить к Скобелеву.

Уже в Калинине высота волжской воды предупредила, что попаду в самую распутицу, однако отправился — бетонкой до Торжка и разбитым грейдером дальше. И нынешний тракт проходит тем же «путем селигерским», каким некогда шли к Новгороду татары, «посекая людей, яко траву».

Над дорогой висел птичий грай — на древних, еще радищевских, может быть, березах чинили старые гнезда грачи. Опушки, заросшие гари были еще сиреневыми, но ольха цвела в полную силу. Сороки, качаясь на ее ветках, сбивали с сережек пыльцу. Овражки, канавы, промоины — все было полно талой, цветом в крепкий чай водой. Почти у каждой придорожной избы полоскали белье.

«Бабы белье полощут, вальки на небо кладут» — не про эту ли пору, не про здешний ли край? Что стирают все разом — понятно: вода сейчас у самых окон, мягкая и чистая, ведь снег до последнего часа тут остается крахмально-белым. В огородах и полях дела пока нет, а идет вербная неделя, за ней и «страшная» (страстная). И если куличи печет редкая семья, обходится покупным кексом, то вымыть после долгой зимы все занавески, подзоры, цветастые наволочки, половики, высушить все на вешнем ветре хозяйка считает долгом и, пожалуй, удовольствием. Вальки же…

До неба здесь рукой подать.

Волга, известно, течет «издалека, долго». Чтобы достичь раскатов Каспия, соединить великую череду таких непохожих городов, природ, климатов, произношений, ей нужно ниспадать с некой гигантской, поднебесной высоты, иначе просто не хватило б духу. Кавказ — стена, Урал — пояс, вершина страны — двускатная крыша Валдая.

Надо полагать, «верховность» Селигерской округи, особую значительность здешних мест как истока чего-то важного и незаместимого администраторы и идеологи прошлого сознавали крепко. В противном случае не объяснить, почему город Осташков и его уезд, лежащие в стороне от главных дорог, обладающие не бог весть какими природными ресурсами, так резко выделялись культурой и благоустройством из ряда прочих российских уездов.

Рыбачью слободу, названную именем какого-то Евстафия, отобрал для своей опричнины Грозный, после ею владеют патриархи. При Екатерине городу пожалован герб (три серебряные рыбки на голубом поле), тут действуют больница, воспитательный дом, богадельня. В 1805 году в Осташкове открывается городской театр. По Селигеру пошел первый российский пароход. В середине прошлого века здесь уже есть каменные мостовые, газовое освещение, городской сад. Земство открыло в уезде тридцать школ, три больницы, в них служат шесть докторов, семь фельдшеров, акушерки — концентрация для девятнадцатого века удивительная.

Церковь стимулирует паломничество в верховья народной реки. Канонизирован Нил Столбенский. Фигура предельно тусклая, о нем и сказать-то нечего: двадцать семь лет жил на острове, питался ягодами, умер… Не сравнить ни с Нилом Сорским, писателем, обличителем монастырского корыстолюбия, ни даже с торжокским Ефремом, известным хотя бы близостью к реальным Борису и Глебу. Но не беда, свято место пусто не может быть: разумный выбор дня находки мощей (после сева, перед сенокосом, когда простой человек свободен, а Селигер на диво хорош) и значительные капиталовложения принесли свое. Нилова пустынь отстраивается с петербургской широтой и державностью: остров облицован гранитом не хуже набережных Невы, столичный архитектор возводит громадный собор, сооружаются гостиницы, подворья, число паломников поднимается до сотни тысяч в год. Тут, как справедливо говорит антирелигиозная брошюра, «один из очагов мракобесия дореволюционной России». Но плаванье на расцвеченной барке — «осташевке», светлые воды Селигера, воздушные (подуй-поплывут) его острова, колокольни и кущи чистого Осташкова оставляли, надо думать, глубокое впечатление, могли вспоминаться всю жизнь.

Сейчас Осташков — заурядный районный город, ничем не выдающийся, кроме разве преданной любви к нему коренного «осташа», трудностей с причалами (частным моторкам несть числа) и милиции на подводных крыльях. Впрочем, громадные запасы тишины, хвойного воздуха, ясной воды, уединения уже разведаны москвичом и ленинградцем. Здесь не сочинское бытие с рублевой койкой в сарайчике — едут семьями, живут в палатках и не оставляют больших денег местному населению (которое, согласно путеводителю, отличается добротой и приветливостью).

Совет Министров Федерации ассигновал пятьдесят миллионов рублей на создание здесь туристского комплекса. Начато строительство гостиниц, организованы охотничьи хозяйства, асфальт будет проложен к самой деревеньке Волго-Верховье, куда сейчас можно проехать только в сухую погоду на гусеничном тракторе. Но об этом позднее.

Свернув от Осташкова на Пено, я в первой же из деревень, некогда исхоженных со Скобелевым, принужден был остановиться. Потому что здесь рубили новый дом!

В Лопатине, я твердо помнил, оставалось четыре мужика: три тракториста и заместитель председателя колхоза Митраков Иван, он и навоз у коров, бывало, чистил, и за сеном ездил — «трудно с кадрами». До войны людная, с мощеной, обсаженной ветлами улицей деревня насчитывала сто домов, теперь же они в порядках редки, как зубы в старушечьем рту. Но вот — строятся!

Рубил дом Галахов Иван, тракторист тридцати лет. У него уже трое детей, у тещи стало тесно. «Плотить» он пригласил Федорова Александра, дальнюю родню. Не даром, конечно, — сговорились на восьми рублях в день. Поскольку была затронута деликатная сторона, плотник исподволь напомнил шурину — дескать, есть за что брать. Говорил он обыкновенно для «осташа», то есть складно — не пословица, однако слова в фразе не переставишь, ее можно или забыть, или запомнить в точности.

— Сырое мягко, как репа, а с сухим намучишься (о дереве).

— Лес валят без суков, что комель, то и макушка.

— Рублю не на мох, а на чистый паз: сразу щели видно.

Дом просторен, семь метров на шесть, и высок — шестнадцать венцов. Как это — «где деньги»? Теперь тут совхоз, зарплата без опозданий. Ну-у, про то и вспоминать нечего, вся округа теперь совхозная, вколотить пятерку в день можно, если трактор новый. Теперь и пенсия сносная, и по бюллетеню платят. В Торжок уже не тянутся, будет. Жизнь совсем иная пошла. Митраков? Бригадиром теперь, во-он конюшню рубит…

Крепкие мужики, острые топоры, свежий запах дерева. Перемены в верховьях: Иван Галахов рубит дом!

Через час я уже сидел в знакомой кухне скобелевского дома, и Дмитрий Степанович, по охотничьей карте показав мне новые совхозы, с жаром подтверждал:

— Совсем иное дело, что вы! Тетка-то моя — помните? — не нахвалится. «Бригадира, говорит, не жду, чем свет схвачусь и корма возить: что телега, то и денежка». Люди обулись-оделись, скот держат, выходной узнали. Заводят городскую обстановку — шифоньеры, диваны. Господи, лет бы десять назад такие условия — разве докатились бы верховья до беды? Вот сходим по деревням, сами увидите. Совсем иное дело!

В доме было тихо. Он показался мне запущенным — словно не хватало молодой женской руки. В окошко я увидел: у сарая перекладывала дрова Кондратьевна, возле нее лежал незнакомый мне серый пес. Спросил Скобелева о старых лайках.

— Давно ж вы не были… Схоронил и Кучума и Тайгу: чумка задавила. А это Осман, ничего собачка, уже знают его, пасем с ним лосей. Леночка его очень любила, в письмах все велит его погладить.

— Как, дочка уехала?

— Ага, — кивнул Скобелев, глядя в окно. — С мамой. Шуре, знаете, доучиваться надо, так родня ее под Воронежем устроила, в санатории работает. Ездил туда. Громадный город! Два миллиона. Валечка тоже там, уже на третьем курсе физмата. А Танечка скоро диплом получит, замужем, гляди — сделает дедом. Сын службу кончает. «Папушка, — пишет, — не могу теперь жить без моря, останусь в Мурманске». Вот сколько новостей. Теперь Кондратьевна командует парадом. И то — скучно ей было в деревне…

Егерь остался один. Дом был тот же, но веселья, молодости в нем больше не было. Расспрашивать его я не решился: дело семейное.

Но хозяин ушел в магазин за приличествующей случаю покупкой, и Кондратьевна с откровенностью деревенской женщины сказала мне:

— Это я виновата. Приезжала, управляться помогала, вот Шура и почуяла волю. Не топталась бы я тут — жила б она с мужем. Конечно, райцентра теперь нету, молодым тут не житье, на что им те глухари да зайцы? Да только никак он один не привыкнет. Первое время, чего греха таить, попивал, а потом стал книжки читать… Ничего, скоро гриб пойдет, ягода, времени думать не будет. Посылать-то надо, вот теперь сколько домов…

За вечерней ухой Дмитрий Степанович был весел и словоохотлив, но я заметил: про землю и про лесные дела не говорил. Со смешком рассказал только, что егерям в новом охотничьем хозяйстве забот полон рот: будто предупредили их, что в сезон приедет заграничный принц, или кто — словом, большая персона, у него есть желание отстрелить лося с двенадцатью отростками на рогах. Чтоб ровно дюжина! А егери-то — вчерашние колхозники, чуть ли не семьдесят душ перешло, теперь прикармливают быков.

Больше же делился впечатлениями о прочитанном за зиму. «Война и мир» — неконкретно, «Преступление и наказание» — совсем неконкретно, зато «Хлеб» Алексея Толстого — конкретно, про Ворошилова…

Утром, ясным и радостным, прямиком через бор, по кочкарникам с прошлогодней бурой клюквой, по древесной траве вереска, обходя стороной глухариные тока, пошли к бывшей усадьбе МТС, где он работал, — теперь тут совхоз «Пеновский».

Вышли к деревне Барвенец. От строения на околице, под самой опушкой, тянуло свежим ржаным хлебом, и Дмитрий Степанович предложил:

— Поля Виноградова пекарит, зайдем корочку пожуем.

Дюжая раскрасневшаяся тетка орудовала у печи — вынимала формы, вытряхивала хлебы на брезент.

— Привет попечителю, как припек кормит?

— А-а, главный леший пожаловал. Небось рябца занес?

— И так гладка. Ты нам свеженькую горбушку, хотим пробу снять.

Поля доказала правоту путеводителя, мы принялись за хлеб с крупной солью. В отношении женщины к Скобелеву уже не чувствовалось, что перед ней — директор, пусть и бывший: то ли изгладилось былое в памяти, то ли мой знакомый вовсе опростел. Она рассказала, что печет по сто буханок в день, пока хватает, но подрастут поросята — не станет хватать, пойдут жалобы.

— Народ денежный — пенсионеры! По тридцать рублей со старухой получают, пару кабанчиков колют в год, настачишься тут. Ну ничего, как станут жалиться, мы мучки побелее, пускаем по восемнадцать копеек кило. Чисто пшеничным кормить накладно.

Все люди нынче, сказала Поля, на картошке, семенной бурт открыли. Кажется, и агроном туда поехал.

На всхолмье за деревней душ десять немолодых женщин перебирали картофель. Бурт, видно, был укрыт кое-как: много померзло, погнило, половина шла в отход. Отвозил отобранные мокрые клубни в деревню старик в косматой шапке. Сидя на телеге, он громко толковал с худощавым мужчиной — агрономом Погодиным.

— Вот, Степаныч, — обратился старик за поддержкой к егерю, — говорю я товарищу Погодину, что никогда так не жили, ни до колхозов, ни в колхозах, а бабам все мало. Было, утром встану, и до завтрака у меня шапка мокрая. А теперь подъем в восемь: «Бабка, есть подавай!»

— Да ты нас послушайся — будешь вставать с зарей, — перебила его, распрямляясь и держась за поясницу, плоскогрудая, с зимней бледностью на лице женщина.

— Сказал — не буду… Да и бабка тоже — хлеба не печь, молоко будет…

— Будет оно, как опять лето без пастуха, в очередь. Брался бы, дядя Сенька, послужил бы бабам.

— Отслужил, хватит, — досадливо отмахнулся дядя Сенька. — Копейка вольнее стала, не всякий горазд ломаться. Сама паси. Будет нужда — на льне заработаю. Теперь порядок городской, верно, товарищ Погодин?

— Ты давай-ка трогай, — улыбаясь сказал Погодин, — Намолчался за зиму, в день не наверстать…

Мы разговорились с Погодиным. Прошли полем редкой и тощенькой озими, едва подсохшим после талых вод, лугом с пленкой от истаявшего снега на сухой траве, поглядели коровник. Он охотно, складной, как и у плотника, речью («калий с азотом дали, фосфора не пришло») рассказал об урожаях, делах.

Зерновых в прошлом году совхоз собрал по два с половиной центнера, столько же, сколько высеял. Да и с этим намолотом намучились — деть некуда, ни сушилок, ни складов. Семена каждый год привозят, откуда они — агроном не знал. Севооборота не получается: люпин не вырос, семян клевера нет. Почвы сильно закислены, органику видят только прифермские поля, идущие под картофель. Считается, что минеральных удобрений вносят по полтора центнера на гектар пашни, на самом же деле их получает один лен. Он тут убыточный: убрать в срок не удается, качество низкое, да и везти на завод разорительно — до самого Селижарова по бездорожью.

Луга на две трети заросли кустарником, косилки не пустить, выручает дядя Сенька с косой, гектар с грехом пополам сбреет — спасибо. Средний контур поля — гектара полтора, отсюда и выработка техники: тракторист только и делает, что «повяртывается». Мелиораторы, правда, начинают шевелиться, но организация у них немощная, леса просто боятся.

Да, значит, хозяйство от перехода с колхозного на совхозный путь не поднялось. Народ настроен добродушно, былой горечи нет и в помине, и тезис дяди Сеньки «копейка вольнее стала» заметен буквально во всем. Но влияния на дело эта копейка не оказывает, с урожаями она не сцеплена, потому — «не всякий горазд ломаться». О материальной заинтересованности говорить мудрено, потому что ничего материального под такой зарплатой нету. Если все так, спросил я агронома, то не выгоднее ли для государства вовсе не сеять тут хлеб и лен, чтобы не множить убытки.

— Не пустовать же земле! — возразил Погодин, — Во-первых, есть погектарный план на каждую культуру, так что, агроном, не брыкайся. Лен, например, нужен для суммы реализации, из нее исчисляется оплата персоналу. Потом — людям зарабатывать на чем-то надо? Оплата сдельная, есть тарифная ставка, начисляем по производственным операциям.

Сдельная оплата… Позже я прочитал в газете статью, поразившую меня верностью одного сравнения. Если бы охотнику платили не за добытые шкурки, а за число выстрелов в лесу, независимо от попаданий или промахов, то в урочищах стояла бы канонада, а мехов бы на аукционах поубавилось. (Ради точности надо добавить, что в совхозной системе оплаты «число выстрелов» ограничивается фондом зарплаты — нормированием пороха, так сказать; сколько раз положено бабахнуть, известно уже с начала года.)

О негодности сдельщины говорится давно, и достаточно резко. Ни для кого не секрет, что она наказывает старательного земледельца и поощряет халтурщика. «Действующее в настоящее время положение по оплате труда в совхозах настолько несовершенно, что оно тормозит производство, — звучало с трибуны мартовского Пленума ЦК КПСС. — …При существующей системе оплаты труда в совхозах высокопроизводительный труд оплачивается даже хуже, чем труд средней или даже низкой производительности.

Из-за несовершенства оплаты труда чаще всего в совхозах страдают добросовестные механизаторы. Настало время узаконить вопросы материального поощрения механизаторов…»

Аккордно-премиальная система и другие приемы, соединяющие личный и общественный интерес совхозного рабочего, внедряются более всего в местах южных, черноземных, где странность сдельщины и прежде стушевывалась возможностями почв и климата. В нечерноземной же зоне, где хлеб не родится, а создается, сдельная оплата вырастила и сберегает удивительное, чуждое экономике и агрономии явление: ржаной урожай сам-два.

Совхоз «Пеновский» — одно из 455 хозяйств Нечерноземья, где в 1966 году урожай озимой ржи составил менее четырех центнеров с гектара. Средний намолот всех совхозов Калининской области в 1966 году — 5,5 центнера. Значит, в большинстве своем они вошли в группу на 1387 хозяйств зоны, чей урожай в том году был ниже шести центнеров. Группа эта составила почти треть общего числа хозяйств Нечерноземья, под зерновыми она держала миллион двести тысяч гектаров.

Здешние три или пять центнеров намолота принципиально отличаются от такого же сбора в Кулунде или Заволжье. Там это несчастье: надеялись на сто пудов, затраты произвели по этому расчету, а в силу определенных обстоятельств надежды рухнули. Здесь же, в зоне гарантированных, то есть пропорциональных затратам, урожаев, и предполагалось получить три или пять центнеров. Во всяком случае, большинство работавших знало, что нормальному колосу взяться неоткуда, что милостей от природы ждать впрямь нельзя: почвы закислены, только хвощ и всходит, органики поле не видело с сорокового года, азота и фосфора в нем на три, ну — на пять центнеров. Это не расширенное, даже не простое воспроизводство, потому что урожай сам-два (высевают здесь не менее двух с половиной центнеров) не может восполнить трат на горючее, запчасти, на оплату Ивану Галахову, — значит, новые ценности не создаются, только исчезают уже созданные.

И все же такова сила у сдельщины, что организуется массовое фарисейство. Иван Галахов пашет делянку у опустевшего Селища, зная, что вырастет «шушера»; заправщик привозит ему солярку тоже с сознанием, что работа эта не настоящая. И механик, доставляющий запчасти, и агроном, меняющий «шушеру» на семена, и парторг, создающий общественное мнение вокруг передовиков и бракоделов, тоже участвуют в условленном действе, итогом которого будет не новый хлеб, а сносная жизнь исполнивших такие-то операции. Если плотника Федорова его мастерство кормит и он с гордостью отмечает рубку «не на мох, а на чистый паз», то мастерство и старательность Галахова и Погодина отключены.

На пенсии жил не только дядя Сенька — весь совхоз «Пеновский».

— Это со стороны легко рассуждать, — сухо заметил Погодин. — На бедного Ванюшку все камешки. А кто влезет в его шкуру, тот поймет: иначе нельзя.

Уже один, без Дмитрия Степановича, у которого были свои дела, я поездил по совхозам района, запасся кое-какой статистикой и сам стал приходить к успокоительному, расслабляющему сознанию, что «иначе нельзя».

И в былые времена, скажем — к 1927 году, Осташковский уезд хлебом себя не прокармливал: проживало здесь 169 тысяч человек, на крестьянский двор выходило по три гектара пашни, а ржаной урожай держался на уровне семи центнеров. Но содержалось громадное по сравнению с нынешним количество скота: восемьдесят тысяч голов крупного рогатого и сорок тысяч лошадей. Луга, клеверища обеспечивали кормом, ясно прослеживалось молочное направление. Земледелие, созданное среди лесов и морен сохою и для сохи, не было приспособлено к использованию тракторов, и не случайно молодые колхозы сразу же принялись за раскорчевку, создавая поля деятельности «стальному коню».

Сейчас в районе под пашней только пятая часть угодий. Зерновых в 1966 году было собрано в среднем по 4,3 центнера (сюда вошел и высокий намолот старого, специализированного на птице совхоза «Луч свободы», расположенного в подворье бывшей Ниловской пустыни). Естественные сенокосы, закустаренные и истощенные, дали по семь центнеров сена. Почвы «испустованы», минеральные туки идут, уже говорилось, под лен. Старый круг: мало удобрений — нечем кормить — мало скота — нет удобрений.

Меры экономической реформы (мощные рычаги цен, стабильность планов, государственные дотации на мелиорацию) здесь странным образом или лишились силы, или даже тормозили рост.

Твердый план. Им здесь закреплено производство льна, убыточное из-за малолюдности деревень и удаленности от заводов. Но край-то — льняной! План поставок зерна мизерный, скорей символический — 350 тонн, столько район съедает в декаду. Себестоимость центнера — порядка двадцати рублей — невероятно высокая даже при нынешнем уровне закупочных цен. Но раз сеют зерно, надо его сдавать, «иначе нельзя».

Мелиорация. Скорость наступления леса в районе — шестьсот гектаров в год, мелиоративная станция с бедным своим парком способна оттеснить его на четырехстах гектарах. На гектар разрешено тратить сто двадцать рублей. Надо ведь беречь деньги, чтоб хватило на большую площадь. Уложиться с раскорчевкой, уборкой камня, с осушением в эту норму немыслимо, и мелиораторы ищут гектары ценою подешевле. Осушение ведется открытым способом. Конечно, расход земли под дренажную систему велик, а уход за канавами дорог. Но гектар закрытого дренажа раза в четыре дороже открытого, к тому же и гончарной трубки нет. Была мысль — пока вовсе не осваивать новые площади, а собрать силы и торфом, известкованием заставить родить поля, где не нужна мелиорация. Но область поправила: есть план введения площадей. Отдавать под культурные пастбища пахотные участки (а и такая мысль была) категорически запретили: луга не выкашиваются, зачем же транжирить пашню? Логично.

Капиталовложения в развитие туризма. Пятьдесят миллионов рублей, отпущенные на Селигерский комплекс, пойдут на строительство пансионатов, гостиниц, дорог, оживят край. Правда, на специализацию хозяйств для обслуживания потока отдыхающих, то есть на молочные фермы, теплицы, дома для доярок, на дороги к молочным заводам, денег не дано. Благодать оборачивается новой бедой: на обслуживание комплекса нужны люди, из бригад уйдут последние животноводы. Но обслугу курортному Селигеру дать надо, иначе нельзя, — и он требуемое получит.

И в настроении районного звена угадывалось то же понимание «иначе нельзя», то же нежелание томить душу. И в совхоз «Селигер», что в селе Святом, прислали нового директора, молодого инженера Силова. На исполкоме сельсовета он обсуждал с бригадирами план сева. Бригаде, в которой из полеводов осталась только одна женщина (я видел ее, зовут ее Надей), запланировали посеять 38 гектаров льна. «Ну, как думаете вывяртываться?» — учительски-строго спросила председательница сельсовета. Бригадир, покосившись на новое начальство, попросил было заменить зерновыми — их хоть комбайн уберет, но директор уже принял условия игры, утвердил немыслимый план, и бригадир пообещал: «Вывяртывались ведь раньше, не подкачаем». (Осенью в «Селигер» прислали четыреста студентов Калининского политехнического института с проректором во главе. Надя учила их расстилать плохонькую соломку.)

Нужен был толчок со стороны, чтоб понять, что меры реформы ни при чем, что убыточный лен в 120 рублей на гектар — та же кукуруза, протянутая в сегодняшний день, что порочный круг разрывается совершенно иной стратегией хозяйствования. Отказом от окостеневших схем, уборкой подгнивших шлагбаумов. Опорой на принципы рентабельности, хозяйственного расчета, на ту щедрость, что на поверку оказывается подлинной бережливостью, заботой о своих сегодняшних выгодах с непременной мыслью о внуках. В целом говоря — стратегией экономической реформы.

На западном скате Валдая — тихий город Холм, за ним Псков, Изборск, Печоры с чеканными прапорами над шатрами башен, а там уже Россия зовется (по-эстонски) Венема, или (по-латышски) Криуе, по племенному имени кривичей. Этим летом, необычайно урожайным на зерно, белые грибы, рябину и яблоки, мне довелось поездить по хозяйствам Прибалтики.

Уже с трудом верится, что десять — двенадцать лет назад Эстония собирала по шесть центнеров зерна, а в Земгальской низине за Ригой обычным был урожай сам-два. Сейчас Эстония получает больше двадцати центнеров на круг (не говоря о лучших хозяйствах, где урожай приближается к сорока), картофеля в среднем — 170 центнеров, в производстве мяса на душу населения она значительно обошла соседние по Балтике Швецию и Финляндию. Главное же — так развит аграрный потенциал, создан такой задел, что не остается сомнения: маленькая республика вскоре выйдет на уровень стран самого интенсивного сельского хозяйства. А ведь, по присказке, бог забыл создать землю для эстонцев. Он вывернул карманы, высыпал остатки песку, камней, мха, плеснул болотной воды, сунул эстонцу в руки лопату и попросил: «Ты уж доделай, Юхан, я отдохну». Довоенный урожай республики не переходил за одиннадцать центнеров.

Чем был прорван круг «урожай — удобрения — урожай»? Конечно, вложениями капитала. «Мы видим, что житницей в Западной Европе на глазах наших перестает быть один наш чернозем… — цитировалось на мартовском Пленуме Центрального Комитета наблюдение Д. И. Менделеева. — Причина — не в земле, не в труде, а всего больше в капитале… Скажу проще, сельскому хозяйству нужно больше капитала для получения данного дохода, чем другим видам промышленности, если считать землю за капитал». Вложения идут, понятное дело, в удобрения, в технику и мелиорацию, они разумно дозированы, один элемент помогает эффективно проявить себя остальным. Эстония ежегодно вносит на гектар культурной площади порядка семи центнеров минеральных удобрений. Но если доза искусственных туков возросла за шесть лет на 26 процентов, то органических — почти в два с половиной раза, гектар получает теперь ежегодно девять тонн торфонавозного компоста. Секрет в мощном развитии индустрии естественных удобрений. На каждой ферме в громадных количествах перерабатывается, оживляется мертвый азот торфа, а щедрая заправка компостом позволяет с толком использовать химический азот и фосфор.

Термин «культурная площадь» знаменует собой отказ от догматического разделения угодий на пашню и выпас — разделения, идущего у нас от писцовых книг XVII века. Долголетнее культурное пастбище — это чрезвычайно продуктивная плантация трав, удобряемая наравне с зерновым массивом и дающая летом самый дешевый корм. На корову эстонских хозяйств приходится в среднем полгектара пастбищ, это и помогло поднять средний надой выше трех тысяч литров. Не только малопродуктивная пашня, но и отвоеванные у леса земли, осушенные и расчищенные от валунов болота охотно отдаются под такой метод использования. Осушают для пастбищ так же, как и для пашни, — только закрытым дренажем.

Закрытое дренирование — современный индустриальный метод сотворения земли. Ровный массив, пронизанный под пахотным или травным горизонтом жилами керамического водостока, качественно отличается от неосушенного угодья. Почва «дышит», улучшается ее биологический режим. Гарантия, что сев закончат в лучший срок, а урожай соберут и в дождливый год. Разумное использование удобрений и (за счет укрупнения полей) техники. Реже туманы, не наползет кустарник…

Гектар закрытого дренажа в среднем по Эстонии обходится в 540 рублей. Дорого? Зато нормой прибавки урожая на капитально улучшенном гектаре считаются 15 центнеров кормовых единиц (опять-таки неважно, зерновых или клеверных). Система подземного стока окупается урожаем максимум в пять лет, а работает десятилетия (под Таллином я видел исправно служащий дренаж 1853 года), поэтому все Прибалтийские республики ведут дренирование только закрытым способом: Эстония нынче «создала» сорок тысяч гектаров, Латвия — восемьдесят тысяч, Литва — сто десять тысяч. Значение коренной переделки земли отцов и дедов отлично сознается и с гордостью пропагандируется. На краях вновь созданных земельных массивов под Пярну мне показывали крупные, вроде того, скобелевского, валуны. Это памятники труду: на камне высечено, кем и когда этот участок земли подарен народу. Вся республика празднует День мелиоратора; дренажных мастеров чествуют, как героев. Ученый-экономист Александр Ритт, человек сугубо рациональный, без тени аффектации сказал мне: «Мы работаем для своих внуков».

Размах мелиораций, немыслимый, разумеется, при буржуазной власти в Прибалтике, стал возможен благодаря исподволь скопленной мощи индустрии. До войны в сельском хозяйстве Эстонии работало четыре экскаватора, сейчас же совершенных многоковшовых экскаваторов — более восьмисот. Сотнями миллионов штук исчисляют выпуск гончарной трубки литовские и латвийские заводы. Качество ее высокое: шведские фирмы добиваются поставок именно прибалтийской керамики.

Конечно, стопроцентная государственная дотация на осушение, отсутствие механизма, гарантирующего возвращение затрат, кое-кого балуют, приучают к безотчетному мотовству. В Латвии, например, семьдесят восемь тысяч гектаров осушенных угодий в прошлом году вовсе не использовались. Там, где бесплатными для хозяйства вложениями в мелиорацию стараются перекрыть нехватку иных слагающих успеха, отдача, естественно, самая низкая. И она, наоборот, удивительно высока там, где тормозила дело именно переувлажненность. Организаторы все ясней сознают, что мелиорация не может быть дареным конем, что нужна система материальной ответственности за вложения в землю.

— Хозяйство за деньги должно отвечать деньгами, — говорил мне О. Я. Валинг, председатель Госкомитета по мелиорации и водному хозяйству Эстонии. — Если по вине колхоза или совхоза, которые просили помочь мелиорацией, через три года после освоения участка нет проектной урожайности, логично потребовать от него в госбюджет часть израсходованных средств. Считая от недополученной продукции, понятно.

Высоту класса работы прибалтийских мелиораторов поможет понять один пример. В латвийском совхозе «Вилце» мастера Елгавского управления успевают сделать закрытый дренаж, всю систему водосброса и подвести к полю дороги за время между уборкой парозанимающей культуры и озимым севом, то есть месяца за полтора. Директор совхоза П. Бицинь говорил, что пришлось из кожи лезть, чтоб успеть за мелиораторами — дать каждому новому гектару тонн по сто компоста, по полтонны аммиачной воды, пять центнеров суперфосфата. Зато урожай этого лета на новых полях вполне удовлетворительный: по 35 центнеров ячменя на круг, а пшеница «мироновская» дала по сорок семь центнеров.

Чтоб был понятен прибалтийский темп «сотворения земли», скажем, что во всех нечерноземных областях РСФСР в 1967 году планировалось осушить закрытым способом только 40 тысяч гектаров. Если Елгавское управление, о котором мы помянули, способно дренировать в год семь тысяч гектаров, то 33 мелиоративные станции Калининской области получили план закрытого осушения на две тысячи гектаров — и не выполнили его.

Преимущества подземного водосброса и вообще комплексного облагораживания массивов (с расчисткой от камней, с подведением дороги) специалистам достаточно ясны, но дело в том, что области Центра и Северо-Запада не готовы к применению современной технологии. В прошлом году Федерация получила из Таллина только 36 дренажных экскаваторов, но дело не так даже в землеройной технике, как в гончарной трубке. За год все кирпичные (специальных-то нет) заводы российского Центра не вырабатывают и ста миллионов штук. Решено срочно построить двенадцать заводов с годовым производством в полмиллиарда трубок, но начато строительство только двух, а на десять заводов пока не поступила проектная документация. И к семидесятому году, считают осведомленные мелиораторы, РСФСР не сумеет, по-видимому, достичь уровня Литвы, не говоря уж о всей Прибалтике.

Впрочем, мелиорация — лишь часть комплекса научных и экономических мер, какими движется аграрная индустрия трех республик. Нельзя не заметить целенаправленности и решительности действий, отсутствия всякого «идолопоклонства», строгого рационализма при глубоком внимании к будто бы мелочам, деталям и частностям.

Уже разработкой системы использования культурных пастбищ эстонские ученые выдвинули себя в первые ряды союзной сельскохозяйственной науки. Выведение гибридной брюквы «куузику», завоевавшей теперь поля в десятках областей, создание агрохимических картограмм, укладка закрытого дренажа при наименьшем уклоне — все это научные работы с могучим экономическим эффектом, они сделали бы честь и гораздо более многолюдным коллективам, чем Эстонский институт земледелия и Тартуская академия.

Эстония практически полностью вывела из севооборотов лен. Не говорим тут, целесообразно это или нет в общегосударственном смысле. Соседи-псковичи, помнится, поражались: на чем же их колхозы будут держаться, ведь самая доходная культура — и долой! Но в республике сочли, что «северный шелк» чрезвычайно трудоемок, при высокой оплате труда он менее рентабелен, чем зерно, что через ячмень и бекон колхоз может лучше использовать рубль и час. Сейчас минеральные удобрения потребляются зерновыми и травами, отсюда и рост урожаев.

Производительность сельского труда в республике почти вчетверо выше довоенной; потребление электроэнергии, уровень энерговооруженности позволяют относительно безбедно преодолевать трудности, вызываемые сильным оттоком молодежи. Оплата труда в сельхозартелях республики высока (доход на члена семьи колхозника уже в 1965 году составил 998 рублей, тогда как в Центральном районе он держался у 640 рублей). Развитие дорожной сети, хорошие и богатые магазины (эстонская потребкооперация заключает договоры с кооператорами западных стран, и всякого рода «дефицит» таллинцы предпочитают покупать в лавках сельпо), особый уровень бытового обслуживания, высокий процент интеллигенции сглаживают различия между жизнью в Тарту, Таллине и в дальнем хуторке. Примечательно, что и там и тут управляет жизнью одна и та же точность.

Мы с эстонским коллегой приехали в колхоз «Рахва выйт» без предварительного договора, надеясь застать председателя и побеседовать часок-другой. Председателя-то мы застали, но он предупредил, что через десять минут уедет в банк. И действительно: десять минут отвечал на вопросы, потом простился и уехал. Виноваты были мы сами: надо условиться с занятым человеком хоть бы за день-другой. Но невольно подумалось: во скольких колхозах приезд постороннего мог бы нарушить ритм труда, заставил бы отложить важное и неотложное!

Другой случай — в самом глухом углу, на берегу Псковского озера, пасмурным летним вечером. По деревеньке прокатила и притормозила у крайнего дома автолавка. Из дома выбежала девочка, о чем-то спросила белокурую продавщицу, и тогда уже к фургону пошла дородная женщина — мама девочки. Я понял: доставили заказ — огромный, торжественный, в изюме и сахарной пудре, крендель. Он был очень свеж, и женщина, боясь взять его на руки, послала девочку за подносом… Пекари пекарями, но каков сервис!

Прибалтика показывает, что можно сделать капиталом, умом и любовью с землей, которую бог не творил.

…Осенью, роскошным сентябрем в паутине и осиновом румянце, я снова приехал в Осташков. Селигер, отдыхавший после курортников, был покоен и светел, вода отражала хвою островных боров, высокие облака. По заозерью проходили сизые мягкие метлы дождей. В межтоках шло обычное движение — моторки с копнами сена, с поленницами дров, с козами, успевай давать отмашку.

Урожай в районе был небывало высоким — больше семи центнеров вкруговую, но все семена пришлось сдать: зимовать им негде. До половины сентября в совхозе «Селигер» стояли несжатые полосы. Студенты жгли костры, пекли картошку. Жилось ребятам просторно: в деревнях пустует множество крепких и больших, по пять — семь окон на улицу, домов.

А компактный, многолюдный «Луч свободы» сработал просто превосходно: при малой толике минеральных удобрений вырастил по двадцать центнеров сухого, тяжелого зерна, Набил амбары и склады, будет зиму жить и своих кур кормить. Птицеводы «Луча» — народ как на подбор смышленый, добросовестный, умелый и к птице ласковый. И хотя тоже приходится «вывяртываться», зимовку вести в летних вольерах, здесь получают по 232 яйца в год на несушку. Под Таллином, насколько я знаю, хозяйств такого уровня культуры пока мало.

Дмитрия Степановича застать не удалось: егерь пропадал в лесах.

Поздней осенью он прислал мне письмо, в нем сообщил, что Татьяна родила сына, стал теперь дедом, что Николай в Мурманске, а у Александры Николаевны с учебой трудновато — всему, видать, свое время. Просил достать японской лески, «а то у нас рыба тоже стала преклоняться перед заграницей и на нашу бечевку не хочет клевать».

 

ВОЛКОНСКИЙ

 

1

Существование такого района рассчитывалось математически. Если в 1966 году 1718 колхозов и совхозов нечерноземной зоны (36 процентов всех хозяйств) получили урожай, близкий к среднему по стране, то есть в пределах 8—12 центнеров с гектара, то где-то непременно должна была возникнуть комбинация благополучных хозяйств, где-то десяток-другой артелей составляли район, не занижающий среднего обмолота страны. Уж там-то все процессы ясны как на ладони, надо лишь найти такое сочетание.

По счастью, на верхней Волге им оказалась округа веселого Торжка на Тверце — и прочие варианты тотчас отпали.

…Он потчевал Пушкина и за то внесен в гастрономический путеводитель насмешнику-объедале Сергею Соболевскому:

На досуге отобедай У Пожарского в Торжке. Жареных котлет отведай (именно котлет) И отправься налегке.

Он упокоил вблизи себя Анну Керн.

Впрочем, проездный пункт между столицами, он не был избалован вниманием — разве только Островский вскользь отметит его живописность да Щедрин, он же строгий вице-губернатор Салтыков, поставит в строку пословичную репутацию его жителя, «вора новотора».

А он, оседлавший крутые берега Тверцы, так хорош и своеобразен, что быть бы ему Маленьким Российским Городом — не памятником, а здравствующим городком, на манер известного огурцами и королевским весельем Зноймо чехов и мнимо скаредного Габрова болгар. Древность его не сановна, художественных ценностей, повергающих в экстаз, кажется, нет, а полная катастроф его история скорей все-таки шумна и вздорна, чем трагична. Двадцать пять раз разоряли — и единожды только татарове, а то все свой, с крестом на гайтане, брат: суздальцы да тверичи, да Иван Калита два раза, запорожцы даже разок, словно доказывая старое наблюдение — «не мучимы никем же, сами ся мучат». Но и живучесть тем бедам под стать, приверженность месту выше всех мер — поднимался он на тех же самых обрывах, вновь заводил негоцию хлебом и все оставался Новым Торгом, с одиннадцатого века не удосужась постареть. Отмечая быстроту и незлобивую легкость нрава, Екатерина посадит ему в герб трех голубей. А может, разумелась привязанность к гнезду?

Ни владимирской нацеленности на чудо, ни нарочитой архаики Ростова — все с расчетцем, по одежке, все при рождении было в меру дерзким модерном и все в свой срок постарело. Но когда видишь кремль с затейливой путаницей куполов, колоколен, веков и школ, разглядываешь городские дворянские усадьбы с флигельками на отлете, стесненные присадистыми мещанскими особняками, многоярусные звонницы с этакими амурными беседками, «эоловыми арфами», на самом верху, соразмерные площади перед торговыми рядами и уездными присутственными зданиями, каменные лестницы, ведущие к узким мощеным набережным со скамейками, с домашними лодками на привязи, то забываешь, как захламлен и морщинист он сейчас, как недостает ему молодого желания нравиться, как долго надо драить, скоблить и красить его, прежде чем показывать современному белу свету. Просто радуешься, что город оказался достаточно живучим, что так упрямо копил себя век за веком, что интуристские Суздали — не генералы без армий.

Он прибедняется, такова натура, но деревянный («без единого гвоздя!») его храм Вознесения постарше Кижей, а стоит он рядышком с шатром-колокольней расцвета московской школы, с той же соседствуют громадные созданья классицизма, строенные Львовым, Стасовым и Росси, — и все по берегу бок о бок, без перерыва, как оно и было в пережитом. И если даже позднюю, сахарно-белую, со звездами на куполах, церковь на холме за валом туристу преподнесут как «северный Тадж-Махал» — не беда, в спор не полезет.

В кремле сейчас — карательно-исправляющее учреждение, к архитектуре и древностям не имеющее отношения. За годы журналистских поездок довелось повидать всякого, и все же состояние торжковских древностей способно покоробить. Кажется, переселение намечено. Но привести памятники в сносный вид, вернуть сюда «перегар столетий», дух творчества будет и трудно, и дорого. Колокольни в трещинах, к портикам опасно подходить, дожди обрушивают штукатурку с росписью. «Никто же их — сами себя…»

Кстати, о том, что наступает после переселения. Еще в стадии проектирования туристские комплексы, а уже стал острым вопрос об изгнании торгующих из храма. Суздаль вверен Институту проектирования зданий торговли, общественного питания и бытового обслуживания. Опасность превращения его в «разгуляй-город» уже вполне реальна: под экзотическими вывесками сбитенных, квасных и трактиров создается уйма питательно-питейных точек. Предлагается знакомство с Суздалем сквозь грань стакана. Кельи ссыльных цариц в Покровском монастыре намечены под номера отелей, в палатах кремля определено кафе. Боязно за Спасо-Ефимьевский монастырь — здесь спит Дмитрий Михайлович Пожарский. Но вряд ли тише и пристойней станет у надгробья князя, если курс торгующих на рубли и конвертируемую валюту одержит безраздельную победу.

Прагматизм и самоуважение вполне совместимы. В Святогорском монастыре, у самой могилы поэта, — детская музыкальная школа. Отлично. Нилова пустынь передается «Интуристу» — на здоровье, заостренный остров и прежде давал довольно комфортабельный уют желающим причаститься Селигера. Но нельзя унижать памятник общепитовской приманкой. Грешно использовать «навынос и распивочно» те деяния каменосечцев и древоделов, что стали материальной частицей истории. Торжок — раньше ли, позже — будет туристским центром. Вечевой, простецкий, любитель угостить, он больше многих сверстников своих располагает к непринужденному, жизнелюбивому веселью. Весь этот разговор к тому, что нужны особые дозы такта и воспитанности, чтоб старому Торгу не нанести нового оскорбления — товарооборотом.

Еще до полного знакомства я был наслышан о здешнем начальнике районного сельхозуправления, прежде первом секретаре райкома, пеновском партизане с декабристской фамилией. Алексей Петрович Волконский принадлежит к тем редким районщикам, чей выход на трибуну спешно возвращает назад из курилок и буфетов: вдруг да завернет такое, чего пропустить никак нельзя, что потом будет перекатываться по области из угла в угол, пока не потеряет автора. Простится же ему не за возраст, не за то, что в одном Торжке тянет семнадцать лет, а за то, что лих да удал, и прижать мудрено: живет одной работой, выходных не знает, устаревать не думает. Известно, что доклады он пишет сам, не признает «тайных советников» по этой части. Впрочем, популярен он, я после уверился, вовсе не как оратор, а скорей как старейшина, у какого найдешь если не справедливый суд, так заступничество. В районе его зовут «Батей» и знают, понятное дело, все, кто уже или еще выходит на работу.

Среда нивелирует районщиков, стирая отличия и в манере поведения, и в одежде, и в речи: пресловутые «решать вопросы», «уделять внимание», «озадачить», «обговорить» воспринимаются, как пароль. Волконский же так выделяется и повадкой, и языком, что я в первое время подозревал его в нарочитом оригинальничанье.

Впервые встретились на собрании в совхозе — вручалось переходящее знамя. Волконского обступили доярки, птичницы, все в черных плюшевых жакетках, цветных косынках и сверкающих резиновых сапогах («оденутся — не отличишь от городских»), Он же, грузный, простолюдин и лицом и фигурой, демонстрировал им, кокетливо вертясь, купленную на курорте щегольскую модную шляпу. Женщины, смеясь, уверяли, что не идет ему, деревню не скроешь, фуражка лучше, потом стали расспрашивать про Сочи и «лунные ванны». Он отвечал в соответственном тоне, а затем, как забавную историю, рассказал, что его соседка по столу, колхозница с Кубани, встретила в парке бабоньку из своего колхоза, а как звать — не знает. «В одном колхозе, да не знает?» — не поверили женщины. «Так та из другой бригады». Приумолкли. «Сколько ж там у них народу?» — вздохнула одна. «И в город не бегут, а ваши девчата все на Торжок косятся». — «Так пятидневка ж, чего вы хотите. В колхозах выходного не знают, а у городских — два на неделе»…

Конечно, ясней, чем той историей с неузнаванием, не объяснить всей разницы меж многолюдным Югом и здешней округой, где нетрудно помнить всех оставшихся в двух десятках деревень. Но к чему было смущать доярок невеселыми своими наблюдениями?

Запомнился другой эпизод — у льнозавода. Он привез сюда внушительную кавалькаду на семинар — обучать бригадиров правилам приемки тресты. Ловкость приемщиков известна, занижают качество тресты нещадно, колхозы теряют на этом пропасть денег — частью от незнания стандартов, частью от безразличия сдатчиков, больше же от того, что привозят лен несортированным и отдают низшим номером.

У ворот застали здоровенные сани с трестой, тракторист бесстрастно наблюдал, как лаборантка берет образцы на анализ. «Ну, орел, каким номером сдашь?» — «А то их дело, какой запишут», — «Чудак, гляди, тут у тебя и единица, и полтора. Ты перебери», — «Неделю тут стоять?» — усмехнулся малый. «А мы-то на что? Ты нам ящик белоголовой — моментом разложим», — «На какие шиши?»

Волконский взялся за дело, пришлось и остальным, и часа через полтора, досадуя на затянувшуюся шутку, пропыленные «семинаристы» разделили воз на три кучи: единица, один двадцать пять, полтора. Пересчитали, переписали квитанции — за одни только сани колхоз получил на четыреста рублей больше!

Под хохот окружающих «Батя» стал требовать у ошеломленного парня магарыч за этакий куш, настроение поднялось. Как водится, нашелся спросивший: когда ж, мол, семинар? Волконский ответил, что теперь по домам, а кто не понял, того и возить больше не след.

Не оригинальничанье — нарушение правил игры. Прием, к которому привыкли, стандартность поведения — рубанок без лезвия: строгать легко, толку чуть. Позже я убедился: набор «лезвий» у Волконского очень богат.

Министерство сельского хозяйства стало посылать в Торжок большие партии экономистов — изучать опыт бригадного хозрасчета. Мне довелось жить в гостинице с группой специалистов из черноземных областей. Командировку свою они считали очередной благоглупостью: слишком рознятся условия, над размерами здешних хозяйств посмеивались. Но почему, хоть и проездом, не побывать в Москве?

Утром их принимал Волконский. Я поразился: за столом сидел не районный «Батя» — вышколенный аристократ с благородной сединой, дипломат, задавшийся целью достойно представить малую свою державу.

Мягко поблагодарил — привезли хорошую погоду, она так нужна. Поблагодарил и за честь, оказанную приездом, выразил сомнение, смогут ли новоторы должным образом ответить на их интерес. Хозрасчет хозрасчетом, это пока только верхняя приборочка, а край-то, не секрет, отстающий, до урожаев Юга ой как далеко. Конечно, до зерновых урожаев: кормилец-ленок вне конкурса, он тут был и остается стержнем. Как это в старом стишке? «Лен ты, кормилец-ленок, ты вся надежда, ты и оброк, и хлеба кусок, ты и одежда…»

И словно бы заговорившись, он с той же почтительной непринужденностью стал толковать про малоизвестное и потому — любопытное. Лен — льнет, он холодит и освежает, потому и корпию раненым прежде щипали только из полотна. А в льняном масле есть такие свойства, что оно делало старую Россию при всей ее антисанитарии благополучной страной в смысле глистных заболеваний. Сейчас век искусственных волокон, но недаром спрос на лен все растет: здоровее его не придумаешь. У нас в стране — главный льняной массив мира, даем шестьдесят процентов мирового сбора, в основном, понятно, из Нечерноземья. Безо льна Россия неполная.

Урожайность против тринадцатого года выросла не сильно — удобрения тормозили. Считая грубо, центнер минералки дает на гектаре добавочный центнер волокна, то есть лишних триста рублей. Через зерно и на южных почвах такой прибавки не получишь. Потому-то ржи тут и доставались крохи со стола — основную часть доходов давало льноводство. Впрочем, курс на прибыль провел ревизию, рентабельность «северного шелка» вовсе не такая, как от механизированных отраслей, и расторопные эстонцы, к примеру, теперь обменялись с псковичами планами-заказами: взяли на себя псковскую сдачу картошки, отдали им ленок…

Уважая в слушателях специалистов, он сказал о ключевом противоречии: наиболее трудоемкая культура держит экономику малолюдных районов. На уборку гектара льна нужно двести восемьдесят человеко-часов — чуть ли не месяц работать в пору, когда уже журавли скурлыкают. Лен, по пословице, на стлище родится второй раз, но и риск возрастает вдвое, сушь стоит — не вылежится, беда; дожди зарядили — по снегу поднимать придется, а то и до весны какой участок пролежит, потом поджигай, когда ветер от деревни…

Росяная мочка — современница цепа, севного лукошка и сохи, но те-то в музее, а этот способ пращурский применяется на девяноста процентах площадей. Он дает заработок пожилой женщине, но производительность, понятно, как при царе Горохе. Запад давно освоил заводскую переработку, хлопоты фермера кончаются, как только лен созрел. Да и для нас искусственная мочка — новинка во-от с такой бородой. В самом начале века были широко известны три ее вида: псковский способ, баллонный и американский; лучшим признавали баллонный — в большом ящике соломку вымачивали за пять-шесть суток…

Машиностроение как-то объехало ленок, уборочной техники мало, она несовершенна и некомплектна, а мощности перерабатывающей промышленности никак не по сборам, стога тресты, того и гляди, задавят заводики. А план по цехам мочки такой, что и к концу пятилетки они примут только пятую часть урожая. Конечно, южной мощи с ее комбайнами для свеклы, подсолнуха и риса можно свысока глядеть на льняную маету, но лучше бы старые долги уплатить, отсрочить их больше не можем. Уходит главная северная шелководка — солдатская вдова, иная на пенсию, иная бессрочно, на горку, и если не подпряжется всерьез индустрия — может осиротеть ленок, заилится золотое дно. А ведь не кок-сагыз какой-нибудь, такой отраслью не пошутишь. Второе, сразу за хлопком, место в сырьевом балансе текстиля! По тысяче рублей дохода с гектара при неважнецкой культуре, а приналечь — полторы!

Потому, попросил он под конец импровизированной лекции, надо бы им использовать случай познакомиться с русским льном. Тут его центр — Всесоюзный исследовательский институт, заводы, тут его любят и в обиду давать не намерены. Хозрасчет им покажут, чем богаты, тем рады, за подсказку и критику будут только признательны. А придется теперь скатерть стелить — пусть они вспоминают новоторов. Скатерть и впрямь самобранная: лен двадцать раз брали руками, пока на завод попал.

Доверительная ли его серьезность, самоуважение или знание произвели впечатление, только черноземцы потом аттестовали мне начальника управления как мужика думающего. «И вообще район интересный».

Намерения идеализировать своего торжокского знакомого у меня нет. И грубоват бывает, и резок, и эрудиция, что сам признает, в делах нельняных ограничена поздним заочным пединститутом. Но в нем сочетаются те достоинства стратега, что заставляют большую часть торжокских достижений отнести на счет уровня руководства. В провалах же, думается, субъективный момент здесь менее повинен, чем в местах иных.

Извечная методика прорыва сосредоточить силы на малом участке и вгонять клин, пока не покатится весь фронт… Тем бригадным хозрасчетом Волконский неотступно занимался года два. В разрезе экономическом это была борьба с убытками, и живописной речью «Бати» передавалось так: «Отправил рубль с утра работать, а к вечеру бредут восемьдесят копеек. Ах, туды-растуды, а где еще двугривенный? А ну, марш искать!..» В психологии же это было выделение в абстрактном понятии «наше» осязаемого «мое». Текущие дела, естественно, текли, но ток их он упорно направлял так, чтоб смыть или хоть поубавить авгиевы горы бесхозяйственности и умственной лени, скопленные за десятилетия пустого трудодня. Жесткий лимит затрат и довольно высокий процент приплаты за бережливость рождал яростные споры меж бригадирами и завгарами, кладовщиками, бухгалтерами, учил считать. Супонь и подойник, ходка грузовика и киловатт-час оборачивались ценностями, из-за которых стоило позубатиться. Кампания дала заметный выигрыш. Вместе с новыми ценами, системой твердых планов, возвращением к исконному набору культур она помогла району выйти в сравнительно благополучные: и при малых дозах туков Торжок уверенно перешел за десять центнеров зернового сбора.

Привитая партизанской войной черта принимать решение самостоятельно и брать ответ на себя… Поскольку «гектар гектару рознь, один хоть брось, а на другом — плечами позыбаешь»; поскольку размер посева в Нечерноземье искони определяется не землей, а количеством удобрений, — район, пользуясь правом самостоятельного планирования площадей, стал было сочетать интенсивность с экстенсивностью. Проще — поля, коим удобрений не досталось, стал засевать смесью вики с овсом на сено. Но в области сплюсовали, и в справках все обернулось серьезным обвинением: тысячу гектаров зерновых район стравил скоту! Луга не окультуривает, тащит кормовые на пашню! Тучи над торжокским «Батей» сгустились, у многих возникла возможность посчитаться за его Цицеронов дар. Волконский никого под удар не подставлял, принял и выговор, и пришедшую с ним репутацию своевольника. Последовали швырки, уколы, и, если б не решительная защита Торжокского горкома, старый работник вряд ли удержался бы… Впрочем, в скором времени он сумел так изменить обстоятельства, что огонь приутих, а нехватка туков перестала быть в Торжке главным тормозом. Но забегать не будем.

Смелость видеть процессы в их неприкрашенной ясности… С каждым летом все сильней заботит Волконского воспроизводство рабочей силы. Именно в пору, когда платить стали по три с лишним рубля на человеко-день, когда наладилось и с питанием, и с одеждой, когда тяжким сном стали казаться «пережитки» послевоенной поры, сельское население района начало таять со скоростью снега в марте. Разумеется, механизация высвобождает рабочую силу для заводов того же Торжка, а процесс «урбанизации» закономерен и прогрессивен — если только управляем и стимулируется соображениями занятости. Но, увы, отток людей артели возместить не успевали: по триста, по четыреста трудоспособных убывало в год. Ухудшался возрастной состав, падал процент молодежи, чем сокращалась возможность механизации — старика на комбайны не посадишь. Дефицит все активнее покрывали за счет осенней присылки заводских рабочих и студентов, а «шефство» это никак не вписывалось в порядки экономической реформы. Волконский пришел к формуле: «Прибавка народу в арифметической прогрессии дала бы прирост продукции в прогрессии геометрической».

Район своевременно заложил эксперименты. Проблему расчленили на две стороны — культурно-бытовую и строго денежную. Хотя бы два колхоза-разведчика должны были достичь той концентрации благ, при которой начался бы прилив. Программа, естественно, не объявлялась, в разведчики оба колхоза вышли словно сами собой, сыграло роль множество условий, в том числе и склад председательских натур. «Большевик» стал платить выше всех остальных, а колхоз «Мир» заложил свой «агрогород».

Согласно байке, за истинность которой ручаться нельзя, Волконский вез тридцатитысячника Якова Иосифовича Хавкина в райкомовской машине и в огромном райкомовском же тулупе. Тот Хавкин, председатель потребсоюза, идти в разоренный «Большевик» страшно боялся, будто бы норовил даже выскочить из машины, но тулуп, сбрасывать который Волконский не позволял, лишил его свободы передвижения.

Первое горькое капиталовложение в хозяйство они сделали вместе, тайно: вывернули карманы и послали за хлебом для телятниц.

Человек легко загорающийся, с коммерческой жилкой и чуть романтической верой, что «таки выгорит», Хавкин поднимал хозяйство не без некоторых негоциантских акций. Скромно умолкает, когда при нем заговаривают о продаже картошки на юг… (Эти коммерции верхневолжцев — какими детскими затеями кажутся они рядом со ставропольскими, астраханскими, донскими колхозными товарооборотами!) Лишняя денежка шла в дело, народ в артели на редкость трудолюбивый и старательный, сюда перебросили прибыльное семеноводство льна, и постепенно «Большевик» стал культурнейшим в агротехническом смысле хозяйством: обычные для него урожаи — пять-шесть центнеров льноволокна, картофеля — двести центнеров, зерна — у ста пудов. «Чистоты» опыта, непременно разорительной в сельских условиях, не добивались: колхоз много расходовал на строительство, — не считая объектов производственных, тут возвели здания для магазина, для узла связи (даже почтарям помогают колхозники!), заложили удобный и светлый детский комбинат. И все же резко выделяется артель именно уровнем — оплаты: в 1966 году, когда ей присудили Красное знамя Совета Министров Союза, она выдала на человеко-день 4 рубля 76 копеек. Так платит, сказать для сравнения, один из богатейших районов Ставрополья — Георгиевский.

Александр Борисович Мезит, долголетний председатель колхоза «Мир», характером посуровей: хлопотливой дотошности, помогающей Хавкину из любой отрасли извлекать прибыль, он чужд, артель держится привычным льном, а изрядная масса дохода объясняется солидными размерами хозяйства; полтысячи гектаров подо льном, тысяча коров, пятьсот шестьдесят трудоспособных. Земля «Мира» — вдоль бетонной трассы на Ленинград, дифрента «по положению» работает в полную силу, потому-то и решили именно здесь строить усадьбу, что демонстрируется теперь как достопримечательность области. «Решили» — значит выделили стройматериалы и дали подрядчика: лимитируют ведь не деньги, а возможности их превращения в кирпич и кровлю.

Школа-десятилетка. Дом культуры, детский сад, баня, современного вида магазин, пожарное депо, порядок многоквартирных домов с водопроводом и газом — все это вкупе обошлось «Миру» в семьсот тысяч рублей. Городу были противопоставлены его же козыри: увеличение свободного времени — главной ценности в сегодняшней деревне — за счет бытовых удобств, жизнь на людях, без пугающего молодежь хуторского одиночества. Платил «Мир» точно на среднерайонном уровне — 3 рубля 15 копеек на человеко-день.

Газеты рассказали об «агрогороде под Торжком», в колхоз полетели письма: слесарь из Воркуты, молодожены из Тулы, некто из Кустаная с целым веером профессий… Расчет оказался простым: за две тысячи рублей (квартира и прилагаемое к ней) колхоз «приобретал» пару квалифицированных рабочих рук. Переманивать народ из дальних торжокских деревень Мезиту не рекомендовали. «Мир» стал коллекционировать диалекты русского языка.

Вскоре после получения наградного знамени Яков Иосифович Хавкин приехал к Волконскому за советом: не переделать ли близкий к завершению детский комбинат в больницу? Пока строили, настолько поубавилось народу, способного детей родить, что заполнить хоромы на полтораста ребят нет надежды. Средний возраст колхозника достиг 53 лет. Личные фонды потребления не стали панацеей; высокий заработок, против ожидания, оказался способным усилить отток: четыре дочки у доярки — и всех отослала учиться. «Теперь прокормлю, нечего и вам коровьи хвосты крутить». Обычная картина: в субботу избы наполняются, а зарей в понедельник, волоча сумки с картошкой и салом, молодое-крепкое спешит к остановке автобуса. Со странным для него унынием Хавкин спрашивал: «Вы мне скажите, кто здесь будет хозяйничать?»

По наблюдениям Александра Борисовича, воздействие «агрогорода» на старые деревни крайне слабо: в клуб за семь верст не пойдешь, ребенка в детский сад не поведешь. Новые квартиры заселяются пришельцами, из Владычни же, Спаса, других бригад по-прежнему идут за справками. Худо со «всходами»: за год схоронили 25 стариков, народилось крикунов на свет — одиннадцать.

В 1966 году число трудоспособных в колхозах района сократилось уже на пятьсот человек. Методика прорыва на одном участке здесь не приводила к успеху — необходим был комплекс мер, равнозначных, как зубья в шестеренке.

Часто бывая в области, Волконский знал, что Торжок — не исключение, что в Бежицком, Кимрском, Нелидовском районах темпы оттока выше — до шести процентов в год, что только четвертый солдат возвращается после службы в родной колхоз, что один город Калинин, несмотря на паспортные препоны, принимает на работу в год по семь тысяч колхозников. Из-за высокого среднего возраста жителей смертность в сельской местности Калининской области последнее время стала выше рождаемости.

Но — «своя рубашка ближе к телу» — он думал о районе. До пенсионного рубежа ему только три года, и, хотя неработающим Волконского представить абсолютно невозможно, мысль о сменщике все чаще навещала его. Хозяйство надо отдать в здоровом состоянии. Как при такой зависимости от молодья, при нынешнем уровне цен резко поднять достаток колхоза? Чем достичь одновременного роста и зарплаты и общественных фондов? Зерном — оно не требует ручного труда! Привозным плодородием — туками! Техникой, позволяющей превратить селитру и фосфор в хлеб! Полнокровные артели должны удержать народ.

И Алексей Викторович Волконский сделал для своего района больше, чем любой из соседей-коллег. Залучив в Торжок министра сельского хозяйства, он нарисовал ему перспективы захватывающие, клятвенно уверял, что именно здесь в считанные годы поднимутся к 25 центнерам среднего сбора, если помочь удобрениями. Первый приступ успеха не дал, старый районщик зашел с другой стороны: стал просить туки для льна — здесь ведь зона института… Надо думать, не красноречие, а старая работа, известная благополучность хозяйств склонили чашу весов в пользу Торжка. С 1967 года район причислен к местностям комплексной химизации. Именно комплексной: не только вдоволь удобрения, но и закрепленное в приказе министра обещание дать две сотни тракторов, 250 автомашин, экскаваторы — все, чтоб довести те туки до ума.

Таким окрыленным, деятельным, молодым, как в весну шестьдесят седьмого, район «Батю» не помнил.

— Сколько лет ждали этого — сорок? Новая эпоха — эпоха северного хлеба. Это ж праздник на нашей улице, шут вас побери совсем!..

Торжок возрождал — на иной, современной основе — исконную культуру ржаного хлеба.

 

2

Присловие «ржаной хлебушко — калачу дедушка» в смысле историческом не отвечает истине: и в северном земледелии рожь младше пшеницы, идущей на калачи. В раскопках у нынешних Минска и Смоленска слои VI–VIII веков дают вдосталь семян зерновых, но ржи среди них нет. Впервые точное упоминание о ней находим у Нестора в житии Феодосия — это уже наше тысячелетие.

Исследованиями Николая Ивановича Вавилова твердо установлено происхождение культурной ржи из сорно-полевой: пшеница пронесла ее с собой на север и, вымерзая, оставила. Зимостойкая падчерица почти совсем вытеснила с полей менее выносливую мачеху и стала на долгие века главным хлебом северной России.

Удивительно созвучие русскому «рожь» в языках разных групп — финно-угорской, тюркской, германской. Татары называют ее «орош», венгры — «ros», карелы «руйжь», датчане — «rug», шведы — «rag»… У нас главный злак, кроме производного от «родить», имел и другие названия, передающие его значение для жизни: «жито», «благо», «обилие». «Прииде Семен Михайлович в Торжок… а обилие попровади все в Новгород в лодиях, а в Новгороде хлеб бяше дорог», — записывает хронограф под 1238 годом.

Устойчивость к морозам и засухе, скромные требования к почвам — одна сторона. В вековом конкурсе решало и то, что рожь — еда физически работающего человека. Калорийность ржаного хлеба выше, чем пшеничного. Больше отрубей — мука полноценней в отношении питательности. Сто граммов белка, нужных в сутки при тяжелом труде, содержатся в таком количестве ржаного хлеба, какое обеспечивает 7600 калорий, то есть с лихвой возмещает расход энергии. Русская рожь богаче белками, чем западноевропейская: у нас их содержание доходит до 17–18 процентов.

Хрупкий ржаной стебель исполнил титаническую и по нынешней поре работу — превратил «блата и дебри, места непроходна» у верховьев Волги, Днепра и Дона в пашню, сделал территорию молодого государства по преимуществу пашней. Уже в XVI веке под Москвой распахано практически все — лес уцелел лишь на 7,5 процента площади. Колос теснит и луга: в 1584–1586 годах в Московском уезде пашется 163 тысячи десятин, а под сенокосом только четыре тысячи. В ту пору еще сильно залесены Ярославский и Пошехонский уезды («древесы разными цветяще и борием верси горами покровени»), но под Бежецком, Торжком, Переяславлем засевается больше половины угодий. Ржаное хлебопашество — основная и, по сути, единственная тогда отрасль производства (животноводство служебно). Им-то и скапливается тот экономический потенциал, что вдруг раздвинет границы сравнительно скромной державы до отмелей Балтики, до пустынных обрывов Чукотки.

Рожью шелестят страницы летописей. Ими сохранены даты тяжких общерусских неурожаев — 1128, 1230, 1300, 1570, 1601 и 1602 годы, сохранены и цены на хлеб в лихолетья: сотнями рублей за меру историк старался передать размер народной беды. На ржаном поле скрещены интересы боярина и холопа. Архивный документ о ржи — это почти всегда выразительная картина общественной жизни. «По грехом своим волею божию оскудали от хлебного недороду, — писали при Алексее Михайловиче крестьяне галицкой вотчины Одоевских, — Пал на землю и на рожь вереск, и побило рожь травою, и многие крестьянишка ржи из поля в поле не перегнали, и пить-есть стало нечево, впрямь, государи, помереть голодом, едим траву, велите, государи, нас приказному и старостам отпустить кормиться по окольным вотчинам, чтоб нам голодом не помереть». Ответ был в том духе, чтоб послабления не ждать — в казаки сбегать и силы, и хлеб находятся. Беда превращала северного крестьянина в донского, яицкого, иртышского казака — и развивалось иное, черноземное, пшеничное земледелие степей, нарастал процесс, позже окрещенный Дмитрием Николаевичем Прянишниковым «погоней за даровым плодородием».

На хлебных дрожжах поднимается зодчество. Если верно заключение Игоря Грабаря, что Россия — «это по преимуществу страна зодчих», что «все архитектурные добродетели встречаются на протяжении русской истории так постоянно и повсеместно, что наводят на мысль о совершенно исключительной одаренности русского народа», то верна и прямая зависимость размаха строительства от развитости зернового дела. Голодным или сытым работал каменосечец — на возведение башни, храма, крепостной стены уходило равное число хлебных обозов; зная тогдашнюю производительность труда, мы можем определить это число в каждом случае. Густота кремлей, этой аккумулированной и избежавшей тления мускульной энергии, — своеобразный показатель состояния старого земледелия. И если б даже ни единой писцовой книги не дошло до нас, мы по памятникам архитектуры могли бы установить, что Вологда, Ярославль, Тверь — исконные округа наиболее устойчивых урожаев. Ведь на коротком пути от пышного Ростова до царских хором Углича вздымается малоизвестный Борисоглеб, стоит вовсе забытый кремль на Улейме… Только прочное поле могло выдержать такой груз.

Впрочем, —

Я знаю, чем была Ты в нимбе старой славы, Качая величаво Свои колокола… —

устойчивость нечерноземных урожаев совмещалась с устойчивой близостью к голоду, с хроническим хлебным кризисом, не вывело из которого и развитие капитализма. Если 15 пудов зерна на человека в год — голод, а 15–18 пудов — его граница, то за последние пятнадцать лет минувшего века страна шесть раз переживала голод и четыре раза была на его пороге. Культурный слой копился медленно, он оставался, по сути, тонкой пленкой, какую легко прорывала любая беда. И в двадцатое столетие главная ржаная зона планеты вошла со средневековыми урожаями: за 35 лет перед первой мировой войной крестьянские хозяйства громадного четырехугольника между Орлом, Псковом, Петрозаводском и Казанью не смогли поднять средние сборы ржи за 6 центнеров. Выделялись Ярославская губерния (около 7 центнеров с гектара), Тамбовская (8 центнеров), в отдельные благоприятные годы сбор достигал сам-пят, но общей картины это не меняло: российское Нечерноземье оставалось самым низкоурожайным из европейских районов устойчивого увлажнения. Традиционный экспорт хлеба был антинационален: даже при четырех центнерах зерна в год на душу было преступлением вывозить рожь на свинофермы Дании и Германии.

Фантастическое трудолюбие земледельца и его сметливость, наблюдательность, умение приладиться к каждой нивке, к любому взгорку, выработанная «властью земли» способность интуитивно чувствовать, что хорошо, что худо для поля, не избавляли от власти культурной и технической отсталости. Соха и безграмотность — сестры. В 1910 году две трети почвообрабатывающих орудий в России были деревянными. В эту же пору, по докладам второй Государственной думы, 58 процентов детей школьного возраста ни дня не сидели за партой. Когда под Таллином уже действовал закрытый дренаж, Энгельгардт сокрушался: смоленские мужики молятся «царю граду». В Голландии, Дании, Германии химизацией земледелия уже сбалансировали выносимый и вносимый азот, когда Тимирязев на опытных нолях втолковывал крестьянам, что селитра вовсе не для того, чтобы хлеб вырастал уже соленым. В краях, где урожай не приходит, а делается, роль такой производительной силы, как просвещенность, культурность, профессиональная обученность населения, велика чрезвычайно, и дефицит этого фактора у нас всегда сурово давал себя знать. «Хотя в России жители ее спокон веков и занимаются главным образом земледелием, однако с.-х. умения и знания наших русских хозяев весьма не велики, до крайности просты и до сего времени первобытны», — уже в советское время писал агроном-популяризатор А. А. Бауэр.

Считая главной проблемой ликвидацию разрыва между всемирно-историческим величием задач, поставленных и начатых Октябрем, и нищетой материальной и культурной, В. И. Ленин ставил успех кооперативного плана в прямую зависимость от накопления культуры в народе, от «цивилизованности» — в том числе и технологической, производственной, «…чтобы достигнуть через нэп участия в кооперации поголовно всего населения, — диктует Владимир Ильич 4 января 1923 года, — вот для этого требуется целая историческая эпоха. Мы можем пройти на хороший конец эту эпоху в одно-два десятилетия. Но все-таки это будет особая историческая эпоха, и без этой исторической эпохи, без поголовной грамотности, без достаточной степени толковости, без достаточной степени приучения населения к тому, чтобы пользоваться книжками, и без материальной основы этого, без известной обеспеченности, скажем, от неурожая, от голода, и т. д. — без этого нам своей цели не достигнуть». Символом российской отсталости в двадцатые годы служила крестьянская лошадь, но сама отсталость проявлялась не так в тягле (Дания достигла 30 центнеров среднего урожая практически без тракторов), как в несбалансированности питания в почве и в том сложном, долго накопляемом, что зовется культурностью работника.

Перед самой коллективизацией Д. Н. Прянишников видел в нашем сельском хозяйстве «комбинацию средневекового уровня урожаев с резко выраженным сельским перенаселением… и это при таком резерве нераспаханных земель, каким не обладает ни одно государство ни в Европе, ни в Азии». Как и прежде в острые моменты, вспыхнул спор «северян» и «степняков». Что решит зерновую проблему — богатая почва степей с вечным для них риском суховеев или подзолистое, раз пятьсот рожавшее поле, при уходе гарантирующее сбор? Где у страны страховка от недородов?

Еще голод 1891 года породил проект «черноземца» В. В. Докучаева о кардинальной перестройке земледельческого хозяйства Юга. Труд «Наши степи прежде и теперь» (с дрофой на обложке, «издание в помощь пострадавшим от неурожая») содержал в себе те планетарные предложения (плотины на Волге, Днепре и Дону, регулирование оврагов, лесоводство, строительство прудов и водоемов), что потом, лет через шестьдесят, были оживлены в «великом плане преобразования природы». Ни пруды, ни дубовые рощи сомнений в полезности не вызывали. Создание морей, способных затопить сотни и сотни тысяч десятин плодородных угодий, всерьез не обсуждалось. Признавая естественным устроение черноземных пространств, русская классическая агрономия все настойчивее высказывалась за сосредоточение сил и средств страны на преобразовании нечерноземной нивы.

Летом 1929 года «Известия» публикуют памятную статью Д. Н. Прянишникова «Резервный миллиард». До сих пор история нашего земледелия была историей устремления в степь. Дальше так нельзя! Распахивать земли там, где земледелие заведомо азартная игра, — это подвергать себя риску слишком больших колебаний от засух. Чтобы быть застрахованным от суховеев, нужно создавать резервный миллиард пудов в нечерноземной полосе, в той климатической зоне, в которой построила свое интенсивное хозяйство Западная Европа. «Химизация земледелия»! Слово произнесено. Советскую агрономию отныне нельзя будет упрекнуть в близорукости, в «служебном несоответствии».

Трактор и комбайн становятся важными аргументами в пользу натиска на степь. И все же два года спустя Н. И. Вавилов, докладывая на Всесоюзной конференции по планированию науки, твердо высказывается за северный хлеб. «Передвижение посевов в направлении востока, Казахстана, связано со снижением урожайности, с малой устойчивостью урожая… Применение минеральных удобрений, известкования, мелиорации создают на Севере прочную базу для развитого устойчивого земледелия, гарантирующего при надлежащих условиях максимальные урожаи». Н. И. Вавиловым сформулирована стратегическая задача — превратить потребляющую зону в производящую.

Но при курсе, когда сельское хозяйство было не финансируемой, а финансирующей отраслью, северный хлеб подняться не мог.

Вклад нечерноземной деревни и в индустриализацию, и в победу в Великой Отечественной войне, и в восстановление страны был таким неимоверно большим, что цифры переломного, 1965 года — зона производила пятую часть зерна, весь лен, большую половину картофеля, держала треть всего поголовья коров и свиней — были скорее мерой людской двужильности, чем мерой отставания.

За тридцать с лишним лет тенденция в самом общем виде может быть выражена так. Дальнейшее продвижение в сухую степь, в зону дарового и рискового земледелия. Возрастание колебаний валового сбора зерна — амплитуда их в последнее десятилетие достигала трех миллиардов пудов. Намолоты «не только не удовлетворяли потребностей страны, но и стали тормозом в развитии всего народного хозяйства…» (доклад Л. И. Брежнева на майском Пленуме ЦК КПСС, 1966 год). В зоне устойчивого увлажнения происходило и сокращение и обеднение пашни. Секретарь Кировского обкома партии Б. Петухов недавно опубликовал («Известия», № 21 за 1968 год) пятилетние данные по вятским полям: гектар, засеянный зерновыми, терял в год 19 килограммов азота, 8 килограммов фосфора, 16 — калия, вносилось соответственно 3, 2,7 и 9,6 килограмма. Важнейший из национальных запасов — запас плодородия — тает стремительно. К 1964 году производство зерна в нечерноземной зоне составляло меньше 70 процентов довоенного уровня. Никакие полумеры, частные решения уже не могли остановить этого процесса.

Время поможет по достоинству оценить все значение документов мартовского и майского Пленумов Центрального Комитета КПСС и в хозяйственном, и политическом, и социальном смысле. Но уже и сейчас ясно, что курс на мелиорацию, на подъем земледелия в историческом центре государства ведет к разрешению крупнейших сложностей в сегодняшней и завтрашней жизни страны. Именно в краях, где урожай прямо пропорционален вложениям, сельскохозяйственный труд гарантированностью результатов может быстрей всего приблизиться к труду индустриальному. Именно в краях, где роль случайностей минимальна, урожай можно уверенно планировать и целенаправленно повышать. Расширить посевные площади и на целине-то больше некуда, размер зернового клина в близком будущем останется на уровне 130 миллионов гектаров. А рост населения автоматически уменьшает подушный надел: если в 1958 году на человека приходилось 1,06 гектара пашни, то в начале 1967 года доля эта составила уже 0,96 гектара. Норма развитых стран — тонна зерна в год на человека. Уже надо думать о поре, когда в стране будет 275–280 миллионов едоков. Покрыть потребности в зерне сможет лишь урожай в 22–23 центнера на круг. Задачей дня стало повторенное Тимирязевым крылатое слово Свифта: вырастить два колоса там, где рос один. Чтобы решить проблему, нужна нива Микулы Селяниновича, богатырская нива Севера.

В 1965 году в производстве зерна Нечерноземье достигло уровня 1940 года.

В 1966 году в почву было внесено больше элементов питания, чем в 1928 году.

В 1967 году зона дала самый высокий за всю историю средний намолот — 12 центнеров. План продажи зерна ею выполнен на 178 процентов. Вслед за Эстонией за стопудовую отметку перешли Литва, Подмосковье, Ленинградская и Тульская области, Латвия, Карелия…

Стронулось? Да!

Но только это движение и раскрыло в полной ясности всю многосложность и трудность задачи. Прежде всего, еще нужны серьезные усилия, чтобы всюду преодолеть инерцию давних процессов. И в «послемартовские» годы площади зерновых в российской части зоны сократились, да внушительно — на 1,2 миллиона гектаров. Продолжается «вынос» из сельского хозяйства самого драгоценного элемента — механизаторских кадров: Новгородская область ежегодно теряет одного из семи трактористов, Калужская — одного из пяти.

Даже в шестьдесят седьмом 717 хозяйств российского Нечерноземья не выполнили хлебного плана. За два урожая пятилетки этот район Федерации недодал почти шестьсот тысяч тонн зерна. Больше всего должников в Калининской, Псковской, Вологодской, Костромской, Рязанской областях, отрыв их земледельческой культуры от прибалтийского или подмосковного уровня становится все заметнее.

Чтоб долго не говорить об итогах последующих лет, сопоставим размеры зернового посева Северо-Западного района: 1940 год — 2216 тысяч гектаров, 1967 — 998 тысяч.

Лимитируют минеральные удобрения — ясно. Расслоение урожаев заложено уже в фондах — понятно: если эстонский гектар получает в действующем веществе 172 килограмма туков, то калининский — пятьдесят семь, ярославский — сорок семь. И что растет минеральный поток — заметно, и что наращивать его нужно как можно быстрей — доказывать нечего.

Но органика — ее ведь не шлют пульманами, а без нее туки мертвы! Но склады, сушильное хозяйство, система семеноводства — все ж это созидается на месте! Анализируешь причины недоборов, и напрашивается еретический вывод: иному хозяйству и давать-то туки рано, ему еще прибраться нужно! По данным научных институтов, около половины посевов зерновых в Центральном районе зоны сильно и средне засорено. Средняя засоренность — нет трети урожая, сильная — сорока процентов. Селитра — не средство от осота и дикой редьки. В оптимальные сроки под урожай 1968 года области Центра посеяли только половину хлеба, остальной досевался с опозданием до четырех недель. Стала почти правилом гибель десятой части озимых. Суперфосфат тут ни при чем. И пенять ли на нехватку калия, если Калининская область почти треть площадей засевает некондиционным материалом, а 86 процентов клина — семенами третьего класса?

Я приводил в одной из статей категоричное мнение старейшего зерновика, профессора Виктора Евграфовича Писарева:

— При нынешнем уровне техники и селекции достаточно соблюдать элементарные требования агрономии, и появится, пусть не сразу, тот прибавочный миллиард, о котором писал Прянишников.

Выяснить, что важнее — культура или туки? — это (помянем сравнение В. В. Докучаева) спрашивать у врача, что нужно больному: еда, свежий воздух или уход. И все же роль некогда выделенного В. И. Лениным фактора культурности, грамотности, «цивилизованности» не убавилась — резко выросла, а ленинская строчка-формула: «Не хватает? Культурности, умения» — вполне применима к проблеме нечерноземного хлеба.

«Элементарные требования» профессора вовсе не так уж элементарны, они принципиально не те, что были достаточны для живущего во «власти земли». Химизация, пользование технологическими картами, данными почвенных анализов, работа на сложных машинах требуют невообразимой прежде концентрации знания, развитости, мастерства. Культурная революция изменила деревню. Но нельзя забывать, что село было и остается поставщиком рабочей силы, что в основном в город идет деятельная, развитая, легко аккумулирующая знания часть населения. Как ни горек вывод Волконского — «председатель рад второгоднику», справедливость его несомненна. И наивна полагать, что профессиональный уровень колхозника, полевода, агронома больше нигде не сдерживает разумное освоение вложений.

Не могу не привести красноречивую цитату из книжки ярославского агронома А. В. Смирнова «Удобрения и урожай» (Ярославль, 1965):

«Однажды я был свидетелем такой любопытной сцены.

Молодой механизатор… припудривал серо-белым порошком только что поднятую зябь. Проходившая полем колхозница долго наблюдала за ним, а потом взяла пригоршню удобренной земли и решительно остановила агрегат:

— Не дело делаешь, парень…

— Почему не дело? Бригадир велел, — обиделся механизатор.

— Потому что удобрение, которое ты вносишь, — азотное. А вносить его с осени почти бесполезно — за полгода до сева азот-то весь улетучится. А кроме того, удобрения надо вносить в почву, а не пудрить поле накануне зимы. Понял?

Мне, агроному, это было и удивительно, и приятно. Рядовая колхозница, да к тому же из «чужой» бригады, не только сумела разобраться в минеральных удобрениях (что, признаться, не всегда удается и некоторым агрономам), но и сочла своим долгом предупредить брак в работе. Случай примечательный!»

Примечателен он, случай, не так даже производственной наивностью законодателя полей, которому рядовая колхозница должна толковать азы химизации, сколь поражающим безразличием и тракториста, и бригадира, и агронома к тому, пропадет или пойдет в дело долгожданный азот.

Научить отличать нитратное удобрение от калийной соли не слишком сложно. Сложней исключить необходимость контролера (колхозницы или иного лица) при работнике северного поля. Между культурностью земледельца и культурой земледелия связь не простая. Чтоб был смысл, стимул копить и использовать знания, нужно совпадение личных интересов человека в поле с интересами хозяйства. Совпадение это достигается развитостью чувства хозяина.

Хлебородное это чувство разбазаривать долго и разными способами: символическими ценами за колхозную продукцию и шаблонной директивой, нарушениями артельной демократии и пренебрежением к народному опыту. Чувство хозяина — тоже из тех ценностей, что не поступают по фондам. Его нужно растить в душах. Без этого хлеб не зашумит.

 

3

Двадцать пять не вышло, но пятнадцать центнеров на круг Торжок все же дал! Ссыпали чуть не два хлебных плана.

И все же при осенней нашей встрече Волконский был задумчив и пасмурен. С комплексной химизацией не получалось, министерство подсадило: удобрения пришли, а из обещанных двухсот пятидесяти автомашин появились только три, тракторов едва двадцать вырвали, на просьбы, телеграммы, напоминания ответ был один — «нет фондов». Туки шли в отвратительном наборе, фосфора почти не было, из-за этого резко упала отдача азота и калия. Областное управление, сосчитав бабки, стало упрекать: у опытного-то, у экспериментального эффективность минералки ниже, чем у соседей.

Со стройматериалами сущая беда, за год не сдали ни одного культурно-бытового объекта. Свободных денег — десять миллионов, а толку от них…

Проклятый некомплект!

А главная печаль — резко сдал ленок: убирали всем Торжком, а номер низкий, выручка против прошлогодней упала на два с половиной миллиона. На погоду вали или на что иное, а для себя-то ясно: на руках его больше не удержишь, мало их, рук.

За год число трудоспособных в торжокских колхозах убавилось на 700 человек.

Он не искал сочувствия, не ждал каких-то там слов, вел весь разговор так, будто обычный, за которым пойдет еще и еще один, можно доделать, вытянуть, выправить. Но пасмурность оттого-то и шла, что год — из отсчитанных. Познакомил меня с недавним председателем колхоза Алексеевым — маленьким, но мускулистым, чапаевской повадки и легкости. Сказал не без значения:

— Вот — заместитель, втягивается…

Черт возьми, а обидно, что не исполняются приказы министра!

 

ДОБРЫНИН

За Волгу, в тутаевский «Колос», меня повела загадка.

Сопоставив двухлетние данные (1965–1966) известных в Ярославской области хозяйств — учхоза Тимирязевской академии «Дружба» и тутаевских артелей «Приволжье» и «Колос», я пришел к таблице парадоксальной, насмешливой:

Это что же, надо меньше вносить, чтоб больше получать? В управлении за сравнительную точность цифр ручались, почвы, судя по карте, сходные. Один товарищ даже сказал доверительно, что в «Колосе» «председатель не по колхозу»… Так что ж там хлеб дает?

Семь процентов хозяйств зоны в шестьдесят шестом году получили намолот в пределах 14–30 центнеров. Естественно, это артели и совхозы наиболее высокого уровня вложений. Как же попал в этот авангардный отряд колхоз с минеральными дозами Селигера?

И вот Алексей Федорович Добрынин — тот, кто «не по колхозу», — повез меня смотреть сев яровых. Без фуражки ради паркого дня, темно-синяя гимнастерка враспояску, вид самый рабочий, а повез без охоты, будто я отвлек его от настоящего дела, и надо было ему от меня скорей отбояриться.

Только выехали за деревню — в глаза стоящая сеялка. В разгар дня. У самой дороги!

— Здорово, Лучинин. Чего загораешь?

— Поломочка вышла, — покосился на меня тракторист. — Послал парня в бригаду, мы живенько.

Край поля отмечали светлым пунктиром мешки с зерном: норма, значит, отмерена. Я не слышал, о чем вполголоса толковал тракторист с Добрыниным, но помогать председатель не остался.

— Сомневается, — сказал он в машине. — Пять кругов сделал, а высеял будто мало. Боится промазать, за агрономом послал. Фалетров высев ставил, он и проверит. Про поломку — это он так, не обращайте внимания. У нас в посевную поломка — чепэ.

Подтекст был совершенно ясен: в простое можно винить Лучинина, можно — агронома Фалетрова, но председатель Добрынин тут ни при чем.

Показав мне под деревней Благовещенье превосходную ферму романовских овец — серых, черноногих, с чем-то оленьим в обличье — и лоснящееся стадо ярославок на лужку с первой травой, он, видимо, заключил, что с газетчика довольно. Стал так откровенно поглядывать на часы, что пришлось спросить, не совещание ли какое.

— Электромотор, — поколебавшись, признался он, — Кажется, есть еще в «Сельхозтехнике». Успеть бы захватить… Правду вам сказать, я свой сев уже кончил. Отладили, вытолкнули в поле, завертелось — тут уж агроном гляди. Мое дело теперь — зима.

С готовностью исполнил мою просьбу — подвез к сеялке Лучинина, познакомил с агрономом — без тени тревоги, что приезжий, не ровен час, узнает тут что-нибудь потаенное, деликатное, укатил «захватывать».

А у меня уже было что разузнать. Отчего Лучинин боялся промазать? Пусть в «Колосе» столь уж высока ответственность каждого, что с тракториста взыщут за густоту стеблей, устанавливал-то норму высева Фалетров, с него и спрос. Боязнь недополучить осенью по хозрасчету? Так ведь он сегодня на простое потерял, а синица в руке, известно, дороже журавля в небе. Стал допытываться у агронома, когда тот пустил агрегат.

Но Иван Михайлович Фалетров, не молчун даже, а человек той крестьянской серьезности, что велит или дело сказать, или промолчать, не мог взять в толк, чего я добиваюсь. Лучинин позвал его потому, что боялся промазать, недосеять, — это он повторил мне несколько раз. Про урожай он сказал, что корень в севооборотах и в том, чтобы все делать по-людски. Севообороты ввели, но культура пока «храмлет». А народ в «Колосе» способный — тверские переселенцы, тут всегда хлеб был получше, чем, скажем, в Борисоглебе, в колхозе «Победа». Сейчас разница, «кругло» говоря, в десять центнеров: «колосяне» две тонны берут, борисоглебцы — одну. Там не переселенцы, нет.

Из рассказа Ивана Михайловича я должен был заключить, что у кормила в «Колосе» не только не исключительные, а даже явно средней подготовки и невесть какого опыта люди. Сам Фалетров после службы во флоте был послан райкомом в какую-то краткосрочную областную школу, с тех пор и работает, а диплома настоящего нет. Добрынин же начал тут бригадиром, после сколько-то лет председательствовал в «Победе», теперь вернулся, руководит.

Я ходил за Фалетровым тенью, записывал про севообороты и нормы высева, впрямь не находя ничего, кроме элементарного соблюдения агроправил. Газетчикам знакомо это тоскливое ощущение — пробуксовка. Будто и вникаешь, и сведений уже целый короб, и поднадоел всем, а ясность все так же далека, и все крепче желание прекратить рытье там, где, видать, нет ничего. Не изъезди до того Калининскую область, и принял бы за ответ мифическое тверское происхождение «колосян».

Стоило согласиться с тем, что Лучинин поступил только естественно, и весь образ действий председателя и агронома («стиль руководства» в данном случае — слишком выспренне) лишался всякой значительности и оказывался простым, как сельская местность.

…В зерноскладе знакомый мне мужик, Виктор Краснощеков, возится у импортной очистительной машины — решета подбирает, что ли. Фалетров обходит его стороной, не заговаривая, не поздоровавшись даже. Я было подошел, но Иван Михайлович тронул за рукав:

— Сейчас к нему нельзя. Горячий, еще пошлет… Он сам наладит, потом зайдем.

…У фермы — денник, где доят. Сюда навезли торфа, компост делать. Заведующая Анна Федоровна, бывшая доярка, отменного спокойствия и веса женщина, мирно, без всегдашней дояркиной готовности к крику, говорит Фалетрову:

— Михайлович, вы когда эту пыль уберете? Сулили подстилку, а стало хуже, чем на дороге. Молоко грязнится.

Смотрим на марлю во флягах: да, пыль. Но агронома дело — удобрения, о чистоте молока должен заботиться зоотехник. Фалетров ли виноват, что нет хорошего подстилочного торфа?

— Ладно, скажу, чтоб больше не везли…

…В июньское воскресенье, когда рожь уже выколосилась, а яровые покрыли землю, — районный семинар, смотрины полям, Добрынин подвел череду «москвичей» и «газиков» к ржаному полю. Великолепная рожь, мышь не проберется, колос в четверть длиной. (Намолотили с того поля по пятьдесят центнеров на круг!) Представить такой хлеб знающим толк соседям — удовольствие и почет, каких в году немного. Но отвечает-то за зерно агроном — и председатель отходит в сторонку, отдавая слово Фалетрову. Иван же Михайлович начинает толковать о своей промашке: надо было ставить на метр по семьсот растений, да побоялся — не выдержит земля. Председатель молча грызет стебелек! Помалкивают и соседи: хвалить такое поле неловко.

…Осенью всем колхозницам раздают «уроки» — тресту поднимать. Жене Ивана Михайловича Лиде трудней, чем иным: оставить дома некого, сама и с огородом, и с коровой. Соседки, понятно, обогнали. И вот, выкраивая в день по два-три часа, на стлище работает агроном. Поднимает, как и все, тупым серпом, но в женском деле не мастак, к тому ж радикулит мешает. Бабы добродушно посмеиваются: «Это, Иван Михайлович, не землю пробовать». Понятное дело, колхозу агрономовы льняные снопы обходятся дорого. Но, пока соломкой это не сдают, тяжесть должна лежать равномерно на всех.

…Перед праздником пятидесятилетия в конторе судят-рядят, кого отметить премией и как — деньгами или подарками. Юбилей такой, что малым не отделаешься: придется приемники брать и отрезы. Спор обостряется, и все явственней мнение: одарить всех до единого! Неужто люди не заслужили! И который сейчас из годов вышел — он в войну тянул! Добрынин взывает к разуму: это ж хозяйственно невыгодно, всех отметить — значит никого… Страсти все жарче: рублей хоть на пять, но чтоб память была у каждого! Подумав, Добрынин и сам голосует за «обезличку». Ивану Михайловичу на торжестве вручат фосфорного орла (в темноте светится), женщинам — зеркала, сахарницы…

Нет-нет, ничего символического во всем этом нету! И подарки — не какой-то там триумф народовластия, а расчет Добрынина (лучшие-то полеводы доплату получат по хозрасчету), и треста Фалетрова — не патриархальная уравниловка, а право жестко и неукоснительно взыскать с любого-каждого. Но пришла наконец ко мне спасительная мысль: глядеть на «Колос» со стороны Борисоглеба, сопоставить вместе с урожаями и статуты колхозников — и частности стали обретать значимость.

Атмосфера. Общественная атмосфера! Главная разница между соседями в том, как живется и работается, кем чувствует себя человек.

Руководит «Победой» Георгий Федорович Голубков. В свое время был секретарем райкома, сельхозуправление вел (тоже, между прочим, без диплома). Он-то и посылал на учебу Фалетрова и, как рассказывают, помогал выводить «колосян» в люди (без большого, судя по старым сборам, успеха). Себя не жалеет, вникает в каждую мелочь, взыскателен и строг. Успех «Колоса» задевает его, объясняет он его «звездной рентой»: богатому и черт люльку качает…

«Победа» — колхоз отнюдь не отстающий, скорее «крепкий середняк». Глядеть сверху, так кое в чем превзошел и «Колос»: центральную усадьбу, например, застроил стандартными домами. Дозы удобрений почти равные с «Колосом», надои, сборы тресты тоже сравнимы. На виду будто один серьезный разрыв: в намолоте зерна.

Но копнуть глубже — хозяйства-то совсем разные. Сумма прибыли у «Колоса» в два с лишним раза выше, чем у «Победы». Один человеко-день в зерновом производстве у «колосян» дал 3 рубля 76 копеек прибыли, в Борисоглебе — рубль 94 копейки, в льноводстве соответственно — 11 рублей и два сорок три. И уже определяющая всю обстановку разница: на человеко-день в шестьдесят шестом «Колос» выплатил 4 рубля 86 копеек, «Победа» — 2 рубля 74 копейки. Пропасть! Будто не в четырех километрах от Борисоглеба лежит колхоз Добрынина, а за горами, за долами, будто не бегают каждый день внуки к бабушкам из одной деревни в другую…

А потому пропасть, что в Борисоглебе…

— Разбаловался народ!

Как-то, рассказывает Георгий Федорович для характеристики нравов, полеводки в поле картошку буртовали. Он вовремя приехал и растолковал, как соломой укрыть и как землей присыпать. Ну да, оно конечно, дома картошка не мерзнет, но ведь тут и масштабы не те, а главное — совсем другое отношение, так что лишний раз напомнить полезно. Однако же весной выяснилось: поморозили, разбойницы, соломы пожалели, укрыли тяп-ляп. «Я же объяснял, где ж ваши головы были?» И вот что ответили Георгию Федоровичу: «А чего — объяснили! Вы б постояли над душой, мы б и сделали как следует!»

«Разбаловался народ», и тому свидетельство — то и дело встречающаяся мнимость работы. Это даже не обман, потому что и учетчик, и бригадир, а подчас и сам Георгий Федорович знают или чувствуют, что тут одна оболочка, но и строгости на всех не настачишься, и не расследуешь всюду. Под деревней Киселево возили навоз в паровое поле. Долго возили, первые кучи уже травой поросли. И уже высохли, выветрились начисто бурые комья, когда тракториста Батова послали запахивать это будто бы удобрение. Пахота тоже была мнимой: царапанье, огрех на огрехе. Плуг отчего-то сломался, Батов бросил поле — досыхать. Однако же бригадир Арефьев «выхода» поставил всем, потому что поле считается удобренным, навоз-то от ферм убрали…

Черт знает почему паровой участок, засеянный элитой на размножение, оказался засоренным — и не только дикой травой, а тимофеевкой! В другое поле — усердие не по разуму — насатарили столько азота, что рожь, едва выколосившись, полегла.

Можно было б сочувствовать Георгию Федоровичу — ему выпал трудный участок конкретной работы, — если б не счастливая его натура, предохраняющая от терзаний. Как бы ни припирали — все равно «божья роса», вывернется, бока под критику не подставит. Не то чтобы у него недоделок, промашек не было, но брось любого в это пекло — сразу репку запоет! Ведь какие меры воздействия у председателя? Да никаких теперь! Штрафом их не прижмешь? Да плевать они хотели, у них все обуты-одеты и деньги на книжке есть. А чуть пережми — поминай как звали, без справки ушел, через год со стройки с паспортом приедет.

— Разбаловался народ!

В тот летний семинар он сам показывал свои поля (агрономша в Борисоглебе не в большой чести). Не показывал даже — защищал. Участок изрежен? А попробуй загусти, когда такая нехватка азота! Сорняк? Не без того, но хвощ, щавель — они ведь от закисленности. Сырым торфом испортили почву. Помните, команда была — прямо с болота торф возить? Вот и кашляем до сих пор. Надо ж объективно судить, с учетом сложностей…

И хотя (всем ведомо) возил кислый торф он сам, и насчет команд всяческих лично ему многое можно было б напомнить, так силен был его напор, что и у самых зубастых из «семинаристов» пропала охота подначивать: махнув рукой, отступились. Престиж «Победы» — кто отстоит его, если не Георгий Федорович? Уж не Батов ли? Тому-то не больно важно, как отзовутся, что подумают о колхозе.

Заседания правления, совещания в «Победе» проходят едва ли не регулярнее, чем в «Колосе», и ни к чему подозревать здесь кого-то в несоблюдении уставных норм. Помнится одно долгое летнее правление: обсуждали дела в складском хозяйстве — почему долгоносик в семенах завелся, почему азотные удобрения размокают. Меры были приняты и воспитательные, и экономические: подняли оплату кладовщика, наказали кого-то, решили оповестить обо всем колхозников. (Делает это Георгий Федорович по радио, и в деревнях такие «переклички» явно недолюбливают за непаритетность: «Он ругает, а ответить нельзя».) К финансовым же здешним санкциям у меня уже было определенное отношение, и причиной тому Вера — «Сердце Ломит».

Она заведует фермой в киселевской бригаде, еще молода, статна, вожевата. Не ругается, но всякую тираду о безобразиях заключает одинаково: «Эх, сердце ломит!» Я долго не знал ее фамилии и для себя нарек ее этим прозвищем.

На ее ферме каждую весну падают телята — белый понос. Правление штрафует ее и телятниц. Георгий Федорович тоже платит сколько-то. Вроде обижаться не на кого. Но почему дохнут-то, надо понять? Вере давно ясно. Колодец с питьевой водой рядом с отстойником, вода заражается — она при мне достала ведро впрямь несвежей, плохой воды. А Голубков — «не морочь голову, лениться не надо, я по вашей милости плачу!» Эх, сердце ломит!..

А с другим колодцем тоже история. Над ним — строеньице, избушка на курьих ножках. Вошли — полутьма, у сруба длинные грибы. Вера подняла крышку, внизу — электронасос, рядом жердь прислонена. Включила рубильник, мотор не шелохнулся. Тогда она ударила его жердью справа и слева — он стронулся, натужно заработал.

— Первобытный век, — сказала Вера, — Второй год так. Не смыслим ведь ничего, побьешь — работает минут десять…

Идиотизм деревенской жизни, оказывается, совместим с электромотором.

Не такая же и мелочь, что «колосяне» — земледельцы столбовые, божьей милостью. Есть гнезда живописцев, почему не быть деревне особо талантливых землепашцев? И разбалованность в Борисоглебе — тоже теперь уж категория вполне производственная. Но почему за послемартовские годы дар «колосян» раскрылся, у соседей же баловство не спало?

Вот он, томик с классической «Властью земли». Можно припоминать Глебу Ивановичу Успенскому идеализацию патриархальщины, можно упрекать, что не разглядел за идущим капитализмом его могильщика, но факт психологического открытия, им совершенного, бесспорен. Земледелец — это, по Успенскому, человек, «который по самому существу своей природы не может существовать иначе, как с сознанием, что он «сам хозяин». Нет этого сознания — нет земледельца, есть работник, раб, пьяница Иван Босых.

Категория «власти земли» и ныне в очеркистском активе, — правда, ей частенько придается этакий трескучий опошленный смысл. Запах земли, тропинка во ржи, родной колодец, прочие атрибуты сельской жизни наделяются некой мистической силой. Они якобы способны вернуть заблудшую душу из города, да не в отпуск, а совсем, уже они, а не былое чувство собственности, удерживает наиболее достойных в отстающих колхозах. Кто покидает деревню, тот опустошен, доступен всем порокам: кто остался или вернулся, тот взамен суетных благ обретает «запах», «тропинку» и иные аксессуары богатства духовного. Почти что Успенский…

Ну, а «власть цеха», преданность рабочего заводу, — она что ж, разлагающая? А «власть мастерка» — от лукавого?

Нет, у Успенского отношение крестьянина к земле многосложно, противоречиво, диалектично. Радость деяния — но и рабство экономическое, рожденное скудностью и невежеством, травное существование. «Будет так, как захочет земля; будет так, как сделает земля и как она будет в состоянии сделать…» И вот человек в полной власти у этой тоненькой травинки… Ни за что не отвечая, ничего сам не придумывая, человек живет только слушаясь, и это ежеминутное, ежесекундное послушание, превращенное в ежеминутный труд, и образует жизнь, не имеющую, по-видимому, никакого результата (что вырабатывают, то и съедают)… Поэзия труда — и рабство духовное. «Принимая от земли, от природы указания для своей нравственности, человек, то есть крестьянин-земледелец, вносил волей-неволей в людскую жизнь слишком много тенденций дремучего леса, слишком много наивного лесного зверства, слишком много наивной волчьей жадности».

И наряду с этим — облагораживающее сознание «сам хозяин»!

Не Лучинин или Краснощеков, а самый даже неряшливый, неудалый тракторист из Борисоглеба знает о технике, селекции, азоте и фосфоре несравненно больше, чем знал самый головастый из его прадедов. Забыто про «Марью — зажги снега», «Евдокею — подмочи порог», радиопрогнозы сделали потерю незаметной. Вместе с собственностью на землю исчезла питательная среда волчьих нравов. Что же осталось от «власти земли» непоколебленным?

То самое сознание: или я «сам хозяин», или хлебу не бывать.

Обобществление земли не убавило, а многократно усилило его роль. Хлеб — деяние коллективное. Технология такова, что каждый причастный к делу может и умножить и перечеркнуть результаты труда других. Кладовщик-неряха развел долгоносика, смешал элиту с семенами тимофеевки — и нету элитного поля. Сверхвысокая концентрация этого сознания в какой-то личности (как, предположим, у Георгия Федоровича) дела не спасает — наоборот, оборачивается помехой. Непременно каждый — «сам хозяин».

Так вот, в «Колосе» колхозник — хозяин, в «Победе» — работник. Тут и вся разгадка разницы в десять центнеров.

Ну хорошо, а кто ж Добрынин в колхозе? Тоже хозяин, но в той долевой мере, как Фалетров — в полях, Краснощеков — в семенном амбаре. У него особая сфера — координация действий, отладка большой и чрезвычайно сложной машины, которая от удара жердью не заработает. Высшая его доблесть — найти для зерноочистки именно Краснощекова, а Анну Федоровну поставить к ферме, не на лен. Он в своих действиях. не вольней, а связанней любого члена колхоза, потому что его мера — равнодействующая мнений и взглядов.

Как-то после уборки я застал в конторе однорукого Александра Ивановича, заведующего той овцефермой в Благовещенье, — он пришел взять квитанции на племмолодняк. Отдельного кабинета для председателя и агронома в правлении нет, в комнате оказались и Добрынин, и Иван Михайлович, и зоотехник, заходила кассирша, — словом, людно было, и Александр Иванович разговорился, выкурил две или три папироски. Я потом, тем же вечером, записал вкратце рассуждения А. И. Новикова, одного из основателей колхоза, получился любопытный протокол.

Протестовал против намерения поставить в фермах механические тележки. «А если та тележка — пык? За механиком, так. Еще точка. Ах, две смены? Две ставки. Денег некуда девать?» Техники Новиков чужд, и тирада — не только протест против раздувания штатов, но и акт самозащиты.

«Незачем нам хлеб ввозить, если своя земля есть. Выгодней минералку купить — везти дешевле, навар больше. Прежде наши-то всегда навоз в Романово-Борисоглебске скупали…»

Напустился на разбитную кассиршу — почему она член профсоюза, а его, хоть тридцать лет с овцами, не принимают? Иван Михайлович, колхозный профорг, разъяснил ему правила приема по профессиям (тракториста можно, у кассирши — диплом техникума, тоже можно, а его — нельзя), но только рассердил тем Александра Ивановича, да и сам расстроился.

«Вы не вздумайте хлебом обделять! Не по два, так по килу на день продавайте, а то ни черта из урожая не выйдет, верно говорю. Когда он у меня в ларе, так мне и есть не хочется, а пусто — тревога, под ложечкой сосет».

Тележки поставят все одно, с профсоюзом, хоть бы и хотели, не решат, импорт зерна — не колхозное дело, но с натуральной оплатой мнение выяснено — Новиков не от одного себя говорит. Никакого собрания не было — просто погрелся старикан, потолковал с начальством, о чем не преминет рассказать в Благовещенье.

Использовал право хозяина. Психологии наемного работника в Александре Новикове нет.

В юбилейном году «колосяне» выполнили хлебный план-заказ на пятьсот процентов. При ничтожно малой дозе туков колхозом глубинного российского Нечерноземья, артелью Добрынина, Фалетрова и Лучинина, достигнут «урожай датского типа» — собрано 28,7 центнера на круг.

Разрыв в урожае между «Колосом» и «Победой» сохранился прежним, но в финансовом смысле — вопрос. Череда несчастий поубавила доходы Борисоглеба.

В последний раз я переправлялся через Волгу уже поздней осенью. Приехал, и первый же знакомый: «Слыхали о пожаре? Ну как же, в Борисоглебе сарай с трестой сгорел. С тридцати, кажется, гектаров. Лучший лен был…»

Голубкова я не застал — тот уехал в милицию. Рядом с кузницей чернело пепелище… Надо же, в один только год телятник сгорел, здоровенный скирд зерна, теперь вот лен.

Киселевские рассказывали, что примчались они на пожар первыми, да уж было не подступиться, в одночасье все стало пеплом.

— И ведь говорили ему, — сокрушалась Вера. — Разве ж можно возле кузни-то, подумайте? Не могло не сгореть. Одно дело — искры, другое — мужики всегда — строить туда идут, курят, всем деревенским известно. Нет, чтоб у него на глазах было! Вот и гляди теперь. Золотая зола! Ну, приедет милиция, а что толку?

В избушке рядом с рубильником по-прежнему стояла жердь. Вера сказала, что просила брата, завгара колосовского (ну да, Арефьева Николая, это брат родной), приехать починить чертов насос.

— А он говорит: «Пошто маешься? Шла бы к нам…» Да как бросить — сердце-то ломит. Соединили бы вы нас с «Колосом», а?

Февраль 1968 г.

 

КОЛОС ЮГА

 

1

У Галины Пустовой, хозяйки исправной и хлебосольной, с некоторых пор перестали подниматься пирожки, а вареники начали расплываться. Поскольку аналогичные явления отмечались и у соседок, Галина — работает она лаборанткой опытной станции под Синельниковым — решила для выяснения причин использовать свое служебное положение: принесла в лабораторию стакан магазинной, высшего сорта, муки и принялась отмывать клейковину.

Клейковина — белковое вещество, в здоровом зерне упругое, приятное на ощупь, схожее с живой тканью. Всякий мальчишка, жующий на току пшеничные зерна, чтоб получить тягучую «мастику», занимается отмывкой клейковины. Пшеницу (во всяком случае — в причерноморских степях) растят ради содержащегося в ней белка, равно как свеклу — ради сахара, подсолнечник — ради масла, отнюдь не для жмыха или лузги. Выдать это за новость или требующую доказательства теорему никому не удастся.

Еще в 1802 году универсальный Василий Левишин наставлял хозяев, что на Юге «зерно получает больше склизкого или клеевитого существа, которое собственную питательную часть составляет». А в начале века текущего профессор П. Меликов, отстаивая исключительную экспортную значимость пшениц Новороссии, протестовал против замены «гирки» с ее 21 процентом белка урожайною «улькой», в какой протеина содержалось только 14,75 процента (что выше сегодняшних мировых стандартов). Знаменитый француз Гей-Люссак среди прочих естественных законов закономерностей описал и следующую: хлеб Причерноморья «несравненно лучше хлеба, выращенного в других странах Европы, и обязан этим превосходством отменному количеству заключенного в нем белкового вещества». Так, французский хлеб содержит в себе 30 % этого вещества, а одесский в крайнем случае 40 %. Иначе сказать, известный ученый никак бы не счел сегодняшний наш стандарт на пшеницы-улучшители завышенными, скорей удивился бы снисходительности.

Кстати, с прошлого года начали действовать новые условия приемки и оплаты пшениц. Предложения агрономов и журналистов «разменять» государственную премию за качество зерна и построить шкалу приплат лесенкой поддержаны правительственными органами. Теперь хозяйству за пшеницу с 32 процентами клейковины первой группы (принадлежащих стекловидности и натуре) выплачивается половинная надбавка в цене. Клейковина в рамках 28–31 сотых долей приносит тридцать, а в пределах 25–28 — десять процентов премии. Прежняя надбавка только за то, что сорт некогда зачислен в сильные, отменена: хлеб сам должен набрать проходной балл. Получается очень логично: есть валовой путь роста колхозных прибылей (полуторная цена за сверхплановый центнер), а вот и путь качества, делающий возможной ту же прибавку еще в рамках плана. Выбирай, председатель, а то и совмещай оба.

Правда, в практическом применении лесенка оказалась не простой. Извечная распря между колхозами и заготовителями вспыхнула с новой силой. Определяет качество зерна, а значит, и назначает цену лаборантка хлебоприемного пункта. Академик Ф. Г. Кириченко с негодованием потомственного крестьянина восклицает: «Девчушка решает судьбу колхозной пшеницы!» Девчушка эта, что ни говори, лицо зависимое, и принял ее на работу, и ведомость на зарплату подпишет директор элеватора. Но будь она даже до конца принципиальной, не желай своему предприятию неправедных прибылей, — все равно от волевых решений ей себя не уберечь.

По моей просьбе я был приставлен к Гале Пустовой учеником лаборанта. Дело нехитрое: отвесить дозу зерна, размолоть его в подобии кофейной мельнички, замесить в фаянсовой чашке и после того, как тесто «отдохнет», полоскать галушечку в ведре с водой (над ситом, обязательно над ситом!), пока сменяемая влага не перестанет мутиться. Обретенную клейковину — взвесить, это решит вопрос количества, потом растянуть по линейке, что выявит качество, то есть группу клейковины. Конечно, если на зернах много белых пятнышек, следов деятельности клопа-черепашки, тесто растворится в воде, и лаборант фиксирует непоправимое: «клейковина не отмывается». Это уже пшеница только по названию, ее надо отсылать на фермы. Качество, так сказать, перешло в количество.

Я старался, но на отмывку каждого образца уходил час. У опытной и сноровистой Гали это отнимало минут сорок. Сколько же машин с зерном проверит лаборант за уборочный день, какие очереди создаст у ворот элеватора! Положим, это не моя печаль, но клейковина… Один и тот же хлеб давал у меня то 27, то 29 процентов. Наставница успокоила: отклонение может составить два процента, я ошибаюсь в пределах нормы. Да, но в первом случае я назначаю десять процентов приплаты, во втором — тридцать. Тут тысячи рублей, а я волен или выплатить, или зажать их — в обоих случаях законно. Группы клейковины тоже зависели от моих нравственных достоинств: можно тянуть «мастику» быстро — и она оборвется, можно медленно — и она достигнет выгодных колхозу отметок.

Только тут я оценил, насколько же толковый прибор, датский по изготовлению, показывала мне в лаборатории «Экспортхлеб» на Смоленской площади Лидия Афанасьевна Новикова. «Прометер» определяет не клейковину даже, а чистый белок, точность — до сотых процента, на образец уходит 6–8 минут. Мука меняет своим белком цвет раствора оранжевой краски, калориметр улавливает это изменение, только и всего, если не учитывать добротность исполнения. Прибор широко используется на элеваторах США. Впрочем, рассказывали в «Экспортхлебе», другая пшеничная супердержава, Канада, употребляет прибор понадежнее: ладонь и глаза управляющего элеватором. Стекловидность, натуру, цвет приемщики Саскачевана и Альберты оценивают с быстротой, с какой опытный бонитер определяет стати животного. Визуально принимаются миллионы тонн канадских манитоб, вся штука в том, что к руководству хлебозакупом допускаются люди с многолетним стажем, способные внушить поставщикам доверие и сами (из деловых, понятно, соображений) доверяющие им.

Не берусь судить, какой способ перспективнее. Но что у нас экспрессного и объективного способа пока нет — факт несомненный. Поскольку наш оценщик по положению своему не бескорыстен, поскольку еще жива привилегированность заготовителя, идущая со времен продразверстки, поскольку обсчитать колхоз в пользу государства считается делом если не похвальным, то всегда простительным, — строить отношения на одном доверии пока невозможно. Нужен прибор, надежный и точный, глухой к людским желаниям, — в него упирается стимуляция сильного хлеба.

Но вернемся к Галиным пирожкам.

Женщины отнеслись к изысканиям моей наставницы с живым интересом и дождались, пока качество крупчатки было выведено на чистую воду: клейковина оказалась плохой, жидкой, рвалась под собственным весом. Галя установила третью группу, так что никакого сглазу нет, не виноваты ни печки, ни руки, настоящая паляница не получится.

Опыт произвел впечатление. Агрономов, заглядывавших на станцию, разозленных «жинками», брали под огонь критики. Молодые-деловые, храня престиж, в объяснения не вступали, но те, что постарше и словоохотливей, популярно толковали, что клейковина низкая от нехватки азота, рисовали апокалипсические картины: как шевелятся от клопа-черепашки пшеничные валки, как здоровенные кучи вредителя скапливаются под окнами зерноскладов. Говорили, впрочем, так, будто речь шла о чем-то от них не зависящем, хоть и досадном, — вроде гонконгского гриппа.

Галя заключила: «За муку у них голова не болит».

Не болеть голова может от неведения — этот случай интереса не представляет. Я намеренно отправился к специалисту, чья квалифицированность сомнений не вызывала. Главный агроном колхоза «Коммунар» Григорий Иванович Марусич в контактах с опытной станцией, авторитетен, урожаи растут, семена из артели продаются соседям. Как тут с силой пшениц?

Григорий Иванович не сразу понял, о чем это я. Поняв, припомнил кое-какие цифры, стал неохотно говорить. Пораженность клопом — 14, в двадцать восемь раз выше допускаемого стандартом. Колхозу с вредителем не справиться, летчики и химики борются, да эффект плевый. Азотные удобрения уходят под свеклу, пшенице остаются крохи, так что и требовать от нее клейковины грешно…

У меня не исчезало ощущение, что толкуем мы про шерстистость-прыгучесть искандеровского козлотура, я вроде бы хочу навязать колхозу «интересное начинание», а сдержанный агроном старается тактично внушить очередному представителю, что козлотур в данном хозяйстве по ряду причин пойти не может. То есть пойти-то он и мог бы, но только если хлопоты по его содержанию примет на себя некто посторонний, богатый, а само хозяйство в прыгучести проку не видит. Именно так: вал, сбор, намолот Григорий Иванович считал своим прямым делом, начинка же, клейковина эта самая, разумелась им как забота того, кто в ней заинтересован и, следовательно, должен «сничтожить» клопа и удобрить почву.

Напирать на то, что урожай он сдал, в известном смысле, полый, пшеница смахивает на кормовое зерно, а деньги взяты настоящие, что его вал крутится сам по себе, не поднимая производства белка, было бы пустой патетикой. Григорию Ивановичу достаточно было заметить, что на сильную ему плана-заказа вовсе не было, а за пораженную клопом элеватор платит полную цену по доброй воле, — и обвиняющий был бы повержен. Я понимал, однако, что эта, поседевшая на висках, толковая голова «не болит» по каким-то очень основательным причинам.

— А что вы хотели?

Это уже в Днепропетровске, один весьма ответственный агроспециалист. Я пришел к нему в конце дня, чтоб иметь запас времени для беседы. Ожидать можно было двух вариантов. Первый — укоризненное напоминание, что про вал забывать никак нельзя, народному хозяйству нужен реальный хлеб, а не абстрактный протеин, рост урожаев остается первейшей задачей, просто опасно удариться в одну крайность, это отвлекло бы и дезориентировало людей… Все это настолько бесспорно, что фраза «пшеницу растят ради белка» обретает какой-то нехороший смысл, произнесший ее поправляется, просит правильно его понять, и разговор незаметно сходит с существа, которое питательную часть зерна составляет. Второй мог начаться выражением досады, широкими шагами по кабинету: да, да, запустили, занехаяли, а ведь и после войны еще — помните? — золото, не пшеничка была! Паляница веселая, румяная, шапка набекрень, ты ее к столу жмешь, а она твою руку — до горы. Ведь драка была на мировых рынках за такую пшеничку! (Что после войны, вплоть до 1968 года, озимых пшениц-улучшителей «Экспорт-хлеб» за валюту не продавал, уточнять не надо, говорящий того не услышит.) Ну теперь-то взялись за ум, положение будет выправляться: народ подняли, заготовителей озадачили, хватит бока пролеживать, определили хозяйства, вот — записывайте…

— Нет, а вы что хотели? — неожиданно спросил меня вечерний собеседник.

Молча выбрал карандаш поострее — и вдруг обрушил такой Терек цифири, аргументов, сопоставлений, что я едва успевал его поглощать. Сила, клейковина, белок — кто про них думает? Райком спросит? Знамя дадут, в президиум выберут? Да у нас вывозка хлеба проходит в одну декаду, можно ли в таком штурме просто отобрать сильную, если у кого-то она и созрела? Лучший тот, кто в неделю, в пятидневку весь план до бубочки вывез, почет и уважение скоростнику! Это в уборку, а вообще первенство решает вал: кто больше с гектара взял, тот и передовик, гордость района. Агроном будет вам клейковину копить! Да если у него высшее образование, он пять дней в неделе тратит на коллективное руководство, два на поля, он черт знает где только не член и не участник, у него «газик», чтоб успевать, бедарку он забыл. Конечно, кто со средним образованием, тот полезней, его не вовлекают, но таких-то все меньше!

— «Тучные черноземы»… А как высмоктало из них за двадцать лет, забываете? Еще в пятидесятом году брали по девять центнеров, а последнее трехлетие — по двадцать три вкруговую, оно ж не из космоса берется! А возврат? Паров триста тысяч держали, а теперь к ста пятидесяти не выберемся, никак не прокашляемся после пропашной системы, не к ночи будь помянута, а удобрений под пшеницу — котовьи слезы… область стала эпицентром распространения клопа-черепашки. В шестьдесят седьмом году поражено пятнадцать зерен из сотни в шестидесяти процентах сбора, не отмывалась клейковина у сорока четырех тысяч тонн, в шестьдесят восьмом показатели поднялись до шестидесяти пяти процентов и шестидесяти шести тысяч тонн. Клоп — тварь, приспособленная к условиям, он на вале не отражается! Бронированный вредитель, и не так панцирем, как порядком закупок. Он на госбюджете, ваш клоп, он колхозного рубля не дырявит!

— Материальная заинтересованность? Ну нет, довольно, этим путем идти нельзя, — пресек он решительно. — Вы смотрите, что с подсолнухом наделал этот интерес. Уровень цен такой, что не штука получить пятьсот процентов рентабельности плюс еще пяток месячных окладов председателю и тому же агроному за превышение плана. И забыл бы Марусич про те «семечки» — жинка сто раз напомнит. Зарплата у руководителя в четыре, а то и в пять раз выше, чем у колхозника со специальностью, секретарь райкома получает намного меньше колхозного председателя! А подсолнух наползает на поля. Уже сеем на шестьдесят тысяч гектаров больше, чем позволяют нормы севооборотов, и все думки тут: ведь в доходах колхозов «семечки» занимают целых сорок процентов. Видите, что стимулы делают? Культура выходит из подчинения! Не-ет, путь один: за-ста-вить сдать сильную пшеницу. Не цацкаться, довести железный план, внушить «головой ответишь». Главных агрономов я б, не смейтесь, отдал в штатные заседатели, а на каждый севооборот — просто агронома с бедарочкой: поезжай и гляди, чтоб зерно было, не полова. Гайки подтянуть надо, люфт устранить, а то и с хлебом без хлеба насидишься!

Насчет мер и выводов с откровенным моим собеседником спорить я не стал. Тот же пример с подсолнечником мог служить для подтверждения мощи экономических стимулов, только в данном случае пережатых так, что прибыль уже не пропорциональна затратам. И тяга к чистому как стеклышко администрированию, и вера в то, что «заставить» может быть полезней, чем «сделать выгодным», — все, как говорится, имеет место, да и какое еще широкое. Но этот человек умел хотя бы дослушать, расстраивали его сами факты, а не разговор о них, начатый неким пришедшим, — плюс несомненный. Он сам, не по команде, а после анализа, искал выхода, пусть и на бедарочных, поросших быльем путях, да и его взгляд на роль рубля помогал размышлению. Кажется, мне повезло.

Однако предстояло подняться еще на одну вышку. В Киеве готовилось республиканское совещание по качеству пшеницы.

 

2

Разве не стоит памяти, что хлеб нашего Причерноморья ели Афины времен Демосфена? Великий оратор добивался у народного собрания венка правителю Боспорского царства Левкону: из Феодосийского порта шла большая часть ввозимого Аттикой зерна. Часть эта внушительная даже по сегодняшнему дню. Был год, когда экспорт превысил 85 тысяч тонн, а обычные поставки в первой половине IV века до новой эры составили 16–17 тысяч тонн. Обглоданные эрозией склоны Эллады уже не могли прокормить гениальный народ, и между Тавридой и Пиреем пролег первый в истории импортный хлебный путь. Ковыльные степи скифов, сарматов, синдов поразили греков плодородностью: Страбон уверяет, что в степном Крыму «поле, вспаханное первым попавшимся лемехом, приносит урожай в 30 мер». Не удивительно, что народность крымчан у эллинов звалась просто «георгами», «земледельцами», что на боспорских монетах был выбит колос, а Феодосию назвали именно так, Богоданной. Велик соблазн пофантазировать насчет древних элеваторов, портов, караванов, но и тут велит приземлиться точность данных. Известно многое — от числа судов, какое вмещали бухты Феодосии и Пантикапея (сто и тридцать), до многократной разницы в оплате за труд свободного и раба, ибо, согласно Гомеру, «раб нерадив».

Наши археологи считают, что в Тавриде, на Кубани, в Приазовье для поставок эллинам было распахано не менее двухсот тысяч гектаров. Местные пахари, в большинстве свободные, предпочитали кормиться просом, пшеница же имела товарное назначение. Она продавалась, торговля приносила громадные суммы: по определению В. Д. Блаватского, крупнейший хлебный транспорт (в нем было 87,5 тысячи тонн) стоил около двух тысяч талантов. Культурное влияние эллинских колоний, этой «каймы на ткани варварских земель», было очень сильным, благодатным, но отнюдь не бесплатным. Мерцающее золото Скифии, недавно выставленное на погляденье в Киево-Печерской лавре, все эти чеканные гориты, чаши, украшения, изделия «звериного» стиля — они не с бою, не грабежом добыты, а куплены потом и умением древнего степняка, их без передержки можно считать удостоверениями о вкладе северных берегов Понта в тот радостный пролог цивилизации, который мы называем античностью. Эллины сохранили и картины труда пахарей. Полна крестьянского юмора притча поэта Агафия, — увы, все еще современная.

Пахарь, закончив сев, отправился к предсказателю: обильной ли будет жатва? И вот что услышал в ответ:

Если пашня твоя увлажнится дождем благодатным, И не сумеют на ней пышно расцвесть сорняки, И не скуют холода твою пашню, и градом не будут Сбиты колосья, — они тянутся кверху уже,— Если посев не потопчет лошак и беда не нагрянет С неба или с земли, поле твое погубив,— Я предрекаю тебе превосходную жатву: удачно Ты ее снимешь тогда. Лишь саранчи берегись.

В хлебном промысле воистину ничего не исчезнет бесследно. Минули десятки веков, все, кажется, смыто, погребено — и вдруг встретится такое, что перевернет твои представления о далеком и близком.

Сегодня в приазовской степи эллины могут пригласить вас на олимпиаду — каково? Конечно, игры — сельские, наградой победителю будет не панафейская ваза, а баран, но и старики, судьи, и правила состязаний, и регулярность их — все идет с незапамятных времен.

Слушаешь в колхозном правлении черноглазого, коренастого дядю Георгия или дядю Димитрия (э-э, не тот сейчас «панаир», что прежде, таких богатырей, как Иоанн Парапуло, среди этих мальчишек нету, и в беге больше не соревнуются, но борьба — каждый год, со всех селений съезжаются, с музыкой, с хозяйками, опашут за селом круг — выходи любой, борьба вольная, только без болевых приемов, кто троих поборет — получает барана, на плечи его да к друзьям) и вспоминаешь: ну конечно же, это у Семенова-Тян-Шанского в его многотомной «России»… Про греков южной Тавриды, переселенных с разрешения Екатерины Второй в устье Кальмиуса, про их трудолюбие, трезвость и страсть вкусно покушать, про этот остаток глубокой древности — память об олимпийских играх.

А живая археология, пшеница «крымка»? Стекловидная, яростная по силе — и так похожая на зерно, извлекаемое из хлебных ям понтийских эллинских колоний. Селекционная ценность староместных (не прямо скифских ли?) пшениц исключительна. Вывезенная в Западное полушарие «крымка» дала исток важнейшим стекловидным сортам США — «канреду» и «тенмарку», «шайену» и «велаюту». Начинающий экспортер, США берут зерно, какое выгодно везти в любую даль, у Новороссии, первого экспортера и древности и нового времени — тут дело не только в селекции, а и в сходстве развития.

И греки под русской защитой, и восстановление в географии названий «Феодосия», «Севастополь», «Херсон», и возрождение «крымки» — все это следы громозвучных событий «времен Очакова и покоренья Крыма», времени, которому мы обязаны выходом на естественные границы и присоединением провинций, уже два века обогащающих страну. Делу пропорциональны личности. Новороссия прославила Румянцева и Суворова, тут мужал Кутузов, и вряд ли одной иронической памяти достоин автор пресловутых деревень, Григорий Потемкин.

Из основанных им городов — от Никополя до Севастополя — ни один не остался заштатным, любой обрел значение и славу, — уже это говорит о незаурядном уме, административном таланте и дальновидности былого гвардейца. «Населенная по приглашению Потемкина самыми разнообразными этнографическими элементами, во главе с великоруссами и малоруссами, Новороссия начала сгущать свое население и разрабатывать под земледелие свои степи со сказочной быстротой… — писал В. П. Семенов-Тян-Шанский, — Все культурные начинания, шедшие издревле с юга, теперь пошли только с севера».

Говоря точнее, сказочная быстрота появилась только после 1861 года. До того в степь сбегал от екатерининской новинки — крепостного права — украинский гречкосей, основывал Цюрих-тали и Люденсдорфы приглашенный правительством немец-меннонит да переселял крестьян на дарованные земли аристократ уровня Юсуповых, Шуваловых, Кочубеев. А с поры реформ — действительно, травяные леса, скрывавшие всадника, стремительно откатываются к Черному морю, уже и безводье, и солонцы не останавливают переселенцев, спрос на хлеб растет, а с ним и цена на землю (в шестидесятых годах — 22 рубля десятина, начало семидесятых — полтораста рублей!), а с ними и главный южный порт Одесса. Во время пушкинской ссылки город насчитывал едва сорок тысяч жителей, в конце века — четыреста. Уже и казачья Кубань с ее миллионом десятин пшеничного посева пробивается на мировые рынки, но Одесса укрепила первенство, по тысяче вагонов зерна «гарновки», «арнаутки», «гирки» поглощают ее элеваторы в один осенний день.

Конечно, это поражало: земля, погубившая безводьем войско Голицына, дикое поле с каменными бабами на курганах и бельмами солонцов, край, какой даже академики, знатоки дела, навсегда относили к «беднейшим и неудобовозделываемым», Новороссия вдруг обернулась первостатейной житницей. Что же произошло с ней?

Не с ней. «…Главным условием, позволившим быструю колонизацию Новороссии, было падение крепостного права в центре России, — писал Владимир Ильич Ленин в 1908 году. — Только переворот в центре дал возможность быстро, широко, по-американски, заселить юг и индустриализовать его (про американский рост юга России после 1861 года говорено ведь очень и очень много)».

Пристально следя за развитием сельского хозяйства Юга, Владимир Ильич настойчиво подчеркивает первопричинность общественно-политического фактора и в росте и в отставании агрикультуры. Немец-колонист щедро тратится на машины — у него хозяйство товарное, он на капиталистическом пути, он прогрессист и в смысле буккера, молотилки, и в выжимании пота из батраков. Понятие «негодности земли» относительно. Залогом использования громадных земельных просторов будет создание действительно свободного, вполне освобожденного от гнета крепостнических отношений крестьянства в Европейской России.

Технические приемы, сельскохозяйственные взлеты или застои — всегда следствия; причины — всегда в явлениях социально-политических — таков ленинский ключ, без него и сегодня не открыть ни одной из дверей, исследование станет бесплодным блужданием.

Сходство освоения Великих Равнин США и Юга России можно видеть и в погублении животного мира (последний тарпан, дикая лошадь Скифии, был убит почти в один год с последним диким бизоном), и в быстром переходе к эксплуатации недр, и в стремительном беге железных дорог. Но сходство кончилось на том, что было будто бы одинаковой целью распашки: на экспорте хлеба. США вывозили зерно избыточное, Россия — недостающее. Перед первой мировой войной Америка производила на душу населения 1081 килограмм хлеба, импортеры Дания и Швеция — соответственно 852 и 491. Россия же, державшая за собой четверть мировой торговли зерном, выращивала на человека лишь по 475 килограммов. Даже в 1911 году, когда голодало 30 миллионов крестьян, из страны было вывезено 824 миллиона пудов хлеба! Конечно, были голодные и в гетто Гарлема, но экспорт из недоедающей России по размаху и устойчивости оставался исключительным явлением, он был национальным предательством, и не забылся, а был приплюсован, когда пришло время предъявить счет.

Под Каховкой, на высоком кургане, неподалеку от места батрацкой ярмарки, недавно поставлен бронзовый монумент. Тачанка!

«Поповская, заседательская, ординарнейшая бричка по капризу гражданской распри вошла в случай, сделалась грозным и подвижным боевым средством, создала новую стратегию и новую тактику, родила героев и гениев от тачанки». Это — Бабель.

Четверка коней в бешеном, запальном галопе, спиц в колесах нет — слились, почти не видно и сбруи, бег ураганный, а в каждом копыте — тяжесть и беспощадность. На пути лошадей страшно стоять. Взлетающим ястребом изогнулся ездовой в островерхом степняцком шлеме, напряжен пулеметчик, впился рукою в борт стоящий на подножке командир. Распрямляющаяся пружина гнева, образ сокрушения, огненная колесница революции…

(Превосходная работа ленинградцев Ю. Лоховинина, Л. Михайленко, Л. Родионова, Е. Полторацкого по достоинству, думается, еще не оценена. На Турецком валу Перекопа никакого памятника нет. Работать над ним теперь гораздо труднее, чем до «Тачанки».) Конноармейская тачанка подвела черту под первым этапом освоения южной степи.

Какой край в советское время может сравниться с южной степью размерами капиталовложений? Не каналы, не водохранилища — это частности, есть кое-что подороже. Дом под шифером. Трактор. Тротуар. Дворец культуры, нолевой стан, асфальтная трасса, линия электропередачи, научный институт, элеватор. Первая МТС — под Одессой, первый комбайновый завод — у Азова, первая автоматизированная оросительная система с электронным «мозгом» — в плавнях Кубани. Из трех основных слагаемых плодородия — почвенного богатства, тепла и влаги — Юг нуждался только в третьем, но мощь техники и соблюдение агроправил снижали роль засух. Возможность планово и целенаправленно вести экономику, крупность хозяйств, высокая товарность производства — преимущества общественно-политического характера проявились здесь в полную силу, и все заботы направлены на изъятие дарового плодородия. Сама природа снимает многие сложности — приусадебный участок здесь значит гораздо больше, чем на Севере, приток населения сглаживает проблему рабочей силы и, следовательно, поднимает квалификацию среднего работника, и урожаи растут, как нигде. Если предвоенный, довольно скромный рост намолотов был в основном следствием механизации, то после сентябрьского (1953 г.) Пленума ЦК КПСС факторы роста множатся, уровень цен обеспечивает получение дифференциальной ренты 1, экономика крепнет, Кубань и южная Украина оставляют далеко позади тот «стопудовый урожай», что по традиции был мерой достатка и сытости. Решения мартовского (1965 г.) Пленума ЦК, курс на экономические стимулы при стабильности планов приносят на Юге особенно высокий эффект, ибо полнокровные хозяйства быстро реагируют на улучшение обстановки, и урожай озимой пшеницы на Кубани, втрое превысив дореволюционный уровень, достиг почти тридцати центнеров! Впрочем, одно зерновое сопоставление не имеет смысла. Интенсификация, идущая множеством русел, приводит на юг новые культуры, заставляет тот же гектар давать и сахарную свеклу, и клещевину, и плоды, и подсолнечник, и корма для густых мясо-молочных ферм, на Кубани возделывается чуть ли не сто культур, зерновая специализация уже не так четка.

Вложения, собственно, идут не в черноземы, а под залог черноземов. Одни способы использовать тепло и извлечь азот, фосфор, калий (например, насаждение хлопчатника) не приносят успеха, другие — внедрение новых сортов, ликвидация или сокращение паров, съём двух урожаев в год — применяются все шире, почва выдерживает, запасы ее кажутся неисчерпаемыми, как способности знойного солнца. Но…

То там, то тут начинают применять минеральные удобрения — сперва скромно, затем смелее, вложения в агрохимию становятся все крупнее, технические культуры без туков уже не мыслятся. Агрономы требуют искусственного азота и рукотворного фосфора, утверждая, что Юг их окупит быстрее, чем Центр и Северо-Запад.

Юг есть Юг, он задает тон во всем, и финансовое состояние большинства хозяйств заботит только одним — трудно реализовать деньги. Сейчас, на пороге семидесятых годов, южный гектар имеет основных средств — средств опять-таки извлечения плодородия или средств, обязывающих это делать, — в несколько раз больше, чем гектар Поволжья, Центра, Сибири. Но что значит стремление агрономов-южан вносить по пять, по семь центнеров, по тонне химических туков в гектар чернозема?

«Люди всегда считали, что именно та эпоха, в которую они живут… — точка перегиба на пути поколений», — пишет Жан Дорст, французский специалист по охране природы. Мысль, может, ироническая, но если иметь в виду чисто земледельческий разрез, то стоит утверждать: шестидесятые годы XX века для хлебопашества южной степи — действительно точка перегиба. Плодородие перестало быть даровым: вынос питательных веществ явно превосходит пополнение.

Впрочем, полезный, идущий на урожай вынос — причина лишь небольшой части этого обеднения, основное вызывается эрозией, ветровой и водной. Сплошная распашка земель, многократная обработка полей в течение года создали новый режим, при котором процессы выдувания и смыва черноземов идут с нарастающей силой, ибо ливень и ветер стали как бы мощнее.

На урожаях это пока не сказалось — туки компенсируют вынос. Но проявилось в качестве зерна. Белковая ценность сборов так упала, что южная степь от Дуная до Лабы, потеряв мировое клейковинное первенство, стала зоной слабых пшениц.

 

3

— Я рад, что об этом пошел разговор, — начал речь академик Кириченко, и зал притих. — Клейковина в нашем зерне катится книзу. Сегодня мы с вами услышали, что на Украину надо завозить яровые пшеницы-улучшители с востока — без того паляницы не будет. Вот что мы должны давать людям! — он поднял над головой пышный золотистый хлебец. — А вот что сейчас даем. — Другой образец рядом с первым выглядел уродом.

Тут, на Крещатике, на совещании вершителей судеб украинского зерна, равнодушных не было. Как на действительно серьезном, деловом совете, говорились вещи простые, доступные пониманию любого земледельца. Уже до Кириченко было сказано многое.

Что слава южного зерна держалась на паровой системе и на высокобелковых, хоть и не столь урожайных сортах — «кооператорке», «ворошиловке», «украинке». Что сокращение паров, насыщение севооборотов кукурузой, внедрение сортов с громадной способностью выноса ускорили наступление азотного голода на старопахотных — уже целый век в обороте! — землях. Что «безостая-1», ставшая в Причерноморье монопольным сортом, при всех блистательных качествах очень сильно колеблет содержание клейковины и в белке уступает старому стандарту — «украинке». Что селекция нацелена на вал, что вообще создать сорт, который при нехватке азота давал бы высокий белок, практически невозможно: закон сохранения веществ не отменить, растение не может перекачать в колос больше нитратов, чем находит в почве. Что стабилизация качества пшениц — главная задача селекционеров, а создание материального интереса колхозников в сильном зерне — долг организаторов. Что Запорожская, Луганская, Кировоградская, Днепропетровская, Одесская области подверглись нашествию клопа-черепашки, тут форменное бедствие, нужно объявить всеобщий поход на вредителя…

Кириченко, лауреат Ленинской премии за твердую озимую пшеницу, говорил не о технологии. Уже по вступлению, по жесту с хлебцами можно было понять: это слово о хлебе. Даже так: о Хлебе. Что еще нужно газетчику? Голос хлеборобской совести. Академик и крестьянин в одном лице. И говорил-то хорошо: без намеренной патетики, без лишних эффектов, в бумаги не глядел — может, из-за слабого зрения; негромкий его баритон внушал, что растить слабый хлеб на черноземах не только накладно, а и дурно, непристойно, совестно.

Но, искушенный привезенным с собою знанием, я думал: негоже послу без верительных грамот. За премией одесского академика — всего-то 15 тысяч гектаров! Твердая озимая пшеница — «чудо селекции», «новое слово в биологии», не так ли? — колхозами отвергнута, вообще, кажется, возвращается на опытные делянки. Поля вокруг Одессы, у самого селекционногенетического института, засеваются пришедшей с Кубани «безостой-1». Авторитет селекционера прямо пропорционален размерам занятых его сортами площадей, и тут звания ничего не прибавят. Слово о хлебе, следовательно, содержало невысокую клейковину.

Вот почему я не записал речь Федора Григорьевича Кириченко, хоть и были в ней южные степи, дедовские колосья, большегрузные транспорты, мечтания о редкостных сортах, хоть и здорово говорилось о живом веществе пшениц, движущем и мышцы, и прогресс.

Это непростительная моя потеря.

Потом я слышал и чистый его русский, и безупречный украинский («суржика» он не терпит), но все то были уже лекции, не слова, застать его в ударе, как тогда на снежном Крещатике, больше не удавалось. Власть общего мнения может обойтись дорого.

Судьба пшениц Кириченко — пример воздействия вала на науку. И настолько выразительный, что не сказать подробнее — грех.

Твердая пшеница гораздо сильней отличается от обыденных мягких («вульгаре»), чем принято думать. От Ромула до наших дней она оставалась яровой, превосходящей мягкую в белке, уступающей той в урожайности, — это наследственно закреплено. У твердой хромосом 28, у «вульгаре» — 42. Даже Т. Д. Лысенко, веривший в способность овса превращаться в овсюг, рябины — в осину, останавливался перед наследственной прочностью твердой и прямо предупредил Кириченко, что в переделку «дурума» он не верит, — а это значило многое. Твердая идет на макароны, это известно широко, но не все знают, что кавказцы, большие любители вкусного хлеба, именно из муки твердых пшениц пекли чурек, лаваш, пури. Да и Украина охотно подмешивала «арнаутку», «гарновку», «черноуску» в помольные смеси для ароматных своих паляниц.

Переход на озимые, более гарантированные в сборках, вытеснил твердые пшеницы с южных полей: шесть-семь, от силы десять центнеров «арнаутки» были для колхозов явно неприемлемой урожайностью. Задача переделать яровую природу диковатого, неподступного «дурума» манила многих селекционеров, дольше и упорней других бился над ней Павел Пантелеймонович Лукьяненко, но тоже отступил. Кириченко начал на пепле чужих надежд.

Как именно удалось ему изогнуть, не сломав, генетический стержень «дурума», тут описывать не к чему, но «мичуринка», «новомичуринка», а теперь уже и «одесская-юбилейная» являют мировой селекции отлично зимующую урожайную пшеницу с заветными качествами твердых. Новая культура требует хороших предшественников, взыскательна к питанию, но прекрасно оплачивает заботу тем самым, ради чего сеют пшеницу: при урожае в 30 центнеров гектар озимой твердой дает на 120 килограммов белка больше, чем гектар мягкой. Мировые цены на «дурум» обычно вдвое выше, чем на «вульгаре», — значит, Причерноморью возвращены экспортные его возможности. Да и своя макаронная промышленность — долго ей еще гнать тусклые, размокающие в кипятке трубки из мягких пшениц? «Новомичуринка» заняла значительные площади, правительство УССР особым постановлением обязало довести производство сырья для макарон уже в 1969 году до четверти миллиона тонн. Западные научные центры проявили к открытию большой и небескорыстный интерес, запрашивают для анализа не муку, а образцы всхожего зерна.

Но года четыре назад в газетах замелькали шапки «Возродим славу украинской пшеницы!» — и площади озимой твердой год от года стали таять. Она действительно удержалась теперь на считанных тысячах гектаров, почему и пошла молва о провале, о мыльном пузыре.

— Ой, дядько, жалко нам вас! Но ничем не поможем, пока наверху к вашей твердой не станут помягче!

Это сказал Федору Григорьевичу чернявый белозубый агроном, тронутый огорчением такого селянского повадкой и откровенностью академика. И весь семинар в актовом зале института согласно и весело закивал: жалко, а не поможем!

Зимой в институте людно — едут с Днестра, с Буга и Кальмиуса, с Сиваша и дунайских низовьев, рассматривают теплицы и установки испытания на холод, выпрашивают образцы, прячут в карманы колосья, охотно фотографируются, теснясь к Кириченко. Живой день пшеницы, среда здоровяков, загорелая и бесхитростная аудитория.

— Так что же вы, добрые люди, делаете с твердой?

— «Безостая» урожайней, особенно по парам.

— Но белка-то в «новомичуринке» больше!

— Эге-е, Федор Григорьевич, как вызовут с отчетом, как дадут бобы за урожай — и протеин, и клейковина, все из головы вылетит.

— Но деньги, ведь за твердую платят шестьдесят пять процентов прибавки!

— Что деньги? Скотина их не лопает, фураж нужен. Если б твердую отоваривали концентратами…

— Так добивайтесь, вы же хозяева!

— Мы люди неслышные, это вам пробить нужно, вы автор.

Автор и сам добивается этих объективных реальностей — свиного, птичьего комбикорма, хоть бы по полтора центнера за центнер своего янтаря. Иначе вал вовсе покончит с твердой! Ездит в Киев, пишет докладные, превращается в толкача, в штатного жалобщика.

Он глубоко чтит Павла Пантелеймоновича Лукьяненко, «безостую-1» считает шедевром урожайности. Вернувшись к работе над мягкими, он берет у сортов Лукьяненко их главное достоинство — неутолимый аппетит, интенсивность — и создает формы зимостойкие, чисто степной экологии и устойчивого белкового содержания. «Черноморская» не уступает «безостой» в урожайности, но сила муки у нее значительно выше. «Ново-степнячка» не боится мороза, засухоустойчива и опять-таки превосходит кубанскую качеством. Наконец, тоже родич Кубани, но выдерживающий морозы и сверхсильный «эритроспермум-232»: тут мука на целых девяносто джоулей сильнее, чем у «безостой»! Детище Лукьяненко — подлинная эпоха в селекции, потому что не только дало рост вала, но и стало началом интенсивных и стабильных качеством сортов причерноморской засушливой степи.

Хлебец из «эритроспермума-232» идет по рукам «семинаристов», агрономы качают головами, удивляются, вежливо хвалят.

— Ну как, возьмете на вооружение?

— Добрый хлеб, славный хлеб… А что, Федор Григорьевич, лукьяненская «Аврора», пишут, гораздо урожайней «безостой»?

— Гораздо. Но по качеству — не лучше.

— Вот бы элиты достать! Элита едет, когда-то будет…

Ходили лучистым зимним днем по аллеям институтского парка. Обледенелые ветки каштанов и лип стеклянно звенели. Федор Григорьевич часто останавливался — сердце. Рассказывал о родном селе: с земляками живут хорошо, на премию он построил больницу. Я спросил, кажется некстати, правы ли в «Экспортхлебе»: они считают, что ближайшие пять лет в южных закромах им искать нечего. Федор Григорьевич качнул молодую липку, та отозвалась, как хрустальная люстра.

— Я мечтал, что при моей жизни хорошие макароны будут в любой сельской лавке.

Понимаю, южанину то не утешение: сильная пшеница, растущее золото, стала монополией яровых восточных краев, той хваленой и клятой, ясной вначале и сомнительной спустя время целины, что имеет теперь и опыт, и чистые пары, и селекцию, нацеленную на вышибание из седел конкурентов, уже подзабывших о хлебе с востока. SKS-14, советская казахстанская яровая с четырнадцатью гарантированными процентами белка, — этот код уже знаком мукомолам Западной Европы, и экспортеры Канады уяснили, что тут отнюдь не одни образцы. Осень 1968 года стала, кажется, порой отрадного перелома: Оренбург — 225 тысяч тонн, Алтай — 280 тысяч тонн, Казахстан — 3370 тысяч тонн ясной как стеклышко, годной и для подового, и на саратовский калач, и на ту же паляницу! Это не считая твердой, ярового «дурума», которого тоже заготовлено несколько сотен тысяч тонн. Мало? Да, мало, ибо восточным районам приходится поддерживать стандартную клейковину громадной зоны озимых пшениц.

Но вспомним, что целинным началом впрямь была лиха беда: тусклые, мучнистые, «мультурумы», полные к тому же овсюга и корзинок полыни, годные только на фураж.

Фураж, кормовая пшеница — это вовсе не ругательство, если селекция ставила именно такую, фуражную цель. Правительство Канады, к примеру, недавно разрешило фермерам сеять полукарликовую мексиканскую «питик-62» с крупным зерном без следов стекловидности: урожай у нее громадный, фантастическая «прожорливость», а на хлеб не годна. Но главной ареной соревнования пшеничных конструкторов остается, понятно, зерно для питания, содержание белка при должном урожае. Импортеры закупают, как правило, только пшеницы-улучшители, и из 55–60 миллионов тонн зерна и муки, ежегодно выходящих на рынки, слабому хлебу принадлежат ничтожные проценты. Отсюда — внимание к каждому успеху селекции, способному повлиять на торговлю.

Свежайшие свидетельства судей международной категории: лондонская лаборатория Кент-Джонса шлет отзывы о новых сортах целиноградской селекции.

В образцах сорта «пиротрикс-28» содержание белка — 16,42 процента. «Прекрасный показатель, — считает высший авторитет британских мукомолов, — намного превышающий этот показатель у современных пшениц Манитоба (канадских, — Ю. Ч.)… Совершенно необычным показателем пшеницы является предельная растяжимость протеина. Принимая во внимание очень высокое содержание протеина, силу и способность протеина хорошо реагировать на химическую обработку, эту отличную пшеницу нужно включать в группу сильных». Если учесть обычную умеренность английских анализаторов, то не отзыв — дифирамб!

Но дальше, сорт «лютесценс-41»: «Эта пшеница имеет отличное содержание протеина и отличную силу, ее протеин хорошо реагирует на химическую обработку». Про сорт «лютесценс-10»: «Это прекрасная пшеница. Содержание протеина и сила его отличные…» Тут, впрочем, не обошлось без укола, так как Кент-Джонс определил — затянули уборку, дали хлебу попасть под дождь: «Это выдающаяся пшеница, но ценность ее снижает начавшееся прорастание. Если бы ее собрать в здоровом состоянии, то это была бы самая превосходная пшеница».

Что же, учтем. Только и то заметим: положительный отзыв Кент-Джонса о сорте В. Н. Мамонтовой «саратовская-29» стал в свое время событием, обошел множество наших изданий, а теперь похвалы с превосходными степенями идут прямо пакетами.

Лондон, понятно, оценивает качество, фактор международного торгового значения. Урожайность — дело, так сказать, внутреннее, но из снопа новых сортов есть что выбрать по условиям, налицо превосходный задел — не в первую очередь для экспорта (превыше всего — нужды собственные!), но и для него тоже. Как же не порадоваться тут за целину, как не поздравить людей, возвращающих нашим пшеницам титул лучшего хлеба планеты!

Впрочем, обратимся к колосу Юга.

В какой степени справедливы, если учесть последние данные практики, претензии зерновиков к качественной стороне главного озимого сорта — «безостой-1»? С этим я решил отправиться к автору, академику Павлу Пантелеймоновичу Лукьяненко. Беседа предстояла трудная, не скрою — к ней пришлось готовиться.

Совершенно неверно мнение, будто пшеницам Кубани на роду написана валовая, так сказать, направленность, как, допустим, зерну Прибалтики, будто они прежде в чем-то уступали южноукраинским. В своей книге о кубанском хлебе П. П. Лукьяненко приводил данные о белковом — превосходном! — содержании сортов, высевавшихся в Краснодарском крае еще пятнадцать лет назад: «краснодарка-662/2» — 16,03 процента, «ново-украинка-83» — 16,87 процента, «первенец-51» — 17,83 процента… Но нет эпитетов, выразивших бы феноменальные достоинства районированной в 1954 году «безостой-4» — предшественницы «безостой-1». Думается, Павел Пантелеймонович не без гордости писал аттестат поразительного своего сорта: содержание клейковины — 48,62 процента, протеина — 17,98! Хлеб, почти наполовину состоящий из клейковины, — греза пекарей, мечта хозяек, такая же блистательная победа селекции, как и подсолнечные сорта чудодея Пустовойта, убежденного воителя за качество, — с ним Лукьяненко работает многие годы.

Переход на исключительное возделывание «безостой-1» резко поднял урожаи и обогатил колхозы Кубани. Сорт получил звание сильного, за него артелям продолжительное время начислялась 10-процентная прибавка в цене независимо от фактического содержания клейковины. А оно устойчивым не было: в шестьдесят четвертом году край сильной практически не заготовил, в 1966–1967 годах наметился известный рост, но наиболее благоприятный 1968 год, когда смогли проявиться все способности интенсивной пшеницы, принес рекордный урожай — почти 30 центнеров в среднем по краю — и просто-таки ответное падение качества: в валовом сборе зерно с 28 процентами клейковины не составило и одного процента. Еще серьезнее с качественной характеристикой «клеевитого существа»: больше третьей части краевого намолота составило зерно с третьей, низшей группой или вовсе неотмывающейся клейковиной. Работники элеваторов, получившие обычное осеннее задание грузить крупным центрам хлеб с 25 процентами клейковины, стали в тупик: такого было крайне мало. За низкокачественное зерно хозяйствам выплатили стоимость нормальной пшеницы — более пятидесяти миллионов рублей, реализовать же многие сотни тысяч тонн крупного, весомого, но крайне слабого зерна — задача сложная.

Сказались, понятное дело, летние дожди, ряд районов подвергся нашествию клопа. Но я побывал в степном Крыму, где условия уборки были идеальные, а вредителя нет. В пшеницах, привезенных на Джанкойский элеватор, клейковина колебалась от 12 до 32 процентов! Крайне тревожная амплитуда для одного сорта, одного района, одного лета. Среднее качество было ниже посредственного. Несмотря на шефство московских специалистов (Институт зерна направил их на уборку), несмотря на всю тщательность отбора, элеватор смог найти только две тысячи тонн улучшителя, это пятнадцатая часть заготовленного.

Нельзя ни фетишизировать сорт, ни преуменьшать его роль. Точнее всего воздаст кесарево кесарю конечно же сам автор.

Я не был первым. Павлу Пантелеймоновичу уже приходилось вести речь на эту тему. Настроение к тому же портили морозы: возникла опасность гибели больших площадей озимых. Но академик согласился принять. Привожу запись беседы, опуская лишь то, что прямого отношения к делу не имеет.

П. П. Лукьяненко выразил резкое несогласие с учеными, которые определяют достоинства пшеницы в основном по белку. Надо ценить и по выходу муки, по выходу печеного хлеба с гектарного намолота (качество хлеба упомянуто не было).

«С гектара при «безостой-1» мы берем больше белка, чем при старых сортах. Опытные данные: при среднем за три года урожае в 55,9 центнера «безостая-1» дала 780 килограммов белка с гектара, «украинка» же (урожайность 33,5 центнера) — только 510 килограммов, хотя процент протеина в последней выше.

Если даже отбросить метеоусловия и действие клопа-черепашки, тенденция неотвратима: с повышением урожайности белок понижается. Но какая медицина доказала, что зерно с 13 процентами белка дает плохой хлеб? И сколько надо этой, бог ее выдумал, сильной пшеницы?

В пшеницах произошла целая революция. В самом земледелии — тоже. Изменились биоценозы, почвы наши беднеют, вынос сумасшедший, отчуждаются питательные вещества. Сложилась иная экология, процент гумуса уменьшился, почвенное богатство у нас большое, но потенциальное, почвы скупы. В краю было до полумиллиона гектаров паров, не было такой интенсивности, вот и держался белок.

Конечно, мы не можем опускаться ниже 13 процентов. Но сколько Казахстан получает — это нам очень трудно. Новые сорта «Аврора» и «Кавказ» по силе муки не выше «безостой-1», иногда ниже.

Мы в селекции принимаем меры, белок нам в зубах навяз. Сейчас применяем мутагенез, возлагаем большие надежды на мутантные формы. Выделили из канадских сортов те, что дают устойчивые качественные показатели. Нажим на белок большой.

На всех площадях сильных пшениц не получить. Сколько, наконец, надо улучшителей? Определили бы на Кубани пять-шесть районов (конечно, в Усть-Лабу не лезть), обеспечили бы их удобрениями, уборочной техникой — они удовлетворят и своих, и «Экспортхлеб».

О клопе-черепашке. Причина его распространения — нарушилась естественная гармония. Когда не все почвы распахивались, была среда для грибов, паразитов, насекомых, был баланс. А сейчас баланс нарушен.

Некоторые кивают на «безостую-1», клоп, мол, больше любит ее зерно, другие сорта будто бы устойчивее. Мы не установили никаких различий в поражении старых и новых сортов. Главное — биоценозы нарушены применением химических способов борьбы. Надо сильней развивать биологические методы (до войны, например, разводили теленомуса). США организуют экспедиции во многие страны, отлавливают и изучают нужных насекомых. Всесоюзный институт защиты растений возмущает меня, он признает одну химию…»

Академик спешил на делянки, и я поблагодарил.

Замечательная урожаями «безостая-1», как показали последние годы, — тоже пример воздействия вала на науку.

Итак, закреплять качество сортами — ясно. Пшеницам не хватает азота, надо сблизить объемы вносимого и выносимого элемента № — понятней некуда. Но и непонятного остается вдосталь.

Где гарантия, что азот, когда он станет поступать в достатке, не направят в пшеничных краях под свеклу, кукурузу или кориандр? С другой стороны, почему теперь, при дефиците азота, кое-где все же устойчиво получают сильную, какой фактор влияет? И самое главное, ключевое: в какой связи находится ухудшение пшеничного качества с моментами общественно-политическими?

 

4

Там, где Таврия тонкой Арбатской стрелкой переходит в Тавриду, где степь бильярдно ровна, а грузная вода Сиваша не знает волны в любой ветер, лежит городок Геническ. По мнению осведомленных херсонцев, в бычково-арбузный сезон и даже в цветенье акаций он не уступит любому курорту. Но я приехал тотчас после жестокого январского урагана, провозвестника пыльных бурь февраля.

Лед Азова был сер от кубанской земли, впрямь не море — «Меотийские болота». В Сиваш нагнало воды, уровень его поднялся на два с половиной метра. Рассказывали, что на Бирючьем в шторм гибли заповедные олени; на окраинах городка повредило крыши, снесло заборы. На опоры высоковольтных линий нанесло соли, изоляторы пришлось мыть теплой пресной водой. В колхозах, однако, серьезных потерь не было: отстояли и крыши, и трубы, и скирды. Чуть ли не неделю степнякам пришлось быть матросами на терпящем бедствие корабле, держались тут, как всюду на юге, блестяще. Взрыва эрозии пока не было, озимые не внушали тревоги.

Но степь вдруг грозно напомнила, что она — «дикое поле», не курорт.

Привело меня в Геническ желание повидать в деле Ивана Петровича Обода. Главный агроном района, он интересно выступил на том совещании в Киеве, оставил ощущение уверенности, спокойствия, один из немногих говорил, что делается, не что происходит. Район прошлой осенью поставил 16 тысяч тонн сильной пшеницы — треть всех улучшителей республики. В Присивашье эта культура — самая урожайная из зерновых, сеять здесь ячмень, прочий фураж — значит без толку переводить землю и энергию солнца. Вредителей нет, извели их лущевкой, но серьезную опасность представляет горчак розовый, он занял десятки тысяч гектаров, боится он только мощных тракторов, пара. К специализации хозяйства готовы, есть опыт, есть уважение к пшенице, помогут азотом и техникой — район гарантирует полтораста тысяч тонн в год, в большей части — сильной.

Наголо обритый, плотный, или, как определяет украинский юмор, «натоптанный», районщик и одеждой, и повадкой, он, я заметил, был очень прост в обращении с учеными — и не как передовик, а как ровня. Потом выяснилось, что агроном завершает диссертацию и многих пшеничников знает лично или по статьям.

Правда, дома, в озябшем Геническе, Иван Петрович не показался мне ни спокойным, ни уверенным. Это уже был не деловитый ученый, а просто человек районного аппарата с не всегда решающим голосом. Кое-какие причины беспокойства выяснились. Подал новому секретарю райкома докладную со смелыми предложениями, как оно еще обойдется… В управлении без энтузиазма приняли просьбу об отпуске для кандидатской: и так часто в разъездах, а работа стоит. Главное же — баталия в крестики-нолики: сводили структуру посевных площадей. Зоотехник ярится, опять обделили кормовыми; агроном же: «Какой мы ему урожай зеленой массы планируем — сто сорок? Ладно, накинем двадцать, пусть успокоится». Зоотехник молчит — как же против роста урожайности? А что кукуруза больше ста центнеров не дает, записывать нечего, и так все знают… Словом, Киев был праздником, а тут — будни, служба, а на службе всегда важно, на уровне ты или нет.

У Обода есть служба, уравнивающая его с тысячами других, но есть и дело — оно резко выделяет его.

Это агроном отнюдь не бедарочного типа. И уже не того типа, какой в недавнюю пору сберегал хозяйства от лихих новшеств, «ложью во спасение», защищая здравый опыт колхозника и сам довольствуясь этим опытом.

Обод — агроном знания. Того сельскохозяйственного знания второй половины двадцатого века, какое многое сместило на глобусе, сделало вековых импортеров Европы торговцами зерном, а индусов, бирманцев шлет изучать рисоводство на Апеннины, в Калифорнию. В этом знании он представляет именно Генический район Украины (почвы темно-каштановые, солонцеватые, среднегодовая осадков — 320 миллиметров, безморозных дней — 200). Он выпаривает факт до ясности и прочности кристалла, и этот научный факт будет мерилом моральным. Он интеллигент не по социальной только прослойке, а в силу постоянной мыслительной работы, побуждаемой причинами нравственного порядка. Уровень его знаний превосходит уровень полевода-колхозника, разница тут, вероятно, не меньшая, чем была между мужиком и выпускником Петровской академии. Поддерживать ту разницу (а южный механизатор в большинстве хорошо обучен, развит и по натуре склонен «расти») позволяют ему технические достояния времени: самолет как полевая машина, карбамид — концентрат азота, лаборатория. Уже колосящуюся пшеницу можно удобрить с воздуха, и за две внекорневых подкормки клейковина в зерне поднимется на целых семь процентов, хозяйство получит с гектара дополнительно 17 рублей 52 копейки, а элеватор — сильную пшеницу. (Данный опыт, уточню, организовал Институт физиологии растений, но Иван Петрович самостоятельно вел работы не проще.) Этика тут в том, что азот внесен намеренно очень поздно, не для роста вала только, а для заполнения зерен белком. Формула «если дождь да гром — не нужен агроном», четко выражающая «нищенства тормоз», к Ободу отношения просто не имеет, ибо для дела, на какое он способен, нужны и дождь, и гром, и карбамид, но только он превратит их в протеин. Его кредо, надо полагать, заключается в мельком сказанной фразе: «Преодолевать трудности все умеем, а как не создавать их?»

Иван Петрович пригласил съездить посмотреть хлеб. Я понял так, что отправимся на озими — какой же еще хлеб в январе? Обода интересовало состояние узла кущения. Но затем свернули к Партизанскому элеватору, и тут выяснилось, что едем смотреть геническую пшеницу, которая здесь «дозревает», пока не достигла качества сильной. Четыре тысячи тонн колхозы летом продали с отметкой «25–27», зерно в лежке поднимает клейковину. Как достигнет двадцати восьми, элеватор произведет перерасчет и выплатит хозяйствам премию — тысяч около шестидесяти.

Невероятно. Немыслимо! До сих пор не отправлена, не смешана, не исчезла в водовороте — ладно. Но чтоб ведомство хлебопродуктов по доброй воле выплатило надбавку за силу, которая пришла уже потом, в складах, не к колхозному уже зерну? Однако — платит, в прошлый сезон «дозрело» пять тысяч тонн, колхозы были довольны.

Технолог Анна Ивановна открыла нам хранилища: вспугнув зимующих тут воробьев, мы взяли образцы. Пока шел анализ, агроном и Анна Ивановна мирно толковали про какие-то красные квитанции… Мир, рассказала потом женщина, между ними царит зимою, а летом Иван Петрович — человек ужасный. Заставляет пробовать на клейковину каждое поле, загонял лаборанток, руки все стерты, а красных квитанций (по ним колхозы отправляют сильную) на автовесах просто боялись: не дай бог послать грузовик не туда. А из-за чего вся колгота? Ведь никто на элеваторе и копейки за сильную не получит. Только из уважения к Ивану Петровичу, — посмотрим еще, как он покажет себя Восьмого марта…

Элеватор — финал. Начало в сроках сева, противоречие между валом и качеством и здесь прослежено досконально: ранний, августовский сев на опытных полях дал 26 центнеров урожая с 7 центнерами клейковины, средний, в конце сентября, принес высший намолот (42 центнера) и 12,18 центнера клейковины, но лучшее качество (12,24 центнера клейковины) у сева средины октября, при этом вал снижен до 30 центнеров. Затягивать посевную — это работать на критических отметках, и в отношении погоды, и в смысле сводочно-газетном, отстающих бьют. И все Обод правит на октябрь.

А если точней, то начало в предшественниках. Докладная райкому (Ивана Петровича, к великой его радости, поддержали) содержала стратегический план: перенести производство кормов на орошаемые участки, где люцерну можно косить трижды в лето, и тем расширить площади паров. Замышляется пустить зерно и снабжение ферм по непересекающимся путям. План капитальный, но в исполнении долгий. Пока же и в Геническе «корова бодает пшеницу»: держит в черном теле, оттесняет на плохой предшественник. На каждый пшеничный гектар приходится почти такая же площадь кормовых, но если в первом случае берут в среднем 22 центнера зерна (по парам за три года — 35, по пшеничной стерне — 13,4 центнера, разница, казалось бы, сокрушительная!), то во втором — центнеров по сто кукурузной массы, водянистой и малопитательной. Приходится и косить озими травою, и сеять ради фуража презираемый Ободом ячмень, а обеспеченность стада кормами не поднимается выше семидесяти процентов. Полуголодный коровий гурт, как почти всюду на юге, приносит убытки, рентабельность пшеницы прекрасная — 260 процентов. Как ни крути, а тридцать процентов коров — лишние, они занимаются потравой, хотя и круглый год не выходят из денников. Поэтому любой разговор в колхозах непременно свернет на специализацию, а разумеют под ней, если без камуфляжа, желание сократить кормовые и брать с этих сухих, пропитанных солнцем земель пшеницей.

План есть план, мясо-молоко давать надо, в Херсоне и в самом Геническе на полках гастрономов говядины нет. Выходит, надо как-то преодолевать трудность?

Тут-то и был произнесен Иваном Петровичем тот афоризм, его кредо.

Сам в прошлом председатель, Обод чуток к тому, что думают и говорят в колхозах (конечно — про пшеницу, ибо о чем еще может думать серьезный и здравый человек?). Агрономию заменить нельзя, но помочь или помешать ей можно, подлинное старание рождается только подлинным интересом. Иван Петрович намеренно повез меня в «Волну революции», к многоопытному и хитрущему Илье Ивановичу Рыбкину.

Председатель этот обживал новый дом правления и сразу же стал нам показывать лепные потолки, полированную мебель, метлахскую плитку и прочие плоды искусства доставать. Все это имело, как оказалось, прямую связь с пшеничной проблемой.

Легко ли все это добыть? Трудно, подчеркнул Илья Иванович. И клейковину тоже трудно: ускользает, не поймаешь. Но поймали бы и удержали, если б не деньги за нее платили. Не в деньгах счастье. Сотни тысяч на счету, а что на них купишь? Материальный интерес — это интерес к материалам, верно? «Волне» автотранспорт нужен. И лес, и бетон, и шифер, но машины — в первую голову. Так зачем деньги, не надо развивать жадность, давали б за сильную то, ради чего председатель по городам мотается! Будьте покойны, чаем с сахаром поили бы каждое поле, а клейковину б накачали. И соревнование у председателей пошло бы в степу, а не по линии доставания. Потому что сейчас тот передовик, у того машины крутятся и дома строятся, кто умеет добыть, вырвать фонды, у кого кругом браты-сваты, а нету сватов — кукуй со своим миллионом…

Вон какой оборот: отоваривание. Да не привычное, фуражное, какого добивается Федор Григорьевич Кириченко, а широкое, при коем реальная ценность, пшеница-улучшитель, обменивалась бы на манящие хозяйство ценности с общим именем «дефицит». Рубль тяжелый, уже наделенный фондами, позволяющий направить на производство ту громадную долю энергии, какую съедает снабжение, — вот чего хочет за сильную Рыбкин Илья Иванович с его своеобразным материальным интересом. В деньгах же, поскольку теперь их сотни тысяч, счастья нет.

Словом, и в Геническе не асфальтом полит путь к сильной пшенице. Пока и корма на поливе, и «дефицит» за белок — мечта, налицо лишь талант агронома. То, что при малых урожаях, при экстенсивном хозяйствовании давалось как бы само собой, при сегодняшней загрузке гектара под силу добыть только таланту.

Элемент знания, энтузиазма, увлеченности и при грядущих минеральных щедротах будет играть в пшеничном промысле кардинальную, незаместимую роль, пока же преодолеть всю череду препон под силу только незаурядному работнику. И то, что работа в высшем агрономическом классе не приносит ровно никаких лавров, что охота за клейковиной для пшеничного мастера бескорыстна, лишь подтверждает: дело в искре божьей. Кандидатским дипломом Обод, возможно, докажет серьезность и важность дела (ибо можно ли сомневаться, что за блажь, галиматью степеней не присуждают), но предисловие к диссертации — эшелоны сильной — признания ему не даст.

Как думать, что полки южных агрономов не имеют в своих рядах людей с исключительным пониманием природы благородного злака? Александр Константинович Мамонов на солонцах Керченского полуострова растит пшеницу с великолепной клейковиной — но видно ли его за богатырями вала? Агроном Геннадий Алексеевич Романенко в Тимашевском районе Кубани наладил производство сильных при рекордных урожаях — многим ли известен он, утверждающий совместимость большого вала с высоким белком? Видимо, безымянные пока мастера кладут основу школе интенсивного сильного хлеба.

Но талант — редкость. Редки и пятнышки сильной на карте пшеничного Юга. На одних исключительных качествах специалистов массовое производство держаться не может.

Перечитаем основной политический документ нашего времени — Директивы XXIII съезда КПСС. Главной задачей в области сельского хозяйства определено значительное увеличение производства продуктов земледелия и животноводства в целях лучшего удовлетворения растущих потребностей населения в продуктах питания. За четкой, как закон, формулой — забота о человеке, о том, что он ест. Почему необходимо улучшать рацион среднестатистической «души населения»? Ведь, по данным бюджетных обследований, на одного человека у нас приходится 3000–3200 калорий в день, это в пределах нормы.

Вот книга, недавно выпущенная Политиздатом, — «Мы и планета», цифры и факты о пути, пройденном страной за полвека. Тут отражен и рост потребления, представлена качественная сторона нашего питания в сравнении с данными других государств. В потреблении хлеба мы на четвертом месте после ОАР, Югославии и Пакистана, наша доза — 150 килограммов в год, на три килограмма больше Индии. Выигрышное это место или нет? Скорее второе: в рационе француза хлеб составляет 91 килограмм, жителя США — 66. За последние 17 лет мы убавили хлебную дозу на 22 килограмма, по сравнению с тринадцатым годом — на 50 килограммов. И все же налицо известная «экстенсивность» рациона. Нельзя забывать о национальных традициях, привычках, вкусах. Но вот потребление мяса — здесь мы на восьмом месте (46 килограммов в год) и пока значительно уступаем Австралии, США — (108) и Аргентине (88 килограммов). Нормой потребления мяса у нас принят центнер в год. В картофеле мы следуем за Польшей и Бразилией, потребляя 131 килограмм. Это значительно меньше, чем было в 1950 году, но пока втрое больше, чем в США. В потреблении сахара и яиц мы на шестом месте, уступая США, Англии, Франции; наша доза молока (274 килограмма) пока составляет лишь половину или чуть больше половины научной нормы и держит нас на седьмом месте… Словом, структура питания, несомненно, нуждается в совершенствовании, нужно больше продуктов хороших и разных.

Как добиться этого? «Решающее значение для подъема всех отраслей сельского хозяйства, для роста благосостояния народа имеет прежде всего производство зерна». Кажется, в столь сжатом документе не останется места для речи о качестве? Но нет.

Директивы специально отмечают: «Осуществить мероприятия по обеспечению значительного улучшения качества, технологических свойств и ассортимента сельскохозяйственного сырья, предназначенного для переработки в промышленности». Да, пшеничный белок — это частность, как и сахаристость винограда Армении и свеклы Кубани, выход волокна из смоленских льнов и чистой шерсти из руна Ставрополья. Но вот документ съезда перечисляет главные пути повышения урожайности — рациональное использование земельных угодий, правильные севообороты, внедрение лучших сортов, эффективное использование удобрений, борьба с эрозией почв, создание полезащитных лесонасаждений, — и всякий зерновик скажет: это программа борьбы за качество пшениц, ибо тут есть все для одновременного роста и сборов и белковой ценности. Если к агротехническим позициям Директив прибавить организационные (об укреплении договорных отношений хозяйств с заготовителями, о материальной ответственности сторон за выполнение обязательств по закупкам товарной продукции), то сложится комплекс.

Но в чем политэкономический ключ, где общественная гарантия успеха, чем выражен «гвоздь» момента? «Обеспечить правильное сочетание централизованного планового руководства сельским хозяйством с развитием хозяйственной инициативы и самостоятельности колхозов и совхозов». Сочетание плана, директивы, заказа «сверху» с интересом, толковостью, желанием быть рачительным «внизу» — вот слово реформы для социалистического села.

Почему, однако, сочетание, зачем два рычага, а не «или — или»? С высоты трех лет пятилетки это видно четче, чем даже в 1966 году. Не будем здесь касаться прошлого, заметим лишь, что черноземный Юг и в централизованных вложениях, и в размерах плановых заданий, оставлявших значительную долю продуктов для реализации на рынке, директивным руководством всегда ставился в преимущественные условия перед другими районами. Речь про день нынешний.

И сегодня план — это курс на «нужно», это материальное подкрепление государственных заказов, это те грузовики и дефицитный азот, что делают задание выполнимым. А план твердый, введенный мартовским (1965 г.) Пленумом ЦК партии, — это стабильность, возможность специализировать хозяйства, отсюда истекает белгородский метод индустриализации животноводства, поддержанный многими областями. Централизованное планирование — настолько очевидное преимущество нашего строя, что и развитые страны Запада все шире применяют его в своей экономике.

Но план — возьмем самое близкое, элементарное — не предусмотрит, что на миллионах гектаров вдруг появится зерновой вредитель. Не допустить этого можно лишь «внизу» — если клоп вреден экономически. Административные меры не перекроют бесчисленных обходных непшеничных путей к прибыли в пшеничном краю — вспомним подсолнечный натиск в Синельникове. Совпадение «нужно» с «выгодно», подкрепление команды плановой командой экономической гарантируют разумность использования любой земли, какими бы особенностями она ни обладала.

Что важнее — плановый рычаг или рычаг инициативы?

Когда на плече коромысло с ведрами, какой край важней для баланса, для того, чтоб споро идти и не пролить воды?

Сами Директивы дают образец, как нужно развивать инициативу, добиваясь баланса. «Сверхплановые закупки зерна, осуществляемые по повышенным ценам, полностью отвечают интересам колхозов и совхозов и будут способствовать росту доходов тружеников сельского хозяйства». Полуторная цена на хлеб сверх плана — это соединение интересов государства, хозяйства и работника; следовательно, прирост урожая будет продан элеваторам.

И увеличение сборов Кубани, и восстановление озимого клина югом Украины, где в недавние годы кукуруза разрушила севооборот, и новый стандарт на сильные пшеницы, поставивший оплату в четкую зависимость от качества, — все это сочетание в действии. Но в той частности, о какой мы ведем речь (ибо клейковинная ценность озимых — все-таки частность зернового производства), совмещение «нужно» и «выгодно» не достигнуто, это-то, говоря в самом общем смысле, и порождает падение достоинств зерна.

Какой из двух рычагов вызывает перекос — вопрос несуразный, как и в случае с коромыслом. Оба! Госплан не считает нужным определить даже потребность в сильных — просчет плановый. Комитет цен не учел, что поврежденное клопом зерно покупается как здоровое — минус экономический. Министерство сельского хозяйства не специализировало районы, не определило баланс азота и объем удобрений, нужный для «накачки» пшениц белком, — тут сторона плана, хотя и науки тоже. Комитет хлебопродуктов не заинтересовал в заготовках лучшего сырья армию приемщиков — будто «край» инициативы, но ведь и плана тоже. Всех моментов не перечислить, ясно лишь то, что случайности нет: выводя равнодействующую из самых разных команд, условий и обстоятельств, хозяйства следуют ей и продают то, что продают. Раз результат оказывается огорчительным, раз из ведер выплескивается, то скоростью хода не удовлетворишься; надо ровнять коромысло, достичь иного итога воздействий.

Но зима 1969-го, суровым рубежом вошедшая в анналы нашего Юга, многое переоценила и, не сняв старых сложностей, поставила на первый план проблему, от которой зависят урожаи вообще, с качеством их и количеством. Насколько же правы были делегаты Двадцать третьего съезда партии, когда включали борьбу с эрозией в круг первостепенных задач! Таврии нужен азот? Но при таких темпах выдувания он впрямь может стать азотом, «безжизненным». На Кубани все упирается в туки? Данаиды когда-то не могли наполнить емкость потому, что у той не было дна. Превыше всего — сбережение чернозема, каким благословила нас природа. Прежде всего — охрана почв, за ней уже все остальное!

 

5

Первая пыльная буря на распаханной целине Кулундинской степи была 20 мая 1955 года. В тот день мы ехали из Благовещенки в Славгород. С казахстанской стороны двигалась какая-то рыжая стена. Вскоре небо помутнело, солнце исчезло, хотя туч не было; появилась холодная духота. Хлестнуло в стекло «газика» песком, брезент загудел, машину начало шатать, дорога исчезла, свет фар упирался в экран пыли. И вроде бы исчез воздух — стало нечем дышать.

Фронт бури сравнительно скоро прошел. Умываясь у придорожного колодца, мы с удивлением заметили, что краска с номера счищена, как наждаком. Нам сказали, что это был «кулундинский дождик». Чем он опасен, что последует за пробной коротенькой бурей, мы не знали, как не догадывались и о причастности целинников к эрозии. Первая в жизни пыльная буря запомнилась исчезновением воздуха.

А этой зимою в степи между Краснодаром и Тимашевской случилось увидеть нечто иное. Воздух был — исчезла земля.

Утихал второй январский ураган. Первый, особенно сильный, порывами достигавший скорости сорока метров в секунду, сломил сопротивление почвы. Бесснежная зима и морозы, иссушившие поверхностный слой, помогли беде, и во второй заход уже начало «качать».

Через асфальт, как снег при поземке, текли струи земли. Занесенным кюветом я прошел в поле. Листья озими были срезаны, корни пшеницы обнажились, на них держались пожухлые семена. С этого поля снесло минимум сантиметров семь почвы. Стоило мне остановиться — и ветер выметал вокруг моих башмаков ямки. Несло не пыль Кулунды, а крупные зерна кубанского чернозема. Все испытанное на целине в сравнение не шло.

Поражала крупность агрегатов сносимой почвы: комки размером с сечку гречневой крупы. Сразу пыли они не давали, ветер перемалывал их в движении, тяжелое оседало за прикрытиями лесополос, скирд, ферм, легкое же, поднятое ветром над Азовом, неслось пыльной толщей на Украину.

Но в январе были цветики, главная эрозия началась в третий, сравнительно тихий шторм конца февраля. Радио день за днем твердило: «На Северном Кавказе — пыльные бури». Как только открылся аэропорт, я снова отправился в Краснодар.

Уже с Воронежа потянулся внизу серый снег, лед Дона не блестел. Возле Ростова земля исчезла за мутной мглой: здесь еще мело.

Кубань — край свежий. То ли близость снежного Кавказа дает себя знать, то ли дыхание двух морей, то ли сама молодость земли, еще сто лет назад хранившей ковыль целины и золото сарматских курганов, но край узнаешь по первому вдоху в аэропорту. Когда бы ни прилетел, в августе или солнечном январе, бодрость и свежесть особого воздуха, яркость пейзажа молодит тебя.

А тут — серо, уныло, все будто состарилось, потеряло краски. Кусты самшита и роз в палисаднике занесены слоем земли. «Ой, да у нас как в Сахаре!» — поразились девушки-спутницы, прилетевшие домой, в пригород Пашковку.

Краснодар тоже изменился. Ну — пыль меж рамами окон, ну — иссеченная кора деревьев, сорванные буквы вывесок, грязь, общий серый тон, но откуда это скверное состояние тревоги, неустроенности, ощущение чего-то нарушенного в самой сердцевине сущего — и дрянная тяга туда, где земля прочна и воздух пахнет вишеньем? Шут его знает, вдруг в человеческом виде за тысячелетний опыт Месопотамии, Сахары, Средней Азии выработалась охранная боязнь эрозии, как у зверья — чутье к лесным пожарам? Конечно, будут и дожди, и сев яровых, нужно снова думать об удобрениях, об урожае, но внутренний «гомо сапиенс» при виде занесенных заборов на старых, еще станичных улицах чувствовал зябкость и беспокойство.

Город основан в конце екатерининской эпохи переселенными запорожцами. Кошевой атаман Чапега в 1793 году строгим ордером приказывал первому коменданту Екатеринодара: «Смотреть за жителями, дабы около града стоящих лесов отнюдь не рубили, также в лес и скотину не пускали, а учредили бы пастуха, который должен гонять на корм в степь». Первое почвозащитное мероприятие… Вокруг-то, оказывается, был лес!

В крайкоме партии рассказали, что от мороза и эрозии погибло больше миллиона гектаров озимых. Беда тем обиднее, что до января посевы всюду были великолепны, край уверенно шел за тридцать центнеров урожая, стихия подсекла на самом взлете… Громадным напряжением, созданием спасательных отрядов, подчас прямым героизмом станичников удалось не допустить серьезных потерь в скоте, постройках, коммуникациях. Сильно занесена сеть оросительных каналов, завалены лесополосы.

Но в каждом районе есть оазисы, будто обойденные бурями.

Это, как правило, старые, сложившиеся хозяйства. Их спасла настоящая полезащита, нужно такой образец брать за основу. Вообще буря заставляет осмыслить: можно ли держать столько пропашных, так перемалывать землю? Структуру, говорили в крайкоме, диктуют сахарные заводы и громадное стадо крупного рогатого скота, им-то и нужны такие площади свеклы и кукурузы… О чем думает Госплан, почему так планирует производство? Кубани дали в план хрен, это чуть ли не сотая культура. Ведь растет все, нужно определить, что можно брать…

Первым делом — конечно же в Усть-Лабу, на хутор Железный, к доброму приятелю Николаю Афанасьевичу Неудачному. Умница, человек фантастической оборотистости и сметки, этот бывший бригадир за двенадцать лет вывел-таки колхоз имени Крупской в первые по урожаю хозяйства страны. В прошлом году собрал уже по пятьдесят четыре центнера пшеницы! Одел асфальтом авеню хутора и армянским туфом — стены школы, Дома культуры, правления, понастроил пропасть ферм, навел культуру в полях, хоть, правда, в лесополосах ни одного корня не посадил. Это добытчик, у которого развязаны руки, знающий землю так, что утаить что-нибудь от него она не в состоянии.

Бульдозеры расчищали проселок от пыльных заносов, сталкивая то, что было черноземом, на жерделевые ряды полос. Не застав председателя, я отправился на хутор Свободный, всегда милый кубанской тишиной и сливовыми садами.

Вид поселка ошеломил. Оставив машину, которой делать тут было нечего, пошел курганами, грузно легшими во всю ширину улицы.

Занесены сады, заборы, занесены дома — до окон, кое-где до крыш. Будто небывалая северная метель погуляла неделю, но снег, как на негативе, черный. Встретил Ульяну Юхимовну — сапоги, фартук, несет четверть с молоком, смеется:

— Страшный суд! Бирюк больной лежит, а жена на работе, так его пылью засыпало. У Шуры Лозихи собаку занесло, в будке и умерла. Люди на тот край перебрались, а я в окошко прыгаю. Откуда такая гадость — ума не приложишь.

Подошел Абакумов, бывший счетовод, снятый за расположение к спиртному. Одержимый идеей переселиться на другой край хутора, поближе к теще, он и в буранах нашел подтверждение, что на этой улице жить нельзя, пускай Неудачный уступит.

— После первого рейса я с сыном сорок бричек земли вывез со двора, а оно еще больше надуло, теперь до окон. Несло вместе с удобрениями, а надышался — целый день рвало. А в том краю не тронуло, живы-здоровы.

Причиной было одно-единственное поле зяби с наветренной стороны. Зяблевые поля, как и на целине, были первыми запалами; пшеничные массивы сопротивляются сильнее, а с люцерны ветру вовсе взять нечего.

И все же колхоз имени Крупской устоял: из 1300 гектаров пшеницы около тысячи уцелело. Николай Афанасьевич досадовал, что пропало сорок пять гектаров элитной «Авроры»: ведь размножил с восьмисот полученных у Лукьяненко граммов! Расстраивался: внесли под свеклу по тонне удобрений, а вот улетели на Украину, теперь снова траться. (Усть-Лабинский район получает минеральные туки практически «по потребности», дело впрямь в рублях.) Придется посеять больше гибридной кукурузы, чтоб были «грошенята»… Словом, председателя, как и нестойкого экс-счетовода, заботили ближние реалии, на разговор о решительных мерах защиты навести его не удавалось, о каком-то переломе в стратегии думки не было. Эрозия — из тех же проклятых случайностей, что и град или, скажем, ящур, не иначе.

Кажется, я впал в грех нравоучительства: высыпал перед ним короб тех данных, что от частого употребления в предисловиях и вступительных речах совещаний потеряли устрашающий смысл, обточились и становятся общими местами.

Он, Неудачный, летал в Соединенные Штаты, верно? Так там в один только майский день тридцать четвертого года было снесено триста миллионов тонн почвы. Там высчитано, что от эрозии почва теряет в двадцать раз больше элементов питания, чем выносится с урожаем! Чтобы накопить три сантиметра почвы, природе в хороших условиях надо от трех до десяти веков. А с поля у Свободного в неделю снесен слой сантиметров в семь-восемь!

Николай Афанасьевич на это холодно возразил, что насчет страхов в США, должно быть, наврано, там на это способны. Ничего опасного он там не заметил, хотя проехали много. А сантиметры Свободного — бирюльки, у людей качало похуже. Чернозем толстенный, плантажный, плуг не достает дна.

(Этот же аргумент, кстати сказать, был употреблен в некоторых газетах. «Резонанс в России от пыльных бурь, поразивших Кубань, получился намного громче, чем сама буря и последствия ее, — можно было прочитать в одной, — Главное наше богатство — черноземы Кубани — целы-целехоньки. Снос верхнего слоя не превысил несколько сантиметров, и всякие разговоры о разрушении плодороднейших степей Юга лишены основания… В воздух ураган поднял самый верхний, распыленный слой почвы». Выходило, что разговоры обретут основание, когда ветер поднимет нижний слой, дойдет до подпочвы? Со сносом каждого сантиметра черноземного слоя гектар теряет 80 килограммов фосфора, 390 — азота, около шести тонн органических веществ — этого мало?)

Раз начавшись, процесс сам не прекращается. Маркс писал Энгельсу, что культура, если она развивается стихийно, а не направляется сознательно, оставляет после себя пустыню. И в том же письме им сказано, что вещи, лежащие под носом, не замечаются даже самыми выдающимися умами. А потом наступает время, когда всюду замечают следы тех самых явлений, которые раньше не привлекали внимания…

— Ну-у, теперь в науке пойдут кто во что горазд, — досадливо крякнул Николай Афанасьевич и отвернулся. — Советы, запреты, греха не оберешься…

Он выдал себя, мой старый приятель. Его гнетет опасность надзора!

Из всех ведомств наименьшей его симпатией пользуется котлонадзор. Может, еще пожарники, глухие и резкие люди, но котлонадзор с его каменным «нельзя» — особенно. Не объехать, не умаслить — как Чека. А если введут такой догляд за почвой?

Хозяин, вышедший на оперативный простор, после стольких лет скудости получивший и технику, и большущие «грошенята», он землю заставил возвращать не съеденное, не купленное в былые годы. Смахнул тракторами линию старых акаций, укорачивавшую гоны, но ни метра земли не отдал под новые посадки. Он сторонник люцерны, ибо на семенах берет серьезные тысячи, но почвозащита без денег — баловство, дурость. Намек, что снос того поля у Свободного приравняют к взрыву котла, раздражает его. Только привыкли пахать и косить как хочешь, а уже маячат возможности других «указивок». Почва — единственное, чего он не принимал и никому не передает по акту, о чем никогда не спросит ревизор, контролер, инспектор. В почве государство — это он. Есть даже акт на вечное пользование землей.

Никакой он не временщик в том смысле, чтобы урвать и уйти. Просто в комплексе крестьянских представлений, который (вместе с тракторами, азотом, «безостой») вывел его на всесоюзный олимп, понятия эрозии не было и нет. Амброзия — да, это карантинный сорняк, его теперь нанесло ветром, а эрозия — выдумка, дурь, бирюльки. На хутор послали экскаваторы, отроют!

Но было ли когда-нибудь, чтоб Неудачного расстраивали пустяки? Если хозяйственное его естество так реагировало на саму возможность «котлонадзора» за черноземом, значит, дело серьезное. Сам, добровольно, охранником почв он не станет: если б и было желание — он не знает, что делать, как толком не знает системы мер и вся Кубань. А если поверит, убедится, что известные приемы не дают сдувать тонны удобрений, — будет делать как следует, без втирания очков. Убедить его, что в том акте главное слово — «вечное», что не превышать давления в «котлах» севооборотов даже выгодно, что брать у природы не больше «милостей», чем она способна давать, оставаясь здоровой, должен он сам, — тут целый этап воспитания, хозяйственного, научного и нравственного.

Гребнем Лабы, над пойменными лесами Адыгеи, вдоль цепи сарматских могил — к тополевому Курганинску, к предгорному прохладному Лабинску, оттуда — в глубь степи, к Новокубанке, на стрежень Армавирского коридора.

Прав был Николай Афанасьевич: в Свободном я видел «бирюльки».

С начальником Курганинского сельхозуправления П. Г. Пацаном взбирались на земляной вал на меже колхоза «Кубань» — высотой почти равный лесополосе, с десятиметровым основанием. Из наноса торчали верхние прутья абрикосов и кленов: приняв черный поток в себя, посадка погибла. Павел Григорьевич рассказывал: один московский представитель до поездки в поля спрашивал, не очистить ли полосы мощными вентиляторами, но увидел валы, вздохнул и пожал плечами. Растащить наносы по полям — сложная и долгая мелиоративная задача, но поселки, приусадебные участки выручать надо быстро. В ассирийском хуторе Урмия занесены клуб и ферма, в Красном Селе люди кормят кур, поросят через крыши сараев, улицу перегородили курганы высотой с дом.

Лабинский секретарь райкома Павел Касьянович Чайкин, кандидат наук, человек редкого обаяния, повез, ничего не тая, в самое пекло — к станице Чамлыкской. Председатель колхоза Сливин сказал: «Мы теперь уже смеемся — терять нечего». Поля здесь были усеяны голышами, торчащими на столбиках чернозема, как шляпки грибов: землю вокруг камней выдуло, снесло в долину, за хаты, сараи, скирды. Теперь уже председатель, склонный к лекционной пропаганде, рассказывал нам о законах американского конгресса в защиту почв. За пятнадцать лет управления хозяйством М. И. Сливин посадил всего шестьдесят гектаров лесополос — что делать, поддались течению, забросили лес и травы. Надо убрать из станицы полтора миллиона кубометров грунта, это влетит в копеечку, нужен кредит.

Но — свойство людской натуры — после прививки в Свободном все зримое не бросало в пот, стало почти привычным, вернулся сон, пошло обыкновенное газетное: сколько, почему, как? Тем более что и контрасты были разительные: рядом, буквально в соседстве с аренами «Страшного суда», стояли здоровые хозяйства с густым ковром живых и крепких озимей.

В колхозе «Лабинский» (Павел Касьянович свозил и туда) долину спасли не лесополосы в привычном, широченном и непролазном виде, а просто шеренги взрослых тополей, узкие ветроломные гребешки, расчесавшие потоки воздуха до безопасной скорости. В пору зарождения науки о борьбе с засухой российские ученые называли такую защиту живыми изгородями. Живые изгороди — живые поля. Директор Семен Евдокимович Кравченко рассказывал, почему, хоть и бури, хозяйство нынче выполнит пятилетку по зерну, я же выпытывал, откуда такие славные тополя, как стал совхоз крепостью.

Знаменитый племенной завод «Венцы-Заря» словно одновременно находился и в зоне затишья, и на самой стремнине: на одном отделении ветер засек почти тысячу гектаров пшеницы, не затронув ни поля на остальных. Оказалось, жестоко потрепанный участок недавно прирезан, перешел из колхоза, где строили полосы для отчета, не для дела. А старые бригады сильны системой: можно, не выходя из тени, обойти все поля.

Непродуваемая, шириной метров в двадцать, с опушкой из кустарника лесополоса, сквозь которую мышь не проберется, — хороша она или плоха? Такая конструкция двадцать лет назад считалась строго обязательной. Бури доказали, что она просто вредна. Если в снежную зиму полоса грабит поле, собирая в себя сугробы, то в пыльную природа просто выносит приговор нежизненной затее: земляной вал погребает крайние ряды деревьев. Это было бы технической деталью, если бы скверное состояние зеленой обороны так дорого не обошлось нынче, если бы валы на полях не подрывали в людях веры в способность живой изгороди.

Таким ли зеленый заслон изобретался в давние, докучаевские времена? Кубань, и прежде всего край манивший, позволяет ответить на это.

Один из акционеров строительства Владикавказской дороги барон Рудольф Штейнгель в 1881 году купил у генерал-адъютанта Святополк-Мирского в восемнадцати верстах от Армавира шесть тысяч десятин земли, где основал имение, назвав его Хуторок. Вскоре подкупил еще, взял и построил спиртовой завод и галетную фабрику, подвел ветку железной дороги. Создалось одно из культурнейших хозяйств России, медалист многих выставок. Наследник, Владимир Штейнгель, нанимал в лето до пяти тысяч временных и поденных рабочих, эксплуатация была не легче, чем в однотипной, тоже немецкой Аскании. Большевистская группа вела среди батраков действенную агитацию, доходило до вызова войск. «Имение мое Хуторок стало очагом самой ужасной революции в ее самых крайних проявлениях» — звал помощь хозяин. Любопытно, что зимой 1918 года над арестованным Штейнгелем батраки устроили на площади общественный суд, признали лично его в злодеяниях невиновным и отпустили за границу. В апреле восемнадцатого года здесь основан первый кубанский совхоз.

«Хуторяне» — завзятые историки, летописи их хозяйства в отличном состоянии, и не представляет труда проследить, как былое капиталистическое имение через разрушения двух войн, через беды неэкономического свойства поднялось к требованиям второй половины XX века, стало одним из культурнейших советских хозяйств. Средним многолетним урожаем пшеницы до революции были 15 центнеров с гектара, в 1964–1966 годах совхоз получил 31,2. Даже по сравнению с предвоенным временем производство мяса увеличилось в десять раз, молока — впятеро. Именно последовательное накопление культуры, надстройка этажей помогли достигнуть этих высот.

В 1886 году в Хуторке было посажено пятьдесят километров лесных пород. Избраны быстрорастущая гледичия (ее тут и теперь называют «баронской акацией») и ясень. Мы смотрели старейшие поля, и Константин Георгиевич Лепешкин, главный агроном совхоза, все обращал внимание на крайнюю экономность: полосы трех-четырехрядные, безо всякого кустарника, отличной продуваемости. Такая полоса дешева в уходе, ее легко чистить. Непродуваемые запускаются и дичают, кроме прочего, потому, что на очистку гектара требуется до пятисот рублей зарплаты — средства громадные, если учесть масштабы хозяйств. А промах первых лесоводов в том, что за межполосное расстояние они принимали версту, эрозию тогда сковывала целина. В половину бы теснее стояли живые изгороди — и на старых отделениях «Хуторка» не выдуло бы нынче ни гектара озимей! Продуваемый ряд деревьев гасит ветер на расстоянии 35 высот за собой, средняя высота взрослых полос — около пятнадцати метров. Следовательно, при сплошной распашке расстояние между поперечными барьерами не должно превышать полукилометра. Этого родоначальники степного лесоводства, видимо, не знали, но что главное не в ширине зеленой стены, а в ее высоте и продуваемости, они понимали прекрасно.

Коротенький акт, написанный на месте событий, — словно рецензия на многотомную, вековую историю лесоводства… Сразу после бурь специалисты исходили поля двух районов Донецкой области и определили работу полос. В колхозе имени XXII съезда КПСС Волновахского района площадь лесных насаждений составляет от пашни 3,7 процента, создана законченная система, гибель «безостой-1» от морозов небольшая, выдувания нет. В том же районе колхоза имени Жданова (доля леса — 1,2 процента, полосы единичны) выдуто и засыпано шестьдесят процентов озимых. Сходная картина в Володарском районе: поля колхоза имени Щорса понесли тяжелый урон, племзавод «Диктатура» шторм выдержал без потерь. Итак, отныне полезащита может оцениваться по трем позициям: система, продуваемость, высота.

За пятилетие массовых посадок после 1948 года на Кубани к 20 тысячам существовавших было прибавлено 106 тысяч гектаров насаждений, к нынешней беде уцелела 81 тысяча, преобладают акация, наползающая на поля, недолговечный абрикос, клен, лох. Дуба, что любит расти «в шубе, но без шапки», медленно набирающего высоту, но вечного, мало. Сейчас высказываются за сочетание дубовых линий с быстро растущим тополем, деревом краткого века. Для создания законченной системы Кубани и соседним районам Северного Кавказа нужно прибавить четверть миллиона гектаров посадок, в прошлом году степью всей зоны посажено менее десяти тысяч, завершение комплекса может затянуться на десятилетия.

Это о средствах обороны. А что же враг, ветер?

Те же летописи «Хуторка» способны неопровержимо доказать, что никакой внезапности нападения не было. За четырнадцать лет до 1953 года пыльные бури десять весен губили на новых отделениях посевы озимых. На северо-востоке края эрозия — противник старый, методический, а ветры и прежде достигали сорока, даже шестидесяти метров в секунду. Перед самыми ураганами «Советская Кубань» статьей «Земля просит защиты» напомнила урон всех районов края за недавние весны: 1960 год — охвачено эрозией 530 тысяч гектаров пшеницы и ячменя, 1965 год — погибло 300 тысяч гектаров. И если излюбленное докучаевское «природа не делает скачков» в смысле диалектическом неверно, то в данном случае, пожалуй, подтверждается: размах эрозии явился скорей количественным шагом, чем катастрофическим скачком. Что ветру злодействовать все легче, говорят пыльные бури, повторившиеся в нынешнем апреле при сравнительно низких скоростях: наносы готовы служить запалами. Враг неумолим и открыто демонстрирует силу.

Наконец, о факторе психологическом, о настроениях людей районного звена, передающихся в хозяйства неведомо как, но в точности, без искажений. Тут разница, понятно, вызывается различием и опыта, и жизненных целей, и складом характера. Схематизируя, можно говорить о трех подходах к прошедшему.

Первый секретарь Курганинского райкома И. В. Кулиниченко прежде работал помощником первого секретаря крайкома, человек он целеустремленный, волевой, хорошо знающий не только район, но и край в целом. Что бы ни наделали бури, главной задачей он ставит не убавить валового сбора. Взят курс на кукурузу, и это, видимо, единственный выход, хотя прибавка пропашных сразу после бурь никак не укрепит почву. Многократная обработка, говорит он, действительно сильно истощает: на иных полях из-за выдувания в одну весну приходилось трижды пересеивать свеклу, и земля становилась как дорога. Но эрозии тут не подавить, она всегдашняя: «Армавирский коридор». Или «труба», или «ворота», один черт. Слишком много берут с Кубани, чтоб можно было что-нибудь сделать. Трав район чуть прибавит, но лесополосы… Никто не может утверждать, что они спасают. После бурь приезжал академик Синягин, его просили организовать над районом шефство ВАСХНИЛ: если в опытных целях дать полную норму минеральных удобрений, Курганск сможет получать по пятьдесят центнеров зерновых.

Павел Касьянович Чайкин недавно, как рассказывает, нашел и перечитал старый документ — план преобразования природы по Ново-Покровскому району, где ему пришлось работать после института.

— Если бы план был осуществлен, ветру бы такой барьер не взять! Он был комплексным, научным, но что губило его, даже когда выполнялся? Перевыполнение. Давали колхозу двадцать гектаров полос, а он рапортует: есть сто! Посажена дрянь всякая — желтая акация, лох, ильмовые… Нет, в научном деле не могло и не может быть соревнования, идти надо медленно и верно. Если бы исполнили тот план!..

Лабинск тоже пошел на увеличение пропашных, но с оглядкой: надо, чтоб «заживала сбитая холка» и чтоб поздней уборкой кукурузы не поставить под удар сев озимых для семидесятого года. В плане стратегическом — возвращение к программе 1948 года.

На взгляды Андрея Филипповича Недилько, первого секретаря Новокубанского райкома, большое, кажется, влияние оказала работа в Ираке. Пришлось в роли советского специалиста заниматься ирригацией долин прежнего эдема, превращенного эрозией в полу- или полную пустыню. В разговоре нет-нет да и вспомнит…

Район лежит под ставропольским плато, тянущемся по правому берегу Кубани. Оттуда-то и несет песчинку, таран в руках ветра. А чтоб мне понять, что за район, Андрей Филиппович взял и завернул в конезавод «Восход».

Могучие вековые дубы среди лужаек, пруды, аллеи, тишина и чистокровные скакуны в станках старинных конюшен. Доверчивые, общительные жеребята, остроухие внимательные кобылы и отцы-производители с родословными на манер королей. Про этих аристократов знает весь коннозаводческий мир, цены на них предлагаются шестизначные.

Вывели Анилина, феноменального скакуна, трижды взявшего главный европейский приз, «лошадь столетия». Понимая, что им любуются, дивной красоты жеребец стал малость кокетничать: зубами тянул из рук конюха ременной повод, лез, выгибая шею, в карман за сахаром, потом, когда сняли узду, показал в деннике и рысь, и картинный шаг. Вот и свежесть заповедной Кубани, края мягких трав, солнца, прохлады и тучной земли, с жизненной силой природы, способной на совершенные, идеальные творенья! Что Месопотамия с пропавшим деревом познания добра и зла — вот Анилин, и комментарии излишни!

В кабинете главного агронома Ткачика (секретарь ласково зовет его Валей) пахло летом, сенокосом: благоухали снопы люцерны, тимофеевки. Недилько «кулачил» запасливого агронома, добывая семена трав для потрепанных эрозией хозяйств.

— До этого района я сам не знал, что такое бобово-злаковая травосмесь. Чудо, красотища! У Вали и костер, и житняк, и клевер, густющий ковер, но по сорок центнеров сена берет, а мы что на плато получаем? Пыль да беду. До войны, это точно, там всадник в травах скрывался, а содрали дернину — ни урожаев, ни покоя внизу: главный очаг эрозии для всего района. Своя целина нужна была, как отстать! Нет, тысяч двадцать гектаров этой головотяпской пашни надо залужать. Ну да, сразу — «кто позволит?» Но внизу-то виднее. Лесополосы… Когда еще они станут действовать, через пятнадцать лет? А трава — через год, зеленый пластырь. Гасить пожар — это не давать ему заняться.

Лечить землю травами — это целинный, бараевский разговор. Да, Андрей Филиппович читал о работах Шортандинского института, после ураганов в край приезжал для консультаций сотрудник оттуда. Что ни говори, а единственный серьезный опыт погашения эрозии у нас пока — в восточных степях, надо заимствовать. Различия большие: там нет озимых, Кубань же на них стоит, интенсивность тоже несравнимая. Ясно лишь, что лесополоса — последняя линия обороны, надо облегчать ей работу.

Зимнюю беду Недилько тоже, как и курганинский коллега, переживает как личный срыв, но говорит о собственной вине:

— Это ж мы заставляли ровнять зябь! Чтоб ни глыбочки, боже упаси. А где не успели прикатать, разутюжить, там целы и глыбы, и почва. Начинала всюду зябь, с осени подготовленная нами для ветра — лучше не надо… Никто за нас «Армавирские ворота» не закроет. А не закроем — будет весь двор разорять, пока не пустит с сумой, разводи тогда ирригацию.

План 1948 года, по мнению Андрея Филипповича, для своего времени технически был приличным, но теперь интенсивность несравнимо выросла, главной опасностью становится не так даже засуха, как выдувание почвы; значит, и в комплексе мер акцент должен быть переставлен.

Настроения — дело изменчивое, особенно в среде дисциплинированной: тут речь о вполне определенном времени. Но если уж добиваться всеохватной почвозащитной системы, надо достичь единомыслия в оценке происшедшего, а это целый этап воспитания — нравственного, научного и хозяйственного.

А план 1948-го — что, если бы он был выполнен?

 

6

Журнал «Москва» во втором номере 1968 года напечатал заметки В. Чивилихина «Земля в беде», вызвавшие немалый отзвук, что объяснимо и достоинствами статьи, говорящей в основном о смыве почвы на Украине, и тем, что об эрозии у нас пишут мало и холодно. То настроение — «если бы» — здесь дотянуто до выводов: вина за развитие губительных почвенных процессов возлагается исключительно на «период хозяйственных шатаний», когда был остановлен «План» (автор так, с прописной, обозначает постановление 1948 года «О плане полезащитных лесонасаждений, внедрения травопольных севооборотов, строительства прудов и водоемов для обеспечения высоких и устойчивых урожаев в степных и лесостепных районах европейской части СССР»). Пора хрущевских «шатаний» обошлась чрезвычайно дорого, и все же ряд моментов статьи вызывает желание спорить.

«Можно сказать, что мир ахнул, восхищенный масштабами и сутью Плана», — пишет автор. Полно, таким ли уж дивом для «мира» были и масштабы, и суть? Известно, что служба охраны почв, созданная конгрессом США в 1935 году, в то время как раз подводила пятнадцатилетние итоги: было построено 393 тысячи прудов и водоемов, 811 тысяч миль террас, введены на 23 миллионах гектаров почвозащитные севообороты, выращены на 130 тысячах гектаров лесополосы. Специалисты службы во главе с американским «отцом охраны почв» Хью Беннетом консультировали почвенные мероприятия в Европе, Африке, Южной Америке, на Кубе, так что писать о новизне сути и, следовательно, о восхищении будет явной передержкой.

Но вот и валютное, так сказать, выражение объема вины: «Ведь План преобразования природы по лесным защитным полосам к итоговому 1965 году был выполнен едва ли на одну пятую. И не без основания многие считают теперь, что если бы все шло нормально, то, возможно, портам Одессы, Николаева, Херсона и Новороссийска никогда бы не пришлось разгружать заморский хлеб, а червонное золото, в котором веками концентрировался труд нашего народа, не лежало бы сейчас в американских сейфах…»

Тут главное прояснить — что понимать под категорией «нормально». Только ли лесопосадку или и изъятие продуктов у колхоза по символическим ценам, практически даром? Как не связывать то червонное золото с хронической недоплатой своим колхозникам, с размытым и трудно восстанавливаемым чувством хозяина в поле! Только ли гнездовые посадки дуба вводятся в норму или и массовые вырубки плодовых насаждений в хуторах, селах и станицах, вызванные налоговым обложением и вызвавшие печатные протесты (вспомним тогдашнюю статью М. А. Шолохова)? Как отрывать техническую задачу от экономических условий, в каких она должна была выполняться! Основной груз работы ложился на колхозы (площадь государственных лесополос была определена в 118 тысяч гектаров, внутрихозяйственных — в 5709 тысяч). И если уж «ахнули» где, то, несомненно, в разоренных войной, потерявших кормильцев селах Сталинградской и Ростовской, Днепропетровской и Курской областей. На посадки, верно, выходили целыми колхозами, сажали за год пятилетнюю норму, были и подлинные энтузиасты, беззаветные радетели — любовь к дереву, в конце концов, в крови.

Но если и урожай сего года не давал реального хлеба и денег, то как могла рассчитывать на подлинное старание полоса, создаваемая для роста будущих сборов? Даже на Кубани, где, по присказке, из оглобли вырастает тарантас, лесопосадки погибли на десятках тысяч гектаров. Замена дуба акацией, лохом и прочим, согласие на непродуваемую конструкцию с поглощением ею больших площадей — следствия бесхозяйственности колхозника, как и погубление посадок стерневыми палами, плугами и т. д.

Как бы ни был он хорош технически, именно экономической невыгодностью для главного исполнителя, колхозника, план был обречен на провал. Что не было «нормального» во взаимоотношениях колхозов с государством, лучше всего показали решения сентябрьского (1953 г.), а особенно мартовского (1965 г.) Пленума ЦК КПСС, во много крат поднявшие закупочные цены на сельхозпродукты. Эквивалентный обмен, принцип рентабельности, положенный в основу работы, сочетание государственного планирования с хозяйственной самостоятельностью и инициативой «внизу» — вот нормали, на которых только и может прочно строиться всякое большое дело.

Если государственная часть плана (создание магистральных полос, гигантских водохранилищ и т. д.) могла быть и в основном была выполнена, а колхозная с толком, не для отчета, — не могла, то отсутствие стыковки должно было породить тяжелые явления — и породило их. Сам В. Чивилихин убедительно пишет, какую беду для земли принесли днепровские «моря». Подтачиваются и обрушиваются в воду миллионы тонн почвы, исчезают луга, леса, пашни. По словам автора, необходимость оградить от размыва Чернечью гору, на которой лежит Тарас Шевченко, заставила создать Каневскую мелиоративную станцию, святыня спасена. Можно добавить к этому, что курган славного казака Ивана Серко под Никополем подмыт Каховским морем, что в Цимлянском водохранилище на Дону ежегодно аккумулируется два миллиона тонн твердого вещества, оно, как и волжские моря, стало гигантским отстойником, что скопления ила ежегодно уменьшают вместимость водохранилищ на шесть-семь процентов, что под искусственными мелководьями пропадают сотни тысяч гектаров благодатных почв.

«За счет кого мы должны отнести эти безвозвратные потери прибрежных земель?» — спрашивает автор. Видимо, за счет «Плана», который не посчитался ни с людьми, каким жить на берегах этих «зацветающих», отравляющих воздух теплых мелководий, ни с выгодой государства, теряющего производительные площади. За счет того положения, при котором колхоз и совхоз не видят в каждом кубометре почвы невосполнимой ценности, не сражаются за него как с ливнями, уносящими чернозем по балкам на дно водохранилищ, так и с лихими проектировщиками.

Предлагая спустить Каховское море, В. Чивилихин приводит расчеты: знаменитые Конские плавни, если вернуть их под солнце, будут давать в год 10 миллионов пудов зерна, два с половиной миллиона тонн свеклы, много молока и мяса. Но как не учесть, что теперь на той плотине (энергетическое значение ее впрямь скромное) держится все рисосеяние Крыма, что под Каховкой близка к сдаче крупная оросительная система, Северо-Крымский канал даст воду Феодосии, Керчи, нужно спрашивать мнения у сотен тысяч людей! Поправить тяжкие просчеты плана, о которых невольно и так доказательно пишет В. Чивилихин, вовсе не просто.

Как тут не вспомнить предостережение В. В. Докучаева, человека вообще-то дерзостного размаха и планетарных предложений, чей план и был положен в основу программы 1948 года: «…пренебрегать теми предосторожностями, от соблюдения которых зависит успех всякого более или менее крупного начинания, забывать, что регулирование наших рек и ирригационные попытки уже не раз терпели в России неудачи… нельзя и опасно в интересах дела, в интересах государства».

«Нельзя и опасно…» Эти удерживающие категории пришли в книгу знаменитого ученого и (в самом лучшем смысле) мечтателя вовсе не случайно. Увязка мер государственных, действий «сверху» с осознанным и добровольным действием «внизу», проблема науки и земледельца, вообще значение человека, крестьянина в охране природных богатств были в пору рождения первого плана защиты наших степей предметами живого обсуждения. В этой дискуссии и выработались научные и нравственные принципы русской школы охраны плодородия.

Имена Докучаева, Костычева, Измаильского в годы программы преобразования природы были введены в широкий оборот, дело изображалось стандартно: передовые русские ученые указали пути преодоления засух, а косный бюрократический аппарат отсталой России тормозил все начинания. Упрощение здесь хотя бы в том, что и Докучаев и Костычев как раз сами принадлежали к высшему чиновничеству (первый возглавлял «Особую экспедицию но испытанию и учету различных приемов лесного и водного хозяйства в степях России», второй, хоть и сын крепостного, был директором департамента земледелия). Именно у нас впервые практическое руководство борьбой с засухой было передано крупнейшим ученым — шаг, какой через десятилетия повторит конгресс США, назначив главой службы охраны почв Хью Беннета.

Надо думать, правда и сложнее и горше.

После страшной беды 1891 года (голодали сорок две губернии с населением в 35 миллионов человек) царское правительство именно программу Докучаева, изложенную в книге «Наши степи прежде и теперь», избрало громоотводом от политических последствий. Борьба с оврагами, строительство водоемов, регулирование рек капитальными плотинами, поиски соотношения пашни, леса и вод, определение лучших приемов обработки — уже всеохватность этого плана была обещанием покончить с засухами раз и навсегда, а крупность и дороговизна работ должны были выпятить благодетельную роль государства. Несоответствие замаха и возможностей, целей и средств затушевывались, ибо подлинной целью призвавших Докучаева было успокоить общественное мнение.

Первым в мировой науке поднявшись до борьбы с причинами, а не с последствиями стихийных явлений, первым наметив сложный комплекс мер как единственный путь к успеху, Докучаев предложил план для богатой и просвещенной страны. Программа борьбы с нищетой была невыполнима из-за российской нищеты. Это в глаза говорили ему, светилу, известнейшему деятелю, его нечиновные сторонники.

«Если я увлекаюсь культурными мерами, — писал главе «Особой экспедиции» А. А. Измаильский, — то в той же мере вы увлекаетесь мерами облесительными; их значение, по-моему, под большим знаком «?». Практическое осуществление их в размерах, могущих иметь значение, представляется мне делом почти невыполнимым, если принять во внимание культурное и материальное положение страны. По-моему, главное значение Ваших работ — выяснить значение различных мер, а до их практического осуществления еще очень далеко».

Удивительная это звезда на русском агрономическом небосводе! Талантливый актер, Измаильский отказался от приглашения в гремевшую тогда труппу Малого театра; способный педагог, оставил преподавание ради должности управляющего полтавским имением Кочубея. В хате на хуторе Дьячково, отрывая время от силосования свекловицы и кастрации свинок, вел блестящую по глубине и последовательности экспериментальную работу. Тема ее стала названием книжки — «Как высохла наша степь». Труд написан наспех: у автора пошла горлом кровь, он боялся унести в могилу плоды долголетних раздумий. В советское время книга издавалась в серии «Классики естествознания». Кроме нее и работы о грунтовых водах, ничего не написал.

Докучаев высоко ценил ясный ум, практический опыт и неуступчивость Александра Алексеевича Измаильского, находился с ним в переписке, предлагал и ректорство в институте, и пост в «Особой экспедиции», но агроном-степняк до старости строил мельницы, винокурни, обогащал помещиков, умер уже забытым. С полным основанием В. Р. Вильямс называет его имя среди «богатырей», «тружеников», которые «более полустолетия плели канву далекого и близкого прошлого этой (степной) полосы в целях построения лучшего ее будущего».

Нарисованная Измаильским картина ясна и впечатляюща. Недавняя гигантская растительность девственной степи имела то же значение, что и лес: травяной войлок, как губка, впитывал влагу, предохранял почву и от палящего солнца, и от неимоверной силы ветров. Человек лишил почвы ее защиты, годовой приход влаги будет уменьшаться, грунтовые воды опускаются.

«Если мы будем продолжать так же беззаботно смотреть на прогрессирующие изменения поверхности наших степей, а в связи с этим и на прогрессирующее иссушение степной почвы, то едва ли можно сомневаться, что в сравнительно недалеком будущем наши степи превратятся в бесплодную пустыню».

Выход, программа? План Докучаева?

«Артезианские колодцы, запруды в самых грандиозных размерах, облесение — вот те меры, на которые в настоящее время обращено наибольшее внимание. Несомненно, меры эти крайне полезны, но в силу нашей материальной бедности едва ли достижимы в размерах сколько-нибудь значительных…»

Идея Измаильского скромнее, приземленнее: если землепашец сумел довести когда-то плодородную степь до иссушения, то он же может культурными мерами (правильной обработкой, задержанием снега и т. д.) восстановить это плодородие. Решает пашущий!

Можно с большой долей уверенности говорить, что влияние агрономов-практиков побудило Докучаева кончить программную книгу «Наши степи прежде и теперь» словами о доброй воле земледельца, просвещенном взгляде на дело и любви к земле, о роли школы, низшей, средней и университетской, ибо «никакое самое детальнейшее исследование России, никакая агрономия не улучшат нашей сельскохозяйственной промышленности, не пособят нашим хозяйствам, если сами землевладельцы не пожелают того или, правильнее, будут понимать свои выгоды, а равно права и обязанности к земле неправильно, иногда даже в разрез с общими интересами и в противность требованиям науки и здравого смысла».

Череда сравнительно благополучных лет позволила подзабыть грозный девяносто первый, и «Особая экспедиция» была ликвидирована, пополнив своими починами ту «пеструю картину не доведенных до конца всевозможных благих начинаний», о которой писал Измаильский. Политический ход правительства был понят, но критика современников не пощадила и самого творца программы. «Кто не слыхал о нашей школе почвоведения, считавшей своим главой профессора Докучаева? — говорил в 1905 году К. А. Тимирязев, — Она поглотила десятки тысяч земских и казенных средств, — а что дала она для русского земледелия, и крестьянского в особенности, что дала она для вопроса, как получить два колоса там, где родится один?»

Тут происходит выплескивание и ребенка. Школа охраны плодородия дала самое себя, а это крупное достижение! И опыт посадок леса, и агрономические приемы, и сам взгляд на плодородие как итог множества факторов двинули вперед мировую науку и ни в коем разе не были забыты, а главенство земледельца даже в пору очень развитого естествознания — открытие, на котором возникли зарубежные школы. Если Д. И. Менделеев уже как доказанное произносит: «…без полного сознания необходимости мелиорации у самих местных жителей всякие улучшения, пришедшие, так сказать, даром, ничуть не помогут делу устранения бедствий от засух», — то уже сама бесспорность этого — завоевание, указывающее путь. Потому это и школа, то есть ученый отряд единомышленников, что при всех спорах она проявила единство в главной цели: сделать борцом за плодородие самого земледельца. Отсюда — стремление говорить с человеком поля, внушать ему понятие о значительности его и силе.

Тип агронома-писателя, естествоиспытателя со страстным пером — явление не исключительное, но по преимуществу российское. Возникал он из громадного разрыва между средним знанием и уровнем науки, из стремления демократов-интеллигентов этот разрыв уменьшить, и конечно же из высокой духовной культуры людей ученой среды. Даровитый А. Н. Энгельгардт, так высоко ценимый Владимиром Ильичем, оппоненты-соратники Докучаев и Измаильский, блестящий Тимирязев, за ними Прянишников, Тулайков, Николай Иванович Вавилов — какая плеяда публицистов, владевших и образным словом, и мастерством о сложном говорить просто! Георгий Николаевич Высоцкий, посланный в 1892 году Докучаевым возродить Велико-Анадольский лес, позже советский академик, прямо называет своими «возлюбленными» природное следопытство и писательство.

«Полям моей родины», — надписал одну из книг селекционер Лисицын. Это же благородное посвящение угадываешь на многих томах корифеев российской агрономии.

И личный нравственный пример, первооснова влияния и доверия; самоотречение, поднимавшееся до героизма. Школа дала подвижников.

В прошлом году наши лесоводы праздновали 125-летие Великого Анадоля — уникального лесного массива, подлинного дива степного пояса планеты. Портрет человека с пышными бакенбардами, в мундире с эполетами николаевской поры был обрамлен венком с дубов, выращенных в степи, не знавшей тени с Геродотовых времен.

Двадцатичетырехлетнему подпоручику корпуса лесничих Виктору Егоровичу Граффу было предписано выбрать в Екатеринославской губернии «место для лесоразведения в широких масштабах». С отвагой молодости избрал труднейшее: водораздел Днепра и Кальмиуса, безводный и глинистый, с высотою 277 метров над уровнем моря. Задачей жизни поставил доказывать возможность облесения открытой сухой степи, опытом определить породы и способы посадок, приохотить местное население к разведению леса в степи и по возможности улучшить климат Юга России. Штат — четыре крестьянских мальчика и для охраны «одно семейство постоянной лесной стражи». За двадцать три года труда, лишений, страстных поисков вырастил на ковыле 157 гектаров леса. Уезжая в Москву на должность профессора, обнимал стволы дубов, как детей. Жизнь осталась здесь: без леса, отнявшего силы и здоровье, он не прожил и двух лет. В мариупольских степях остались основанная им школа лесников, питомник и дубрава.

В 1910 году при открытии памятника в Великом Анадоле говорилось: «С легкой руки Граффа степное лесоразведение сделалось нашей национальной работой, работой русских лесничих, а не заимствованной с Запада, работой, которой справедливо мы можем гордиться». И еще говорилось у скромного мраморного обелиска: «Лишь соединение таких высоких нравственных качеств в одном лице, таких свойств души, которые имеют абсолютное значение, которые человечество ценило всегда и везде… дало возможность Граффу исполнить ту историческую миссию, которая на него была возложена». Мрамор прост и строг, но памятник выразителен необычайно: широким кольцом вокруг столпа стоят каменные скифские бабы. Они свезены с курганов, теперь покрытых лесом. Плоские лики полны удивления: вокруг на тысячах теперь уже гектаров шумят дубы, ясени, березы, здесь обитают куница и лось, поет иволга, здесь детвора степного края узнает, как растет гриб, как выглядит кукушка, что такое лесная прохлада. Здесь техникум и опытная станция, в библиотеке — журналы и рукописи докучаевской поры. И в нынешние пыльные бури снег у дубовых стволов бел и чист, стихия окружила Великий Анадоль, колыбель отечественного лесоводческого знания, венком живых озимей.

Знание — могучий целитель. Отлично, когда его принимают от деда вместе с азбукой и названием трав. Известен примечательный казус: уже клубилась, пугая мир, «пыльная чаша» североамериканских равнин, уже вовсю теряли почву разрушенные невежеством и корыстью Канзас, Колорадо, Техас, Оклахома, Юта, когда ученые вдруг обнаружили, что пенсильванские немцы, целых триста лет возделывающие холмы графства Ланкастер, содержат землю в первозданном плодородии. Переселившись из Западной и Южной Германии, где эрозия была хорошо известной угрозой, колонисты ввели почвозащиту с той же естественностью, с какой овчар заводит волкодава.

«Охрана почвы — это нечто большее, чем техническая наука. Это образ мышления» (Г. Конке, А. Бертран).

У нас на Юге охрана плодородия шла не от крестьянского опыта, а от науки, агрономии и народившегося почвоведения. Полезащита с ее живыми изгородями, задержанием снега и познанием целебности растительных остатков вырастала в почвозащиту. Но что это образ мышления, что не государственная оплата долгов земле, а единомыслие миллионов, знание и целеустремленность «приохоченного населения» могут сберечь нынешнее плодородие и будущие урожаи — открыто и признано истиной у нас раньше, чем у других. И если теперь, мы видим, на путь воспитания, обучения, убеждения тех, кто остается с землей один на один, прочно встали очень богатые страны, что проповеди почвозащиты среди миллионов посвящают жизни незаурядные умы, что слово и пример уже дают реальный хлеб, то тут мы узнаем свою традицию, свой подход, наш образ мышления.

Книга Хью Беннета «Основы охраны почв» написана «для учителей, писателей, учащихся». Сфера ее — не само даже производство, а умы. Всему народу в целом, считает почвовед, следует лучше ознакомиться с землей, с ее нуждами, с возможностями практически их удовлетворить. Книга была бы учебником, если бы не жестокая ее прямота и резкость, такая далекая от учительской презумпции людской доброты и разумности.

«Перед взорами европейских переселенцев лежала обширная дикая страна, изобилующая неистощимыми, как им казалось, запасами дичи, рыбы, пушнины, леса, травы и плодородной почвы… Белые обитатели этой новой страны в своем «завоевании пустыни» и «покорении Запада» поставили потрясающий рекорд опустошения и разрушения… Эрозия распространилась, как раковая болезнь, и привела землю в совершенно непахотноспособное состояние».

И все же книга, ставшая научным бестселлером, похожа на учебник образной логичностью убеждения и внушением, что это должен знать именно ты, никто, кроме тебя, избавления стране не принесет.

«Мы не можем восстановить потерянную в результате эрозии почву. Можно закрепить и улучшить то, что осталось на месте, но никакими усилиями человека верхний слой почвы, унесенный на дно океана, не может быть возвращен на поля и пастбища, где он зародился. Мы не можем заставить воду течь вверх по склону, но, уменьшая скорость поверхностного стока при его движении вниз по склону, мы можем сохранить в почве много влаги…»

Столь же ясны и общепонятны средства излечения земли, какими пользуются научные станции, почти три тысячи фермерских округов, общества и ассоциации: это земледелие по горизонталям, покровные почвозащитные посевы, мульчирование стерней, полосное земледелие, залужение эродированных почв, лесополосы (они тут не на решающем месте), задернение ложбин, целесообразные севообороты, террасирование валами и строительство прудов и водоемов. Это программа «малых», общедоступных дел, громадность же ей придает распространение мер на 60 миллионов гектаров. Незаменимость почвы не позволяет подходить к ее охране только с категорией рентабельности, не будет плодородия — вовсе ничего не будет, но самоокупаемость почвозащиты налицо: за десять лет Великие Равнины подняли урожайность кукурузы на одну треть, хлопчатника — на две трети.

Ты вступаешь в жизнь — не вздумай отделять себя от природы и не считаться с ее законами, остерегайся слишком полного покорения природы, превращения ее из матери в рабыню, помни, что почва — самый драгоценный капитал, и нельзя побороть голод, опустошая землю. Ты педагог, воспитатель — внуши, что в целинных степях-прериях слой почвы в 20 сантиметров может быть смыт за 30 тысяч лет, а в полях с монокультурой кукурузы — за 15 лет, что только река Миссисипи уносит в год 650 миллионов тонн почвы. Ты человек пишущий — не скрывай от людй, что один номер большой газеты сводит на бумагу около восьмидесяти гектаров леса, что человеку все дороже обходится защита от последствий своей же деятельности, что «гомо сапиенс», «человек разумный», должен защищаться от «гомо фабер», «человека действующего». Это проповедь рачительного образа мышления.

Строй частной собственности, конкуренции, индивидуализма снижает эффективность такой пропаганды — факт; в мире длятся опустошительные почвенные процессы, тем же США они обходятся в 400 миллионов долларов годовых потерь — безусловно так; именно социализм создает все предпосылки для обуздания стихий и планомерной работы общества в целом, создает условия, при которых государству не нужно расплачиваться за совершенное земледельцем, ибо здесь-то цели едины — это гордая истина.

Но предпосылки, возможности нужно реализовать, и если слово отечественной науки услышано так далеко, то на родных просторах оно должно звучать в полную мощь.

У нас «недооценивают опасности разрушительного действия ветровой и водной эрозии почв» — это не догадка, это упрек Центрального Комитета партии и Совета Министров ученым и руководителям партийных, советских органов, он выражен в постановлении от 20 марта 1967 года о мерах защиты почв.

Нужна техника для лесомелиоративных станций, но нужно и преподавание основ охраны почв в восьмилетней школе. Нужна «персональная ответственность за правильное использование… земель, осуществление противоэрозийных мероприятий» (так требует постановление), но нужны и массовые тиражи простых и дельных книг о способах защиты почв, нужно не допускать человека к рулю трактора до сдачи экзаменов по охране плодородия. Нужно ввести в республиках, как обязало постановление, инспекторскую службу по охране почв (дело это крайне затянулось), но нужно и во всю мощь использовать силу примера и бич общественного гнева, находить «крайнего», ибо круговая порука безответственности утраивает силу ураганов.

Если за последние пятнадцать лет пришли в запустение тылы степного лесоводства и распашкой легких почв созданы очаги эрозии, то ведь и создано самое главное: экономическая выгодность охраны плодородия. Рост урожайности и колхозный достаток находятся в прямой и здравой зависимости. Ветер поразил теперь уже богатые районы — и денежно, и людно, и машинно богатые.

Все взялось из чернозема. В каждой «силе» трактора, в каждом метре асфальтовых трасс, в каждом кирпиче колхозного дома — частица взятого у почвы плодородия. Комплекс охраны почв — не капиталовложение, а возвращение долга земле. Согласно постановлению, создание полезащитных полос, облесение оврагов, строительство прудов и лиманов принимается на счет государственного бюджета, но иждивенчества южные колхозы-миллионеры не должны, не могут допустить. И темп осуществления плана 1967 года (а основательностью разработки он не уступит никаким документам прошлого, не говоря уже о том, что это постановление во всех деталях абсолютно выполнимо), и добротность исполнения будут зависеть от того, какие силы и средства сами хозяйства вложат в оборону от стихий. Ураганы минувшей зимы вполне можно счесть за последнее предупреждение: кого и они не убедили, тот убеждаться просто не способен. «Считать борьбу с ветровой и водной эрозией почв одной из важнейших государственных задач…» — так заявили Центральный Комитет партии и Советское правительство, тут полный учет опасности. Дискутировать некогда — время гасить пожар.

* * *

В прошлом году на одном сортоучастке Кубани получен урожай пшеницы в 87 центнеров с гектара. Еще отцы такой — более чем пятисотпудовый — урожай не смогли бы себе вообразить. Но задача Тимирязева об удвоении колосьев полностью неразрешима потому, что для каждого поколения предстает новой: удваивать надо достигнутое. Карл Маркс отказывал производительности почв в какой-либо границе, потому что при рациональной системе хозяйства «она будет повышаться из года в год в течение неограниченного периода времени, пока не достигнет высоты, о которой мы сейчас едва можем составить представление».

Наш черноземный Юг, алмаз в степном венце Земли, был и остается краем, где стране надлежит учиться земледелию — вечной науке об удвоении колосьев. Такие края создаются природой и достаются народу раз. Надо, чтоб — навсегда.

Люди сами себе ставят памятники. Графф посадил дубы, Докучаев оставил план. Кириченко создал озимую твердую. Общим же памятником ныне живущему поколению может стать обновленный колос Юга — полновесный, литой, годный хоть в хлеб, хоть в герб, достойный зависти мира и уважения потомков.

Май 1969 г

 

ЯРОВОЙ КЛИН

 

I

Отправляясь добыть для страны хлеб, мы, целинники, первой ценностью великой степи считали ковыли, нераспаханные земли.

В действительности же (лет через десять пришлось в этом убедиться) самым ценным в степи были степняки. Их тут обитало, на удивление нам, много. Откуда они взялись?

С 1906 по 1916 год сюда из западных губерний переселилось 3 078 882 человека. Доля закрепившихся была высокой: 82 на сотню. До того, с 1896 по 1905 год, на зауральские земли перебралось 1 075 932 человека, прижилось восемьдесят процентов.

Что переселенцев оказалось именно столько, а не на одного меньше, виноват дед Тримайло. Что он сделал, кто он и откуда?

Но сначала о Кулундинской степи 1955 года.

Меня подселили к Чепурновым, «хохлам», то есть потомкам столыпинских переселенцев (к национальности этот кулундинский термин отношения не имеет, мои хозяева были воронежцы). А вообще-то село Благовещенка было кержацкое, здесь властвовали роды Гамаюновых, Тиняковых, Прудниковых, людей несуетных, с чем-то тартаренским в крови — их охота сводилась к хвастовству ружьями, превыше всего ценилось мастерство сельской байки. Они пасли волчицу, ежегодно сдавая волчат, а Ларион Герасимович, кулундинский родич провансальского героя, только входил в славу. Соседнее Родино, действительно украинское, звало Благовещенку «Бесштанкой», и, кажется, не за былые баштаны, как объясняли кержаки, а за уровень жизни. Кержацкое остроумие, не напрягаясь, лишь перечисляло в ответ подлинные родинские фамилии: Нетудыха-та, Заика, Блоха, Зануда…

Мы, «целинщики», третий людской слой, вызывали у кержаков и «хохлов» что угодно — этнографический интерес, сочувствие, желание поставить нас на место, — только не аборигенную покорность, не восторг, что их открыли. Нас считали временными. Но и мы видели на всем укладе степняков печать

неосновательности, неохоты тратить силы на что-либо капитальное, долговечное, будь то сад, пруд или дорога. Сибирь школьных представлений с домами из кряжистых сосен, с окладистыми бородами великанов, тройками и шанежками не имела ничего общего с теми поселками (сотня-полторы глинобитных пластинок без оград, кизячный дым, теленок за печью, лавка сельпо и школа на два класса), что стояли по берегам Кулунды и Кучука. Дети тут частенько не знали вкуса яблока, хотя не только яблони — вишни и сливы тут вырастают. Бездорожье весной и осенью, в главные для хлеба сезоны, царило дикое: две машины длиннющим тросом перетаскивали через лог третью, а по сторонам ждали такой же переправы десятки грузовиков…

Эта временность была тем более странной, что степь то и дело напоминала о солидной своей истории. Названия пыльных безлесных сел — Сереброполь, Златополь, Райгород — выдавали старания столыпинского переселенческого ведомства завлечь в степь мужика, а бессчетные Полтавки, Новороссийки, Курски, обозначая места исхода, подтверждали, что старания напрасными не были. Родинцы переписывались со знаменитым кулундинским партизаном Яковом Васильевичем Жестовским. Он основал в Покрове коммуну «Свобода» и в 1921 году ездил в Кремль к Ленину, привез подарок Ильича — трактор, трофейный «Рустон-Проктор». Лучшими комбайнерами степи при нас, как и в доцелинное время, оставались всесоюзно известные Пятница, Чабанов и Добшик.

Целина была счастьем моего поколения, делом, на котором «старому помолодеть, а молодому чести добыть», и добрая воля, какую проявил целинник, явилась отзвуком на то благое, вешнее, что отличало в середине пятидесятых годов общественную жизнь страны. В две первых зимы на восток уехало больше семисот тысяч человек. Новые совхозы, первые колышки, палатки, вагончики, костры — все это было и никогда не порастет быльем.

Но большое видится на расстоянии. Ничьим открытием целина нс была.

У Иртыша, Оби, Ишима лежала земля отчич и дедич, степная вотчина народа, хранился национальный земельный запас, какой не был растрачен по самым разным причинам, только не по неведению. Суть состояла не в открытии, а в направлении вложений, в том, чтобы как можно меньше затратить и как можно быстрей и больше взять. Распашка всех пригодных к засеву земель была предопределена самим развитием нашего земледелия в сторону сухой степи, и пустые к 1954 году амбары лишь ускорили то, что произошло бы чуть позже. Целинники сделали много, но большущая заслуга в запашке оставшихся ковылей принадлежала тем миллионам былых курян, воронежцев, полтавцев, пензяков, тамбовцев, какие уже родились тут и составили самый мощный людской пласт.

Пласт был мощен настолько, что программа освоения под пшеницу 20–25 миллионов гектаров в Казахстане и Сибири, предложенная летом 1930 года на XVI съезде партии Я. А. Яковлевым, намечала обойтись «без большого доселения», техническим вооружением коренных степняков: «Каждую человеческую силу использовать по крайней мере в 15 раз продуктивнее, чем это делается сейчас». Был предложен испытанный Канадой тип хозяйства («вся территория должна разбиваться на посевные участки дорогами, идущими с севера на юг и с запада на восток», «один человек должен обслуживать 200 гектаров»), была проявлена и трезвость подхода, окрашенная, впрочем, приметами времени. Решать задачу предполагалось «с минимумом людей и животных, чтобы не быть вынужденным держать здесь большие запасы на случай неурожая». «Против неурожая, — говорилось на партийном съезде, — в засушливой полосе гарантий пока не может быть никаких. Гарантии должны быть не против неурожаев, а против голодовки».

Война убавила людской потенциал — дорого обошлись степи Волоколамск, Курская дуга и Зееловские высоты, техника же стала неизмеримо мощней. За два начальных года было поднято и доброе, и то худое (пески, взлобья, гривы), что вскоре породило эрозионную драму целины. Но край остался зоной рискованного земледелия.

Без надежды нельзя ни сеять, ни жать. Привыкнуть к неурожаю нельзя. «Хлеб горит — вроде твой дом горит, а ты только смотришь», — говорит Федор Васильевич Чабанов, патриарх кулундинских комбайнеров. Пожары — нигде не система. Но в полях Кулунды семь из каждых десяти лет — засушливые.

Лютая засуха 1955 года ошеломила целинников. Еще не было тех причин оттока, что скопом порождали его в сухие 1962, 1963, 1965, 1969 годы, и начальное бегство людей из первых эшелонов, можно настаивать, вызывалось именно психологическим ударом, крушением надежд. Кулунда обманула!

Но — к делу Тримайло. Он не помышлял об отъезде. Никакой другой земли он не знал. Он был сторожем Кулундинского райкома и пускал меня ночевать на диване отдела пропаганды. Был он уже по-стариковски мелочен, весь погружен в свару со снохой, но начинал вспоминать — и оборачивался азартным, сообразительным и удачливым хозяином. Любой его сюжет кончался тем, что «стали богатеть». Разбогатеть раз и навсегда, очевидно, не удалось, но старик был горд жизненной удачей: переселились, уцелели, хлебом засыпались и даже — стали богатеть…

Приехали они с Полтавщины «за год до дороги» (видимо, в девяносто шестом году) — теплушкой до Тюмени и пароходом до города Камня. Их отправили заселять Родино. У отца с матерью было три десятины, а детей — семеро. Свой пай отец продать не мог, а отдал брату: тот клялся, что деньги перешлет.

В Родине им дали бесплатно по двенадцать десятин на душу, вышло больше сотни — помещики! Бросали жребий — где кому достанется. Иному выпало верст за двадцать от села, тому пришлось копать «у степу» колодец, строить пластянку и все лето там жить, кому-то — близко от дома. Тримайлам досталось на середке. У них был деревянный плуг, в первый год сеяли долго — белотурку сеяли, просо, «соняшники», все, что надо. Пахали своими бычками — рассказ о них всегда воодушевлял деда.

Отец узнал, что в Волчихе под бором продаются быки — пять пар, а просят сто двадцать пять рублей. Сотня у них была («тоже ж давали подъемные»), а о пятой паре условились: не отдадут к троице — отрабатывать до покрова. Бычки после зимы — кожа да кости, напасешь, опростаются, и снова паси. Четыре пары были в работе, а одна гуляла, отъелась, ее и продали прасолу-москвичу за целых шестьдесят рублей! Долг уплатили, женили старшего брата, стали богатеть.

Отец задумал ветряную мельницу, уже и камни привез, но не хватало на железо. Полтавский брат денег не высылал, пришлось опять взять в долг, достроили. С годами завели сакковский плуг и «пукарь» (буккер, многолемешный плужок-сеялку). В хороший год пшеницу в Родине продать было некому, возили в Камень, белотурка шла по рублю пуд. Коров стали держать — под запашкой ведь было мало, жили на перелогах. В Родине открылась молоканка с сепаратором, спрос на масло был большой, и скотину продавать было выгодно — прасолы-москвичи скупали на откорм.

Засух, падежа, иных напастей в одиссее деда не содержалось, прошлое окрашивал интенсивный розовый цвет, но методичность, с какой они снова и снова начинали «богатеть», выдавала выносливость и терпение, отпущенные только мужику.

В романтики-первопроходцы старый Тримайло никак не годился, ехать «за туманом и за запахом тайги» совершенно не был способен, и все же я записал кое-что из его ночных рассказов. Много позже, восстанавливая для себя в библиотеках картину заселения Сибири, я убедился, что и надел, какой в Полтавщине нельзя было продать, и москвич-прасол, и дешевизна пшеницы, и молоканка с сепаратором — каждый элемент дедовой хозяйственной биографии имел серьезный, всесибирский смысл. Дед говорил «по делу», и я пожалел, что толком расспросить кулундинца уже поздно.

Степь была заселена благодаря Великой Сибирской дороге и революции 1905 года.

С полулегендарной поры, когда Ермак разбил Кучума и граница «всея Великия и Малыя и Белыя» со сказочной быстротой передвинулась от Урала до Чукотки, возникает двуединая роль Сибири при державе извечного рабства: Сибирь устрашает, но и освобождает. Возникает вольная земля, «страна Муравия», исконная крестьянская мечта обретает географическую реальность.

Пройдена она добровольцем-казаком, да и первым поселенцем был «выкликанец», доброволец. При Федоре Иоанновиче за Урал «на житье» уходит наш «Мэйфлауэр» — первая партия землепашцев. Причем если от них требовали солидного оснащения («а у всякого человека было бы по три мерина добрых, да по три коровы, да по две козы, да по три свиньи, да по пять овец, да по двое гусей, да по пятеру кур, да на год хлеба, да соха со всем для пашни»), то и казна «на подмогу им» выдавала по 25 рублей — громадную для шестнадцатого века сумму.

Сибирь — вековая тюрьма без решеток, это так. Но поскольку решеток нет — она и воля, независимость, распрямление. Это «задний двор» государства с ничтожным даже в середине прошлого века экономическим весом; это колония, где живут, однако, сытней и свободней, чем в метрополии. Тут нет собственности на землю, единственный феодал — государство; тут и складывается небывалый тип русского человека — сибиряк, демократ в пимах, полагающийся на себя, не празднующий ни барина, ни чиновника. Определяя суть этого типа, Владимир Ильич Ленин пишет, что сибирский крестьянин «несравненно самостоятельнее «российского» и к работе из-под палки мало приучен». Даже сеять хлеб (сеять больше, чем себе нужно) административная палка не может заставить: все указы «о распространении землепашества» вплоть до 80-х годов втуне желтеют — сибиряк не торопится пахать ковыли, ибо хлеб ничего не стоит.

История современного заселения началась 19 мая 1891 года, когда во Владивостоке была торжественно заложена Великая Сибирская дорога.

Монументальное деяние века, истинный подвиг народа, она по трудностям и быстроте сооружения не имела себе равных. Строила казна, вместо намеченных сначала 350 миллионов дело потребовало миллиарда рублей. Здесь были собраны лучшие инженерные силы, число рабочих достигало 89 тысяч. Начиная с девяносто третьего года стройка шла фантастическими темпами: ежегодно сквозь тайгу, скалы, болота и степи прокладывалось по 650 километров пути. Восемь тысяч верст новой магистрали, связав Балтику с Тихим океаном, поразили мир. «После открытия Америки и сооружения Суэцкого канала, — писали тогда в Париже, — история не отмечала события более выдающегося и более богатого прямыми и косвенными последствиями, чем постройка Сибирской железной дороги».

Рельсы, открыв вывоз, назначили цену сибирскому хлебу. Но царизм спешно поставил на пути этого зерна плотину — челябинский тарифный перелом. Тариф должен был спасти российского помещика от волны дешевой пшеницы. Второй плотиной служило общинное владение землей: распорядиться своим наделом крестьянин не мог, следовательно — был привязан к родному Горелову-Неелову.

Но нет плотин против революции.

Костры из помещичьих усадеб помогли П. А. Столыпину разглядеть выход. Жестокий сатрап, верный и умный слуга своего класса, он здраво рассудил, что «столыпинские галстуки» не всесильны там, где голодают. Стравить давление в котле гнева мешала община — ее разрушили. После 1906 года уже можно было дома продать надел, а за Уралом получить землю бесплатно. В. И. Ленин разоблачает реакционную подоплеку доброхотства царизма, его желание утилизовать земли в рамках крепостнических порядков. За приливами-отливами большевистская печать следит пристально, ибо «…разве может хоть один экономист, находящийся в здравом уме и твердой памяти, не придавать значения ежегодным переселениям» (В. И. Ленин).

Достиг ли умнейший из врагов революции своей цели — снижения малоземелья в западных губерниях, превращения самостоятельного мужика в оплот режима? Нет, так как ежегодный прирост населения в старорусских местах тогда составлял 2 миллиона человек, многократно превышая отселение. Нет, ибо сибиряки, «самые сытые крестьяне» (Ленин), быстрей других отвыкали от царистских иллюзий, — очень скоро убедился в этом Колчак.

Цели Столыпина и Тримайлов никогда не совпадали. Но в итоге…

Сибирь вышла в мировые поставщики лучшего продовольствия. Край был пробужден, в культурный оборот было введено 30 миллионов десятин угодий. Благодаря богатым пастбищам на одного человека восточных территорий приходилось втрое больше крупного рогатого скота, чем в европейской части, и из стран Старого Света только Дания приближалась к Сибири по обеспеченности скотом. Характерно: вывозились не богатства недр, не сырье, а продукты труда, причем наиболее ценные, способные отвоевать давно уже занятые рынки.

Сибирское масло шло в основном в Англию, и в Лондоне, при разговоре о масле, Ленин сказал про Сибирь знаменитое: «Чудесный край. С большим будущим».

Дед Тримайло свое сделал.

Раз предреволюционное переселение при всех муках, какие способен вынести только мужик, все же удалось, значит, дело велось с опорой на некоторые правила. В чем их можно полагать? Уезжавшего не манило назад (на родине ждали его безземелье и уже полная нищета) — раз. По приезде он получал ценности, какими мог пользоваться только здесь (прежде всего землю), — два. Жизненная перспектива, уверенность, что тут дела будут улучшаться наверняка быстрей, чем могли бы на родине, — три.

Жизненные критерии крестьянина начала века давно и бесповоротно сданы в музей. Но формула «человек ищет, где лучше» продолжает действовать.

 

II

В последний раз яровой клин выгорал на переломе лета 1969 года.

В Павлодар я прилетел двадцать восьмого июня. Приземлились на рассвете, было прохладно, в маленьком степняцком порту пахло полынью — не керогазом, как в Домодедове. Но сразу почувствовалась тревожная, мертвенная сухость воздуха, какой в европейской части не знают.

Хлеба еще держались, зелены были и нижние листья. Влага в почве пока тоже была, несмотря на доменно-жаркий ветер. Но температура на поверхности поднималась за сорок, влажность воздуха упала до тринадцати процентов, и растение испаряло больше, чем успевали перекачивать корни. Атмосферная засуха… В первых числах июля у нас, как правило, проходят дожди, но дотерпит ли пшеница? Каждый день уносил миллионы пудов. Подступало то нервное напряжение, какое крестьянин когда-то осаждал крестным ходом: хоть что делать, только не сидеть сложа руки.

С Павлодара я начал потому, что без знания дел прииртышских появляться на Алтае было нельзя: слишком часто приходилось в газетах и журналах колоть глаза своей Кулунде примером Павлодара. Гибельность творящей эрозию «пропашной системы» и вообще отвала с шестьдесят третьего года стала будто бесспорной, но край, прогремевший на всю страну ликвидацией трав и паров, несколько лет стоял словно на распутье. Приходилось писать без оглядок на принцип землячества. Доходило до разрыва дипломатических, так сказать, отношений.

Не так печатная критика, как само развитие событий, «созревание умов», а главное — приход в научный штаб Алтая подлинных ученых изменили курс, и с той же решительностью, с какой недавно все распахивалось «по пороги», Кулундинская степь взялась осуществлять лозунг — «Погасить пожар!».

Даже съев с кулундинцем пуд соли, не перестанешь дивиться его непоказному бескорыстию, двужильности в работе и неспособности жить без увлечения. «Солнечному, суровому, знойному краю я посвящаю всю мою жизнь» — так вслед за стойким Тулайковым могли бы сказать о себе сотни колхозных председателей, агрономов, партийных работников этой стороны, и не было бы в том никакой позы. Но минусы — это продолжение достоинств: организатора алтайского типа «заносит», ему не хватает холодной головы…

Тут, однако, энергия была направлена точно, и в считанные годы степь из крупнейшего очага раздувания превратилась в образцово защищенный от эрозии массив. Бараевский комплекс, в основе которого творчески переработанный канадский опыт, был тут подкреплен впрямь удивительным масштабом лесоводства: почти пятьдесят тысяч гектаров заняли в степи полосы берез, тополей, сосен! Деревца быстро пошли в рост, сомкнули кроны, и если климат не шибко пока смягчили, то уж всех неленивых хозяек стали снабжать ягодой, ранетками и даже груздями.

Буквально воспрял из праха вконец разбитый эрозией совхоз «Кулундинский». Все сорок тысяч его гектаров обсажены лесом, да густо: через каждые триста метров — полоса, а меж полос ленты пшеницы чередуются с паром и эспарцетом. Даже в гиблую сушь 1968 года с паровых полей взяли по восемь центнеров…

При новых свиданиях мне следовало ожидать вопроса: как, мол, оно, с Павлодаром-то, чему теперь пресса агитирует учиться?

Павлодар в те дни принимал читинцев: учил борьбе с эрозией. Гостям были показаны массивы житняка, дающие дорогие семена, полосные посевы, безотвальная обработка. Главное же — в сухую ветреную погоду им дали подышать чистым воздухом: дуть — дует, мести — не метет. Забайкальцы остались довольны.

Случись такой семинар лет этак шесть назад — большего б и не надо. Но годы-то прошли, и в показах, приемах, экспорте одних противопыльных методов появилось что-то конфузное. За пыльными бурями не было видно ничего — ни урожаев, ни финансов, ни перспектив. Но на то и осаждали пыль, чтоб видеть!

Положим, не обязательно было гостям сообщать, что практически все производимое (зерно, подсолнух, молоко, мясо, картошка) убыточно, что совхозы — иждивенцы госбюджета, а коров сейчас в области на триста тысяч меньше, чем было в 1928 году, хоть тогда и лошадей было на триста тысяч больше. Но что и сама шортандинская, бараевская система, требующая для таких сухих мест минимум 30 процентов пара (ибо фонды на влагу нигде не выколотишь, а для урожая надо накопить гектару минимум тысячу тонн воды), что эта структура вовсе не введена, сказать надо бы. В то лето план паров был в Павлодаре внезапно уменьшен на 300 тысяч гектаров, сберегли где одиннадцать процентов, где того меньше.

Убеждать, что чистый пар — единственное здесь средство стабилизировать сборы, что это ключ к системе хозяйствования, неловко и будто уже некого. Явных противников не осталось, на разглагольствования о «гуляющей» земле никто не отваживается. Однако же легче найти белую ворону, чем павлодарского агронома с полной нормой паров.

Михаил Иванович Трусов пришел в агрономию из педагогов. С учительским доверием к науке и пунктуальностью он начал вводить в совхозе «Мирный» шортандинские севообороты, опираясь, естественно, на пары. Совхоз был обычным среди павлодарских, то есть три весны подряд закупал семена. Новичок в делах сельских, Трусов оказался неробкого десятка и, вводя пары, сократил посевы. Сократил на пять тысяч гектаров и довел «гуляющую» площадь до тридцати процентов. Эта треть полей стала давать «Мирному» половину валовых сборов зерна, за четыре года совхоз увеличил производство хлеба на 30 тысяч тонн, забыл о покупке семян, стал жить со своим фуражом. Но былой педагог под правило не подходит.

— Уже тринадцать лет я на целине, — рассказывал, перемежая речь крепкими присловьями, агроном Н. Н. Черевко, известный в Северном Казахстане своими сильными пшеницами, — а ни единого года план паров не выдерживали! То год идет плохой — «подстрахуйте», то хорошие виды — «ловите урожай», то коров нечем кормить, то на Дону вымерзло… Мы ж на самом краю посевного конвейера: когда выезжаем в поле, картина урожая на юге уже сложилась. И за все самые дальние беды расплачиваемся паром целины. Только и стараний, что запасенную на завтра влагу вычерпать уже сегодня…

Едва ли не главный вывод «Дум о целине» Федора Моргуна, книги наиболее доказательной и страстной из всех написанных целинниками, это — «снять с плеч непосильную ношу и сделать груз таким, чтобы его можно было нести успешно и далеко, а не падать под его тяжестью лицом в грязь».

Но и в том, 1969 году Северный Казахстан засеял два с половиной миллиона гектаров, отведенных под пары. Ровно столько — 2,5 миллиона га! — необмолоченных валков той осенью ушло под снег. Совпадение размеров занятого у будущего года и потерянного еще раз подтвердило точность бараевских рекомендаций.

Словом, система почвозащиты была найдена, система хозяйствования — нет. Завод демонстрировал огнетушители. Дальше «агитировать Павлодаром» было нельзя.

А июнь так и кончился без единой капли. Почва трескалась, разрывая корни. Нижние листья приобрели табачный цвет. Хлеб утекал зримо, как песок в песочных часах. А какие надежды были! Ад — это не обязательно пекло, нет. Для россиян он был жарким, у Данте (девятый круг) — люто холодным, все относительно. Мучительней всего — постоянно обманываться в надеждах. С этой точки зрения пытки древних — бесплодные старания Сизифа, например, — были изощренней всех картин христианского страшного суда.

На пыльной площади у Кулундинского вокзала стояла очередь за мороженым. Чудо! Фруктово-ягодное — в Кулунде! В наши дни и в Барнауле мороженое было редкостью. Но продавщица (только из села, видать) наполняла бумажные ведрышки так неловко, медлительно, так боялась обвесить, обсчитать, так убого было все ее оборудование, что даже эта кроткая очередь стала роптать — побыстрее бы. Деваха взорвалась: «Я сегодня второй день! Вы встаньте на мое место!» Никто, понятно, не согласился, стояли, утирая пот, дальше.

Мягко подошел московский состав — специальный поезд студенческого стройотряда. На одном из вагонов тянулось: «Курс — планета Целина!» Перрон заполнили высокие парни и девушки в зеленых целинках — племя младое и незнакомое. Не побежали к буфету и кранам, вообще не спешили, мороженое не заинтересовало их — большая очередь. Не было тут ни бород, ни гитар, ни битл-музыки, но появление этого племени принесло на вокзал чувство какого-то стеснения. Я было стал расспрашивать — куда, зачем? Сдержанно, с превосходством живущих своим миром людей ответили: едут за Бийск. Что строить? Там скажут. Заработки? Видно будет.

Обычно это прекрасные работники, дисциплинированные и спаянные, и в совхозах им тем охотнее сдают на аккорд объекты, что с ними никаких хлопот: автономны, как инопланетяне. Свои поварихи, свои бригады, свои певцы, а мороженое всех цветов, цен и вкусов их ожидает дома даже зимой. Но они тоже были целинниками, и подступало суетное желание что-то объяснять им насчет этой вот «планеты», чтобы правильно поняли и не ставили в строку подгоравшие хлеба, людей с тюками (явно уезжавших) и томительный «хвост» у лотка с жидким фруктовоягодным.

Особого любопытства, однако, с их стороны не было; нужное себе они видели. Прогулялись, подсадили подружек, встали у открытых дверей — поехали. Подумать только, что выросли они после целины, что передача земли новому поколению людей (а передавать, по Марксу, нужно непременно «улучшенной») нами уже осуществлена!

Я не нашел многих знакомых поселков.

Это что ж, в райцентр переселились?

Идея воздать человеку за бураны и сушь долей благ и услуг, какая бы превышала кубанскую, пришла в головы лет двенадцать назад. В Благовещенке начали разом строить больничный городок и парковый пруд, ателье мод и широкоэкранное кино, Дом культуры и музыкальную школу — кержацкая обитель преобразилась в городок. Но за этот срок тот культурно-бытовой уровень, что поднял Благовещенку над райцентрами Кулунды, стал нормой для кубанского или ферганского колхоза, а пыльные бури, зачернив снег, подтолкнули явление, научно именуемое миграцией.

О миграции только и говорили при встречах.

Ах, встречи, встречи… Какие там счеты, при чем газетные ярости, когда столько прожито и можно вдруг сбросить дюжину лет! Никаких казенных столов с туманной, черт знает чьей оплатой, кулундинец рад тем, чем богат! Каждый по пятерке из кармана — и так хороша за рекой Кулундой магазинная килька с хлебом, так остер лук-ботун, крепок простой «сучок» и так высок строй разговора!

Петр Васильевич Шаршев, легкая рука — строитель кулундинского леса, повез нас взглянуть на десятилетние полосы. И друг на друга взглянуть. По-прежнему близорук и кудряв Федор Богачев, но какой певун был в своей Орлеанской МТС, какой лошадник завзятый, а теперь, увы, — начальник управления. А Гришаков Григорий Софронович, гляденский председатель, приятно похудел, весит уже только семь пудов, что при его росте — норма.

Тишина, закатное солнце, соболиная хвоя лиственниц и зеленая пучина меж их рядов… Как резки желтые ягоды облепихи, как белы стволы берез и как жалко, до внезапного молчания жалко, что снега своей тяжестью обломали столько ветвей у сосен!

Петру Васильевичу, говорит Богачев, теперь ничего не страшно — все равно напишут, как старому Нестеру на памятнике: «Человеку, украсившему землю…» Да впрямь ли ложился под трактор Нестер Шевченко, не давая распахать песчаную гриву, не легенда ли тут, чтоб Кулунде освятить свою войну с пылью? Кто видел, кто поднимал его? Нет, ложился, все точно, уже и в музее отражено, только вот сад померз, какой Нестер, уже опальный, снятый с постов, сажал и холил…

А Бакуленко Борис, тот бригадир-«крошка», что дрожки свои будто меж ног носил? Уехал, болеть стал. А Вася Леонов — ведь он действительно герой был? С переломанной ногой — гусеницей отдавило — в буран довел трактор от Рубцовки до совхоза… Ни слуху, с концом. Жестовский приезжал, Яков Васильевич, ему элеваторы показывают, памятник на «Ильичевом поле», где он пахал ленинским трактором, а старик одно: «Куда размотали народ?»

Нет с нами Кости Прудникова, доброго смеха Кулунды, и мы просто вспоминаем, как он в Завьялове выдал бабкам Рогового за славгородского попа, как напугал Акимочкина, явившись к нему в школу в темных очках и назвавшись заведующим крайоно…

А вечер переходит в белую ночь — они есть, есть на Алтае! Вода Кулунды на полночной заре тепла и мягка необычайно, бьют перепела, и Гришаков белым китом стонет на отмели от наслаждения.

Дорогой свет фар выхватит то тушкана, то плутоватого корсака, Богачев комментирует — вот тут Веселенькое было, кто-то и теперь пишет: «родился в поселке Веселенькое»… На восходе, дома, он кормит нас невыразимой окрошкой из погреба, и мысль о сне не приходит в голову, а вертится в ней беззаботное, подхваченное на току у давних студентов МЭИ: «Что Москва? Ерунда. Кулунда — вот это да!»

Уже третье июля, а ни росы на траве, ни облачка в небе. Барометр в управлении окаменел на «ясно».

— За что же такая казнь? — вдруг говорит Богачев, и нечего ответить ему, но можно понять, как он разучился петь.

Рассчитываем: если б влило сегодня, еще возможен урожай 1962-го — пять и две десятых центнера по району. Протянет три дня — шестьдесят пятый, то есть 2,6, только семена.

Кулунда в то лето — странное дело! — жила без лозунга. Вроде как вакуум починов, никак на Алтай не похоже.

Одно решение, впрочем, ходило, но звонкости лозунга в нем не было. «Скроить весь костюм» — это предлагал Алтайский НИИ сельского хозяйства.

Новый директор его, совершенно чуждый витийства, сдержанный и тактичный Александр Николаевич Каштанов, приехал в Барнаул с ответственной работы в аппарате ЦК. До того омич, на себе испытавший все прелести хозяйственной круговерти, он начал на погорелом. У института не было авторитета, но была земля, и очень удобная: раздуваемые верхи, смываемые склоны, овраги, колки, высокие откосы Оби, — Алтай в миниатюре. За несколько лет опытное хозяйство было превращено как бы в действующую агротехническую модель края: агроном из любой зоны мог увидеть наглядный совет — в своих условиях поступай так-то. Впервые в Сибири институт начал борьбу с оврагами, с водной эрозией, среди первых устроил культурные пастбища, залужил косогоры, насадил лесополосы, наполнил новые пруды.

Сколько на Алтае земли? 7,3 миллиона гектаров? Нет, это лишь пашня, а земли — 16,3 миллиона, и все, что на этой территории (леса, луга, водные источники), имеет прямое отношение к урожаю, защите почв, к борьбе с засухой. В природе все диалектически связано, и воздействие на какую-то часть (будь то лес, пашня или водоемы) вызывает цепную реакцию дальнейших изменений. Противоборствует засухе не пашня только, а все пространство зоны.

Земледелие может отличаться способами, но всюду должно быть почвозащитным. У Алтая 54 процента пашни лежит в открытых ветрам Кулундинской и Алейской степях, но остальные 46 процентов — это поля лесостепи и предгорий, где уклоны помогают смыву. Безопасных в эрозионном смысле земель нет! Научно обоснованная система земледелия начинается с рациональной организации всего «рабочего места» хлеборобов. Погашение ветровой эрозии в Кулунде — отрадный, но только первый этап. Почвозащитные севообороты и охрана от эрозии лугов, выпасов, организация лесного комплекса (посадка полос, сбережение колков, боров, лесов водоохранной зоны), строительство прудов, регулярное и лиманное орошение — вот составные комплекса.

Еще идут споры: верна ли ставка на одну безотвальную обработку в степи, не будет ли плоскорез новым шаблоном? Отвечает закон минимума. Что в первом минимуме у Кулунды? Влага. Значит, приемлема лишь та обработка, какая позволяет напоить поле. Отвальная зябь сохраняет к лету лишь одну шестую выпавших осадков, безотвальная — 38 процентов, это и решает. Тот же закон объясняет место пара. Накапливая под урожай 1000–1500 тонн влаги на гектаре, паровой клин стабилизирует урожаи. Зерновые не должны высеваться после пара больше двух-трех раз. На пути паровых севооборотов стоит нехватка кормов, «пар бодает корова» — большие площади приходится отводить под силос.

— Александр Николаевич, ну когда же дождь?

— Уже и дедов расспрашивал. Обещают к седьмому. Тяжко…

Громыхать начало в ночь на пятое июля. Смотреть на зарницу наверняка выходили по всему яровому клину.

Я был уже в Целинограде. Шортандинский институт принимал ростовчан. Эрвин Францевич Госсен, энергичный заместитель А. И. Бараева, изъездивший в памятные бури весь Северный Кавказ, убеждал донцов, что нет ничего глупее, чем держать в зональных институтах какие-то отделы защиты почв. Все должны охранять землю! «Когда у корабля пробоина, в команде не может быть безразличных». Гости качали головами: «Если б наше начальство увидело такую пахоту — стерня торчит, солома наверху, — нагоняй был бы страшенный».

Едва успели домчаться до Целинограда, как небеса раскололись — и началось… Тряслась стратосфера! Над океаном иссохшей земли во тьме и синем свете содрогался и мучился воздушный океан, сбрасывая пласты тяжелой воды. В городе выключили ток, улицы запрудило. Я ждал, что струи выдавят оконное стекло.

Ливень был соразмерным засухе. Солнечный, суровый, знойный край оживал.

В ту осень Кулундинская зона собрала 7,6 центнера на круг — минимум два из них надо отнести на счет плоскореза и лесополос. Павлодар выгорел — три и семь десятых. Кустанай, Кокчетав, Целиноград собрали с гектара больше тонны. Как ни драматично было лето, один Северный Казахстан произвел 21 миллион тонн зерна, не успев притом обмолотить десятую часть площадей.

Через год Алтай уже жил с лозунгом.

 

III

«Эстафету у плоскореза должен принять «Кулундаводстрой». Так формулировалась новая идея.

Приличное лето семидесятого года (в Благовещенке собрали по десять центнеров, Волчиха взяла все двенадцать) словно дало продых для анализа и для выработки курса «после эрозии». Край, сказать к чести, сделал анализ тщательный и прямой.

Миграция проистекает из-за малого хлеба в сухой год и нехватки воды в год любой. Запасы пресной воды в степи малы, в Завьялове, Романове, Благовещенке, Панкрушихе, Славгороде, Бурле, Ключах пользуются солоноватой или даже горько-соленой водой.

Лестница доказательств вела к выводу об орошении Кулунды. Безотвальная обработка свою роль сыграла, зона собирает по семь с лишним центнеров, но вода остается в первом минимуме. На опытных орошаемых полях пшеница дает по 32–34 центнера, люцерна — до 80 центнеров сена. Отсюда формула докладов, записок и справок: «Получение высоких и устойчивых урожаев может быть обеспечено только широким развитием орошения».

Была предложена отправная схема полива Кулунды. Как первый этап — 20 тысяч гектаров орошения обской водой в самом центре степи и участки артезианского полива (500–600 гектаров) в каждом районе. Затем — Кулундинская оросительная система с первой очередью в 335 тысяч гектаров. Как и в степи Таврической: освоение, распашка всего и вся, затем строительство гигантской Каховской системы. Краевые органы обратились в Госплан, в министерства. В степь прибыли комиссии экспертов. Лозунг обретал действие.

Мне пришлось ездить по следам специалистов Госплана Федерации, цифровой материал был уже поднят. Для газетной статьи я искал ответа на вопрос диковатый, при кулундинце не произносимый, но для здравых оценок нужный: а не закрыть ли Кулунду, как поступают с выработанной шахтой? Есть ли у степи та незаменимость, обязательность, что без нее «и Россия неполная»?

Лет пять еще назад этой исключительности у степи не было. Но — появилась, и среди первых ее выявил «Экспортхлеб». Под общим названием «пшеница» из Краснодарского края поступает одно, с Алтая — совсем иное. Чем уверенней рост урожаев в зонах слабых хлебов, тем острей необходимость в заповедниках зерна сильного. После исцеления от эрозии и «реабилитации» паров Кулунда поставляет такие пшеницы, о каких и Кубань забыла: от 15,6 до 17,5 процента белка (для «Экспортхлеба» довольно четырнадцати), от 35 до 42 процентов клейковины в муке, до 410 джоулей, выражающих силу муки. Такое сырье пекарь видит в сладком сне, оно дает караваи золотые и легкие, как закатные облака. Александр Иванович Слащев, секретарь Волчихинского райкома, возил по полям, у озер, вдоль ароматного бора, но под вечер свернул к колхозной пекарне, где как раз вынимали из печи:

— Вот самый красивый пейзаж Кулунды!

Пока такого зерна производится около миллиона тонн. Золотник мал — но золотник ведь. По сто тысяч тонн такой пшеницы скармливается на месте коровам и свиньям, так как на всю степь (территория ее равна Московской, Смоленской и Пензенской областям вместе!) нет ни одного комбикормового завода, а обмен не налажен. Но это уже дело не кулундинское — министерское.

Словно защищая свое будущее, степь качественно улучшила животноводство. Бычков сдают не меньше 400 килограммов весом, выросли тонкорунные отары, и по настригу эта зона сухой Сибири приближается к «всесоюзному племзаводу» — Ставрополью.

Сильный хлеб. Благородное руно. Говядина степных лугов… Шахта не выработана!

А новая формула неверна. Сейчас орошение не только не единственный, но и не главный, если ценить деньги, путь стабилизации сборов. Аргументов добавилось, выстроить нужно и их.

Любимой мыслью Менделеева было: и хорошо удобряя, нельзя плохо пахать. Чуть переменим: запрашивая сотни миллионов, если не миллиард рублей на орошение, нельзя пахать даже посредственно. Орошение — как бы расширение земли, оно словно бы говорит: данная пашня возможности осадков с неба использовала, она дает прибыли для собственного расширения — дождевалкой.

Из лозунга об орошении надо делать вывод, что пар как средство скопить атмосферную влагу свою роль в Кулунде сыграл. Но ведь ничего подобного! Уже шестой год и здесь тянется процесс вхождения в севообороты, а степь едва поднялась к пятнадцати процентам, четырехполка подлинная еще в дальнем будущем. А ведь сама сложность положения, в каком сейчас зона, должна открыть свободу поиску и маневру.

И не было б удивительно, если бы здесь, перейдя за минимальную 25-процентную долю пара, стали кое-где размещать пшеницу процентов на 85 по отдохнувшим полям. Что ж, нужен рентабельный, устойчивый хлеб даже при 280 миллиметрах среднегодовых осадков, и без известных уступок, без учета мирового опыта засушливого земледелия он не дастся.

«Учет мирового опыта»… В целинных спорах это было кодированным названием правомочности почвозащитной паровой системы. В самом деле, странно было узнавать о Канаде: есть спрос на хлеб, зерно стало таким же фактором мировой политики, как нефть, а фермы прерий все держат под паром процентов сорок земель и не решаются «качнуть»… Однако как бы не опоздать с «учетом» того, что делают сегодня. Пары в Канаде создали солидные запасы зерна, и теперь они же становятся для правительства средством сократить поток избыточной пшеницы.

У фермера уже есть технические пути от паров избавиться. Чем? «Сухим поливом». Высокими дозами удобрений.

Зарубежный академик ВАСХНИЛ, профессор Манитобского университета Л. X. Щебецкий при одном из посещений Москвы сообщал в Министерстве сельского хозяйства Союза, что мнение о малой отдаче минеральных подкормок в сухих прериях перечеркнуто. Туки сильно уменьшают расход влаги на единицу урожая, а это уравнивает в продуктивности неважный предшественник с паром. Фермеры Манитобы, где осадков побольше, чем в Саскачеване или Альберте, щедрой нормой удобрений и без чистых паров часто добиваются урожая в 20 центнеров. Ученый отметил, что ему удалось в производственных условиях агрохимическим путем повысить содержание белка в пшенице с 16 до 19 процентов, что равносильно увеличению урожая на одну пятую.

Канадский член ВАСХНИЛ считает, что земледельцы прерий, внося по 8–9 центнеров фосфорных и азотных туков на гектар, могут оставить не больше четверти нынешних паров, и притом повсеместно поднять сборы пшеницы с нынешних 17 до 24–25 центнеров.

Речь же мы ведем к тому, что чистый пар, как и все в земледелии, — агроприем со своим сроком жизни, и если хлебопашцы, применяя слово деда Тримайло, «стали богатеть», — он может быть замещен иными приемами. Высокая окупаемость минеральных удобрений — пять рублей прибыли на рубль затрат — уже разведана сибиряками. Председатель Сибирского отделения ВАСХНИЛ И. И. Синягин писал в «Правде», что фосфорные туки «и во влажные, и в засушливые годы значительно повышают урожай. Больше того, фосфаты улучшают качество зерна и ускоряют созревание пшеницы…». Уже вполне доказана высокая эффективность азота. Беда только — Западная Сибирь пока вносит около 11 килограммов туков на гектар, и говорить о широкой замене паров обильной подкормкой пока нет материальных оснований.

Что тормозит развитие ярового клина в целом? Нехватка вложений. А вложения, как и все в сельском хозяйстве, подчинены тому же закону минимума: клади туда, «где тонко». Кулунде нужны 38 миллионов рублей, чтоб электрифицировать сто хозяйств, еще не подключенных к государственной сети. Большая часть отар и треть поголовья коров зимуют во временных помещениях, а при сибирских ветрах и морозах — это явные потери кормов.

Пошла речь о проектировании 300-километрового канала от Оби, о Кулундинской оросительной системе, и Омская область не без основания заявила, что ассигнуемые ей средства не обеспечат даже прежнего уровня ввода объектов… А Курган — тот своими 16 центнерами среднего намолота за пятилетку приблизился к мировому потолку сборов яровой пшеницы. И курганское требование новых тракторов, добавочных туков основательней иных заявок уже тем, что тут основательный хлеб.

Так что же, не тянуть воду в степь? Сэкономить на трубопроводах, на здоровье кулундинцев?

На всю Благовещенку только один колодец с мягкой водой, можно мыть голову. Вообще же стакан, из которого попил, становится матовым — таково содержание солей. Станция Леньки живет водой из цистерн, а на сотни ферм ее возят машинами… Со строительством водоводов Кулунда просто сильно отстала: солидные магистрали от Иртыша и Ишима для многих омских, кустанайских совхозов уже сняли проблему. Утоление жажды — не больно эффективный, но очень человечный этап освоения кулундинской целины, и было бы замечательно, если б комсомол, храня традиции, включил 1500 километров Обского водовода в число ударных строек.

Действительно смел и интересен план подземного орошения, выдвинутый на Алтае. Водой из скважин можно не только произвести вдосталь овощей, в каких огромная нужда (едва ли не единственный край, где до сих пор не «закручивают» в банки летнюю благодать, — Кулунда!), а и сократить долю кормовых на суходоле, расширив тем пар под пшеницу. Только план этот — не новость, ему и прежде, и теперь не хватало и не хватает фундамента — знания. В районах помнят давнего энтузиаста оазисного полива Ф. С. Бояринцева. По его расчетам, подземным орошением тут можно охватить полмиллиона гектаров, в конце сороковых годов в оазисах видели едва ли не спасение Кулунды. Тогда считалось, что массы воды, движущиеся глубоко в песках, измеряются миллиардами кубометров. Но фундаментальная наука вовсе не решила, пополняемы ли эти ресурсы, река ли под степью или, так сказать, озеро. Как скажутся новые тысячи скважин на режиме подпочвенных вод? Насколько далека опасность вторичного засоления — вода ведь сильно минерализована? В гидрогеологическом отношении Кулунда — земля незнаемая. А урок эрозионного пожара учит: лезть в воду можно, лишь предварительно узнав брод.

Так подробно об очередном лозунге — насчет «Кулундаводстроя» — стоит говорить потому, что Алтай в идеях неиссякаем. И эта «идейность» — дар, ее надо беречь. Тот факт, что и прерии Канады, и наши Курган, Оренбуржье перешли за стопудовую отметку в яровых только суходолом, ничем кроме влаги с небес, вовсе не должен оттягивать вступления в бой тяжелой артиллерии интенсификации — канала и дождевалки.

Речь лишь о том, что на орошение нужно заработать! А заработать можно. Самый веский и новый аргумент к тому — великолепная алтайская осень 1971 года.

Сезон сложился как по заказу: эту сторону Сибири обошли беды. Хлеба были не настолько тучны, чтобы полечь, а люди поработали до седьмого пота — и край получил высший за всю историю сбор: 15,9 центнера! Кулундинский урожай значительно превзошел намолоты и черноземной Алтайской степи, и влажных предгорий: Благовещенка — 19,2, Родино — 19,8, Завьялово — выше двадцати центнеров на круг! Это уже не целинный урожай, не отдача ковылей, это первый гимн культуре, науке, старанию. Такой год — награда, воздаяние, но и обещание, перспектива, новый горизонт.

Можно заработать! И притом так, чтоб и впредь было кому работать.

 

IV

В сообщающихся сосудах жидкость установится на строго равном уровне.

Кулундинский поселок Полтавка и Полтавщина изначальная, вся Сибирь и вся европейская часть — теперь отлично сообщающиеся «сосуды». Один день нужен Аэрофлоту, чтобы комбайнер Знаменки алтайской оказался у родни в Знаменке тамбовской или смоленской; один уборочный день нужен комбайнеру, чтобы заработать на билет. Глухомани нет: о хоккейном голе в Саппоро узнавали под Омском в один миг с киевлянами, о строительстве Краснодарского моря и новых микрорайонов Новосибирска, Зеравшана, Набережных Челнов «в той степи глухой» знают не меньше москвичей. Глухомань есть: роженицу зимой везут на тракторе, а четвероклассник Гамаюнов Коля должен или поселяться в интернате, или ежедневно топать в школу с новой программой — пятнадцать верст в оба конца.

Нет изоляции далью, незнанием — возникла новая социально-экономическая обстановка. Ныне совершенно невозможно где бы то ни было произвести крупные вложения в производство, культуру и быт без того, чтобы магнитные волны не достигли восточной степи и не сказались на миграции.

Если своим заселением Западная Сибирь обязана Великой железной дороге, то оттоку населения всячески способствуют телевизор и Аэрофлот.

«Охота к перемене мест» — наиболее доступное индивиду средство устранить неравенство, заложенное при распределении благ и выраженное в условиях труда, жизни и в воспитании детей. Отъездом человек индивидуально преодолевает стенки, какие разделяют норму потребления поселка — и райцентра, райцентра — и областного города, Сибири — и Северного Кавказа, Средней Азии, Украины. Сильней всего мигрирует население степных поселков: тут разница между наличной суммой благ и действующим жизненным стандартом особенно велика. Как тип населенного пункта Хмели, Опалимы и Лондоны столыпинской поры приказали долго жить. Темп оттока из сибирского села потому так и высок, что к дороге «деревня — город» тут добавлена вторая колея: «север — юг».

Отток дееспособных людей из плохо еще освоенных, необычайно перспективных восточных степей — явление абсолютно и безоговорочно вредное. Сейчас сибиряк-селянин работает больше и трудней, чем средний крестьянин Федерации, а жизнь тут дороже. Сельское хозяйство Западной Сибири обеспечено рабочей силой на единицу земли в 1,6 раза хуже, чем РСФСР в целом. Угодий на человека здесь в 1,7 раза, крупного скота — в 2,8 раза больше, чем в среднем по России.

Перспективы переселения из-за Урала? Если уж Волгоградский тракторный и Горьковский автозавод берут сезонников из колхозов и платят хозяйствам «натурой» (запчастями, автомашинами и т. д.), то переселять, надо понимать, просто некого.

Завоз сезонных помощников? Путь этот применяется столько же лет, сколько лет целине, кризиса не устраняет, а становится все дороже. Приглашение временного механизатора с Украины в Павлодар обходится в 480 рублей. Но нужно учитывать и иное. Писцовые книги — государственная русская статистика XVII века — пашню, обрабатываемую наездом, уравнивали с землями, лежащими «впусте». Здравомыслие такого подхода несомненно и сегодня: пшеничное производство требует накопления в коллективах культуры и опыта, при новой системе почвозащиты — особенно. Кубанский бригадир, член ЦК КПСС Михаил Иванович Клепиков потому, в частности, получает четырехсотпудовые урожаи пшеницы, что сам работает в одной бригаде двадцать два года и большинство механизаторов его по 15–20 лет пашут одни и те же поля. Белый же свет, известно, не натопишь, и уже шкала урожайности выдает, где больше и где меньше вес временного хлебороба. (Разумеется, к переброске шоферов это не относится, к сезонным строителям — тоже.)

Остается надежда на собственные силы.

«Не хватает людей» — как это вообще понимать? Очевидно, при очень напряженных планах посевных площадей и поголовья, при данном уровне технической оснащенности и культурности работника, при данной его заинтересованности в результатах труда и при том, насколько он дорожит данным местом жительства, людей Западной Сибири не хватает. Такая расшифровка раскрывает целый сноп возможных решений.

С механизацией понятней всего: сводя растраты труда к затратам, она как бы умножает наличный людской состав. Еще пяток лет назад обычный совхозный ток напоминал муравейник, самый квалифицированный в широком смысле народ (студенты и преподаватели вузов, рабочие металлических, химических, приборостроительных заводов) орудовал первобытными совками-лопатами, и все же миллионы пудов зерна гибли от согревания — ток издали угадывался по запаху силоса. Сегодня стандартом стала небольшая зерноочистительная фабричка с двумя-тремя сменными механиками. На крупнейшем в Старом Свете Омском элеваторе всей очисткой, сушкой, приемкой, отгрузкой десятков тысяч тонн хлеба командует девушка-диспетчер за пультом автоматизированного управления. Ей помогают телевизионный экран, ЭВМ, радиосвязь и жесткая дисциплина. Социологи пишут, что подобная трансформация — не один из возможных выходов, а суровая необходимость для хозяйства в целом. Сеноуборка, кормодобывание, копка картофеля в нынешнем, тоже родящем мысль о муравейнике, виде уже через несколько лет станут просто невозможны. Если нужда в молоке и картошке не исчезнет, необходима комплексная механизация. Правильнее, впрочем, будет говорить просто о механизации, потому что некомплексная на деле есть сочетание современного машинного труда (на пахоте, жатве) с рудиментами средневековой работы (ручное доение, очистка ферм вилами и т. д.). Если лет тридцать назад в этом сочетании определял движение машинный труд, пусть только на каких-то ключевых позициях, то сейчас командует погодой скорее стародавняя работа, ибо тормозит, понижает общую скорость до свойственной ей производительности.

Механизация — полная, круговая — предполагает и особую подготовленность, она нуждается в типе сельского рабочего, столь же универсального в выучке, каким был (на неизмеримо низшем уровне производства) его дед мужик. Это не тракторист, не шофер и не комбайнер, так как он не привязан к какой-то машине, а владеет широким их комплексом и с почти равной интенсивностью работает одиннадцать месяцев в году (отпуск ему нужен месячный). Весной он сеет на тракторе К-700 агрегатом из шести сеялок, лето проводит на парах и сенокосе, страду начинает на десятиметровой жатке, продолжает на двухбарабанном комбайне, а затем до весны, используя трактор, транспортеры, откармливает скот.

Он «безотказный» (эта добродетель обычно называется первой), в два-три дня освоит любую новую машину, старателен и уважает себя. В силу хозрасчета и того, что в его рабочем дне простои — аномалия, а не норма, годовой заработок такого мастера лежит в пределах 6–6,5 тысячи рублей, то есть получает он намного больше любого районного руководителя. Людей этого типа теперь встретишь почти в каждом целинном хозяйстве.

С Семеном Ивановичем Вдовиным из алтайского совхоза «Степной» мы знакомы с поры, когда он был просто «двужильным Семеном», не больше. Лет пятнадцать назад понадобились примеры высокой выработки на раздельной уборке, и в Родинском районе докопались, высчитали: больше всех рекордсменов дает тишайший трудяга с первой фермы овцесовхоза. На старой, шитой-латаной жатке он косил по семьдесят гектаров в день — не много для рекорда, но день плюсовался к дню, и к концу жатвы у него собиралась фантастическая выработка — 1700, в иной сезон и больше, гектаров «на свал».

Сперва про его опыт писать было сложновато. Вдовин работал так, как в молодости дед Тримайло: спал по три-четыре часа в сутки, неделями не уходил с полосы. Его талантом была феноменальная выносливость — что ж тут «обобщать»? Но с известностью, какую обеспечили ему степные собкоры, Семен Иванович стал требовать порядка и от других. Раз передали по рации, что у Вдовина сломалось колесо, жатка стоит. Парторг понесся к нему на летучке с новым, а Семен, оказалось, косит как ни в чем не бывало. На понятную реакцию парторга Вдовин ответил, что старое треснуло, завтра точно сломается, надо день стоять. «Скажи я, что еще крутится, вы б не привезли…» Некий московский литератор в горячую пору томил расспросами, может ли он, Вдовин, скашивать еще больше. «Да, можно!» — «А что же мешает?!» — «Приезжие. Работать не дают!» О таком уже весело было и рассказать, в свою пору это и было сделано.

«Семена двужильного» больше нет, потому что определяющим признаком нынешнего Вдовина стала грамотность, универсальность того толка, о какой речь. Новая техника помогла развиться крестьянскому дару трудолюбия. Осенью 1971 года Алтай чествовал Семена Ивановича Вдовина среди тех, кто намолотил за страду 20 тысяч центнеров зерна. Он не был первым в совхозе «Степной»: Григорий Петкау (комбайнер, монтажник, слесарь, кузнец, электрик, сварщик и т. д.), Петр Кошкин (не меньшая череда профессий) и Николай Суслин (того же поля ягода) на своих счетах имеют больше, так как убирали лучший хлеб. Конечно, такая выработка, кроме мастерства, говорит и о большой нагрузке на технику (в бригаде устьлабинца М. И. Клепикова при урожайности в 66 центнеров один комбайнер не мог намолотить больше семи тысяч центнеров, ведь там самоходу достается меньше сотни гектаров). Но речь о человеческой стороне, о концентрации производственной культуры, какая достигнута хлеборобской элитой и дает контуры будущего типа земледельцев.

— А сколько он будет так тянуть, зачем ему?

Чем серьезней значение универсала, тем правомерней этот странный будто вопрос: зачем столько зарабатывать?

Человек, получающий пятьсот или около того рублей в месяц, запросами принципиально отличается от пяти соседей, зарабатывающих эти пятьсот гуртом. Ни проесть (свое хозяйство, усадьба, премиальное зерно в основном решают для него «вопросы хлеба и пшена»), ни пропить (сама работа, с какой он справляется, — ручательство, что в общем он человек непьющий) эти деньги нельзя. Возникает сберкнижка. Но он не банкир, деньги для него — не самоцель, его вклад — лишь отложенный спрос. Если текущий его счет впрямь «течет», периодически беднеет, воплощаясь во что-то желанное, все идет нормально. Если же реализовать деньги там, где их заработал, нельзя, вклад становится «фондом миграции». Сберкнижка превращается в воздушный шар, способный перенести в город или «в сторону южную» самого владельца или его подросших детей. Возможно, да чаще и происходит, иное: вклад перестает расти, потому что универсал перестает тянуться. Работа, что ни говори, тяжелая, а — «всех денег не заработаешь, здоровье дороже». В этом случае период, в какой универсал развернул истинные свои возможности, намеренно прерывается, и человек понижает расход энергии до уровня соседей, получающих пятьсот на пятерых иль на троих.

Работающий так, как Вдовин, целине нужен, но так зарабатывающий — нет. Потому что заработком своим он ставит себя далеко за рамки того потребления, какое здесь ему предлагается.

Совхоз «Первомайский» под Кустанаем — превосходное в полеводческом смысле, очень доходное хозяйство, «кустанайского хлопка» — пушистого зловредного осота — больше нет, на сильной пшенице выручают миллионы. Здесь высокие премиальные, в страду женщина-разнорабочая и та получает 8—10 рублей в день.

Но убогое впечатление производили и саманные домишки (по Кулунде я знаю, что Госстрах отказывается страховать такой «жилфонд»), и школа, где в двух комнатах сидели четыре разных класса, и тесная, загроможденная «стеклотарой» лавка сельпо. В лавке высилась куча белых, издалека привезенных арбузов. Кто-то, видно, распорядился подкрепить целину витаминами, но цену установили дикую — 46 копеек кило, и арбузы сгнивали, ожидая списания. Жалкий, пропыленный «промтовар» — какая-то обувь, платья, платки — тленья избежал, но ни одна из хозяек, заходивших при мне, даже не поглядела на полки с этим привычным хламом.

— А мы дома ничего и не берем, — объясняли тетки. — Уберемся — в Кустанай двинем, совхоз дает машины. Да и там за городскими ничего не захватишь, весь импорт еще с баз растащат. Вот вы ездите, видите… Есть же города — цигейковые шубы висят, гарнитуры стоят годами! Тюля какого хочешь навалом, сапожки женские импортные, тарелки глубокие, трикотаж, полотенца махровые — все лежит, никто не давится. Да никаких денег на езду не жалко, сложились бы — одна в один край, другая в другой, списки в руки — поезжай, вези! Разузнать бы только…

Я высказал было сомнение насчет таких городов, но меня оборвали: замахнулся на мечту. Есть, есть города, где и газовых плит, и сервизов чайных, и холодильников, шерстяных одеял, детских костюмов с начесом, ковров — всего невпроворот, только далеко это, из степи не доберешься.

Лет шестьдесят назад, в разгар переселения, Михаил Пришвин так передавал представления крестьян черноземных губерний о новых местах: «Там, в этой чудесной стране: картошка — двугривенный, хлеб — четвертак, мясо — три копейки; лес — даром бери. В таком съедобном стиле рисуют себе синюю птицу и страну обетованную люди земли, оторванные от нее…»

Люди ныне сытой, обремененной рублями целины рисуют свой рай вовсе уже не в продовольственном, а скорее в промтоварном стиле.

Городов, где в универмагах полки ломятся, я впрямь не видал, но сельские магазины, где «дефицит» не дефицит и где многое из грез целинниц могло бы сбыться, есть, я в них бывал, и заповедные эти острова ближе, чем Эстония, — в том же Казахстане. Я рассказывал о потребсоюзе Меркенского района Джамбулской области.

Там просторные, сияющие магазины. «Сапожок» — обувь на любой вкус; «Ягодка» — фрукты-овощи круглый год, «Мелодия» — баяны, скрипки, пластинки. Там председатель потребсоюза И. М. Черкис работает бессменно четверть века и работает: его торговая сеть замечает и старается выловить каждую отложенную тысячу, у него товарооборот, а не товарозастой, у него свои цеха и колбасы начиняют, и торты пекут, и пиво варят, его сласти разбирает черноглазая детвора всей Чуйской долины. Там вклады в сберкассах считают кооператорской задолженностью колхознику: больше на книжках — хуже торговля, хуже жизнь. Послы Черкиса летают на всякие ярмарки, и из тридцати миллионов рублей годового товарооборота четыре миллиона не покрыто фондами, а добыто расторопностью. При мне женщины-казашки за чаем хвалили Черкиса, поднимаясь, не подозревая того, до политэкономических высот:

— У Черкиса рубль везде одинаковый… Как в другом месте? В чабанской бригаде человек живет — купить нечего, рубль легкий. В колхозе живет — сельпо близко, рубль лучше. В районе универмаг большой — дорогой рубль. В Джамбул поехал — всякий товар, в Алма-Ату — совсем хорошо. Молодежь ездит, видит. Три раза деньги отвез, на четвертый сам там остался. Через год в гости едет — красивый, модный. Дальше от бригады уехал — больше всего получишь на рубль. В селе клуб плохой — важно, да? А рубль неодинаковый — разве не важно? В Мерке рубль кругом одинаковый, товар к человеку едет!

Но рассказывать такое в лавке, пропахшей гнилыми арбузами, значило дразнить голодного. А товаров тут, видно, нет и потому, что кто-то другой, умелый, оборотистый, перехватил целинную долю…

Допустим, однако, что особо ценному работнику помогут с толком истратить заработанное: район выделит ему «Москвича», а рабкооп добудет гарнитур и холодильник. Все равно — лично, в одиночку создать жизненный комплекс по своей мерке он не сможет. Максимум, что сумеет он самостоятельно, — это построить дом (хотя как раз индивидуальное строительство на целине идет очень туго, даже в колхозах ориентируются на казенное жилье). Но уже с водою для питья он входит в сферу обслуживания.

«Новый дом пустовать не будет!» — так звучал один из кулундинских лозунгов. Оказалось — будет. И уже пустует в Углах, Ключах, Благовещенке. Да не камышитовые, не «сборно-щелевые» — кирпичные дома пустуют! Потому что опять-таки нужен комплекс, весь жизненный круг, а не долька его. Опрос новосибирских социологов показал, что в требованиях сибиряков к своему поселку на первых местах стоят водопровод, детсад и баня, затем медпункт (аптека), столовая (чайная) и школа, потом требуют магазин, клуб и швейное ателье, а под конец речь о пекарне и парикмахерской. О спортивных залах, закрытых бассейнах и прочих достояниях колхозов с дифрентой I в степи не заикаются, но идея жизненного комплекса, в котором общественная часть благ была бы выравнена с заработками, то есть личной частью, проникла повсеместно.

«Не родители детей увозят, а дети — родителей!» — сказала мне в «Первомайском» одна женщина, мать троих школьников. «У нас не механизатор сдерживает урожаи, а учительница немецкого», — говорит знакомый омский агроном. Чем прочней материальное положение семьи, тем большего хочет она для своих детей, и редкий универсал не мечтает видеть сына и дочь студентами. А из Федоровского района, где «Первомайский», ежегодно выбывает от ста до ста сорока педагогов. Мастер-универсал зарабатывает в несколько раз больше врача, и это вроде бы хорошо, но молодой врач (точней — «врачиха»), отбыв после вуза положенное, всеми правдами-неправдами перебирается в город. Если еще до приезда в село та «врачиха» узами брака не связала себя с сельским хозяйством, надежд на ее укоренение мало.

В одной книге по оборонному русскому зодчеству емко сказано, что крепости Пскова, Изборска, Новгорода выражали не русскую мощь, а силу противника. Башню, какую легко могли взять тевтоны, и строить было незачем.

И в необъявленной «войне» за рабочие руки критерии «оборонных сооружений» Западной Сибири тоже задаются, так сказать, за кордоном — там, куда едут из Хмелей-Опалимов. Степь не бездействует, нет. Подчас поражаешься, что меж делом — меж севом и жатвой — успела сделать та же Кулунда. В Волчихе с великими трудами и строгими выговорами подняли телевизионный ретранслятор, и смотреть матч с Пеле сюда съезжались за сотни верст. Благовещенка напористо строит школы — в десятилетке тут видят стержень, гарантию сохранности любого села. Строятся грунтовые дороги.

Но на всю Кулунду (16 районов, 48 тысяч квадратных километров) только 50 километров дороги с черным покрытием, и постоянной автомобильной связи с Барнаулом, Рубцовском, Павлодаром у степных райцентров нет. А в волновахском, взять для масштаба, районе Донецкой области — больше шестисот километров асфальтированных трасс, в любой сезон можно проехать к любому хутору.

В Кулунде стало полегче с кадрами клубных работников: училища шлют девчат, обученных и руководить хором, и «молнию» выпустить. А при Дворце культуры усть-лабинской «Кубани», как и во многих других краснодарских колхозах, на платных должностях работают до тридцати человек — хореографы и тренеры, артисты ансамбля, оркестранты…

Можно сказать: где такое возможно, там и в народе не нуждаются, переманивать людей тот край не станет. Верно, но там создаются ГОСТы сегодняшней жизни, оттуда и идет понятие, что такое «лучше» в нынешнем смысле, остается искать его. Высота стен и башен оборонного культурно-бытового комплекса диктуется оттуда, и брешей-разрывов в защитном кольце быть не должно! Сложатся реальные стены домов просто и Домов культуры, аптек и пекарен в умозрительную охранную сибирскую стену — и по асфальтным трассам в степь потечет народ…

— Асфальт, — слушая такое, улыбается Николай Иванович, — А оно крестьянину и не надо. Мы по земле ходим.

То есть как это — не надо? А телевидение, водопровод?

— Живем же. И сами не дикие, и дети учатся. Я почти каждый год в Воронеж езжу, а назад не тянет. Тесно там. А тут вольнее.

Рукава у Николая Ивановича засучены, сквозь тонкую белую кожу видны вены очень сильных рук. Говорит ласково, но снисходительно — слишком уж простые вещи приходится объяснять. Заработок? Ну, примерно две двести в год, да что заработок? Там, под Воронежем, дают по центнеру хлеба на трудоспособного, а тут — по двадцать пять центнеров на семью. С коровами там мука, распродают, а здесь сена вдосталь, солома — бесплатно, колхоз и пастуха для людского скота нанимает, дрова тоже дешевые. Колхозу ты нужный. За выслугу лет платят, а кто из армии вернулся или остался после десятилетки — два года поддержку получает на обзаведение, двадцать процентов к зарплате.

— Что может колхоз, то и делает. Нельзя обижаться.

В кабине оранжевого К-700 свернулся на сиденье трехлетний Сережка, его младший, — притомился и заснул. Хорошо ли такого карапуза брать на трактор?

— Пускай привыкает, колхозник, — улыбается Николай Иванович. — Не возьмешь — реву будет до вечера.

А Николай Иванович Зинченко — человек умный, трезвый и уважаемый: восемь лет назад воронежцы послали его сюда ходоком, двенадцать семей за ним поехало и десять укоренилось.

И работник известный, чемпион Курганской области по пахоте, получил в премию мотоцикл, а среди курганцев выйти первым — о-го-го…

Я искал целинный район, какой бы не терял коренную и накапливал пришлую рабочую силу. На такой действующей модели и прослеживать тенденции. Нашел — и стал туда ездить. Он так и называется: Целинный район. Увеличил за пятилетку сельское население! Пусть на двести человек, но ведь прибыль. Так что же там за жизненный комплекс? Какие асфальты-бассейны манят туда народ?

Штука в том, что манить будто нечему. Грунтовые дороги, неказистые клубики, и «елевидение».

В колхозе «Заря», в сельце Бухаринка, живут Лосевы, редкая теперь уже сибирская семья-клан: мать Анастасия Павловна, степенная, до сих пор еще красивая женщина, до пенсии телятница (хозяин погиб на войне), шестеро сыновей, поставивших дома рядом со старой истлевшей избой, и две замужние дочери. Андрей, Александр, Николай и Василий — комбайнеры, Петр — бригадный учетчик, а Юрий, самый грамотный, теперешний глава рода, — колхозный экономист и капитан футбольной команды. Лосевы в родстве с Якуниными, тоже работящей и разветвленной семьей, много значащей в колхозе (Василий Иванович Якунин — агроном и секретарь партбюро).

Председатель, подвижный и шутливый Анатолий Амосович Наумов, начисто лишенный руководящей значительности и спеси, объяснил, почему все Лосевы остались дома:

— Намучились в войну, цену хлебу знают, вот и…

Но ведь и в Свердловске не сидели б без хлеба, другие ж едут?

— Они тут шапки ни перед кем не ломают. Я к ним — с лисой, и громом, но ладим.

По-сельски откровенные люди, братья охотно выкладывали все (случалось и пообедать вместе, но больше встречались на работе). Самым сильным впечатлением пережитого у них был голод в войну. Вспоминали, как лебеду варили, таскали жмых, ждали молодой картошки, мать рисовала рукой, как они спали вповалку, головой к голове, «уходишь на ферму — не понять в темноте где кто». Не умер, однако, никто, никто не сбежал.

Оставить родную Бухаринку решилась было одна Анастасия Павловна. Женив самого младшего, мать собралась замуж. (Юра с улыбкой, но сердечно рассказал эту историю.)

За отца ее выдали насильно, а в молодости у нее была любовь. И человек тот, рыбак, не упускал мать из виду. Когда старую избу завалили, он стал наезжать. Мать колебалась, спрашивала совета. Старое помнилось, сыновья не перечили, и она решилась. Рыбак теперь жил хозяйственно, за прочным забором. Подторговывал рыбой, встречал радушно. Но Юра по секрету дал матери надписанный на свое имя конверт (Анастасия Павловна писать не умеет): если решит вернуться, пусть опустит в почтовый ящик. И вот через сколько-то времени экономист «Зари» получил свой пустой конверт. Взял газик, позвал сына и отправился с нелегкой миссией. Старик рыбак встретил их как гостей, но мальчик прямо с порога: «Бабушка, мы за тобой приехали, айда домой!» Анастасия Павловна всплакнула, повинилась — хозяйкой может быть только дома.

Сейчас число внуков у нее пошло на третий десяток. Братья живут дружно, в уборку обычно косят на одном поле. Прошлой осенью я видел: один обломался — все подошли. Приехавшего торопить Амосовича (Наумова зовут по отчеству) легонько оттеснили, он построжился и увез меня:

— Вы на это не смотрите, если так пойдет — молотить нам на четыре дня.

Что же делает колхоз для Лосевых, для Николая Ивановича, для бригадира из переселенцев Пилипенко? Что может, но из возможного все. На собрании решили: уголь подвозить бесплатно и за радио не брать, а школьникам закрепить машину — десятилетка находится в райцентре. Сейчас строят правление, кинобудку, восемь домов (все отдают колхозникам) и зерносклад. Негусто, но все на свои. А основное — создан общественный климат, при котором «шапку ломать» просто не перед кем. Лосевы — не рабочая сила; они, Якунины, воронежцы, и есть тот колхоз «Заря». Положим, всему колхозу хозяин — Амосович, он цепко замечает все, и при нужде он не глядит на интересы кланов. Но на своем К-700 хозяин Зинченко, и детским чутьем Сережка отлично понял это, на комбайнах — братья Лосевы. В полях Бухаринки всем Лосевым вольнее, чем где бы то ни было, — и Анастасия Павловна вернулась сюда.

Старинная сибирская приманка: вольнее жить.

В соседнем колхозе «Восход» я видел плотников-белорусов: четырех Вереничей, Химича, Горегляда. Они тут были в роли «шабашников», понравилось, оставили перезимовать Горегляда, и тот авторитетно отписал: «Не верьте, что тут медведи замерзают…» И апофеоз — кубанец из Тимашевской! Иван Таран переехал сюда в целинные годы, вырос до колхозного главбуха, перевез к себе престарелую мать — родной дом теперь в Сибири.

Для порядка надо, конечно, сказать: одно не исключает другого, ощущение себя не рабочей силой, а хозяином не заменит асфальта. На это придется возразить: если общественный климат по-сибирски здоров, асфальт появится. Поточней — появится самое сегодня нужное: кинобудка, газ в домах Лосевых или форма футболистам. Это яснее ясного: человека в цифры вложений не вместишь.

Серьезней иное замечание: патриархальщина! Сытое благополучие, душевный покой. В век научно-технической революции миграция закономерна, она питает города, она движет сельскую производительность…

Покой — но не застой. Курганская область приближается к мировому рекорду в урожайности суходольных яровых хлебов, ее сто пудов в среднем за пятилетку, ее шесть центнеров прироста за пять лет — свидетельства крепкого общественного здоровья. А если о беспокойстве хозяйском, дальновидном, то надо поискать людей менее благодушных, чем в степном городе Кургане.

— Массовая миграция из сибирского села — тяжкий просчет нашей прогнозирующей науки, — говорит Филипп Кириллович Князев, первый секретарь Курганского обкома. — Проблемы не могут появляться внезапно, вдруг: они видны издали, уже за пять-то лет — наверняка. Неужели наши плановые органы не видели, что поселок в двадцать дворов при обязательном среднем образовании не выстоит? Школу там не поставишь, возить — ни автобусов, ни дорог, аттестат уже обязателен, потому что родители его требуют от детей и от государства. «Мне надо из ребят людей сделать — перебираюсь в крупное село или в город». За всю историю не строили столько школ, как в прошлую пятилетку, и все главный мотив ухода — «негде учить ребят».

— «Не хлебом единым» — это для села приобрело особое звучание. У нас разбегался было восток, целина. Приняли меры — вы в Целинном видели. Но стал шевелиться северо-запад области — почему? Тут населения больше, дорожить каждым человеком не стали, обхаживать его нечего, в итоге — «лучше буду получать меньше, но жить по-человечески!»

— Несчастье в том, что Западную Сибирь, Урал обделяют людьми, тогда как этой зоной можно кормить страну.

 

V

О собственной коллекции пшениц я мечтал давно, но дальше благих намерений дело не шло. Невзначай она сама собою составилась, и довольно полная. В ней три колоса, но среди них есть пшеница, какой уже нет, пшеница, какой еще нет, и пшеница, кормящая нас сегодня. Все они имеют отношение к очевидному теперь факту, что нам, стране яровых по преимуществу пшениц, стало нечего сеять, и к явлению мирового земледелия, именуемому «зеленой революцией».

Та, какой в полях больше нет, — плотная белая двузернянка, «зандури» по-грузински и «тритикум тимофееви» по-научному — пришла к нам, вероятно, из времен Урарту.

— Нашел я ее в двадцать втором году на Сурамском перевале, — рассказывал, подарив конверт с колосьями, Петр Михайлович Жуковский. — Был я тогда сотрудником Тифлисского ботанического сада, увлекся блестящей работой Николая Ивановича Вавилова о происхождении культурной ржи из сорно-полевой. Изучил способом пешего передвижения Нагорный Карабах и Западную Грузию, «зандури» нашел как сорняк, назвал в честь профессора Тимофеева, чудесного человека. Колосок неказист, но оказался эталоном иммунитета — совершенно не восприимчив к ржавчине. Потом, много позже, пришлось говорить на мировом конгрессе в Эдинбурге, чтоб берегли «тимофееви» в коллекциях — в Закавказье ее и след простыл. Скрещивается она плохо, но австралийцы, канадцы, даже Англия уже имеют ряд гибридов с нею — сорт «ли», например. Представляете, что значило бы для нас победить ржавчину? В обычный год теряем десятую часть урожая…

Кабинет квартиры на Кировском проспекте Ленинграда. Много картин, иные очень современного письма. На столе журнальная верстка: Петр Михайлович — редактор «Генетики» (на девятом-то десятке!). В этот дом пришла нежданная радость. Сотрудник Института истории Академии наук СССР В. Д. Есаков открыл уцелевшую часть архива Николая Ивановича Вавилова, а в ней — переписку Вавилова с Жуковским, и долголетнюю — с двадцать второго по самый тридцать девятый год! Те письма Петр Михайлович считал давно погибшими, но воистину — «рукописи не горят». Недавно ездил с историком в хранилище читать адресованные себе и свои страницы, вернулся возбужденным, взволнованным.

— Николай Иванович пишет, что из Закавказья в мировую коллекцию поступил исключительно богатый и ценный материал. Высшей оценки не может быть. Значит, жизнь прожита недаром!

На трудах Жуковского выросли поколения растениеводов.

Странное дело: его фундаментальную книгу «Культурные растения и их сородичи» читать легко, быстро читать — невозможно. Включается фантазия. Ни грана лишнего, не простое будто наблюдение — насколько безошибочен был первобытный человек в выборе растений и животных для одомашнивания — вдруг задело тебя, и мысль потекла. В самом деле, взял сразу все полезное и ни от чего потом не отказался! Подумать — от бронзы до шагов по Луне ничего существенного в культуру не введено, кроме разве очень горького (хинного дерева) и очень сладкого (сахарной свеклы), а все растительное многообразие полей, огородов, садов — живая археология. Человек только перемещал растущее из долины в долину, с континента на континент.

Вскользь брошено — Рим времен цезарей не знал риса, цитрусов, картофеля, томатов, фасоли, а современные земледельческие супердержавы — США, Канада, Аргентина, Австралия — целиком основали свое растениеводство на иноземных культурах, и зеленый обмен уже понят тобой как часть цивилизации. Природа дала будто все, но вовсе не открыла кандидату в венцы творения, этому «гомо сапиенс», что лучшие на планете дыни получатся в Средней Азии, а высшие урожаи пшеницы дадут бывшие индейские прерии.

Насколько ты «сапиенс», гомо? Насколько способен к обмену, общению, к выгодному бескорыстию? — таким был экзаменационный вопрос. Культура поля всегда шла рука об руку с культурой человека — закон сформулирован Вавиловым. Мерило культуры одного человека — в умении обмениваться знаниями, отражение культурности народа — его поля. «Безостая-1» — земной аналог полета Гагарина, в ней скрестились усилия доброго десятка стран. Пшеница «гейнс», давшая американцам по 142 центнера с гектара, — земледельческое соответствие высадки на Луне, а в сорте — чуть не весь мир. Один в поле, может быть, и воин, но — не земледелец. При первой встрече с инопланетянами мы предъявим колос как достижение своей цивилизации и дадим его в обмен — в знак своей культурности.

В книге волнует единство живого мира во времени и пространстве. В ней — дух Вавилова.

— Он был насквозь человеком будущего. Я писал: он был как вулкан Страмболи — вечно пылая, освещал путь другим, — говорит Жуковский.

Исаакиевская площадь многолюдна и многоязыка: туристов, чужеземных и наших, манит гигантский, пышный, как кирасирский офицер, самый нерусский в России собор, поставленный надзирателем при православии. Сотни тысяч посетителей! На этой же площади — дом ВИРа. Здесь работал человек, титанически много сделавший для того, чтобы накормить людской род. Никаких очередей, средний турист шествует мимо.

Белый бюст Вавилова, обстановка скромного величия. Вещи, книги, мебель — все замерло, помнит… Под стеклом — куски соли, разменная монета Эфиопии. Французский, в хорошей желтой коже его высотомер. Афганский серп и чай Формозы, крахмальные лепешки Синьцзяна, пшеницы Испании, овсюг с развалин Помпеи. Гениальный улыбчивый москвич в просвет между двумя мировыми войнами, перед самой порой автострад, лайнеров, супергородов, кругосветных плаваний без всплытия, одоления детской смертности, отравления среды, подошел к древней зеленой планете как к единому целому в пространстве и времени — и выхватил из-под дорожной машины ломкий колос. В переходный миг от мотыги и серпа к гербицидам, ЭВМ и фотографии гена он с сыновним почтением отнесся к труду сотен былых поколений, сумел в семенах, колосьях, клубнях спасти ум и старание земледельца разных веков и континентов.

— Без революции его бы не было, — говорит Жуковский.

Ленинскую мысль о коммунисте — аккумуляторе всех богатств знания, выработанных человечеством, Вавилов в своей отрасли овеществил аккумуляцией в едином собрании всех зеленых ценностей, когда-либо и где бы то ни было созданных земледельцами. По теоретической мощи, по энергии, по быстроте деятельность Вавилова была отражением Великой Октябрьской революции в комплексе наук, одолевающих голод. Будучи явлением советским, эта зеленая революция получила международную направленность. В декабре 1920 года Владимир Ильич Ленин заявил: «…мы выступаем от имени всего человечества с экономически безупречной программой восстановления экономических сил мира на почве использования всего сырья, где бы оно ни было. Нам важно, чтобы голода нигде не было. Вы, капиталисты, устранить его не умеете, а мы умеем».

За семнадцать лет феноменального напряжения были использованы растительные ресурсы 65 стран, в мировую коллекцию поступило четверть миллиона образцов, был обновлен сортовой состав Союза, созданы теоретические основы селекции как науки — не само здание, а башенный кран, каким можно строить здания любых высот и назначений.

Но хвалить основателя ВИРа, первого президента ВАСХНИЛ и т. д. и т. д., — новый способ забвения Вавилова. Чтить деяние можно только деянием.

«Скромные советские экспедиции… незаметно прошли огромные территории и вскрыли впервые огромные, не подозревавшиеся наукой и селекцией видовые и сортовые богатства… Перед советским селекционером открылся новый мир» — это короткое вавиловское слово о сделанном. А дальше — цели, проблемы, задания:

«В развитии селекции пшеницы основную роль играли в прошлом и продолжают играть в настоящем социально-экономические сдвиги». «Самые крупные успехи мировой селекции связаны с интернационализацией ее!»

«Мы не отказываемся от селекции как искусства, но для уверенности, быстроты и преемственности в работе мы нуждаемся в твердой, разработанной конкретной теории селекционного процесса. Коллектив не может работать по интуиции, на случайных удачах».

«Работа селекционера должна проводиться в комплексе с генетикой, физиологией, фитопатологией, технологией и биохимией».

«Грядущая возможность крупных изменений среды в смысле широкого применения химизации, орошения… должна быть учитываема селекцией».

Это написано три с половиной десятилетия назад. Для истории пшеницы — миг. Но в этот миг наш идеал зернового урожая поднялся со ста пудов к ста центнерам. Подобной смены вех человечество не переживало. Что устарело в стратегии Вавилова, что требует поправки? Единственное: возможность химизации и полива стала фактом.

Вавиловым, как известно, описан хлеб, какого не было; в сорока шести требованиях спроектирован сортовой идеал пшеницы XX века. В чем сегодняшние селекционеры поднялись над сорока шестью пунктами Вавилова? Ни в чем. Мир точно осуществляет его проект, не больше. Прочная, неполегающая солома, стойкая к ветрам и ливням, — пункт шестнадцатый. Высокий процент белка — восьмой. Оптимальное соотношение зерна и соломы — семнадцатый, высокая урожайность — пункт первый… В методах, направлениях, приемах селекционный мир лишь воплощает замышленное вавиловской зеленой революцией и пока не вышел за рамки замысла.

В один из октябрьских дней 1970 года агроному Норману Борлаугу, убиравшему хлеб на опытном поле в Мексике, сообщили, что ему присуждена Нобелевская премия мира. В грамоте о награде стояло: «Его работа даст изобилие плодов земных народам многих стран, на многие годы». Ученый не прервал работы и трудился до вечера.

«Беспрецедентное решение Нобелевского комитета, отметившего премией мира работу агронома, доказывает, что сегодня на колосе хлеба сосредоточено внимание не только специалистов, но и всей мировой общественности, — комментировал этот факт академик П. П. Лукьяненко. — Сегодняшний хлеб — плод совместных усилий ученых всех стран, их международного сотрудничества».

Норман Борлауг приезжал в Ленинград, подарил ВИРу много сот селекционных образцов. Вировцы говорили о большом впечатлении от встреч: энергия, страсть, одержимость идеей… Борлауг доезжал до Барнаула, огорчался, увидев, что его «мексиканцы» в условиях Сибири болеют. Те же отзывы: ничего интересней пшеничного поля для него нет… «Очень энергичный человек, прекрасный популяризатор», — писал в связи с приездом Борлауга на Кубань Павел Пантелеймонович Лукьяненко.

«Зеленая революция» Борлауга — талантливо и быстро отработанный сектор в том гигантском круге преобразований, какой очерчен Вавиловым. При полном уважении к подвигу гуманизма, без тени преуменьшения действительно мирового деяния — тут мы имеем соотношение именно сектора и круга, части и целого. Поэтому без особого труда можно прогнозировать следующие за этим технические сдвиги, можно предрекать расширение сектора — ведь есть пророческие книги Вавилова. Ведет генетика! Значит, подход к прямому физическому переносу хромосом из одного растения в другое, гибридизация на уровне отдельных клеток, как ни фантастически сложны они по своей микрохирургии, сулят большое будущее и станут реальностью — дело в технике, а путь ясен. Счет урожая уже пошел на сбор белка с гектара, а в белке специалисты приучаются считать незаменимую аминокислоту — лизин. (Индия поднимает вес лизина до 14 кило в гектарном намолоте.) Значит, отбор пойдет на содержание этой аминокислоты. Если пшеница с обычным стеблем при 20 центнерах урожая выносит из почвы на зерно примерно пятьдесят килограммов азота, а тридцать кило нитратов гонит на солому и корни, то короткие «мексиканцы» азот расходуют гораздо рациональней, и тенденция бережливости к азоту будет развиваться.

Семь лет назад мне довелось писать, что ускорение, сообщенное науке о растениях Вавиловым, привело к рождению «безостой-1», — преуменьшает ли это подвиг бывшего сотрудника вавиловского Института прикладной ботаники и новых культур, всемирно известного академика из Краснодара? Думается, что и разговор о «секторе» Борлауга в великом круге идей человека, поставленного историей в ряд с Дарвиным, Линнеем, Менделем, — лишь дань истине.

Но в Ленинград — и к Жуковскому, и в ВИР — меня привел вопрос: как получилось, что страна, владеющая мировой коллекцией пшениц, страна в основном яровых злаков ввела «мексиканцев» в опытные посевы не второй и не двадцатой, а лишь когда короткий стебель разобрали сорок государств? Как получилось, что не сетью ВИРа, а уже производственным органом — главным управлением зерновых культур МСХ Союза — добыты принципиально новые сорта и начаты их испытания? Как вообще вышло, что наша наука с таким опозданием заметила столь громадную для земледелия величину, как три гена карликовости японской пшенички «норин-10»?

«У которых есть, что есть, те подчас не могут есть…» Наши яровые пшеницы — 50 миллионов гектаров из 70 миллионов га всего пшеничного посева — страдают ограниченностью аппетита. Они легко полегают! Приученные сопротивляться тяжким условиям, они плохо реализуют хорошие. Уже десять лет бьет тревогу Терентий Семенович Мальцев перерод опаснее засухи, тучное поле нечем засеять! А. Н. Каштанов решительно утверждает, что теперь в благоприятный год восточная степь теряет от возможного урожая больше, чем недобирает в плохой год от суши. В 1971 году на курганских полях валок выглядел на 25 центнеров, а молотили 12 — массовое полегание! Я ехал на быстрой машине по сносным дорогам два дня — и нигде в Кургане не видел поля с устоявшим к уборке хлебом. Полегание и его следствия — перерыв фотосинтеза, «морхлое» зерно, потери при косовице — это первейший тормоз для ярового клина, и никаким путем, кроме селекции, узла не разрубить.

А «бурый пожар» — ржавчина? В годы влажные гриб буквально высасывает колос, эпифитотии (пшеничные эпидемии, так сказать) уносят до половины урожая. Ни мелиоратор своей живой водою, ни химик — удобрениями этой растраты урожая не перекроют, дело за сортами с той иммунностью, какую имеют — для своих только условий! — упругие соломой «мексиканцы».

Валентина Николаевна Мамонтова редкостной «саратовской-29» держит мировой рекорд распространения — 16 миллионов гектаров под одним сортом на протяжении целого пятилетия! Сорт сделал великое: в пору наведения порядка на полях он, неприхотливый и высокобелковый, дал миллионы тонн и нам, и на экспорт. Уроженка побережья Волги заняла поля по берегам Оби, Иртыша, Тобола, Ишима, еще раз доказав, что теперь место рождения сорта вовсе не определяет его ареал. Но беда в том, что всемерная сибирская борьба за влагу засухоустойчивой «саратовской» не больно-то и нужна: реализовать запасенную в парах воду, выдержать сорок, даже тридцать центнеров урожая классический для скудных условий сорт не способен. А полив с мощным удобрением? За пятилетие площади орошения возрастут на три миллиона гектаров — необходим яровой сорт, способный потребить богатую пищу и устоять на ногах.

Огромные высоты взяты селекцией озимых пшениц, тут страна лидирует, «безостая-1» признана лучшей в мире по урожайности и адаптации строгими судьями — IV Европейским конгрессом селекционеров в Кембридже, она завоевала Балканы, Румынию, Чехословакию, и все же…

Гибель от вымерзания. Признание наших пшениц самыми зимостойкими в мире — утешение слабое: дань морозам остается непомерно высокой. А чем пересевать погибшие посевы на Дону, под Курском? Яровых современных пшеничных сортов для европейских черноземов нет.

Почти с трех миллионов гектаров каждую весну злаки скашиваются травою на корм скоту, гектар дает от силы 10–12 центнеров кормовых единиц. Можно и зерновые сеять ради травы, но это должны быть сорта с мощным листом, щедрым кущением, способные дать к началу лета на худой конец сорок — пятьдесят центнеров кормовых единиц.

На юге селекция обогнала агротехнику. Однако и у южных хлебных конструкторов вдосталь долгов.

Новизны в череде долгов нет. Новое освещение проблеме придал триумф «мексиканцев». Так что же наш дозорный у глобуса, куда глядел ВИР?

— «Норин-10» мы проспали, — говорил мне М. М. Якубцинер, старейший вировец, в прошлом близкий сотрудник Вавилова. — Собственно, получен он нами еще в пятьдесят четвертом, через восемь лет после того, как появился в США. Но американцы уже набили к тому времени руку на короткостебельных сортах — брали итальянский материал… А у нас не стоял вопрос! Институт не так и виноват: карлик мы описали, разослали селекционерам, только не остановили их внимания, энергично не пробивали, успокоились. До шестьдесят шестого года вопрос о коротком стебле у нас, повторяю, вообще не возникал: на поливе сеяли какой-то миллион гектаров пшениц, не урожайность — слезы… Теперь испытываем четырнадцать мексиканских сортов.

Ключи от мировой коллекции пшениц сейчас у доктора наук В. Ф. Дорофеева, он относится, пожалуй, к младшему поколению вировцев. Мы с ним смотрели коллекционные посевы в Пушкине, у того «английского дома», у той теплицы, что знакомы тысячам по вавиловским фотографиям.

— Вам нужен ответ? Я ученик Лысенко. Когда я прочитал Вавилова, мне открылся новый мир. Уровень и характер Лысенко — это его дело. Но он кромсал программы работ. Он заставил уйти в подполье целую школу, нанес серьезный вред общей генетике — в ней мы отстали лет на пятнадцать. Еще в шестьдесят третьем году у нас нельзя было произносить слово «гены». Пагубность этого курса можно видеть только сейчас.

— Борлауг — молчун! О нем мы узнали только тогда, когда Индия заговорила о «зеленой революции». Из Пакистана я привез десять новейших сортов — имя Вавилова открывает все двери. Это имя — пароль, пропуск, всемирная виза. За последние пять лет роль ВИРа поднялась, мы восстановили все прежние программы, привозим ежегодно до пятисот образцов. Правда, многое из того, что считаешь новинкой, уже лет пять в производстве. Мексиканские сорта в прямую культуру у нас не пойдут. Но путь селекции с учетом генов — главный.

Всякое изделие — это сумма вещества, энергии и информации. Значение двух последних сейчас с космической скоростью нарастает. Вещество было. Но ВИРу не хватило энергии — и у селекции не оказалось информации, у Мальцева — сортов.

Но пора — о колосе, какого еще нет.

В июне 1971 года селекционеры всех пшеничных зон страны слетелись во Фрунзе — знакомиться с новой попыткой достичь сортового идеала.

На семи гектарах, орошаемых чуйской водой, им показали гибридные линии, чем-то напоминающие камыш, но ростом чуть выше колена. Необычаен был вид колосьев — в четверть длиной! Хозяева были откровенны: сортов пока нет, материал поражается бурой ржавчиной и мучнистой росой, отчего зерно выходит щуплое. Семинар проходил довольно бурно, что объяснялось, может, сравнительной молодостью участвовавших, может, тем деликатным фактом, что Алтай, Таврия, Заволжье приехали смотреть пшеницу будущего в Киргизию, чей хлеб погоды в стране не делает, а может, просто неотложностью долгов селекции. Но все сошлись на том, что авторство создателя линий М. Г. Товстика должно быть признано до завершения работы над сортами, а завершать надо всем селекционным миром, и что нельзя терять времени, тотчас после уборки материал должен поступить во все селекцентры Союза.

У Вавилова, вспоминают знавшие его, было такое словцо — «вульгарье». Он употреблял его по отношению к зеленым материалам, какие не стоят внимания. Не брань, а просто оценка. Сколько этого «вульгарья», с завидным упрямством пестуемого, выдаваемого чуть ли не за новое слово, за открытие, произрастает на селекционных делянках от Москвы до самых до окраин, сколько авторских надежд оно питает! Если за три пятилетия передано в испытание 1911 сортов зерновых и крупяных и 1851 сорт с ходу забракован, если только два сорта — «безостая-1» и «мироновская-808» — занимают четыре пятых озимого пшеничного клина, авторство же оставшейся пятой делят меж собой целых девяносто институтов и станций, то можно только жалеть, что кто-то строгий и честный не произносил своевременно в разных местах: «вульгарье».

Линии Михаила Григорьевича Товстика селекционеры, был грех, похищали. Срывали колосок-другой — и во внутренний карман: пока еще получишь, а образец увезти надо. Материал уникален: крупноколосые короткостебельные формы, открывающие путь к урожаю уже за сто центнеров. Можно было иронизировать над ржавчиной, над шумом, когда еще нет сорта (и меж собой приезжие это делали), но не признать оригинальности направленного поиска было нельзя.

Работает здесь Товстик четверть века. Ровно на середине этого срока был, по его словам, «выгнан с делянок»: пришла «безостая-1», разметала все сорта и заделы. Продолжать можно было только на базе шедевра. У кубанского сорта колос не больше десяти сантиметров, число колосков на его стержне — 21. Каждый добавленный колосок увеличивает урожайность на два-три центнера. Для сбора в сто центнеров стержень должен нести 25–27 колосков. Чем удлинить? Есть злак с рекордной протяженностью колоса — в полметра, но это не хлеб. Это пырей, с ним долгие годы работает академик Н. В. Цицин. Двенадцать лет назад селекционер из Фрунзе скрестил сорт Лукьяненко с пыреем. Гибрид дал диковинный, с 39–30 колосками на стержне, несущий до семи граммов зерна колос.

От отца-пырея линии унаследовали полегаемость. Гигантский колос нуждался в необычной трубчатой опоре. Из коллекции ВИРа поступил некий «тибетец», карлик под именем «Том пус» — перевести это можно как «мальчик с пальчик». Он стлался, колос имел малый, единственный плюс — крохотный рост. В 1966 году — подчеркнем: в шестьдесят шестом, когда, как уверяют, «вопрос» о стебле «не стоял», а ведущие институты еще не поняли роль генов карликовости — безвестный агроном из Чуйской долины скрестил свой материал с «тибетцем». Гены оказались настолько мощными, что стебель опустился до полуметра, с полегаемостью было покончено. Главное преимущество линий перед мексиканскими сортами — колос длиннее на 5–8 сантиметров. Главные минусы — неустойчивость к болезням и то, что это озимая пшеница, яровым зонам нужно переделывать ее.

Михаил Григорьевич работал на самом современном — по мышлению — уровне: скрещивание экологически отдаленных форм соединено с межвидовой гибридизацией. Но работал в одиночку, без фитопатолога и генетика. В его находке много от интуиции и таланта, от той поры, когда селекция была еще искусством, не наукой — точной, поддающейся планированию и техническими способами обеспеченной от неудач. Искусство вдохновляется надеждой на удачу, наука гарантирует успех! Одаренность наших корифеев — П. П. Лукьяненко, В. Н. Ремесло, В. Н. Мамонтовой — признана миром, и разве случайно, что три наиболее результативных института — Краснодарский, Мироновский, Юго-Востока — это крупные и по нашим условиям щедро оснащенные научные центры?

Высеянные на полях сотен институтов и станций «мексиканцы» и сорта американской компании «Уолрд Сидз» стали семенами беспокойства. Почти каждый участник семинара говорил о плодах испытаний. Превышение урожайности над районированными сортами было внушительным — но только при очень хороших условиях. Новички не полегают, очень отзывчивы на удобрения и дополнительный азот честно перерабатывают в протеин: содержание белка у новоселов достигло в Крыму 19 процентов, клейковины — 39,5 процента. В Армении короткостебельные дали урожай в 70 центнеров. Но на богаре, при скудном пайке влаги и пищи, интенсивные иноземцы не выдерживали сравнения с нашими сортами, что и было отмечено рядом выступавших — с тем, надо сказать, выражением, с каким некогда произносилось утешающее: «Что русскому здорово, то немцу — карачун». В новых условиях те хлеба поражаются пыльной головней, восприимчивы к мучнистой росе. Редкие из купленных сортов годятся для немедленного использования, большинству нужна переделка. Но даже и при нотках скепсиса общий тон семинара был деловым, беспокойным, и сам этот слет был попыткой решать новые проблемы по-новому — централизованно, быстро, по-вавиловски.

— За Нарвой приходит Полтава, — сказал, закрывая семинар, академик ВАСХНИЛ Н. В. Турбин.

Приходит, но для этого колокола переливают в пушки.

Идет гонка со временем. Сегодня селекцию можно вести или быстро, или никак — госбюджет будет избавлен от пустых трат. Селекционер, дюжину лет или больше в одиночку корпящий над сортом, чтоб потом госсортсеть еще лет пять-шесть выясняла, что, собственно, он сделал, ныне полный анахронизм. Не говоря уже о технике, агрохимии, мелиорации, какие идут своим темпом и ждать никого не намерены, напомним, что сами болезни пшениц, расы гриба быстро приспосабливаются к новому сорту, и если даже он был рожден устойчивым к ржавчине, то в поля придет уязвимым: гриб обгонит. Тридцать лет выводит сорта старейший из институтов степи — Сибниисхоз, а колхозами не принят ни один. Спрос, известно, не грех, попытка получить авторство — тоже, но когда солидный коллектив методически является на вокзал со своими дарами после третьего звонка, то вместе с его сортами испытывается и терпение Госбанка.

Селекция больше не может делать ставку на штучную выделку шедевров — нужен поток, конвейер сортов. Агроном должен знать, пусть приблизительно, какую пшеницу он получит через пять лет и чем заменит ее через десять.

Вавиловское требование «надо спешить!» полностью относится и к испытателям. Растягивать экзамен новому сорту чуть ли не на такой же срок, какой пошел на его создание, — все равно что выпускника вуза экзаменовать пять или шесть семестров. Засуха, мороз, нашествие ржавчины, прочие нужные для проверки беды не могут ожидаться как «милости природы», — сложности нужно моделировать! И уж если сорт — открытие, то тем более нужна скорость, он должен сразу идти во все зоны возможного ареала.

Распыленность сил — всегда отставание. В тех двухстах учреждениях, что ведут селекцию зерновых, конструктор сортов в большинстве случаев — одинокий ловец удачи, индивидуалист поневоле: сам себе агроном, сам и генетик. Даже юридически, в вопросах авторства, затруднена возможность кооперации и разделения труда. М. Г. Товстик осенью семена разослал, но разговор о признании за ним авторства на линии остался без последствий. Нет, оказывается, прецедента, чтобы заготовки, пусть и уникальные, у нас признавались научной ценностью. Колос ты должен делать сам до конца. Временем тебя не ограничивают.

Чтобы лидировать, селекционер должен жить минимум вдвое быстрее полевода, то есть получать хотя бы два поколения гибридов в год. Способа два: теплицы или использование районов с теплой зимой (этим путем шел, мы знаем, Борлауг). Есть у нас теплицы? Теперь да, два года назад в Западной Европе закуплено двадцать таких устройств, ускорителей зернового прогресса. На ящиках с точным оборудованием стоит требование — «хранить в закрытом помещении». Сибниисхоз в Омске хранил то добро во дворе, под снегом и дождем. А почему, собственно, хранил, не собрал и не пустил сразу, как экстреннейший объект — ведь золото плачено? Почему вообще из двух десятков теплиц только две на сегодня в деле? Ну, тут объяснят подробно: проекты, привязки, некому строить, трудно с кирпичом… А вот почему теплые районы Грузии не используются как теплица под открытым небом, чтобы осенью тут посеять, а к весне материал успел, скажем, на Алтай, — этому и объяснений не услышишь.

Оно и спрашивать, если серьезно, незачем, потому что буквально всем, от рядового лаборанта до президента ВАСХНИЛ, первопричина ясна. Нет единого хозяина, нет полноправного и ответственного кормчего пшеничной селекции, каким в былые годы служил Всесоюзный институт прикладной ботаники и новых культур, он же, позднее, — ВИР. В разных зонах создано двадцать семь селекционных центров, но старая немочь — распыленность — проникла и сюда: подчинены эти центры пяти разным органам, приданы зональным институтам. Зональный же институт, известно, это ВАСХНИЛ в миниатюре, и внутри его средства и силы распыляются уже меж направлениями, а их не меньше, чем тварей в ковчеге у Ноя. В итоге те селекционеры, что у Минсельхоза Федерации, получают от семи до восьми процентов средств, ассигнованных комплексным институтам, и было б наивностью ждать, что при таком внимании с делянок быстро исчезнет убогое «вульгарье».

«Считать важнейшей задачей выведение неполегающих и устойчивых против болезней сортов и гибридов зерновых культур для возделывания их на орошаемых и осушенных землях, а также в условиях применения высоких доз минеральных удобрений», — гласят Директивы XXI съезда партии. Проблема прочной иммунной соломины поставлена в число важнейших задач государства!

Полтава должна прийти.

Апрель 1972 г.

 

VI

Жанр поздравительной открытки известен: «Доброго здоровья и успехов в труде»… Чаще же и это уже напечатано, довольно личной подписи. Но, как и всюду, бывают исключения.

«Уважаемый Ю. Д., Вы неоднократно и подчас квалифицированно выступали по вопросам степного земледелия…»

Так начиналась открытка Александра Ивановича Бараева, и по многозначительному «подчас» адресат легко понял, что очерк «Лес и чернозем» отнюдь не забыт. Но дальше.

Дальше на левой стороне двустворчатой карточки сообщалось, что «целинные урожаи последних трех лет подтвердили эффективность почвозащитной системы земледелия, внедренной ныне на площади более 20 млн. гектаров». Практически достигнуто удвоение сборов, и случайности в этом нет, налицо закономерность, ибо проявляется на значительной территории, а времени достаточно для выводов.

Правая сторона представляла таблицу динамики урожаев основных регионов целины за тринадцать лет.

Цифры великолепны, и счастлив агроном, могущий подписаться под такой сводкой.

Целиноградская область до внедрения почвозащитной системы собирала по 6 центнеров зерна с гектара (в среднем за пятилетие 1961–1965 гг.). В период освоения системы (1966–1970 гг.) она получила по семь, а освоив основные элементы, подняла урожай в среднем за трехлетие 1971–1973 годов до 11,9 центнера. Прибавка составила 5,9 центнера.

Для Кокчетавской области ряд цифр таков: 6–9,5—13,7. Подъем на 7,7 центнера.

По Алтаю соответственно: 7–9,9—16,1. Прирост 9,1 центнера.

Опытное хозяйство института: 11,2—13,9—18,6. Сбор возрос на 7,4 центнера.

Разумеющему довольно. Толковать, что сложный технически и психологически переход к плоскорезу, к сохранению стерни, узаконение паров и новых сроков сева смирили и пыльный пожар, и разгул сорняков, — толковать об этом незачем, да и негде: открытка мала.

Оборотная сторона — глянцевая, чернила держались плохо — утверждала, что «эффективность системы тотчас упадет, если исключить какое-то звено». А попытки сократить паровой клин и нарушить полевые севообороты с короткой ротацией не прекращаются. Широкая печать, помогавшая внедрению системы, ослабила внимание к целинным проблемам. А рост урожаев вызвал новые сложности: хозяйства плохо вооружены против осенней непогоды, техника не отвечает задачам. Близкое двадцатилетие целины нужно осветить по-деловому, способствуя развитию первых успехов и распространению принципов почвозащиты на европейскую часть страны. Следовали настоятельное приглашение в Целиноград и подпись.

Вот так, без юмора. Если не считать юмористичным сам факт, что итог трудов целой научной школы вместе с задачами на будущее умещен на поздравительной карточке к годовщине Октября.

Касательно памятливого «подчас»… Черные бури зимы 1969 года на Кубани и Украине ошеломили и потребовали немедленного ответа: что делать? Кубанские агрономы корень бед видели в том, что край плохо занимался лесозащитой. Полосы были посажены безграмотно, система не создана, вот ветер и разбойничает. Такой взгляд опирался на докучаевскую, облесительную тенденцию. Бараев объезжал бедствующие районы с одним категоричным требованием: поле должно само защищать себя! Если уж в историю, то этот взгляд восходит к работам А. А. Измаильского, друга и оппонента В. В. Докучаева. Кубанцам линия целинного академика была непонятна, с казацкой солью ситуацию определяли так: «Учил поп ксендза службу править…» Мой первый газетный подвал «Лес и чернозем» поддерживал близкую кубанцам лесозащиту. Он-то и дал мне возможность испытать на себе бараевский характер.

Прилетев спустя несколько месяцев в Целиноград, я узнал, что Александр Иванович в больнице — гипертонический криз. Докторша сказала: повлияли поездки по югу, там отчего-то сильно нервничал, но навестить, конечно, можно — «помня, что идете к больному».

Бараева я увидел в затененной первой зеленью беседке, он был в халате, читал. То-то обрадуется — я привез ему фолкнеровское «Безумие пахаря», эту книгу из его библиотеки не раз «уводили».

— Здравствуйте, Александр Иванович, с самолета — и к вам…

Молчание. Ни руки, ни кивка. Не узнает?! Но ведь столько лет…

— Напрасно спешили. Пишите дальше «Лес и чернозем», я вам не помощник. И не затрудняйтесь посещением института.

И ведь не академическое чудачество — злость стопроцентная, будто я сотворил ему личную пакость.

— Вы помогаете эрозии! Пятнадцать лет надо лесополосе, чтобы вырасти, а потом? Потом занесет до макушек, как под Армавиром! Вы ведь видели это сами, но криводушно внушаете: сажай лес! Четверть миллиона гектаров отдать под полосы, чтобы получить новые наносы чернозема? Вреднее ахинеи я не читал!

Меня дернула нелегкая возражать. Хорошо Бараеву насаждать канадский комплекс в казахских степях, но как с ним идти на юг? Да и сама целина за лес берется. Вон совхоз «Кулундинский» — в пух был разбит ветром, а прикрыл поля березой, тополем, ожил, сеет…

— Да он пропадет через три года, ваш кулундинский лес, не даст веника на баню! Вы ни шиша не поняли в южном земледелии: с озимями легче защитить почвы, чем тут, на целине! Ваши писания на руку рутинеру!

Из сада меня вытолкали взашей. Напуганная шумом докторша гарантировала, что такого склочника больше в больницу не пустят.

Охлаждался я после диспута в ближнем Ишиме. Дудки, оставлю Эдварда Фолкнера у себя. Брань на вороту не виснет, но явный же загиб у Бараева с лесом. У корреспондентов собственная гордость…

Впрочем, соразмерим величины: кто такой газетчик? Да сюда приезжали полновластные хозяева агробиологии, требовали сеять рано, до всходов сорняка, и даже им, полновластным, Бараев прилюдно заявил: эта ахинея погубит целинные урожаи!.. В Целиноград привезли Наливайко, олицетворявшего «пропашную систему», Хрущев сказал, что западный фермер взял бы наставником Наливайко и прогнал бы Бараева. Тут не критикой пахло, а — «быть или не быть». Ради сохранения института, ради зарождающейся школы, самой целины, наконец, можно бы вслух покаяться, а про себя твердить: «все-таки вертится». А Бараев? Он и тогда в полный голос твердил: «вертится», нужен пар, ранний сев вреден… В итоге «пыльный котел» моей Кулунды стал варить сильную пшеницу. Надо, выходит, хранить право ученого на резкость и прямоту. И если все дело в корреспондентском смирении — я возвращаюсь к больнице!..

«Безумие пахаря» я протянул через забор. Бараев сказал, чтобы я надписал. Я надписал: «Главному агроному целины…»

Агроном — «законодатель полей», это привычно. Точно ли только толкуем? Давать законы природе, будучи частью этой природы, — не мания ли величия? Давались законы отсутствия внутривидовой борьбы или биологического засорения (овес переходит в овсюг, рябина в осину и т. д.) — как подчинялась им природа? Наказывала законодателей такой мерой, какою измышленный закон отличался от истины. «В природе вся красота, — вдохновенно говорил на скате своих дней Василий Васильевич Докучаев, — все эти враги нашего сельского хозяйства: ветры, бури, засухи и суховеи, страшны нам лишь только потому, что мы не умеем владеть ими. Они не зло, их только надо изучить и научиться управлять ими, и тогда они же будут работать нам на пользу». Нет, не законодатель, а законовед земледелия, скромный исследователь ненаписанных сводов, а по отношению к пашущему — законоучитель!

Сам он не сеет, не пашет, он наставляет других, такова общественная функция, а поскольку учит живого человека, с навыками, склонностями, да еще крестьянина, какого века научили оглядке и осторожности, то агроному надлежит знать человеческую натуру.

В начале двадцатых годов виднейший наш агроном Н. М. Тулайков написал брошюру о распространении сельскохозяйственных знаний среди населения США. Книжка находилась в библиотеке В. И. Ленина в Кремле, предисловие Н. К. Крупской оценивало работу как имеющую «громадный интерес». В труде было семь заповедей агроному. В чуть сокращенном пересказе они выглядят так:

Люби сельское хозяйство и деревенскую жизнь.

Знай задачи сельского хозяйства именно этой местности.

Понимай связь между отдельными приемами и хозяйством в целом.

Знай крестьянскую психологию, хорошие и плохие стороны склада ума, заслужи доверие людей, уважай их здравый смысл.

Говори ясно и доступно, для этого знай общие науки, на которых стоит агрономия.

Будь всегда с людьми, но делай то, что считаешь нужным.

Имей хорошее здоровье, трудолюбие и силу преодолевать препятствия на своем пути.

В чем-то каноны, может, устарели, но в общем научноэтический идеал может служить и ныне. Речь тут шла о практике, не о стратеге агрономии, но в науке добывания хлеба иерархия играет скромную роль.

Оздоровление целины есть крупнейший шаг научно-технической революции, достигнутый средствами агрономии.

Одним из знаков признания этого явились Ленинские премии А. И. Бараеву и его коллегам — Э. Ф. Госсену, А. А. Зайцевой, Г. Г. Берестовскому, А. А. Плишкину, И. И. Хорошилову.

Если сама распашка степей востока была намечена еще в ленинском плане ГОЭЛРО («если бы здесь земледелие поднять хотя бы до того уровня, который имеет место в аналогичных по климату и почве частях Европейской России, то возможно было бы обеспечить продовольствием от 40 млн. до 60 млн. людей», — читаем в Плане); если подъем в три начальных года 32 миллионов гектаров ковылей в междуречье Оби и Волги был великим организаторским деянием, то одоление эрозии, стабилизация урожаев, превращение целины в надежную житницу («вновь освоенные земли дают теперь 27 процентов зерна, которое заготавливается в стране», — сообщили недавно) есть победа научно-технической революции, ибо лидером была наука, а средством решения задачи — принциппиально новая техника.

Первоцелинник Иван Иванович Бысько, белорус из-под Бреста, рассказывал мне: «Прицепили за трактор какой-то резак, протянули, а стерня осталась, торчит чертом. Думаю — лущевка, скоро пахать начнем. А Бараев приехал, говорит: «Больше никакой пахоты, чем больше стерни, тем лучше». — «Так ведь глядеть срамно, будто крот нарыл», — «А вы потом поглядите на снег, на небо и на хлеб». — «Александр Иванович, не выйдет ничего!» — «От вас зависит, чтоб вышло. Другого выхода нет…»

Бысько работал в опытном хозяйстве, привык к диковинкам и предупреждал директора, что «не выйдет», просто из человечности. Колхозный бригадир, кормивший целый поселок, должен был опасаться, что за стерню на пашне его раздерут сначала свои, а потом начальство. Отказ от оборота переворачивал все, к чему были приучены поколения.

Для людей зарождающейся школы борьба с эрозией стала делом жизни в буквальном смысле: чтобы дышать, черпать из колодцев воду, выращивать в палисаднике, за камышовым тыном, капустную грядку или куст георгин, нужно было осадить клубящуюся пыль. Георгий Георгиевич Берестовский уже немолодым оставил сравнительно устроенный Павлодар с должностью в областном аппарате и перебрался на самое дно пыльного котла, основал опытную станцию в местах, где в июне не видели солнца, — подчас приходилось, гася очаги, разбрызгивать сланцевую смолу «нэрозин». Так встарь моряки, на момент утишая шторм, выливали за борт бочки с жиром. Поселившись в Шортандах, Бараев зимовал в саманном домике, где между рамами окна, в стуже, цвел полевой вьюнок, случайно попавший в глину, — цвел, напоминая, насколько прилипчиво худое. Александра Алексеевна Зайцева, в молодости сотрудница Вавилова, навсегда оставшись в Казахстане, сумев его полюбить, со страстью кадрового вировца внушала молодым аспирантам, что им будут завидовать… И умение ясно говорить, и уважение здравого смысла в пашущем, и смелость стоять на своем — все семь доблестей агронома понадобились людям новой школы. Любить такую деревенскую жизнь было еще не за что, как не за что зимовщикам любить пургу Диксона.

Откуда взялся плоскорез?

В 1957 году Бараев побывал в Канаде. Увидал набор орудий, каким спасли провинции прерий. Отсюда первая подножка оппонентов бараевской школы: «Эге, техника-то скопирована…» Многие специалисты наши и до и после Бараева благополучно отчитались в валютных тратах, а упрека такого не заслужили. На полях их вояжи не отразились никак. Ефим Дорош говаривал: «Главное — не куда едешь, а что везешь». Бараев вез идею, ехал за техническим решением. Мальцевская обработка уже приучила к работе без отвала, тут, говоря за Докучаевым, «народное сознание опередило науку», но машиностроение наше вовсе не было готово к задаче сохранить стерню. Земледелие не признает китайских стен. Русские переселенцы снабдили Канаду сортами зерновых и трав, ныне страна — антипод Сибири — могла помочь образцами орудий. Машины делаются долго: жатку ЖВ-15 «Ростсельмаш» доводит второй десяток лет. А пыльная буря, слизнув три сантиметра почвы, уносит с гектара около восьми центнеров азота, около двух центнеров фосфора и шесть тонн калия, восстановить этот слой природа может примерно к XXVI веку нашей эры. Изобретать велосипед было безумием. Импортные образцы были несовершенны, и сейчас еще почвозащитный комплекс не отвечает всем требованиям, но достигнуто главное: сохранена стерня.

Стерня дала чистоту снегу зимой и ясность летнему небу. Стерневая сеялка, за странный вид нареченная «стилягой», гарантирует дружные всходы и ребристую поверхность, где растение живет в крохотном овражке. Игольчатая борона (вроде лампового ежика) сохраняет на почве шубу былой растительности — и степь родит пшеницу, дает смысл здешней жизни, приносит осенние премии, и у Ивана Бысько на месяц обходится вкруговую по четыреста рублей.

Разумеется, все определила обстановка — вешняя обстановка мартовского (1965 г.) Пленума ЦК партии, назвавшего вещи своими именами и бросившего большие деньги, заводские мощности, металл, конструкторские силы на оздоровление целины. НТР без заводов — благое мечтание. Но разве заслоняет это личный фактор?

Почвозащитная система целины есть деяние научно-технической революции, ибо способна развиваться, вмещать в себя новое, то есть жить. Кулундинский лес не только не погиб, а обогатил систему алтайским ее вариантом, когда зеленая арматура лесополос служит опорой и стерне, и полосному пару, и посевам трав. Бараев по-прежнему убежден — поле должно само сохранять себя, как охраняла себя от эрозии некосимая степь, но в опытном хозяйстве он засадил лесом целых шестьдесят гектаров, создал дендрарий, а жена Ивана Ивановича Бысько летом в институтском саду собирает смородину.

Институт под Барнаулом впервые в Сибири начал борьбу с водной эрозией. «Терра инкогнита» для Докучаева, Измаильского, Костычева, целина соединила агротехнические средства исцеления земли с лесной и водохозяйственной программой и стала самым благополучным в почвозащитном отношении районом страны.

Новое слово школы Бараева — в том, что хранителем природного баланса она делает самого добытчика благ, земледельца. Хлебопашец — не пользователь, за каким должен идти восстановитель естественного равновесия (так за рыбаком идет рыбовод, за химиком — инженер очистных сооружений и т. д.). Сам земледелец, сам Иван Иванович Бысько сделан накопителем природных запасов!

По данным ВАСХНИЛ, ежегодно с полей и пастбищ страны смывается 1,8 миллиарда тонн почвы, страна недополучает от потерь талых вод до 30 миллионов тонн зерна, распыленная земля страдает от особой, эрозионной засухи, — не оттого, что осадков мало, а потому, что они уходят в овраги… прахом. А на полях Шортандинского института содержание гумуса выросло на три десятых процента, и не от внесенной органики, а натуральным путем — земля под стерневой шубой не знает трещин, напоминает черный творог. Троим своим детям Иван Бысько оставит степь богаче, чем принял ее зимой пятьдесят четвертого года. Вобрав достигнутое миром, система уже служит миру. Агрономы Монголии учатся здесь гасить пыльные бури, экологи Японии изучают методы охраны среды…

Система дает простор НТР, это проверено ростом производительности труда. В бригаде, где работает Иван Бысько, на работника приходится почти 900 гектаров пашни (точней, 5180 га на шестерых механизаторов). За каждым трактор «Кировец», комбайн, набор орудий, помощников зовут только на уборку. В среднем за трехлетие один человек тут произвел по 1116 тонн зерна в год — полную норму хлеба и сырья для молока — яиц — мяса на 1116 человек. Для сравнения: даже в знаменитой кубанской бригаде Михаила Клепикова с ее урожаем под семьдесят центнеров на человека производится 115 тонн зерна в год, в девять раз меньше. В выработке Бысько (шестнадцать минут — центнер пшеницы) — ответ бараевского института на все споры-разговоры о миграции, «осенних перелетах» и т. д. Трудно создать условия? А не надо создавать девятерым — дайте одному Ивану Ивановичу. Квартиру дайте с ванной, газом и горячей водой, детям его дайте школу просто и музыкальную, спортивную школы, кино, больницу, на одного средств хватит, а он в долгу не останется! В институте — дали.

Засухи в целинной степи будут и впредь, они здесь — природный закон. Но никакой ветер и зной уже не смогут принести в степь разорение — если применять контрмеры и никогда не усматривать в этих контрмерах «неиспользованных резервов»… Пятьдесят один день подряд летом 1974-го стояла сушь! А институт принимал в своих полях международный конгресс почвоведов, здесь прошла выездная сессия ВАСХНИЛ, и ни у кого не было чувства, что институт этот целинный — бедствует!

Школа Бараева — не словом, делом — дополнила старый кодекс агрономической чести восьмой заповедью: «Отвечай за землю, матерь всех благ».

…Прилетел я с той открыткой в кармане в разгар крещенских морозов. Александр Иванович, предвкушая эффект, сказал:

— Сначала посмотрим пшеницы, они выходят в трубку, потом поглядим, как пашут и сеют.

Это значило, что селекционная теплица уже пущена, а закрытый полигон для испытания орудий действует.

— Александр Иванович, а увидеть пыльную бурю?..

— Пока — увы. Завязли с аэродинамической трубой. Но сможем делать и нужный ветер.

Институт вступил в гонку со временем. Теперь есть возможность получать за долгую зиму два поколения пшеничных гибридов, можно весь год, не ожидая тепла, сухой земли и прочих милостей природы, испытывать орудия для будущих — скоростных и сверхмощных — тракторов. Выстроен лабораторный корпус, вытянулась череда жилых коттеджей, и любоваться вьюнками в окнах ученому составу института (62 кандидата и доктора наук) не приходится.

Заботит Бараева иное. Под обстрелом срок сева. Годы высоких урожаев, затяжные дожди и белые мухи в уборку воскресили давний аргумент: надо сеять раньше, чтобы по-теплому убирать. Это подкосит урожаи! А раньше убирать можно, но за это нужно заплатить. Чем?

Фосфором, ускоряющим созревание на целую декаду. Центнер фосфорных удобрений прибавляет на гектаре до трех центнеров зерна, и оно становится лучше, целина сможет поставлять гораздо больше сильных пшениц. Новому зерновому цеху нужно 2,8 миллиона тонн суперфосфата, чтобы решительно изменить осеннюю обстановку и поднять сборы на семь-восемь миллионов тонн.

Заплатить уборочной техникой… «Вы умеете косить? — спросил Александр Иванович. — А не пробовали привязывать к косе цеп? Да, тот цеп, каким молотили в деревне? Не пробуйте, это занятие Иванушки-дурачка. Но мы на сотни тысяч кос навешиваем молотильное устройство и удивляемся, что мало толку. Зачем для простой работы, косовицы в валки, гонять дорогую, тяжелую и сложную молотилку? Комбайном разумно косить только напрямую, когда сразу и обмолачиваешь. А за Уралом раздельная уборка, к сожалению, обязательна. Там нужна легкая самоходная жатка, действительно коса, такою и косят в валки США и Канада! Ее может гонять молодой парень, а кадровый комбайнер уже с августа должен подбирать валки…»

Комбайнов на целине мало. Если Швеция держит одну машину на 67 гектаров зерновых, Канада — на сто, то целина с ее всегда опасным шлагбаумом дождей и снега до сих пор не довела нагрузку и до двухсот гектаров. Крупной ошибкой плановых органов Бараев считает перекос в распределении техники между югом и востоком: Кубань, где после поспевания хлеба еще сто дней тепла, имеет комбайн на каждую сотню гектаров, Крым — около того, а сибирский агроном из-за скудного технического пайка до сих пор, чего таить, домолачивает подчас в мае, когда сойдет снег.

Только эти два фактора — фосфор и укрепление уборочного фланга — наверняка поднимут средний намолот целины на четыре, считает Бараев, центнера, и яровой наш клин подтянется к горизонту в 20 центнеров. Но это — если не трогать пары, не заниматься той рационализацией, от которой машина ломается! А рационализаторов таких не сеют — сами родятся. «Раз сорняков поубавилось, а годы идут влажные — зачем гуляющая земля? Занять, пустить в ход резервы…» Кустанайская область что ни год занимает сверх норм севооборотов тысяч триста гектаров и дозанималась, что на лучших почвах целины, где исстари селились россияне, урожай стал ниже, чем на взгорьях Кокчетава, на целиноградских солонцовых полях: 13,7 центнера за три последних года в Кокчетаве, 11,9 — у Целинограда, а в Кустанае — 11,1, даже ниже, чем в предыдущем пятилетии!

Но расширять площади под культурой можно и нужно — за счет тех естественных лугов Казахстана, какие так поэтично изобразил в своей повести о травах Владимир Солоухин. Правда, если без поэзии, то в нетронутом виде угодья эти предельно скудны — дают максимум три центнера сена с гектара — бедного белком сена. Коренное же улучшение этих урочищ, а их в целинных областях еще пятнадцать миллионов гектаров, подсев люцерны, эспарцета, житняка позволяют поднять отдачу в пять-шесть раз. На степном лимане институтского хозяйства костер безостый в среднем за семь лет дал по 34 центнера превосходного сена — какие ковыли, какой занятый пар сравняются с такой продуктивностью?

«Коль в двадцать лет силенки нет — не будет, и не жди», — писалось в «Стране Муравии». Целине — двадцать, и силенка уже громадная, а юный организм еще только наливается мощью. Признание пришло и к главному ее агроному: ждет в гости американцев, поднадоели киношники, а теперь вот приехала скульпторша. «У меня нет времени сидеть перед вами без дела». — «А снег до света кидать у вас есть время? Я проследила — вы с четырех утра скребете лопатой». — «Дорогая моя, агроном обязан быть здоровым человеком. Ваш гипс сердце мне не починит…»

Я достаточно уважаю «главного агронома целины», чтоб не писать икону. Почему все-таки школа Бараева не завоюет юг? Не раз за годы знакомства заходила речь о книге. Лучше даже так, с намеренным пафосом: о Книге. Классики с нее начинали! Глобальная по мыслям «Наши степи прежде и теперь» Докучаева, яркая и страстная «Как высохла наша степь» Измаильского, работы Костычева, Высоцкого, Тимирязева были обращением к пашущему — от него-то все и зависит. Нельзя прерывать этой традиции — страстного разговора мыслителя с пахарем. Целина уже сделала, но еще не рассказала. И потом — кого считать последователем? Прямого копировщика? Или того, кто отстаивает свой взгляд, право своего края на непохожесть?

Мы знаем, не было такого уж «мира под оливами» и в среде основавших российскую агрономию. Измаильский спорил с Докучаевым, а Докучаев резко возражал Костычеву, считал судьей научную среду. С присущим его перу блеском критиковал Докучаева Климентий Аркадьевич Тимирязев… Но — этика, этика личности, превыше всего ставящая истину, эту полемику делает плодотворной частью общего труда!

Годы «законодательства» в агробиологии отучили благодарить за возражения, а пора бы и возрождать полезную эту манеру.

Потому что на нас смотрят внуки. Творится земледельческая история державы. Говорить, что научные лоцманы целины войдут в нее, поздно.

Они уже вошли.

Июль 1974 г.

 

ОЗИМЫЙ КЛИН

 

I

Середина января 1972 года застала меня в местах, где пшеницы не сеют, — на Черных землях Калмыкии. Приезжал я сюда уже в третий раз.

За Яшкулем, у Артезиана, на недавнем дне Каспия ставился в чистом виде опыт: что выйдет, если жить на земле и отвечать за нее будут одни, а командовать, планировать, хозяйствовать — совсем другие? Опыт, я говорю, был уникальным по чистоте. Засушливая низина вроде бы принадлежала Калмыцкой республике — ее сельским и районным Советам, ее плановым органам в Элисте, ее райкомам партии, ведущим воспитательную работу. А пригоняли сюда скот (овец, а потом и телят, лошадей, да столько, сколько хотели), распахивали пески, разбивали временные поселки, торили дороги колхозы и совхозы Ставрополья, Дона, республик Кавказа. За пришельцами стояла техническая мощь в виде тракторов К-700 и передвижных электростанций, стояла наука, давшая несравненного ставропольского мериноса, все делалось будто ради золотого руна, столь желанного в век синтетики, но с факторами НТР в низину шел не расцвет, а разор. Европа — единственная часть света без пустынь. Эксперимент норовил лишить ее этого преимущества.

В название Хар-хазр — Черные земли — друг степей калмык вкладывал смысл вполне положительный. Зимой некосимая низина бывала темной от сухого тонконога, в неписаном праве калмыцких родов числилось особое наказание за летние потравы Хар-хазра. Травинка тонконога напоминает крохотную строевую сосну: ствол прям и высок, крона густа и пушиста…

До освоения целины пастбища еще оставались отгонными: на лето отары убирали, тонконог успевал отрасти. С годами растущие планы на пшеницу, распашка выгонов лишили ставропольских овец присельских пастбищ, и миллионные отары мериносов были упрятаны за краевой кордон уже навсегда. Нашлись инициаторы распашки тоненькой дернины над чужими песками — нужен ведь корм на зиму, раз летом все отравлено. Травяной покров быстро прохудился. Поползли барханы. В первый свой приезд я увидал диковинных ящериц с пугающими спиралевидными хвостами: фауна пустыни приглядывалась к новой территории.

К началу семидесятых годов истолченная степь уже не могла прокармливать отары и летом. Колхозы создали транспортный мост в полтысячи верст: и в зной, и в холод колонны «кировцев» везли тюки соломы и фураж. Об экономике говорить нечего — пришлось вспомнить об экологии. Облегчив свою структуру за счет чужого Хар-хазра, хозяйства Северного Кавказа вскоре увидели: над их пашней с наветренной стороны нависает громадный очаг эрозии.

Все дискуссии, стычки и мирные беседы кончались одним:

— Или отдать всех овец Калмыкии, или отрезать Черные земли Ставрополью!

Но, видать, еще нужен был урок зимы 1972 года…

Начиналась зимовка благополучно. Еще четырнадцатого января тут было белоснежно, влажно, тепло. Пески лежали смирно, воздух очистился, ящерицы куда-то исчезли. Зеленел на всхолмьях маленький мох, серебрились в каплях тумана сухие кочки. Дорогу то и дело пересекали летучие, издали белые стада сайгаков. Отары бродили у крытых камышом «точек», добирая, что могли найти, к соломенно-фуражному рациону. Чабаны-горцы настроены были благодушно, зазывали гостевать. Дородный Писаренко, ставропольский полпред на Черных землях, на удочку расчетливого гостеприимства не шел, а сам прямо у газика, откинув панель багажника, потчевал свежим хлебом, розовыми помидорами домашней закрутки и байками из чабанского быта.

Нету, нету больше старого чабанского хутора с молчаливым чабаном первой руки, капитаном отары, с прокаленным чабаном второй руки и любящими россказни подпасками, с Настей-арбычкой, виновницей семейных сцен и персональных дел, с горбоносыми, как белые медведи, овчарками. Нету давнего быта с романтикой проводов и возвращений, с медными кольцами на ярлыгах, с ходиками на беленой стене землянки и вечерним запахом шулюна — ушел с отгонов ставропольский чабан, не дожидаясь конца черноземельского опыта. Из-за пыльных ли бурь, из-за бескормицы ли, но ушел, а место его заняли выходцы из горных гнезд. Одно ясно — оставил отгоны столбовой чабан, советчик и опора селекционеров, вынянчивший золотое стадо мериносов и без урона для породы прогнавший его через все бури-беды и сороковых, и пятидесятых, и шестидесятых годов, и в сотворении барханов за Манычем он не участник, как не виновник тут и коренной степняк калмык.

Буран ударил, как артподготовка: перед рассветом. Утром пятнадцатого января равнина была уже белой, придавил мороз. Где-то плохо закрыли баз, кто-то вовсе не загонял овец на ночь, и отара пошла за ветром — это были еще ЧП мелкие. Заносы прервали подвоз — вот что взяло за горло! Без транспортного моста миллионное стадо прожить не могло.

Катаклизм? Природа нарушила правила? Да ерунда, бураны вписаны и в климат, и в долголетнюю практику отгонов. Разве не бураном испытывался, не к нему готовился всей степной службой кадровый чабан? И резервный выпас, где сдувает снег с тонконога, у него бывал нестравлен, и запасная скирда стояла — можно переждать, не такое видали…

Рации подняли на ноги всех. Писаренко забыл сон. Грешили края и области — расхлебывать выпало полпреду. И шоферам, разрывавшим сугробы. И мученикам-трактористам. И горцам. И райкомам, сельсоветам Калмыкии…

С какими потерями шла та зимовка, сколько было геройства и было ли оно впрямь геройством, а не платежом за шкоду других, — писать можно бы долго, но не про то речь. Весь путаный узел планов, границ, отношений наконец-то был разрублен одной короткой бумагой: территорию вернуть Калмыцкой республике, ставропольские отары продать ей же, основать новые совхозы, ускорить стройку канала, дать законным хозяевам технику, стройматериалы… Оказалось, можно поставить все с головы на ноги — и будет стоять.

Это — присказка. Был уникальный опыт, когда хозяина земли вовсе от нее отставили, — и нету, кончен.

С Черных земель — на чернозем, тут столь откровенной чистоты не встретишь…

Но весь год разгула стихий — год тысяча девятьсот семьдесят второй — я ездил под впечатлением черноземельского эпизода и внушенной им связи: НТР — стихия — право хозяйствовать.

 

II

Уж был годок!.. С января над южной степью повис стойкий антициклон. Давил почти сибирский мороз — под тридцать, в вагонах приходилось спать, не раздеваясь. Почва промерзла на метр. Стужа брала сначала хилое — озими позднего сева. Потом добралась и до средних. Мороз злодействовал в молдавских кодрах, сушил сады Украины, из всех донских виноградников пощадил лишь те, что занимали выверенные казаками приречные низины. Но ощутимей всего была потеря трети озимого клина. К марту площадь погибших озимей определялась в десять с половиной миллионов гектаров.

В начале апреля маленьким самолетом я летел от Киева к морю — и ни латочки настоящей, какой ей быть положено, зелени не увидал внизу. В Таврии ярились пыльные бури. На стройке Каховского канала актировались дни: скреперисты ничего не видели и с зажженными фарами.

В Заволжье сушь обрела размеры бедствия. В полях — ни травинки, из многих районов пришлось эвакуировать скот. В селах за Пугачевом привозную питьевую воду делили по семьям ведрами. Лихорадочным темпом взрывая степь, мелиораторы тянули от Волги спасительный канал.

В июле пожелтели и стали ронять лист тополя у Матвеева Кургана. Вода в Дону упала так, что трехпалубные туристские теплоходы не пускали ниже Цимлы.

На какой хлебный сбор можно надеяться? Пошел на Орликов переулок, в Минсельхоз Союза, к Ивану Ивановичу Хорошилову. Зерновик мирового кругозора, деликатнейший, добрый и вместе железный в убеждениях человек, он один искупал для меня все слабости многоэтажного пишущего здания. Донской агроном, потом заместитель министра, долголетний советник нашего посольства в Канаде, узнавший сельское хозяйство Северной Америки так, что первые авторитеты стали видеть в нем равного, ленинский лауреат за внедрение почвозащитной системы на целине, Хорошилов воплощал универсальность знания и разум человека на вышке, какой помнит, что снизу всегда виднее. На штурманском своем посту — он вел главк, нескладно именуемый «Главное управление зерновых культур и по общим вопросам земледелия», — Иван Иванович ограждал от бюрократических лассо дух и букву мартовского Пленума 1965 года: свобода агрономического маневра, планирование посевов снизу, работа с заглядом вперед. И если площадь под парами к 1970 году возросла до 18 миллионов гектаров, а крупные регионы целины сравнялись с Канадой (обогнав ее!) по сбору зерна со стогектарного поля, то доля вины тут и агронома Хорошилова, человека на своем месте.

В конце мая целина еще сеет, южный хлеб только выходит в трубку, а Иван Иванович уже способен назвать валовой сбор года, причем ошибка не превысит одного-двух миллионов тонн! Конечно, учет состояния хлебов, запасов влаги, предшественников, тьмы других составных, но и интуиция специалиста высшего ранга, неведомо как чувствующего все углы зернового поля в сто тридцать миллионов гектаров… Если в труде управления возможно что-то родственное несказуемому мастерству русака Левши, то к нему относится это умение из весны видеть осень. (Ставлю глаголы в прошедшем времени: достигнув шестидесяти, подписав отчет о самом высоком в истории сборе — год 1973-й, 222,5 миллиона тонн! — Иван Иванович ушел на пенсию. Засел за свою книгу.)

Так вот, в начале июня мне было сказано:

— Не для печати, конечно… Соберем около ста семидесяти миллионов.

Я переспросил. Это он для подъема духа? В пятилетке шестьдесят шестого — семидесятого годов (его же, Ивана Ивановича, данные) собирали в среднем по 167,6 миллиона, а сезоны шли безаварийные. Он всерьез ждет в такую лихую годину десяти миллиардов пудов?

— Помните, сто миллионов гектаров уже пропаровали. Целина свое даст.

Разговор расстроил: и Хорошилов в числе утешителей…

Не только грибов-ягод — зеленой травы не найти было к августу в лесах Большого Подмосковья. Усердно изводимые болота, угар осушения нарушили водный баланс. Торфопредприятия на радостях нагребли хеопсовы пирамиды топлива. А торф самовозгорается. Впрочем, пересохшие подмосковные, мещерские, муромские леса с густой сетью дорог и частоколом заводских труб, со среднерусской неряшливостью к огню не могли не загореться. Другое дело, что очаги пожаров можно было подавить раньше и дешевле.

Занялось под Шатурой и Ореховом-Зуевом. Седьмого августа дым погасил над столицей солнце. Удушливая мгла окутала великий город. Караваны торфа бикфордовыми шнурами тянулись к предместьям. У боров по кольцевой дороге дежурили колонны военных автоцистерн с водой. Город страдал.

В Мещоре, в колхозе «Большевик», верховой лесной пожар в четверть часа смахнул деревню Вековку. В семье Акима Васильевича Горшкова полдня считали погибшей сноху Тамару. Главный зоотехник колхоза, она выводила стадо из кольца огня, не могла дать знать о себе. Полковник, доложивший о полной эвакуации деревни Нармучь, вдруг заметил у самой стены огня черную «Волгу» и старика — он гасил летевшие головни. На злой окрик офицера тот ответил: «Идите к чертям, я здесь родился!» В старике узнали Горшкова.

Долгожданного дождя Гидрометцентр не сумел предсказать даже за день. Вечером 24 августа ливень омывал башни, дубравы, заводские крыши города, а ротации все крутили газетные тиражи с прогнозом на сушь и зной. Синоптикам пришлось печатно извиняться. Дожди помогли сковать огонь, очистили воздух, но до белых мух курились остатки торфяных караванов по берегам Клязьмы, Оки и Гуся.

— Иван Иванович, лечу на целину. Как оно с хлебом?

— Я же говорил. Сто семьдесят миллионов плюс-минус один процент…

Яровой клин мучился без солнца. Хлеб не добрал градусов двести плюсовых температур, а уже и солома его была назначена фермам Поволжья. В сентябре поля старой пшеницы «мильтурум» угнетающе зеленели, даже в Кулунде копны обмолоченной соломы были редкостью, а север слал и слал полчища низких туч.

Но поля были здоровы, хлеба — мощны. В тяжкий год проявилась вся стратегическая важность исцеления целины паром и плоскорезом: за Уралом был создан противовес озимому клину юга. Дозреть силы хватило, но с технической оснащенностью даже шестидесятых годов целинный урожай 1972-го неминуемо ушел бы под снег. Сила одолела силу: у Оби, Иртыша, Ишима страна сгрудила столько комбайнов, что нагрузка на агрегат впервые упала ниже полутораста гектаров. Сибиряки доказали двужильность, живые миллионы тонн были с боем взяты у непогоды.

Ошеломил урожай Алтая: 20 центнеров на круг по всему краю! Девять с половиной процентов паров — и удельное производство зерна стало выше канадского. Намолоты Кокчетава и Омска, Кустаная и Кургана, Целинограда и Новосибирска стали праздником на яровой улице. На запад потекли маршруты с зерном.

Призрак двадцать первого года рассеялся.

Противоборство стихиям отвлекло много сил и средств. Перебои в снабжении городов мясом, овощами, финансовые сложности у тысяч колхозов — все это пришло. Государство закупило немалое количество хлеба за океаном. Но не импорт объяснил, почему не дошло до очередей в булочных, до карточек. Валовой сбор составил 168,2 миллиона тонн — примерно по 600 килограммов зерна на жителя страны.

Осенью я зашел к Ивану Ивановичу покаяться в неверии своем и поздравить с удивительным: десять миллиардов пудов в такой исключительный год.

— Исключительный, вы говорите… Да, конечно. Я вот получил кое-какие данные — что заказывал, что само притекло. Есть, конечно, исключительность. Не в морозе, засухе, не в ветрах — они были, будут, не в Айове обитаем. Семьдесят процентов пашни — в засушливом поясе, чего ж тут дивиться… Исключительность момента в том, что в один год, по одной культуре можем получать и ноль, и сто центнеров с гектара! Ни прежнему крестьянину, ни будущему земледельцу такого разброса нам не объяснить. Вот, смотрите: урожай в девяносто пять центнеров, пшеница «Кавказ». Получил колхоз Дзержинского в Хмельницкой области. Это на богаре! Кировоградский колхоз «Заря коммунизма» кукурузы в сухом зерне — по сто шесть центнеров… В засуху! А десять с половиной миллионов гектаров дали не нолевой, а как бы отрицательный сбор — пропали семена, удобрения, горючее. В Ворошиловграде, Донецке погибло восемьдесят процентов озимых, а на сортоучастках там же восемьдесят процентов хорошо перезимовало. Если температура на узле кущения действительно была смертной, пропасть должно было все! Что, колпак был какой-то над полями госсортсети? Да просто все сделали с желанием и умом. Вы понимаете, около ста центнеров на суходоле, в исключительный, как вы говорите, год, — и двадцать три центнера в среднем по стране на орошении, где ссылка на засуху отпадает! Ну, может ли что понять. бывший агроном или будущий? Были у них, семидесятников, сорта потенциалом под сто центнеров, почему же они брали от них четвертую часть возможного? Питания не хватало? Так надо было досыта накормить то, на что хватало удобрений, — зачем сеять больше, а получать меньше? Как заявлять, что озимая в несколько раз урожайней яровой пшеницы, а в натуре всего-то превышения иметь — четыре центнера за пятилетку? Где ж они, «разы»? Дико представить, но ведь даже в абсолютных цифрах сухой Алтай дает с сотни гектаров пашни больше зерна, чем благословенный Воронеж с дубравами, докучаевскими посадками, иным прочим. Смотрите, алтайцы за три года дали по 1026 центнеров с сотни га, ЦЧО — 972, Воронежская область — девятьсот тридцать. А у кого язык повернется сказать, что на Алтае хлеб добыть легче?.. Гвоздь момента в том, что на юге мы, как земледельцы, не отвечаем уровню своих же завоеваний в НТР. Погода только выявляет это, а вовсе тут не причиной.

Разговор этот (к нему Иван Иванович не раз возвращался при встречах) дал мысль: запрошу-ка я характеристику на стихию нашего юга. Озимый клин анализировал уроки года — на конференциях агрономов, на зональных семинарах, и сразу после тяжкого года, и спустя время. Не знаю, влияла ли позиция главка Хорошилова, но явно шло к реабилитации небес. Агрономическая память, благодаря солидному возрасту научных учреждений, тут глубокая, и я смог получить ответы по пунктам.

Мороз. По данным Персияновской станции под Новочеркасском, каждая третья зима начиная с 1891 года приносила холода не слабее, чем в 1972-м. Отличие разве в том, что мороз действовал на фоне сильно обезвоженной почвы. Но откуда оно, это прогрессирующее безводье, — суше становится климат?

Осадки. На Дону уже пятое пятилетие подряд количество выпадающей влаги не уменьшается, а заметно возрастает. Идет очень благоприятный период. Если за 1946–1950 годы донской гектар получал в среднем 375 миллиметров, а в 1956–1960 годах — 494 миллиметра, то за 1966–1970 годы доза поднялась до 525 миллиметров. Значит, и ручьи должны проснуться, и реки наполниться — ведь по 5250 тонн воды получает каждый гектар.

Пыльные бури. Они действительно участились и стали скорее нормой, чем отклонением. Наблюдения Ставропольского НИИ: если взять последнее столетие, то в первой его четверти отмечено четыре черных бури, во втором — шесть, в третьем — семь, в нашем же — уже 16. С шестьдесят девятого года ветровая эрозия вспыхивает практически каждую весну. Но антропогенное, «человеческое» ее происхождение настолько, кажется, уяснено всеми, что пенять на ветер больше нечего.

Ясней говоря, природа южной степи своих рамок не переходит и потому обвинению не подлежит.

Факторы научно-технической революции в озимой зоне распропагандированы так, что мудрено что-либо добавить. Сорта П. П. Лукьяненко и В. Н. Ремесло создали эпоху в селекции, подняв идеал урожая от ста пудов к ста центнерам. Если за годовую норму потребления зерна человеком принимать тонну (уровень самых развитых стран), то при наших интенсивных сортах гектар посева позволяет обеспечивать восемь-девять человек, — значение этого сдвига будет жить десятилетия. «Безостая-1» покорила Балканы, «мироновская-808» растолкала старые сорта у чехов и в ФРГ. Затем явились «Кавказ» и «мироновская-юбилейная», рекордсмены по аппетиту, снявшие для агрономов боязнь услышать от растения: довольно, больше не могу. Освоение этих новинок в селекции и творческое соревнование с ними родили множество удач местного значения.

О техническом превосходстве озимого клина над яровым говорит хотя бы нагрузка на комбайн: на Северном Кавказе она поныне вдвое ниже, чем на целине. Новинки типа «Нивы», «Колоса» идут на поля юга, за Уралом редко кто их и видел. Правда, яровой клин получил на вооружение почвозащитный бараевский комплекс машин, юг (в смысле широком) плоскореза и стерневой сеялки не принял, но тут сказ особый.

В среднем по стране гектар зерновых получает 170 килограммов минеральных туков. Это пятая часть оптимальной нормы, удобрений не хватает всюду, однако же и не хватает по-разному: целинный гектар получает меньше тридцати килограммов, многие же районы юга вносят по три — пять центнеров.

Отдача? Сначала о минусовой, о накладном расходе, к какому и Госстрах, и державный семенной амбар уже приучены. В одном 1948 году убиралось столько же озимых, сколько сеялось, а в десятилетии 1955–1964 годов гибло в среднем 11,6 процента посевов. В следующем же десятке лет (1965–1974 гг.) этот налог был поднят до 16,6 процента, причем поднят не областями Нечерноземья, тут зимуют надежно, а именно югом. Ростов дал двадцать процентов среднегодовой гибели, Днепропетровск — четвертую часть, Ворошиловград и Белгород — почти треть! Если в шестидесятые годы при морозе в пятнадцать градусов в ЦЧО теряли около пятой части озимей, то в начале семидесятых гибель при том же холоде достигла 58 процентов! Исподтишка пошел процесс «яровизации»: белгородские, курские, воронежские хозяева, убоявшись хлопот с царицей полей, взяли курс на яровой ячмень, благо все сольется в графе «зерновые».

Так, а сохранившиеся? Если сравнивать с дореволюционным уровнем, то прирост урожаев внушительный: Кубань и Таврия несомненно утроили сборы, Крым и юго-запад Украины достигли не меньшего. Но штука в том, что дооктябрьский юг был в основном яровым.

За пятилетку 1968–1972 годов валовой сбор по стране вырос на 24 процента, намолоты озимых поднялись только на семь с половиной процентов — видна разница в тяге? Средняя урожайность озимых (1966–1970 гг.) превышала продуктивность яровых лишь на 4,2 центнера, в семьдесят втором была больше на 3,9… Учти цену пересевов — и выигрыш практически исчезнет.

Она целиком советская культура — озимая пшеница нашего юга! Ведь только начинали разворачивать ее перед революцией и Область Войска Донского, и Новороссия, едва узнали в ней вкус и поняли, почему ухватились за нее и крепкий колонист-немец, и ученый в Париже помещик.

В Новочеркасске — музей казачества. Жалованные императорами сабли, знамена полков, воинские регалии — и почти ничего о хлебопашеской мощи «батюшки тихого Дона». А ведь и строевого коня казаку, и шаровары с лампасами, и шинель, и саблю — все, с чем провожал непутевого сына Григория хозяин Пантелей Прокофьевич, — давал хлеб. На германскую войну Дон из двухсот тысяч казачьих дворов выставил сто полков — это же хлеб народил и выпестовал столько чубатых пахарей-воинов.

Почему так притягательна история всякого колоса? Что за магия в ней? Отчего так интересно сквозь добросовестные старые книги глядеть в прошлое пшениц, каких уж нет — отслужили роду людскому? И отчего так затягивает давняя быль про то, кто покупал наши пшеницы и почем покупал — ведь и лес же везли, и поташ, и пушнину? И мер тех уже нет, и сортов, и поколений — разве цело и где-то лежит золото, каким был сделан холодный расчет. Но вдруг узнаешь, что маркиз Вильморен (его потомки будут учить селекции Вавилова) во время Крымской войны стал сеять нашу «арнаутку» в Провансе и Алжире — и вроде как горд: штуцера-то у вас были нарезные, а сорта хлеба с Дона везли. Узнаешь, что эта стекловидная твердая «арнаутка» (арнаутом на юге называли грека, а заодно и албанца) в начале века шла в Италии по 25 лир за квинтал, а за американскую больше двадцати не давали, и будто себе в похвалу читаешь отчет Департамента земледелия: «До сих пор на европейском рынке не появлялось еще американской пшеницы, которая могла бы конкурировать с нашими сортами…» Да и в самом деле, что сравнивать: «арнаутка», «гарновка», «кубанка» — двадцать процентов белка, а то и с хвостиком, в германских же — четырнадцать, в английских — двенадцать.

В Ростове на набережной — чугунные кнехты: «Заводъ Петухова, 1899 годъ». Ну, теплоходы чалятся, присесть можно…

А ведь тоже свидетели! Первым портом хлебного экспорта был Ростов-Дон до самого тринадцатого года, пятую часть зернового вывоза России держал, а вместе с Таганрогом так треть! Почти шестьдесят миллионов пудов в год отгрузить — это же работа!

Ах, как артистически, с каким весельем мастеров грабили и Пантелея Мелехова, и иногороднего мужика, и российского, уже с английским языком и при автомобиле, купчину вышколенные веками мировой торговли негоцианты Европы! Каким беззащитным Емелей выглядел на западных биржах с их акульей быстротой и четкостью мягкотелый экспорт России! Да и как не поучить такого славного партнера, настежь открывшего — ради валюты, локомобилей, сепараторов, тканей — свой не слишком прибранный природный амбар! «Купцам иностранным достается львиная часть, а нам, труженикам, — крохи самые микроскопические» («Донские областные ведомости», 1874). Унизительная система «фак» («справедливое среднее качество») даже выгодной делала засорение хлеба, нестандартность, — потом можно было подработать пшеницу в итальянских, французских портах и с толком сбыть в Англию. «Злоупотребления, существующие в ростовской хлебной торговле, увеличивают стоимость хлеба, бьют по карману производителей, теряющих, по минимальному расчету, около 2 млн. руб. в год, портят репутацию ростовского хлебного рынка» («Приазовский край», 1894). «Русская агентура за границей, русские экспортные фирмы и собственная торговля — единственные пути к действительному выходу из невыгодной для нас зависимости от иностранцев, получающих главный доход от русского вывоза» («Торгово-промышленная газета»). Верно!

Ну что тебе, родившемуся уже в «год великого перелома», до потерянных кем-то копеек и миллионов? «После 1964 года экспорт пшеницы из Ростовской области практически полностью был прекращен» (Калиненко И. Полям юга — сильную пшеницу. Ростовское кн. изд-во, 1971).

А Пантелей Прокофьевич посылал Григория с Натальей зябь пахать, их в степи снег разбудил, старик сам на решетах семена чистил, сто раз за лето закат глядел, обругал Дарью, что не те завязки к мешкам дала, когда он грузился на элеватор в Миллерово… Жалко!

Мы знали, что делали, когда рожь и яровую пшеницу замещали на юге пшеницей озимой. Нет злака, какой так умел бы поймать все осадки трех времен года и прийти к летнему зною уже неуязвимым. Она и всю осень не ленится, развивая корневую систему, и кустится щедрее, и весною проснется раньше яровых, и поспеет раньше, чтоб разгрузить хозяину сезон. А что озимый пшеничный колос первым распечатал урожайность в сто центнеров — это лишь подтвердило правильность ставки.

Совхоз «Гигант» основан на табунных выпасах Войска Донского. Первое пятилетие (до 1935 года) высевалась по преимуществу яровая пшеница. Урожай не мог окупить американские тракторы и комбайны: 4,9 центнера в среднем за пять лет! Взят крутой крен на озимую. Было много сбоев, зигзагов, петель, но…

В предвоенное пятилетие достигнут урожай в 17 центнеров.

Конец пятидесятых — 20 центнеров.

Начало семидесятых — 30.

Урожай 1974 года — без одного центнера 40.

Если ускорение сохранится, к концу века «Гигант» должен подняться к 80 центнерам озимого пшеничного намолота. И вывести-то пером такое трудно: зона засушливая, почвы — не ровня кубанским… Но даже уже существующие сорта делают мыслимым этот сбор.

Как же дошел озимый клин до жизни такой — яровой массив с явно слабой селекцией, с мизерной дозой туков шагает быстрее? Исключим фактор степных стихий и грань НТР. Остается только третий член троицы — чувство хозяина.

 

III

Начало июня, цветут травы. В Ставрополе — всесоюзный семинар: Минсельхоз Союза и ВАСХНИЛ подводят итоги сделанного наукой юга после «третьего звонка» 1969 года. В президиуме — Александр Иванович Бараев и Александра Алексеевна Зайцева из Целиноградского института, координатора борьбы с ветровой эрозией в стране. Целинным ученым недавно присуждена Ленинская премия — поддержка исключительная: никто из агрономов такой награды не получал. Собственно, и смысл семинара в том, чтобы столкнуть озимый клин с яровым в их подходе к защите почвы. Бараев весной семьдесят второго объездил несколько областей юга, написал острое письмо в Совмин Украины…

Заседания чинные, без сенсаций. Чуть ли не каждый выступающий поминает Докучаева, а заодно уж и Костычева, повторяет ленинское «берегите, храните, как зеницу ока, землю…» (хотя к эрозии тогда этот призыв вовсе не относился). Но идет негласный, обеим сторонам понятный счет: многолюдная наука юга дает отпор школе Бараева.

В целом принята тактика тертого председателя колхоза, которому нужно отвязаться от очередного «интересного начинания»: оно-то, конечно, и хорошо, и полезно, но — для вас, «а наши условия, шоб им лыха годына…» и т. д. Кубанский директор НИИ, уже положением Краснодара задающий тон, сам не приехал, прислал только тезисы, а в них туману, туману!

«Уточнено применительно к местным условиям значение отдельных элементов почвозащитной системы земледелия, разработанной для восточных районов страны…» Для восточных, уважаемые, для восточных, знайте свой шесток!

Впрочем, уже и до семинара первый раунд Бараев проиграл. Вы требуете ответственности? Так вот вам ответственный по штатному расписанию, с него и взыскуйте. Большинство НИИ и станций ввело особые секции, лаборатории по проблеме эрозии, обеспечив главным силам прежнее занятие внеземной агротехникой и агрохимией вне пыльных бурь. Иерархическая ступенька — новая, не известно куда ведущая, и кадры «на эрозию» направляются соответственные. Школе Бараева с ее почвозащитным стержнем, с ее оценкой любого работника по службе здоровью земли, с ее лозунгом-метафорой: «На корабле, где не вся команда, а один какой-то матрос думает о целости корпуса, плыть нельзя, потонешь», — методом штатного расписания преподан урок.

Я командирован освещать. Надо сделать телепередачу: дескать, агрономия юга творчески усвоила найденное на востоке и в дружественном соперничестве…

— Ну, как вам эта говорильня? — Бараев приглашает меня в свою машину, когда дело доходит до выезда в поля. Внешне он невозмутим, сверкает в улыбке золотом коронок — прямо преуспевающий профессор-медик. Потом, дома, в Шортандах, будет до света собирать сучья в лесополосах, чистить дорожки, пока давление не подправится, а «на войне — как на войне». Зато Александра Алексеевна Зайцева — недаром в молодости моталась в экспедициях с Вавиловым — режет с максимализмом:

— Бить надо, бить!

— Как, собственно, бить, Александра Алексеевна?

— Да пороть, как еще? Разложить и вкатить сотню горячих, чтоб месяц сесть не мог!

А если сдачи даст? Народ-то нещуплый. Бьют отстающих, а отставание может выявить только ход.

Успех Бараева обусловлен был многим. И личными факторами и общественными. А из Канады помогал Хорошилов, а в Целинограде нашлись такие организаторы, как Федор Моргун. А озонный дух мартовского Пленума, а народная обида, что с целиной ничего не выходит!

Почему агрономический юг в массе не поднимается на почвозащиту?

Отчасти, может, не видит, не сознает. Что ж, это человеческое свойство, Марксом отмеченное, — не видеть происходящего под носом и спустя срок дивиться, как оно так обернулось. Крымский сельхозинститут пригласил меня обсудить мою книгу. С лестной автору горячностью старшекурсники и преподаватели говорили, как это важно — писать про русскую пшеницу, защиту матери-земли, и все такое прочее. А за окном зала в тот апрельский день ветер разметал — яростно, до белых камушков! — поле иссушенной зяби. И никто словом не обмолвился: мол, и мы, братцы, горим. Только уборщица вошла и захлопнула форточки, чтоб на паркет не надувало пыли.

Но не видит, скорей всего, потому, что эрозия тут никого еще не оттесняла к краю, за которым — провал. Природа несравненно богаче целинной, набор культур оставляет уйму маневров: засекло озими — пересеешь подсолнечником, денег возьмешь больше раза в три. Потери натурального плодородия перекрываются удобрениями, поливом — интенсивность высокая. А поскольку все стоит на взыске «сверху» (вот и эти рассуждения — попытка спросить «сверху», как же иначе?), то предполагается начальный учет: ты получил такие-то жизненные силы природы, расписался — изволь передать по акту. Разговор о приеме-сдаче агрономом почвы уже вошел в стадию упоминаний в докладах (в разделе «надо бы», «хорошо бы»), но все остается пока колебанием воздуха, в залах переглядываются: как же, интересно, они мыслят себе это — мерные рейки ставить, что ли?

Память о «великом плане преобразования природы» по-прежнему служит признаком ортодоксальности, иногда полезно вздохнуть: досадили бы лесополосы, достроили бы пруды-водоемы — разве ж терпели бы такую страсть? Пруды-водоемы успели заилиться, лесополосы кое-где до макушек занесло, авторы диссертаций о гнездовой посадке дуба вошли в докторский, обычно пенсионный, возраст, а приятная печаль все греет: не досадили, всегда вот так…

Александр Иванович Бараев поддерживает прямых своих последователей: Продана из Запорожья, Щербака из Николаева… Естественно. Только есть закон: ученик опровергает учителя. Тут и сторона психологическая — копирование энергии не придает. Лишь чувство открытия, уверенность в первопроходстве могут годами держать в горении. Не копировщиком, а оппонентом, чуть ли не антиподом Докучаева считал себя Александр Алексеевич Измаильский, и не эта ли самостоятельная тропа сделала его спутником первого защитника черноземов? Иван Евлампиевич Щербак на своем сортоучастке в Новой Одессе возродил опробованный Измаильским «херсонский пар», сеет озимь в широких междурядьях еще не убранной кукурузы — и именно эту поправку к бараевской системе считает ключевой, «sine qua non». Да на самой целине… Найди сегодня в Кулунде, в омской степи, в Оренбуржье крупного агронома, который бы считал себя праведным последователем Бараева! Нет, все конечно же совсем другое, у каждого свой комплекс — хорошо, если не собственная система. И только десять лет наблюдений дают разглядеть, что все ветви, веточки, листья слагают одно дерево — и оно зеленеет.

Впрочем, «понять — значит простить». Слишком уж стараться понять, почему на юге с почвой происходит то, что происходит, — значит смириться с пыльными бурями.

Я могу представить, кто сейчас нужен для освещения. Непременно здешний, корнями из казачьего, таврического земледелия. Но с кругозором планеты, культурой века НТР. С известностью, иначе обличения его останутся воркотней районного чудака. К чинам-диссертациям искомому надлежит быть равнодушным, иначе видимая всем корысть обесценит глаголы. Требуется не флюсу подобный специалист, а в некоем роде пророк, философ, способный и «глаголом жечь», и увлекать примером. И пример тот должен быть материальным, чтоб можно было «пощупать». Да, это непременно — он должен уже сегодня показывать, что принесло сделанное им вчера!

Однако хватит патетики. За всю жизнь судьба свела меня с одним Бараевым, и то — не печать подняла его, а он поднимал пишущих до уровня делаемого им. Даже в шестьдесят шестом году «Сельская жизнь» вкатила мне по первое число за речь о бараевских парах — они, оказывается, канадские, на экспорт хлеба направленные, заведомо капиталистические, а я не раскусил, выказал «социальную неразборчивость».

Нет, не ходят, чая освещения, профессора Вихровы, крестьяне здоровой кровью и аристократы мыслью, с возвышенным строем души и презрением к грацианщине. Кадры подбираются, они выдвигаются, а пафос делается собкорами, пора бы и знать. За годы поездок мне выпало наблюдать и расспрашивать Лукьяненко и Пустовойта, знаю дорогу к Ремесло и Кириченко. Но великаны селекции — не лекари земли, использовать здесь их имена — спекуляция. Поля института Ремесло под Киевом порошит чернозем с делянок института Лукьяненко — теперь «имени Лукьяненко».

Я к одному: сыскать на юге профессора Вихрова в почвозащитном его варианте — задача просто веселая по неисполнимости своей.

…Везут нас, «семинаристов», на отроги Армавирского коридора, за Сенгилеевское водохранилище, где зимой шестьдесят девятого года пашню выдуло до хряща. Рельеф сильно пересечен — взлобья, скаты, овражки. Здесь применен целинный способ обработки: стали пахать плоскорезами, сеять стерневыми сеялками, и вот даже после такой зимы озимые уцелели. Для обзора выбран холм. Подготовленный колхозный агроном докладывает семинару, а мы снимаем синхронно (то есть изображение вместе со звуком) первый стоящий эпизод.

— Следствия, — раздается за спиной, — Лечат следствия, а не болезнь.

Будто негромко, но звукооператор зло оглядывается: попало на пленку.

— Устройство «с гор вода». Видите, вдоль склона и пашут, и сеют.

Разобрало же кого-то со своим мнением! Запись испорчена.

— А стерневая сеялка еще и бороздки оставила: катись, вода, в Сенгили. Высушим — тогда стерней прикроемся…

Помехи исходят от мужчины в почтенных годах, на отутюженном лацкане — блескучие лауреатские значки. Ревнива же южная натура! Снимаешь, так ты меня снимай.

Прошу о водворении порядка.

— Вы бы, Яков Иванович, подышали тут пылью… — не церемонится устроитель из ставропольских.

— Дышал! Когда вы еще проектировались — и в одиннадцатом, и в двадцать первом. Мы не называли тогда — эрозия, мы говорили — песчаная контрреволюция.

— Ну, хорошо, хорошо, выступите на заключительном.

Выступил. Полный титул его — директор Всероссийского института виноградарства и виноделия, доктор сельскохозяйственных наук, профессор, дважды лауреат Государственной премии СССР. Потапенко Яков Иванович. Выступил без успеха… Все ждали уже оценочной речи вице-президента ВАСХНИЛ и продажи билетов на обратную дорогу. Разговор о морозе, влаге, о направлении обработки, о том, что водная и ветровая эрозия, дескать, не сестры, а мать и дочь, восприняли, кажется, тоже как укол Бараеву.

Я знал: усадьба этого института — под Новочеркасском, на буграх донского правобережья. Среди командированных, авточастников, разного курортного люда, валом валящего трассой Москва — Баку, притягательно место это придорожным рестораном «Сармат», где, во-первых, подаются донские вина да новые какие-то («Ермак», «Тихий Дон», «Букет Аксиньи», разве только Пантелей Прокофьевич Мелехов в ход не пошел), во-вторых же — кормят вас на кургане, где раскопан клад сарматской царицы. Эти-то домодельные этикетки (и сарматы изображены, и казак на бочке, и Ермак с сибирской короной, а еще почему-то корабль Тура Хейердала!), даже само название института — «Русский виноград» — и гасили интерес. Стоит моя родимая Массандра на тесаных камешках Удельного ведомства, хранит в винотеке херес 1775 года, гребет граблями «золото» на мировых конкурсах — и не тужит о бутафории.

…Со Ставрополья — на Дон. Все с той же необходимостью освещать. Ростовская область — шесть миллионов гектаров пашни, одной пшеницей занимают почти два миллиона, держава! Донской зональный НИИ испытал в Сальской степи плоскорезы. Стерневыми сеялками засевает чуть ли не двести тысяч гектаров. Значит — стронулось? Найти бы теперь хорошо говорящего и пригожего обличьем ученого, казака родом, — и, благословясь, крутить про ликвидацию пыльных бурь…

В основе же будет вранье. Уже сосчитано, опубликовано, оглашено: водная эрозия вредит области устойчивей и сильней, чем ветровая. Потери от стока приносят Дону ежегодный ущерб в сорок миллионов рублей, смыв почвы ежегодно убавляет донскую пашню на восемь тысяч гектаров, а потери от пыльных бурь только в критическую зиму шестьдесят девятого поднялись до тех сорока миллионов. Если тут регулярно гибнет пятая часть озимого клина, то гибнет в основном еще до черных бурь, от причин иных. Вранье всегда вылазит наружу — на листе ли, на пленке, в звукозаписи.

В опытном хозяйстве зонального НИИ мне показали и лункование, и щелевание, и что-то еще иное, обязанное задержать сток. Но газик, на котором обзирали, вдруг засел в глубоченном рву, пробуравленном талым потоком, и сразу прояснилось: плюет вода на эти щели-лунки.

Без охоты отправился я в «Русский виноград». Что ж, если негде искать, пойдешь хоть в институт табака и махорки.

Встретил меня не респектабельный лауреат, а страдающий кашлем, в больших годах человек: достал, понимаете, пневмонию, никак не погаснет.

Поняв, зачем я приехал, Яков Иванович пресек все уговоры домашних, собрался, поехали.

 

IV

— Смотрите так, будто вы издалека, ну, из Новой Зеландии, впервые видите эти места, — требует Яков Иванович.

Стараюсь. Вижу прямоугольные, просторные, гектаров под двести, поля, вижу всхолмья и балки справа и слева от трассы на Матвеев Курган (именно туда мы едем). Что же — широта, размах. Триумф крупного хозяйства с элементами преобразования природы, если иметь в виду лесополосы.

— Ну, поняли? Рельеф — волнистый. А разбивка полей? Плоскостная. Вот и раскол. Нет в натуре плоскостей, нет, любое поле с уклоном — хоть два градуса, а скат. Организация территории считает ландшафт ровным, насильничает. Покажите хоть клочок, где пахали бы поперек склона, удерживая воду! Всюду — вдоль, любая бороздка старается, чтобы и снегу, и ливню скорее в овраг. Насилие закреплено лесополосой. Кто б и захотел теперь пустить агрегат поперек — посадка не даст… Когда рота входит на мост, дают команду, чтоб не в ногу: «ать-два» разрушает мосты. А тут все в ногу, каждый проход трактора работает на сброс. Я и говорю — устройство «с гор вода»! Простое, безотказное, освобождает и от воды, и от земли.

Ах, вон он о чем… Ну да, обработка по горизонтам, есть такой прием, американец Хью Беннет о нем пишет. Они там, в Великих Равнинах, комбинировали уйму всякого… Яков Иванович продолжает:

— Поля нарезали заново в пору укрупнения колхозов, в начале пятидесятых. Ввели в пашню и склоновые земли, где колхозы овец пасли, роскошные клетки получились. Цель — простор для тракторов: длинные гоны дают высшую выработку. И вместо живых нивок получили полигоны для техники. Главное же — любое орудие стало соскабливать гумусный слой. Чем выше агротехника, тем сильней эрозия. Где нарезка ради гонов и прямоугольные лесополосы дали эффект? Да где воде течь некуда. В Приманычской впадине, допустим, в совхозе «Гигант». Но в природе идеальный плоский рельеф так же редок, как и горные пики…

Эх, Яков Иванович, каких только причин не находим для объяснения сельских хворей! Поднимаешь журнал десяти — двадцатилетней давности, так и смех и слезы: что только не винили! Теперь, значит, новый жупел достанем — организацию территории…

— Верно, как же без жупела, — вроде согласился Яков Иванович. — Вот мой отец — он на Ставрополье держал виноградник — решил перезаложить участок, померзли старые кусты. Вообще — какой самородный ампелограф был! По голому чубучку мог сорт определить, под старость состоял у нас в институте вроде как тайным советником, поражались все… Да, значит — новый сад. А я в те поры учился в Тимирязевке, комсомолист был — страх. Приезжаю помочь. «Как разбивать будете?» — «Как заведено — с горы до долу». Я ж уже подначитался, и к нему, как вы говорите, с жупелом: «С горы до долу — это в вас помещичья наука сидит. Классовый враг вас подучает, чтоб вода стекала, чтоб сносило землю». — «А как надо?» Я ему формулу: энергия пропорциональна массе и квадрату скорости. Чем круче склон, тем больше скорость потока. Больше выпало воды — выше будет разрушающая энергия, больше земли снесет. Хочется иметь виноград, так надо свести скорость тока к нулю, тогда и энергия пропадет. Моргает мой батько: «Ну, если не брешешь — разбивай сам». Разбил я поперек, валики поделали, связали сток. И что вы думаете — потянулась лоза! И зимует у моего Ивана Петровича хорошо, и родит богаче, чем у соседей. «Где ж ты раньше был? Прятали ж, паразиты, формулу от незаможного человека!»

Посмеялись. Я меж тем взглядом памяти бежал по виноградникам гордой моей Массандры и с холодком в душе убеждался, что все они посажены как раз «с горы до долу». Крутизна страшенная, трактор не поднимется, а шпалеры бегут с яйлы к морю — и в Алуште, и в Гурзуфе. Снос почвы, наверно, жуткий, в пору дождей море на полкилометра рыжее, на грунте одни камни остаются. Вечная жажда, такая нехватка воды — и в море ее, где ж у земляков глаза?

— А формулу эту, — в тоне дорожной байки продолжал хозяин, — я потом и Ивану Владимировичу Мичурину предъявлял. Меня он взял к себе в Козлов на отдел физиологии. Я уже, правда, москвичом заделался, в Наркомземе, потом в ВАСХНИЛе сидел, а тут такое предложение — решился. Николай Иванович Вавилов, наш президент, узнал — кивнул: правильно, вам же больше проку… Тоже закладываем виноградник — южный склон был у реки Лесной Воронеж. Настаиваю, чтоб только по горизонтали, — и формулу энергии! Иван Владимирович усмехается: «Ну, раз пропорционально массе — валяйте поперек». И стало правилом. Все десять лет, что я в Мичуринске работал, сажали только по контурам… Но вы вот что учтите: и у батьки моего, и у Ивана Владимировича был выбор. Я толкую одно, обычай говорит другое, а земля-то своя, решать хозяину. А у колхоза кто-нибудь спрашивал, когда кроили эти полигоны? Землеустроители спустили проект, МТС в натуру перенесла, лесомелиораторы полосками обнесли — баста. А думаете, не нашлось бы здравой головы, если б сами решали? Америка до тридцатых годов тоже все рубила по меридиану, одну знала нарезку — север-юг, а клюнул жареный петух, невзвидели солнца, сам сенат за голову схватился, и стали кроить не как хочется, а как можется. А вот где у наших преобразователей были глаза, когда с чужой свалки подобрали уже отброшенное и взяли за основу землеустройства, это уже не агрономам выяснять… Бараева Александра Ивановича один раз в Канаду послали, и он, зрячий человек, сразу углядел плоскорез. Но там-то прерии, равнина. По Штатам же сколько наших ездит, каким только штукам не дивятся, а слона — организацию территории — никак не приметят. Можно валить на пыльную бурю, но она же итог процесса! Ветру появляется пожива, когда пашня иссушена, измельчена. Первопричина — «с гор вода», отсюда и вымерзание озимей, и пересевы, все.

Хорошо, а в институтском их хозяйстве озимые померзли?

— С какой стати? Все убрали, все, помногу не берем, но из пятидесяти центнеров не выходим. И виноград не померз, хоть и на буграх сидим. Восемь тысяч гектаров лозы Дон потерял, мы — ни кустика. Да и не было его этой зимой, вымерзания, — досадливо махнул рукой мой лектор, — было вы-мо-раживание, гибель в холод от высыхания, так и называть надо. Влага ослабляет стужу, действует как водяное отопление. Ростовская область в год отправляет в овраги четыре миллиарда кубов воды — знаете, сколько нужно стараться зиме, чтобы заморозить такое море? А тут за нее постарались. Период идет влажный, что ни пятилетие — доза осадков вверх, а мы позволяем агрономам болтать: «Несмотря на неблагоприятные погодные условия…» А надо бы смотря, давайте оценивать себя по тому, как используются факторы жизни.

— Выпадать-то, Яков Иванович, оно может не тогда, когда нужно, важно ведь распределение по сезонам.

— Доверяйте глазам. Вон тополя при дороге. Желтеют, так?

Теряют лист. В середине июля! Что — жара, при чем жара, если неделю назад прошли ливни, каждый гектар получил по тысяче тонн воды? Многолетнику до осени должно бы питья хватить, он обязан тень давать, глаз радовать, а — выпрягается. Потому что воду из-под него выхватили. Кюветы, асфальт, трубы-мостики всю эту влагу — в Азов, ведь трасса — осушительное устройство. Там, где избыток воды, орошений не строят, верно? Почему же в засушливом климате все направлено на сброс воды — и трасса, и проселок, и лесополоса, любая деталь ландшафта? Ладно, у дерева век короткий, но река — она живет эпохи, она же должна подняться во влажный период? Давно не видели Миуса? Ну, тогда опоздали. Мир праху, кончился. Был в войну мощной водной преградой, а сейчас…

Крутой, величественный правый берег — его-то и брала с великой кровью наша морская пехота — говорил о древней силе течения.

Подъехали — мутная канава. Едва хватает хуторским утятам. Грязь, ил, пух… Это — Миус? Это по нему ходили галеры Петра, на эти берега переселяла Екатерина таврических греков? С этим сопоставлять грозные слова «Миус-фронт», какие я все слышал в сорок четвертом от солдат стоявшего у нас полка?

С судьбы реки начал и Николай Васильевич Тарасов, первый секретарь Матвеево-Курганского райкома, — вроде без повода с нашей стороны. Впрочем — как, ведь Яков Иванович в гостях, надо бы ушицу заделать…

— Скажете — сочиняет, теперь уже самому не верится, — горячо говорил секретарь, — но еще в пятьдесят шестом году за одну ночь вот этими руками пять мешков настоящего рыбца в Миусе наловил! Красная рыба водилась, сома в счет не брали… А теперь воробей без сапог перейдет. Вспомнят когда-нибудь секретаря — это, мол, Тарасов Миуску кончил, при нем накрылась. Ведь про проклятые клетки разговор не зайдет, их к делу не пришьешь…

Клетки, о которых шла речь, виднелись на стене за креслом секретаря. Это была схема землеустройства района. Прямоугольники полей в лесополосах тянулись с севера так казарменноровно, будто кто-то неукоснительный еще при живом Миусе, с ручьями и терном в балках, с крутыми выпасами и гнутыми пашнями, уже видел желанную ему плоскость.

— Не даю снимать, пусть всем глаза мозолит, — объяснил Тарасов. — Профессор Гаврилюк из Ростова в пятьдесят шестом проводил у нас в «России» почвенное картирование. Через пятнадцать лет вернулся, взял срезы на тех же полях — и приходит ко мне растерянный. Если б, говорит, людей и этих мест не знал, подумал бы, что не туда попал. По пятнадцать сантиметров почвы исчезло — во какой бульдозер отгрохали! И все же оно в Миусе, в Азове, — откуда ж тут рыбе быть? Нет, Яков Иванович, вы нас не оставляйте. Надеемся, верим и хоть медленно идем, но верно… На объекты с кем поедете?

Яков Иванович попросил послать с нами Манченко.

Главный агроном района Василий Иванович Манченко, селянского вида дядька, Якову Ивановичу обрадовался. Корреспонденту же… сказать бы ему то, что сам он хочет услышать, заправить бы поскорее обедом — и катил бы с богом. (Да-да, Василий Иванович, не отопретесь, виделось такое желание!) Дорогой в колхоз «Россия» выяснилось, что Манченко тут агрономом с самого сорок пятого года, всему свидетель… И, значит, участник?

В том, что почву смыло? Ну, конечно, разве ж без нас вода отсвятится. И поля нарезали, и лесополосы проложили. Последний десяток лет осенний сев стал пустым переводом семян: осенью спрячем в землю тысяч пятнадцать тонн лучшего зерна, а весной в пожарном порядке высеваем фураж. Обезвоженность! Замкнули круг: потеря плодородного слоя велит обрабатывать сильней и глубже, а усиленная обработка, с запрещенными приемами, доедает пахотный слой.

Значит, он сознательно применяет запрещенные приемы?

А как же, разве ж хуже других? Глыбу бьют, «чемоданы» проклятые сокрушают, вся мощь техники на это идет — растереть в порошок. Чтоб потом ветерком несло. Раньше только восточный ветер давал пыльную бурю, а теперь — откуда бы ни потянуло, лишь бы скорость метров в четырнадцать…

Ну, а как же с ответственностью агронома? В «России», рассказывают, почвовед своей карты не узнал?

— А мы ее Якову Ивановичу отвезли, ответственность. Пришли без шапок, положили ему под ноги: «Дохозяиновались, а теперь вы решайте».

— Не совсем так, — махнул рукой Потапенко. — Вместе одно искали, друг друга нашли.

— Нет, теперь вы наш атаман, с вас спрос…

Оставляем машину у украинской грани, за хутором Репяховатым. Манченко позвонил председателю «России», он нас ждет на высотке. Якову Ивановичу всходить тяжело, но идет — и не разрешает мне оглядываться. Смотреть только под ноги, а то все себе испорчу.

Близ вершины — следы окопов, немецких, наверное: вон рифленые банки противогазов. А осколков — гуще, чем камней. «Каких последов в этой почве нет…»

— Ну, теперь смотрите, — разрешает Яков Иванович.

Поля обвивали холм! Расширяясь или сужаясь, смотря по крутизне, они походили на годовые кольца невероятно здорового пня, в центре которого стояли мы. Не геометрия пластика. Одну из полос пахали — приятелем моим плоскорезом. Еще дальше женщины что-то делали с соломой — разносили вилами и зачем-то топтали.

Мне дали время понять и осмыслить.

— С водораздела начинать, с водораздела. — Потапенко был взбодрен этой картиной, его и кашель отпустил. — Овладей командными высотами, а контролируй себя внизу. Илларион Емельяныч, — это к председателю, — зачем пруды-водоемы?

— Чтоб караси водились! — весело ответил председатель.

— Молодец! А не для мелиораций, нет. Вор уже пограбил, пожег, его где-то поймали, что-то отняли — и хвалятся. Сгонять воду, потом назад качать — дурачья работа. У тебя, Василий Иваныч, на Петровой пристани долго пруд прожил? Глубоченная балка была, а за пять лет земли натащило — уже и гусь не поплывет. Вы ко мне в дождь приезжайте. Подгадайте под ливень — махнем в балки. Я хожу! Елена Ивановна плащи прячет, а все равно… Верите — не течет с пашни в пруд, полнится только родниками.

Конечно же я был уверен, что сразу схватил всю суть — то же ощущение было и осенью 1963-го, когда Бараев впервые провез меня по своим бригадам и показал плоскорезы, стерню, полосный пар. И, в подтверждение своего понимания, я, как всякий приезжий, счел нужным отметить минусы. Для тракториста при такой нарезке подъемы и спуски исчезнут, но зато «вправо-влево» только успевай поворачивать. Ведь снижается же выработка!

— Давала бы одна выработка хлеб — давно озолотились бы, — вступился привычный, видно, к посещениям Илларион Емельянович. — Конечно, рекордов тут не ставим, расценки пришлось изменить. Зато взяли хороший урожай ячменя. Главное же — овраг зарастать стал, уже рубцуется, значит — работают канавки.

— Валы и канавы, — поправил Яков Иванович, — Называй — водопоглощающие канавы с органическим заполнителем.

— Какие канавы, какой еще заполнитель?

— А вроде линий обороны. Пошли, увидите.

Первая траншея — ее я сперва принял за остаток военной — опоясывала самую вершинку холма, набита она была посеревшей соломой, пересохшей донизу. Но уже во второй, шедшей ниже по горизонтали, набивка оказалась влажной; в третьей, отделявшей край пашни, была на дне просто мокрой. Женщины, оказалось, и набивают свежую траншейку привезенной соломой. Ловушка для стока — понятно, но солома-то зачем?

— А чтоб зимой не промерзло, снег чтобы стаял — и сюда, — легко объяснил Илларион Емельянович.

Потапенко заговорил об Измаильском. «Как высохла наша степь» — спрашивает тот названием своей книги. Как высохла?

Да лишившись степного войлока! Растительные остатки в некосимой степи играли ту же роль, что лес в иных краях: сохраняли под собой влагу, были изоляцией от жары, почва под таким ковром меньше промерзала. Мы степной войлок полностью уничтожили, а функцию его возложили на искусственный лес. Но разве лесополосы заменят растительный ковер? Лесная подстилка под ними не образуется, почва глубоко промерзает и под деревьями, а если они еще посажены вдоль склона — толку вообще никакого. Никто не отказывается от лесомелиораций, но поручать древесным насаждениям можно только посильное. Бараев верно возродил в стерне одно из назначений степного войлока — прикрывать пашню от ветра. Но впустите влагу в почву весной, когда пахота еще мерзлая, а снег уже ревет в оврагах, откройте ворота воде! Не осталось природного былья — имитируйте его, набейте канаву соломой, навозом, стеблями, даже старой лозой. Дно канавы не промерзнет, что сюда попало — для эрозии пропало. Главная задача агронома на юге, по Измаильскому, — увести сток в землю. Мы ничего не открываем. Пахота перпендикулярно наклону местности, плужные борозды по горизонталям, кулисные пары — все Измаильский. Написано это и испытано им, когда в других странах, грубо сказать, и конь не валялся. Мы лишь приводим приемы Измаильского в соответствие с сегодняшними техническими параметрами — и разрушительными, и конструктивными.

Дорого, сказал все понявший экскурсант. Дорого, Яков Иванович. Вот почвозащитная система целины — она никаких трат, кроме как на орудия, не требует. А такое вот устройство — канавы, набивка, валы…

— И распылители стока у дорог, — добавил Манченко. — И еще топосъемка, проект работ требует точной съемки.

…Да, и съемка — это ж тянет на целую оросительную систему, только что на даровых осадках. А мелиорацию у нас берет на себя государство, вешать же на бюджет еще и эти линии укреплений…

— И лесополосы, — вставил Манченко. — Которые вдоль склонов, надо корчевать, а закладывать новые, по горизонталям.

Тем более!

— Никаких денег ни у кого «Россия» не просит, — посерьезнел Илларион Емельянович. — На гектар тут ушло по семьдесят рублей. Прибалтика вкладывает в гектар мелиораций тысячу казенных — и недорого! А семьдесят рублей за то, чтоб сберечь даровые пятьсот миллиметров осадков, — дорого?

— У меня опыты, головой отвечаю за точность, — сказал Манченко, — На участках с контурно-полосной организацией запас влаги на пятьдесят миллиметров больше, ячменя получили на семь центнеров выше, чем с контроля. Дело в два года окупилось. За эти два года контрольное поле потеряло пять сантиметров почвы — у меня там реперы стоят.

— Да, дорого, не возражайте, — прервал Яков Иванович, — Все денег стоит. Вот на километр трассы, по какой мы сюда и отсюда, потрачена тысяча рублей. Не на асфальт, нет, только на сброс воды — лотки, трубы, разный бетон. А сколько стоят двадцать семь миллионов тонн почвы, — ее правобережье Дона теряет каждый год, — это я не слыхал. Миллиарды кубов талой воды — тоже, наверно, денежка? Вот ты, Василий Иванович, главный агроном — отвечаешь за что-нибудь реально?

— А как же, — кивнул Манченко, — На мне сто сорок килограммов бумаг. Два шкафа папок и еще в столе. Переселялись — взвешивал.

Поехали смотреть размытые до обнажений камня-плитняка выпасы; рождения балок — и кончины их там, где контурной системой отключили водосбор; выходящие к Миусу потоки мелкозема, подмытые корни диких груш у овечьих пастбищ (все это потом я снимал, даже передавали по первой программе ЦТ). Манченко показывал место, где под наносами Миуса покоится танк: зимой сорок пятого трактористы ныряли к нему, снимая запчасти. Илларион Емельянович Лямцев открыл кое-что из хозяйства: прибыльный консервный цех позволяет финансам выдерживать эрозию. Женщина из тех, что были на соломе, говорила о смыве так: «Моя сваха оставила под дождем уголь на ночь — полмашины унесло. А что там пашня — зола!..»

И началась новая для меня школа — школа Потапенко.

 

V

«Слишком хорошо, чтоб быть правдой» — английская, что ли, пословица?

Хозяева колхозов сами, без шапок, пришли в отраслевой — виноградарский! — институт и стали просить у науки помощи своему озимому клину. А наука — Потапенко то есть — не рекомендациями им ответила, не планом мероприятий, а, разбранив за поздний приход, сердито покашливая, заложила, как старый земский врач, свою пролетку, объехала хутора, созвала консилиум и велела делать то-то и так-то. Разделять проблемы на агротехнические, мелиоративные и почвозащитные нельзя. Землеустройство, не сохраняющее землю, — бессмыслица!

Конечно, тут — не без поддержки областных органов. Контурную организацию территории начали сразу одиннадцать хозяйств Дона, мимо обкома такое пройти не могло. И не без проектного института. Но «Южгипрозем» действовал согласно рецепту.

Положим, Манченко — агроном-то незаурядный, чистописание его не высушило. Он учился у Вавилова, и не просто слушал лекции, а прошел курс в студенческой группе, которой руководил Николай Иванович Вавилов (была такая форма связи студентов и профессоров). Когда мы сошлись поближе, Василий Иванович рассказал несколько историй, какие, пожалуй, могли бы украсить сборник воспоминаний о великом ученом… Лямцев — организатор по сути, строитель хозяйства, он в своей Голодаевке (теперь она переименована в село Куйбышево) в основном занят добыванием, доставанием, изысканием всякого рода «дефицита» — тем, что Ефим Дорош называет «диким, хищническим расходованием времени» сметливых и дельных работников. Но когда коснулось основного — земли, он не на колхозного агронома переложил, а сам завязал контакт с профессором-виноградарем. Меж ними — отношения доверия и дружества. Конечно, хозрасчет, техническую работу колхозы оплачивают. Но научная основа связи — бескорыстна. «Оно ж ему для карьеры совсем не нужно», — говорит о Потапенко Илларион Емельянович Лямцев.

Но почему же двое ищущих, главный агроном и председатель, когда ехали в виноградарский институт, миновали (в прямом смысле, трасса проходит рядом) институт общеземледельческий, коему начертано тревожиться о земле, — Донской зональный НИИ? Тут ведь целый трест с дюжиной опорных совхозов, широта исследований, огромный штат — как-никак шесть миллионов пашни на тихом Дону. Если предложенное доктором Потапенко — блажь, доморощенная новация, то как НИИ позволяет соблазнять сирых и легковерных? Если Яков Иванович указывает выход из тупика, то почему контурно-полосную организацию первыми приняли не опытные совхозы, почему они вообще ее не приняли?

Николай Николаевич Ильинский, директор, ответил доверительно и миролюбиво:

— Яков Иванович затеял прекрасное. Конечно, надо пахать по горизонталям. Но у нас и топографическая съемка старая, неточная, и денег на это нет, и соломы даже — набить те ловушки. Притом, лесополосы ведь выросли, их не согнешь по рельефу, а рубить — у кого поднимется рука? Дело шлифуется, дозревает в процессе опытов…

В науке Северного Кавказа Н. Н. Ильинский — человек с весом, и из этих его слов я вовсе не хочу извлекать никаких критик. Что есть, то и сказал. Иначе почему бы Бараеву возвращаться с юга с высоким давлением, а в Таврии и в Тавриде (на виду у Чатырдага) мести бурям?

Вопрос — откуда оно заводится, то, что отыскали агроном с председателем? На какой почве вырастает и что за климат ему нужен?

Жарким летом семьдесят второго я на неделю обосновался в Новочеркасском институте. Возмущенный нашей поездкой в Матвеев Курган врач посадил Якова Ивановича под домашний арест, запретил встречи, и я был обречен на свободу.

Утрами шел в виноградники.

Как в сельском доме каждый камень и лист шифера служат тому, чтоб было прочно, тепло и сухо, так и в этой зеленой крепости каждая шпалера, полоса, дорожка, канава, каждый проход трактора служили уловлению стока. Учтен любой уклон, даже мизерный. Потапенко тут работает без малого тридцать лет. Конечно, на таких буграх-складках продольная обработка, вроде массандровской, наверняка на этот срок согнала бы гумусный слой в пойму Дона. Или построить крепость, или идти в плен… Вид у чернозема свежий, отдохнувший. В канавах под прелой соломой досужие рыбари копали дождевых червей, бригадиры их за то преследовали: нарушают систему.

Двадцать четвертого июля, не веря себе, я нашел спелую гроздь. Дома у нас первый пирог с виноградом пекли седьмого августа, в семейный праздник, и мать выпрашивала у знакомых сторожей две-три кисти самого раннего, еще кислого «чауша». То — на южнобережье Крыма! Здесь — северная граница винограда, а синеватые, с великолепным мускатным тоном ягоды содержали сахару процентов под двадцать. Оказалось — «фиолетовый ранний», морозостойкий, иммунный к болезням, из сортов Якова Ивановича. Селекция винограда и принесла ему Государственные премии, хотя селекцию своей специальностью сам он не считает. «Мое дело — факторы жизни растения». Пусть так.

Жил я в одном дворе с младшим братом профессора, Александром Ивановичем. Он состоит в институте лаборантом — с тех еще лет, как вернулся с войны. Перед моим окном гонял бойкий мальчуган лет восьми. «Арне, ужинать!» — звала мать. Арне — редковатое имя для донского хлопчика…

— Да ведь не мы называли, — объяснил за скромной семейной трапезой Александр Иванович. — Это дядя Тур имя дал, верно, Арник? Мама поехала покупать нашего разбойника, а у нас в гостях был Тур Хейердал, он нам и оставил имя. И кораблик свой.

Мне был показан макет «Кон-Тики». У Хейердала виноградник в Италии, его интерес к работам Потапенко почти профессионален.

Сюрпризы только начинались. Я схватил лихорадку — Александр Иванович принес свежей коры хинного дерева. Оно, оказалось, растет в теплице, там и тропические растения, и недурная роща цитрусовых. Меньшой брат ставил в этом ботаническом саду какие-то опыты…

Я поправился — провели вечер в музее, среди античных амфор, хазарских котлов, изъеденного ржавчиной инструмента древних виноградарей. Все найдено при раскопках на территории института — с археологами у Александра Ивановича давний контакт. Курган, при котором теперь ресторан «Сармат», раскапывали сами — с присутствием археологов, понятно. Клад был давно разграблен, ничегошеньки, кроме следов грабежа, ну а северный склон — его и глядеть было нечего, туда ценностей не клали — шевельнули бульдозером для порядка. И вдруг восемь чаш из электра, позолоченных, с медальонами в центре, заказной эллинской работы самое позднее первого века! (Александр Иванович объяснял — вот рабы убирают виноград, опорой лозе служило намеренно засушенное дерево; вот Амур и Психея, нереиды, Посейдон…) Скифское же серебро, найденное в третьей бригаде, пришлось отдать Эрмитажу, взамен у него выпросили вот эти чернолаковые килики, явно из метрополии. Амфоры склеивали сами: доставив морем вино и масло; греки тару тут разбивали — ведь степняки пользовались легкими и удобными мехами.

Древнейшее из культурных растений, виноград прошел на берегах Дона через много цивилизаций. Русские обживают эти берега только в десятом веке. Был ли разрыв между древнерусским и средневековым казачьим виноградарством, прерывалась ли культура живших здесь некогда аланов, черных болгар, «неразумных хазар», с которыми были счеты у вещего Олега? Или народные сорта «цимлянский», «аленький», «варюшкин», «слитной», «красностоп» ведут родословную прямо от доадамовых лоз Закавказья, родины европейского винограда? Потапенко-младший исходил аулы Дагестана, привлек к выяснению родословной форму инструментов, местные тюркские названия — он дал мне оттиски своих работ… Нет-нет, он не историк. Вообще, сказать честно, диплома у него нет, засел на третьем курсе заочного СХИ, все недосуг.

Во время своих утренних хождений я дважды видел лису с лисятами — она перелаивалась с институтскими дворнягами. Выяснилось, и к этому причастен меньшой брат. Гектаров двадцать земли на виду у шумного Новочеркасска оставили, как выразился Александр Иванович, «в покое»: уголок некосимой степи, овражки, лесок, пруд. Не дают убивать живое ни химией, ни дробью, ни косой-лемехом. Яков Иванович провел участок в горсовете как микрозаповедник, а меньшой брат защитил от ревизоров хитрым плакатом: «Цех биологической защиты. Участок сохраняемой природы для поддержания биологического равновесия». За десять лет тут появилось двести пятьдесят растительных видов, поселились перепела, куропатки, зайцы, белки, вот и лиса… Ну, и божьей коровки, златоглазки, иных энтомофагов полно, ведь ядов институт на виноградники не вносит. Микрозаповедникам Потапенко-лаборант склонен придавать серьезное значение. Роль гигантов типа Аскании в сохранении биоценозов невелика: уже в километре от заповедника живому негде приклонить голову. Нужны малые островки, вкрапления нетронутой природы, земельные траты тут невелики, каждый совхоз может себе их позволить, и будет противовес нашествиям тлей, плодожорок, прочей нечисти. В омской степи, под Иссык-Кулем (он показал статью) заповедали всего пять гектаров целины и колков — эффект уже виден. С чего ж и начинать биологическую защиту, если не с зеленого дома, где всегда живут в тесноте и никто не в обиде?

Хороший они народ, районные Леонарды. Свобода, нескованность — пожалуйста, и тропические диковины растит, и эллинские колонии копает, биоконтролем занят, а еще и живописец… Но скоро добрая снисходительность моя исчезла. Потому что Александр Иванович принес свою книгу — виновницу его «хвостов» в сельхозинституте. Внушительный, почти в три сотни страниц, том вышел в Ростове в 1971-м. «Биорегуляция развития растений».

Опираясь на десятилетия собственных опытов, на литературу отечественную и США, Японии, Индии (по-английски он читает), автор освещает крайне острую ныне тему о грани между живым и неживым, о том, «чувствуют» ли, знают ли свои потребности растения. Автор не боится говорить, как убого еще наше знание по сравнению с океаном непознанного. Исследователям пока доступны в основном внешние, довольно грубые проявления жизненных процессов. Химический анализ — это анатом, пластающий мертвое тело, а между организмом и трупом есть существенная разница — жизнь. «Слишком часто, — пишет он, — живое низводится до неживого, а жизнедеятельность растений изображается как серия обыкновенных физико-химических превращений». Исследуя температурные реакции внутри растений, «биологические часы», фотосинтез и фототермизм, автор решает для себя вопрос: есть ли в растениях информационная связь между органами — «давай то-то», «достаточно», «срочно еще»? Не может не быть! Лист занят тем же, что и желудок животного. Желудок, откуда поступают все питательные вещества, очень плохо выполнял бы свои функции, если бы не использовал информацию, чего и сколько нужно организму. Заказ организма именно на такие-то вещества передается желудку в виде определенной формы потребности. Она, потребность, сообщается центральной нервной системе и расшифровывается как запрос: олень ищет соль, ребенок вдруг начинает есть мел. Стоит допустить, что такой связи нет, — и животное вынуждено было бы есть что и сколько попало, то есть неминуемо бы погибло. А как с данной целесообразностью в растении?

Не было бы ее — и флора бы погибла. Лист постоянно «знает», где и как добытое им используется, и если задача не выполнена, лист не стареет, не опадает. Похожее происходит и с другими органами. Обрывание цветов у яблонь вызывает вторичное летнее цветение…

Но как именно идет взаимная информация органов? Транспортом ли веществ, биофизическими ли импульсами? Может ли одновременно цепь срабатывать «туда-обратно»? Опытный материал дает почву для гипотез и размышлений, но автор признается: точно не знаем. Генетики утверждают, что они близки к расшифровке кода хранилища всех жизненных свойств клетки — ее ядра. Это, пишет А. И. Потапенко, «выглядит, по крайней мере, как излишняя самоуверенность. Код жизненных явлений, кроме определенной последовательности химической структуры, заключает в себе еще много совершенно невыясненных сторон. Код — это и сложнейшие, тончайшие состояния вещества, которые физика и химия пока ни в какой степени не могут контролировать…».

Я вовсе не оцениваю книгу — для этого нужно быть как минимум на уровне автора и поставленных им проблем. Прочитал я ее как массовый читатель, из газет знающий, что в Венгрии, например, издано двухтомное исследование о стрессах у растений, что у нас появляются статьи о псевдонауке, о дутых сенсациях насчет сенсорных, чувственных реакций у зеленого мира, невольно напоминая о недавней анафеме гену… Мне было просто интересно! Сельское хозяйство нуждается — это социальный заказ — в новых идеях, способных революционизировать сельскохозяйственное производство, в постоянном притоке фундаментальных знаний о природе растений. Нигде не сказано, головные ли только, столичные институты могут рождать монографии, революционизирующие мысль.

Но труд принадлежит ла-бо-ран-ту! Отцу троих детей, получающему девяносто в месяц. Старший брат, конечно, помогает, на нем и нравственная ответственность — крестьянский строй отношений тут сохранен. В младшем он видит второе издание себя самого. Ладно, книга выросла из опытов по морозостойкости винограда. Почему же в издании ее старший помог, а к защите диссертации (пусть по истории виноградников, если сенсорность растений как тему не утвердят) не подтолкнул? Почему не наставил на путь, снимающий «вопросы хлеба и пшена», — заведование лабораторией, сектором, отделом и т. д.?..

Образ работы меньшого брата говорил о характере старшего. Чудны дела твои, российская периферия!

Не знаю, случайно ли, что столько причастных к исцелению земли в своей жизни соприкасались с Вавиловым: Зайцева, Потапенко-старший, Манченко… Привои очень разные, подвой один. Чем же обозначить это неуловимое единство?

Советская агронаука только складывалась, нравственные каноны ее только кристаллизовались, когда Николай Иванович Вавилов отредактировал и издал (переводила с английского его жена) небольшую книгу Р. А. Грегори «Открытия, цели и значение науки». Вышла она в Петрограде в 1923 году. Используя близкие по мыслям страницы, Вавилов говорил, что нужно, чтобы соль оставалась солью.

«Если научные исследования ведутся с целью материальных выгод, они получают эгоистический оттенок, — к тому же узкая специализация ведет к заносчивости, а если цель исследований — стремление к власти, то они могут стать даже общественной опасностью и привести к «ученому варварству».

«Самопожертвование, настойчивость, сознание долга, точность и скромность являются обычными чертами характера большинства людей науки, хотя об этом редко говорят».

И еще я выписал из той маленькой книги:

«Невозможно приказывать говорить правду; способность видеть и говорить правду — особый дар здоровья, который необходимо тщательно охранять. Возмездие за ложь есть ложь». И еще, исполненное достоинства и веры:

«Чтобы довести научную работу до конца — нужно сознание святости научной работы, и никогда человек науки, взявшийся за труд, не бросит его, ибо он знает, что поле его исследований бесконечно и что его работа будет оценена не по ее непосредственным результатам, но в связи с работой будущих исследователей, которые придут ему на смену. Поэтому ученый работает не за страх, а за совесть».

Книга забыта незаслуженно…

Уже два года езжу на Миус.

Илларион Лямцев, склонив на свою сторону звеньевых и бригадиров примером плацдарма у Репяховатого, заказал проект на новую организацию уже всех угодий колхоза, их 23 тысячи гектаров. Выкорчевал девяносто гектаров продольных лесополос, предварительно заложив гнутые, по горизонталям. Дело вызвало межконтинентальный резонанс: к Иллариону Емельяновичу приезжали американские доки по охране почв, и район месяца три после этого звал председателя «мистер Лямцев». На ветроударных участках «Россия» применяет целинный плоскорез и полосное размещение, как у Бараева. Манченко и Яков Иванович ездили в Целиноград и, разумеется, сделали критические замечания. Вышла новая книга о контурной обработке, сборник докладов Новочеркасского НИИ — тираж (пятьсот экземпляров) сразу занес ее в библиографические редкости.

От обработки отдельных «чаш» Матвеев Курган перешел к овладению стоком в целых водосборных бассейнах. Степные речки Сухой и Мокрый Еланчик, превращенные в цепь заиленных прудов, проходят по землям шести хозяйств. Понадобилась концентрация сил, и первым межколхозным предприятием в районе стало объединение по борьбе с эрозией. Главой его обрядили пробойного председателя «Зари коммунизма» Ивана Игнатьевича Аврамова. Меня обещали принять в члены кооператива, если достану канавокопатель: без специальной техники пятьдесят тысяч гектаров не излечить. Аврамов прилетел в Москву, и в Минсельхозе мы с ним писали впечатляющую бумагу наверх, нажимая на то, что объединение — первое в стране, колхозы кладут свои средства, и просто нельзя не занарядить канавокопатель (один), стосильные трактора (два), бульдозеры — возможно больше… Собственно, дело затеяно межрайонное, потому что соседняя Неклиновка, на чьей земле Еланчики впадают в Азов, создала такой же колхоз колхозов. Оздоровление бассейна Миуса потребует уже кооперации с Донецкой областью, где река берет начало.

Министерство сельского хозяйства Федерации собрало в институте Потапенко семинар, зеленую крепость видели устроители Дона, Волгограда, Кубани, Воронежа, Белгорода. Один землемер с Северного Кавказа сказал: «Наука миссию выполнила. Мы поняли, что делали не то». Опыты по разрушению системы «с гор вода» заложило тридцать одно хозяйство России. Проектанты завели иной разговор. Иссякают источники курортов Кавминвод; Пятигорску, Кисловодску, Ессентукам просто не хватает влаги для вековой своей функции — исцелять людей. Радикальное предложение — пресечь здесь всякое земледелие, засадить горы и долы лесом. Но пропитание? Откуда брать свежее молоко, яйца, овощи, ягоды? Не единой ведь водою лечит курорт!

В основу расчетов взяли контурную организацию территории, уведение стока в минерализованные пласты под Бештау, Машуком и Железной. Если поможет — эффект не переоценить.

Не деревце, не веточка еще — только первый росток. Ударит заморозок — и поминай как звали. Мощь дьявольского устройства огромна: в засушливых степях оно сбрасывает сегодня больше воды, чем когда-нибудь способно будет дать орошение. Инерция колоссальна: «Союзгипролес» и поныне в своих проектах заставляет лесополосы бежать «с горы до долу». Пока для миллионов трактористов, бригадиров, агрономов кривая полоса, гон по горизонтали — дурная затея, пустая морока. Достичь, чтоб агроном отвечал бы за землю и влагу с небес — труд титанический…

— Ну-у, это вы слишком!

Борис Александрович Музыченко, заместитель директора по научной работе, и не лауреат, и практичен, и завидно здоров. Казалось бы, куй, пока горячо, добывай докторскую. А вот гоняет по хозяйствам, обращенным в новую веру, ссорится с практикантами, поглощен контурами с головой, с трезвой, расчетливой, вполне современной головой.

— …слишком! Уже сложилось, шестерня зашла за шестерню. Ведет что? Экология, охрана среды. Технически разрешимо? Вполне. Экономически? Да иного выхода нет, без озимых не прожить. Простор вариантам внутри системы огромный — применяй хоть канадский комплекс, хоть там люксембургский. Да оно уже не забудется, засело в памяти, — взялись Матвеев Курган, Миллеров, Милютинский район, лиха беда начало. Ведь по сей день пишете о докучаевской Каменной степи, а сколько ее — пятачок, бригада? Мы сильны тем, что к нам идут.

Мнением, значит, народным…

А тот жаркий июль принес еще одну неожиданность.

— Собрались к больному врачи: «Ну, будем лечить — или пускай живет?» — говорил в дверях посвежевший Яков Иванович, — Хватит, сбежал. Есть предложение посетить некий объект.

За Новочеркасск с брусчатым атаманским плацем, с Ермаком, дарящим корону Сибири Москве, за поля, правобережные курганы — к затишной пойме. Машина оставлена. Сбегающую вниз тележную дорогу стеснила дубовая поросль. Дух высохшего чебреца, треск цикад. Уже и колея заросла, тропа вьется, вьется, и вдруг…

Вы видали старинный виноградник? Настоящий, казачий, где кусты на ошкуренных серых колах сформованы донской чашей, где руками казачек взлелеяны лозы, привезенные некогда в подсумках с востока и запада? Война оставалась далекодалеко — на Дунае, в Париже, под Арзрумом, у Бухары, а в поминки о походе сажали в уютной лощине новый чубук. С детства — рубить лозу саблей, с детства — пестовать лозу виноградную. Удивительная это память о лихом военно-земледельческом сословии — самое северное виноградарство мира…

Вот «кушмацкий», показал Яков Иванович. А тут «желудевый», «крестовский», «мушкетный». Здесь «синий венгерский», из него мадьяры делают чудесное вино «Немеш кадар». Это «ладанный», он из крымских мускатов, это «кизиловый», неведомо откуда. Многое неведомо — кто перекрестил, переделал, сколько поколений пронизала лоза…

Селекционный музей?

Нет, качнет головой Яков Иванович. Просто для размышления, ради души. Не пускаем сюда ни шпалеры, ни технику, ни химию, даже электричество не проводим. Все так и будет — стежка к ручью, верба с зелеными косами, камень вместо стола, точило у куреня. Жили люди, наша родня, за что-то все это любили.

Яков Иванович ел арбуз с дедом в желтом бриле. Они толковали про жару, про полив, про захват — они были ровесники. Виноградарь выздоравливал.

И я про себя простил ему все этикетки.

 

VI

Встретились двое, пьют в кабинете холодную воду, жалуются друг другу — заставили пар занимать.

Первый — председатель колхоза, работает уже шестнадцать лет. Герой Социалистического Труда, две пятилетки подряд по всему — от зерна до красного перца — планы выполнял. Вроде доверять можно. И вот договорились в райкоме: больше доводить колхозу процент паров сверху не будут. В качестве поощрения, в порядке ли эксперимента, но — договорились. Технолог полей тут сильнейший, заслуженный агроном РСФСР, учить его в районе некому. Даже совестно как-то этому агроному, Владимиру Ивановичу Подобному, давать цэу, ценные указания то есть, — он на аршин в землю видит, поседел на пшеничном деле. Хочет иметь две с половиной тысячи под паром — пускай, дело его.

Но приходит весна 72-го, вызывают председателя с агрономом в райком: «Обстановка изменилась. Занимаете пары». — «Да мы ж и так в норму не вошли! Озимка на будущий год тоже ведь нужна? Скажите, сколько нужно кормов, мы сами найдем путь». — «Резервы надо пустить в дело. Не спорьте, а покажите пример, ведь по вас равняются». И как ни бились — показали-таки пример, засеяли шестьсот гектаров. Из двух с половиной тысяч остались полторы…

Так жаловался Михаил Иванович Гордиенко, председатель зерноградского колхоза имени Калинина на Дону. Жаловался, сам же почту разбирал, вскрывал конверты.

А собеседник его, кроме зерна-мяса, должен давать научную продукцию: советы, наказы, рекомендации. И чтоб рекомендации были надежными, есть одиннадцать опытных хозяйств, ему подчиненных. И ему-то, Николаю Николаевичу Ильинскому, директору Донского зонального НИИ, в райкомах говорят: «Мы вашим товарищам довели задание насчет паров, так вы уж проследите». — «Прослежу. Займут — накажем. Кто пишет одно, а делает другое, тот не ученый», — «Ну вот, мы от науки помощи ждем, а вы палки в колеса». И ведь заняли, чего таить…

И в этот самый момент председателю попался конверт с желтенькой книжечкой. Он было механически наложил: «Гл. агроному, для сведения», а потом полистал, вчитался — и ладонью по столу:

— Да что ж это такое!

Новейшие рекомендации по озимым: Донской же институт направил и областное сельхозуправление! Черным по белому: «Самым лучшим предшественником озимой пшеницы на Дону являются чистые пары, обеспечивающие гарантированный высокий урожай, превышающий сбор по непаровым предшественникам в полтора — два, а нередко и в 3 раза… В самой засушливой части восточной зоны озимые следует размещать по чистым парам на 100 процентов. В остальных районах зоны на 70–60 процентов…»

— Забирайте назад, увозите! — Гордиенко сунул директору брошюру, — Дразните, что ли? Я и так не могу Подобному в глаза смотреть, а с этой бумагой он совсем меня съест!

Директор взял, но не увез, а отдал мне, из нее я сейчас и выписываю.

Ответственным за выпуск значился зам. начальника областного сельхозуправления В. С. Белашов, доводивший, кстати сказать, и задания по засеву паров. К нему я и пошел узнать, как это делается в Ростове.

— …Так вот, я вам в третий раз говорю: мы — за пары, пошли на занятие вынужденно. Хотели — в разумных пределах, но в некоторых районах, Целинском, Песчаноокопском, в Егорлыке, уже не смогли удержать, товарищи перестарались… Хотели в пятилетке довести пары до шестисот пятидесяти тысяч, но стоим у полумиллиона… Видите ли, приходится и поправлять, и корректировать. В колхозе о кормах думают, за молоко семь раз на неделю спросят, а зерно сдавать раз в год, вот кормовая группа в посевах и разрастается. Или доведут, допустим, клещевину — куда ее воткнешь? Приходится занимать…

Грешен, я и Василию Стефановичу Белашову рассказал кулундинскую историю, которой уже второй десяток лет. Алтай тогда внедрял «пропашную систему», пар клеймили «гулящей землей», «чумой земледелия». В одном районе — партактив, готовят к выступлению пожилого казаха: «Толеухан, ты — авторитет, поддержи людей из Барнаула». Он поддержал. «Правильно говорит представитель, занятой пар — хорошо, занятой пар — полезно… Только занимаешь — отдавать надо! Один раз занял, не отдал, два раза занял — больше в ауле не верят, спичек не дадут!» Вылущил самую суть, разнеслось по степи.

Отличие донской ситуации от алтайской в том, что в Барнауле-то было единство слова и дела: пары и запрещали, и пытались витийствами гибких ученых это обосновать. На Дону же вслух рекомендуется одно, стыдливо делается другое. Да чистый пар тут и не скомпрометируешь. На парах-то и воцарилась озимая пшеница, как правящая культура юга.

Перед войной озимь на Дону сеяли почти исключительно по «отремонтированным» полям, тем-то и объяснялась белковая слава пшениц и внутри страны, и на внешнем рынке (из Ростовской области, Кубани, Ставрополья ежегодно экспортировалось до двух миллионов тонн озимой лучших кодовых номеров). Гонение на пары на рубеже пятидесятых — шестидесятых годов привело к острой нехватке пищи в почве. Агрохимслужба засекла: в 1968 году общий приход питательных веществ в пашню тихого Дона с удобрением и парами составил 120 тысяч тонн, вынос с урожаем достиг 430 тысяч. Дефицит («занимаешь — отдавать надо!») определился в 310 тысяч тонн. В один только год! Естественно, что и белковая наполненность зерна упала до неведомых прежде тринадцати процентов.

Но и наружный, всем понятный вал находится здесь в такой ясной зависимости от паров, что хоть школьную пропорцию строй. В шестидесятые годы совхоз «Гигант», поддавшись поветрию, все совершенствовал и совершенствовал структуру, пока урожайность не покатилась под уклон (минус четыре центнера за шесть лет), а общий намолот при увеличенном, совершенном засеве не упал на 8,8 тысячи тонн. А ввели только двадцать процентов парового клина — урожай в четыре сезона возрос на семь центнеров, валовой сбор — на девять тысяч тонн, причем возрождено производство сильной пшеницы. Прямо агровариант притчи об Антее: оторви «Гигант» от паров — и нету гиганта.

В идеале «отремонтированное» поле должно давать удвоенный урожай, восполняя год простоя. В наиболее засушливых районах (Заветинском, Ремонтненском, в Зимовниках) «дубль» прослеживается четко. Ну, а если до желаемых двухсот процентов не хватает двадцати, тридцати — основание ли это изгонять пар? Разве один только год длится последействие, разве запас питратов, очистка от сорняка ничего не стоят? Разве сама гарантированность сбора при «водяном отоплении» увлажненной почвы не важна? Ведь даже в 1972-м вся донская озимь по парам исправно перезимовала — не то бы остались без семян… Зачем же мы, как выражается Бараев, стараемся сеять больше, чтоб собирать меньше?

Пишешь такое — и вроде самоплагиатом занят. Ведь «все это было когда-то»: и сравнения сборов, и ссылки на последействие, и аргумент надежности. Было! Когда от «пропашной системы» освобождалась целина, а пресса ей в том помогала. Ну — доказано, усвоено, уже сильная пшеница с Оби — Ишима пошла. И что ж — «опять за рыбу гроши», переписывать собственные старые книжки?

Никто не отменял правительственного постановления 1955 еще года о планировании посевных площадей снизу. Помню, газетный лист с этим документом я повесил у себя на целине, на бревенчатой стенке, как украшение, отраду для глаз. Никто не отменял узаконенного мартовским Пленумом ЦК в 1965 году принципа доводить хозяйствам твердый план на поставки, а не на посевные площади. Наоборот, в подтверждение этого курса постановление ЦК КПСС о работе Алтайского крайкома с кадрами на селе категорически потребовало: «Не допускать подмены специалистов в решении вопросов, за которые они несут персональную ответственность… Надо создать такую обстановку, при которой указания специалистов по вопросам технологии сельскохозяйственного производства являлись бы законом». А все исходит из ключевого положения, из ленинского наказа, его на мартовском Пленуме ЦК напомнили:

— Надо же научиться ценить науку, отвергать «коммунистическое» чванство дилетантов и бюрократов, надо же научиться работать систематично, используя свой же опыт, свою же практику!

Почему же только заслуженный агроном Подобный в порядке исключения, на основе шаткого договора получает право отводить пары?

Ладно, попробуем понять… Район прижало. Надо пускать в ход резервы, надо где-то перехватить, подзанять, чтоб не быть козлом отпущения на областной конференции. Надо — чего бояться слов! — показать, что район в прочных руках. Иначе… да ясно, что иначе. Где ж перехватить? Техника не растягивается, кредиты расписаны. Но гуляет земля! Конечно, под озимь нужно, не дилетанты ведь. А уже через три месяца она может дать некое реальное зерно! «Вам дорога честь родного района? Вы представляете, как мы можем выглядеть осенью? Решайте сами, но кто не займет пары, пусть не считает себя патриотом района. Надоело здесь работать — скажите…» Вот так — и никакого бюрократизма, «коммунистического» чванства. Напротив того, борьба за интенсификацию. Чистый пар — признак экстенсивного хозяйства, не так ли? Западная Европа и думать про него забыла. У нас теперь в руках интенсивные сорта озимых, созданные замечательными нашими селекционерами…

Стоп! Вот и кардинальная разница.

Целинный спор о парах шел при тормозе селекции: яровые сорта не могут использовать достаток пищи и влаги, ложатся. Южная дискуссия идет при наличии шедевров, развивших способность растений перерабатывать накопленное питание до невиданной мощности.

Таить не от кого: урожаи в 80–90 центнеров интенсивные пшеницы показали только по чистому пару. Чудес не бывает: потенциал новых озимых раскрывается при таком насыщении почвы азотом, фосфором, калием, при таком расходе влаги, какие просто ни к чему старой невзыскательной «кооператорке» или «украинке» — вытянулась бы и полегла, «как пьяный путник на ночлеге».

…Профессор-химик, сосланный за пропаганду народничества в глухую смоленскую деревню Батищево, ввел «торговое растение» — лен. Не бог весть какая новинка для Смоленщины. Но, культура интенсивная, промышленная, ленок потребовал целой цепи преобразований, и перемены эти и стали едва ли не самым острым сюжетом писем «Из деревни» Александра Николаевича Энгельгардта. «…Вы ввели посев льна и клевера, — сейчас же потребуется множество других перемен, и если не сделать их, то предприятие не пойдет на лад. Потребуется изменить пахотные орудия и вместо сохи употреблять плуг, вместо деревянной сохи — железную, а это, в свою очередь, потребует иных лошадей, иных рабочих, иной системы хозяйства по отношению к найму рабочих и т. д.». Цитируя это место, Владимир Ильич Ленин, отмечавший замечательную трезвость взглядов Энгельгардта, его простую и прямую характеристику действительности, «его едкое высмеивание всяких попыток путем регламентации сверху облагодетельствовать мужика», делает обобщающий вывод:

«…новая организация хозяйства требует и от хозяина предприимчивости, знания людей и уменья обращаться с ними, знания работы и ее меры, знакомства с технической и коммерческой стороной земледелия… Различные изменения в технике земледелия неразрывно связаны друг с другом и ведут неизбежно и к преобразованию экономики».

Энгельгардтов лен — все-таки частный случай, хотя и блестяще осмысленный и описанный. А неужто такой действительно революционный сдвиг в земледелии — возможность получать не сто пудов, а сто центнеров — не потянет целую цепь перемен, не перевернет кверху тормашками какие-то представления и мерки? С другой стороны (тут закон НТР, действует он во всех отраслях), более совершенное всегда уязвимей, высокооборотистое взыскательней к тому, в чьих оно руках. Ведь и в сказках-то любой чудесный объект содержит загвоздку, условие применения, без которого его свойства оборачиваются в противную сторону.

Опрокинув давние понятия о нормах питания, о точности в сроках сева, новые хлебные сорта перевели старый чистый пар из экстенсивного приема в самые экономичные, интенсивные — во всяком случае там, где грозят засуха и вымерзание. Исчезла агротехника озимой пшеницы как единой культуры — возникла агротехника сорта, каждого сорта в отдельности. Агроному надо переучиваться, как некогда при замене винтовых самолетов реактивными переучивался летчик, желавший остаться на высоте. Загвоздкой же новых сортов — сотни раз печатно и устно открывали эту тайну авторы-селекционеры! — является одно: создавались они для хороших условий и не приспособлены к плохим. Если условия плохие, сорт проявит себя хуже, чем неприхотливые аборигенные сорта.

«Жигули» не заправляют соляркой, мирясь с дороговизной бензина. Не оспаривается право ИЛ-62 на бетон взлетного поля — надо так надо. А вот запросы конструктора сортов всерьез не принимаются. «Нельзя!» — «А-а, сойдет». — «Ну видите же — нельзя!» — «А мы еще раз — чуть по-другому». — «Вы можете понять— нельзя!» — «Это вам на делянках нельзя, а в производстве — нужно!..»

К вопросу о хороших условиях. В памятном 1972-м площадь погибших озимых составила 10,5 миллиона гектаров. Из них 5,3 миллиона были посеяны так и тогда, что всходов не дали вообще — зиме и вредить не пришлось. Еще четыре миллиона гектаров вошли в зиму в состоянии «выйдет — не выйдет», их судьба зависела от снисхождения стихий. И лишь 0,8 миллиона гектаров можно честно ставить в графу «вымерзание».

Площади чистого пара только в Федерации сокращены за последние четыре года на 4,2 миллиона гектаров. В оптимальный срок, за месяц до посева, в хозяйстве обычно бывает подготовлено под озимь не больше 65 процентов массивов. Колдовства не нужно, чтобы лишить новый сорт всего его богатырства, — достаточно посеять его по кукурузе. Или по подсолнечнику. То есть по глыбам иссушенной земли, скрывающей воздушные камеры. Или ждать уборки сахарной свеклы и сеять озимь уже вдогонку осени, на авось. В станице Вешенская «безостая-1» в посевах по кукурузе дает что ни год на полтонны ниже заурядной яровой. Пшеницы Василия Николаевича Ремесло уже кормят Подмосковье, зимуют на Алтае и в Кустанае, поднимают сборы ФРГ. Но есть зона, куда не могут проникнуть: Центральная черноземная зона. Верней, они там районированы, но урожая не повысили, не стали экономической реальностью. Пары тут практически ликвидированы — и классический чернозем засевают серыми хлебами.

Новые сорта не переносят «дикта».

— «Дикт», — объясняет свой термин Василий Николаевич Ремесло, — это когда помыкают агрономом. Превращают его в мальчика на побегушках. Когда от серьезной и сложной работы толкают его к ловле удачи, к карточной игре. Культивируется сортовой ажиотаж. Заглянул тут к нам в Мироновку знакомый хлопец из Корсунь-Шевченковского, сияет: «Привез новый сорт от Лукьяненко! «Предгорная», в Адыгее достал». — «Много ли купил?» — «Только пульман, ведь все рвут», — «Вези, — говорю ему, — на мельницу, коровам присыпка будет». Какое там — посеял! Померзла, конечно… Агронома стали ценить по тому, сколько у него сортов в испытании — десять или двадцать. Мол, будете верить госсортсети — провороните удачу. Селекционерам делить нечего. Только глубокое уважение к Павлу Пантелеймоновичу заставляло меня говорить, что «безостую» в Киевской области насаждать нельзя, это от азарта. Когда под маркой испытаний колхоз высевает дюжину сортов, сеет в один срок, без системы в опытах — он и себя с панталыку собьет, и навредит семеноводству. Забывают ареалы сортов, не хотят слышать, что дело агронома — реализовать потенциал уже сделанного для него. Структура — с ней в районе решают, агротехника — вкалывать нужно, вот и ловят жар-птицу. «Дикт» в структуре площадей ведет к отставанию агротехники от селекции.

(Я посылал Василию Николаевичу гранки своей статьи насчет этого «дикта», он согласился, но собственное словцо на бумаге его смутило. Может — «диктат»? Нет, это что-то другое. «Диктовка»? Средняя школа получается. Думали-гадали, ничего точнее не нашли. «Дикт»!)

Сортовая обстановка быстро меняется. Понадобились сорта арьергарда — для заурядных предшественников. Опрокинутая было сортами-лауреатами «местная» селекция оправилась, овладела их генофондом, учла тревожную способность кубанских пшениц «отключать» белок, если корням взять нечего, — родились завидные новинки. Степь как бы вновь открыла одесского мастера Федора Григорьевича Кириченко. Поступил вклад из Днепропетровска. На Дону сотни тысяч гектаров заняли «ростовчанка» и «донская остистая» зерноградца Ивана Григорьевича Калиненко.

Оно начиналось арьергардом, а поскольку уровень урожаев был уже задан «безостой», то и состязаться среднему поколению селекционеров пришлось с шедевром Лукьяненко. «Ростовчанку» приняли на полмиллиона гектаров не за клейковину, а за превышение в урожайности над «безостой». Тем самым и селекция второго, так сказать, призыва вступила в войну за условия, в тот же бой с «диктом».

— Сорта без паров — мертвый капитал, главное — не гектары, а высота, надежность и качество урожая, — прямо-таки формулами говорит Иван Григорьевич Калиненко. — Сальск и Зерноград вышли в последние годы за тридцать центнеров среднего сбора и стали сильное зерно давать именно потому, что возродили пары. А Песчаноокопский район не имеет паров даже для семенных участков. Пар стал не только накопителем влаги и пищи — он позволяет посеять в нужное время… Ложь, будто нельзя сокращать площади зерновых — сокращать нельзя только сбор хлеба, его надо наращивать! Один человек в обкоме, умный человек, говорит мне: «Увижу тебя — и спрятаться хочется…» Столько раз, значит, все это доказываю. А разве это мое дело? В хуторах когда-то гутарили: «Дождь да гром — не нужен и агроном». Ерунда, при этом он еще нужен! Но если доведен строгий процент под кормовые — шестнадцать, и не рыпайся, — если требуют вернуть удельный вес зерновых в пашне к уровню начала шестидесятых годов, когда за пары снимали с работы, — вот тогда действительно не нужен агроном. Счетовод нужен, учетчик, а не технолог!

Это говорит уже второе поколение создателей новых сортов (Иван Григорьевич Калиненко учился у Ф. Г. Кириченко).

Баталия из-за паров отвлекает от действительно нового.

Надо научиться сеять. Югу? Да. Природным зерновикам? Вот именно. Потому что чуткая биология сортов выявила грубейшие нарушения сроков. И не опоздания только, а торопливость, «досрочность». На больших массивах всходы гибнут только из-за того, что сеятели залезли в лето. Есть готовая земля — пускай агрегаты! Доктор наук В. К. Блажевский (Мироновский институт пшениц) показывал свои протестующие письма землякам в Винницу: в августе — передовики на севе, к апрелю — списание. Индивидуальная сортовая агротехника требует снайперской точности, учета как минимум трех факторов — биологии сорта, предшественника, удобрений. Верный расчет может сделать только агроном, не счетовод-учетчик.

Надо научиться не сеять. Здраво оценивать обстановку, признать, что почва суха, гарантий получить хорошие всходы нет, риск неоправдан — и, намеренно сохранив семена, готовиться к весне. Тогда сбереженный семфонд будет плюсом к урожаю яровых, а не минусом из него. Если на парах срок диктует календарь, тут выявлен многолетний оптимум, то на полях из-под пропашных решают условия каждой осени… Вот с этой-то позицией «дикту» смириться труднее всего. И дело не в том, сколько пядей во лбу у приверженца этого «дикта» — семь, пять или двенадцать, дело в ситуации, когда не спущенный план, а сам агроном на каждом отдельном поле определяет, сеять или нет. Выходит, самотек? Срыв осенней посевной? Принимаются меры, и колхоз, уже проводив скворцов, убрав огороды, все шлет и шлет полки своих гектаров, непоеных-некормленых, почти на верную гибель от холодов. В. К. Блажевский приводит иллюстрацию, что стоит тяга выполнить план сева любой ценой. Ананьевский колхоз «Россия», едва ли не первый по зерну в Кировоградской области, за три года поднял намолоты озимых с 33 до 45 центнеров. Победа? А валовой сбор остался прежним. Значит, площадь озимого сева убавилась? Нет, структура все та же. Просто пропадают поздние озими, их гибель и поглотила прибавку в двенадцать центнеров.

Конечно, можно ли сеять, нельзя ли — понятия гибкие, все опять-таки зависит от опыта, кругозора, культуры, в сумме и отличающих агронома от счетовода. Почему — нельзя? Семена не положить во влажный слой, не взойдут. Значит, дело в сеялке? А если применить бараевскую, прочную, как утюг, стерневую «СЗС-9»? Из целинного набора орудий агрономы Николаевской области вынули одно, для осени главное: купили тысячу с лишним комплектов — и не ради стерни, ради надежных всходов используют уже на сотнях тысяч гектаров. Представьте, не вымерзает!

Нельзя сеять — касается в основном площадей под кукурузой. Рано не уберешь, а после уборки почва высохнет от трещин в ладонь шириной, до «чемоданов». А если высевать озимь до уборки кукурузы? «Как, вы что, ведь стебли стоят!» Можно сеять кукурузу широкими рядами, а в междурядья пускать стерневую… Иван Евлампиевич Щербак на Новоодесском сортоиспытательном участке опробовал этот вариант «херсонского пара», известного еще Измаильскому, и кукурузу берет, и озимь под защитой высоких стеблей всходит. Загвоздка, правда, в том, что такой прием требует особой технологической дисциплины: не срежешь вовремя кукурузные бодылья — угнетенная пшеница вытянется, пропадет. «Очень совести надо много», — определил, качая головой, один из наблюдавших сев Щербака. Верно. Но совесть в агротехническом ее понимании и есть культура, она-то и выдает разницу между агрономом и скорописцем.

Надо научиться кормить.

Если целью ставить не разбрасывание туков с небес силами сельскохозяйственной авиации, если не сводить все к равному дележу дефицитного азота-фосфора между первой бригадой и второй, между колхозом «Заря» и совхозом «Восход», а действительно получать максимальную отдачу с каждого килограмма питательных веществ, то переучиваться надо! Пшеничному растению нового типа дорого «построить» самое себя — развить корни, стебли, листовой аппарат. Но уж когда зеленая эта фабрика создана — подавай сырье, отдача будет громадной. И отдача будет нарастать с интенсивностью сорта. Старый животноводческий закон: «Кормить выгодно только досыта». Вот мерой «сытости»-то и сильно разнятся сорта — даже одного автора. Известен опыт (данные печатались в журналах), когда замеряли окупаемость удобрений на «мироновской-808» и «мироновской юбилейной», созданных В. Н. Ремесло. Давали порциями по десять тонн навоза на гектар.

Первый десяток тонн поднял урожай «восемьсот восьмой» на 2 центнера; «юбилейная» отозвалась слабей — 1,7 центнера.

Вторая доза удобрений принесла 3,6 добавочных центнера «восемьсот восьмой», и уже 5 центнеров прибавки на гектаре «юбилейной».

Доза третья, всего гектар получил по 30 тонн. Старший сорт прибавил только 0,1 центнера. Все, потенции исчерпаны, дальше кормить бесполезно. Зато отзыв младшей — 5,4! Набрав силы, получив сырье, фабрика пошла работать, готовить элеватор. В итоге прибавка от тонны органики по «восемьсот восьмой» — 19 килограммов, по «юбилейной» — больше сорока! Значит, выгодней досыта кормить самые прожорливые пшеницы, чем делить удобрения малыми порциями — «всем сестрам по серьгам». И убыточно останавливаться, не докормив поле.

— Меня задело, — говорит В. Н. Ремесло, — что у немцев в ФРГ мои сорта проходят как сильные пшеницы. Там быстро поняли: биология такая, что только давай питание, сорт живет в хорошем симбиозе с микромиром. И вот — сумасшедшая по нашим меркам норма, триста сорок кило азота в действующем веществе, соответственно — фосфора, калия! Пошел, пошел вверх процент клейковины — сорок, сорок два, сорок пять.

Каких тебе еще улучшителей, где ты такое зерно купишь? Что ж, молодцы агрономы. Но я-то работаю ради умника, который в Адыгею ездил.

Самолет — хорошо, а… а сорнякам от этого лучше. Разбрасывание удобрений с воздуха переполовинивает их: ветер и талая вода сносят с поверхности почвы, сухой участок вовсе не растворяет их, но любой сорняк, лежащий в виде семян наверху, с радостью приемлет эту агрохимию. Азовский район на Дону урожаем озимых обогнал — небывалое дело! — соседние районы Кубани. Чем взял? Считает, прикорневой подкормкой. Использует не самолеты, а просто сеялки, нитрофоску доставляет точно к месту переработки — на пять — семь сантиметров под озимь. Удобрения хорошо окупаются, в семьдесят четвертом году район собрал по 36,4 центнера на круг. Но возвратиться от разбрасывания, от непыльного и скорого аэроспособа к вежливому кормлению удалось вовсе не легко. Отдача центнера удобрений путем прикорневого внесения повышается вдвое, это не оспаривается, но только на одной тридцатой озимого клина страны освоен этот прием.

Чему вообще надо учиться — не перечислить, да и надо ли… Суть в том, что любое завоевание агробиологии не убавляет, а увеличивает роль человека на поле, обязывает во всем тянуться до того концентрата знания и таланта, каким является новый сорт, велит быть настолько же сметливей, быстрее, свободнее в своих решениях и действиях, насколько новинка превышает обслуживающий сорт. «Дикт» может становиться гибче, может сменить язык погонялы на деликатную речь с «вы» и «пожалуйста» — от этого он не потеряет мертвящей силы. Селекция, в силу явной сложности избавленная в работе от «дикта», оторвалась от южной агротехники, и нету пока, нету, к счастью, признаков, что легко даст себя догнать. Югу сказочно везет на селекционные таланты, и можно надеяться, что даже тягчайшая потеря — кончина «пшеничного батька» Павла Пантелеймоновича Лукьяненко — не поведет к потере нашего мирового лидерства в белых озимых хлебах.

Что ж надо? А оно сказано.

Надо научиться ценить науку. Отвергать «коммунистическое» чванство дилетантов и бюрократов. Надо научиться работать систематично. Используя свой же опыт, свою же практику!

Вы знаете Рябошапко? Николая Николаевича Рябошапко из Щербаней? Большого напора человек. Редкий тактик. Как он говорит с телефонистками! «Любочка, сердце мое, я тебя сразу по голосу, шоб ты была здорова сто лет… А, мое здоровье дороже? Спасыби тоби, голубе, умница ты моя, дай скоренько Николаев…» В добывании он всепроникающ, как вирус, если позволено так сказать о солидном человеке, и нет тех дверей от Одессы до самого Киева, из каких бы он уходил с пустыми руками. Кто вбил в титул плотину для сухой балки и заставил солнце Щербаней вставать из воды? У кого улица сверкает асфальтом, а над нею ртутные светильники? Кто первым в районе отгрохал консервный завод и гонит консервы из той зелени, что возами гибла? А депутата кто заставил раскошелиться на террасы по Лысому бугру — вон ореховый сад растет? Все Рябошапко.

А скажите теперь, чем в доставании своем — боже ж ты мой, шестнадцать лет ходил по острию ножа! — чем в добывании он гордится больше всего? Не угадаете.

Выкрал агронома. Да того самого — Гуляка Василия Ивановича, один же главный агроном в Щербанях. В черном пиджаке, с усиками… Да так вот и выкрал. Ночью подогнал ЗИЛ, погрузил ложки-плошки — и к себе. Ну, не силком, не джигит же невесту — договорились. Он давно на Гуляка глаз положил. Досье собрал. Что начинал Гуляк в Шевченковской, первой в стране, МТС, в каких чинах потом ходил, почему в управлении осел — все до капли было известно. Из своего района за ним наблюдал — характер, взгляд, манера. И охаживал долго, говорил ласковей, чем с телефонистками. И той же зарей, как приехали, поселил в коттедж у озера — в два этажа, редкий генерал-отставник такую дачу строит. И «Волгу» пригнал: «Работайте, дорогой Василий Иванович, а я буду страховать».

Нашли. «Исключим из партии». — «Меня-то за что — за подбор кадров? Тогда уж Василия Ивановича». Потянули Гуляка. Выяснилось — беспартийный. Ну, председатель — тридцатитысячник, то-се, область все же одна — отстали.

За Щербанями слава недородов прямо вековая. Еще газета «Искра» писала — голь перекатная, нужда и голодуха. Колхоз тоже перебивался с соломы на полову. Теперь тут такие урожаи: сорт «Кавказ» показывал и 52, и 75 центнеров. Но клейковина очень слаба, перешли на одесские, те несут приплату за качество — не за казацкие ж усы и тонкие речи дают председателю шифер и светильники. «Николай Николаевич, нужен ток для семян», — залили асфальтом. «Николай Николаевич, стерневые сеялки…» Три раза мотался — добыл. «Николай Николаевич, полив, «фрегаты»… Тут повезло, мелиораторам понадобился участок для испытаний, председатель подвернулся в нужный час, и миллион колхозу — бух! Шуршат росяными метлами новые поливалки, приятно слушать.

В том генеральском дому летними ночами свет почти не горит — нету Василия Ивановича. Но если молодежь заведет у того дома транзисторы, председатель построжится: «Сынки, сынки, тут-то зачем? Может, Василий Иванович отдыхает».

Ругаться агроном не умеет, если надо — председатель едет сам. Рябошапко Н. Н. — председатель колхоза имени Кирова Николаевской области УССР.

Все может измениться, все.

Через другой-третий десяток лет черноземный юг, возможно, вовсе откажется от плуга. У Ивана Щербака поле тринадцать лет не пашется, а азот в почве самый высокий, как и белок в хлебе с той клетки. Владимир Первицкий сколько — пять или больше — урожаев кукурузы снял без пахоты?

Может, уже не сотней центнеров будут определять хороший сбор, а килограммами. Скажем, 750 кило содержания белка с гектара. Ведь дают же и у нас короткие «мексиканки» уже по 490 килограммов белка! Самое шаткое дело — гадать в нашем озимом клину.

Одно сохранится. Сердцевинная роль агронома, да прославится тяжкая должность его.

Февраль 1975 г.

 

ОЧЕРК ПРО ОЧЕРК

 

1

Энгельгардт перед редактором «Отечественных записок» извиняется:

— Предупреждаю, что решительно ни о чем другом ни думать, ни говорить, ни писать не могу как о хозяйстве. Все мои интересы, все интересы лиц, с которыми я ежедневно встречаюсь, сосредоточены на дровах, хлебе, скоте, навозе… Нам ни до чего другого дела нет.

Если б Щедрин еще и спросил письменно ссыльного химика: как, дескать, вы пишете свои очерки «Из деревни», попробуйте описать сам процесс писания, — то ответом было бы или недоумение, или прекращение контакта. Как пишется? Да при чем тут как? Что, ради чего, отчего — это существенно, а — как?..

Все интересы лиц, с которыми я ежедневно встречаюсь, и, следовательно, мои интересы сосредоточены на зерне, дождях, планах, материально-техническом обеспечении (ибо агрикультура ныне есть переделка химического азота в белок-клейковину, а масла машинного — в подсолнечное масло), на взаимоотношениях — наружных и подлинных — партнеров в аграрно-промышленном комплексе, на том, оставят ли фураж или подгребут под метлу, доведут ли сносный план, удастся ли сохранить пары, можно ли прокормить скот своим зерном… «Нам ни до чего другого дела нет».

Вот газета пишет — серьезно и ясно:

«А правильно ли используем то, что уже имеем? Вдумаемся хотя бы в такую цифру. За десятую пятилетку товарность ржи составила 33,4 процента. Взять классную твердую пшеницу. Ее заготовки составляют около тринадцати процентов валового сбора. В стране ежегодно производится такое количество пивоваренного ячменя, которое намного превышает потребности пивзаводов, а часть сырья для них покупаем за рубежом. Немногим более пятидесяти процентов составляет товарность проса, гречихи — еще меньше. Неоправданно растет потребление зернафермами. Как видим, и теперь можно значительно улучшить наш продовольственный и фуражный баланс, если правильно распорядиться ресурсами».

Что-то здесь, может, требует расшифровки, разбавления до сносной концентрации. 33,4 процента товарной ржи — что сей сон значит?

Уже интересно, то есть началась публицистика. Страна велика и обильна — дело в наряде. Тысячелетнее летописное слово «наряд» и ныне широко применяется колхозами в реальной хозяйственной практике: «пойду проведу наряд», «на наряде говорили»…

Энгельгардт притворялся. Или скорее полемически заострял. Пореформенное хозяйство, производственные отношения в пору, когда «порвалась цепь великая», не только не малость и не частность, не ущербная забава либеральных грамотеев «из деревни», а главное российское дело. Если по числу отведенных Лениным строк, то сразу за Львом Толстым будет стоять смоленский ссыльный народник. Но никаких выводов из этого не сделаешь насчет ленинского отношения к Тургеневу, Некрасову, Чехову! Просто очень высокая пригодность писем «Из деревни» для политической полемики.

Сюжетом книги Энгельгардта (ей как раз исполнился век) было вот что: община как берег надежды — призрак, мираж; в деревню властно вошли отношения найма — кредита — расчета: огульной работы никто не терпит, интенсивные культуры меняют и производственные отношения. Так — да, земля льном и рожью может отлично оплачивать труд, а иначе — тление дворянских гнезд и хождение «в кусочки» у крестьян. Сюжет «Из деревни» кончился, надо признать, раньше, чем дописалась сама книга: последние главы полны повторов…

Экономика — буквально «умение вести дом» — есть самый интересный предмет и ныне. Сюжеты (темпы перемен) не так быстры, как хочется, но достаточно напряженны. Управлять числом добывающих хлеб можно только экономически, административный путь исчез. Работают в селе за те же деньги, что в городе, и часто и кормятся из тех же самых магазинов. Печеный хлеб выдается всюду: в селе и в городе. Именно выдается: цена чисто номинальная, средней зарплаты тракториста хватает на полторы тысячи буханок в месяц. Поскольку хлеб почти бесплатен, им кормят скот. Колхозник стал членом профсоюза, председатель колхоза как распорядитель чувствует себя даже свободнее, чем совхозный директор. Но и того и другого угнетают теперь не только старые «указивки» — что и сколько сеять, сколько рогов и копыт держать, — но и новые обязанности: чего, сколько и по какой цене покупать.

Сельское хозяйство должно во всех отношениях получить приоритет! Это глас общий, от бригадира до министра. Бригадный подряд, где хозяйственная самостоятельность человека сравнительно высока, уже овладевает кораблем ниже ватерлинии, но надводная, надстроечная часть живет прежним кровообращением. Исключительно интересная ситуация: производственные отношения в чистом виде… Продовольственные проблемы затрагивают интересы миллионов семей и поныне, но сводятся уже к качеству питания, то есть к мясу и маслу, тут потребление твердо нормируется. Продовольственная программа отличается от предыдущих решений целевым назначением: не «выше уровень — шире размах», а столько-то мяса на душу населения к такому-то году… Впервые с партийной трибуны сказано о необходимости изучения общества: «…мы еще до сих пор не изучили в должной мере общество, в котором живем и трудимся, не полностью раскрыли присущие ему закономерности, особенно экономические. Поэтому порой вынуждены действовать, так сказать, эмпирически, весьма нерациональным способом проб и ошибок». Впервые же рядом с неизбежностью глубоких качественных изменений в производительных силах поставлена необходимость перемен в производственных отношениях.

Сюжет социального летописания — всегда отношения людей в процессе производства.

Энгельгардт, выдающийся агрохимик, основал первую в России опытную станцию, создал своими льнами-облогами эталон хозяйства Центральной России («нечерноземки» тогда не знали), но остался в истории чем? Книгой. Его подлинным умением оказалось писание.

Писание о происходящем в жизни есть особое ремесло, а у всякого ремесла свои навыки, термины, профессиональные болезни. Если нельзя жить в обществе и быть свободным от общества, то тем более невозможно писать о производственных отношениях и быть вне этих отношений — вне изъятия фуража, над судьбами «неперспективной» деревни, выше проблем сытых ведомств-нахлебников. Такова, как говорится в одном фильме, «се ля ви».

 

2

Пытаясь когда-то определить очерк как жанр, я прочел критические отзывы в звездные часы публицистики и вывел для себя формулу: очерк есть жанр, который постоянно хиреет.

Опорой мне такие позиции. «Нет у нас теперешних, сегодняшних «Районных будней»… коими зачитывались мы еще совсем недавно», — сказано в 1975 году на съезде российских писателей. А когда «зачитывались», сразу после выхода «Районных будней», журнал «Знамя» сетовал на «серое, скучное, посредственное изображение нашей жизни», тогда как нужно было «описание бурных захватывающих событий, которых чрезвычайно много в нашей колхозной деревне». В том же «Новом мире» (№ 9 за 1952 год), где начал жизнь очерк Овечкина, был уличен в потере накала другой выдающийся публицист — он как раз начал «Деревенский дневник». «Талантливый и мужественный народ — таким видим мы в рассказах Е. Дороша поколение наших отцов… И снова думаешь с сожалением о том, что «температура» первого цикла не достигает такого накала… Хотелось бы, чтобы писатель и здесь показал тот же огневой темперамент…» — соболезновала критика.

Следуя этой же стезей дальше, я вышел к определению: очеркист есть литератор, который, подобно фольклорному персонажу, что ни делает — все делает не так. К очеркистам положено обращаться укоризненно, как дед Каширин: «Эх вы-и-и-и…»

Новомирские очерки времен Твардовского вроде бы читались. За единоборством Л. Иванова с «временщиками» (пары, сроки сева, травы!) следила вся Сибирь. Алтайский крайком поручил всем райкомам партии проработать мою «Русскую пшеницу» — нечастый случай в литпрактике.

Но надлежащий шесток опять-таки указала критика. Г. Радов в конце 1970 года написал в «Вопросах литературы», что «очеркисты выступают простыми дублерами своих, естественно, более искушенных в экономике коллег. Это лишает их произведения глубокого социального, нравственного содержания, общественная ценность очерка существенно понижается. Так, очерки Л. Иванова и Ю. Черниченко, опубликованные в «Новом мире», написаны добротно… со знанием предмета, но явлением в общественной мысли страны они не стали. Не стали потому, что их авторы касаются в основном технологических проблем сельского хозяйства».

Эх вы-и-и-и, простые дублеры!

В конце года 1983-го статьей А. Обертынского в «Литературной газете» «Человек или экономика?» в сущности гальванизирован этот же самый упрек. Один читатель так (вежливо) пересказал суть проработки: что должно стать главным объектом внимания публициста — характер сельского труженика, его мысли и чаяния или хозяйственная деятельность?

Что вас несет в хозяйствование — вы просто хозяина дайте, хозяина земли, чтоб были чувства и, конечно, чаяния! Тропинка во ржи, калина-околица, седые колосья — объяснять, что ли? Человек ведь больше, чем экономика, ну? Вот и озаряйте характер, а не лезьте в предметы, в которых, во-первых, сам черт ногу сломит, а во-вторых, там есть кому понимать, без дублеров обойдутся! Разведут антимонию, вытащат то систему планирования, то какой-то агросервис, то в качество техники потянут — на то ли вас держат? Эх вы-и-и-и…

Можно бы защититься лихой частушкой из того же «Деревенского дневника»:

Нас и хают и ругают. А мы хаяны живем. Мы и хаяны — отчаянны, Нигде не пропадем!

Но бодрячеством одним не обойдешься. Хорошо бы наконец понять, как это жанру удается хиреть да чахнуть, киснуть да терять пыл, а тонус сохранять со зловредным упрямством. Охота постичь, отчего это спор — образ или цифирь? характер или хозяйство? многообразная сладкая жизнь или работа? — методически всходит с энергией корнеотпрыскового сорняка. Легче всего объяснить любительством!

Автолюбитель боится мотора. Двигатель для него — табу, лучше и не поднимать капот. Наше дело мыть, полировать, заливать бензин, от силы — подкачивать шины. Когда же некто дерзкий при нас посягнет на святая святых — карбюратор, автолюбитель испытывает туземный ужас. Кто ты такой, чтобы соваться в потаенное, разбирать доступное посвященным? Ты что, мастер со станции техобслуживания? А нет, так не пугай нормальных, машина до тебя хоть как-то заводилась, а ты суешься в бензонасос, касаешься распределителя, покусился на само зажигание — пошел прочь от «жигуля»!

Дилетанту по самой его генетике не постичь, что пуд грязи под крылом — сущая ерунда, а песчинка в жиклере — верный конец движению. Он десятилетиями будет рабом жрецов ремонта, коим открыты тайны искр и давлений, будет стонать под ярмом даней, но не преступит черты, не сделается из любителя шофером.

Но это неэтично — клеить ярлыки… Вам же определенно говорят: образ дайте! Клянутся именем Овечкина, поминают «Районные будни» — как тут переть на рожон со своей цифирью?

Ну, чтобы так клясться, нужно забыть, что Борзов — весь из цифры. Все мастерство продразверстки, вся технология его власти — на цифири! Вот плутовская операция, вскрывающая нравственную суть Виктора Семеновича Борзова:

«— «Власть Советов». Сколько у них было? Так… Госпоставки и натуроплата… Так. Это — по седьмой группе. Комиссия отнесла их к седьмой группе по урожайности. А если дать им девятую группу?..

— Самую высшую?

— Да, самую высшую. Что получится? Подсчитаем… По девятой группе с Демьяна Богатого — еще тысячи полторы центнеров. Да с «Октября» столько же. Вот! Мальчик! Не знаешь, как взять с них хлеб?»

Поясним: мера уже обмолоченного урожая жульнически завышается, с нею возрастает и обложение; за одним числом, как в арифмометре, меняются и другие, меняется место района в сводке, а председателю Демьяну Опенкину снова возить не перевозить. Четыре числительных в крохотном диалоге —

Потому что все оттенки смысла Умное число передает.

— Так делают «временщики», а не хозяева, — говорил реальный член Льговского райкома партии В. Овечкин на реальной районной конференции 1952 года, призывая делегатов голосовать за неудовлетворительную оценку работы райкома. Перед тем он выложил целую низку статистических данных (как только добыл?). По черноземному району в хорошее лето собрано по 7,2 центнера зерновых при плане 14,7 центнера. «А в большинстве колхозов района от 4 до 6 центнеров зерновых и от 40 до 80 центнеров сахарной свеклы. На трудодни выдали крохи. Личная материальная заинтересованность колхозников подорвана. Во многих колхозах ряд лет люди получают по 200–300 граммов хлеба на трудодень… За прошлый год 3290 человек не выработали минимума трудодней. И в этом году такое же положение. Серьезные цифры! Отношение колхозников к общественному труду во многих колхозах — как к трудгужповинности».

Главное открытие Овечкина — «механический человек» Борзов буквально вычислен!

Второй «технологический слой под «Районными буднями» (то есть тоже требующий известного напряжения интеллекта) объясняет чудо, как вообще могли быть напечатаны «Районные будни» в сентябрьской книжке журнала за 1952 год при тогдашнем уровне критики, если натуральное обложение колхозников было правилом, а манипуляции с группами урожайности — обыденностью.

Очерк Овечкина — это тридцать лет назад понималось сразу — ратовал за принцип справедливого, погектарного обложения. Несправедливое (есть ферма — сдаешь молоко, нет — с тебя взятки гладки) было осуждено еще перед войной, и конец 40-х годов проходил под знаком внедрения погектарного принципа. Сдал свое со своих гектаров — и хозяйствуй на здоровье. Что-то вроде продналога при МТС: лучший колхоз и выдаст на трудодни больше. Защита Демьяна Богатого — это охрана интереса богаче жить. А Борзов — он за продразверстку! Он извращает политику погектарного обложения, тащит «губительную уравниловку». «Если лодырю и честному работнику одинаковое вознаграждение за труд — какая выгода честно трудиться?» — спрашивает льговскую конференцию коммунист Овечкин.

«Районные будни» — пока апология Демьяна Богатого.

Хлеба нет у лодырей! Они, захребетники старательного Опенкина, и не должны получать того хлеба, какой едят у Демьяна; Борзов — извратитель правильной и разумной политики в хлебозаготовках — именно так понималось дело первыми читателями «Районных будней»! А «механический человек», «всех давишь» и все прочие расшифровки и понимания — позднейшие истолкования, дело наживное.

И еще срез цифро-экономический — из писем Овечкина пишущему эти строки. Согласен, тут не публицистика собственно, но ведь к спору о школе Овечкина сам-то Овечкин отношение имеет?

«Как читатель заинтересованный, я не сетую даже на обилие цифр. Без них разговор был бы менее доказательным, острым, так как цифры, Вами приведенные, просто убийственны» (9 декабря 1964 года).

«Давно пора литераторам взяться за экономические вопросы так, как Вы за них беретесь, — поскольку сами экономисты ни черта в этой области не делают. За что ни возьмись — все надо нашему брату начинать! Ну что ж, такова уж наша участь — лезть наперед батька в пекло» (16 марта 1965 года).

Неловко цитировать такое, выходит похвальба, но ведь я беру из уже изданного, много раз использованного…

В конце 1965 года в предисловии к книжке Валентин Владимирович определял новый — скорее искомый, чем уже утвердившийся, — тип публициста как «человека, вооруженного солидной экономической и агрономической подготовкой», «не дилетанта и не верхогляда в деревенских вопросах». Такой литератор, говорит Овечкин, «умеет глядеть в корень вопроса, добираться до первопричин. Умеет считать. И умеет заразить читателя своей любовью и вниманием к цифре, живой статистике, к глубокому, пытливому анализу явлений. Надо добавить — к честному анализу. Ибо мы знаем, как на арифмометрах конъюнктурщиков иногда и дважды два получается… семь с половиной».

Никак, ну никак не добудешь ты у родоначальника школы ни снисходительности к технологии, ни брезгливости к счету, статистике, не вытянешь этакой чистой идеи сельскохозяина без сельского хозяйства как такового!

Но что правда, то правда. Если работа принудительна — она неинтересна. Если хозяйство — чужое, если до лампочки, какой там дебет-кредит, если экономика не живое, страстное дело, а тоскливая трата времени на семинарах и в кружках, то да, конечно: и пишущему и читающему гораздо интересней, желанней будут характер и чаяния. И такая точка зрения имеет право на жизнь! У Энгельгардта «земельный» мужик говорит: «Я люблю землю, люблю работу: если я ложусь спать и не чувствую боли в руках и ногах от работы, то мне совестно: кажется, будто я чего-то не сделал, даром прожил день». Это один взгляд, один характер. А вполне возможен и другой, с иной шкалой ценностей, с иною оценкой сущего, и численно, статистически он всегда имеет тенденцию одолеть характер первый. «Ну почему вы работаете, как подрядчики, а не как хозяева, которым каждый лишний колосок дорог?» — обличает трактористов Мартынов в «Районных буднях». А у Энгельгардта короче: «…работа дураков любит».

Рискну сделать вывод: поскольку противоречивые взгляды на работу, на дело, на хозяйство наличествуют в жизни, им надлежит быть и в зеркале ее, очеркистике. Тут и разгадка долголетия упреков в дублерстве, технологичности, экономизме, и зов, понятное дело, к характерам и чаяниям.

А в чем же секрет долголетия перманентно хиреющего жанра?

В том, что становится по реченному. Не сразу, но выходит.

Очерк «Земля ждет хозяина» Борис Можаев напечатал в 1961 году в «Октябре». До награждения создателя кубанских безнарядных звеньев В. Я. Первицкого Золотой Звездой!

А в начале 80-х годов бригадный подряд широко признали, он уже стал экономической реальностью: только в РСФСР действуют 80 тысяч бригад и звеньев, прибавка урожая на гектаре — минимум 2,5 центнера зерна на круг. «Подрядчик» работает инициативней, экономней, и в гневном, мартыновском смысле слово употреблять больше нельзя.

Между незабываемым, таким трудным для Федора Александровича Абрамова очерком «Вокруг да около» и, скажем так, принятием мер (поддержка личного крестьянского хозяйства, совмещение интереса колхоза и усадьбы колхозника и т. д.) прошло тоже не меньше двадцатилетия — резкого порога нет, шаги предпринимались постепенно… Не здесь высчитывать, сколько и на чем выиграли б мы с вами, если бы своевременно угаданное литераторами… «Если бы» не считается. Но считается время открытия!

Между выходом очерков Ивана Васильева об агросервисе, о «феодальных замках» вокруг райцентров (та же Сельхозхимия, Сельэнерго и т. д.) и созданием РАПО прошло уже меньше времени — лет пять. «Откровенный разговор с председателем» Ивана Филоненко и улучшение в практике колхозного планирования — почти погодки… Ну а если постановления нет? Если оно и не нужно, потому что процесс очевиден и надо только дело делать? Многие пятилетия воюет Анатолий Иващенко с эрозией почв: очерками, в кино, на телевидении. «Если бы матерь наша — земля имела голос, она бы сегодня уже не стонала, а кричала от боли, которую мы, наделенные разумом и титулом властителей природы, причиняем ей», — пишет он в последней статье. Ежегодно сносится 1,5 миллиарда тонн почвы…

Мне в Министерстве заготовок сказали, что после выхода «Русской пшеницы» (1965 г.) положение с качеством зерна во многих областях заметно ухудшилось, и показали статью в «Советской России» — «Трудно сильному зерну». На родине саратовского калача, в саратовском Заволжье, возделывается теперь по преимуществу ячмень: «…доходней оно и прелестней»!

— Плохо, значит, бились! Недоиспользовали жжение глаголом, не задействовали весь потенциал! — это один из возможных приговоров.

— Эвон когда заметили! Глазастые мужики, ничего. Теперь терпение — и выйдет по-писаному, — второй, поощряющий вариант.

Разумеется, веришь второму. Конечно же сбудется! И дело пойдет на лад. И никому не придет потом в голову за давностью лет соединять пожелтевшие журнальные страницы с чеканом и энергией новых державных мер…

Стой, а почему тогда Можаева вспомнили? Ну-у, это особый разговор, личные связи.

Дело в том, что среди откликов на свою «Землю…» Борис Андреевич получил и мое письмо с целины. Прочел, включил в обзор — и напечатал! И теперь при встрече не преминет напомнить, грозя:

— Это я тебя в письменность выводил!

 

3

Спустя полгода после публикации очерка «Комбайн косит и молотит» (и год после написания) доктор наук Ж. и кандидат Ю. независимо друг от друга прислали мне формулу определения потребности сельского хозяйства страны в зерновых комбайнах. Если подставить в эту формулу численные значения, то получится, что зерновому полю СССР теоретически нужно 470 тысяч комбайнов. Практически же — с признанием простоев, поломок, вечного проклятия с запчастями, вообще с признанием «что действительно, то разумно» — потребность определяется в 1050 тысяч штук.

В протесте против мотовства (надо 470, а запрашивают 1050!) и состоял пыл-жар опуса.

Присылка формулы и данных ЭВМ (особая программа П-02-035-78А!) была родом поощрения, шутливой премией, что ли. Мне эта математика была уже не нужна: «иже писах — писах». Забавность была именно в том, что без электронно-вычислительной машины, без алгоритмов, с одним топором да долотом, располагая только газетными лозунгами («Проведем уборку в десять дней!» — вот и плановый срок), мы с читателем пришли к тем же 470 теоретическим тысячам, к каким приводит и фундаментальная наука.

Смыслом наших экономических упражнений было: не боги горшки… — раз; недоступность, заповедная «научность» большой экономики — миф вроде летающих тарелок: общество младших научных сотрудников, водителей такси, учительниц и завхозов вполне готово само анализировать самые заковыристые позиции — два; надо думать и делать выводы, нас на то и вооружают данными, чтобы делать выводы и постоянно думать, — три. И к цифре 470 тысяч мы, я говорю, вышли до (без, вне, помимо!) формул — хозяйственным чутьем, которого довольно во всяком пожившем человеке. И если мы в своей деловой игре, боясь пролететь, опасливо умножили полученную цифру в полтора раза, то и у капитальной науки — смех и грех! — принята тоже потолочная страховка, разве что прибавляют не 50, а 25 процентов.

«О, как я угадал!..» А чему дивиться-то — иначе бы не село!

«Русскую пшеницу» я писал, сам спешно постигая отличия сильной пшеницы от слабой, мягкой от твердой, запоминая, что озимая не может быть твердой, а твердая — слабой, что клейковина еще не белок, однако ж ценят хлеб именно за нее, клейковину, и с радостью мольеровского чудака выяснял, что резиновый комочек во рту, какой остается после жевания зерна на току или в поле, и есть искомая клейковина, а жевание со сплевыванием отрубей есть той клейковины отмыв.

Твардовский написал на рукописи: «Поджать. Убрать пижонство. А так — хорошо! А.Т.».

— Для такого необразованного человека у вас удивительно мало ошибок! — заключил М. М. Якубцинер, старейший вировец, соратник Вавилова. Он хохотал и отмахивался, услышав о моем филфаке. Мы были на семинаре по короткостебельным сортам в Киргизии, филология здесь впрямь казалась до колик смешной.

У меня было несколько верных точек, их хватило для контура, очертания, нариса (так, очень точно, по-украински зовется очерк) — линия, кажется, совпадает поныне. Какие это точки? Спустя восемнадцать урожаев я могу только полагать… Если за десять лет на целине и около нее (с 1955 по 1965 год) я и не слыхивал от алтайских-омских председателей разговоров об этих клейковинах и остался неучем, значит, и председателю эти белки-клейковины неинтересны и несущественны. Раз колхоз сдает хлеб на элеватор лишь бы быстрее, и пятидневное задание нахлестывает, и отсутствие своих амбаров подгоняет, значит, сама машина заготовок не способна уловить степной янтарь. Главное же, раз комбайнер (а я ездил на мостиках методически, неделями) никогда не берет зерно на зуб, ему вообще без разницы, что там сыплется в бункер, пускай хоть песок морской, оплата только за тонны, премия за качество его никогда не достигнет, то с силой пшеницы дело швах.

В Министерстве заготовок один начальник главка, простив мне за давностью лет уколы в свой адрес, сказал:

— В Воронеже только три десятых процента закупленных пшениц годны для пекарен сразу, без улучшения. Напишите вторую «Русскую пшеницу»!

Я рад бы — не выйдет: самоплагиат! Теперь мне могут дать на десять или на сто точек больше — толку-то, контур ведь сольется с прежним.

Верных точек никогда не может (и не должно) быть столько, чтобы не осталось нужды в чутье и догадке.

Относит очерк к искусству не образ, нет. Во всяком случае, не тот «образ», у которого непременно есть имя, соцпроисхождение, должность и т. п. Относит угадывание! Элемент предчувствия, мысленного построения, которое потом, будучи наложенным на реальность, в главных контурах совпадает с линиями жизни! Если доверять Гете, то способность предвосхищать события (антиципация) вообще есть отличительная черта художника.

Правда, и Гете ограничивает способность предугадывать: «…антиципация простирается лишь на объекты, родственные таланту поэта» (И. П. Эккерман. Разговоры с Гете в последние годы его жизни). А если понизить эти рассуждения до круга очерковой практики, то ограничения усугубятся. Без постижения края личным и долгим присутствием ты ни на какую антиципацию в хозяйственно-человеческих проявлениях рассчитывать не можешь. Без живой заинтересованности в деле — тоже. Способность угадывать, кроме того, не выдерживает императива, «воспитания чувств», всяческих «надо» и «положено»…

Самая крупная, пожалуй, моя ошибка связана как раз с краем, который я прилично знал и давно любил. Молдавия… Еще студентом изъездил ее от Атак до дельты Дуная, в общежитии научился понимать язык, и на целине дубравное волнистое Приднестровье не покидало меня во снах.

Когда в 1972 году была объявлена молдавская программа специализации, я взялся ее восславлять методично и рьяно — письменно, телевизионно, в кино. Советы колхозов от района до самого Кишинева, «новый этап колхозного движения»! Теперь колхозный строй не кончается на вашем председателе — в районе тоже никаких директив-указаний, а полный демократизм: совет колхозов выборный и подотчетный. Извечный вопрос передового — отстающего теперь решится купно, сообща. В Кишиневе — республиканское правление колхозов, тоже подотчетное низам и избираемое ими. Там, глядишь, и дальше пойдет!.. Совместного владения свинофабрики и промышленные сады. Кооперативные цементные заводы и проектные институты. Табакпром, Живпром и другие носители прогресса — мечта, хрустальный сон, реальное чудо!

Как-то снимали одну свинофабрику — в основном потому, что там были производственные телевизоры. Кормили и здесь с колес, выхватывая дерть где только можно, но в кадр это не попадало. Рядом на поле бригада колхозников скирдовала солому. Я пошел к ним, «в народ», и стал расспрашивать, как межколхозная свинофабрика меняет их жизнь. Дядьки не могли понять, притворяюсь я или просто обижен богом. Фабрика — она ж государственная («де стат»!), а они — колхозники. Та сама по себе, что ж тут общего?

В другом райцентре на деньги колхозов разбили парк, завели зверинец с медведями. Рядом с районными конторами возвели новый — четырехэтажный! — офис совета колхозов. Реформа открыла доступ к колхозным банковским счетам, на которых прежде лежало табу: «Нарушение Устава!» В межхозяйственную опричнину вычленялись отрасли самые прибыльные, с отлаженной технологией, а мотыжить свеклу, полоть кукурузу, делить по дворам уголь оставлен был прежний колхозный пред.

Затраты труда — против других республик — Молдавия не сокращала, а с финансами дело было дрянь. При всех-то садах-виноградах!

Я видел это — и не хотел верить. Неужели еще одна надстройка, просто добавочная управляющая ступень? Неужели трактора снова у колхоза отняли, а председателю оставлена одна печать? Нет, это трудности роста, хвори акселерации — вон же какой красоты растут комплексы!

«Удивительно даже, как это люди слышат и видят именно то, что хотят видеть и слышать», — разводит руками Энгельгардт. Но ему хорошо! И народник, и автор проекта «интеллигентных деревень» (почти овечкинский курс «своими руками»!), он одновременно режет о российском деревенском люде такую правду-матку, что подумаешь: эге, куда махнул!

«У крестьян крайне развит индивидуализм, эгоизм, стремление к эксплуатации. Зависть, недоверие к друг другу, подкапывание одного под другого, унижение слабого перед сильным, высокомерие сильного, поклонение богатству — все это сильно развито в крестьянской среде. Кулаческие идеалы царят в ней; каждый гордится быть щукой и стремится пожрать карася». Не до идеализации, никаких помад-румян — пишется социальная летопись!

Я обязан был представить, допустить, предположить, что реформу во Флорештах, Теленештах и Единцах будет — пусть отчасти, краешком, бочком — проводить Виктор Семенович Борзов, уже не в длинной кожанке, а в дубленке, свежий, компанейский и любящий песни Пугачевой. Мне люди с вилами говорили! А недавно особое постановление о минусах партийной работы в Молдавской ССР подтвердило документально: так оно и было, как говорили люди!

Непривычное дело — изымать при переиздании главы, полные восторгов и радужных надежд. Непривычное и скверное. А поделом: не насилуй ан-ти-ци-па-цию!

 

4

«Очерк о сегодняшнем дне? Так давайте положительного героя! Чтоб было кому подражать».

У нас в университете древнерусскую литературу вел старый преподаватель гимназии, добросовестный и насмешливый Леонид Иванович Панкратьев, сдать ему нашармака нечего было и думать. Этому обстоятельству я обязан ненужно прочным знанием агиографии — житий святых. Дело, признаться, скучное: штампы, стандарты, непременно соблазны, преодоления искушений, вмешательство ангела, серия чудес — и переход в святость. Но горек корень учения — сладкие плоды. Штудируя спустя много лет сельские очерки, я легко узнавал сборные детали, из которых монтировались жития веков пятнадцать подряд. Как эти изложницы достались атеистам — неведомо, но понятно, почему от председателя колхоза так разит елеем. Словно преподобный Антоний, он обходит блюдо с серебром, стоящее на пути. Как Григорий Печерский, любит тех, кто дочиста обирает яблони в его саду. Точно Макарий Александрийский, отгоняет новыми, добавочными тяготами соблазн бросить все и уйти в город. Будто Козма и Дамиан, помогает другим только бесплатно. Ровно Макарий Египетский, избегает прекрасного пола — при нем и имени женского не смеют произнести. А еще — никак не узнаешь, что ест он сам и чем поддерживают обмен веществ его ближние. Уцелей от прошлого только сельский очерк 30—50-х годов — и почти невозможно будет выяснить бюджет питания колхозного крестьянства! От Энгельгардта знаем и как «в кусочки» ходили, и как перестали ходить, из «Тихого Дона» видим и праздничный и будничный стол Области Войска Донского, от Неверова твердо храним число Мишкиных кусков, даже «устрицы» Щукаря на полевом стане памятны, а вот чем теплили жизнь миллионы звеньевых, бригадиров, участковых агрономов, вообще организаторов сельского производства — тайна.

В пору, когда «Отечественные записки» печатали письма Энгельгардта, выходила «Галерея замечательных людей России в портретах и биографиях». Рядом с очерковыми портретами Белинского, Толстого, Чайковского в ней можно увидеть жизнеописание бюрократа такой химической чистоты, что завидки берут. Действительно замечателен портрет московского генерал-губернатора князя Владимира Андреевича Долгорукова. «Вся жизнь его являет пример непоколебимой преданности долгу, — волнуется чиновный (очень грамотный, впрочем) портретист-аноним. — Всюду, куда только ни бросала его служба… везде он отличался высшею, ничем не подкупною честностью и строгим, точным, добросовестным исполнением возлагавшихся на него обязанностей и поручений. Несмотря на громкий титул и историческое имя, повышение его по службе шло не скачками, при помощи протекций, а добывалось шаг за шагом личными заслугами». Ну, последнее напрасно, слишком. Факты-то кричат о другом, послужной список — обличает. Едва выпущенный корнет устроен адъютантом при генерал-квартирмейстере, потом адъютантом же у самого Чернышева, лукавого холопа и военного министра (см. «Хаджи-Мурата»), Всегда на виду, при штабе, на подхвате, «для особых поручений», в чьих-то помощниках, пока стезя продовольствия, дорога закупок, миллионных сделок, благодарности поставщиков, заготовления и расхода провианта, занятия военным хозяйством вообще не выводит его самого к генерал-адъютантству и не ставит губернатором Москвы. Ордена он не получает, а словно со смаком и знанием коллекционирует: русские Станислав, Владимир, Анна, Георгий, даже Александр Невский, даже Андрей Первозванный — это еще куда ни шло, хотя бы понятно. Но ведь у этого провиантмейстера и прусский Красный Орел большого креста, и датский орден Слона, персидский — Льва и Солнца, какой-то австрийский Леопольд, черногорский Даниил, итальянский Святой Маврикий, саксонские, мекленбург-шверинские знаки, какие-то перстни с вензелями, табакерки — и даже портрет персидского шаха, осыпанный бриллиантами!..

Международная фигура на весь XIX век? Всеобщий герой Евразии? Ничтожество, манекен? Нет: идеализированный автопортрет и самого литератора, и той среды, которая в Долгорукове ликует! Вор? Это есть. Ворище колоссальный, пышный, долгорукий, прохиндей того высшего класса, когда законы только смущенно покашливают в полном бессилии, и клеймо поставить абсолютно некуда. Бюрократ, и провиантмейстер в предельном расцвете понятия. Интересно, что и от помещения в «Галерею…» он не отказался, а, вероятно, даже пробивал включение (пятидесятилетие беспорочной службы!): быть рядом с Карамзиным, Нахимовым, художником Ивановым — тоже орден, осыпанный бриллиантами.

Иное дело, что очерк аспидски и ехидно мстит. Торичеллиева пустота настолько явна и ненаполнима, что гимн читается сатирой, биография — ядовитым памфлетом, и ничего тут не поделают ни филателия орденов, ни пуды монарших благоволений. Простоват оказался губернатор! Которые поумнее, к услугам письменности не прибегали и от сопоставлений уклонились.

Сколько воды утекло, «все в мире по нескольку раз изменилось», а недавно в Душанбе вспоминал я ту самую «Галерею»:

— Этот товарищ у нас уже получил госпремию республики, награжден орденом, избирался туда-то и туда-то. А писатели до сих пор не создали очерков, отражающих его заслуги.

Награждение очерком. Осторожней надо, осмотрительней — как бы чего не вышло!

А другой пример вроде из наших дней, но из совершенно чуждой нам действительности.

Судьба однажды позволила наблюдать, как герои (вполне реальные — молоденькие и, кстати, хорошенькие как на подбор американки) изъясняются словами, для них тут же написанными литератором, и лицедействуют в очерках, написанных именно о них.

Средний Запад США, кукурузная глубинка. В городе Луисвилле на реке Огайо идет съезд фермеров-соеводов. Съехались тысяча четыреста соевых интересантов, и среди них — знакомят — литератор мистер Ким. Он поэт и лиру посвятил Американской соевой ассоциации. Познакомьтесь ближе, вы ведь тоже пишете об агрикультуре, не так ли?

Ловкий спортивный малый, происхождением кореец, одет лучше первых воротил, настоящих миллионщиков: те старомодны, пиджаки лет на семь опоздали, а у этого все продумано, в тон и неброско, и голой рукой не возьмешь. И бодр, сияет улыбочкой, оптимистичен — экой жизнелюб! Что же, однако, ему тут делать? Как посвящать эту самую лиру — рекламировать соевый жмых, что ли? «Нигде, кроме как…» Но тут же все свои, все производители, озабочены сбытом. Восславлять положительных? Так они вроде застенчивы, вон и на костюмы не тратятся, выдвигают вперед меньшую братию, деревенщину-засельщину из Кентукки, Айовы, Джорджии…

Выяснилось под конец. Каждый штат прислал «принцессу Сою» — живую эмблемку, красивую девушку из фермерской (это обязательно!) семьи. Все они претендентки на роль «принцессы Сои» всеамериканской — девчатки лет девятнадцатидвадцати, студентки, сияющие, крепкие, «з гориха зэрня», как говорится на языке моих дедов. Перед голосованием момент словесности — нужно в семь-восемь минут показать, что ты такое внутренне. Одна выучила назубок, другая знала, но частила, третья сбивалась и начинала сначала. Одной сон приснился — она соей спасает голодающий мир, другая встретила короля, он оказался соеводом-фермером, третья стишки читала про росяное утро на ферме, когда цветет «морнинг глори» (ипомея, по-украински кручени панычи), — мистер Ким издергался, пока все кончилось. Как композитор на первом исполнении, он улавливал любой сбой — и страдал.

И все-таки он был молодцом! Речи (этюды, монологи) в основе подходили исполнительницам, нигде не висело, не торчало горбом, словесность служила имиджу. Мастак. Большой мастер пера. Публицист! Его поздравляли, и он снова расцвел и сам опять стал образцом преуспеяния.

Мизантропия, брезгливость — пороки тяжкие. Но само по себе жизнелюбие, один гедонизм, способность «петь и смеяться, как дети», автоматически не приводят к положительному герою, над которым смеяться никто и никогда не станет. Вообще брызжущая радость бытия и социальное летописание не близнецы-братья. Человек, нацеленный на ликование, мало расположен к публицистике; не тот резус-фактор. Коренной россиянин Щедрин на примере современной ему Франции вообще вывел некую закономерность, обратную корреляцию между личным преуспеянием и страстью к прямой речи.

«Люди благополучные, невымученные, редко чувствуют потребность зажигать человеческие сердца и в деле ораторства предпочитают разводить канитель… — уверяет Щедрин в очерках «За рубежом». И подводит под этот взгляд исторический базис: — Я думаю насчет этого так: истинные ораторы (точно так же, как и истинные баснописцы), такие, которые зажигают сердца человеков, могут появляться только в таких странах, где долго существовал известного рода гнет, как, например, рабство, диктатура, канцелярская тайна, ссылка в места не столь отдаленные (а отчего же, впрочем, и не в отдаленные?) и проч. Под давлением этого гнета в сердцах накапливается раздражение, горечь и страстное стремление прорвать плотину паскудства, опутывающего жизнь. В большинстве случаев, разумеется, победа остается на стороне гнета, и тогда ораторы или сгорают сами собой, или кончают карьеру в местах более или менее отдаленных. Но бывает и так, что гнет вдруг сам собою ослабнет и плотину с громом и треском разнесет. Вот тогда вылезают изо всех щелей ораторы».

Это, повторим, русский оратор Щедрин — про Францию, виденную им во времена Мак-Магона и Гамбетты.

Но сама «неблагополучливость» публициста вовсе не остается за шеломянем времен, если иметь в виду не имитацию самогорения, а действительное разжигание людских сердец. Это прямо коснется и сектора положительного персонажа. Если писание вообще есть стремление за кажущимся отыскать сущее, то и портретная живопись при полной симпатии художника к модели может оказаться совсем не безобидным занятием.

Аким Васильевич Горшков, патриарх колхозного строя, всю жизнь занимался промыслами (и строил на промыслы, и культбыт развивал, и гостей в колхозе принимал), а пропагандировал что? Смотря по времени. Яровизацию, торфоперегнойные горшочки, кукурузу, «елочку», сенаж — лишь бы не трогали экономику колхоза. Он привык за десятилетия, что пишут и будут писать о голубых его улицах, об агролаборатории и всегдашнем подхвате починов. Про метлы, стружку, черенки и древесный уголь рассказывать просто невежливо, как бестактно описывать пищеварение достойного лица!

Аким Васильевич был настолько крупным человеком, что простил выдачу его многолетних секретов в новомирском очерке «Помощник — промысел». Это потом, спустя срок прояснилось, что Горшков создал модель хозяйства для мещерских условий, и мой очерк был, следственно, пропагандой нового-передового. А один смоленский лидер — он ведь потащил меня к ответу за постулат «богатому и черт люльку качает», подкрепленный данными из его практики! Посмотрев наш фильм «Надежда и опора», другой очень ответственный работник признался мне: «Я сам строил комплексы, сам подсаживал свиней в кузов за цемент и кабель и никогда не соглашусь, чтобы про меня выложили правду. Никогда!»

Очерком я занимаюсь двадцать лет: первая новомирская работа «Целинная дорога» вышла в январском номере 1964 года. За это время родилась и выросла целая очерковая литература. Не моей специальности дело оценивать ее, но одно знаю твердо: положительный герой, плюсовой заряд наличествовал в любой заметной работе, какой бы критичной, даже разоблачительной она ни казалась. Герой (а часто это лирический герой, то есть персонаж-автор) что-то, наверно, потерял от туго скрученных фигур 50-х — начала 60-х годов, зато отличается широтой кругозора, дотошностью, диалектичностью. Как автор в «Тюкалинских тетрадях» Петра Ребрина, он из «верующего» («…старались верить, потому что верующему не только легче жить, но с него и спросу меньше») превращается в нормального, то есть думающего, понимающего жизнь и народ человека. Очерк В. Селюнина «Нерв экономики» в «Дружбе народов» напомнил, что и безличностное исследование может иметь свой положительный образ — образ мышления, чистый разум, так сказать. И плюсовой заряд при невеселом анализе транспорта страны, анализе «спутниковом», всеохватном и историческом одновременно, в том-то и состоит, что мы с вами никогда так крупно, масштабно не думали и так не ощущали груз «чувства хозяина», как при этом распутывании железнодорожных узлов.

Все так. Но вот что стал замечать: тревожно высока смертность среди положительных персонажей! Председателю колхоза Николаю Неудачному из книжки «Стрелка компаса» сейчас было бы пятьдесят четыре года, а вышла-то книжка девятнадцать лет назад! Скобелев с Верхней Волги, слепой биолог Лопырин из Ставрополья, пшеничные батьки Лукьяненко и Ремесло, гигант Гришаков и певун Богачев из Кулунды, философичный Гарст из Айовы, Нестор Шевченко, не давший распахать песчаную гриву и тем разжечь пыльные бури, — скольких нет, а какие все были люди!

Высоковольтность жизни. Напряжение, обороты, страсть — отсюда и краткость реального века.

 

5

— Пиши, что видишь. Что видишь, то и пиши, — сказал мне Георгий Радов. Осенью 1958-го он приехал в Кулундинскую степь от «Огонька».

Я и правда писал не то, что видел. Напечатал (в Москве) какую-то романтическую ерунду — «Кругосветное путешествие». Некто подарил молодому шоферу компас для дальних странствий, а тот прибыл на целину и тут намотал 40 тысяч километров — как раз земной экватор. Но в своей кругосветке он открыл землю, какой еще не было! Тут-то и находка автора: Колумб или Хабаров открывали незнаемые, но уже существовавшие земли, а шофер с компасом, строя в пустой степи элеваторы, поселки и прочее, сотворил себе и нам совсем новый край.

Но Благовещенка, Леньки, Шимолино — поселки у Кулундинского озера — стояли с незапамятных времен. Никто из здешних чалдонов на звание целинника не соглашался — это были коренники, у степи была своя история, и уверять, что все началось с тебя, что до нас вообще ничего не было, а раз не было, то и сравнивать не с чем, и оглядываться не на кого, уверять в этом себя и других было лестно, но — лживо,

— Ты ж тут столько видишь…

Осенью, в уборку, голосовать было легко, и дома я почти не ночевал. Ночью вся степь в огнях. Каждый комбайн подсвечивает свое облако пыли, светятся тока (тогда там бывало черно от народу), горят фары на большаках — не спать, скорее, график, сводка, хлеб-хлеб-хлеб. «Степь озаренная». Или — «Степь бессонная»? Во всяком случае, эта торопливость, бессонница, пыль («добрый дым хлебного фронта» — придумал я впрок), уполномоченные из края, «радиосовещания», когда районное звено и председателей мутузили без возможности ответить, очереди у элеваторов, нервы и брань шоферов — вся патетика кулундинских дорог требовала ответа и запечатления. «Бессонная» только или «озаренная»?

Уполномоченным нам из кампании в кампанию доставался пожилой горбун, он кричал:

— Я тебя с работы сниму! Я тебя на бюро вытащу!

За глаза его называли «спутник», тогда это слово только явилось. «Спутник» — значит, летает, круглый, и всюду сигналы: пип-пип-пип… Ночевал «спутник» в крайней комнатке райкома среди старых портретов. Здесь уполномоченный становился хворым и маленьким, снесенные отовсюду бюсты ему не мешали.

Приехал поэт Сергей Смирнов и написал:

Это золото зерна — Для тебя, моя страна!

Патетика была всюду — только не в очередях у элеватора. Почему вообще очереди? Что, шоферу нужно скорее сдать! Ему бы ночью выспаться, а днем возить от комбайна. Колхозу? Тоже нет, ему очистить зерно надо, отходы нужны. Так району, что ли, это он и недели не протерпит? Нет, нужно было зерно элеватору. Почему не заготовители в очереди за обмолоченным зерном, а шоферы — «рыцари дальних трасс»?

Да уполномоченный носится и создает накал. А потом тоненько стонет ночами.

Сезон за сезоном уходил на драчливые заметки, фельетоны, «рейдовые бригады» — до настоящего, до «Бессонной дороги» или «Огненной степи» так и не дошло. Ждала заведующая кор-сетью Софья Петровна Крючкова, возлагавшая, что скрывать, надежды на собкора по Благовещенке; чего-то путного ждали ребята из «Советской Молдавии», в свой срок проводившие на целину; наставляли (и, следовательно, ожидали чего-то) частые на целине мэтры из Москвы…

Спустя десятилетия я прочитал то, что в идеале могло быть написано! Именно потому, что в идеале оно уже существовало (хотя и без публикаций), оно и могло висеть как невысказанное задание, как негласный соцзаказ… Прочитал «Бежин луг» Ржешевского. В написанном больше правды, чем поначалу кажется. Конечно, в начале 30-х этот накал был внове, в конце 50-х он шел на спад, но тональность, лихой азарт организаторов, неутолимый восторг пишущего и верно замеченное недоумение просто следующих дорогой — все так, все это я видел и должен был, следовательно, живописать.

Я вовсе не хочу вкладывать в постулат «пиши, что видишь» этакий кочевниковый смысл — что вижу, то и пою. Нет, оно и нужно писать именно то, что тобой увидено.

Но у меня — потом, после — получилось, что писал все больше о том, что видеть нельзя.

Эрозия? В том ее и опасность, что она не видна. Выдувание — да, оно хоть тем обнаружит себя, что солнце скроет, а смыв, овраги — это незаметные миллиарды тонн почвы в Азов, Понт и Каспий…

Чувство хозяина? наука в земледелии? ответственность перед будущим? экономические отношения вообще — как это видеть, чтобы писать? А в этом незримом — стержень: производственные отношения.

 

6

Сдавали худсовету телевизионный цикл «Хлеб семидесятых». Засухи, маятник намолотов, агрономы «бу сделано», изящный Ремесло, резкий Бараев, графики урожайности, как зубья пилы, доступные автору прогнозы и выводы.

Просмотрели. Молчание. Кто первый?

— Это намерены транслировать? — спросил Н. Н., приглашенный, от которого зависело многое, если не все. — У меня вопрос: кому? Кто адресат? Если те, кто несет ответственность, то они, смею уверить, обстановку знают и без очерков. А если показать тому, кто не знает… Из телевизора, признайтесь, он толком ничего не узнает. А главное — он и не решает, тот адресат! От него практически ничего не зависит. Нет, показать народу в Госплане, Минсельхозе, в ВАСХНИЛе, думаю, будет полезно, а на широкий экран — зачем? Кому? Для чего?

— Но автор может спросить: чего же он тогда не решает, тот, кто знает? — улыбнулся М. М, от которого тоже зависело, но не все.

— Так это что, способ жать на тех, кто знает, привлечением тех, кто ничего не знает? — спросил Н. Н.

— «Ничего» — таких сейчас и не найдешь, — держал оборону М. М. — Города наполовину состоят из деревенских. А всеобщее шефство — оно так поднимает осведомленность!..

— Эта всеобщая осведомленность! Она и завела кукурузу в Вологду, а клевера в могилу, — резко ответил Н. Н. — Нет, я все-таки хочу самого автора спросить: кто ваш адресат? Тут, сейчас скажите нам: к кому вы обращаетесь?

Я отвечал в строгом соответствии с жанром (есть ведь жанр — выступление на редсоветах), и «Хлеб семидесятых» в эфир попал. Правда, не в первородном виде, но появился.

Н. Н. был умным зрителем и давним софистом. Кому вы пишете — тому, кто знает? Тогда это разговор между знающими (придется для чистоты опыта и автора отнести к слою знающих), это внутрицеховой «междусобойчик» и означает моралите, некоторое устыжение. А какое право у одного знающего устыжать другого — разве то только, что устыжающий не отвечает?.. Или тому пишете, кто не знает что почём, но пассивно в сложностях участвует — как потребитель, допустим? Тогда это известного рода «научпоп», просветительство, а по научно-популярным канонам все обязано еще на наших глазах закончиться благополучно вмешательством науки, знания, организации — любым, но финально благополучным вмешательством! А где у вас такой финал?

Какой эффект от случая первого — от разговора между знающими! Допустим, что кем-то персонально сделан безрыбным Азов (личности такой, разумеется, нет), некто другой запретил подсобные промыслы, а кто-то еще перегородил дамбой Кара-Богаз. Что, разве сделано это было из-за нехватки той толики знания, какую может добавить очерк или телефильм? Нет, обстоятельства велели. А наука тогда доказала, что все будет в норме.

Разве описание или съемка на пленке соляных бурь над белым каспийским заливом, набитых медузами осетровых ям у Темрюка и Ейска, цветущей воды на каховских мелководьях воздействуют на сведущего сильнее, чем прямая статистика, акты и факты? Нет и нет.

Эффект от случая второго? Человек и без того не хотел ехать в колхоз на уборку, а ему еще демонстрируют экономический нонсенс шефства, теоретически подкрепляют его нежелание!.. Но если даже покажут ему все омские совхозы, где с шефством начисто покончили, — может ли он, несведущий, так все механизировать, отстроить жилье и т. д., чтобы человека не брали от станка или кульмана всю осень морковь дергать? Нет и нет. В итоге — одна досада, разрядка аккумулятора.

Хоть круть-верть, хоть верть-круть!

Я не желал беды телециклу и не мог, ясное дело, сказать Н. Н. правду об адресате. Я был бы просто осмеян и отшлепан, и не видать бы мне эфира как своих ушей.

Состояла же правда в том, что я пишу (снимаю) для самого себя и для Барсукова. Да-да, адресат двуедин, состоит из взаимовлияющих персон: из меня, только не какого-то условного меня, а собственно гражданина с паспортом № 589833, и из Барсукова. Мы составляем систему, хотя между нами пространственно часов семь самолетного пути. В моем городе уже нет агрикультуры (исключая ВДНХ), в его — практически и не будет: Барсуков живет в Усть-Илимске. Я пишу и снимаю, он лесоруб, грамотный русский человек сорока пяти лет от роду. Я его засадил за экономику. «Засадил ты меня за экономику!» — пишет он мне со своей улицы Мечтателей, дом 15, квартира 30. Если потеряется Барсуков (и собственно рабочий на лесоповале Борис Никитич Барсуков, 1938 года рождения, и как понятие), мне каюк: для Н. Н. писать или снимать нельзя. Сказать бы тут, что Барсуков засадил за экономику и меня самого, да выйдет неправда. Засадил меня Овечкин, он послал меня на целину — озоном правды и боязнью профукать, растранжирить жизнь, именно эти реалии я почерпнул из «Трудной весны». А то, что Барсуков достал в усть-илимской библиотеке «Экономику сельского хозяйства» и просит у меня «Биорегуляцию развития растений» донского ученого Потапенко, это уже отдаленный эффект лавины, хотя мне и жизненно важный и лестный.

А для самого себя я пишу потому, что боюсь — пропадет. Что пропадет? А происшедшее. Имевшее место. Что именно? Ну, хлеб 70-х годов XX века, например. Пропадет неосмысленный, неоспоренный, только съеденный — и баста.

Вы серьезно? Тогда вас надо к врачам. Сначала хотя б к невропатологу. Как же он может пропасть, если — ЦСУ, всесоюзные конференции, десятки докторских и сотни кандидатских, если сессии ВАСХНИЛ, если даже из космоса снимают площади зерновых?!

Да пропадет — и все. Вы что, не знаете постулата Александра Трифоновича Твардовского? Пока что-то не изображено в литературе, его как бы и не было в жизни.

Скажи-ите — литература! Очерочки нонпарельные, зеленая тоска, третий десяток лет все одна и та же вода толчется в ступе — пары да планы, планы да пары, хоть бы стыдились сами себя передирать… буйные витии!

Ну это вы напрасно так. Никакого особого тщеславия нет. Ведь не о качестве записи речь. К тому ж говорил я на худсовете правильно, почему телецикл три вечера подряд и отвлекал народ от хоккея, а гадать, размышлять могу и не совсем верно. Если даже заблужусь — велика ли беда? Товарищи поправят.

Но вот кто-то когда-то не написал для себя — и провалилось, изнетилось время! Вместо целого периода — лакуна, пустота. Откройте «Повесть временных лет»: «В лето 6506 (998). В лето 6512 (1004). В лето 6513 (1005). В лето 6514 (1006)…»

Видите, что делается? Год — бар, свершений — йок! Не счел Нестор-летописец достойными внимания и пера события и тенденции, какие имели (а ведь имели!) место в целой Руси, — и пожалуйста, дыра. А годы-то все какие, начало нашего с вами тысячелетия! Обидно тем, что тогда жили, власть имели, творили всякое-разное, со своей точки зрения — непременно значительное. Но и нам ведь обидно! Мы против тех-то людей суперзнающие — у нас и телевидение, и экология, — а вместе с тем и абсолютные невежды. За строчку не расчлененного на слова текста под годом 1002 (6510) готовы заплатить томами ученых записок, ан бессилен сам Лихачев!

Затем-то разные дела на память в книгу вносим.

 

7

Был на Кавказе и поразился прогрессу в фотопромысле. Никаких щитов с пальмами и прорезями для головы, никаких больше чучел — перед треногой живая лошадь. Вычищена, под седлом, подпруга затянута как надо. И одежды с газырями подлинные, и папахи на выбор, хватит ансамблю песни-пляски. Кинжалы, кувшины — хоть в музей. Следовательно? Такая фотография (в бурке, папахе, в седле) уже не туфта, не шутка? И ваш автобусный Кавказ не мнимость? Получается, что так…

Пронеслось, что остро не хватает публицистов, — и было мероприятие. В секции творческого союза устроили смотрины — а чтоб не дай бог не засушить, не отпугнуть, ввели элемент игры. Что предпочитают юные дарования — очерк или эссе? Тридцать минут на экспромт — и затем выступят перед честным народом пять импровизаторов.

Девица, импровизировавшая первой, была чемпионски хороша: что рост, что ум, что фигура, что вельветовые бананы цвета беж с полосатыми староголландскими гетрами до колен. Она где-то аспирантка, но вообще-то молодой публицист на нравственные темы. Так эссе или очерк? Девица легко коснулась Монтеня, задела Юма — и прямо к кинику Диогену, к его бочке как символу отъединенности от шума площадей. «Эссе» — это «опыт», а «публицистика» идет от «публикум», что есть «общество», личностное и социальное начала противоречивы, но и диалектически едины…

И ведь все было подлинно! И Монтень у нее свой, и Юма читала, эрудиция девицы была достоверней кавказской фотолошади. Жаль только, что никто, кажется, не испугался — неужто и публицистика становится модной? Никто не сказал прелестной аспирантке — не тратьте, кума, силы, тут черный черствый хлеб. Овечкин в ваши годы не слыхал о Монтене, но умел тачать сапоги, а ныне здравствующий Геннадий Лисичкин был просто председателем колхоза в Северном Казахстане. Я догадываюсь, что на эффект бежевых брюк ушло минимум две ваших стипендии, и помню, что элегантность очень личит женщине. Я знаю, что брюзжание и занудство — более верный симптом старости, чем даже гипертония, но говорю: доченька, дай вам бог любимой быть другим! Молодых публицистов не бывает, это нонсенс, как бессмысленны слова «начинающий сапер», «пробующий себя хирург». Не сочтите мои слова грубостью, в них больше заботы о вас, чем даже о собственном цехе. Космонавта на орбиту выводят — публицист выходит сам. Выходит чудовищным для одной души населения расходом энергии, и даже когда его ракета зависла и как бы стоит над землей — его сердечное топливо расходуется быстро и щедро. И никто Байконура тебе не готовил, а если ты выйдешь на уже освоенную орбиту, то запуск не зачтут, а только вспомянут того, кто первым ту орбиту описал… Несладкий, милая, цех, и не случайно он всегда малолюден!

Мы на том мероприятии сидели своим семинаром. Пришли, я говорю, студенты Литинститута, молодые мужики-заочники.

— Я этим летом построил дом, — сказал с Алтая.

— А я дочку из роддома привез, вторую, — сказал из Карелии.

— Я книгу Овечкина издал, два неизвестных рассказа, — сказал из Краснодара.

Среди наших один умеет водить тепловозы, другой бракировщик с КамАЗа, третий метеоролог и лесник, и журналисты конечно же есть… Не надо подозревать меня в каком-то пролеткульте: мол, машинист — хорошо, а аспирантка — гораздо хуже. Я прекрасно понимаю, что не было глубже знатока северной русской деревни, чем университетский филолог Федор Александрович Абрамов, а аспирант, потом кандидат наук, потом преподаватель вуза Сергей Павлович Залыгин есть устроитель земли и в первичном, долитературном смысле слова.

Никак не претендую на исключительную верность своего курса, мы со своими изначально условились о трех вещах.

Свято место пусто быть не может. Едва сдали курсовые работы к тридцатилетию «Районных будней», как ушел Федор Абрамов. Почтили доступными курсовыми Федора Александровича — ушел Анатолий Аграновский. Готовим работы «Мастерство Аграновского», а на уме… Нет, просто стране нужны публицисты!

Публицист — это, как правило, вторая профессия. Помимо первой, жизненной. Первая — подготовительная, накопительная, вторая — реализационная. Исходили при выводе этой закономерности из фактов, и только фактов. Энгельгардт — профессор агрохимии. Пришвин — землемер, Овечкин — председатель коммуны, партийный работник, Троепольский — агроном, Шмелев — экономист, Лисичкин, кроме помянутого, был дипломатом. Из младших входящих в полный возраст: Александр Радов — социолог, да хорошей, новосибирской школы. Евгений Будинас — радиоинженер… Не знаю, к какому поколению отнести Анатолия Стреляного (на мой взгляд, недавно я знал его целинным трактористом, теперь его законно и непременно поминают «в обойме»), но для меня это очень четкий пример публициста без молодости: его первые публикации в «Комсомолке» так же отдавали жизненным опытом, мужичьей догадливостью, как и очерки зрелой и тонкой книги «В гостях у матери»… Первая профессия избавляет от мнимостей, даже самых «доподлинных», и обеспечивает запас почвенного плодородия на всю жизнь. И парадокс в том, что в публицистику нельзя уходить потому, что «не получилось». «Не получилось» на первой ступени — не взлетишь и со второй. Писание есть реализация другими способами уже нажитых, распирающих душу рабочих идей.

Третье же… «Писатель не нуждается в экономической свободе. Все, в чем он нуждается, это карандаш и немного бумаги. Я никогда не верил в творчество, которое начинается, когда есть свободные деньги. Хороший писатель никогда не зависит от обстоятельств… У хорошего писателя нет времени беспокоиться об успехе или о богатстве».

Такие дела. И несмотря на то, что написавший это — было, мы не вычеркиваем — за триста долларов в неделю, триста тогда тяжелых долларов продавал свое перо Голливуду и любил собственный самолет, несмотря на то, что Уильям Фолкнер никогда прямым публицистом не был, нами слова эти признаны справедливыми и приняты к руководству. «Вопросы хлеба и пшена» методически обсуждаются на семинаре и признаются архиважными, но ими нельзя объяснять личный неуспех. Нельзя, постыдно для занятия.

Никто никогда не учил публицистике, и я вовсе не завожу тут споров о методике такой подготовки. «Скажи, отче, жениться мне или нет?» — спрашивает юноша старика. «Раз спрашиваешь — не женись», — ответил мудрый. Наше, старых, дело — как следует выяснить, кто может не писать, и работать только (исключительно) с остальными.

А что очеркистика есть дело общественное в смысле добровольного сложения множества сил (сказать бы — коммунальное, если б не опошлили слово управдом и прописка), это мне ярче яркого прояснила работа над собственной «Картошкой».

Формулу очерка рассказал Анатолий Стреляный на одном из семинаров по экономике в ЦДЛ. Рассказал алгебраически («У нас пропитание есть сверхурочная работа»), оставалось только подставить конкретные значения. Правда, и это потребовало анализов, поездок, овощных баз, но формула была выдана безвозмездно.

Журналист Александр Нежный узнал через друзей-собкоров, сколько заводы недодают селу из-за шефской помощи селу же.

Борис Абрамович Слуцкий, узнав мою тему, предложил:

— Хотите, специально переведу из Шевченко? Именно о картошке.

Жена, преподавательница литературы, припасла место из Щедрина — очень затейливое место.

Старый статистик Владимир Васильевич Синицын добровольно проверил и пересчитал, исправляя, всю цифирь рукописи…

Если даже не учитывать тех, о ком рассказано в работе, то есть неблагодарно забыть щепетильную помощь председателя колхоза Акима Васильевича Горшкова, писателя и летчика Марка Галлая, белорусского профессора Альсмика, самого легендарного Лорха, чье имя из-за великого сорта стало как бы нарицательным, заступничество авторитетного специалиста Юрия Васильевича Седых, не позволившего сверхосторожным людям похоронить очерк, — и тогда, я говорю, список оставшихся «за кадром» займет не один лист, и критик Алексей Иванович Кондратович, так безвременно ушедший, был в известном смысле справедлив, написав, что очерк «Про картошку» есть работа для целого института (как ни чудовищно для автора принимать и подтверждать такие похвалы!), ибо численный состав соавторов, сконцентрированный в них жизненный и нравственный опыт вполне тянули бы за коллектив не только отраслевого, но даже и головного, союзного НИИ.

Эти радетели, имя же им легион, или общественность, или публика, если освободить это слово от нажитой иронии, от чванства оградить, есть сами в себе и животворящая среда думающей прозы, и гарантия, что — вернемся к кадровому составу — свято место пусто не бывает.

Не позволят пустовать!

Январь 1984 г.

 

КОМБАЙН КОСИТ И МОЛОТИТ

 

I

Сколько надо зерна — сказано: по тонне на человека в год. Раз 270 миллионов жителей, значит, 270 миллионов тонн. Продовольственная программа ближним пределом ставит сбор в 250–255 миллионов. Своих, ясное дело, доморощенных!

Земля давно в четких границах: 130 миллионов га под зерновыми — предельный максимум. Надо бы и меньше, чтобы с парами жить. Грубо считать, так на каждого из нас — полгектара зернового посева. Бери, значит, только по 20 центнеров на круг — и продовольственные сложности исчезнут. «Только»!..

Ну, а что, собственно, под такой хлеб нужно? Ясно, что трактора и комбайны, а — сколько? Извините, что значит — «я почем знаю?». Проблема харчей не кого-то касается, а лично вас. И как это — чем больше, тем лучше?» Техника есть цена, уплачиваемая обществом за хлеб, а как может здравый член общества желать цены побольше? А если платим, скажем, комбайном, то разве лишне самому знать, что он за монета, какого достоинства? Раз зерновой клин — постоянная, а программный сбор определен, то и число комбайнов, наверно, имеет ясный оптимум?

Вот и давайте рассчитаем ее, оптимальную потребность советского народа в комбайнах. Да-да, именно мы и рассчитаем. Бросьте, никакие мы не профаны. Ну, совершим этакое путешествие дилетантов. Ошибемся — невелика беда. Сектор вроде бы самый благополучный, не привлекут. А в случае чего скажем, что это была гимнастика для чувства хозяина. Ведь никаких данных мы ни у кого не брали, так? Множить-делить станем только всем известное — экономическая самодеятельность, не больше.

В самом деле, уборочную площадь знаем? Как же: 130 миллионов га. Время дано? Да в каждой осенней газете: «Уберем урожай за десять дней!» Эти десять дней и примем нормой, а режим установим щадящий: не больше десяти рабочих часов в сутки. Останется и на починку машин, и на отдых людям — курорт, а не страда. Десять раз по десять — сто часов, или 360 тысяч рабочих секунд комбайна.

Производительность — она тоже на каждом бункере «Нивы». СК-5 — это и значит, что комбайн самоходный, пропускает пять килограммов хлебной массы в секунду. (Масса — колосья и солома вместе.) Известно, что «Колос» мощнее «Нивы», «Сибиряк» тоже превосходит ее, но мы эту надбавку пока не тронем.

Итак, один агрегат, промолачивая пять кило в секунду и работая в осень 360 тысяч секунд, пропустит 1,8 миллиона килограммов массы. Теперь только узнать, сколько этой массы всего.

Наш девиз — реализм и оглядка. В самом удачном 1978 году намолот достиг 18 центнеров на круг — с некоторым даже гаком. Эти-то восемнадцать и возьмем в обсчет, тогда с низшими урожаями справиться пустяк. На одну единицу зерна комбайну приходится пропускать полторы единицы соломы-половы. По уровню лучшего года — еще 27 центнеров на гектаре. Восемнадцать да двадцать семь — уже сорок пять центнеров в среднем, а гектаров, вспомним, 130 миллионов. Всего, если перемножить, будет 585 миллиардов килограммов массы. Декадная производительность базового агрегата, мы посчитали, 1,8 миллиона кило, следовательно, 585 миллиардов: 1,8 миллиона — это 325 тысяч.

Такие дела. На обмолот высшего из достигнутых урожаев в одну декаду нужно иметь 325 тысяч серийных комбайнов «Нива».

Но мы не школьники — тертые жизнью калачи. Отлично знаем, как подводят эти бумажные «ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне марширт…». Зарядит дождь через два дня на третий, а хлеб полегший, а лебеда по теплу прет, валок ковром аж на сто метров тянется — тут тебе и «марширт». Техника, увы, тоже иногда ломается, и люди еще местами нарушают дисциплину — можно та-ак пролететь… С чем шутки — с хлебом? Из страховки, из возрастной осторожности возьмем тот же соломенный коэффициент и увеличим расчетное число в полтора раза. Дорогонько, конечно, но такой резерв нам простят.

Тогда рассчитанный на общественных началах оптимум комбайнового парка СССР составит (325 тысяч × 1,5) 487 тысяч «Нив». Это разумная, на любительский взгляд, цена на зерно. Поскольку в парке уже числятся десятки тысяч «Колосов» и «Сибиряков» с их повышенной пропускной способностью, искомое число необходимо снизить, иначе — мотовство. Итак, все к тому, чтобы остановиться на 470 тысячах. Больше — транжирство, меньше — нельзя.

За любым, скромным или гигантским, делом стоят люди, которые считают. Я был в младших приятелях у старого военного, Федора Александровича, который воевал именно тем, что считал. Сколько снарядов, скота, солярки, лопат, бинтов, кухонь, танков надо перевезти железной дорогой, чтобы выиграть Курскую битву, сколько уже подвез Манштейн к Донцу и Ворскле, сколько мы потеряем от налетов, а он — от партизан и т. д. и т. п. Считал Федор Александрович, видимо, дельно — в сорок лет был уже генерал-полковником, докладывал в Ставке. В отставные досуги он пересчитывал на полях журнальных сельских очерков нашу цифирь и присылал мне — часто с грозными резолюциями.

Так вот, обратимся к людям, для которых большой и точный счет есть их общественное назначение. У них ЭВМ, тысячи данных и сотни поправок. Эксперты и координаторы, они знают и зоны, и климаты, и критерий использования сезонного времени, и реализацию пропускной способности, бездну прочих темных для нас материй. Спросим, я говорю, Всесоюзный институт механизации, Госплан, координационный совет по проблемам комбайна — какую цифру они назовут?

— Теоретически для уборки в десять календарных дней требуется около 470 тысяч комбайнов. Точнее — 469 960.

Не мистика ли, а? Не фантастическая ли точность для дилетантов?.. Дай бог Госплану таких попаданий! За радостью удачи мы можем забыть, что коэффициент 1,5 взяли наудалую, но все равно: логика есть логика, и не боги горшки… Чувство хозяина, наверно, потому и может быть всеобщим, что обсчеты такого класса доступны и при нашем с вами кругозоре.

Но ликовать не будем — опять же из-за своей тертости. Значит, теоретически нужно 470 тысяч, а есть? Уже есть, утверждает справочник ЦСУ, 741 тысяча. Это как, раза в полтора больше нужного? Выходит — давно хватает?

Нет, не хватает. Потому что длится уборка не десять, а 26 дней. И в 1971 году тянулась двадцать шесть, и в восьмидесятом продолжалась двадцать и шесть.

Долгота молотьбы есть выражение потерь в поле. Уже на пятнадцатый день уборки, настойчиво пишут эксперты, теряются 17–20 процентов исходного урожая. Дождиком смочит, пленочки в колоске раскроются, ветер заиграет красивыми волнами — и потекло зерно в чернозем. Двадцать шесть дней — срок усредненный, тут и кубанские темпы уборки действительно за декаду, и сибирские кампании, где страда растягивается часто месяца на полтора — на два. Долгая уборочная — хуже хлеб: угорает клейковина, теряется стекловидность, хороших семян уже не жди. Но и сама количественная сторона! Двадцать процентов при валовке около двухсот миллионов тонн — это ж сорок миллионов тонн брошенного зерна. Столько и даже больше, чем уходит на семена. Столько и даже больше, чем мы, советский народ, вместе съедаем хлебом-мукой-макаронами за целый год! Нет, не годится, раскладка абсолютно неприемлема — дилетанты отвергают ее с порога и начисто.

Дело, возможно, в том, что старые они, комбайны, морально одряхлели? Нет, за десять лет парк обновлен технически — именно выходом на новое семейство «Нива» — «Колос» — «Сибиряк». Две последние марки — двухбарабанные, для особо соломистого и влажного хлеба. (Барабан — это то, во что ныне преобразован древний молотильный камень, ребристый каток. Естественно, катится он уже не по круглому току, влеком не лошадьми, обороты иные, но принцип — ударом выбить зёрна из колоса — прежний. Да и при отделении зерна от плевел применяется древний, как Библия, ветер…)

Обновлен парк и в натуре: бюджет отчислил большие средства, и с семидесятого по восьмидесятый год включительно заводы Минсельхозмаша поставили селу 1085 тысяч уборочных агрегатов. Если учесть, что до войны было выпущено только двести тысяч комбайнов, миллион с гаком — это, наверно, много? Что ж, ведь наше комбайностроение — самое крупное в мире! По числу выпускаемых машин оно раза в четыре перекрывает США, про другие страны и толковать нечего. Рядом с массовкой «Ростсельмаша» производства даже таких знаменитых фирм, как «Джон Дир», «Интернэшнл харверстер», «Нью-Голланд», есть штучный выпуск, как бы индпошив.

Стоп-стоп-стоп, дайте понять. Выпустили миллион с гаком, а до этого было? Было к семидесятому году 623 тысячи. То есть вместе с прибылью семидесятых годов парк должен был перевалить за 1700 тысяч, а в наличии?

Сказано же: в наличии 741 тысяча.

А каков нормальный срок службы комбайна?

Тут понятие растяжимое. В пятидесятые годы у нас он, срок службы, составлял шестнадцать с половиной лет, до войны в МТС нормой были 17 лет, сейчас в Соединенных Штатах средний комбайновый век — 19 лет. Критерий, как видим, подвижный. Практически в колхозах-совхозах уборочная машина служит не больше семи лет. И то — сезон-другой стоит в полынях, ждет списания.

Значит, тот миллион комбайнов, что выпущен в семидесятые годы, ушел в никуда? Еще молодым?

Считайте как хотите. Он на списание ушел и переплавлен, тот миллион, а формулировки — вещь субъективная. Практически все десятилетие комбайновая промышленность, одолевая снабженческие, кадровые, транспортные тяготы, работала на восполнение ликвидируемой части парка. В семьдесят восьмом, скажем, году поступило от заводов 111 тысяч, а прирост у колхозов-совхозов составил семь тысяч; через год прислали сто двенадцать тысяч, а прибавилось фактически тысяч шесть.

Раз уж вспомнил о Федоре Александровиче… Впечатление такое, будто где-то гудит-ревет Курская дуга, потери с обеих сторон страшенные, и надо напрягаться Танкограду из всех мыслимых сил, сцепить зубы, но выдержать еще декаду, еще неделю, потому что — врет, гад, сломается!..

Или лучше без ассоциаций? На одной логике? Срок уборки не сокращен, а комбайновый парк никак не накопится — в чем же смысл такой мощности заводов? И откуда у села эта феноменальная проточность — сколько по одной трубе поступает, столько (или почти столько) в другую вытекает? И долго ли — вопрос целевой программы — бурлить первой трубе, чтобы наполнить бассейн?

Это теоретически, — ответит нам тот же ученый синклит, — достаточно 470 тысяч комбайнов. Но пока рабочая смена используется в поле на 45–55 процентов. Хотя пропускная способность молотилок резко выросла (в сумме по всему парку чуть не удвоилась против 1966–1970 годов), фактическая производительность комбайна к 1976–1980 годам внушительно снизилась. Чтобы было ясней: в пятидесятые годы один комбайн убирал в день хлеб с 9,3 гектара, а к восьмидесятому сполз на 6,9 га. Поэтому рекомендуемое количество комбайнов намного больше расчетного: 892 920. А поскольку процентов сорок комбайнов занято на простейшей операции — косовице в валки, поскольку пятая часть парка вообще используется только под валковые жатки и в молотьбе не участвует, то оптимумом мы считаем и от промышленности требуем не 470 тысяч, а 1050 тысяч зерноуборочных комбайнов. Вопросы остались?

Схема понятна — подход неприемлем. Это, знаете, жох-комендант может вместо одного дивана заказать два с половиной (заявку урежут), когда же речь об одной из кардинальных машин экономики… Нет, вы потрудитесь разъяснить, кому это по карману — держать чуть не шестьсот тысяч комбайнов больше нужного (пусть и теоретически)? Это трактор лишним не бывает, ибо всепогоден, не пашет — так возит, не возит — ковшом орудует, насос какой-то крутит — энергоблок! А комбайн умеет только две вещи: убирать и стоять. И стоит одиннадцать месяцев в году, хоть мотор его сделан на том же заводе, что и для трактора Т-150. Уж как дилетант ни темен, а поймет: замораживать в комбайновом резерве миллионы лошадиных сил при низкой в целом-то энерговооруженности работника есть или недомыслие, или уступка чему-то нехорошему.

Затем, что это еще за комбайны, которые только косят? Явная ошибка, нас хотят провести. Даже по частушке

Комбайн косит и молотит И солому в копны вьет,

ибо он combine, комбинация жнейки, молотилки и веялки, не так ли? Производительность СК-5 «Нивы» даже в марке обозначена способностью молотить, и потому деталей к той «Ниве» двенадцать тысяч, а не один нож на двух колесах, как у жатки, верно?

Далее — что это за сорок или пятьдесят процентов использования смены? Простои? На полосе, в страду? Опять чушь: комбайн при спелом хлебе стоять не может, он одиннадцать месяцев перед тем отстоял, достаточно. По функции он схож с пожарной машиной (долго-долго стоять, а в критический час выручить), разве что по надежности может быть выше: пожар всегда внезапен, а тут заранее, по календарю, известно, когда она будет в полном разгаре, страда деревенская. И в силу долгого стояния и краткого — на протяжении года— использования комбайн обязан жить долго, иначе ему не оправдать себя. Так что же за эпидемия в парке долгожителей — мыслимо ли резать автогеном по сотне тысяч машин в год?..

Ну вот, для присказки — довольно. Вооружась умением слушать, дав слово верить своим глазам, — за дело.

Можно знать, что комбайн изобретен задолго до трактора и автомобиля, еще в 1828 году, а можно и нет. (В музее Джона Дира в Иллинойсе я видел старинные фото: комбайн движут тридцать лошадиных сил в прямом, натуральном смысле. Кучер-комбайнер правит упряжкой из шести рядов лошадей, по пятерке в каждом. Впрочем, компоновка, расположение хедера-молотилки-очистки, почти такие же, как в нашем довоенном «Коммунаре». Верней, наш первый комбайн повторил изначальную схему.)

Можно помнить, что первая в России «конная уборка на корню» построена в 1862 году — до написания «Анны Карениной», до «Братьев Карамазовых», а можно и быть не в курсе.

Но что это великая машина бережливости, что в XX веке она сберегла Земле миллиарды тонн зерна и тем помогла человечеству перевалить за четыре миллиарда одновременно живущих — ясно и ведомо всем. Что наше комбайностроение — победа первых пятилеток, что после ленинских ста тысяч тракторов именно комбайн стал символом сельского преображения, что индустриализация уборочных работ была рывком к аграрнопромышленному комплексу задолго до того, как вошла в употребление эта словесная формула, что имена Борина и Пятницы соседствуют в нашей памяти с именами Чкалова и Папанина — пока еще, слава богу, некому толковать. Темпы? В 1930 году выпущено 347 «Коммунаров», в тридцать пятом — 25 тысяч, в 1936-м — 42 тысячи машин. Наши комбайностроительные заводы, писала Большая Советская Энциклопедия в 1938 году, «по своему оборудованию и по размерам производства превосходят лучшие заводы США». Стратегически здравый курс: с самого начала зерновой комбайн приспосабливается к уборке широкого набора культур — подсолнечника, сои, семян трав и т. д., к тому же северные районы (хлеб влажнее, соломистей) получили особый вариант комбайна…

Волею войны мои ровесники без книг знают, что такое цеп. Капица — не только фамилия, но и ременное кольцо, чтобы могло крутиться било цепа. Жалею, что не могу привезти домой из причерноморских усадебных оград два-три молотильных камня — память если не о царских скифах, так о гнездюках-запорожцах наверное. Знаю сам, как работает молотилка от локомобиля, питаемого тут же промолоченной, свежей соломой. «Я тоби казав — ступай ты пид полову!» — грозил беспалый бригадир, посылая хныкающего верхового пацана под душный остюковый водопад.

За 28 рабочих осеней я стоял на мостиках (неловко же говорить — катался!) всех отечественных систем — от «Коммунара-1» до «Дона-1500», видел уборку в разных странах Евразии, комбайновое производство и молотьбу в Америке. Самостоятельно не убрал ни гектара, не знаю названий многих узлов молотилки. Не дело упрекать журналиста в техническом невежестве. Он невежа тогда, когда перевирает услышанное, тупица тогда, когда ему не говорят правды, пустозвон, если не дошел до тех концов, до каких дойти мог и был должен.

Неизменного нет, это уж точно. Каким трудным был возврат от прямого комбайнирования и раздельной уборки, хотя тогда, в средине пятидесятых, еще добрая половина колхозников помнила и сноп, и крестец, и молотьбу зимой… Не исключено, доживем до отказа молотить на ходу, вернемся к здравому дедову методу: убрать колос от стихий — а под крышей на стационаре молоти хоть до нового хлеба! Энергоемкая и комичная по тупости работа — заодно с колосом перебивать в труху сотни миллионов тонн соломы — тоже будет в свой час прекращена. Как — пока не знаем.

Твердо можно говорить одно: в стране, сеющей пшеницы больше всех в мире, машины хлебной уборки никогда не перестанут быть отметкой развития общества. Каков комбайн, таков и урожай — уже потому, что лучшего урожая, чем он сам, комбайн просто не пропустит. Вне комбайна, помимо уборочного комплекса хлебный сбор расти не будет — взвешивают ведь намолоченное, а не мнимости.

Впрочем, разве потери — мнимость? Что, как не комбайн, делит реальный, вызревший хлеб на валовой сбор и допущенные потери? Службы учета потерь (учета антинародного, скажем так, хозяйства) у нас нет, ЦСУ довольствуется только активом, брезгуя тем, что упало с возу. Никакая цифра оставленного на 130 миллионах гектаров зерна ныне не может быть объявлена точной, это так, но и с тем спора нет: свести потери до заявленного в характеристиках машин и технологий — теперь на деле и значит выполнить Продовольственную программу по зерну.

Верю твердо, как в земное притяжение, что ворох бессмыслиц с комбайном и вокруг комбайна, способный озадачить (расстроить, взбесить) и дилетанта, и, наверное, ученого, — аномалия. Временный сбой в зерновой истории страны. Все мнимосложное и убого-значительное так не вяжется с вековой

мудростью земледельческого по рождению и по восприятию мира народа, что убеждать кого-то или себя самого — непременно, мол, перемелется, мука будет, со смехом станем вспоминать — занятие пустое. Но пока живем мы (а живем все срок, увы, ограниченный) — это дело крупной жизненной драки. В новой пятилетке надо, просто необходимо, подчеркнуто на Пленуме ЦК в октябре 1980 года, «создать и начать выпуск такого пропашного трактора и такого зернового комбайна, которые по своим характеристикам отвечали бы самым высоким современным требованиям».

Машина, считает словарь, есть устройство, выполняющее механические движения с целью преобразования энергии, материалов или информации.

Она же, машина, может быть запечатленным образом времени, оттиском отношений между людьми. Потому и возникла эта манера: памятником людям ставить машину — «тридцатьчетверку», «универсал» или «трехтонку». Все тут разом: и производительные силы, и производственные отношения…

 

II

В цехах «Ростсельмаша» я решил бывать только без пропуска. Мальчишество или похуже что? На руках командировка газеты, в кармане надлежащие удостоверения — стоит ли рисковать?

Но в кузницу входят без стука, верно? В поля, ради которых и дымят все кузни — даже такие большие, как «Ростсельмаш», — вообще пропусков не требуется. Никто не ведет несмышленыша, разъясняя ему — осот, дескать, вами якобы замеченный, отнюдь не сорняк, тем более не корнеотпрысковый, а вызванный временными сложностями сознательный допуск. Именно сознательный, ведь здешний бригадир — участник ВДНХ. И хлеб, что перед глазами, вовсе не полег, просто стеблестою придано горизонтальное направление. В целях фотосинтеза! А как же? Ведь колхоз соревнуется за звание высокой культуры…

Нет, поле — открыто. Оно — чистое поле. Даже спутники, и отнюдь не только наши, видят и фотографируют состояние зерновых — какие уж там пропуска.

Ходить — так только таким, как всегда, как и для «Сельского часа» снимаюсь. Задержат — скажу правду: ищу, откуда возник комбайн № 320808.

«Нива» под этим номером с патетической надписью «Лучшему комбайнеру Казахстана в честь 50-летнего юбилея «Ростсельмаша» поступила кустанайскому механизатору, лауреату премии Ленинского комсомола Николаю Ложковому, а он разберись да и напиши в «Литературную газету»: «Ничего себе подарочек!» Согнут вал выгрузного шнека, рычаги набивателя соломы приварены не в одной плоскости, в направляющей втулке выжимного подшипника не нарезана маслогонная резьба. В письме своем (ЛГ, 1979, 31 октября) он сдержанно, без истерик, взывал к совести всей Донской Кузницы:

«Потери запланированы в самой конструкции комбайна. Но потери — это не только оставшееся зерно после обмолота в поле. Это и зерно с низким качеством при запоздалой уборке. Вы думаете, я и мои товарищи хотим этого? Ни в коем случае. Это ж наш труд, наш пот, почти круглосуточная работа весной и осенью. Наша работа — не физзарядка для здоровья и удовольствия. И вроде бы в нашей бригаде нет разгильдяев и транжир. Живем-то своим трудом, с рубля… А на практике получается, что мы сами себе вроде бы враги. Все-таки часть хлеба оставляем в поле.

И причиной этому то, что мы не можем работать, как надо бы, как нам хотелось бы. Когда все на ходу, работа не изматывает тебя. Намолотишь бункеров 30–40 и не падаешь с ног от усталости. А устаешь от разного рода безобразий… За всю уборку не было такого дня в бригаде, чтобы из-за поломок не стояли 3–4 комбайна».

Черный юмор адреса («лучшему комбайнеру») в том, что не-лучшему на такой машине и делать нечего. Середняку с двумя-тремя уборками за плечами, не говоря уже о первогодке из училища, нипочем не углядеть, что дорожка для масла не прорезана — и выжимной подшипник у него будет катиться к чертям методически, раз за разом, приводя в ярость и механика, и бригадира — про свою муку какой разговор. Не окажись дошлым следователем, не проверь опасливо, как минер, каждый узел, каждое крепление — уборка обернется наказанием. Кому флажки и заработок, а тебе ссадины на руках, немое сочувствие домашних и ненависть к железному мучителю.

Честно сказать, я допускал, что номер 320808 — мятый пар, давно обсужденный и осужденный случай. Может, поэтому и не торопился в ОТК. В многотиражке продрали с песком всех виновных, целиннику вместе с извинительным письмом послан новенький комбайн, какому износа не будет, — баста, что старое поминать. Приняты меры, приняты, дорогой товарищ, где «прибыл-убыл» шлепнуть? И логический конец командировке — отрадный, только слишком скорый.

Ведь он все-таки вышел отсюда, злосчастный номер 320808! И как ни грешна железная дорога — не она лишила смазки выжимной подшипник. Что ни говори про Сельхозтехнику, не она косо-криво сварила копнитель. Завод виноват! И это отборный, дареный конь, а что ж идет в ширпотребе?

Не без умысла приехал в лучшее, спокойное для цехов время: середина января, декабрьская штурмовщина позади, до уборки еще ого-го сколько. Недаром проницательный потребитель ищет всегда машину, выпущенную в середине месяца.

Обременять бюро пропусков так-таки не стал: для начала меня провезли на территорию приятели-киношники, их «рафик» примелькался; потом приходил с какими-нибудь проверяющими (к ним охрана почтительна, а сами они решительны). Случалось и с конструкторами попадать — как бы в пылу спора, «давайте-ка в цехах поглядим». Не без того, иногда спрашивали, потолковав уже минут пятнадцать:

— А вы, собственно, откуда?

— Из комитета, — приучился отвечать я. Из какого комитета? Народного контроля? Советских женщин? Еще какого-то там? Не уточняли. В сущности, и обмана с моей стороны не было: Гостелерадио — тоже ведь комитет. Ходил как на работу — загроможденными путями меж цехов, бойкой дорогой «на гору», куда трактора этакими челюстями влекли столкнутые с конвейера «Нивы», напоминая настырного муравья и безразличную ко всему личинку. Научился выбирать у главного конвейера безопасные места, завел знакомства…

Почему меня не выявили? Почему я мог в рабочее время спрашивать да расспрашивать, разводя этакую пресс-конференцию, где журналист один, а отвечают десятки?

Потому, что к массе проверяющих привыкли, они обыкновенны, как гром на сборке или очередь в столовой. Потому, что в цехах «Ростсельмаша» много не занятых делом. Работая, не покалякаешь — для этого нужен простой.

Белой вороной, инородным телом я, бывало, себя ощущал — но где? На поле у Вдовина в кулундинском совхозе «Степной». Вроде и десятилетия знакомства, надо бы и повспоминать, но Вдовин взял обязательство намолотить тридцать тысяч центнеров (жутко произнести!), а молодые давят по всем флангам, а лет Семену Вдовину столько же, сколько и мне, и единственный наш козырь — тягучесть, потому и разговору за целый приезд — три-четыре минуты с виноватым «ты не серчай» вместо прощания.

И еще кое-где. Но особенно — на комбайновом заводе фирмы «Джон Дир» в Иллинойсе. Там ты был весь как на ладошке! Даже ощущение наготы. Не потому только, что — русский (хотя глазок-смотрок, без сомнения, не дремал), а больше потому, что был не при деле, то есть не входил в какую-то «стейшн» конвейера, не носился на электрокаре, как уборщик-негр, не летал в люльке с респиратором на физиономии, обдувая металл распыленной фирменной краской, — только спрашивал. А спрашивать, естественно, мог только главного инженера, который и показывал линию (давно условлен день, отложено совещание). Безработные — они где-то там, за проходной, на которой наглядная агитация: шлюпка с дюжиной лихих гребцов плюс надпись насчет того, что «мы все здесь — одна команда, грести должны в одну сторону». Не гребущий, то есть склонный точить лясы или допускать прогулы, не только мастером будет выявлен, но и профсоюзом прижат — и выжат, ибо за коллективный договор с фирмой тягался тред-юнион, и ему прогулявший смену без предварительной просьбы — лишний козырь у фирмы в руках. Кому толковать о беспощадности капитализма? О безработице и т. д.? Но организация, четкость, синхронность работ слагаются в ту надежность, какая и компанию «Джон Дир» чуть не полтора века сохраняет на плаву, и нашими испытателями — при рабочих конкурсах в поле — подтверждается ежегодно.

Вот открытия, какие я сам для себя — с большим опозданием — сделал на «Ростсельмаше».

Комбайн не сходит с конвейера — его свозят. Самоходный он только по названию — учиться ходьбе ему придется в степи. А поскольку это «сырец», полуфабрикат, то и про ответственность завода можно говорить лишь условно. Хороши ли котлеты в кулинарии? Да как сам их приготовишь… Под предлогом сложностей с перевозкой доделка машины переложена на покупателя. Внедрена неведомая прежде форма аграрно-промышленных связей, когда село с явно неравным потенциалом делается финальным соизготовителем машины. Ни в тракторо-, ни в автомобилестроении ничего похожего нет. О самолетостроении не знаю.

Собирают «Ниву» не ростсельмашевцы, собственно, а завод вкупе с «привлеченными»: четыре тысячи временных, необученных и, следовательно, безответственных рабочих постоянно доставляются сюда изо всех регионов страны. За год сквозь завод протекает, таким образом, около 50 тысяч человеков со стороны — больше стабильного состава. Дисбаланс между планом на комбайны, производительностью труда «Ростсельмаша» и наличием рабочих рук покрывается за счет страдающего от малолюдья аграрного сектора.

Принимают готовую продукцию на заводской территории — не заводя, на глаз, уж точно «со стороны». Если с теми же котлетами сравнивать, то — как бы дегустация через стекло витрины. Принимает на отстойной площадке (таково название) Сельхозтехника, которой нужно потом эти же комбайны ремонтировать. Тени на плетень наводить не станем, но ведь в объемах ремонта эта система заинтересована, не так ли? Правда, и при такой расстановке приемщики относят к браку 30 процентов продукции. Это еще ничего, прежде бывало и за сорок… А если завести моторы и прокрутить молотилки? Уже здесь не дать смазки на подшипник для Ложкового?

Кстати, комбайн номер 320808 среди рекламаций не значился. Ни шуму, ни извинений. А «Литературка» так гордится тиражом. И письмо-то поставили в номер!

Явившись под конец в ОТК, я положенным образом представился, был принят заместителем начальника Юрием Федоровичем Милевским, инженером с двадцатипятилетним стажем работы на «Ростсельмаше», и выслушал лекцию — вариации на тему: «Все хорошо, прекрасная маркиза».

Массовый выпуск, семьдесят восемь тысяч комбайнов за один прошлый год — согласитесь, что какие-то экземпляры могут быть с недостатками. Индивидуальный подход немыслим, операции рассчитаны по секундам. Но коэффициент готовности СК-5 уже очень высок — объективно он равен 0,934. Это значит, что в 934 случаях из тысячи комбайн будет исправно работать и только в остальных шестидесяти шести попросит ухода или ремонта. Конечно, тут заслуга и технического контроля. Надо поднять этот коэффициент до 0,95 — и будет идеальная для реальности готовность. Во всех зерновых зонах созданы базы гарантийного ремонта, да-да, наши ростовские базы, их сто двадцать по стране. За год было только 156 рекламаций — согласитесь, мизер для 78 тысяч… Да, это получается по одной рекламации в год на базу — если огрублять, но там занимаются и профилактикой. История Ложкового не зарегистрирована. Наверно, ограничился газетой, а формальной рекламации не послал. Трудно сказать, с чем там у него действительно беда. Если жалобы на мост, вариатор ходовой, коробку — заранее согласен, это слабые места. Болтокрепеж — тоже можно согласиться. Ведь привлеченные — они те же комбайнеры, а комбайнером теперь берут и десятиклассника, и парикмахера. Возврат с отстойника — дело субъективное. В хорошем настроении приемщик — пропустит, в плохом — вернет. Но со второй сдачи машины, как правило, уходят. Словом, сложности есть — а где их нет? — но коэффициент готовности 0,95 будет достигнут.

И тут я распрямился, хлопнул блокнотом и отвечал инженеру так:

— Мы с вами, наверно, ровесники. И сейчас не в подкидного играем, где один дурак просто необходим. Какой ко-э-ффи-ци-ент? Он же не готовым уходит, комбайн, о какой же готовности я буду писать механизатору? Я верю — вы не спутали и тысячной. И в искренность вашу верю. Не в то, будто вы всерьез думаете, что на отстойник волокут одно добро, а вздорный приемщик качает права. Цену товару, наверно, знаете! Но знаете и то, как дошли до жизни такой. Вы искренне не позволяете делать крайним — завод. Потому что он — ваша жизнь. Такая ли, иная — другой у вас уже не будет. Как и у меня. Писарей, я согласен, много, пусть даже грамотных, а жизнь единственна. И вы не страха ради иудейска, не потому, узнают ли наверху про наш разговор или нет, а из уважения к прожитому, к ближним и не очень прикрываете не всегда благодарный к вам лично, однако же свой завод. Я ничего не имею против чести мундира. Одежда уставная, чего ж на нее плевать? Но чтобы вы могли снисходительно внушать про ко-э-ффи-ци-ент, вам нужен проигравший в подкидного. А за что таковым вы делаете меня? Для этого ли столько мерз на целине, месил великие грязи Костромы и Вологды, собачился с редакторами уже трех возрастных категорий? Хватит мне коэффициента, сыт давно и по горло! У поэта хорошо сказано — вы уж простите цитату: «Я тридцать лет вынашивал любовь к родному краю и снисхожденья вашего не жду и не теряю!» Вот живые картинки, без пропуска добытые, у меня есть, и я, дайте срок, доложу их кому надо. Вдовину Семену, тоже наш ровесник! Чабанову Федору Васильевичу! Тому же Ложковому Николаю, хоть и знать его доселе не знал. Сейчас вас выслушал, а потом — доложу!

Сказал — и умолк.

Впрочем, и до того, разумеется, не раскрывал рта. Хорош бы я был с этакими филиппиками в ОТК «Ростсельмаша»! Прицепился к коэффициенту готовности, вполне официальной мерке… Нет, в уме что-то похожее плескалось, а вслух — молчок. Неприлично.

«Неприлично, — учит классик, — автору, будучи давно уже мужем, воспитанному суровой внутренней жизнью и свежительной трезвостью уединения, забываться подобно юноше».

А живые картины — другой разговор.

…Уже час прошел с начала смены, но табло пусто — ни единого… А 85 «Нив» в смену — душа винтом — согнать надо.

— Из-за чего стоим? — тоном завсегдатая спрашиваю мастера.

— «Керогаз»… И «балалайка». И «гробик».

Раз я здесь, разницу между «балалайкой» и «гробиком» знать должен. Но мне жаргон сборки не интересен. Смысл конвейера в том, что «керогаз» должны подать к сроку. Тут всё. Когда серьезный человек спрашивает тебя, как там оно с мясом, пустое дело с твоей стороны талдычить про дефицит протеина в кормах да еще занудно перечислять незаменимые аминокислоты! Всякие триптофаны да лизины — тоже ведь жаргон, ускользание в частности, в туман, а тебя о говядине спрашивают. Важно, что с мясом — и когда конвейер пойдет.

— А потом будут нахлестывать, — стараюсь разговорить я.

— Неужели!.. До обеда хорошо, если двадцать сделаем, а потом пойдет круговерть — в гору глянуть некогда. И спрашивай качество… Вы откуда?

— Из комитета, — сказал я. — Как раз насчет качества.

— А-а… Крепить молотилку надо на весу, с крана — вот и начало качества. Есть у крановщицы время — она держит, ждет, запарка пошла — разбросает по кузовам, подгоняй потом, Ваня, выравнивай. А ведь и тонна весу бывает в железке.

Зовут его Юрием Дмитриевичем. Стало быть, тезки. За жизнь встретил только пять полных тезок и, по недостатку материала, не смею обобщать. Одно могу предположить: народ мы сравнительно коммуникабельный.

Этот тезка на «Ростсельмаше» шестнадцать лет, диплом добывал заочно. Лучше становится? Ну, не-ет. Даже при бригадном подряде? А что подряд — колдун какой? В бригаде сейчас двадцать восемь человек, и то уже двое привлеченных. Из Тулы. Нет, из Тюмени? Не запомнишь, они три дня числятся учениками, а потом месяц отбывают. Хорошо, сейчас — студентов нет, те летом появятся, вот уж на кого нервы запасай — молодежь. Да и эти простои… Хуже нет: ждать — и когда за тобой гонятся.

Несинхрон! Я бы мог рассказать ему, что в кино это — несовпадение действия и звука. Актер уже упал, а звук выстрела не поступает. Передовик еще и текста не вынул, а фонограмма уже — «дорогие товарищи!». И прежде монтажа, еще до борьбы за высокую художественность, режиссеру надо согнать синхроны, достичь совпадения двух главных материй, это пред-работа, но без нее — никак.

Ясное дело, опоздание «гробика» — несинхрон элементарный. Мне еще придется узнать, что и моторы подчас (временами) не поступают к сроку. Можно — их мчат автомашинами из Харькова (ближний свет!). Нельзя — сгоняют комбайны «на гору» без двигателей, чтобы потом дособрать некомплектную партию… Всем бюро обкома (рассказывал секретарь по промышленности) в иные периоды приходится выбивать из смежников аккумуляторы, резину — по десять телеграмм подписывают за день. Пусть колесо — большое, а «керогаз» — маленький, что с того? Несинхрон — киношный ли, индустриальный — не бывает большим или терпимым. Только так — да или нет, синхрон или несинхрон, все равно какой степени.

Но кому тут нужны байки-присказки, если уже полтора часа смены выдуло, а на табло только «3»?

Табельщица раздает расчетные листки, декабрьская зарплата. Можно мне на память? Та берите, жена и так знает. У Юрия, значит, Дмитриевича, мастера участка — 175 рублей 45 копеек. Ни у кого из рядовых сборщиков (а листков со счетной машины у меня уже пачечка) такой зарплаты за декабрь нет. У Сулейманова, слесаря, — 351 с копейками, иные хлопцы и по четыре сотни получили. Тут, мне говорят, и черные субботы, и полторы-две «станции» (сборщик совмещает операции), вообще бригадный подряд заработок поднял. Что толковать — даром не платят. Когда нахлынут наконец «керогазы» и «гробики», ритм страшенный, вымотает в лоскуты. Да и однообразие заученных движений, тысячекратно повторяемых нынче, завтра, через год… Это тебе не пестрота аграрного сектора, где ни двух во всем схожих коров, ни двух нив, ни двух идентичных деревьев, где мозг ты никак не выключишь, автоматизмом не возьмешь, — не сельский, говорю, труд, какой пока еще нужно поднимать до уровня промышленного!

Но сборщик реализует синхроны. Несинхрон устраняет инженер — от мастера и выше. Чтобы получать сто восемьдесят в месяц, надо быть не просто, а ведущим конструктором. Чтобы чей-нибудь заработок в инженерном составе или в КБ достиг тех четырехсот, что получают парни на втором году работы, нужен, кажется, особый приказ министра.

Тут не мой монастырь — и чужие уставы. Есть целая литература о заводском инженере — от Анатолия Аграновского до молодого Валерия Выжутовича. Я могу сказать своим только элементарное: качество комбайна (нынешнее) идет от разнобоя, люфта, простоя-спешки, а это зависит от инженера самого разного ранга. «Надежность — это социальная категория», — сказал афоризмом главный ростовский конструктор Иван Киреевич Мещеряков. А заработная плата — нет?

— Мастер Петрухин, — вдруг проснулось радио, — четыре малых вариатора на обкатке.

— Ну, вроде начинается, — подтянулся Юрий Дмитриевич, и я отошел в затишек.

…Чтобы под куполом сборочного различить некий отдельный стук — нужен стук выдающийся. Такой и раздается. Яростный, мстительный — будто кто-то настиг, повалил и теперь добивает. Но кто? Мы не на главном конвейере, освещено плохо, вроде и не видать никого.

— Да вон он, внизу, — оборачивает меня конструктор Тищенко. — Вдогонку ставит чего-то.

Вытаскиваем. Потный, встрепанный весь, фигурой с подростка, видом — из Средней Азии, но в матросской тельняшке.

— Чего разошелся? Зачем молотком бил?

Отвечает, а не разобрать: и шум, грохот, и с русским неважно. Ага, «не налазила»! Не налазила она у него, муфта шнека, а ставить заставляют вдогон, комбайн отползает, гляди — уползет совсем, вот он и дал. Откуда?

— Каракалпакия.

— Зовут как?

— Уразов Сасенбай!

— Давно на заводе?

— Три дня скоро.

Погнул, изувечил он ту, что «не налазила», Уразов Сасенбай. Заменить уже не заменят, поезд ушел, аукнется в Кулунде. Наставник его, рослый подрядчик на двух станциях, у нас за спиной ведет воспитательную работу: «Я тебе шо говорил, салага? Ш-ш-шо я тебе говорил?..»

Если Каракалпакия, то надо привыкнуть к Ростову. После Ростова — к заводу. Первую неделю, говорят, мучит сильная жажда — потеешь. Любой сельский житель в метро и в московской толчее потеет — тут не жара, а нервы, гнет впечатлений. Но в городе хоть молотилки над тобой не летают! Этому же на третий день дали кувалду, он и отплатил за все… муфте!

Почему, однако, кувалда? Комбайн же надо собирать, а не сбивать? Не с собою же он привез это, в руке — не молот, но уже и не молоток. И децибелы под кровлей цеха — они ж от кувалд!

Наставник долго воспитывать не может — две станции! Малый рукавом тельняшки утирает лоб. Надолго запомнит он это повышение квалификации.

Мы с конструктором идем дальше, и Тищенко продолжает некстати прерванный разговор — отчасти теоретического, может, и философского свойства:

— Как это вообще может быть — нехватка людей? Чтобы энному количеству людей самих себя не хватало? Ну, завези откуда-нибудь еще миллион, так и им не хватит самих себя обработать! Нет, при данном плане, при такой вот производительности труда, при данных производственных отношениях — я понимаю, а вообще — нонсенс…

Именно этот Тищенко, ведущий конструктор Николай Михайлович, единственный потребовал было от меня пойти сначала добыть форменный пропуск. Но потом, правда, махнул рукой.

…Где кончается сборка — на конвейере? Ничуть. За стеной цеха? В Таганроге видел: собирают (доукомплектовывают!) и за стеной. В Ростове убедился: и на площадке готовой продукции — бригады слесарей (полевые, всепогодные) донизывают кораблям степей какую-то архинужную сбрую. Так что, вплоть до приемки? И это неточно.

Приемка, оказывается, идет партиями. Выдано свидетельство о рождении на 37, скажем, «Нив». Главный приемщик Пирогов П. Е. осматривает этот взвод наружно, внешним осмотром и…

— …если дефекты незначительные, то в процессе приемки слесаря устраняют, если же в сварке брак или течет гидравлика, течь моста, по регулировке что серьезное — мы возвращаем цеху на доделку.

— Помилуйте, Петр Ефимович, ведь не лошади в табуне! Все внешне да наружно — там же и середка есть.

— А из каждой партии мы берем один комбайн на испытание. Прокрутка, взаимодействие рабочих органов, крепеж — и, если выявлены серьезные дефекты, возвращаем всю партию. Пока в среднем возвращаем один из трех предъявленных.

— Но на нем же ни кабины, ни шнека, ни жатки! Значит, как он косит, выгружает, как приборы работают — вообще узнать нельзя?

Это нельзя, соглашается первый человек Сельхозтехники, Пирогов П. Е. (уже двадцатый год на «Ростсельмаше», принял сотни тысяч комбайнов). По инструкции надо дособрать машину, шесть — десять часов обкатки ей дать, поменять масло — тогда пожалуйста.

— Легко сказать — дособрать! Кабину водрузить на место — это же груз какой, без крана не обойтись, да шнек, ствол с винтом Архимеда — тоже на пупке не пробуй, а…

— …а всего к молотилке двадцать три комплектовочных ящика идут, да по жатке из Тулы еще следуют семь мест. В ящиках навалом поступают две тысячи девятьсот крепежных болтов, винтов, гаек, без которых машину не сложишь. Ясно, что краны нужны, приспособленные помещения, люди. Сам «Ростсельмаш» затрачивает на одну машину 226 часов, а дособрать — еще, по расчетам, 120 часов работы.

— Так когда же кончается сборка, Петр Ефимыч?

— А как убирать начнут, — шутит приемщик, — Вошли в полосу — сборка стоп.

Н. Н. Смеляков, инженер и писатель, Ленинский лауреат, заместитель министра внешней торговли, считает: теперь кабина так связана с организмом машины, что досылать ее в поле — это как руку отправлять: дескать, на месте и вены, и нервы сошьете. Допустим, что сравнение спорно. Но когда вещь, поглотившая 226 единиц труда и объявленная готовой, требует от купившего еще 120 единиц для своего оживления — тут бесспорный уникум.

…Веселая и наивная история о комбайне для самого себя, комбайне Саши Ткаченко. Косая сажень в плечах, открытый и улыбчивый, он и в штормовке щеголеват, Саша из Усть-Лабы, комсомольский бригадир со сборки в Таганроге. Идея — собрать «Колос» для себя лично, начать уборку, скажем, в Молдавии, а кончать уже на целине. Ребят подобралось пятеро, молодожены, гроши всем нужны, только дай «Колоса» — пойдут считать меридианы.

— Во почин, правда? Следите за газетами, — светится радостью Саша.

Стой, а убирал уже? Хоть какой-то опыт есть?

Нет, только на курсах пока, зато ж комбайн знает как свои пять пальцев. И мастером был, и весь конвейер — свои люди.

А вдруг обломаешься уже в Молдавии? Будешь маяться весь сезон.

Так в том и штука, что комбайн у него будет заговоренный, волшебный комбайн! Всё кругом хоть трескайся, а они — топ-топ целую осень, рекордный намолот. А почему — секрет фирмы! Хотите — покажу? Сейчас стоим, и до обеда все равно работы не будет — пошли с начала.

Вот рама, так? Основа основ. На швеллере — квадратики, автомат пробил. Но смотрите, ка-ак пробил! То к этому краю, то к тому, а чтоб по середине — ищи да ищи. И никому тут не докажешь, что — брак. Говорят: «Можно поставить молотилку? Ну и ставь». Можно-то можно — силой! Методом втыка, а скажется обязательно. Вибрация пойдет, напряжение — лопнет твой швеллер — и кукуй. На таком ехать в степь? Просто смешно. А найти себе раму — можно! Десятки перебрать, мужиков озадачить, свою бригаду нацелить, до сердца дойти, а для своей инициативы сделать. Дальше — мост. Мост и коробка замечательны тем, что снаружи всегда все в порядке, роща-калина, тёмно — не видно, гадости только внутри. Так привлеки ты бригадира, даже знакомого конструктора, и живые люди такую коробочку тебе соберут, что в огонь и воду. И по молотилке обойти — что, не отзовутся? И жатку дома еще отладить, прокрутить, заменить все хоть капельку ненадежное. Кругом хруст, говорю, может стоять, а наша пятерка будет идти клином, во-от такие глаза будут у всех. Конечно, резерв запчастей полный, запас не тянет, посыпалось — в час заменил. Надежность у «Колоса» какая — ноль девяносто с чем-то? Так она ж в натуре будет, надежность: на сто часов работы — ну пять, ну шесть простоишь, что ж, радость, а не уборка. Конечно, собирать так уж собирать, спокойно, с удовольствием, а не как на пожаре — подождите, он после обеда начнется, еще тот будет цирк.

Значит, всякий, кто сам отобрал бы себе узлы на комбайн и слепил их, в поле не знал бы беды?

— Так для себя же! Следите за газетами, я серьезно!

Служебное положение — в служебных целях. И парень-то больно славный, и на почины в Ростове легки, и не верилось отчего-то, что придется искать его в газетах. Какая-то подковырка, едкое что-то таилось во всей задумке.

И точно. Приехал на другую зиму, отыскал его в цеху, даже камеру приготовил — авось придется снять. Ну, что почин, Саша?

— Не вышло, знаете. Что-то мы не так поняли. Выезжали, правда, ребята под Таганрог, но — на рядовых. Я и не просился — зачем?..

Эх, Саша в рябчике, садовая голова, удружил бы ты всему Минсельмашу, не останови тебя дальновидные люди!

«А что скажут иностранцы?» Ведь мы продаем технику за рубеж, и даже комбайны покупают у нас столько-то стран. Десять лет уже, как стал в своих очерках — так ли, иначе — касаться качества техники, и всякий раз — вопрос, даже текстуально совпадающий с ироническим гоголевским: «А что скажут?..»

Да ничего не скажут. Потому что вышеизложенное их не коснется. Потому что это совершенно особое производство — экспортный цех РСМ. И это отдельная фирма — Запчастьэкспорт. Она тоже занимается техническим сервисом, но вовсе не похожа на Сельхозтехнику. Если в производстве, в цеху — простор, эргономика, диковинная опрятность, если и контроль, и допуски, даже металл здесь не чета цехам обыкновенным, то на главных складах Запчастьэкспорта (Н. Н. Смеляков посоветовал съездить и приглядеться) систематичность, напоминающая Ленинскую библиотеку, а замечательная и многим выдающаяся ЭВМ (я не готов понять — чем именно) знает и помнит, что нужно такой-то «Ниве» в Ираке и такой-то «Беларуси» в Иордании. Ощущение: «Значит, можем?!»

Если и скажет что какой-то дотошный иностранец, то только одно: «А почему с внутренней продукцией не так?»

И резонно, между прочим, спросит.

 

III

Юрия Александровича Пескова мы, киногруппа ЦТ, впервые увидели в большом ростовском ресторане. Гремели стереоколонки, немолодые пары танцевали — провожали на пенсию начальника литейного цеха. Что в литейке до пятидесяти пяти отслужить — ого-го надо здоровье, что тот, кого провожают, навел порядок будь-будь — это нам рассказал наш опекун Олег Игнатьевич, а в танцующем с женой юбиляра генеральном директоре тебе виделось одно: так и надо. Даже — только так и надо! И не потому, что разделенный праздник перечеркнет выговора десятилетий, не потому, что неминуемую горечь отчасти снимет, а — по-человечески, как надо. Сказано же: директора должны быть не сухими Чешковыми, а добрыми и доступными!

Песков и послужным списком никак не «человек со стороны»: вырос здесь от ученика на радиаторном до главного инженера «Ростсельмаша», и переход с СК-4 на «Ниву», и тысячи доделок на той «Ниве», и выпуск миллион шестисоттысячного комбайна, и перевыполнение последней пятилетки на целых 15 тысяч «Нив» — все при нем. От главного инженера уже одна ступенька до генерального.

Оно, конечно, с поветрием фирм-объединений титул этот резко упал в цене. И районный свиновод, вечно ждущий откуда-то вагончик концентратов, и управляющий производством чулок на базе трех бывших артелей без юмора обретают и носят тот золотящийся чин — как сорванцы-третьеклассники таскают на школьных куртках половинки старых лейтенантских погон… Но тут — полновесно! Больше половины мирового производства уборочных машин — какой же еще генеральности! Концентрация личной ответственности просто немыслимая для сельских мерок: восемьдесят процентов зерновых комбайнов страны, судьба урожая чуть ли не ста миллионов гектаров. И генерал не штабной — фронтовик: самому своих сорок тысяч людей кормить надо. Ладно, пусть не совсем кормить — подкармливать, но продовольственная ситуация уже такая, что, если только заработком захочешь обеспечить да жильем, недооценивая харчи, — пойдет перелив к соседям. Производство металлоемкое, ритм скаженный, а в гастрономах — китовое мясо по два рубля кило, на рынке ни к чему не подступиться.

— Добыл шесть тысяч тонн картошки, — позже услышал я от Юрия Александровича. — Сорок часов в самолете без сна, облетели семь областей, зато зимний вопрос решен. Считай, по полтора центнера на каждого работающего.

Один из цехов завода — подсобное хозяйство. Глотает миллионы этот внутренний совхоз не хуже литейки и инструментального, противоестественность всех этих инородных тел внутри индустрии как-то затерлась, — область уже около трети мяса производит в таких вот совхозах-цехах. Уж куда: «Атоммаш» развел огороды и подсвинков! И маятник пока идет в ту сторону, про счет, хозрасчет и специализацию еще разговоров не слышно.

В канун новогодья генеральный директор начинал день с содержимого съестных «заказов»: как там с финскими макаронами? Решено наконец насчет пятнадцати тысяч плиток шоколада?.. Еще непривычно и муторно при таких разговорах аграрию. Людям прямой бы работой заниматься, а кто на макароны стаскивает? Ты, голубчик, твоя сфера. И кого стаскивает? РСМ, локомотив прогресса в земледелии.

Кубанцы-друзья рассказывали, что Песков на испытаниях «Дона-1500» вел себя просто героически. Отравился где-то в дороге, заболел, но машин не оставил, жил на хуторе у Первицкого, конструкторы спали в соломе, обучая ходьбе наспех склепанные первые образцы. «Дону» дали фору, сразу, через ступень, — на государственные испытания, и все нескладухи-нелепицы одолевались перерасходом энергии. Собственной, ясное дело, нервной.

Показывая заводское училище — щегольское, в мраморе и полировке, Песков вместе с нами заметил, что разит аммиаком — неисправные туалеты дурно себя ведут. И при гостях, с непосредственностью Петра Первого, разнес по первое число директора училища — починить сортир, тра-та-та, иначе то-то и то-то!.. А что — лучше, когда воняет?

Его сын здесь же, на заводе, кончал втуз и теперь мастером на алюминиевом литье. Цех не из здоровых — не жалко ли своего? Но кто-то же должен! Ничего, выдержит.

Телевидение — штука опасная, шутит меж делом. Летом попал в Сочи на «Красную гвоздику», такой фестиваль, а оператор сними — и в эфир. Хорошо, что соседкой была жена, ее все знают, а ежели б просто соседка?

Ростов сказать умеет, считался родней Одессе. И в директорской речи нет-нет и почуешь южное его родство. «Он работает как примус: пока качают — шипит», — походя характеризует кого-то.

Впрямь сухи и черствы они у нас, что Чешков, что герой Ульянова в «Частной жизни». Человечного бы, простого и открытого лидера из сферы Кузнеца — в период, когда продовольственная ситуация, увы, диктует погоду! Не с неба же она упала, из чего-то собралась, сплюсовалась? Можно, наверное, объяснить, откуда взялся каждый мазок картины, но ведь не объяснять мир велят — пере-де-лы-вать. Нам дана камера, и есть официальный доступ в цеха. Есть пленка под телецикл «Хозяин и помощники». Неужто не под силу кинопортрет увлеченного, полного азарта генерала аграрно-промышленного комплекса? Конечно, до типов вроде Горлова и Огнева из «Фронта» Корнейчука нам не тянуться, всяк сверчок знай шесток, но стараться надо…

Собственное представление о генералах почерпнуто в мальчишестве из «Теркина». Прежде всего — редкость («генерал один на двадцать… а может статься, и на сорок верст вокруг»), затем — старшинство возрастное («ты, ожегшись кашей, плакал… — он полки водил в атаку»), И наконец, назначенность, основное занятие: «Города сдают солдаты — генералы их берут». Возрастное, ау, для меня улетело, но остальное вроде на месте.

Только не снимать на горе! Была уже передача, Пескова бездарно представили как начальника: мост над отстойником, стоящий директор, за ним, «колыхаясь и сверкая, движутся полки», то бишь комбайны. И он не для батальной живописи — вон картошку добывал, у Первицкого спал в соломе, на заводе 15 тысяч ударников коммунистического труда — и чуть ли не всех знает. А меня та отстойная площадка наградила комплексом, каким страдает сельская родня. Комплекс вот какой. Нюра Чепурнова, соседка по целине, приехала к нам в такой людный Омск и обомлела: «Ой-о-ей, это ж всех прокормить!» «Это ж всех прокормить», — почти непременная реакция председателей из Кулунды, Костромы или Заволжья, когда ты, в короткой московской щедрости, кажешь им людскую круговерть метро или разъезд с Лужников. (Что каждый из этой тьмы может и должен заработать себе на прокорм сам, у приятелей моих не укладывается.) Так вот и я: «Ой-о-ей, сколько дособрать!» А радости от лицезрения богатства, от прорвы наготовленного вроде и нету, робость. Нет, снимать — так в нетрадиционном месте!

Идеально — увлечь бы генерального в полевую бригаду, усадить лицом к деревне, за один стол с мужиками. Неравный уровень? Стратегия — и окопная правда? Ну так надо же с умом, не топя разговор в мелочевке. Притом старый комбайнер — вполне самостоятельная боевая единица, а комбайн — чистой воды общественная машина: ни шабашек на нем, как на тракторе или самосвале, ни себе домашних привилегий — только «хлеб Родине»! С этим людом и являть мужественную прямоту, стратегическую зоркость командиров АПК.

Да не хвалить за то, что человек должен делать по назначению своему! Комбайнер убрал за декаду — чему ж тут хлопать? Иронично, даже язвительно. Ученый вышел на уровень мировых стандартов — дивья-то! До мирового стандарта еще и не наука — школярство или ведьмовщина, вроде биологического засорения видов. Конструктор сделал машину, не хуже, чем делают и тысячами продают где-то, — так «гром победы»?

Не изобрел же он ни кабины с искусственным климатом, ни гидравлической передачи, что без рывков, плавно и быстро сообщает колесам силу мотора, и сигнализатора о потерях не измыслил — все уже десятилетия на службе у земледельцев, он только возьмет лучшее оттуда, отсюда и соединит в новой машине. Но и то должен держать он в уме, конструктор, что взять у одного замечательный нос, у другого губы, у третьего уши или брови — не значит достичь идеальной красоты, гоголевская невеста была образцово глупа! Ее методом вполне конструируется если не урод, так очень заурядная физиономия, а дело именно в подгонке, комбинации элементов, какие слились бы в органическое целое — допустим, в новый комбайн. Нужный именно данной технологии и данному земледелию комбайн, потому что по кораблю и плаванье, по плаванью корабль. Азову не нужны супертанкеры, а тут не укор Азову — с него хватит своих достоинств. Поэтому не играть пока туш «Дону», как бы блистательно ни завершились его испытания, — только сытный хлеб правды, реализм, а сегодня реализм — «Нива», и целинные мои дружки дослужат, увы, на этой «Ниве», и на пенсионных их балах будут механики с «Нивы», и хлеб восьмидесятых годов пребудет фактически хлебом реальной «Нивы». Перегруппировка сил, пересмотр стратегии — да, на то и Продовольственная программа. Остро недовольна зерновая экономика машиной? Об этом и на Пленуме ЦК… Но машина — она всегда и только то, как ее придумали, как изготовили и как на ней работают. Четвертого не дано. Значит?

Значит, самые общие, генеральные вопросы, вместе с ответами и рисующие деловой портрет. Предположительно:

Сколько будет длиться варварское обращение с комбайном и в рабочее, и, главное, в нерабочее его время, при так называемом хранении? Хозяин и борону не оставит в лопухах, смажет — и под крышу, а сотни тысяч сложных и дорогих комбайнов буквально открыты всем стихиям — их полощут дожди, точит коррозия, раздирают морозы, лень даже резину снять, приспустить шины… Разумно ли усложнять конструкцию, насыщать ее новыми системами, если сохранится массовое расточение парка из-за элементарного разгильдяйства и раскардаша?

Создатель техники не может не врезать примерно таким образом пользователям: накипело.

С другой стороны.

Зачем столько недоделанных комбайнов, может — лучше меньше, да лучше? Зачем, скажем, те пятнадцать тысяч «Нив» сверх пятилетнего плана, если в пять или семь раз больше машин не участвует в уборке, если серийный комбайн останавливается в пять — семь раз чаще, чем тот, что прошел государственные испытания?

«Комбайн е тэхника вичного рэмонту», — дал определение один бригадный сторож под Кустанаем. Почему «Ростсельмаш» не обслуживает свои машины сам? Когда у комбайнера будет столько запчастей, чтоб не мучиться? Когда конструкторы защитят здоровье человека?

Об этом заговорят наверняка, потому что об этом пишут методически! Все центральные газеты с «Правдой» во главе. Триумвират Минсельмаша, Минсельхоза и Госкомсельхозтехники публикациям не помогает, совсем наоборот. После статьи «Модель у конвейера», пересказавшей протест двенадцати виднейших ученых против волевых (болевых?) приемов в решении машиностроительных проблем, ученым ВИМа, ВИСХОМа, ГОСНИТИ и пр. было строго запрещено иметь дело с пишущим людом! «Извините, но на беседу мне нужно разрешение министра», — отвечает восьмидесятилетний патриарх комбайностроения И. С. Иванов, а полный сил и энергии В. К. Фрибус, начальник главка новой техники Госкомсельхозтехники, отказывает проще: «Я состою на службе, и без прямого указания свыше ничего вам говорить не буду!» Но есть ведь четыре с половиной миллиона механизаторов. А на них приходится около четырех миллионов в Сельхозтехнике и у других аккомпаниаторов села. Вот уж хорошо информированные круги, и здесь рекомендация держать язык за зубами никак не пройдет. Пригласили ростовского комбайнера А. Лилейченко, Героя Социалистического Труда, за «круглый стол» с генеральными директорами двух комбайновых заводов, а он и врезал:

— При таком отношении к своей продукции не выручит никакая, пускай и современная, конструкция.

Чего там — костяк драмы идей ясен, остается вдохнуть душу живу — живую и деятельную душу когда-то заводского паренька, а ныне руководителя самого крупного в мире завода зерноуборочных комбайнов.

М-да. Человек предполагает, а… Возник перекосяк. Как бы двойная бухгалтерия. Доброта-сердечность проходила по одной статье, взгляд на качество — по другой. После некоторого доверительного разговора нечего стало и думать о поездке в бригаду. Собиралось, правда, совещание по надежности в Сальске, но такие — с вылизанным сценарием — мероприятия к художеству не расположат.

«Свежительной трезвости уединения» нам не досталось: всюду при нас был Олег Игнатьевич, заместитель главного инженера «Ростсельмаша», компанейский и всем интересующийся человек. Разумеется, нельзя пускать на самотек целую киногруппу. К примеру, решета на комбайн делает колония строгого режима, люди перевоспитываются в труде — и лучше пока исключить те решета из обозрения. Верно. Есть минусы в смысле чистоты, элементы захламленности, завод ведь не молодой, но разве для этого нам выдана пленка? Еще верней. Да мы и не собираемся шарить по задним дворам. Опека шла, пожалуй, с большим перевыполнением. Мы в Таганрог, на завод вполне самостоятельный, с независимым КБ — Олег Игнатьевич с нами. Точней — вроде как бы мы при нем. Пригласили меня в обком, не успел вернуться — что да как, а зачем, а тот что сказал? Товарищи, да нам нравственный капитал людей АПК надо выражать, а вы — такую любознательность!..

Но это цветики. Собрались мы в дальнюю дорогу, в степь Северного Кавказа — на Кубань, в Ставрополье, а генеральный директор:

— С вами поедет Олег Игнатьевич. И еще начальник службы надежности Иван Георгиевич Войтов.

— Как, и в колхозы? Но ведь мы же надолго!

— Они предотвратят ошибочную информацию.

— Но, Юрий Александрович, у товарищей, очевидно, хватит дел на заводе? Я на Кубань ездил двадцать лет и вполне мог бы без провожатых.

— С вами поедут Олег Игнатьевич и Войтов, — отрезал директор.

Запись телебеседы мы сделали, но безо всяких изысков и «граней характера»: директорский кабинет, полированный стол, вопрос-ответ — и баста.

А теперь наш «рафик» жмет строго на ост, впереди Олег Игнатьевич, сзади Иван Георгиевич — фильтры от ненужной информации. Мы ли едем, нас ли везут? Вот тебе и хозяин и помощники. Соскучиться не дают, Иван Георгиевич буквально набит интересными сведениями, для занимательного журнала просто клад, что ни километр, то афоризм:

— Надежность — это свойство машины определенный срок работать по назначению.

— Гарантия — это юридический скол надежности.

— Моральная устарелость машины зависит от общего уровня общества.

А мне перед молодым режиссером Сережей совестно — жуть. Явная моральная устарелость, да не чья-то — моя, моя. После разглагольствований о черствых Чешковых да директорской простоте попасть как кур в ощип! Стыдитесь, автор.

А Сережа, молодо-зелено, толкает локтем — и краем рта:

— Повезло как, а? Теперь все от вас. Сворачивайте в бригаду.

Неймется же. Весь цикл наш накренился, того и гляди — оверкиль, а худрук хохочет анекдотам, мурлычет песенки, локтем пихается…

— Целых два кита. Есть знакомая бригада? Я сразу же ставлю свет…

Стоп, а что? Мы сворачиваем пообедать на полевой стан, комбайнеры в любом месте издавна подготовлены — хотите, ремонтники, встречу с самим «Ростсельмашем»? Вот вам надежность, а вот инженерия, выкладывайте. Ай да Сережа. Кто там врет, что молодежь инфантильна?

— Олег Игнатьич, как бы на часок в бригаду Клепикова? Старый знакомый, герой — и дело есть.

Нет проблем. Какой Клепиков, тот самый?

Да какой же еще — один на Кубань и на Союз, пожалуй, Клепиков, бригадир, депутат, член Центрального Комитета партии.

Только нету сейчас Михаила Ивановича, узнаём — на курорте по зимнему делу, но и коренники-механизаторы, и весь знаменитый колхоз «Кубань» — налицо. В Усть-Лабинском райкоме прошу: нельзя ли начальника сельхозуправления и шефов Сельхозтехники на часок — для полноты круга? Что ж, для доброго разговора… Секретарь райкома Морозов в далеком начале нашего знакомства был еще колхозным зоотехником, и тут уж никаких дипломатий:

— Ну скажите, чего они боятся?

— А вот в бригаде вам скажут! — смеется секретарь.

Этот «круглый стол» транслировался и по первой программе телевидения, и по второй. Народу было снято много. Отсутствовал по уважительной причине старый комбайнер Виктор Харин. Он рядом, за стеной красного уголка, третью неделю маялся с новеньким «Колосом» («машина — инвалид от рождения!») и служил как бы камертоном разговора.

Конечно, мы мечтали о простецкой, заурядной, а не лучшей в стране бригаде. Весь машинный двор в асфальте, техника хранится образцово, но уж если здесь… Врочем, запись уже идет.

— Эта бригада в прошлом году ячменя намолотила семьдесят три центнера, а центнеров двенадцать наверняка оставила на полосе. Только и исключительно по вине комбайнов! — говорит Георгий Иванович Лысых, начальник райсельхозуправления.—

Трижды перепахивали поле после такой уборки, чтобы скрыть качество, и все равно оно зеленое от падалицы! Какие еще аргументы нужны? Завариваем вторую скорость, чтобы механизатор не мог, если бы и хотел, гнать быстро, но разве это мера? В районе пятьсот пятьдесят три комбайна, стремимся убрать за семь — девять дней, но агрегат убирает по три-четыре гектара за световой день — куда дальше идти? Зачем мучить нашу кубанскую землю?

— Комбайн перегружен, — парировал И. Г. Войтов, — Он не рассчитан на такой урожай. Мы с вами не можем по сто мешков перенести? Так и машина.

— Коллектив завода «Ростсельмаш», — поддержал его Олег Игнатьевич, — прекрасно понимает, что урожаи непрестанно растут, об этом говорилось и на Пленуме ЦК, и коллектив сейчас усиленно работает над созданием новой машины повышенной производительности.

(Я сейчас переписываю прямо со стенограммы, твердо помню, что никакой бумажки у нашего опекуна не было, а — каков стиль!)

— Вот тут сидит товарищ по надежности, — гнет свое устьлабинец Георгий Иванович. — В прошлом году получили двенадцать «Колосов» и «Нив», из них сезона не выработало, вышло из строя — пять! Две «Нивы», три «Колоса». Ремонтировать? Да когда же их ремонтировать, если мы стараемся убрать за семь дней! Есть заводской представитель где-то в соседнем районе, так за семь дней дай бог его только найти. Вот автомобилестроители — у ВАЗа свой сервис, у КамАЗа — свой. А почему комбайновая промышленность свой сервис обрывает как раз на сельском хозяйстве? Если бы фирма отвечала за своих детей, имела бы на них запасные части — был бы совсем другой разговор. А то как кукушки — лишь бы яйцо закинуть.

Ю. А. Песков (стенограмма ответа о фирменном ремонте):

— Мы сегодня не готовы к этому вопросу. Чтобы создать станции техобслуживания, нужно затратить не одну сотню миллионов рублей. Комбайн — это не автомобиль «Жигули», он имеет не ту скорость, не те возможности перемещения по дорогам нашей большой страны. Поэтому опорных баз, станций технического обслуживания потребуется в несколько раз больше, чем, значит, для автомобиля. А с другой стороны — этот вопрос поручен сегодня Сельхозтехнике, так решили три министра. У нас есть организации при Сельхозтехнике, где производится стопроцентный ремонт. Харьковский завод «Серп и молот» дает запасные части, сто процентов дает на эти станции, а мы двигатели восстанавливаем.

Пояснения для Виктора Харина, который мучился с новеньким и никого не слыхал… Меня удивило, что Юрий Александрович Песков ни на одном из зарубежных комбайновых заводов, делающих погоду в этой отрасли, сам не был, с организацией фирменного ремонта не знакомился и мировой принцип «кто делает машину, тот за нее и отвечает» не имел возможности пощупать. Еще любопытнее, что генеральный директор «Ростсельмаша» не бывал на ВАЗе и КамАЗе, составивших, что спорить, этап в машиностроении страны. Что про аграриев ни говори, а в нашем секторе такие пробелы (или контакты с коллегами) немыслимы. Насчет первого (поездки за рубеж) дело несколько поправлено: Н. Н. Смеляков позже рассказывал мне, что Ю. А. Песков был-таки командирован в США и вернулся с массой ценных наблюдений. Про Волжский и Камский заводы еще не знаю, но знаю твердо, что ссылки на большие траты для сети фирменного ремонта годятся, как говорят, разве для съезда филологов или гинекологов: Сельхозтехникой уже растянута такая густая и дорогая ремонтная сеть, уже издержаны на заводы и мастерские такие гигантские суммы, что речь может идти лишь о том, как загрузить этот невод. Дело в принадлежности готовой сети — в решении то есть трех министров.

Комбайнер Александр Васильевич Сырцов, 1929 года рождения, стаж работы — тридцать пять лет:

— Я, когда на молотьбе, по три пятилитровых бачка воды в день выпиваю, такая в кабине жара. Ваше дело — требовать производительной молотилки, а я скажу, как человеку работается. Очищение воздуха не происходит, та ваша губка сразу забивается, остается только маленький вентилятор, он тебе дует пыль и остюки в глаза…

— Правы комбайнеры, условия в нашей кабине на «Ниве» очень тяжелые, — ответил Олег Игнатьевич. — Поэтому в новой машине особое внимание уделено кабине. Она разработана по ГОСТам, по всем требованиям эргономики. Предполагается поставить кондиционер для охлаждения воздуха.

— Кондиционер — он обещание или реальность? Когда его можно ожидать?

— Ну, он частично уже стоит на тракторе Т-150, но… (далее в стенограмме неразборчиво, да неясно оно было и в устах Олега Игнатьевича. Тот испаритель, что ставят на часть харьковских тракторов, есть создатель особо влажной атмосферы, и большой услугой механизатору его никак не сочтешь. А с настоящим фреоновым кондиционером — мне о нем впервые удалось написать уже десять лет тому — практически неясно, ясно же, что запечатывать человека на жаре в непроницаемую кабину без специального охладителя воздуха нельзя).

Пригласили Виктора Ивановича Харина. Вот живой человек, ему подкинули такой комбайн, на котором он семью не прокормит, он зиму с ним возится, а лето может стоять — кто виноват?

— Это «Колос», таганрогский, — цитирую Олега Игнатьевича, — а у нас с «Нивой» не бывает, чтоб были претензии. Почему он собирает? Есть два приказа министерств, Госкомсельхозтехники и сельского хозяйства, о предпродажном сервисе, они обязывают Сельхозтехнику проводить досборку, обкатку и под ключ отдавать комбайнеру готовую машину. За то она и получает двенадцать процентов наценки.

— Я чувствую, у вас неправильное представление об этих двенадцати процентах, — протестовал А. А. Василенко, главный инженер районной Сельхозтехники. — Двенадцать процентов — это не досборка, а содержание нашего аппарата, погрузка, доставка, а что касается сборки машины, то на это заключается с хозяйством отдельный договор. Захотели, чтоб вам отремонтировали и отдали — заключайте договор и перечисляйте.

Значит, это колхоз не захотел, чтобы ему дали работающий «Колос»?

— Первый раз слышу, — откровенно смеется главный агроном «Кубани» Ф. В. Красиев.

Виктор Харин мрачно добавляет, что инженеры Сельхозтехники уже были, пожали плечами, сказали, что дело дрянь, и уехали. Добавляет и еще кое-что, но это стенографистке отдавать нельзя. Ситуация — «плюй в глаза — божья роса», спор сползает на тему запчастей.

— Мы уже привыкли ремонтировать сами, — беру из стенограммы тираду Георгия Ивановича Лысых, — но вы хоть дайте то, из-за чего человек стоит!

— Система гарантийного обслуживания, — объясняет представитель Сельхозтехники, — помогла изъять все запасы запчастей, которые копились в хозяйствах многие годы.

— Я сам работал три года механиком, — смеется Олег Игнатьевич, — и знаю, что если у механика нет ничего в кладовке, то разве это механик, разве бригадир?

— Так плановые запчасти идут на заводы Сельхозтехники, — перебивает бригадир «Кубани» Василий Васильевич Орехов, — А для обслуживания не остается ничего, надеются на гарантийный комплект. Цепи, ремни, аккумуляторы, подшипники — это самая дорогая валюта для механизатора. А расходы на ремонт растут, как лавина.

Ю. А. Песков (на вопрос о лавинном нарастании ремонтов):

— Мы не можем согласиться с тем, что лавинно растет ремонт машин. Мы ведь следим за ремонтом и эксплуатацией наших машин через объемы расхода запчастей. В начале организации опорных баз мы засылали на базы Сельхозтехники сто шестьдесят наименований запасных частей, сегодня отправляем туда только шестьдесят, то есть от ста наименований сами отказались, так как по ним нет вопросов… Мы раньше расходовали на опорных базах порядка двух миллионов рублей, сегодня мы скатились до пятисот тысяч, что тоже говорит кое-что. Мы открыли ворота — катите на нас что угодно, мы выпускаем теперь запчасти сверх лимита. Лавина ремонта складывается из-за того, что не организовано хранение комбайнов, вот это главный вопрос. У нас есть масса снимков грубейшего нарушения технических условий, когда мы снимали комбайны с гарантии… Есть машины, которые стоят зимой под снегом, с натянутыми клиновыми ремнями, не приспущенными скатами, а когда приходит уборка урожая, уже никто ни с чем не считается, все забывают о нарушениях, и требуется колоссальное количество резинотехнических изделий, узлов гидравлики, подшипников, чтобы машина ушла в поле работоспособной.

…Передо мной лежала свежая «Правда» со статьей смоленского механизатора, где говорилось о партнерах хлебороба: «Казалось бы, общим делом заняты, но получается так, как в той басне про лебедя, рака и щуку. Каждый тянет в свою сторону».

— Олег Игнатьевич, — спрашиваю перед камерой нашего опекуна, — в этой крыловской троице что, по-вашему, символизирует машиностроение?

— Ничего. У нас содружество с Сельхозтехникой и контакт с селом.

Тот же вопрос представителю ремонтного ведомства — и тоже солидарное:

— У нас ничего похожего на эту басню. Мероприятия согласованные, снабжение плановое и гарантированное.

— А сельская сторона? — спрашиваю устьлабинцев.

— А село и остается тем возком, что и ныне там! — к общему веселью, отвечает Георгий Иванович Лысых.

Сережа сияет: какой откровенный вышел разговор! У всех душа нараспашку.

Ну, тут-то вы ошибаетесь, коллега. Потому что у автора вашего никакой распашки. Стоило мне здесь выложить одну позицию Ю. А. Пескова, и все полетело бы вверх тормашками, ор бы пошел и новгородское вече, черта бы лысого вы записали.

А позиция это такая: «Ростсельмаш» пробивает «Ниве» государственный Знак качества. Понимаете? Солдаты тут судят-рядят, как не сдавать, а генерал утверждает: город уже взят!

У Юрия Александровича целая книга на столе, Красная Книга Славословий. Куйбышев, Горький — «претензий не имеем, комбайн стоит на мировом уровне». Подмосковье — «аттестовать на знак». Узбекистан — «от имени всех трудящихся выражаем…», Могилев, Осетия… Истинный глас народа! Не тот глас, что у Ложкового, Сырцова, Орехова, Лысых, а тот, что у Сельхозтехники, получающей 12 процентов и прочее. Первый глас звучать может, но в зачет не идет, пускай твердят про лебедя и щуку, а контора плюсует нужные восторги!

Поэтому, Сережа, я и не шибко добивался встречи на простецком полевом стане. Аппетит пропал. Тысячекратно прав тот, кто не равняет бюрократизм с бумажной волокитой. Похоронить письмо, мурыжить дельную бумагу? Это неопрятность, канцелярская грязнота, при чем тут высокий бюрократизм? Да можно ответить на жалобу прежде ее поступления, навестить имярека не только в больнице, а за три дня до инфаркта. Иные главным проявлением бюрократизма считают тягу садить всех на ставки, крестьянина — и того на оклад. Отчасти — пожалуй… Но в чем, Сережа, главный знак узнавания, каков общий пароль у сильных столом (бюро — это ведь просто стол)?

Мне сдается, жест — большим пальцем за плечо. «Ищи там». Переброс ответственности. Отбой взыска. Указующие за спину в конце концов замыкаются в круг, в огромное кольцо, а у кольца нет конца, искать наивно. Знак этот — не укоризна, не выявление, скорей круговая оборона, знак поруки, как крик Маугли — «мы одной крови, ты и я!». Запчасти? Спрашивайте Сельхозтехнику. Мгновенный износ? А глядите, как хранят. Недогруз молотилок? Так жаток широких не дали. Фирменный ремонт? А куда же тогда Сельхозтехнику?..

А почетную эмблему — ее сюда, на чело, она нужна, необходима, как всесоюзное ручательство, что так и должно быть. Тогда уже раздражение Ложкового — Лилейченко — Сырцова будет направлено против государственного знака. Вы что, не верите, что Иванов, Петров и Сидоров справедливо удостоены звания Героя? Что завод внедряет АСУП, что введен коэффициент напряженности плана? Нет, отчего же, мы верим всему, Иванов заслужил — и наградили, но его именно, а Сидорова лично, при чем же тут комбайн?

Знак качества — вы можете понять? — поможет коллективу морально и материально подтянуть оставшиеся недостатки! Он для дела нужен! Но сколько еще у нас формализма! Один старый замминистра затвердил свое: «Дай большой бункер, дай ведущий мост, надежность, а до того ко мне ни с какими знаками не суйся!» Вот кого надо доставать, вот где пресса могла бы сыграть свою положительную роль.

Вы напоминаете мне, Сережа, наше условие: если журналисту не говорят правды — он тупица. И намекаете, будто правды-то нам и не сказали. Протестую! Свою правду глава кузницы как раз и выложил. Она поступает от опорных баз, из чистых вод Сельхозтехники, и надежные фильтры не дают проникнуть в нее глухим матеркам Харина. Взят ли город, нет — награда нужна! В ситуации, когда самолетом добывают картошку и надо делить макароны, виноват кто угодно, только не увенчанный государственным лавром Комбайн! Чем не правда? А уж цифири сколько под ней, брошюр, конференций!..

За время, отданное «Ниве», мне довелось слышать безоговорочное — «я виноват».

— Я виноват в том, что широкозахватные жатки не выпускались столько лет, комбайны использовались на косовице, а молотилки были недогружены, — прямо сказал Александр Александрович Пивоваров в Госплане СССР. — Не один я, разумеется, это было бы манией величия, наш подотдел — не министерство. Но где зависело лично от меня — нужного я не сделал.

Опять-таки — аплодировать, что ли, госплановцу? Был конструктором в Таганроге, на партийной работе был, отрасль знает насквозь. А мы сами — так уж ничего и не знаем? За двадцать лет пропускная способность комбайнов повысилась с 3 до 5–8 килограммов в секунду, а захват — каким ты был, таким остался: 4–6 метров. Поэтому средняя загрузка комбайнов составляет 40 процентов, в сухие годы — ниже. Основное в ускорении уборки — повысить среднюю загрузку сотен тысяч готовых комбайнов, наладить выпуск сравнительно дешевых широких жаток и хедеров, да сначала наладить этот выпуск, а потом наращивать пропускную способность молотилки. Что, мы с вами этого не знали? А ну-ка, целинники, не пятнадцать ли лет назад пошел по великой степи шум-гром о десяти-, даже пятнадцатиметровой жатке? А десятки выступлений — просительных, резких, яростных — главного агронома целины Александра Ивановича Бараева? Академик битых десять лет воевал и воюет с явной дурью: машинища весом в восемь тонн бегает долгими неделями ради стрекота ножа, а когда растреплет в лоскуты молотилку — перестраивается на подбор! Не-ет, тут не в знании, а в сознании, даже в осознании дело — осознании вины. В судьбе жатки? Не только. В продовольственной ситуации.

Слыхал и «виноват» с оговорками. В частности, от земляка, серьезнейшего инженера Александра Тихоновича Коробейникова, — он директор Кубанского института испытаний и по функции своей как бы крестный новых машин.

— Да, мы дали добро на «Ниву». Видно, поторопились. Но тогда пропускная способность её была чуть не высшей в мире, и мы уступили в позициях надежности и условий труда. Напор был такой, что нам бы и не удержаться — смяли бы и сняли. Вылечить «Ниву» было нельзя. Нельзя было отмыть детей прежних — надо было рожать новых.

Почему, однако, смяли бы? Отчего бы непременно сняли? Ведь государственному контролеру иммунитет как-никак обеспечен? Ведь последующая надежность комбайна или чего другого проистекает из предыдущей надежности (честности, независимости) службы испытаний?

Она Сельхозтехнике принадлежит, служба испытаний! И КубНИИТиМ, и Коробейников, и самая дальняя МИС (машиноиспытательная станция) входят в систему продающего и ремонтирующего, а отнюдь не работающего на данной машине. Права и прерогативы Пахаря переданы одному из секторов сферы Кузнеца. И несмотря на личную порядочность, компетентность испытателей, несмотря на оснащенность их контрольной техникой настолько сильную, что и мышь отсталости не проберется, — «достать» Коробейникова вполне легко, воздействовать на него очень даже способно. Это когда у потребителя есть из чего выбирать, тогда производитель (Кузнец) в чужой службе оценок не нуждается. Зачем? Кузнецу самому выгодно выковырять из булки всех тараканов, выявить даже малые минусы, чтобы перед потребителем предстать защищенным. Есть Войтов — им завод и ограничится! А раз за массового Пахаря решает (оценивает) кто-то иной, то остается напирать, и «Нива» сдаст экзамен и своевременно, и успешно.

В таких-то условиях даже «полувиноват» заслуживает уважения.

Вариант «виновных нет вообще, все в полной норме» интереса не представляет: он может к тому привести, что на каждом из двадцати трех ящиков с «Нивой» пойдут выводить Знак качества.

Иное дело — указательный палец и восклик:

— Вон кто виноват! И вон в чем!

Дело это небезопасное. Донос? А если докажем, что — клевета? И сам-то ты кто таков, чтоб обличать? Что сам ты сделал, когда другие вкалывали? Или ты позицией обличителя и ограничиваешься?

Именно в таком уязвимом положении оказались многие институты ВАСХНИЛ, вступив в спор о «цыганских детях». Десять НИИ с пятью филиалами. Четырнадцать тысяч человек в их конструкторских бюро, опытных производствах и хозяйствах, а десятилетия тратятся вхолостую, больше половины выпускаемых Минсельхозмашем образцов уступает зарубежным по надежности, металлоемкости, условиям труда, даже технологии сбора соломы до сих пор решить не могут. И как раз из этого лагеря — критические залпы против «Дона-1500» как базового комбайна, машины вместо «Нивы»! За один-единый квартал одно-разъединое ростсельмашевское конструкторское бюро сделало новую машину, а двенадцать мудрецов-НИИ заняты сомнениями, опровержениями, обличениями.

«…Предложение Минсельхозмаша о постановке на производство в «Ростсельмаше» нового комбайна «Дон-1500» с выпуском 75 тысяч комбайнов в год вместо модернизированной «Нивы» неоправданно и приведет к увеличению себестоимости зерна в 1,5–2 раза, дополнительному расходу топлива.

Внедрение в сельское хозяйство комбайна «Дон-1500» может быть рационально только для южностепной (высокоурожайной) зоны… Применение такого комбайна в других зонах вызовет увеличение затрат на уборку, что составит убыток в 450–500 миллионов рублей».

Это вроде как итоги, а подступы к ним — они тоже заставляют задуматься! Пропускная способность — вовсе еще не производительность, как одна молотьба не есть еще уборка: сейчас тормозят косовица, очистка и сушка зерна, реализация незерновой части урожая, то есть соломы-половы… В стране в 1980 году свыше ста миллионов гектаров, или около 80 процентов общего посева зерновых, имели урожайность ниже 20 центнеров с гектара. Средневзвешенный намолот на этом массиве — 12,2 центнера, и комбайн класса 5–6 килограммов в секунду вполне с такой хлебной массой справится. За прошлые пятилетки урожайность увеличивалась не более чем на полтора центнера в среднем. Пусть в одиннадцатой пятилетке прирост окажется даже вдвое выше — разве «Нива» не справится с намолотом в пределах 17, даже 20 центнеров? Почему же не сохранить, модернизировав, машину класса 5— 6 килограммов, то есть «Ниву»? Зачем скромному полю гигант в 13 тонн веса и в 27 тысяч ценой?

Согласитесь: одним запрещением рассуждать эти аргументы не отобьешь — если даже выкладывает их научный люд без практической амуниции. Может, и не выдают годами на-гора ничего пригодного — разве уменьшит это степень правды там, где они правы? Разве не правы были критики харьковского тягача Т-150 в части условий труда, и сочтешь ли победой, что так и печатают этот трактор без кондиционера? Разве не правы были те, что требовали шлейфа «Кировцу» одновременно с началом отпуска этого трактора хозяйствам, — ведь громадные миллионы уже потеряны и сейчас теряются от хронического недогруза самой мощной сельской машины.

И т. д. и т. п. Критический реализм заставляет с собою считаться, и окрик «разговорчики!» тут — знак отсутствия контраргументов.

Но как ровен и мощен гул целой чертовой дюжины «Донов» в полях КубНИИТиМа! Второе лето испытаний. Молотят озимую. Я устроился на машине 0000013, кабина просторная, удобная, обзор просто замечательный, герметизация — я тебе дам. Правда, фреоновый кондиционер (пока японский) забился, нужны аппараты пылеустойчивые, но комбайнер Виктор Сазонов, испытатель от ГСКБ, в целом доволен:

— Хлеб-то сорный какой, пополам с суданкой. А ни разу не забилось нигде, не намотало, гудит с утра до ночи.

Удивлен КубНИИТиМ. Поражен Василий Васильевич Нагичев, тот главный забойщик, к которому ни под каким видом не должен был нас подпускать опекун Олег Игнатьевич. Из той комической скороспелки, что мотала нервы в прошлом году, рождается серьезная и мощная машина.

— Значит, можем?! — кричит, потирая руки, довольный «забойщик».

Во-первых, объясняет диво Василий Васильевич, они (делающие «Дон») не отбиваются, как оно заведено было, а признают и мотают на ус. Во-вторых, быстро исправляют и делают молча больше, чем от них просят. В-третьих, что задумают, то доводят до конца. Нельзя было сделать девятиметровую фронтальную шнековую жатку, потому что нельзя вытянуть в линию плюс-минус два миллиметра девять метров шнека, ножей, ведь лазером надо выравнивать. А сделали! Вон она — глядите, как стрижет.

— Значит, можем!

Они еще будут щедро ломаться на кукурузе, на энтузиазм достанет холодных душей. Но я, ничего не смыслящий в параболах, в методике испытаний, чувствую гордость, кураж хлопцев-комбайнеров в белых кабинах, а тут-то обману быть не может. Форсить смешным? Извините. А Виктор Сазонов, грешный человек лет двадцати пяти от роду, явно форсит, щеголяет. У Советского Союза тринадцать новых машин, и на одной из них — Виктор!

«Осуществить в одиннадцатой пятилетке модернизацию и повысить надежность зерноуборочных комбайнов «Нива», «Колос», «Сибиряк»… Начать в 1986 году серийный выпуск зерноуборочных комбайнов с повышенной пропускной способностью». Так записано в Продовольственной программе, на этом конец спорам. Модернизация и надежность привычных «Нивы», «Колоса», «Сибиряка» названы — как задачи — прямо, а повышенную пропускную способность — ее время покажет.

А что ж, однако, сам автор: и вашим, и нашим? А «Дон» вроде — глаз не оторвать, и критики его правы? Какой-то новый вид принципиальности… Нечего финтить: выпускать 75 тысяч «Донов» взамен «Нивы», менять базовую модель или нет? Завели разговор — отвечайте!

А это, знаете ли, не авторова ума дело! Он достаточно великовозрастен и терт, чтобы не потешать честной народ пустыми словами. Зато он твердо и точно знает, почему веками смеются на хуторах близ Диканьки над условным цыганом. Не потому, что тому завести новую кучу детей легче, чем кому-либо другому, нет! Но дети «в шатрах изодранных» непременно станут грязными — бытие определяет внешний вид. Цыган смешон своим путем решения проблемы!

И еще автор крепко знает — не из машиностроения, из жизни вообще, — что вещь (машина это или другое изделие) может быть только такою, 1) какою ее придумали, 2) какою ее сделали и 3) насколько верно ею пользуются. И тут одно другим не перекроешь: если придумано на пять с плюсом, а изготовляется на три с минусом, то в итоге будет вовсе не четверка, а та самая отметка, когда «три пишем, два в уме».

«Машина не может быть лучше придумавшего ее» — правило старое. Его нужно дополнить: «и сделавшего…». То, как работается, не отмести, не объявить — «не считается». Машина вырастает из машины, и уж тем-то, как их делали, они похожи одна на другую. Не стареют слова Маркса: «Степень искусности населения является в каждый данный момент предпосылкой совокупного производства, — следовательно, главным накоплением богатства, важнейшим результатом предшествующего труда».

Хочешь иметь «Дон» — научись делать «Ниву».

 

IV

— Ну что он тебе тут травил? — подсаживается к нам в тенек Федька.

— Кто? — не поняв, косится на меня Виктор, мой комбайнер, — Ты про кого?

— Да этот… корреспондент он или кто. Рассказывал же что — давай делись.

Хорошо, значит, отделало меня в кабине — не узнает! А Федька теперь всегда трезвый, два раза уже в Армавире лечили.

Виктор хмыкает и деликатно уходит пить квас. На комбайне сейчас настоящий штурвальный (я — стажер, что ли), он обойдет круга два. Господи, как же хорош мир вне комбайновой кабины! Воздух какой, прохлада, тишина — и целых два круга отдыха. Мы с Федькой, замяв его оплошность, начинаем толковать про нее. Про нее, проклятую. Пить-то он не пьет, но — думает. Видать — постоянно. Был тут, на левом краю Прочно-окопской, ларек «Бриллиантовой руки», такой бессонный был дедок, в полшестого открывал, когда еще на работу едут, и белой никогда не держал, а бормотухи бутылок по пять-шесть в сумку давал, на двоих вполне на день хватит. Бригадир Андрей Ильич дожал-таки «Бриллиантового», рассчитался дедуля, в Армавире теперь, и чтоб достать — с шоферами теперь надо.

Федор не то чтобы алкаш полный, но когда пил — пил серьезно: и жена прогнала, в материн дом вернулся, и на технику его берут с опаской. Давно за тридцать, а все в шестерках, сейчас штурвальным у Чернышука, но тот особо руль ему не доверяет, держит на посылках. А чаще Федька в позе усталого руковода ездит в кабинах самосвалов. Он — чудик, но не шукшинский, без пунктика.

Не ломаясь, Федор выразительно излагает мне, как оно крутит его по утрам, когда надо принять. Только об ней и думаешь, ни до чего больше и дела нет, и уж в лепешку расшибешься, на уши встанешь, чтобы до обеда таки достать. И тогда — человек…

Человек Федор плоскоспинный и худозадый, разболтаны шарниры, никак не похож на медвежеватых, размеренных мужиков на технике. Он полон едкости, из осторожности скрываемой, единственный в бригаде за глаза смеется надо мною, притворщиком и неумехой. Мне же любопытно одно его убеждение: что все таковы! Все поголовно только об ей и думают, но одни начальства дрейфят, других жены жмут, третьи — жмоты, но если начистоту — все одним миром… Кажется, это единственное его убеждение, но ему-то он верен твердо.

— Погоди, но Виктор-то не пьет, — возражаю я.

— Ему нельзя — в начальство лезет.

— Тоже мне начальство: звеньевой!

— Недилько с ним ручкается. Ты вон тоже — в кино его звал.

Звал, предположим, не я, а сам Недилько. Первый секретарь райкома. Показывали нашу «Надежду и опору», я сам банки с пленкой с «Мосфильма» привез — как бы в плату за возможность поработать на уборке. Крутили в клубе, Недилько велел позвать и моего шефа — только чтоб агрегат работал. Виктор же после сеанса и увез меня в бригаду.

Есть люди, излучающие невидимую веселость. Это отлично чувствуют собаки и дети — псы увязываются за ними, носясь кругами и повизгивая, а ребятня ждет от них каких-то штук и вообще насыщенной жизни. Люди же работного возраста к обладателям такой ауры относятся бдительно, настороженно, потому что те, с аурой, — дотошные непрощающие начальники. Это хотелось бы такому веселому куролесить и духариться, а натурой своей он обречен вкалывать, и работать может только хорошо, инструменты отточены и чисты, моторы у него гудят пчелкой, а без дела он как бы унижен. Отработав свое лет до шестидесяти (если бог веку пошлет), такой, с аурой, и среднему возрасту становится приятней: пар вышел, он терпимей и к своему, и к чужому безделью.

Это, наверно, самый хороший людской тип в любой нации.

Виктор Карачунов, механизатор и сын механизатора, знаком мне со страшной весны шестьдесят девятого, когда здесь, в Армавирском коридоре, пылью затемнило дни, заносило фермы и лесополосы — жуткая репетиция какой-то невиданной войны. Недилько водил тогда академических лекарей почвы по свежим курганам чернозема, успокаивал народ в бригадах. Настроение должно было быть похоронным, а свели меня с этим ловким, сутуловатым, с чем-то от степной хищной птицы человеком — не только проклюнулось явное чувство «ни черта, еще поживем», но и какие-то шальные мысли пошли в голову. Хорошо бы, допустим, как-нибудь махнуть в Ахтари на таранку, интересно бы и на Черное, в Джубгу, да и просто внезапная уха на майском кубанском откосе, когда и кукушку из поймы слыхать, и ковыль уже серебрится, тоже бывает потрясающе хороша… Нет, собаки и дети наделены верным чутьем.

Это факт, что за столько лет знакомства у нас не нашлось и часа для простительных слабостей. Не у нас — у Виктора. То у свеклокомбайна отбивает грязь, то вылезет из кабины «Нивы», замотанный марлей, как марокканская вдова, пожалеем вдвоем, что не получается, а вообще-то здорово бы и то, и это, вытряхнет свою паранджу — и поехали.

Работает на всех машинах и все машины вроде знает еще до появления их в Прочном Окопе. Первым на севе протягивает свекольные рядки, потом их культивирует, косит люцерну, молотит горох, хлеб и подсолнух, настраивает норовистые косилки ботвы — универсален, как мужик. Он первый на консилиумах у барахлящих двигателей, и давно уже забыто, что всех дипломов у него — удостоверение давнего училища механизации. На гостевых днях в КубНИИТиМе он рассматривает сиятельные «Кейсы», «Джон Диры» и «Интера» со скромным, но точным пониманием, испытатели охотно дают ему пояснения, чувствуя в этом колхознике своего, а Недилько аттестует Виктора «интеллигентом в механизации». Не знаю, надолго ли, навсегда ли, но эрозию в бригаде подавили, уже тринадцать лет не просыпается, а такое само не дается.

Карачунов — вожак. Не руководитель, а вожак, сам тянущий лямку, обмануть его нельзя, а хамству не уступает. Утром у «шифанэра», где переодеваются в рабочее, случаются такие перебранки, что я ухожу подальше, не смущая Виктора. Речь — если этот взаимный обмен можно назвать речью — чаще всего о бормотухе, которую исподтишка завозят, и о ее последствиях. Недавно близорукому Овсянникову помяло шнеком хедера руку. Заело подборщик, тот хедера не выключил, наклонился, уронил очки, а был поддатый — и полез за окулярами. В больнице врач решил проверить на алкоголь — и наш потерпевший бежать, насилу в огородах удержали. Уходит Виктор с планерок у «шифанэра» бледный и злой, но неизменно затевает брань снова.

Шофер «Волги» Ашот, везучий человек, столько раз отвозивший меня к самолету, говорит, что они с Виктором «кенты» (друзья) и что Виктор — трудяга. Взыскательный Ашот себя к трудягам не причисляет, хотя начинал вместе с Карачуновым, вкалывал еще на ХТЗ. Но однажды заводной ручкой ему дало так, что треснула кость, это навсегда отговорило его пахать-сеять: пока носил руку на перевязи, выучился на шофера. Дальше — серия везений. Вез скот по Военно-Грузинской дороге и ночью нашел военный портупелъ. Красный такой, носить на боку, а в нем двадцать пять тысяч — старых, конечно, тогда новых не было. Купил у сельсовета дом себе. Второй дом строили для дочери на арбузы. Свои семнадцать соток Ашот давно занимает только арбузами — прочноокопская специализация, в Армавире продают по два, полтора, последние — по рублю кило. Даже удивительно, смеется он, как люди по семь, по десять рублей отдают за такую ерунду — арбуз! Один «Жигуль» отвезешь — рублей пятьсот выручил. Крупно повезло и с младшим зятем, ему сейчас двадцать четыре, русский, но расторопный — поискать; на двух работах, и преподает в училище, и на гитаре играет электрической. Получили участок для второй дочери — зять с Ашотом тоже под арбузы, за два лета кирпичные стены окупились, а клал такой мастер, что все удивляются узорам (я тоже дивился, вспоминал дом французского посольства на Якиманке — но за той кладкой стоял когда-то просвещенный миллионщик — купец, а Ашот — только шофер).

— Мы с ним кенты, но Виктор — трудяга!

Штурвальный Юрий Павлович, учитель физкультуры, росший с Виктором на одной улице, перед уборкой заявил. приглашавшим:

— К Карачунову на комбайн пойду, к другим — нет. Даром пыль глотать?

Помощник получает восемьдесят процентов от заработка комбайнера.

Месяц перед уборкой Юрий Павлович занимался шелкопрядом (грену раздают по домам) и такие сдал коконы, что начислили 824 рубля. Конечно, с листом на корм было возни, полдома пришлось отвести под червей, но машина своя, не ленились — вышло неплохо. Юрий Павлович тоже смолоду не пошел в механизаторы, окончил где-то в Сибири институт физкультуры, теперь дом у него большой, «Москвич» всегда на ходу, а комбайн он водить научился у Виктора уже в зрелые годы: нужно зерно для поросят и птицы.

Федька — люмпен-пролетариат (иные имена я из техники безопасности меняю). Таких в Прочноокопской пока не густо. А жизненное соревнование, зачет успеха людей среднего возраста идет по трем, пожалуй, статьям: качество своего дома (многоэтажек колхоз не строит), марка машины, устройство детей. У Карачунова домишко простецкий, машины нет вообще (купил было, да расстался — некогда ездить), и, по станичным меркам, к удачливым его не отнести. Свой венок на Дне урожая он получит, на ВДНХ его пошлют, а в остальном он не основателен.

— Да и мы-то! — смеется и машет рукой Ашот, возобновляя вчерашний разговор о ветвраче.

История с тем целителем скотов взбудоражила станицу. У себя за забором ветеринар развел песцов, шкурка из трехсот рублей не выходит, но промысел требует мяса, вот и стал коровий эскулап выбраковывать животин, с могильника таская туши себе в холодильники. Финорганы обсчитали — то ли восемнадцать тысяч в год выручки, то ли больше — и припаяли такой налог, что ветврача свалила стенокардия! Шофер у него тоже песцовщик (нельзя ж специалисту без личного водителя), тот от налога схлопотал инфаркт… Смеются внезапным хворям, не разнице доходов человека на тракторе и промысловика.

В нашей бригаде на тридцати комбайнах только четыре настоящих комбайнера: Карачунов, Машкин, Черныщук, Калмыков. Остальные — народ временный, взятый откуда только можно. (Это же на моих глазах, на моих, — в весну пыльных бурь у всех комбайнов еще были хозяева!) Настоящий — имеется в виду квалификация, а не профессия, комбайнерской профессии как таковой давно нет в помине. Поскольку речь мне вести о кадровой эрозии, я и позволил себе определенные нескромности — откуда, стало быть, ветер и какой силы.

Бригада наша — не рядовая, а хорошо оснащенная. Разумеющему будет довольно узнать, что комбайны по утрам моют, пыль с фильтров обдувают не выхлопом, а специальной воздуходувкой, людей на обед возят особым автобусом, после смены все принимают горячий душ, у колхоза мастерская едва ли не лучшая в Новокубанском районе, зерноток оснащен автоопрокидывателями — заторов транспорту нет, почти до самого стана идет хороший асфальт. Не слишком удачный урожай озимой пшеницы здесь ныне превышал, однако, 36 центнеров. Нагрузка на комбайн — 130 гектаров.

При сумме этих превосходств уборка шла настолько медленно, что в печальный день 28 июля 1982 года были позваны варяги. За две недели с начала молотьбы только у двоих — Машкина и Карачунова — намолот был между пятью и шестью тысячами центнеров, а девять агрегатов взяли меньше трех тысяч, пять «Нив» — меньше двух. И впервые за всю историю колхоза имени Кирова Новокубанского района было произнесено: «Земля велика и обильна, порядка нет, идите и княжите»… Разумеется, ни комбайнеры Викторового звена, ни колхоз так не заявляли. Пришло в бригаду восемь «Нив» из Северского района — меньше заработок своим, хуже окупились расходы на технику, о престиже что и говорить. Но отстали — и край через район прислал помощь.

— Доработались! Шпагоглотатели! «Рятуйте, сос!» — разорялся, узнав о буксире, грузный зычный Черныщук.

Двадцать девятое июля, первый день молотьбы на буксире.

Погода — как здоровье: пока хороша — ее не замечаешь. В небе ни облачка, на траве роса. Автобус от клуба отходит в шесть, значит, подъем у всех был никак не позже пяти. Дорогой тары-бары про руку Овсянникова (сухожилия целы, еще повезло), про едва не случившийся пожар на комбайне у Неумываки (электрооснастка при пороховой осотной вате постоянно грозит красным петухом, хорошо — огнетушитель был свежий), про сегодняшнюю получку.

Все комбайны ночуют на стане: ремни и аккумуляторы надо охранять. Часа полтора уходит на обдув фильтров, обтяжку, долив масла, а Виктор считает нужным — ради московского стажера, что ли, — окатить водой из шланга и нутро кабины нашего № 15. Но у бочонка под трапом в пыли пророс ячмень, мойка ему на пользу — анкерок лежит в зелени, как пасхальное яйцо в засеянной овсом старой плошке. Всходов мы не трогаем, пусть ездят.

Нашей «Ниве» шестой год. Этой зимою Виктор поменял ей коробку, перебрал сепарацию, поставил угольники на кожух («заводское все трепещет»), и теперь остановок мало. Ремонтировал он в Сельхозтехнике на краю Новокубанска, справился в девятнадцать дней, досрочно, за что и был премирован тридцатью рублями. Эта тридцатка и какая-то ничтожная зарплата (рублей сорок пять, что ли, Сельхозтехника оформила его временным рабочим) пошли целиком на достижение того, что Виктору «все склады были открыты». Если бы Карачунову не шли навстречу, если бы у него не было возможности таким вот образом протратить премиальные и т. д., он бы сейчас, как вечно хнычущий Захарченко, мучил бы механика или, как Калмыков, швырял бы в ярости ключи и молотки. Но что значит — если бы? Виктор есть Виктор. А пишу я об этом так легко потому, что этой весной руководство в районной Сельхозтехнике сменилось, а вымогательства персонала следует относить в прошедшее время. Что юридически все выглядит так, будто районный агросервис принял от колхоза подношенную «Ниву», быстро и грамотно восстановил ее ресурс и вернул хозяйству с гарантией удач, — про это мы, естественно, не говорим. Смешить некого. Зимняя работа Виктора в чужих мастерских при райцентре была фактически займом у летних уборочных получек.

К восьми мы в загонках. Валок еще влажный, и можно смаковать блаженные минуты, пока есть и степь, и запах донника, и редкое «пить пойдем». Самолет-стекольщик оставляет алмазный след, на юго-востоке кантом по горизонту — то ли розовые тучи, то ли снега Кавказа. Лицо твое сухо и чисто, все еще есть, а скоро исчезнет. «Я тоби казав — ступай ты пид полову». Пацан хныкал — чего это он один, а не все? Ничего, тут — все. Самым пыльным, остистым, жарким местом на Ставропольском плато вот-вот станет кабина «Нивы» № 15, в этой точке и надлежит провести день. «Ты только подыши день со мной, не работай — сядь и подыши», — обычно кричит Виктор экономисту, когда у них спор о заработках.

Я уже сбился, во сколько десятков раз запыленность воздуха на уровне груди комбайнера превышает допустимую гигиеной норму — испытатели считают и так, и этак. Да и велика разница между превышением в пятнадцать — и в двадцать семь, скажем, раз? Жена Виктора, медсестра, каждый день готовит ему чистую марлевую фату, и вечером этот фильтр годится разве обтирать двигатель СМД Харьковского завода. У меня марли нет, и я пришел к еретическому выводу, что на юге комбайновая кабина — проделка дьявола, от нее лишь вред. На целине — другое дело, там холод, ветер. На «Доне-1500» — при полной герметизации и при настоящем кондиционере — другой коленкор, одно удовольствие работать. А этот серийный стеклянный ящик — суета сует и растрата здоровья.

Варяги северские нетерпеливо пробуют, им не стоится, и Виктор издали грозит: заставлю перемолачивать! Ох эти варяги… Их звеньевой, ловкий и бойкий Лазебный, утром смущал наших разговором о своих расценках и, следовательно, заработках. И видно, не врал, потому что послал домой на мотоцикле — привезти выписку правления. Они могут выбрать, привлеченные: по своей системе получать или по чужой. Считается, что краевые органы ввели одни расценки на всех, но это только наружное, механизатор глядит в корень — и этот бойкий Лазебный уж усек, почему тут на плато хнычут перед механиком, бросают молотки: его гонец уже мчит домой на «Яве».

Кажется, подсохло. Тронули. Первый круг обходит Виктор. Наш № 15, как флагману и положено, полову аккуратно собирает, а солому разбрасывает — потом можно запахать. Конечно, эту нашу солому могли бы затюковать себе ивановские-липецкие, они, бедолаги, вечно прессуют тут и волокут к себе через пол-Европы, что ж, пускай поспевают, раз свою дома своевременно пожгли, нам хватает мороки с половой.

Все ладится, все урчит и крутится. Сплошной, для меня монолитный, шум Виктор расчленяет на десятки отдельных партий. Качество стука — это и есть пока способ предупреждения о возможном отказе. Приборы?.. Указатель потерь, зелененький коробок внизу слева, работал два часа за все пять уборок. Сигнал, что бункер полон, действует, но его нужно включать самому, то есть постоянно помнить о нем наряду с крупными вещами. «Хороший стук наружу выйдет», — сулит ироничная пословица. Вообще комбайновая уборка, как и всякое серьзное дело, обросла некоторым фольклорным слоем. Я вчера «медведя поймал»: забил молотилку на неровном, халтурном валке. Проворачивая ломом замерший барабан, Виктор объяснил, что на Кубани это — «медведь», белгородцы говорят — «роя поймал», а на Украине он слышал — «будэмо казаты ж…», потому что — нагнувшись.

Полчаса молотьбы — и первый бункер. Шофер Леша Помидор, рыжий армавирец, протягивает нам розовый квиток, мы ему — белый.

— Есть на пиво? — блещет своей медной гривой.

— По бутылке, — вежливо кивает в мою сторону шеф.

Виктор преувеличивает. Есть не на пиво, а на пепси-колу.

За намолот тонны напрямую тут платят 41 копейку, в бункере — две тонны. Тридцать бункеров в сутки — это надо молотить минимум до полуночи — дадут нашему экипажу шестьдесят бутылок пепси, или тридцать пачек приличных сигарет. Негусто? Если учесть, что шестьдесят тонн зерна есть годичная норма потребления для шестидесяти человек, норма роскошная, изобильная, то скорей даже — мало. Я еще нахожусь в привычном заблуждении, будто комбайнер — элита, лейб-гвардия, хоть и глотает пыль, но за месяц обеспечивает себя на год. Чушь, отсталость, было, да сплыло.

Недавно смененное руководство края памятью о себе оставило борьбу с курением, вышки у кукурузных полей (будто початки охраняют), мужские рубашки с оттиском «миллион тонн кубанского риса» и повсеместные плакаты против сорняков. Помимо этих несомненно полезных новшеств внедрена и предельно путаная, петлистая оплата комбайнерам: и за намолот просто, и за намолот контрольный, и за выполнение двух норм, и какие-то ночные, и полова, экономист тут копейку прибавит — там две убавит. Заячьих петель столько, что даже человек Викторова уровня не может сам рассчитать, сколько же он заработал.

Ясно только, что больше трехсот кило зерна за уборку не дадут. И тому Федьке леченому (лишь бы агрегат, при котором он значится, выполнил сезонную норму), и Виктору, всем поровну — на кур. А зерно здесь — как чеки «Березки», единственная валюта. Деньги, как и слава, — дым. В этой же бригаде некоторое время назад я состоял договорником на свекле, работал первобытной тяпкой, весь день в тишине, чистоте и на свежем воздухе — и по 28 рублей обходилось вкруговую нашему брату! А на комбайне заработать столько — ого-го как надо вкалывать в условиях совершенно несопоставимых!

Нашего экономиста Виктор называет — «еще та устрица». Ловкий то есть человек. В свой час и я пытался выспросить и хотя бы для себя прояснить, почему так затейливо начисляется оплата главному лицу страды, почему комбайнер лишился финансовых привилегий, но, несмотря на университет, на известный опыт анализов, ни черта понять не смог. Экономист посмеивался над моими разглагольствованиями, что работник должен сам рассчитывать свой заработок, а зарплата обязана быть простой, стабильной и понятной человеку — иначе материальной заинтересованности нет, ее не реализуешь. Главный экономист, я говорю, усмехался, считая это наивностью и ерундой: нормы и расценки поступают свыше, действуют единые условия, а народ, конечно, теперь жаден бесконечно, удовлетворить запросы просто невозможно.

Инструкции — ладно. Но я приводил ему случай из практики. Александр Николаевич Энгельгардт, автор писем «Из деревни», рассчитывает неграмотных крестьянок — и любая свой заработок знает заранее! «…Каждая баба отлично помнит, — выписываю я сейчас из книги, — сколько она когда намяла (льна), и при окончательном расчете отлично знает… сколько приходится получить денег. «Ты сколько намяла, Катька?» — спрашиваю я при расчете. «Вам по книжке лучше видно, А. Н.» — «По твоему счету сколько?» — «Три пуда двадцать два фунта». — «Так. А сколько денег тебе приходится?» — «Вы лучше знаете». — «Сколько приходится?» — «Рубль, да шесть копеек, да грош». — «Получай рубль семь копеек, грош лишнего, свечку поставь».

Катька счесть могла, интеллигент от механизации Виктор — не в силах.

Но вот инструкция особого права и значения. Майский Пленум ЦК партии опубликовал постановление: бесплатно выдавать бригадам и звеньям 15 процентов сверхпланового зернового сбора. Дальше: выдавать в счет заработной платы по полтора кило зерна за выполненную нормо-смену. И еще: за совмещение профессий рабочему платить 70 процентов ставки.

В применении к Виктору: он наверняка стал бы работать один, без штурвального, а после уборки получил бы несколько тонн зерна. Сколько точно? Не знаю. Но днями в Новокубанск приезжали соседи — советские работники из Ставрополья, из Новоалександровского района. Зашли с визитом к Недилько. Спрашиваю гостей (не без прицела), правда ли, что ставропольский механизатор может и две, и три тонны хлеба заработать. Отвечают, что один человек у них прошлый год восемь тонн получил, а по пять-шесть тонн — многие.

Районы разделяют Кубань — да экономическая служба. Если даже один год для дела потерян, так ведь и это — целый год! А наказан за промедление может быть только колхозник Прочного Окопа.

Вот оно — Виктор уступает руль мне. Сам он устроился на ящике, «ноу хау» обеспечено, однако и мне пора уже без фортелей, без медведей, роев и прочего, потому что мое дилетантство явно лишает Виктора скольких-то бункеров в день.

Самое трудное — включить скорость. Физически, говорю, трудное: отжать педаль сцепления — как пудовик выжать. (Отключить молотилку — и двухпудовиком пахнет.) Попасть рычагом именно в первую пониженную — тоже и сила, и сноровка нужны. То, что в автомобиле делается незаметно сотни раз на день, буквально пальцами, здесь требует атлетических усилий. Кому она нужна, слоновья эргономика, зачем и так облитого потом человека заставляют упражняться с гирями?..

Уже пошла щедрая дневная пыль, забивает короб над радиатором мотора, затягивает и переднее стекло. Повернулись спиной к ветру — «ничего в волнах не видно». А сегодня надо гладить без морщинки: Недилько сказал, что приедет на нас посмотреть.

Подмаренник переплел пшеницу, и валок тянется издали, метров за десять. Вообще хлеб сорный. В окошечко справа мне видно, сколько кисточек осота, головок молочая, черных зернышек повилики скатывается к борту. А нам все равно! Да-да, нам с Виктором совершенно «без разницы», что в бункере. Хоть песок морской туда сыпься — наш-то отчет по бункерному весу. Этот бункерный вес, абстрактное искусство, и на тока ляжет, и в официальную отчетность, и — позже — в синие тома ЦСУ. А сколько в том бункерном сора и воды, на сколько миллионов тонн отягчают хлебный баланс Н20 и «мертвые отходы» (термин такой энергичный) — убирающему плевать. Кубань много сделала для отбора сильных пшениц, это верно и всеми признано, однако Виктору и в данный момент мне вполне безразлично, какого качества пшеница поступит на элеватор. На заработок наш это не повлияет. Любопытная ситуация, не правда ли? Скажете: «А вы и повлиять не можете»… Кто ж тогда, извините, влияет, если не тот, кто пахал, сеял и ныне молотит? На целине у Бараева родилось словцо: мореплавание возможно потому, что все на судне заинтересованы в сохранении корабля. Что ж, верно. А вот мы, сборщики урожая, безразличные к зерну или плевелам, мы — личности сомнительные, отчасти, наверно, социально опасные.

Но Виктора с утра взбудоражила гордая информация варяга Лазебного. Если правда, что у них в предгорье за центнер намолоченного дают по 420 граммов зерна, а тем, кто без помощника, и целые полкило, то в день можно ведь заработать три центнера хлеба. Не в сезон, а за день! Разве держали бы тогда в звене разных леченых и физруков — да отбирай себе лучших из лучших в Прочном Окопе. Конкурс будет!

Я невольно подливаю масла в огонь. Зимою на Ставрополье, в Красногвардейском районе, беседовали чин чином, перед телекамерой со старым комбайнером Яковенко, и он ясно сказал, что заработал шесть тонн хлеба. Хозяйство держит, детям харчами помогает — на то ж и зерно, мы ж хлеборобы…

— Шесть тонн. С ума сойти. Кто б тогда ковырялся с арбузами? Надо восстанавливать комбайнёра!

Виктор произносит «комбайнёр» — по-старому.

А пока, видим, комбайны восстанавливают: Захарченко обломался, у Водяного простой, Калмыков опять загорает. К полудню из семи агрегатов на нашей полосе в строю осталось три.

К обеду на стан явилась экономистка — зарплата за вторую половину июля. Молотили четырнадцать дней, у Машкина — 235 рублей, у Ященко — 123, у Неумывако — 63 рубля 59 копеек, Водяной огреб аж 59 целковых. Вот тебе унифицированная по всему краю оплата! У Виктора выше всех — 237 с копейками, но ему идет за классность. А тут еще какая-то умная голова к окну раздачи пришпилила объявление: «Кому нужен ковер 3 X 4 стоимостью 1200 рублей, обращайтесь в магазин сельпо». Да всем звеном на коврик тот не намолотили! Гул, нервы, шум, экономистка что-то про полову, дескать, еще дочислят. А варяги миски с борщом в воду, чтоб скорее остыло, и марш-марш к своему хутору Ляпину.

— Если приедет Недилько — скажу, — словно уговаривает себя Виктор. — Нет, честное слово, вот подойду и скажу. Ну надо ж восстановить комбайнёра!

Но не сказал. И было — почему.

Борьба с потерями у нас идет не тем путем, чтоб бракодела — с поля вон, не путем приборов (я уж говорил про злосчастный указатель), а юридическим, что ли, методом. Заведены контрольные обмолоты. Один агрегат начал поле — показал, скажем, тридцать девять центнеров. Значит, другие комбайны не имеют права выдать с гектара меньше тридцати девяти. Вроде резонно. Я, правда, всерьез подозреваю, что наш бригадный бухгалтер выводит эти контрольные намолоты постфактум, потому что никаких замеров в натуре не наблюдалось. Но дело в идее: сама придумка, краем насажденная, так возьмет тебя в оборот, что и филон ты, и разгильдяй, а все выйдет чин чинарем.

Косил нам Орлов. Его «Нива» уже, считай, без молотилки, использует только хедер. Я толком никогда Орлова не видел. Виктор же отзывается о нем крайне сдержанно. И валок неровный, весь в копешках, и линия — как бык прошел. Но сейчас, в самое пекло, в пылюке, забившей и нос, и глотку, не до прямизны. Мне дан руль, дана возможность лично намолотить себе по тонне зерна на каждый год оставшейся жизни. Потом — и внучку надо ж хоть до конца института! Виктор репетирует непривычный для него шкурный разговор с секретарем, речь, кажется, складывается, и мы ни в чем не виноваты — а нечистый не дремлет: сигнал-то от бункера НЕ ВКЛЮЧЕН!! И вот он, миг моего позора: переполнен бункер, пшеница прет через верх! Виктор ахнул, кошкой метнулся, отключив молотилку, освобождать забитый шнек. Я же, проклиная себя, вылажу собирать в ведро и расплесканное по комбайну, и внизу, под машиной — ведра два нагреб. Солому, я говорил, наша «Нива» бросает на место валка, и криводушно, униженно я охапкой соломы скрываю то, что сгрести уже нельзя, — в земле.

Поднимаю глаза — Недилько! Суров, не на шутку рассержен.

— Куда ж ты смотришь, а, звеньевой? — холодно спрашивает Виктора. — Глаза-то на месте?

Неужели под соломой заметил? Или — это чертово ведро? Провалиться бы…

— Ты глядишь под солому? — терзает секретарь.

Он — удивительно — не мой грех под комбайном вскрывает, а отворачивает место, на котором лежал обмолоченный нами валок.

Под валком пшеница не скошена! Придавило массой, ежик подборщика, что мог, поднял, а сантиметров пятнадцать стеблей так и осталось несжатой полосой. Под каждым валком, под каждым!

Нужен наметанный глаз — не районщика, не партработника, нет, — агронома, чтоб выявить так заделанный брак. Оно и Недильке не в радость: вот вам и контрольные обмолоты, вот и «до единого колоса». Мой грех секретарь даже замечать не стал — что, дескать, взять, а тут в самом деле потери: целые чувалы зерна остаются в стерне. Кто косит? Значит, делитель у него, растакого и этакого, пригибает колосья, стелет их — отсюда и срез. Как можно поправить? Где ходит агроном? Надо передать председателю. Наколбасили — выкручивайтесь. Я проверю. Еще до лущевки проверю!

— А вас я забираю, — говорит мне.

— С вещами?

— Нет. Дадим исправиться. Небольшой хурал в райкоме, руководители хозяйств. Езжайте примите душ.

Федька из кабины самосвала слушает и цветет: интересней хоккея!..

 

V

…Речи — по две-три минуты. Главные темы: качество техники и трудности со сдачей урожая (зерна, овощей). Но география претензий такая, что Недилько надо быть минимум союзным министром, чтобы реагировать не сочувствием, а делом. Один степной район, а какие выходы, переплетения! Как же связана вся страна с судьбой урожая в Новокубанке! Господи, даже седым людям пока надо объяснять, что аграрно-промышленный комплекс — это не давилка томатов при большом огороде, а взаимосвязь Кузнеца, Пахаря и Мельника, чтобы всем экономно кормиться. Еще внушать, говорю, надо, что АПК — не здоровый свинарник и не скотный двор на тыщу коров, а он вон уже сколько проблем нагородил, узлов навязал, тромбов наделал, реальный, действующий АПК!

Наш колхоз, имени Кирова. Пшеницу следом вывозим, по ночам, но зерно идет очень влажным, большой сброс с веса. «Херсонец-200» (особый кукурузный комбайн — «Нива» початка не молотит) получили в декабре — нет аккумулятора, фар, инструмента, взяли скелет, будем ковать в своей кузне. Два ленинградских К-700 стоят без аккумуляторов. Новый Т-150 получили даже без паспорта — ящик под пломбой, а гарантийного обязательства нет.

И гниют, всюду гниют помидоры.

Колхоз имени Жданова. У двух новых «Нив» вышли из строя топливные насосы. Гарантийщики разрываются. Двигатели получаем из Белой Глины — практически ни один исправно не работает… Легче вырастить 20 тысяч тонн хлеба, чем сдать 200 тонн! Очереди у элеватора на три часа.

И портятся, гибнут помидоры.

«Родина» — на току три тысячи тонн зерна, а сдать удается не больше трехсот в сутки, шоферы делают по одному рейсу, элеватор не оплачивает простои. Агрономы стали толкачами по сбыту огурцов и кабачков. Экономически грамотный человек отдал бы овощи скоту… Завод «Гомсельмаш» присылает машины без жаток.

Кроме того, гноим томаты: ни тары, ни холодильников, ни…

Совхоз «Хуторок» — из шести тульских жаток работает только одна.

Опытное хозяйство КубНИИТиМа — молотить хлеб НЕКУДА! Тока забиты, хранилищ нет, каждое утро дискуссия — начинать ли обмолот и сегодня. Хлебосдача — первый тормоз.

И т. д. и т. п.

Андрей Филиппович Недилько, старейший из кубанских районных вожаков, выпросил у некоего замминистра личный фонд аккумуляторов — за обедом выпросил, в минуту неформальную — и теперь мысленно делит. С резиной — иное. «Резины нет — а чего ты молчал? Черт-те когда бы тебе дали!» Это ирония такая, означает — глухо, ноль.

Порядок, вспоминаю где-то читанное, бывает двух родов: статичный и динамичный. Показывают, как правило, статичный: убранный к приему дом, павильон ВДНХ, пирамиду Хеопса. Но о жизни расскажет именно порядок динамичный — когда все в движении, элементы гармонии должны разумно сходиться, совпадать, создавать новую мощь — и новое движение. Это в «Ниве» нашей двенадцать тысяч деталей, а в убирающем районе, который есть сумма бригад, токов, элеваторов, больниц, подстанций, мостов, мастерских, столовых, задействованы миллионы компонентов, и, находясь снаружи, вне действующей машины, степень динамического порядка постичь нельзя. Чаплин в «Новых временах» влез меж зубьев гигантских шестерен — вот образ! Неважно, что помяли бока — мы-то с вами во-он как все поняли, сколько лет помним. Нет, извне, со стороны, без зависимости — ничегошеньки! Из меня очень плохой штурвальный, но и я несравненно лучше прежнего понимаю, что динамичный порядок уборки оценивается степенью потерь, а они очень и очень большие. Позже округленно сочтут сотни тысяч тонн погубленных томатов (у нового — плодоовощного — министерства не оказалось тары и вагонов), пропавший на лозах виноград (ящиков нету), пока же — только зерно. И когда Недилько, отпустив своих и готовый уже отправить меня в бригаду, спрашивает: «Ну так как впечатления?» — осведомляюсь: можно ли откровенно?

— Нужно. Только так и нужно. Как я вам с Виктором.

Отлично. Значит, два узла: непаритет с индустрией и хлебозаготовки. От первой зависимости вы стараетесь освободиться любым способом: автономия прежде всего. Тут и свои колхозные мастерские в пику техническим дворцам казенного агросервиса. И передача нового, едва наживленного комбайна на сборку самому Виктору. И ремонт калеченых аккумуляторов, добытых где-то в Москве. Было бы разрешено — вы посылали бы на железнодорожные платформы своих сторожей с дробовиками остановить вселенский хапок, не давать стянуть для «Запорожца» колеса с точной сеялки или фары, стекла, инструмент — с беззащитного трактора. Что ж, если надо — своя Чека!

Каков в этой сфере идеал? Ты поставляешь машину — изволь, голубчик, обеспечить ее работу. А если у тебя методически выходит гроб с музыкой, то иди, дорогой, скорее, прямее, подальше и никогда не возникай больше в наших производственных отношениях. Да, пока достичь этого вам не дают, ибо «Нива» — одна, выбирать не из чего, а Сельхозтехника — монополист железок и резинок.

Но зачем уровень сложностей возводить в квадрат? Хлебозаготовки в нынешнем их виде, в виде выгребания концкормов — они же привязывают хозяйства к ненадежным секторам АПК крепче Сельхозтехники, они взвинчивают негарантированность, не так ли? А какой партийный пленум предписал, что фураж нужно или можно сдавать в качестве товарного хлеба? Да есть ли хоть поганенькая инструкция, на которую можно опираться при выкачке фермских запасов? Нет, напротив, вас прямо обязывают крепить кормовую базу и максимально обеспечивать фермы со своей земли. И первая заповедь колхоза, в давнем, простецком ее понимании, — через МТС отдать то зерно, какое отдавать предписано, — давно уже трансформировалась в выполнение плана по зерну, молоку, мясу, шерсти, овощам и т. д. и т. п., и молокомясо в этом перечне звучит ныне, в силу продовольственной ситуации, весомей и строже зерна. Известное дело: «За хлеб меня раз в году спросят, а за молоко — 365 раз».

Во вторую зависимость вы погружаетесь сами! Я говорю, конечно, о селе в целом, о сфере Пахаря, а не о Новокубанске с ее первым секретарем, человеком нужным для меня и ценным.

Подъедем-ка к элеватору, станем в километровый хвост — будет время поговорить без спешки.

«Наша главная задача — уборка и хлебосдача!» — кричат плакатные вирши. И вы только что руководителей хозяйств примерно так наставляли. И очень странно, что они, убеленные сединами, технический бедлам клеймят и порицают, а тут приемлют равнодушно.

Уборка — акт естественный и по-здравому спешный. Потому она и страда, и страдания в ней самой заключено еще ровно столько, чтоб ни газетным пафосом не опошлять, ни усугублять бодряческой егозливостью. Что натурального в хлебосдаче, откуда лихая торопливость при этом занятии?

Слово пришло из поры «военного коммунизма», оно близко понятиям «продразверстка», «кулак», «мешочник». Но даже при рождении своем оно не ставилось в ряд со страдой: сперва надо дать убрать, а уж потом, когда обмолочено, разворачивать хлебосдачу. Именно сдачу, ибо тогда деньги ничего не значили. Скажи сейчас, как и следует называть, «хлебопродажа»— и распадется плакатный стишок: с чего б это продающему в уборку торопиться, куда это он не поспеет?

Впрочем, разве о продовольственном зерне толкуем? Разве сильные пшеницы Кубани, степной янтарь Заволжья, рожь Белоруссии, рис Таврии в повестке дня? На еду собственно ныне идет едва ли одна тонна из четырех собранных, речь о фуражном зерне! И острейшая проблема хозяина — зимовка после фуражесдачи, после комбикормосдачи, не взыщите за уродливые слова. Старый жесткий термин хлебосдача прикрывает ныне совсем иное явление, и человеческого, удобопроизносимого названия ему нет.

Я не так долго был на Среднем Западе Соединенных Штатов, но был в уборку, и могу уверять: чтобы разорить, пустить по ветру тысячи и тысячи крепких ферм, не нужно ничего иного, как только совместить молотьбу (значит, и подработку, сушку зерна) с одновременной реализацией и доставкой сбора за 30, 50, 70 километров. Оверкиль и крушение, полный капут, тут никаких сомнений!

В центре Иллинойса есть ферма Роберта Буржетта. В начале уборки хозяин, рослый мужчина лет пятидесяти, сломал ногу. Полежал три дня — и с гипсовым сапогом на комбайн. «Влез в сентябре — и до конца ноября: кукуруза, соя, и не заметил, когда бедро срослось». Платить нанятому комбайнеру хотя бы полсотни в день — разорение. Сын успевал отвозить и приглядывать за сушилкой. Но каким переломом обернулась бы Буржетту обязанность весь «корн» и «сой-бинз» из-под его «Джон Дира» сразу везти на элеватор в город Декейтор, штат Иллинойс!

С целинных еще времен я четко знаю, почему нельзя сказать директору совхоза: «Эту тысячу тонн зерна ты поставишь в сентябре, а эти три продержишь у себя до февраля». Одно дело — у товарища директора и ссыпать фураж путем некуда: амбаров не дали построить, чтоб поактивней был в рассуждении первой заповеди. Другое, почему нельзя: он скормит то фуражное зерно скоту. Продовольственное свез, а ячмень и початки использует по тому самому назначению, какое и было в уме, когда кроил структуру посевов и стад. И не нужно ему полуторной цены за сверхплановую вынужденную сдачу, никаких приплат ему не надо — лишь бы скот не ревел, не терзали доярки, не истощали убытки от покупных кормов. Скормил — и чист! Во-первых, оно ж и в плане у него значилось концкормами, как за своеволие судить? Затем — себестоимость у него такая ладная, интенсивность так захорошела, падеж упал, а привес так поднялся, что хоть на Доску почета растратчика! Поголовье тому директору обычно — как кукушкин птенец малиновке: и не свое, и не прокормить, а крутись, казнись, не выпихнешь. А тут вдруг и то поголовье на «первое первое» налилось, как груша в августе, зоотехник заполошность свою потерял, не плачет, не просит, смотрит этаким гоголем. А директор даже подпускать стал в выступлениях, что, дескать, не создавай трудности — так и помощь не нужна, и соседям нечего на зеркало пенять, кто лучше пашет, тот и живет с кормами и без инфарктов. А таскать в загот-зерно и обратно — то дурачья работа, мертвых с погоста не носят.

Стоп, дорогой, хватит: носят! Приходится. Как без государственных кормовых ресурсов? Вон свинокомплексы при миллионных городах — они на чьем коште состоят, а? И зона засух звон как размахнулась! Хорошо калякать, если у тебя уродило, а если сам погорел? Из чего помогать, если при уборке не заначи ли? И потом — диплом-то есть, должен понимать, что кормление зерном, пускай даже дробленым (а сельские умники умудряются миллионы тонн цельного, нетронутого зерна стравливать), и применение сбалансированного по белку и микроэлементам, адресованного поголовью именно данного вида и возраста концентрата — вещи принципиально разные. Кто этого не понял, тот не современный руководитель, а музейный экспонат — «руками не трогать…».

Внешне тот директор согласен, вздыхает, кивает, но внутренне проявляет упрямство, даже затаенный консерватизм. Верно, что дерть с витамином и дрожжами лучше ячменя — но не вчетверо же! Почему же ячмень уходит туда по пятерке, а обратно — по двадцать? Миллиардные прибыли комбикормовой промышленности — они что, вновь созданная стоимость? Дудки. Обложение. Разновидность налога, порождающая убыточность мяса и молока. А гарантии какие? Отвечает ли комбикормовый завод за паршивые привесы? За болезнь, за падеж? За регулярные, наконец, поставки крупным фермам, где перебой с кормами даже в один день родит многотысячные убытки? Нет и нет, взятки гладки, партнер густо смазан салом юридических уверток.

Тетка в венгерском кооперативе, получая по заборной книжке корма для пятисот индюшат, растущих в старой конюшне, непременно отдерет пристроченный к бумажному мешку сертификат: ярлычок есть гарантия государства, Венгерской Народной Республики, что в гранулах именно столько белков и прочего добра, сколько обозначено, и, следовательно, она, хозяйка, и на этот раз не прогорит. А наши зоотехники непременно анализы делают, не то так подкузьмят, что и скотомогильника не хватит! Господи, да простенький свой кормоцех и тонна-другая БВД (белкововитаминных добавок) на год — и кто бы связывался с тем комбикормовым казенным заводом? Засуха — она случается или выпадает, а сдача фуража обеспечит суховей всегдашний и стабильный, финансовый и зоотехнический. Если скот тратит на единицу продукции вдвое-втрое больше бионормы, если перерасходы по транспортным статьям — не ищи причин, госконтроль, полистай осеннюю газету со сводкой хлебосдачи!

Что же до страховки на сушь, до резервов, то разве степной хозяин такой уж раззява, чтоб не оставить себе загашник от урожайного года? Если животноводство, конечно, ведет сам и за экономику отвечает… А симпатию этого директора комбикормовому заводу нужно завоевывать, помня, что и тут насильно мил не будешь.

Планирование посевов и поголовья снизу — оно что развивает, чувство хозяина? Никак нет, пока только работника.

А хозяйское чувство мужает и растет при благой обязанности давать толк плодам своих трудов — или транжирится при объеме таковых. Возникает лукавый наймит.

И все доказательства полезности объема фуража у хозяйства есть та же притруска соломой на поле, которое косил Орлов. Отталкивание колхоза, его специалистов, колхозников от распределения добытого молотьбой — самое рудиментарное в сельской жизни. Того паритета, хозрасчета, принципа взаимной выгоды, на которых надо возводить АПК, в фуражевыкачке нет и в помине. А Продовольственная программа психологически не может выполняться без уверенности хотя бы в близком будущем (квартал, полгода), без выгоды действительно лучше пахать, чтобы жить с кормами.

К чему, однако, столь долгая декламация?

У меня был на носу юбилей. Личный, маленький, но все же двадцатилетие деятельности. Какой? А как начал писать про выгребание зернофуража в заготовки. Осенью 1964 года в «Советской России» напечатал статью «По кораблю ли плаванье?» — именно о Кубани, о вихляниях штурвала, о липовых миллионах пудов и отзвуке на фермах. Писал про друга-председателя Николая Неудачного с хутора Железного, хозяина божьей милостью. Его послали в командировку в США, а дома тем часом вывезли весь зимний запас фуража. Николай не переживал наружно — он просто умер. Скончался от инфаркта миокарда вскоре после памятной зимовки, в возрасте тридцати семи лет.

Два письма сохранил я с той поры, два несхожих отзвука.

Одно — от читателя Пономарева из Владимира. «Вы что, умнее первого секретаря крайкома? Очнитесь, это ж мания грациоза, безответственность. Хоть на секунду сопоставьте — кто такой вы и кто первый секретарь крайкома!» Читатель нигде не пропускал слова «первый» — так уважал числительные.

Второе — от Овечкина из Ташкента. «Согласен с каждой строкой Ваших оценок и выводов… Как читатель заинтересованный, не сетую даже на обилие цифр. Без них разговор был бы менее доказательным, острым, так как цифры… просто убийственны, — писал Валентин Владимирович, живший тогда уже у сынов в Средней Азии. — Давно пора литераторам взяться за экономические вопросы… поскольку сами экономисты ни черта в этой области не делают. За что ни возьмись — все надо нашему брату начинать! Ну что ж, такова уж наша участь — лезть наперед батька в пекло».

Словом — годовщина, надо отметить, а как? Лучше всего — производственными успехами. А тут картина запускается на «Мосфильме», мы с опытным сценаристом Будимиром Метальниковым переводим на киноязык белгородские наблюдения. Ради чего тянулся изо всех молодых сил герой «Надежды и опоры» Николай Курков, ровесник председателю с хутора Железного? А чтоб жить лучше тех, лучше кого он работает! Разве нельзя? Тут его самоутверждение, выверка характера. Служение ближним — в припасе всего нужного для плаванья, в свинокомплексе на своих кормах.

Так вот пускай сыграют это молодые умелые актеры в цветном и широком кино — отъем припаса перед отплытием! Давайте вглядимся в молодого капитана — что он думать, что чувствовать будет, как слушать станет рацеи и доводы, в силу которых ему опорожняют трюмы? Бой с однокашником, покровителем, первым секретарем райкома за пять тысяч тонн фуража — первый бой у везучего председателя. «Ты меня зарезать хочешь? У меня нет зерна — у меня сырье для комплекса! Зачем возить его туда и обратно, да туда по пятерке, обратно — по двенадцать?..» Эти простейшие аргументы любой, кого «зареза-ют», выпалит непременно. «Пойми, хлебный баланс не сходится, — внушит ему районщик. Будто то, что у Николая, не есть баланс! — Мы не дадим подохнуть ни одному твоему свиненку… Выкручиваться нам! Москва просит!» Да-да, непременно палец за спину — ссылка на Москву, а я бы лично даже и оставил, шут с тобою, зимуй! И элемент местного патриотизма — вот выкрутимся, выручим страну, пострадаем за други своя. Понимай так, что колхоз Куркова не та самая страна, а сам он, тутошний рожак, не есть народ!

«Чтоб вбить себя в сводку! — вскроет суть все разумеющий Курков, — Всякий хочет быть хорошеньким перед начальством». Почему Куркова, искреннего, делового, грамотного, в самом деле надежду села Черемошного (потому что лучшего хозяина, чем он, в реальности тут пока нет) ставят этаким зажимщиком хлеба перед праведным продотрядовцем, разве что не в шинели?

Ладно, это тысячекратно думается, если не говорится, а вот вольность игрового кино… Курков может драться чужим оружием — словесами, лозунгами — и на решающем бюро потребует записать для публикации, что он обязуется сдать государству пять тысяч тонн фуражного зерна.

Ишь как!.. След в документе? Не-ет, это нашему ловкачу не пройдет. Потому что ни разу и нигде в рапортах не говорилось, сколько в заготовленном собственно хлеба и сколько — занятого на время (пусть так) у ферм. И гнев сверкнет со стороны своего же брата председателя, который сам сдал и фураж, и позиции и другому не даст «вывяртываться»!

На роль Куркова утвержден актер товстоноговского театра Юрий Демич. Ладный сложением, динамитный темпераментом, щеголеватый (родятся такие, хоть «куфайку» надень — будет «фирма»), но горожанин полнейший, ни молекулы сельского. Затащил его к себе домой — хоть коротенько рассказать, что Курков с тем фуражом теряет. Говорит — «не надо». Опрятно и аппетитно ест, пересмеивается с партнершей Надей Шумиловой (им придется «пожениться», никуда не денешься), но мотает головой: «Не надо. Я был». Где был-то? «В Тюмени. На нефтепромыслах был и видел», — «Юрий Александрович, это совсем не то». — «То. Самое то, уверяю вас».

Председатель Курков, этот супермен-счастливчик, плачет, бьется головой о капот, считая отъем зерна пожаром, опустошением души, — Демича актерская воля. Виктор Карачунов, посмотрев картину, сказал: «Если б все так переживали, ни одного бы здорового председателя уже не было». Что ж, зрительское право. Но я видал, как оставленные в зиму без фуража смеются, хохочут, гогочут, — и это, честно сказать, позабористее слез.

Алтай, осень семьдесят девятого. Год здесь не только не сухой, а почти урожайный: где четырнадцать, а где и пятнадцать центнеров берут. Вкалывает народ до петухов. Кошкин в совхозе «Степной» никогда за два часа ночи не забирается, но Семен Вдовин молотит и до шести. Потом часов с девяти утра вяло, обессиленно возится у «Нивы», чтобы с одиннадцати опять пойти — до нового света. И так суток по сорок! Останется ли фураж — вовсе не бухгалтерское, а социальное кулундинское дело. Получат зерно на заработанные рубли; фермы — это работа женам; пойдет строительство… Зерно Кулунде — как вода Араратской долине. Каждая тонна фуража — это подпорка цистерне-другой алтайского молока: ведь миллион тонн молока вынь да положь! Засуха миновала, но хлебно-фуражный баланс как еще обойдется?

На этот баланс вызывают первых секретарей райкомов. Середина дня, у белой лестницы в крайкоме — группа знакомых степняков. Завьяловский секретарь только что оттуда и, протирая очки, бодрясь, рассказывает притчу. Александр Македонский взял город и шлет солдат: «Ну, что они там?» — «Плачут». — «Тогда ищите, трясите — есть!» Вояки бросаются снова — и правда, находят и золото, и прочее. «А теперь как?» — «Смеются!» — «Кончай, ребята, больше нет ничего».

— И мы смеемся! Семнадцать процентов фуража оставлено — это ж свиней побоку, птицеводство по ветру, а налаживали сколько — одну, думаете, пятилетку?

Уже другой выходит, из Топчихи, лихорадочно достает сигарету, та прыгает в его пальцах, говорит: «Девять процентов» — и после затяжки излагает историю. Как Александр Македонский взял город, как там плакали, а потом стали смеяться.

Сочувствующий круг и тот хохочет. Табуны, Родино, Благовещенка, сама Кулунда — всем по Македонскому, и на каждого достает громогласного смеха. Засуха юга никого там не оставила без тридцати — сорока процентов фуража, а Алтай-батюшка выговаривает: «Семнадцать… девять». Сообщено, что в Оренбуржье, за саботаж заготовок (т. е. отстаивание тех самых цифр, что в промфинплане) сняты руководители таких-то и таких районов. Исключение потом заменят строгачом, но это уже не работник…

Смех — расставание с прошлым. Но что-то уж долго смеются!

И я что-то долго читаю рацеи в очереди на элеватор…

Есть, впрочем, край и праву на вымысел!

Первое. Не я пригласил — меня привезли к элеватору: Недилько прояснял, как тут создана очередь. Очередь — это универсальный инструмент понижения запросов. Очереди не возникают, это суеверие: их делают. Долго ждешь — ты рад сдать зерно рядовым, к черту прибавки за сортность, за силу, по ячменю — за годность на пиво. «Рядовым принимать, все рядовым!» — велят хлебоприемному пункту Высшие Интересы Ведомства, а накачка в райкоме жару поддала, а сводка лупит по всем по трем — так строй их в очередь, умный заготовитель!

Секретарь хоть воздаст приемщикам — к коллективной шоферской радости.

Второе. Не я озарил Недильке петлистые пути хлебосдач, а он меня методично, все длинные пятилетки знакомства, просвещает и наставляет. Если фермы Армавирского коридора при вечном биче эрозии дают на корову в среднем больше, чем теперь доит малахитовое Подмосковье, то, значит, в науке о фураже давний секретарь имеет негласную докторскую степень.

Третье. Не я привез на Кубань кино о продразверстке, а Недилько выхлопотал у генерального директора «Мосфильма» пленку раньше всех премьер, а я был при ней прилагательным. И до всесоюзного показа с положенными миллионами зрителей и гвоздиками «России», «Ударника», «Октября» были тысячи безбилетников в станицах Прочноокопская, Советская, Бесскорбная. Явное финансовое нарушение, но виноват тут местный райком.

Итак, юбилей место имел. Он проведен на государственный счет, и теперь при элеваторе — заговенье.

Хлебный баланс — кривые дороги… Нет здесь у нас с Недилько двух мнений, потому что он сдает — ему и мнить, а мне слушать. Правда, даже одно мнение (Андрея Филипповича) часто выражено быть не может, ибо получится, что он ищет легкой жизни, а жизнь, известно, надо искать потяжелее, стараться так загнать себя, чтобы никакого выхода вроде бы не было. Тогда — да-а, а без трудностей какая работа?

На благодатной Кубани сто колхозов и почти столько же совхозов ныне убыточны — вот до чего достарались.

А в чем мы расходимся — говорить незачем. Потому что в своих взглядах я не прав и поверхностен, а Андрей Филиппович всегда доказателен и прав. К примеру, Андрей Филиппович считает, что Карачунова от частника надо защищать расточением песца и арбуза, то есть их корыстных производителей. А я ошибочно полагаю, что надо столько Виктору платить, сколько он стоит. Что у колхозов нету людей — это предрассудки и заблуждение, говорю я: оплаты нет такой и тем, чтоб на комбайн тянуло. Андрей Филиппович обоснованно говорит, что, пока не накормим развитое общественное поголовье, транжирить корма на частника нельзя, а я, нахватавшись верхушек, заладил — какая, мол, разница, колхоз ли, колхозник, — а раз меньше корма тратит на быка или утку, так и давать ему молодняк и корм без попреков, а случится — и медаль тому частнику выправить, пускай перед анонимщиком погордится.

Срок придет, и я увижу, как глубоко был не прав. Но надо жить долго и беречь здоровье.

Въезжая в Прочный Окоп, мы с шофером Ашотом шарахаемся от прущей, как зубр, пожарной машины. Горит? Где, что, скорей…

— У Карачуна в звене комбайн, позвонили… Та не, не наш, то хто-сь с приезжих. Казали — как свечка! — живописует охранница при гараже.

Этого еще не хватало! В середке что-то оборвалось и никак не поднимется. Летим в бригаду. Только-только село солнце. Наверно, издали факел увидим. Чего доброго, еще в огонь начнут кидаться, наделают беды. Читать, как за тонну еле сляпанных железок человек погиб, человек двадцати годов от роду, не хватает воздуха и злости. Хозяин и работник ни писать, ни читать про такое не станут. Чудовищное невежество, черствость — или перенос категорий войны? Но не ровен час — из кабины не успел выбраться, ведь дверь-то к самому двигателю, а он и загорается первым!

Но кто ж горит-то? Пожарники толкутся, гутарят возле «Нивы» Толи Лазебного, варяга-удальца, а тот мирно, деловито выгружает из бункера зерно.

— Это я горел. Медаль за спасение на пожаре положена, — дурашливо тычет себя в грудь. — Вон как разукрасили двигун! Три огнетушителя вылили. Понимаете — зад стало жечь, оглянулся — ночь в Крыму, все в дыму…

Ломается, дурачок, реализует выказанную смелость. А парень такой ладный, что торс, что голова белокурая… Представить, как полыхает, что уже и дверь кабины не распахнуть, — и опять в середке что-то обрывается. Черт знает какая связь между теми полутора тоннами зерна, какие этот Толя получил еще дома, и его поведением, повадкой, самооценкой, но — орел, храбрец, лейб-гвардия!

Виктор узнал про пожар даже позже пожарников: Федька разнес, интересно.

Молотили мы до одиннадцати, отгрузили 29 июля двадцать восемь бункеров — годовую норму потребления пятидесяти шести человек. Это, потом оказалось, был рекордный день за всю историю Прочного Окопа: 359 гектаров убрали за день, намолотили 1294 тонны зерна.

Спать надо, но и реализовать юг тоже. Сходить на берег, минуту постоять под звездами, поздороваться с Орионом, наскоро, не теряя дна, искупаться в опасной Кубани.

Река шумит, «плещет мутный вал». На отмели колеблется в течении рогатая коряга, напоминая рассказ о казаке Лукашке и убитом им абреке. Реки Кавказа так же полноправны в отеческой словесности, как Ока, Цна, Сейм.

На этом самом галечнике меня раз обругали. В засуху семьдесят девятого, ранним утром, до солнца. Тетка таскала воду с Кубани, отливая до работы свои помидоры, я… реализовывал юг.

— Надо же — люди, с утра делать не черта! — в глаза сказала мне тетка.

А я тогда бездельником не был. Ей казалось, что с утра у реки огинается пожилой шалопай, а я и рукопись сдал в срок, и кино снимал без пролонгации, и, главное, свои рядки свеклы в бригаде Андрея Ильича прорвал как заправский договорник. Все может быть вовсе не так, как замотанному человеку кажется! Вот только кажется, что солнце нырнуло в стороне Кропоткина, чтобы подняться от Ставрополья. На самом-то деле повернулась Земля!

Вот и мне, и Виктору, и Недильке только кажется, что отстает наше сельское хозяйство. Это внушено нам за годы проработок, а вращения Земли под ногами сами мы не замечаем. Вполне возможно, что ни от чего Виктор не отстает, а его просто тащат назад. Промышленность — когда шлет 2900 болтов и велит собрать себе «Ниву». Агросервис — паразитизмом магарычников. Ссыпной пункт — очередями на три часа и т. д. Словом, не производительные силы — производственные отношения! Они даже не отстают, а именно обременяют Виктора: он все время должен, должен и то, должен и это, а они взыскивают долги. И если движение все-таки есть, так это не приемщика Пирогова, не элеватора, не хватких кладовщиков заслуга, а Виктора, Андрея Ильича (бригадира нашего) и Недильки. Виктор и есть та производительная сила, ради которой стоит делать «Дон», а Недилько — он сам по себе аккумулятор и нельзя ничего жалеть на его подзарядку, а то он до Одессы доезжал, а на Дунае так и не был. Липкого хранителя запчастей надо, наоборот, скрывать, приемщиков на отстойнике — прятать, стратегов с элеватора — таить, как позор дома, семейное несчастье типа олигофрении…

Радуясь этой веселой мысли, я бегу к койке, торопясь заснуть.

 

VI

— Александр Иванович, — спрашиваю начальника Новокубанской райсельхозтехники, — что станет с вами, если наш район провалится вдруг в тартарары?

— Весь?

— Колхозы и совхозы. Со всей техникой, конечно.

Думает.

— А край останется?

— Краснодарский край пускай останется.

— А Армавир? — почему-то уточняет он.

И город Армавир решено не трогать.

— Тогда особой беды не произойдет, — говорит Александр Иванович. — В ряде позиций даже легче станет. Ведь мы на каких китах стоим? Вал в рублях, то есть реализация. А тут мы в основном работаем не на район, а на край. Ремонтируем навозные транспортеры, кормораздатчики, пропашные трактора. Затем — прибыль. Тут район со своей мелочевкой — комбайнами, ботвоуборщиками и прочим — нам скорее помеха. Ведь на ремонтах двигателей один убыток, как ни крутись, а «полтинник» (пятьдесят рублей) ущерба каждый движок тебе даст. Не будет района — уйдет и невыгодная номенклатура. А насчет Армавира… На миллион рублей я должен выдать продукции вообще не-сельской. Добыть заказы, проявить себя коммерсантом. И хорошо, что Армавир под боком: можно договориться с заводами, там вечно нехватка рук. Так что и по «прочим работам» мы без района будем румянее.

О какой вы прибыли, Александр Иваныч? Разве можно требовать прибыли от больницы, клиники, санатория? Это ж только не наш доктор может ждать прибыли от чужих переломов — и то его полощут в сатирах с Мольера. Вам лечить машины — откуда ж взяться прибыли? Ведь чем больше ваши доходы, тем убыточней молоко и мясо в колхозе, верно?

— Ничего сказать не могу… Моя больница должна быть доходной.

— А если вашу Сельхозтехнику вдруг унесет нелегкая — удержатся колхозы на плаву?

— Запчасти как продаваться будут?

— Обычные магазины, вроде прежнего «Гутапа».

— Поставка новой техники?..

— Да напрямую, заказал — получил. Как я «Жигуль» покупал: без наценок, но с гарантией.

Думает.

— Тогда они и не заметят, пропало ли что-нибудь, — приходит он наконец к выводу, — Ремонтная база — своя, конкурентная нам — давно есть в каждом хозяйстве. Мастерские теплые, с хорошим станочным парком, налажено восстановление деталей. Домашний ремонт обойдется дешевле. А покупать без наценки — это ж двенадцать процентов выгоды.

— Спасибо, Александр Иванович. Теперь понятна абсолютная необходимость Сельхозтехники в цепи научно-технического прогресса.

— Нет, а третье? — длит интервью Александр Иванович. — Вы ж и про третью сторону должны спросить, если у вас Сельхозтехника пропадает.

— Да какая ж третья-то? Вы и колхоз, а третий, наверное, лишний?

— Нет, три министра, три и стороны — Минсельхозмаш забываете! А что будет с сельским машиностроением, если исчезнет Сельхозтехника? Сядет на мель. Не бочком, а плотно, всем корпусом. Вы вот все про «Ниву». А комбайн — частный случай, уровень его собранности еще сравнительно высокий. Семьдесят процентов машин поступают с заводов несобранными — более или менее в виде детского «конструктора». Вот тебе, дядя, вагон железок, поломай головку, покажи, какая ты умница. И без такого дяди, надежного, как заземление, Минсельмаш тотчас включит все сирены «SOS», рев пойдет на всю страну.

Разговор наш возможен потому, что с Александром Ивановичем Стояновым мы в приятелях не один пяток лет. Он долго работал в Новокубанске предриком и только этим летом брошен на самый узкий участок — вытаскивать агросервис по-овечкински, своими руками. Так что личной вины Александра Ивановича в головоломках и заворотах кишок нету. Наоборот, взялся он засучив рукава, прогнал ленивых хабарников, набрал молодых инженеров (из села в агросервис уходят охотно), внедряет деловитость, индустриальный стиль. На том уборочном совещании ни единого упрека в адрес Сельхозтехники не было, на все дела-обычаи Стоянов еще смотрит с сельской точки зрения, и разные заклинания, шаманские слова — концентрация, специализация, интеграция и т. д, — силы над ним пока не имеют. Пока он настолько энергичен и тверд, что провел операцию «Плуг», сделавшую его известным, как дипломата. Поскольку она имеет прямое отношение к третьему, не заданному мною вопросу, ее придется хотя бы бегло очертить. Тем более что ее косвенным участником оказался приехавший на испытания «Дона» Ю. А. Песков — значит, за границы края секрет вышел.

Итак, прибыл Очень Ответственный Работник, подкованный практически и знающий в области механизации, можно сказать, все. Времени у него было немного, а выяснить он хотел главное. После майских (1982 г.) постановлений руководители районных предприятий агросервиса должны получать премии с учетом прироста продукции и прибыли в обслуживаемых хозяйствах. Эта мера, правда, не коснется прямых исполнителей (слесаря, кладовщика и т. д.), но все же шаг к стыковке сделан. Как обстоят дела в натуре?

Александр Иванович вел гостя надраенной территорией неспешно — и жара все-таки, и сопровождающих кучка собралась немалая, не побежишь. К тому же то одно, то другое останавливало. Сеялка румынская стоит без колес — что, почему? А разбой на железной дороге, норовят снять и вам потом продать. Кто? Трудно сказать. Элементы! Вон и трактор Т-150 отделали, как помещичью усадьбу: стекла выбиты, что можно снять — снято, полный погром. Министерство путей сообщения охотно платит за стекло пятерку, но кто такую машину купит?..

Дальше — больше, и наконец — цех досборки. Посреди двора, на широком асфальте, и стоял тот самый плуг, и возились вокруг него сборщики. (Плуг этот, ПТК-9,35, может быть интересен как авангардистская скульптура. Этакое страдание, корчи материи, нежелание покоряться гармонии, бунт против рацио — или черт там еще знает что, накручивают вокруг таких опусов всякое. Но авангардист пролетел бы на металле: тут что ни поковка, то Собакевич.)

Слесарь Бреславский дядя Гриша вообще сказануть умеет, а тут их плужок не на шутку вымучил — он и выдал Очень Ответственному Работнику на всю катушку. Мол, извините, конечно, я должности вашей не знаю, но только все наше колупанье — мартышкин труд. Впятером уже две смены бьемся, а за сборку начислят шестнадцать рублей, получишь восемьдесят копеек в день при пятом разряде — красота? А плуг никогда работать не будет. Отрегулировать его вообще невозможно. Он от роду горбатый, и ноги носками назад — какой же с него работник? Посмотрите, предплужники стоят поперек хода — можно ровной пахоты достичь? Глядите, какой болт: заваренная на резьбе коронная гайка! Это ж додуматься надо. Стержень не входит в обойму. Скоба не приварена, а закрашена. Подшипник роликовый смазки не видел, зато краски навидался — весь облит… Нет, вы уже подтвердите, товарищ представитель, что такую каракатицу и даром никто не возьмет.

Гость молча гонял на скулах желваки, слесаря не обрывал, а тот и рад был. Дескать, говорили ж Александру Ивановичу — на кой их, одесские плуги, собирать, отправить бы россыпью обратно, а Александр Иванович — какой, мол, толк, все равно они деньги с нас сняли, как только загрузили в вагон, так и гроши со счета, а продашь ты колхозу, нет — твое дело. И почему вообще заведены эти цеха досборки? Чтоб мы чужие грехи прикрывали? Говорят — вагонов не хватает. А когда из-за границы везут, немецкие машины или чехословацкие, хватает? Вроде и дальше, а целеньким ведь приходит, если по дороге не раскулачат. И зачем вообще этот девятикорпусный плуг стали делать — одна радость, что больше металла идет, а восьмикорпусный навесной, прежний плужок, люди до сих пор жалеют и берегут, с новым уродом нигде ж не развернешься…

Гость был человек сдержанный и себя соблюл. Только продиктовал Александру Ивановичу:

— «Одесса, завод Октябрьской революции, директору Жилко. Немедленно прибыть Новокубанск». Подпись моя. Пометьте — срочной. А сами позаботьтесь о прокуроре. Надо оформлять дело о вредительстве.

Песков потом только головой мотал: «Н-ну, мастера, разыграли! Как по нотам». А Стоянов уверял, что ничего и не готовили, само сложилось.

Жилко Александр Сергеевич, одесский директор, прибыл безотлагательно, но вызвавшего уже не застал. Прокурора тоже не было, и дискуссию вели без него, но все время напоминая, что перед отъездом гость настаивал на уголовном деле. Плуги вылечить нельзя, это директор признал с ходу, но вредительство отметал, а предложил такой мотив: «Происки».

Чьи именно и какие такие происки, одессит не уточнял, но глазами поводил и голос понижал так, что оно должно было стать ясно без подробностей. И сразу же завел речь о замене — вместо этих плугов прислать еще партию.

Александр Иванович эту блесну отвел смеясь. «Возьмите у них этот брак и дайте им новый», — говорил в старом фильме «Волга-Волга» бюрократ товарищ Вывалов. Методически, как бы оплошно, напоминая директору о прокуроре, новокубанцы, однако, проявили должное гостеприимство, даже хлебосольство, и в иные минуты раскованный одессит мог даже забыть о своем положении. Но дело есть дело, и надо решать — как вот только?

Директор на том заводе Александр Сергеевич сравнительно новый — и человек еще молодой. Чему хорошему научит его вид неба в крупную клетку? С другой же стороны — у района такие нехватки. Ни слова о плугах ПТК-9,35, пропади они пропадом, все равно пользы от них, как с козла молока! Но — у завода профилированный металл имеется? Уголок, круглый профиль и вообще дефицитное железо? Вот и товарищи подъехали, нет, это не юристы, это все пока хозяйственники, они хотят изложить свои просьбы.

Одесский директор признал, что предприятие у него металлоемкое, уходит по тысяче тонн чугуна и стали в день. Помочь добрым людям — его долг, и он его исполнил. Даже охотно, не упираясь. Не сказать, чтобы ободрали его как белку, но что смогли за тот плужок выкрутить — выкрутили до капли. И оставили собранный слесарями плуг стоять на широком асфальте — не заложником, конечно, а все-таки…

Что ж, пусть единичное, в чем-то комичное, а — проявление принципа гарантии. Удалась рекламация — и взяли штраф с пойманной фирмы. Не тем, что она подсовывала, а своим интересом. «Покупатель — всегда король!» — по-русски заявил президент одной японской кампании Катосан на творческом вечере Н. Н. Смелякова в Центральном Доме литераторов. По-королевски и поступили!

Но вот промысловую ипостась Александра Ивановича мне понять не по силам. Этот миллион рублей вне номенклатуры, — на чем его делают? Солонки гонят, корыта железные, потом — какие-то призмы для весов. Есть завод тяжелых весов в Армавире, он и выручает с заказами. Значит — промысловая практика? Да. И Новокубанское отделение ничем не отличается от Сельхозтехник Ферганы, целины и Карелии; от сорока до шестидесяти процентов дохода им планируется, промфинпланом предписывается получать не от прямого своего дела, а побочно, от шабашек.

Уже один этот факт — промысловая опухоль у строго специализированной системы — должен был предписать организму Сельхозтехники срочную диагностику и полную диспансеризацию с анализами по всему списку. Тревога! Опасность! Откуда возможность делать призмы, корыта, вязать сетки и получать миллиардную валовку у сельского технического придатка? Откуда избытки рабочей силы, какие нужно рассовать куда угодно — ведь у села людской дефицит острейший, «шефством» вон сколько народищу у городов берут? Сапожная мастерская — и та носков не штопает, сорочек не стирает, строгая специализация на каблуках и подметках. Если мало заказов, одну из двух мастерских просто прикроют, но не станут терять присущего сапожникам профиля.

Что ж, назовем своим именем: это подсобный промысел! Сам автор, кажется, давно за него, еще лет пятнадцать назад начал витийствовать за сезонные цеха и мастерские, способные аккумулировать временные избытки трудовых ресурсов.

Извините — здесь жульничество. Автор витийствовал за колхозные и совхозные промыслы, получая за то не одни пироги да пышки. Агитировал за аккумуляцию зимнего сельского дня в товаре — чтоб и народу дать заработок, и полю — добавочный капитал. Замысловат сюжет колхозного промысла, сколько ярких биографий он оборвал! На Старом Арбате идет судебное дело, разыгранное опытными мастерами. Академическим Вахтанговским театром разыгранное — пьеса А. Абдулина «Тринадцатый председатель» в основе имеет судьбу председателя колхоза из подмосковной Балашихи, Ивана Андреевича Снимщикова. Редкий в искусстве случай, когда один из сидящих в партере (а Ивану Андреевичу устраивали билет) может с полной точностью сказать, какой приговор вынесут главному герою и сколько придется ему платить по исполнительному листу.

Между колхозным промыслом и «прочими работами» Госкомсельхозтехники разница полярная. Первый — здоровые мышцы, во втором случае — опасная опухоль. Первый — натурален, ибо снимает пики — провалы трудового напряжения в регионах, где полгода, увы, поля под снегом. Вторые обнаруживают и выдают, что у сельского хозяйства взято больше ремонтников, чем их можно занять, что здоровая двойственность сельского механизатора (летом он пахарь, зимою — ремонтник) расколота, и армия чуть ли не в полтора миллиона человек (по многолюдности наш агросервис в несколько крат превосходит аналогичную службу Штатов) путем призм, корыт, сеток выносит питательные элементы из сельской экономической почвы.

Однако же, повторим, и согласие собирать машины за сельскохозяйственное машиностроение, и узаконенная, стимулируемая жизнь с шабашки — только наружные проявления аномалий агросервиса.

О глубинных, внутренних писать грешно: поздно! Плагиатом чревато: нового не откроешь, что бы ни сказал — уже писано.

За двадцать лет только «Правда» напечатала около двухсот статей и писем по проблемам, рожденным Сельхозтехникой, — пухлая история болезни, тут и рентгенограммы экономистов, и кардиограммы инженеров, и диагнозы хлеборобов класса А. В. Гиталова (его речь на XXV съезде партии). Один наблюдательный инженер-экономист С. Л. Авербух из Киева собрал эти вырезки и составил обзор типа «Белой книги»; захватывающее чтение! Если учесть, что за каждым выступлением «Правды» по хозяйственным вопросам обычно стоят десятки статей в областных, республиканских, ведомственных органах печати, то налицо тысячи и тысячи филиппик, вешняя река обличений.

В десятках статей — с самых разных ракурсов — освещен главный узел гигантской машины: соединение в одних руках торговли и ремонта. Сервис поставлен над хозяином, торговец получил монополию на запчасти, он заинтересован в выручке — а он к тому ж и ремонтник. Ему легко заставить чинить технику только у него, и бурно развивается починочная база. Идея «ремонтизации» всего железного, курс на охват капремонтом всего и вся неуклонно внедряется в жизнь. Таковы общие места выступлений обличительных — цитировать их можно без конца.

Гораздо меньше публикаций защитительных, оправдательных — они и в изданиях появляются скромных, и обычно лишены задора. Самоодобрение — вот их пафос. «Предприятия и организации системы Госкомсельхозтехники СССР вносят весомый вклад в развитие сельского хозяйства», — пишет зам. председателя ведомства В. Швидько (Экспресс-информация, 1979, № 7. ЦНИИТЭИ Госкомсельхозтехники). За 17 лет, указывает он, основные фонды предприятий увеличились в 10,3 раза, численность работников — в 3,3 раза, общий объем работ и продукция для колхозов и совхозов вырос в 8 раз, объем товарооборота — в 4,3 раза. Восьмикратное увеличение ремонтов! Как лучше этой гордой цифры подтвердить, что обличители абсолютно правы? Но агросервису нужны ашуги, бояны вещие — и он выдвигает их из своей среды. «Ремонт тракторов и сельскохозяйственных машин превращается в самостоятельную отрасль народного хозяйства, масштабы и значение которой по меньшей мере равны масштабам и значению производства новых тракторов и сельскохозяйственных машин» — это из дуэта В. Кривобок и В. Лосева в «Трудах ГОСНИТИ», 1967, т. 12. Те же «Труды ГОСНИТИ» через пять лет предложат создать особое ведомство (министерство) ремонта, которое объединило бы все ремонтные службы…

А ведь и тут плагиат! У Гоголя. Вспомним: Чичиков подъезжает к деревне полковника Кошкарева, и первое, что бросается ему в глаза, — это вывеска: «Депо земледельческих орудий»! Полковник-реформатор, как выясним мы потом, вычленил в особые подразделения: 1) главную счетную экспедицию (т. е. статистическую службу), 2) комиссию построения, в которой, отмечается, состоять выгодно, 3) комитет сельских дел, 4) комиссию всяких прошений и т. д. Но на первом плане сатирической картины — депо земледельческих орудий! Взбешенный Павел Иванович Чичиков, уезжая от Кошкарева несолоно хлебавши, частит его ослом, дураком и скотиной, однако же резонер-хозяин, «загребистая лапа», оценивает усилия соседа-полковника серьезней: «Кошкарев — утешительное явление. Он нужен затем, что в нем отражаются карикатурно и видней глупости умных людей. Завели конторы и присутствия, и управителей, и мануфактуры, и фабрики, и школы, и комиссию, и черт их знает что такое. Точно как будто бы у них государство какое!»

Тысяча сто пунктов обслуживания тракторов. Четыре тысячи двести ремонтных мастерских. Триста заводов! Тысяча двести станций обслуживания автомобилей. Четырнадцать крупных научно-исследовательских институтов, не считая сети испытательных станций и десятков КБ. Полтора миллиона специалистов десятков профилей. Вот что такое сейчас Госкомсельхозтехника! Саморазвивающаяся система, она ежегодно вкладывает в упрочение своей базы многие сотни миллионов рублей — это при том, что в колхозах и совхозах параллельно и независимо действуют 46 тысяч ремонтных мастерских.

Автор той «Белой книги» С. Л. Авербух сам прошел все ступеньки агросервисной лестницы, долго работал в глубинке, знает приемы, повадки, обычаи людей Сельхозтехники не хуже, чем князь Андрей Михайлович Курбский знал окружение Иоанна IV, и суммирует ситуацию так: «В последние годы в стране создана беспрецедентная по своим размерам индустрия по ремонту и обслуживанию техники. На 3023 тысячи механизаторов, которые работают на тракторах и комбайнах — пашут, сеют и убирают хлеб, — приходится полтора миллиона специалистов Госкомсельхозтехники и столько же в совхозах и колхозах, обслуживающих эту технику и делящих с трактористами выработку (ведь новая стоимость создается только в поле). Общая мощность мастерских и заводов Госкомсельхозтехники равна трем миллионам условных ремонтов. Один условный ремонт оценивается в 300 нормо-часов. Изготовление нового трактора ДТ-75 требует 600 нормо-часов. Каждые два условных ремонта — это один новый трактор. А все вместе — полтора миллиона тракторов. Столько примерно выпускают тракторов в год все заводы мира, вместе взятые!»

Ничего себе депо, не правда ли?

Создав себя, оно простаивать не может и не будет. Объемы возьмем с бою. «Восстановленный трактор стоит почти столько же, сколько новый, а работает меньше и хуже» (Правда, 1967, 5 января). «Сорок — сорок пять процентов всего металлопроката тратится в тракторостроении на изготовление запасных частей, стоимость которых составляет 1900 руб. на каждый выпущенный трактор» (Правда, 1969, 12 июня). «Ресурс капитально отремонтированных тракторов и комбайнов не превышает 35 процентов от ресурса новых машин» (Правда, 1974, 28 февраля). «При увеличении ресурса новых механизмов окупаемость капиталовложений в 4–5 раз выше, чем при повышении ресурса тех же агрегатов в проценте капитального ремонта» (Правда, 1979, 3 декабря). А вот уже и совсем наши дни: «Только на первый взгляд кажется, будто пытаться с помощью многочисленных ремонтов удлинить жизнь наших железных помощников — дело выгодное. Это иллюзия…» (Правда, 1980, 3 марта).

Не иллюзия вот что. Только человек, стоящий вне номенклатуры сельских дел и понятий, может верить, будто крестьянину важно и нужно спасать урожай, лечить скот, чинить машину. Суеверие, власть тьмы! Конь леченый — как табак моченый, а трактор чинёный — их обоих хуже. Удача и радость сельской работы даются не тем, что как-то одолели бурую ржавчину или исцелили от ящура скот, а тем, что растение от всходов до молотьбы шпарит зеленой улицей, оно иммунно, что бычок прет к своей полутонне веса без болезней, отвесов и переломов, потому что здоров воистину как бык, что машина верой и правдой отслужит свой век, и проводят ее во Вторчермет с печалью, как часть бригадной жизни, как понятливого, надежного слугу, которому — увы — пришло время.

Пришло время говорить о сущем, действительном — в прошедшем времени. Именно в «Правде» (двести обвинительных выступлений!) читаешь подписанное работником Госплана: «Функции хозяйственного руководства комплексом дробились… Выявилась организационная неупорядоченность: в каждом районе было создано по нескольку специализированных подразделений, выполняющих однотипные работы… Из-за обременительных условий хозяйства нередко отказывались, например, от услуг Сельхозтехники, развивали свою ремонтную базу. В то же время специализированные организации значительную часть работ выполняли для других отраслей народного хозяйства. Предприятия же и организации, обслуживающие сельское хозяйство, не считали себя ответственными за урожай. Они выполняли и перевыполняли планы и получали высокие прибыли даже тогда, когда в колхозах и совхозах снижались урожаи, сокращалось производство мяса, молока и других продуктов».

Помилуйте, да это же август 1982 года! Виктор Карачунов по-прежнему мается из-за аккумулятора, а главный инженер Прочноокопской мотается из-за железок по окружности радиусом в двести верст! Ничего ведь еще не изменилось! Откуда же это «за упокой» при явном пока «здравии»?

«То, что обо всех перечисленных выше недостатках мы говорим в прошедшем времени, отнюдь не означает, что они уже преодолены», — признает тот же автор из Госплана, и путаница во временах (утверждать было при том, что оно есть) легко родит иронию и ехидство.

И все-таки — было!

Минский моторный завод требует системы фирменного ремонта для своих двигателей. Сам слышал от директора и главного инженера, водивших по цехам:

— Мы в свою продукцию верим и готовы отвечать перед потребителем сами, без посредников и нахлебников! Но Сельхозтехника не отдает нам ответ за двигатели: у нее остановятся ремонтные заводы.

Диковинно и сладостно слышать.

Красногвардейский район Ставрополья три года испытывает новую систему отношений агросервиса и колхоза, в которой узнаешь многое от прежних МТС (механизатор остается колхозником, но работает в межхозяйственном предприятии, где сосредоточена вся техника) и новый порядок видишь: прибыли уже не выносятся Сельхозтехникой, а делятся меж хозяйствами-пайщиками. Район засушливый, сильно закредитован, половина хозяйств еще убыточна, богатому и крепкому, по мнению многих, такая метода служит слабо, но слабому, малолюдному уже помогла внушительно — по тридцать центнеров зерна научились получать районом на круг! Двенадцать заместителей министров побывало здесь за один только год: «Чего вы хотите? Куда гнете?»

Иного порядка хотят, чего тут таить!

«Разработать проекты нормативных актов о совершенствовании экономических взаимоотношений сельского хозяйства с другими отраслями», — потребовали от плановиков, финансистов, юристов ЦК партии и правительства в подкрепление Продовольственной программы. Предписано внесение «изменений в действующий порядок планирования и использования прибыли предприятий и организаций, обслуживающих сельское хозяйство, и их взаимоотношений с бюджетом».

Чтоб ставить глаголы в перфекте, надо хоть в самых общих чертах видеть победу. Фильм «В шесть часов вечера после войны» можно было снимать только после Курской дуги: она ввела в обычай салюты и показала, каким будет вечер Москвы-победительницы.

Тут ни прибавить, ни убавить: было! Была пора — производительные силы оказались предметом наживы, хлебную машину обложили ремонтным налогом, сказалась охота сделать леченым каждый трактор, комбайн, а это сильно сказалось на урожаях и на человеке земли. Нужда заставила осознать, вникнуть — и перед хлеборобом открыла фольклорные три дороги. Первая — чини сам! Выгодно — покупай железки, старайся старинным мужицким образом. Вторая — найми кузнеца, мастера, он за сходную цену скует, отладит, починит, он не благодетель и не нахлебник — сотрудник и соучастник. Третья — не чинить вовсе, не лечить совсем, а вкладывать деньги и труд в такие машины, какие весь рассчитанный век, от звонка до звонка, проводят в безотказной работе. Дорого? Да ведь мило и выгодно! Мозгуй, выбирай среди трех дорог, на то ты и хозяин.

Ноябрь 1982 г.

 

СПУСТЯ ТРИ ГОДА…

 

I

Очерк «Комбайн косит и молотит…» в мартовской книжке «Нового мира» за 1983 год был многими читателями принят как воздаяние — пусть и малое, частичное — опостылевшему попустительству. Отличительной чертой работы было полное отсутствие новой информации. Говорили о том, что уже не один год было известно многим миллионам в данной, агропромышленной сфере — и легко узнавалось в сферах смежных. Однако же печатный разговор об известном вызвал большую почту.

«Безотрадна, тягостна, горька нарисованная Вами картина, — говорилось в отзыве литератора Л. Лазарева. — А еще говорят, что литература абсурда искажает действительность! То, что журнал рассказал, не снилось никакой литературе абсурда…

В одном из давних итальянских неореалистических фильмов, показывающих беспросветную жизнь послевоенного итальянского юга, герой в финале говорит: «У человека должно быть хотя бы на два гроша надежды, иначе жить невозможно». Для меня такой надеждой служит беспощадная правда, с какой у нас подчас пишут о состоянии наших дел, пишут, не давая себя отвлечь в сторону никакими привходящими обстоятельствами».

Поскольку у автора и редакции возникли неприятности, широкий читатель решил помочь советами, первым из которых был — не праздновать труса. «Вас поддерживают втайне и комбайностроители, я знаю мнение многих, — писал из Таганрога Геннадий Иванович Чернов, — В свое время (а мне было 65 лет) я, будучи директором Таганрогского комбайнового завода, вступил в одиночку в борьбу с самим X. И. Изаксоном, который был лично знаком со многими руководителями государства и партии.

И победил-то я! Главный конструктор Изаксон, лауреат самых больших премий и пр., был снят. Правда, мне до сих пор не могут простить кое-какие товарищи наверху (а где они были, когда Изаксон творил глупости?)… Уверен, что победа будет за народом и сельчанами, главное — сохранить совесть и порядочность».

Почта часто оказывалась весомой в самом буквальном смысле. Присылали посылками и бандеролями болты без нарезки и подшипники без вращения, дебильные муфты и уродливые шарниры, этакие капричос механизации — в глазах сельского отправителя они сами собой были нездоровой фантазией, и автору оставалось только признать, что все и смешней и грустнее, чем ему удалось изобразить. В сопроводиловках к красноречивому металлу рядом с обыкновенными приглашениями приехать поработать («тогда узнаете!») встречались и обобщения. Какого рода?

Раньше российский работник подтягивался к городской машине, она была как бы умней и основательней его, степняка-хуторянина. Машина несла с собой просвещение — и заставляла просвещаться. А теперь — при полном вроде бы торжестве механизации и невозможности шагу ступить без техники — человек должен подтягивать машину до степени своей обученности и серьезности, если не хочет оставить хозяйство без кормов, страну — без хлеба. В примеры приводились, кроме зерновых комбайнов, ненадежные изделия Гомеля и Херсона, назначенные снабжать фуражом фермы, фантастические по качеству чада Башкирского «сельмаша» и т. д. Авторы предупреждали: смотрите, тут политика! Тридцать лет колхозник был неравноправен экономически и юридически — теперь бесправен технически! Давно пора разобраться, как завелась эта фальсификация — машина вроде и есть, а на самом деле ее нет. И как городу всерьез надеяться, что из села потечет добротное, не порченое зерно и молоко, если сотни тысяч строящих машины людей гонят селу откровенную липу? И откуда эта чума, эпидемия, неужто из русского (украинского, казахского и т. д.) национального характера? А если нет — так выясняйте же скорей, товарищи пишущие!

Сейчас в этих рассуждениях уже не бог весть какая смелость и новизна, но письма-то шли в восемьдесят третьем…

Сюжеты, житейские истории, протяженность во времени…

Сотрудник Всесоюзного института механизации Ю. И. Кузнецов, считая писательское дилетантство в чем-то даже полезным и выигрышным, вспоминал мой давний «Ржаной хлеб», напечатанный в «Новом мире» еще при Твардовском: «Та статья побудила меня заняться проблемами Нечерноземной зоны. Была поставлена задача создать простое и надежное орудие, обеспечивающее за один проход высокое качество предпосевной обработки почвы в этой зоне (независимо от квалификации и усердия тракториста). Такой агрегат нам совместно со специалистами НИИСХ Центральных районов удалось создать и внедрить в производство за 2 года под маркой РВК-3 (РВК-3,6). В 1980 г. за создание агрегата авторскому коллективу была присуждена премия Совета Министров СССР в области сельского хозяйства». Ю. И. Кузнецов благодарил за постановку проблем и требовал ни в коем разе не уступать зажимщикам критики.

Профессиональный фотограф Г. С. Леонтьев из Кургана признался, что письмо Николая Ложкового, лауреата премии Ленинского комсомола, одного из лучших комбайнеров Казахстана, то самое письмо в «Литературную газету» с рассказом об издевательском подарке — неработающем, еще на конвейре покалеченном комбайне — сочинил не Ложковой, а он, Леонтьев! Правда, записал со слов комбайнера, тот вечером прослушал и подписал. Но сам Ложковой, измотанный уборкой и поломками, не стал бы обращаться ни в какую газету: у него не было ни времени, ни сил, ни… чистой бумаги. Уборка — это пыль, пот и желание выспаться.

«Возможно, вам будет интересно знать результат той заметочки в «ЛГ» (31 октября 1979 года)? Новый комбайн — взамен дареного брака — в совхоз никто, конечно, не послал. Приехал представитель завода и с директором совхоза договорился — о необходимом письме взамен необходимого количества необходимых запчастей к комбайнам. Две или три машины запчастей доставили в совхоз. Совхоз к марту отремонтировал все комбайны, что очень сказалось на сроках уборки. Директор как-то поймал меня за полу, затащил к себе на квартиру и напоил коньяком «КВВК». Я к этому делу непривычен, на другой день очень болел, хотя директор уверял меня, что я оказал совхозу большую помощь. Вывод: печатное слово имеет силу, его боятся, но почему-то редко кто пишет — по-бойцовски, как это делал В. Овечкин (обожаю его, люблю)».

И совсем уже историческое письмо прислал из Вороши-ловградской области пожилой (ему должно было быть далеко за семьдесят) человек по прозвищу Сашко Комбайн. По-настоящему зовут его А. Е. Ивановым, что же касается прозвища… Письмо стоит обширного цитирования.

«Это было очень давно, когда «будёновка» называлась своим первоначальным именем — «шлёмом», а дубленка — «кожанкой». Тогда-то меня, восемнадцатилетнего комсомольца, и нарекли «Комбайном». Я, Сашко, механически сдал комсод по хлебозаготовкам и возглавил комитет содействия коллективизации деревни. Дело это было в просторной станице степной Кубани — в Новопокровской с населением свыше 50 тысяч казаков.

Одержимый романтикой и модной в то время риторикой, я раз на собрании бородачей провозгласил:

— На поля придут не только тракторы, но и комбайны!

Что такое трактор, станичники знали, видели. Одиннадцать «фордзонов» бороздили поля Ивана Васильевича Абеленцева — «образцового хозяина», участника Всероссийской сельхозвыставки. А про комбайны услыхали впервые.

— Сашко, подробней про комбайн, что это за диковинка? — оживились и те, кто дремал в просторном коридоре школы.

— Вот смотрите рисунок, — раскрыл я учебник географии Г. Иванова, где была показана машина с впряженными цугом восемью лошадьми.

Книжка пошла по рядам. А я, будто был очевидцем машинной уборки, расписывал, как зерно, отсортированное «на три рукава», ссыпается в мешки — успевай завязывать и сбрасывать на стерню…

Не думаю, что мне тогда поверили. Но кличка «Комбайн» присохла ко мне на долгое время. Пока в совхозе «Гигант» около Сальска не появились завезенные из США комбайны «Мак-кормк», прототипы наших «Коммунаров» и «Сталинцев».

В числе моих знакомых — друзей и недругов — был Василий Меркулович Бабич, глава семьи в 179 душ (были и крупнее семьи, например, Лагутиных, Киташевых — за 300 человек). Так вот он, Василий Меркулович, особо заинтересовался комбайном. Вначале мы, молодежь, потом и старики побывали в «Гиганте». Мы, комсомольцы, приметили, как пожилые хлеборобы провеивают полову, разбросанную машинами по полю, нюхают стерню (не пахнет ли керосином), считают перепелов, выпорхнувших из-под ног. Этими «фактами» я насыщал свои выступления, доказывая, что деревня — дура, земледелец — консерватор. Однажды, после искрометной моей речи в том же коридоре начальной школы, меня подождал в темном переулке Василь Меркулович. Не хотел старик выдавать, что якшается с молодыми, да еще с комсомольцами. В станице старого Бабича считали колдуном, про него и его сыновей — семерых богатырей — ходили легенды. Ежегодно десятого сентября они выходили в поле с двухпудовыми лукошками. С утра разбрасывают зерно. Но с паузами! Мерят саженными шагами не особенно щедрый чернозем, потом вдруг замрут и смотрят на старика…

— Шибко горяч ты, Сашко, — сказал мне Василь Меркулович. — Много горячих голов, как у тебя, а думать некому. Эта твоя машина и к богатству, и к голоду привести может. Смотря как повернуть, а то и станичники перемрут, и городские опухнут…

Пугает старик-консерватор? Не хочет в колхоз, в подкулачники подался? Но Василий Меркулович, присев в темноте на дубовый ствол, стал выкладывать свои доводы насчет комбайна — я и поныне помню все аргументы «Колдуна».

— Когда начинаем убирать колосовые — ячмень, пшеницу? — экзаменовал он меня, ничего толком не знающего в хлеборобском деле. — В восковую спелость. Еще плющится зерно под пальцами — вали пшеницу наземь. Бабы спешат вслед за лобогрейкой. К вечеру, на обратном пути к табору, — снопы в крестцы сложи, да с песнями.

Позже я сам удостоверился, что колосовые доходят в снопах, зерно наливается, «дозревает», пшеница золотится, а ячмень — серебрится. Да и овес в крестцах становится налитым.

— Без дозрева, считай, нет тридцати пудов с десятины, вытекло золото. Возьмет такую «кубанку» заграница? — допытывался Бабич и сам отвечал: — Пожухнет колос. А не дай бог дождь? Какому герману нужен такой хлеб?..

И пошел «Колдун» пророчить: при комбайновой уборке погибнет второе богатство — полова и солома. Вначале эти корма просто распыляли по полю. Позже, когда стали копнить, их сжигали: с начала сентября по октябрь полыхала кубанская (донская, терская, ставропольская) степь. Это был огненный многолетний смерч, расправившийся с элементарной культурой земледелия, накопленной казаками к 30-м годам. Помню, как под душераздирающее мычание голодного скота мы снимали с хат, сараев столетней давности солому и ею кормили животных…

Не предполагали тогда, в 1929 году, что не мы, а Василий Меркулович мыслит системно. Он думал о том, как выращивать хлеб и для себя (казаков), и для рабочих, чтобы с голодухи не пухли… В 1928 году в станице было: овец — 150 тысяч, быков и лошадей — 80 тысяч; в 1980 году овец — около 15 тысяч, лошадей около 400, быков нет, коров — около тысячи, но вечная кормовая проблема: эти оставшиеся слезы нечем прокормить!..

Случилось так, что я побывал во многих странах. И нигде не пришлось видеть той агротехники, которую я пропагандировал в своей наивности, называясь Сашком Комбайном…

Сердцевина ошибок — обвинение работников земли в консерватизме. Дорогой автор, мне, человеку, покидающему сей мир, хотелось бы увидеть, почувствовать то, что называется демократизмом, увидеть, как исчезают в деревне признаки феодализма (право командовать единолично)… Нас, пожилых, радует, что нынче появляется много такого, когда можно сказать: вперед, к Ленину!»

Вот какое письмо из города Рубежного, от бывшего комсомольца А. Е. Иванова… Оно живо напомнило «Рассказ» М. Горького, напечатанный осенью 1929 года в «Известиях». Тот же совхоз «Гигант», та же показательная уборка комбайном, те же комсомольцы, гордые оседланной техникой, — и тот же «полудикий степняк», который «пришел посмотреть, как собирают хлеб машинами пришлые люди». Полудикость крестьянина, тупость чувств, невежество, звериное недоверие к новому — все это общие места литературы 30-х годов, они объединяют и классика, и станичного оратора восемнадцати лет от роду. Системность взгляда, умение вместить весь круг жизни, а равно и чисто российский экспортный подход к земледелию (неотлучная мысль, сгодится ли «герману» такой хлеб или нет), будут поняты и оценены Сашком Комбайном пятьдесят пять лет спустя.

Очерк мой критиковали. Говорю не о торопливой, испуганной критике, где в ход шли не аргументы, а ярлыки, где разбор дел «Ростсельмаша» именовали срывом Продовольственной программы, а продразверсточные приемы заготовок выдавались за оскорбление хлеба, который, понятное дело, всему голова.…Такая энергия не в счет — с нею пословичный персонаж издревле гасит горящую свою шапку. Речь о критике истинной, деловой.

Научный сотрудник Н. И. Лившин из Москвы не согласился, что можно в сельской механизации без посредника, без какой бы то ни было Сельхозтехники вообще. «Приводимые Вами аргументы (за работу «без посредника», — Ю. Ч.) часто поверхностны, а иногда просто ошибочны и некорректны». Кандидат технических наук киевлянин С. Л. Авербух упрекал в том, что не охвачены целые секторы механизации, не прослежен в действии «основной принцип: машина может дорожать, лишь бы дешевела единица сделанной ею работы». Протестует он и против разорительной гигантомании:

«Масса трактора К-701 — 12,5 тонн, плуг к нему — две тонны, лущильник — 5,5 тонны. Белорусский МТЗ-82 весит 3,37 тонны, его плуг — 0,5 тонны, лущильник — 1,2. Такое же соотношение между массой сеялок, культиваторов. Точность сева и обработки — одно из важнейших условий получения высоких урожаев. Чем шире захват обрабатывающих орудий, тем больше вероятность отклонения от установленных параметров. Для поддержания точности обработки в допустимых нормах конструкторы вынуждены придавать несущим деталям все увеличивающуюся жесткость, т. е. увеличивать их вес. Получается паровоз на пашне. Огромные прицепные машины не транспортабельны. Но главное — в таких машинах больше деталей, следовательно — большая возможность отказа. Убытки от простоя относятся к полезной выработке, как пять к одному, если не больше. При поломке агрегата для снятия и замены некоторых деталей требуется подъемный кран. Все это не значит, что я против широкозахватной техники. Но наша действительность до этого еще не созрела. А на Украине в каждом административном районе уже по 15–25 тракторов К-701. Большинство из них не имеет шлейфа машин, используются как транспортное средство. Что значит поехать на тяжелом тракторе домой на обед?! Не заглушить его на время обеда?! В общем, польза от этих тракторов весьма сомнительная. Подчеркну: в наших условиях распределения и эксплуатации»…

Но нечего кривить душой: серьезней дискуссии «Комбайн косит и молотит…» не вызвал — и вызвать не мог. Опровержений не было не потому, что автор такой уж спец и дока (в механизаторы он не рвется, по диплому — филолог), а потому, что про это десятилетиями писали люди всякие, от тракториста до академика. Дискуссия же… а что, собственно, обсуждать? Трактовать еще можно — стрижено или кошено, а уж что на корню не стоит — и самые некраснеющие признавали. Постфактум писано, постфактум!

Комбайнов уже наплодили без малого миллион при верхней нужде в 470 тысяч. Урожайность уже продержали многие пятилетия без перемен! А в нашем цеху, документалистов, уже сложился жанр безошибочного очерка-вскрытия, когда проблеме повредить, увы, поздно, и литератор со своим скальпелем если и рискует чем, так только личным заражением, от которого, известно, некогда умер тургеневский медик Базаров. Именно так: не лечащий врач действует, способный и помочь, и ошибиться, а более или менее искушенный прозектор, девиз которого — «вскрытие все покажет!».

Покажет, имеется в виду, уже для другого, иного случая. Схватило за горло транспортом — вот «Нерв экономики» В. Селюнина. Не на чем книги печатать — читайте «Бумажное дело» А. Нежного. Но и при таких тщательных вскрытиях механику перепроизводства дрянных сельхозмашин надо, выясняется, прозектировать наново. Как и, положим, судьбу тюменских факелов или смысл краснодарского риса.

В середине пятидесятых годов, находясь еще под Карагандой, один из замечательнейших ученых века А. Л. Чижевский (астроном, историк, медик, поэт!) открыл структурный анализ движущейся крови. Живой, текущей по жилам! Потому что в мазке на стеклышке кровь мертва, жизнь уже отошла.

Так вот: анализировать движущееся… Патологоанатом — крайне полезный специалист, он может вовсе не ошибаться, но — жизнь, увы, отошла.

Постфактумная гласность слишком часто есть соло в пустыне. Так хитроумно и предусмотрительно все устроено, что только перепоясались принципиальностью и набрали полную грудь, чтоб устыжать, как

Иных уж нет, а те далече!

И дело не так в физическом исчезновении (хотя все, известно, под богом ходим), как в юридической гладкости взяток.

— Не мешайте работать! Дайте сделать дело, потом и лезьте с разборами и мнениями!

Этот силовой подход стоит на внутренней уверенности, что никакого «потом» нет. В природе не существует, как нет, допустим, Страшного суда или чего-то столь же мистического. Поезд уйдет раньше, чем успеют что-либо понять.

Кто б мог подумать, что в пору, когда Конские плавни Днепра — «Великий луг» казачьих преданий — еще зеленели под солнцем, Славутич слыхом не слыхал о синезеленых водорослях, а Довженко писал свою «Поэму о море», в тома проектов Днепровского каскада уже была опущена релейка, выключалочка, которая делала наивной и глупой саму идею последующего спроса! Пошло обрушение берегов, волны не связанных природными законами морей подъедают внутри Украины чернозем в сотни километров по фронту, сползают в мелководья левады и пашни, уходят улицами от наступающих отвалов вековые Покровки и Ивановки, уже на третьем кургане после подлинной могилы покоится прах славного кошевого Ивана Серко, подписавшего письмо запорожцев султану, а цветению вод, а проклятию «синезеленых» не видно конца-края — и попробуйте теперь докопаться до технических истоков греха, пробейте тридцатипятилетнюю толщу времени, найдите человека, который запустил неуправляемый механизм! Вам повезло, нашли? Так наберитесь храбрости спросить — от имени времени, так сказать…

Ваш визави крепок и сух, порезы на сильных ладонях заклеены пластырем, потому что он теперь любитель-пасечник, сам строгает ульи, он бодр и свеж, консультант в проектном институте, которым долго руководил, будучи автором проекта всего Днепровского каскада, вы знаете его имя — Е. А. Бакшеев… Ну, чего же вы? Формулируйте без обиняков: как можно спокойно жить-поживать, строгать рамки и качать мед, навещать свой «гипро», если знаешь, что по твоей вине ров в семьсот (да пусть хотя бы в сто!) километров ползет на землю отчич и дедич, не собираясь остановиться, помиловать?

— Да вы поймите, наконец, что сработка берега в проекте учитывалась только на десять лет, — терпеливо улыбается ваш визави. Словно оттуда, из начала 50-х, улыбается. — Таково было условие, отсюда все обсчеты. И те десять лет истекли четверть века назад. А идет сработка — что ж… Нужны какие-то укрепления берегов, отмостки, все это стоит денег. Немалых денег! Хотите прочности — платите. Это теперь уже ваши проблемы…

Да что так глубоко нырять — с кого спросить за деяние 80-х, Кара-Богаз? Заливу, еще обозначенному на всех картах мира, сдавили горло — и в три лета великой солеварни в закаспийских песках не стало. Шок постиг самых бесшабашных из преобразователей, экстренно дан задний ход — и те самые газеты, что ликовали — «Есть плотина на Кара-Богазе!» — вышли с аншлагами: «Вновь течет вода в Кара-Богаз!» Течь-то течет, но только треть прежнего, а две трети — это, скажем так, фонд спасения чести мундира. Зачем было пересыпать пролив, если уровень Каспия сам собою, помимо воль и опек, повышается? Зачем было, уступая протестам, врывать в дамбу трубы с пропуском такого объема воды, какой и залив не воскресит, и на уровне моря не скажется? Очевидно, вина признается только на одну треть, отсюда и доза пропусков… И абсолютно не с кого, повторим, спросить: зачем погубили залив в 160 километров длиной и с почти всей таблицей Менделеева в химических запасах. Диво природы осталось разве что в знаменитой повести Паустовского, нет больше города Кара-Богаза, нет порта, причалы ушли в тело дамбы, и вы со всей патетикой окажетесь тут буквально вопиющим в пустыне. Пустыне Каракум.

Спрашивать надо тогда, когда не поздно дать по рукам.

Впрочем, вернемся в аграрные рамки… «Комплекс», т. е. большая бетонная ферма с механизацией не только доения, а всей коровьей жизни, десять лет назад был провозглашен «магистральной дорогой» сельского хозяйства. Кроме чудовищного удорожания молока (место для одной коровы обходится в цену однокомнатной квартиры с удобствами!) «комплексы» привели к сокращению коровьего века до трех отелов. Поскольку это животное до шести лактаций прибавляет надой, на промышленных фермах коровы в массе не доживают до биологической зрелости. Появились, известное дело, энтузиасты и теоретики «обновления поголовья»; в чертовой кофемолке исчезают что ни год миллионы буренок! Экономика этого безумия? Фуражная корова — возьмем для круглого счета — это тысяча рублей. Если под нож идет не треть, а пускай только четверть поголовья, и то от тридцати миллионов коров в общественном секторе это составит семь с половиной миллионов забитых «голов» ежегодно — семь с половиной миллиардов рублей основных средств, не успевших себя окупить и похищенных на «магистральной дороге»! А с кого прикажете спрашивать за этакое диво технологии? Родилось умиротворяющее словцо: «данность». Так вот, коровий век не в пятнадцать отелов, а в противоестественных три, есть данность эпохи комплексов, а данности на то и создают, чтоб с ними считаться.

Свою главную мысль в экономической дискуссии — что технику делает гуманной гласность, общественный контроль, иначе она легко превращается в самоцель, становится социально опасной — Сергей Павлович Залыгин прилагал, понятно, к проблеме переброски. Но и право на этот контроль, стоящее, считает писатель, прямым образом на завоеваниях Октябрьской революции, и отсутствие какого-нибудь злого умысла, ибо все дело в монополии на истину, в вечном стремлении бюрократа облагодетельствовать весь род людской (или хотя бы его частицу) — все эти позиции полностью применимы к кормящей разновидности техники: тракторам-комбайнам. Контроль в технике — дело сугубо специальное. Кто его может осуществлять? Обстановка гласности, материально выражающаяся в открытых конкурсах, независимости судейства, в общедоступности соревнования за прогресс.

Наше отставание в сельской технике, в агрикультуре вообще, измеряется в баллах отклонения от социальной этики.

Я уже методически ездил в Кубанский институт испытаний (КНИИТИМ), когда здесь произошло одно полузабытое теперь ЧП. Практически одновременно пришли на испытания два трактора — харьковский Т-150 и волгоградский. Харьков особой новизны не сулил, но Волгоград… Его конструкторы замахнулись на бесступенчатую автоматическую трансмиссию! Вы понимаете, автоматически выбирается режим наиболее экономичной работы. На «кадиллаках», «олдсмобилях», «фордах», т. е. на экстра-автомобилях эта новинка уже стояла, но нигде в мире обыкновенному трактористу такого комфорта еще никто не предлагал. Новинка была столь яркая, что мой приятель Геннадий Любашин диссертацию кандидатскую по ней защитил. Однако он же, Любашин, вскоре получил команду прикрыть испытания «волгоградца» — и выдирал из папок акты, невыгодно освещавшие харьковский тягач. «Не распыляться! Т-150 — политическая машина!» Распылиться не распылились, да и волгоградский вариант полностью не смогли прихлопнуть (чем энергичней закрывали ДТ-175, тем активней работали конструкторы с Волги), а вот что на 13 лет отстали, что пришли с трансмиссией-автоматом в тракторный мир, когда она уже общепринята, опустилась до нормы — факт, и где искать крайнего, если сменился третий министр?

Ничто так успешно не обрывает естественный конкурс, как досрочный венок свыше. Может ли целина забыть историю с «пропашной системой»? У А. И. Бараева уже была почвозащитная техника, была практика паровых севооборотов, когда безвестному Г. А. Наливайко из Барнаула за одно только соблазняющее предложение заменить пары кукурузой было присвоено звание Героя Социалистического Труда. Уже через два года внезапный лавроносец нигде не мог появиться со своей наградой, но вред степному земледелию причинен был такой, что пятилетия пришлось расхлебывать.

Но вот крупнейшая и радостная победа гласности до того, публицистики «предфактумной», общественного научного анализа со спором сторон на равных — переброска северных и сибирских рек правительством признана нецелесообразной, работы решено свернуть, точка! Думается, победа общественного мнения сохранится в истории как пример отвержения монополии на истину, взятия публицистикой на себя научного анализа (Залыгин — ученый-мелиоратор, но Распутин, Белов, Бондарев овладевали, так сказать, квалификацией в процессе драки), пример массовости отпора (недавний российский съезд писателей был полностью «экологическим», всесоюзный — в большой мере) и привлечения массовых средств введения в суть дела. Подумать только! Переброска, еще на подступах поглотившая сотни миллионов, уже в архиве бюрократических затей. Значит, можем!

А что новенького в комбайнах?

 

II

Первого июля 1984 года мне дали хо-оррошего пенделя, от которого я летел километров десять за реку Кубань, в ту самую полевую бригаду, где последние лет двенадцать после тех или иных пенделей получаю кров, борщ и вечерние дискуссии.

Пенделем на языке моих черноморских племянников зовется резкий выброс ноги для придания другому телу ускорения, близкого к величине М. С тем первоиюльским пенделем я получил уникальное право не интересоваться новым семейством комбайнов «Дон», не вникать, не касаться, не соваться и т. д., а одновременно и был облечен обязанностью не лезть, не путаться, не спрашивать — т. е. не мешать. Наделил меня этой привилегией генеральный директор «Ростсельмаша» Юрий Александрович Песков. Для завидующих — два слова о ритуале.

Церемония имела место в богатых полях Новокубанского района Краснодарского края, где будущие корабли степей зарабатывают путевку в жизнь. День выдался как по заказу. Легкий ветер шевелил валки спелого гороха. Я находился в кабине комбайна «Дон-1500» под номером 00004, спутником у комбайнера тов. Кислякова В. С. Как районный чемпион страды, Владимир Семенович был послан на испытания техники будущего, а меня райком партии направил к нему выяснить условия труда в новой кабине, отразить их в печати и по телевидению.

Условия мне очень понравились, хотя сидеть пришлось на железном ящике для инструментов.

Приобвыкнув и оглядевшись, я стал выяснять у Кислякова, почему это его «Дон» в чужой сбруе. Ремни, электроника, кондиционер воздуха носили на себе неизгладимую печать «сделано не у нас». Как бы не вышло так, предостерегал я скорее самого себя, что новое семейство наработает надежность на заемном, взятом «поносить», а к потребителю явится в несколько ином, домотканом обмундировании. Оно, говорят, и завода еще нет для ремней таких типоразмеров — вдруг да не выйдут сразу на мировой уровень на неведомой новостройке? Надо предостеречь руководство «Ростсельмаша»! Я чувствовал себя пионером у лопнувшего рельса и хотел принести свое маленькое открытие как дружественный знак комбайностроению. Брань, дескать, бранью, а дело делом — вот у деловой прозы какие наблюдения…

За разговором мы с Кисляковым не сразу приметили, что на дальнем краю полосы готовится мероприятие. Скапливались легковые автомобили ГАЗ-24 «Волга», из них выходили разгоряченные ездой люди и выстраивались полукольцом. Они разминали ноги и решали походя мелочь дел. Явно назревал сюрприз.

— Володя, Песков приехал! — подсказало мне сердце. — И Коробейников с ним.

— Нет, не Песков, — возразил испытатель, — У Пескова живота нет.

— Коробейников сзади, а в белом кепарике — Песков.

— И белого кепарика у Пескова Юрия Александровича нет, — упрямился комбайнер, — по прошлому году знаю.

Пишущему надлежит уважать в себе пишущего — но непременно с оглядкой! Если же зашкалит, если он, допустим, вообразит, что его катание на ящике с инструментом родит у генерального директора гигантского предприятия (весь остальной мир выпускает комбайнов меньше, чем один ростовский «Сельмаш»!) желание все бросить и мчать в квадрат юго-западнее пункта Армавир к комбайну № 00004, то налицо минимум переутомление. Время искать психиатра.

Однако же в центре дуги, прочной, как мужское объятие, стоял именно Ю. А. Песков! Тут же находились директор испытательного института КНИИТИМ тов. Коробейников А. Т., ответственные работники районной Сельхозтехники, другие официальные лица. При таком численном превосходстве срочный одиночный вылет кодексом южной чести позволен. Даже поощряется.

Генеральный директор широко шагнул для стыковки — и выдал… Выдал, одним словом! Автор комбайна он, Песков! И он запрещает подходить к этой машине! Разрешения у меня нет и не может быть… И добавил в неказенной доступной форме, что если еще когда-нибудь… безразлично где… то тогда уже он…

Не до чужой тут было сбруи, свою бы не потерять, три-два-один — взлет!

Вы знаете, Юрий Александрович, неприятные ощущения были только во время набора высоты. А когда я на встречных потоках пошел нордом к Ставропольскому плато, оставляя под правой рукой приусадебный сектор Армавира, места отдыха трудящихся, а под левой — поля, сады, фермы, остатки укреплений полководца А. В. Суворова, — прохлада освежила лоб, и оно пришло, ничего не ожидая, гулкое, как ростовский колокол «Сысой»:

— Поделом!.. Поделом!.. Поделом!..

Виновен — и получил самый минимум.

Виновен в социально опасной вере в магию! Вот внедрим — освоим такую-то машину, или насадку на нее, или даже метод пользования, групповой или наоборот, одиночный — и расточатся врази, откроется небо в алмазах… Кто насаждал раздельную уборку осенью 1956 года в Верх-Чуманке Алтайского края как истину в конечной инстанции? Кто валил колосья на стерню, облыжно внушая, что «колос в валке — это хлеб в мешке»? Зерно прорастало, зелень переплела солому, валок потом тянулся бесконечной ковровой дорожкой — в какой-то аграрный ад. Да осталось бы оно за горизонтом времен, являлось бы к тебе одному, как приходили лемовским героям на планете Солярис их тайные грехи, так нет ведь: и осенью восемьдесят третьего на том же Алтае видел те же самые адские коврики.

Какие испытания прошла готовность ликовать!

Ну, переделку прицепного комбайна в самоходный, чтоб ползал сам, как Емелина печка, забыли, списали на волюнтаризм, но эксцентриковые мотовила, бункера-накопители, переворот валков, ипатовский метод, да герметизация, сдваивание то ножей, то валков, то еще чего-то, и непременно со схемой в местной газете, с решением о повсеместном внедрении — все это поныне кипит и бушует… На вдумчивых ЭВМ считают потребность машин на конец века; Сибирь с Казахстаном, сорок миллионов га зернового засева, относят к графе «Урожайность 11 центнеров». Чушь, надо бы — «намолот 11 центнеров», рожает земля гораздо больше! Еще в пятилетке 1905–1909 годов — мне приходилось про это печатать — сбор зерновых по Алтаю составил 10,2 центнера на круг. Неужто за 80 лет прибавлено только 80 килограммов, это в ХХ-то веке?! «Галиматня», как говорит наш бригадир Андрей Ильич. Это все коврики, все вера в чудо! Страда стала временем, когда в поле почти узаконенно остается 20 процентов зерна.

Виновен в сокрытии фактов национальной значимости. Знал, но не донес о крутом росте парка комбайнов и о синхронном, столь же крутом росте доли ввозимого зерна. Эти явления вступили в преступный сговор для покушения на казну с двух сторон, а я, зная, что выпуск комбайнов перевалил за сто тысяч штук в год, а длительность уборки все прежняя, 24 дня, зная, что импорт зерна за время моей работы вырос в 15, а потом и больше раз, все объяснял то серией технических промашек, то заговором стихийных сил, сознательно не произнося слов «производственные отношения». Убедился, но не сообщал, что производственные отношения, материализованные в машинах уборки, настолько не отвечают требуемым производительным силам, насколько собственный сбор зерна не отвечает нужде в нем — и просит валюты на импорт. Абстрактное понятие «попустительство» метрически может быть выражено весом продовольственного ввоза, а графически — качеством, использованием и ремонтом уборочных машин. А если — в итоге расчлененок, степных досборок, коррупции вокруг сальников-ремней и завскладовского алкоголизма — «все-таки вертится», то единственным гарантом тут — подгруженный планом, семейством и бригадным подрядом хуторянин в промасленном ватнике, мерцающем как доспех, и он представляет первое агропоколение, которое знает — машинка-то неважнецкая, и металл третий сорт, и сборка шаляй-валяй, и штампы тяп-ляп, тут тебе не дедовы лобогрейки-молотилки, что проходили через поколения целыми, разве что на старости лет хлопали сшитым ремнем. А сейчас выбирать не из чего, машина тебе назначена, и опасно близким к сельской жизни оказывается насмешливый лозунг ироничного академика Мигдала: «Дадим заказчику не что он хочет, а в чем он нуждается!» Говорится ли такое или мнится молча, но видна худая услуга монопольности самой идее машинизации, тем мечтательным ста тысячам тракторов, какие убедили бы мужика голосовать за коммунию.

Признаю вину в застарелом гегельянстве: раз действительно — стало быть, и разумно. И где авторитет, там приоритет. Вот был А. А. Ежевский главой Госкомсельхозтехники — и стоял как скала за модернизацию уже существующих комбайнов, за подъем ступенями, против штурма неведомых высот. А стал тот же А. А. Ежевский министром сельхозмашиностроения — и «поворот все вдруг», аргументы полетели кверху тормашками, вместо степенного подъема — рывок к «Дону-1500». (Конечно, точка зрения инженера — не у попа жена, ее менять можно, но только — как впечатляет здесь сама живость перемен! И как мобильность эта связана с переменой кресел!..) Если три министра (до Госагропрома действовала такая триада, Минсельхоз, Минсельмаш и Госкомсельхозтехника вкупе решали судьбу машин и вложений) вместо фактически нужных селу 470 тысяч работающих комбайнов запрашивали 1050 тысяч и успешно достигали просимого, то, значит, остается повторить за древним фанатиком: «Верую, ибо абсурдно».

А раз веруешь, то лети не жалуйся. Не жалуюсь, а… захожу на посадку.

Вон внизу наша бригада: мастерская, кухня, автовесы.

Андрей Ильич в холодке играет свой обеденный блиц, Я сел — грамотно, на три точки — в бригадном огороде (лук, щавель, картошка), которым мы откликнулись на лозунг всеобщего самопрокорма. Отряхнулся, вышел…

— Что, пенделя дали? — не отрываясь от доски, спросил бригадир, видящий кадры насквозь. — Идите к Риме, пока борщ горячий, а чесночинку я дам…

Для гласности у Андрея Ильича есть навес с голубыми перильцами. Сюда он выходит и сам — вовремя сказать нужное слово, оттенить некелейность решения. Здесь вывешивает «молнии» и решает вопросы оплаты труда, громко ища истину, счетовод бригады Анна Дмитриевна. У навеса выкуривает последний «Памир» дня мой терпеливый учитель Виктор Васильевич Карачунов — это в тот тихий момент, когда комбайны согнаны под ночной надзор, а состав механизаторов принимает душ перед отправкой на восстановление сил в станицу Прочно-окопскую, посещенную в свое время путешествовавшими Пушкиным и Лермонтовым.

С голубых перил я и сознался в происшедшем, допустив, что у вас, Юрий Александрович, был в резерве и другой способ дискуссий.

— Галиматня, — оборвал меня Андрей Ильич. Он у нас резковат как гоголевский Иван Никифорович (видно, сказывается сходство внешностей), зато по складу ума — философ. Кинической, скорей всего, школы, — Когда в соревнованиях участник один, прессы не надо. Победителя мы с утра знаем, чего посторонним гуртоваться? Пенделя, чтоб не путались.

Ну, вы не загибайте, Андрей Ильич, как же это — один? Были ж и конкурсные испытания с западными машинами, и «Нивы» кругом ходят — сопоставляйте…

— Если б рядом шел «Ротор» таганрогский, а в другой загонке, скажем, «Доминатор» был или синий, «немец», я бы мог сравнить и, какой понравится, купить — тогда вы нужны. Сфотографировать на кинопленку, какой-такой комбайн Прочный Окоп себе выбирал. А если оно так, как сегодня, то сократил Песков вас правильно. Толку все равно никакого.

Это его давний пунктик, Андрея Ильича: словесные споры («а-лала», называет он дискуссии) — дрянной эрзац спора делом. И мы, пишущие, встречаем к себе внимание только потому, что «бедному крестьянину некуда податься», ни пощупать, ни прицениться, все за него решат и фонды разделят. В реальности кругом монополия. Это как в Фергане… Продает узбек дыню, держит в руках. Подходит к нему председатель, по-тамошнему раис: «Что, дыню продаешь?» — «Да, выбирай, какая нравится», — «Так она ж у тебя одна, из чего выбирать?» — «Так и раис у нас тоже один, а мы тебя все выбираем да выбираем»…

— Вот когда Агропром или кто заведет многополию, тогда и я на тот конкурс, наверно, поеду. И меня оттуда не попрут. Потому что я там нужный, а вы — нет.

Таков наш Андрей Ильич. Странно, но аналогичный взгляд, уже укорененный жизнью, я встретил среди социографов Венгрии. Не писарей дело — решать за работника. Такой знаток деревни, как Берто Булча, не знал — можете себе представить? — стоимости одного скотоместа на комплексах крупного рогатого скота! А в журнале «Форраш», глубинном, почвенном, кечкеметском, даже удивились речи о расходе кормовых единиц на один килограмм привеса… «Это знает «Свинопром», а не знает — всех заказчиков у него переманит «Агробэр», — объяснял свое неведение Даниэл, редактор «Форраша». Глядишь, и заставят задуматься над хваленой осведомленностью нашей очерковой прозы — от какой она радости? Какую пустоту заполняет? И что ее, собственно, вырастило?.. Специалист подобен флюсу, а флюс как-никак болезнь.

Вот вы все ворчите, Андрей Ильич, а «Дон», если расчеты подтвердятся, сократит четыреста тысяч механизаторов, он и уборочный парк сократит, он гораздо производительнее «Нивы»…

— Сколько «Донов» будет Ростов выпускать?

Отвечаю, как у вас, Юрий Александрович, не раз читывал: 75 тысяч в год.

— А «Нивы» сколько теперь печатает?

— Тоже семьдесят пять тысяч.

— Значит, сколько делали, столько и будут делать? Где ж тогда хваленый прирост производительности? Поле остается старым, выпуск комбайнов — тем же… Выходит, сами не верят в то, что сулят, — к смеху бригадного веча развел руками софист.

Ну, насчет числа «Донов» мне еще есть что возразить. «Ростсельмаш» поначалу может выпускать и 75 тысяч, пока не скопится оптимальный парк. К тому же срок уборки сейчас такой протяженный, что потери на полосе от осыпания, прорастания в колосе, «угорания» клейковины очень велики и вполне сопоставимы с объемами наших зарубежных закупок зерна. Но потом, в туманном пока будущем придется сокращать «сплошную комбайнизацию» и удерживать выпуск только на поддерживающем уровне, иначе никакой бюджет не выдержит. На этот счет есть обсчитанная учеными стратегия, есть Система машин (которая так с прописной и пишется, чтоб уважение было). В больших делах не повольничаешь!

Философ из Прочноокопской прав, однако, в самом подходе: чтоб хлебный вал и производительность труда в земледелии устойчиво росли, число главных уборочных машин должно… сокращаться. Парадокс? Никак нет. Это обязаны быть машины такого прироста мощности и надежности, какой бы опережал рост урожайности.

У Соединенных Штатов Америки уже был тот миллион комбайнов, к которому звали нас не так давно три министерства. Был — и сплыл! В 1961 году довольно скромный их урожай в 176 миллионов тонн (зерно кормовое, продовольственное плюс соя) убирался армадой в 980 тысяч комбайнов. Выработка за сезон, легко подсчитать, составляла около 180 тонн зерна на машину. У нас тогда, в 1961-м, при 598 тысячах комбайнов и 130 миллионах тонн валовки, сезонный намолот превышал американский: он находился у 215 тонн. Спустя четверть века уборочный парк Штатов сократился приблизительно на одну треть и держится у 600 тысяч единиц, тогда как валовый сбор (кормовое, пищевое зерно плюс бобы сои) достиг 394 миллиона тонн. Выработка на агрегат превысила 650 тонн в осень. Это значит, что техника соответствует, будем объективны, запросам рынка и требованиям надежности. У нас за минувшую четверть века выработка за сезон на одну машину практически сохранилась прежней: около 240 тонн намолота, если принимать за истину валовый сбор, названный журналом «Наш современник» (№ 7 за 1985 г.), т. е. 200 миллионов тонн. (ЦСУ в последние пять лет публиковать данные о зерне перестало.) Но парк комбайнов круто вырос, достиг 832 тысяч — в смысле амортизации, расхода горючего, металла, объемов труда это, разумеется, рекордно неэффективный путь. Такова плата за ненадежность. Добавим, что американская сезонная мерка (около 650 тонн) вовсе не что-то аховое: наш стандартный «Колос» в руках испытателей показывает и 900, и 1000 тонн за осень, а «Нива» — в условиях порядка, повторим, — нарабатывает пятьсот и выше.

Но с чего мы вдруг сошли на параллели с заокеанским хозяйством? А с того самого, что наш Андрей Ильич соревнуется с Соединенными Штатами Америки.

Серьезно. Там могут не знать о существовании такой хозяйственной автономии — бригады № 1 колхоза имени Кирова Новокубанского района. По территории одна сторона (бригадная) явно уступает второй, как и в производительности труда. Кроме того, гидротермический коэффициент на Ставропольском плато, то есть осадки, их распределение, сумма температур и пр., а также всегдашняя опасность эрозии («Армавирский коридор»!) ставят Андрея Ильича в проигрышные условия в сравнении с Миссури, Огайо, Иллинойсом, вообще Средним Западом, где и формируется продовольственное могущество Юнайтед Стейтс. Это, однако, не остановило нашего философа, и с приобретением хозяйственной самостоятельности (с переходом на полный хозрасчет и чековые внутренние деньги) он выбрал себе далекого, но серьезного соперника. Сложилось так отнюдь не потому, что Андрей Ильич, давний кубанский работник, прежде противостоял то Айове, то Шампани (чего только не провозглашалось за время нашего с ним знакомства!), а как раз напротив — вопреки разудалой бывальщине. Просто я, корпя над книжкой «Работающий американец», стал снабжать нашего хозяина кое-какой статистикой, отбирая, естественно, только сопоставимые натуральные показатели, и постепенно всякий бригадный итог стал рождать независимое и любознательное:

— Ну, а как там у тех с этим вопросом?

После каждого дождя председатель Орехов считает долгом обежать поля соседей, чтобы лично определить число выпавших миллиметров и тем вписаться в обстановку. А Андрей Ильич вынужден верить бумажным данным, но функция та же самая: определить координаты. Ближний испытательный институт КНИИТИМ в «дни новой техники» знакомил бригадиров и вообще механизаторскую элиту с элементами производительных сил США — с вишневыми «Интерами», зелеными «Джон Дирами» с бегущим оленем, потому что фамилия основателя фирмы и значит «олень», синими «Фордами», с машинами «Кейса», который тогда еще не поглотил «Интернэшнл харвестер…». А поскольку и мосфильмовскую игровую картину «Свой хлеб» с вопросом, почему это мы все возим да возим оттуда, наша киногруппа целое лето снимала именно в этой бригаде, то известная международность представлений и оценок укоренилась и стала нормой.

У всякого свои сложности. У тех нет проблем с зернофуражом, элеваторы забиты прежними урожаями, зато задолженность фермеров сравнялась с внешним долгом Мексики и Бразилии вместе — 200 миллиардов долларов, не баран начихал! Бригада при наружном денежном благополучии все-таки задолжала… натурально задолжала магазинам, скажем, ближнего Армавира такие объемы продовольствия, какие делают очереди в «гастрономах» проклятием местной жизни — примерно таким проклятием, каким была малярия на старой и сытной Кубани. Или оспа в старинной Руси. Наши бригадные тоже стоят в тех армавирских очередях, и, если государственный хлебный импорт Андрей Ильич не принимает в круг своих напряжений, то нахлебничество станицы у города его гнетет, выводит из себя.

Соревнование, о котором речь, лишено гласности и от этого, может, несколько односторонне, зато убавляет хуторской застенчивости, лечит от комплекса неполноценности, каким страдают иной раз ого-го какие вышестоящие люди, и дает бригаде, я говорил, собственные координаты на аграрном глобусе.

В натуральной отдаче гектара дела складываются так. По озимой пшенице: 40,1 центнера в бригаде и 26,7 центнера в среднем по США. Андрей Ильич всю пшеницу поставляет сильной — мировые стандарты освоены, и мотив, что американцы думают о клейковине, поэтому намолот мал, никак не проходит. Ячмень, основная фуражная культура Прочного Окопа: 55,9 центнера у Андрея Ильича и 28,9 — у «дяди Сэма». В колосовых, как видим, прочноокопцы дают фору. Урожайностью кукурузы (72 центнера по стране) Штаты, увы, одолевают (бригадный сбор не выходит за 50 центнеров): сказываются гибридизация, фермерская оснащенность — и четкая специализация внутри «Кукурузного пояса», чего Андрей Ильич, повязанный диктуемой структурой, достичь не может. Сборами сахарной свеклы наша бригада, были годы, не уступала заокеанскому партнеру (там получают 450,6 центнера корней по стране), но теперь сверху припаяли такой план посевных площадей, что своих рук не хватает, приходится открывать границу, брать договорников из Армавира, а от приходящего известно какое старание. Недаром ведь и отдельные штаты, и вашингтонский конгресс принимали акты против практики «мокрых спин» — сезонных рабочих из Мексики. Что-то похожее и в молоке. Разница, снаружи глядеть, большая: 3700 килограммов годового надоя у колхоза (что для засушливых степей считается прекрасным показателем) и 5587 кило у США. Но — опять-таки — надой в Прочном Окопе сдерживается искусственно: расписанием, сколько держать коров и сколько чего сеять, поэтому в разгар лета молочные гурты давит бескормица, дают полову да старый силос…

Ну, это уже детали-подробности, а самый существенный факт состоит в том, что в крестьянствовании, т. е. в уловлении способностей данного неба и данной земли, заведомого первенства нет, успех переменный. Даже сою, если на то пошло, наши освоили, хотя догнать Штаты в валовке (от 50 до 60 миллионов тонн в лето) надежд у бригады нет!

Сравнимость результатов и сопоставление условий, из которых необходимо эти результаты вытекают, придают взглядам Андрея Ильича независимость и прямоту.

Закончим толки у голубых перил.

— «Будьте хозяевами, будьте хозяевами»… Уговорили! Хозяин начинает с того, что прикидывает: дай-ка я сделаю не так, а вот так. Это «не так» связано у него с машинами. Даже не связано, а прямо-таки из машины вытекает. Если начального выбора нет, то нет и хозяина, какие бы хороводы вы ни крутили.

Это вы поняли, Андрей Ильич. А я ему возражаю, что выбирать реально им предстоит не из «или — или», а между «да» или «нет». Вот томатоуборочному, скажем, комбайну вы можете сказать «нет», оставите его стоять на заводском дворе в городе Бельцы, потому что вас страхует система ССУ — студенты, солдаты, ученики. Нажали — выручат, до экономики, рентабельности и т. д. тут просто не дошло. А с зерновыми не пошалишь, и побежите вы за «Доном» как миленькие. Он и намолачивает в сезон — «Ростсельмаш» публиковал — до четырех с половиной тысяч тонн. И финансово вас побудят только к такому выбору. Госкомцен напечатал же в газете: «Дон-1500» — машина современная и дорогая, завод в Ростове будет получать за экземпляр 27 тысяч рублей, но колхозу отпускная цена составит только 11 тысяч. Шестнадцать тысяч экономии на каждом — побежите!

— Не-е, — покачал головой Андрей Ильич. — Может — если заставят, а сам — не-е. Как узнал, что «Дон» на пять с половиной тонн важче от «Нивы», про себя решил, что первый за такой цацкой не побегу. Тринадцать тонн четыреста кило с порожним бункером — это ж половина танка «тэ-тридцать четыре»!

(Андрей Ильич — ветеран войны и, когда уйдет на пенсию, напишет воспоминания — не такие, может, как у Рокоссовского, но уж интереснее, чем у Штеменко.)

— Четыре с половиной тысячи — это, значит, они ему тысячу га огородили одному, так? И молотил он минимум месяц сроку, верно? А у нас девиз— «уборку в декадный срок!» — легко вылущивал суть бригадир, — А за полцены сбывать — это, думаете, от хорошего?.. Госбанк не растягивается, здесь отпустили — в другом натянут. На шифере, допустим, или на бетоне. Колхоз сейчас тоже научился говорить: «Я не такой богатый человек, чтоб покупать дешевые вещи»… А вот груз — это да, проблема. С полным бункером, да заправленный, — это ж будет почти двадцать тонн! Земля пищит. Когда я забуду шестьдесят девятый год, тогда, может, побегу, а пока — не-е.

Жуткой зимой 1969-го здесь, на Ставропольском плато, я снимал с оператором подступы к атомной войне: сдутый до известкового хряща чернозем, занесенные лесополосы, фермы, станичные хаты… Андрей Ильич внедрил почвозащиту, поднял лесополосы, последние пятнадцать зим дьявол проснуться не может, частные победы над агрокомплексом США есть прямое следствие одоления эрозии, и бригадир вынужденно внимателен к давлению колес на почву. Агротехника просит, чтобы давление было не больше полутора килограммов, иначе гибнет вся биология, умоляет — не больше 1,7 кило на квадратный сантиметр, а «Дон» даже на широких новых шинах обещает 2,6.

— А разве «Нива» давала меньше, разве тот ваш «Ротор» из воздуха? — зову я к реальности, — Вроде взрослые люди, а ищете какую-то страну Муравию, только в технике…

— Спросил бы меня кто-нибудь: «Слушай, ты, такой-сякой-немазаный, ты сорок лет на одном месте — хочешь ты такую машину, на какую мы пока способны, за полцены?» А я б тем сказал: «Дорогуши, разве в цене дело? Я лично в «Уцененные товары» не хожу, мне комбайн не сам по себе нужен, пускай он и вообще даром дается. Мне его заподлицо вогнать нужно во все хозяйство, он мне ровный со всем остальным нужен, как зуб в исправной шестерне»…

— Вот тут, Ильич, ты правильно, — вдруг вступил, докурив, мой прямой наставник Карачунов, — Машина мощная, кабина удобная, много разного со всего света взяли, это здорово. Ну а если он прогоняет с работы сегодняшнего механизатора? Отсталый, видите ли! Я в районе еще когда говорил: электроника нам не нужна. Люди к ней не подготовлены, ремонтировать негде. Гаражей нет — где я часовых наберу на каждый комбайн?

«Нива» тем хороша, что весь дефицит один мужик унесет с нее за одну ходку… И кого я посажу на «Доны» — Орехова, Вербова?

(Орехов Юрий Александрович, инженер по диплому, — наш председатель, Вербов — главный инженер.)

Во-первых, Карачунову как члену бюро райкома партии не следовало бы выступать против электроники как нового этапа. Мы должны давать по рукам — крепко давать! — за антикомньютерные настроения в общественном растениеводстве. Да и всей электроники — один указатель потерь! У тех чуть не к каждому колесу реле ставят от пробуксовки, комбайн набит электронной техникой, глядишь — человека вообще убирать станут, а «Ростсельмаш» сам осторожен, с пониманием… Если «Дон» создается с известным упреждением, так локомотив и обязан опережать состав! Раз жили без гаражей, по-печенежски, так и наперед так жить?.. Мы с Андреем Ильичом просто обязаны были призвать Карачунова к порядку — слушали ведь люди разные, без четких берегов нашей дискуссии было никак нельзя.

— Я знаю одно, — вздохнул мой наставник. — Машина пускай дорожает, лишь бы дешевле выходил центнер хлеба. «Ниву» и «Колос» просто так вчерашним днем не объявишь — нам на них ехать до девяносто пятого года. Условия труда, надежность, конец потерям — вот и все, что нам надо! Черныщук Степан, Машкин, Зинченко вывели нас на сорок и пятьдесят центнеров без электроники, им электроники не надо — и нам других не надо. Да их и нет!

Охо-хо, тысячу раз прав старый писатель Энгельгардт: «Есть ли такой ум, который мог бы обнять всю сумму факторов, имеющих влияние в хозяйстве, и определить их истинное значение, все взвесить, вычислить, рассчитать?» Поди узнай, где тут у наших настороженность, дутье на воду после ожога на молоке, что перемелется — и мука будет, а что, не ровен час, и жернов поломает, и всю мельницу раскурочит… Если бы оно откровенно, простецки и писалось, а то ведь все — «унификация», «модернизация», «интенсификация», а насчет монополии — многополий нашего Андрея Ильича — ни гугу. Наоборот, все напористей закрепляется идея всезональности «Дона-1500» в державе четырнадцати морей: «предназначен для уборки зерновых… во всех зерносеющих зонах страны», как пишет в рекламках «Ростсельмаш».

А как «бедному крестьянину» узнать и пощупать, чего же он, собственно, хочет? Способ некрасовский — «столбовая дороженька», личное выяснение, кому на Руси что удалось, где и чем куют машинную Муравию.

В разгар жатвы 1985 года мы покатили в станицу Каневскую. Миссию НТР возглавлял Орехов — в сущности, райком партии послал его на разведку. А нам предстояло посвятить новинке очередной «Сельский час».

 

III

Мы увидели в действии вековые крестьянские правила: страда сведена к жатве, а молотьба выполняется не на пашне, а на току. Значит, ты только жнешь в зоне риска, в условиях естественных, а молотишь уже под крышей, в искусственных условиях, и волен растягивать этот этап как тебе нужно. Старина-то старина, но тут была в самом деле новая технология, придуманная и испытанная для себя колхозным строем: не мост новый или кабина, не новая ширина барабана — тех-но-логия во всем разнозубцовом ее кругу. Возвращались ветры на круги своя, но совсем на иной высоте.

Электрическая молотьба…

«Первое место в работе электромоторов занимает, конечно, электрическая молотьба…» — читали шестьдесят с гаком лет назад посетители Первой сельскохозяйственной и кустарнопромышленной выставки СССР; в простом и всеобъемлющем «Спутнике по выставке» черным по белому было написано: «Электрическая молотьба важна для сельского населения… тем, что электромотор в отличие от других двигателей легко переносится с одного места работ на другое и, таким образом, может обслужить много крестьянских дворов. Так же важно и в пожарном отношении — потому что электромотор совершенно безопасен… Но самое главное преимущество электрической молотьбы заключается в том, что она дает больше выхода зерна примерно на 12 % по сравнению с ручной молотьбой и на 5 % по сравнению с конной. Так что если все наши крестьяне будут молотить электромоторами по всей России, то это даст увеличение зернового хлеба около 270 млн. пуд. для России. Эта огромная экономия по ценам нынешнего года (1923. — Ю. Ч.) стоит 135 млн. руб. золотом».

Все в мире по нескольку раз изменилось, электричество научили водить ледоколы, взбивать коктейли, безбольно лечить зубы, стирать, творить непредсказуемое в компьютерах, а вот великую вечную работу человечества, молотьбу, как переложили после мускульной силы на двигатель внутреннего сгорания, так и с концом! Будто еще прадедам не была известна антитеза: конная молотилка — или электричество, локомобиль — или электричество, древний цеп, «потату — потаты», 22 тысячи ударов за десять часов сплошного пота — или электричество.

Председатель Каневского (имени Калинина) колхоза Анатолий Тихонович Кузовлев, тоже инженер-механик, «зиждитель храма сего», говорил с нашими просто, понималось все с полуслова. Возить молотилку по пашне и требовать еще, чтоб не рассевала зерно, — вообще вариант обреченный. Завтра ли, послезавтра, а прекращать обмолот на бегу придется, такова тут гипотеза.

Комбайн идеален как машина для уборки зерна. Не урожая целиком, а заготовительной его сердцевины. Солому и полову он всегда бросал — за государственной ненадобностью — колхозу, а тот тратил на доуборку всегда больше, чем обходилась собственно молотьба. Комбайн незаменим как машина спешных хлебозаготовок, когда единственной зерновой емкостью всего колхоза остался железный короб на верхотуре — бункер, из него хлеб сразу мчат на элеватор. Но у земледельца, желающего добра себе, земле и внукам, есть чем и попрекнуть машину, перенятую нами когда-то у прерий и пампы.

Потери зерна — они порождение тряски и молотьбы на бегу, но как не видеть потерь от того, что комбайн простоял? Влажный хлеб вообще молотить нельзя, этого и впредь не смогут ни «Дон», ни «Енисей», ни какой-нибудь «Клаас», «Матадор» или «Доминатор». А малы ли у нас территории, где нормой в недели страды является сырость, влажность, «временами дожди», а сухая масса — исключение? Далее. Солома, брошенная на полосе, не дает пахать, но в степях помогает почве сохнуть: затяжка обработки создает «чемоданы», глыбы земли, а разбиваешь их — помогаешь эрозии… А человеческий фактор: можно ли требовать от комбайнера работы по двадцать часов в сутки? Ночная работа не только родит потери — она и человека истязает.

По всему по этому колхоз, поддержанный районом и краевой краснодарской наукой, вступил в спор с целым ведомством сельскохозяйственного машиностроения. Он предложил механическую жатву и электрическую молотьбу. Передвижение только там, где без него нельзя, — и стационар на заключительном этапе. А когда у каневских стало получаться, когда параллельно и вполне независимо от «Ростсельмаша» станица Каневская новела испытания двухфазной уборки, то и среди профессиональных конструкторов нашлись сочувствующие. Таганрогский «Сельмаш», не боясь конкуренций, передал сюда «Ротор», сделал МПУ…

Чем здесь жнут? Этой самой МПУ, «машиной полевой универсальной», она происходит от «Колоса», молотилки лишена, но и избавлена от главного минуса всех комбайнов: работать только на уборке, а одиннадцать месяцев в году пребывать, как выражается Андрей Ильич, «на бюлетне». Машина генерального таганрогского конструктора Юрия Николаевича Ярмашева представляет собой самоходное шасси — может после страды работать на фермах, возить, даже землю копать. Полтораста «лошадей» двигателя могут быть заняты круглый год.

(Как подумаешь, что энергоблоки почти миллионного парка комбайнов — это минимум сто миллионов «л. с.», бюллетенящих одиннадцать месяцев в году, то уступаешь тоске и ярости: и впрямь, должно быть, тут тупиковый вариант!) Хлебной массой набивают 80-кубовые короба тележек — и после одного прохода на пашне не остается ничего. Лишь «паутины тонкий волос…». Почва не изрубцована, не укатана, стерня цела, потерн определяют в тридцать кило — вместо пяти прежних центнеров. Уже в день жатвы можно пахать.

Как молотят? Уже говорено: электричеством. В две смены, без перегрузок. Под крышей, при свете. Здесь потери исключены вовсе: ворох можно подсушивать, асфальтная площадь не даст зерну уйти в землю. Пневмотранспорт разгоняет солому и полову по хранилищам, здесь же действует гранулятор, штампуют брикеты для ферм: безотходная технология.

Тут-то и увидели наши впервые полузапретный, но оттого еще более интересный «Ротор». Автор его Юрий Николаевич Ярмашев пробился к колхозным энтузиастам и первую машину сделал стационарной. Мы со станичниками наблюдали, таким образом, первую машину с «аксиально-роторной молотилкой» — единственную из тридцати тысяч комбайнов СК-10-12, какие должны были быть произведены Таганрогским заводом в 1985 году согласно постановлению ЦК КПСС и Совмина СССР от 27 сентября 1979 года за номером 901.

Не может быть, чтобы кто-то здравый и порядочный не изучил досконально и не описал в назидание будущей наглости, в урок мастерам силовых приемов историю южнорусского «Ротора» — историю сознательного задержания в колыбели новой машины, с которой мы могли бы претендовать на действительный приоритет! Четверть века связанный с цехом пишущих, лезущих куда их не просят, я не могу идеализировать его — но и поверить не могу, что акция с «Ротором» останется под спудом.

Роторные молотилки были предложены советскими инженерами еще в шестидесятых годах. Ротор — это наружный вращающийся цилиндр, он расположен вдоль хода комбайна (обычный барабан всегда стоит поперек) и обеспечивает, кроме большой производительности на сухой массе, щадящий, деликатный режим колосу. Он не сечет зерно на крупу, как это, увы, способен делать «классический» барабан, и не размалывает его в мучную пыль, исчезающую в соломе бесследно. Станем богаче — непременно заговорим о травмах зерну, об ударах и трещинах, которые уродуют посевной материал, приводят к невероятным завышениям норм высева, и роторная «вежливость» войдет в агрономический обиход.

Не только в шестидесятых — до конца семидесятых годов ротор в мировом комбайностроении реальностью еще не был. И когда в 1979 году большой синклит наших ученых, располагая ЭВМ «Минск-32», обсчитал перспективный типаж комбайнов на 1981–1990 годы, то среди четырех базовых моделей был выделен «большак» класса 10–12 килограммов массы в секунду, и Таганрогское ГСКБ, традиционно ориентированное на «тяжелые» (вспомним «Колос») машины, предложило на ту вакансию принципиальную новинку — ротор.

Пожалуйста, задержите свое внимание… Ни о какой всезональности не было речи в том стратегическом плане! Шаблоном все уже были сыты по горло, и в строгую Систему машин (пишется, повторю, с заглавной) внесли четыре класса комбайнов, удовлетворяющих разным ступеням урожайности: от одиннадцати центнеров (увы, больше сорока миллионов га!) до двадцати и выше (около тридцати миллионов гектаров). Логично? Вполне. Даже приятно сознавать, как спокойно и расчетливо спланировали. «Большак», тогда еще без имени и плоти, был назначен обслужить острова высокой урожайности в море сдержанных, скажем так, намолотов — те острова, которые по неизученным пока законам шумихи служили особо страстным людям для искажения истинной картины: уж так всюду преуспели с буйной урожайностью, что вовсе нечем обмолотить!

Регионы, фактически заработавшие право требовать комбайн класса 10–12 кило, — это Северный Кавказ, Юг и Юго-Запад Украины, Донбасс, Молдавия и Эстонская ССР. В общем парке страны таких комбайнов должно быть не больше 15 процентов. Классу в 8–9 килограммов (поля ЦЧО, Западной и Восточной Сибири, Дальнего Востока, Латвии, Литвы, Азербайджана) надлежит достичь четверти комбайнового парка. А до шестидесяти процентов в общем составе должно принадлежать классу 5–6 кило в секунду, это производительность «Нивы» — если сделать ее надежной. Разумеется, и Омск может (островами или архипелагом хозяйств) потребовать класс комбайна — «большака», а где-то и на Северном Кавказе вполне удовлетворятся классом 5–6 кило: решает, понятное дело, целесообразность, а не административная карта.

Но «всезональность» идет от лукавого и представляет собою технический блеф. Если, по Измаильскому, нельзя сшить сапог, годный на любую ногу, и нельзя создать единую-неделимую агротехнику, то машину такую нельзя создать и подавно. Да и не нужно! Поэтому техническая характеристика «Дона-1500», печатно распространяемая «Ростсельмашем», где прямо провозглашается — «предназначен для уборки зерновых… во всех зерносеющих зонах страны», есть или мания грандиоза кого-то из сочиняющих бумажки, или (никак не хотелось бы верить!) замах на монополию, покушение на Систему машин.

Таганрогский СК-10 «Ротор» родился практически одновременно с «Доном-1500» и в представлении аграрного болельщика (а имя ему ныне легион) открывал как бы новый вариант привычно конкурировавшей пары «Нива» — «Колос». Наш брат взялся знакомить с принципиально новой машиной широкий круг жаждущих перемен, и съемки для «Сельского часа» я делал еще на зимней молотьбе: автор машины Юрий Николаевич Ярмашев вел испытания в ангаре на запасенной с лета хлебной массе.

И вдруг — стоп! Визг тормозов. Таганрогское ГСКБ, лишив его автономности, передают в подсобники «Ростсельмашу». Ярмашева сажают на мост и жатку для «Дона». Своей машиной ему дозволено заниматься в часы досуга — как пионеру планеризмом. С экранов ТВ «Ротор» исчезает, поминать о нем становится дурным тоном. Новой пары не составилось, «Дон» прошел всю дорогу испытаний (с усмешками и признанием умелости отмечают это специалисты КНИИТИМа!) без единой встречи с опытными экземплярами «Ротора»! Затем разговор словно бы возродился, но уже на другой базе: сделать «Дон» в роторном исполнении. Унифицировать былую пару в одной приоритетной машине.

Материал будущему летописцу… ГСКБ Таганрога насчитывает более тысячи двухсот человек, за 35 лет работы здесь создано 56 конструкций машин, поставленных на производство, 4 авторских свидетельства запатентованы в США, Англии и Канаде, эффект от внедренных машин превысил 5 миллиардов рублей. Никого не пожалеем в подсобники, если дело коснется унификации!..

Утекло много воды. И когда несколько экземпляров таганрогской машины класса 10 кило все-таки поставили на государственные испытания, уже девятью крупными фирмами Запада был освоен выпуск роторных комбайнов и даны их товарные партии. Например, «Кейс-Интернэшнл» теперь предлагает потребителям четыре модели уборочных машин: «1620» с дизелем в 124 л. с., «1640» — дизель 150 «лошадей», «1660» — турбодизель в 180 л. с. и «1680» — турбодизель в 225 л. с., всюду стоит ротор длиной в 2,77 метра…

Постановка «Дона» на производство не восполнит нужды в «большаке»: промолот восьми килограммов в секунду, характеризующий ростовский комбайн, не снимает нужды в классе 10–12 кило. Потерю стольких сезонов, величину отрицательную, легиону агроболельщиков придется суммировать с победами «Ростсельмаша» — иначе списать не на что. И еще материал летописцу: если бы в войну Яковлева подчиняли Ильюшину, Петляков бы работал на Лавочкина, а все унифицированно — на Туполева, не стали бы наши системы лучше немецких. Кроме всего прочего, тут человеческая сторона, естественное самоутверждение. Если даже мил насильно не будешь, то уж умен, даровит, дерзок — подавно. Когда Ю. Н. Ярмашеву предложили участвовать в постановке роторной молотилки на «Дон», он не проявил, мягко скажем, энтузиазма — и, грешный человек, я могу понять, почему…

Итак, на могучем току в Каневской мы, ходоки из Прочно-окопской, наблюдали, как через колхозный, независимый, конкурентоспособный стационар ищет выхода в жизнь коллектив в тысяча двести умов. На борту роторной молотилки стояло странное для сельских пейзажей слово МАРС. Ярмашев, приехавший пояснить нам кое-какие детали, расшифровал сокращение — «молотилка аксильно-роторная, стационарная». Но что-то от научной фантастики в космодромном этом устроении все же оставалось. Предельное малолюдье… Сами разгружаются здоровенные кубы с намолоченной массой, колесник живо подает ее на линии — и пошло, молотилка проколотит, провеет зерно, пневматика разгонит отвейки по трубам, красота! Наверное, бородачи у Сашка Комбайна с таким же недоверием разглядывали жнею-молотилку, как мы — этот прообраз будущего…

Значит, можно и влажную массу косить, раз есть возможность подсушивать?

А уже и косят, и сушат! В Ейске работает стационар в семхозе люцерны: принудительная сушка зелени и потом обмолот, стали получать по пять центнеров семян — прежде и полутора не видели… А Сибирь, Казахстан испытывают накопление хлебной массы для обмолота ее зимой. Ведь исстари молотили в мороз и снега — вспомните: «Хаджи-Мурат», русская семья Авдеевых…

Хорошо, ток — постоянный, но ведь и он может «идти к Магомету»? Давний южный укатанный «гарман» никаких ведь особых вложений не требовал — площадка для молотилки да энергоблок? Ясное дело — может, отвечал хозяин Кузовлев, это у нас фундаментальный, базовый, а будут варианты и удешевленные… Ну, раз коснулись финансов — дает ли выгоду стационарная молотьба? Кроме, конечно, долговременных факторов — что земля не «пищит», почва не сохнет, палов нет и т. д.

Гектар уборки по сравнению с «нивской» технологией обходится на 27 рублей 43 копейки дешевле. На гектаре, считает Кузовлев, подняли умолот минимум на пять центнеров — за счет прежних потерь. А что уборка кончается не просто хлебовывозкой, а уже кормовым брикетом, где с соломой спрессованы и люцерновая мука, и концентраты, — это крепко помогло животноводству…

Новизна простирается, однако… на пятьсот гектаров пашни. Двухфазный способ обкатывается в колхозе им. Калинина лишь в одной бригаде, остальное — комбайновая молотьба. Почему?

Радиус эффективности ограничен. Издали не подвезешь, и вообще такой ток — дело дорогое. «Материально дорогое», — уяснил себе Андрей Ильич, всегда подчеркивающий, что материальный интерес означает интерес к материалам, к шиферу, лесу, кровле, асфальту…

Другой колхоз станицы Каневской, «Победа», устами знаменитого своего председателя В. Ф. Резникова отмел всякий налет чуда:

— Мы три года всем районом без металла сидели из-за этого стационара! А молотится даже у соседа Кузовлева сколько — одна восьмая урожая?.. Лично я жду «Донов». Отобрали комбайнеров, послали на курсы. Построены гаражи. Чем покупать по тридцатке «Нив» ежегодно, лучше выбирать партию «Донов»…

Если бы наш Орехов мог, не ходя годами по острию ножа, не рискуя будущим двух своих крепеньких пацанов, купить тот стационар готовым к монтажу! Если бы прочный бюджет Прочноокопской тоже мог делить призы на финише, одним приказом банку признавая или отрицая чей-то рекорд! Нет, как раз в сопоставлении с действительно новой технологией проявит себя игра ценами, протекция — включение едва подошедшей к конвейеру машины в «уцененный товар».

Удивительно: тепличная пленка протекционизма натянута именно над теми машинами, которых страна производит больше всех в мире, — вроде хозяйства и сами не заинтересованы коситься на импорт. «Магирусы», «Татры» среди КамАЗов? Обычное явление. Синие гэдээровские косилки с наклонной кабиной? Всюду и везде, они живо упрочили кормодобывание. Сеялки, оборудование для ферм? Нет проблем… Но зарубежный комбайн — табу!

Когда в полях Белоруссии, Прибалтики появился гэдээровский комбайн Е-516, среди механизаторов пошли дуэли: простоев не знает, тип-топ целую осень, потери аптекарские, люди по полторы тысячи тонн намолачивают — на сырых-то хлебах. Позвонил раз ночью Бедуля, знаменитый брестский председатель Владимир Леонтьевич Бедуля — «летающий мужик», по стихотворению Андрея Вознесенского — и в характерной своей манере заявил:

— Цыган две зимы за одно лето отдавал. А я три «Нивы» отдам за один «пятьсот шестнадцатый»! Ап-парат!! Если вы в «Сельском часе» не покажете эту прекраснейшую машину, если не передадите наше острое желание покупать ее — не хочу и видеть вас в нашей Беловежской пуще.

Взялся я исполнять заказ хозяина-белоруса — в ответ: «Опять подкоп под «Дон»?» Даже сказать про Е-516 на телевидении тогда не дали: «Мы что, рекламбюро заграничной техники?..» Понимаю: выгодней продавать комбайны, чем покупать таковые. Но если дожились, что на международной выставке «Сельхозтехника-84» наша экспозиция, насчитывая тринадцать разделов, даже краешком не могла показать комбайн, чтоб не конфузить страну на кругу, так, может, и невредно освежать кровь импортом? Почему Бедуле, Нечерноземной зоне вообще ждать у моря погоды, а не покупать давно серийную, по СЭВу спланированную, надежную машину социалистической фирмы «Форшрит», что означает «Прогресс»? И разве не обидна такая протекционная пленочная теплица самому крупному комбайновому заводу мира, ему ли бояться свежего ветра? И как я должен был отвечать председателю? «Помилуйте, Владимир Леонтьевич, мы тут поражены вашим выбором, Е-516 — машина старая, в производстве уже десять лет, и колеса тяжелые, и кабина старых стандартов, ведь удивим Москву лаптями…»

И от преда-белоруса получил бы хор-роший пендель!

…А поездка наша была благодетельна. Она восполняла недостающие звенья. Мои заречные консерваторы увидели беговую дорожку уборочного прогресса совсем иною. Считайся с этим арбитр или нет, а параллельно с «Доном», вроде как бы бортиком, бежал-дышал живой «Ротор», а рядом действовал (не скажешь ведь — «бежал»!) колхозный, ни на что не похожий, в кузнечном еще исполнении двухфазный метод.

Мне очень хотелось бы подверстать здесь абзац-другой, как наши заложили свой молотильный стационар, а второй бригаде Орехов добыл «Дон-1200», и во что вылилась дискуссия у голубых перил. Но мне еще к своим возвращаться, сочинять не могу: «Донов» вообще в район не прислали, на стационар нет ни материала, ни подрядчика, и молотили мы и в начальную страду эпохи Агропрома обыкновенными старыми «Нивами».

А сами дивились мы вот чему. Новая техника? Что тут хитрого, путь ясный: делай барабан шириной в полтора метра, куй под него новую железную телегу, ставь мощнее двигун… Но это одна ясность, арифметическая. Другая — ротор — пускай будет алгеброй. А как смело и здорово, что у кого-то хватило дерзости и непохожести на других — взять и воскресить дедовский ток, сделать его, может быть, острием технической смелости — утворить какую-то высшую математику!..

У меня для объяснения ситуации была в запасе одна выписка из труда молодого гениального человека, но она длинновата и сложна для декламаций в бригадном кругу, и я тоже соврал бы, если б написал тут, будто провозгласил вслух такое:

«По геометрии выходит, конечно, что прямая линия есть кратчайшее расстояние между двумя точками. Но многовековой опыт действительной жизни доказывает неопровержимо, что люди в исторической практике не признают этой математической истины и умеют продвигаться вперед не иначе, как зигзагами, то есть кидаясь из одной крайности в другую. Нраву всего человечества препятствовать невозможно, и потому приходится махнуть рукою на неизбежные зигзаги и только радоваться тому, когда крайности начинают быстро и порывисто сменяться одна другой. Значит, пульс хорош, и человеческая мысль не порастает плесенью».

Написал так Дмитрий Иванович Писарев.

 

IV

После нашей встречи — такой короткой, но насыщенной — под Армавиром я не рискую, Юрий Александрович, нарушить наложенный вами запрет — и прибегаю к письму.

Не подумайте, ради бога, будто храню хоть микрон обиды! Да если б за этим дело стало — дело подъема к двум тоннам зернового сбора в среднем по нашей стране и, следовательно, отвычки от хлебного импорта — я бы ежедневно прибегал, скажем, к заводоуправлению «Ростсельмаша» и подставлял в согласованное с вами время как правую ланиту, так и левую! И было бы здесь не тщеславие, не мазохизм, а хитрая корысть: столь малыми издержками вызвать такое облегчение! Брань на вороту не виснет, но страх, что вся моя самостоятельная жизнь, уже после всех дипломов и целинного ученичества, пройдет под звездой оскорбляющих хлебных закупок, не позволяет и думать о каких-то амбициях.

У нас с Андреем Ильичом новости — и серьезные. Не то чтоб печальные или шибко радующие, просто — крупные биты информации по крайне беспокоящей нас графе. Пока мы — первая бригада прочноокопского колхоза — состязались с Соединенными Штатами умозрительно, их по пшенице обштопали натурально, и кто б вы думали? Западная Европа. Уже в восемьдесят четвертом она произвела пшеницы больше, чем все Штаты. Произошло это впервые после освоения американского Запада сто лет назад и достигнуто, как все мы понимаем, не распашкой первородных тучных прерий, а на тех же римских, галльских, кельтских пашнях, только новой селекцией, агрохимией и, конечно же, техникой. Средненьким комбайном Средний Запад с ног не собьешь, и говорить нечего…

Сказать, что нам так уж обидно за партнера, что слишком расстроили нас прогнозы, будто Европейское экономическое сообщество обставит Канаду по экспорту пшеницы уже в восьмидесятых, а «сделает» США и выйдет на первое место в мире в 90-х годах, было бы неправдой. Иное заботит. Уже тридцать держав — буквально на глазах — превратились из импортеров продовольствия в его экспортеров, и среди новых поставщиков не только богатые страны (пустынная Саудовская Аравия с притоком нефтедолларов), но и Индия, и Китай…

Самообеспечение, жизнь на своих харчах — задача еще ныне работающего нашего поколения, и она способна, думается, соединить самые разные характеры и разные представления о гласности, собственном весе и пределах дозволенного.

Я делю, Юрий Александрович, общую радость от перемен в комбайностроении. «Ростсельмаш», по вашим словам, отказался от временных работников — это прекрасно. Оседлость населения — необходимый залог накопления культуры, номады всегда отставали именно в технике. Отличная новость, что 170 тысяч комбайнов ваш завод взял на гарантийное обслуживание. Ничего, что тут только одна пятая парка — лиха беда начало… «Нива» модернизирована и делается лучше. Уже эти свершения оправдывают бумагу и нервы, потраченные на оповещение читателя относительно дел в сельском машиностроении. Понимая, что от очерков прямых перемен ждет только Манилов, я и то учитываю: если все вокруг вдруг задуют в одну дуду, то приходится что-то менять, пенделями не обойдешься.

Момент ответственный: на конвейер становится «Дон». Если тут просто технический шажок («Нива» подновленная пропускает 6 кило в секунду, а «Дон-1200» — уже шесть с половиной), то незачем было тридцати министерствам и огород городить. Надо, видно, не о вундеркинде хлопотать, а основать самонастраивающуюся техническую систему с внутренней генетикой обновления, чтобы не приходилось периодически всей громадой, на шумном майдане, доводя до пенделей, до телемонологов Жванецкого, в пожарном порядке ковать нечто столь же звучное, как и отнюдь не тихий даже в своих истоках «Дон». Без такой живородящей системы не достичь самообеспеченности зерном, факт. А систему надо отлаживать сразу, не откладывая на потом, ибо опыт учит, что этико-юридического «потом» спустя срок не оказывается.

Машина, как все рукотворное, несет на себе отпечаток и пальцев, и натур, делавших ее. Уходя в большой мир, становясь частью производительных сил людей, она одновременно воздействует на их производственные отношения. Даже в опрощенном виде. Сеет вежливость, взаимоуважение, такт — или зубовный скрежет, сеет брань, учит силовым приемам… Обращение с нашим братом, повторяю, не в счет. Но силовые приемы, применяемые даже там, где никакого отпора ждать вроде неоткуда, обладают — по закону сохранения энергии — способностью накапливаться, суммироваться, и со временем, интегрированные, вдруг треснут с силой таранного бревна, не щадя среди виновных и безвинного.

Я не только не боюсь ошибиться — хочу ошибиться в опасениях своих! Гораздо выгоднее, чтобы кто-то из пишущих, пусть даже весь их клан, оказался во лжепророках, Беликовым предстал бы перед массой, «какбычегоневышлистами», чем снова являть чудеса анатомической точности.

Я прошу вас, Юрий Александрович, помочь разобраться в вашей статье, ознаменовавшей пуск «Дона» на конвейер: ясней, в интервью «Комсомольской правде» за 26 апреля 1986 года, «Дон» задает тон».

Тон — оно, конечно, дело авторское, вкусовое, нужно о цифрах-фактах спрашивать, а не судить о том, на что, по пословице, товарища нет. Но именно тон показался здесь и настораживающим, и опасным… В следующую ночь после выхода вашей статьи произошло событие, окрасившее всю пору попустительства, хвастовства и разгильдяйства иным светом: расплачиваться за Чернобыль приходится всей стране. И не скрою — вашу публикацию перечитываю с элементами постчернобыльского мышления, насколько сумел и способен был его приобрести.

«По всем основным параметрам «Дон» своих конкурентов превзошел… Так что мы не только вышли на уровень мировых стандартов, но и превысили их». Ну, зачем так уж сразу, Юрий Александрович, — «превзошел», «превысили»… Является ли основным параметром вес машины? Наверное — да, потому что тут все: и конструкция, и материал, и технология изготовления. «Эра бегемотов» осталась позади, и «превзойти» теперь — значит сделать легче. Возьмем на поверку стародавнюю страну комбайностроения — те США, каким подкладывает сюрпризы агропром Общего рынка. Из шести моделей, предлагаемых потребителю компанией «Джон Дир», аналогом «Дону» будет скорее всего машина «8820». Мощность его турбодизеля 225 л. с., объем бункера 7,82 кубометра, вес 10149 килограммов. У «Дона-1500» соответственно 162 л. с., 6 кубометров и 13 370 килограммов весу. На 3221 кило тяжелее! И бункер меньше! И габариты у «Дона» больше — по длине на три метра, по ширине — на два. Совсем как в «Борисе Годунове»: «Что, брат? Где тут 50? Видишь? 20».

Может, иначе пока не выходило, не из чего было сделать, оно и в наше-то техническое задание (11 500 кило) новый комбайн «не вместился», но зачем же городить небывальщину? Не подходит «Джон Дир» — берем аналог из шести моделей фирмы «Аллис Чалмерз». Комбайн L3, дизель 145 сил, бункер 6,9 куба, вес 9421 килограмм — длина меньше на три с половиной метра, ширина — на три с лишним, даже по высоте на 60 сантиметров ниже… Да вообще веса в 13 тонн среди девятнадцати моделей комбайнов, поставляемых четырьмя основными компаниями, в помине нету, он оставлен давно позади! А о числе моделей (не модификаций, тех сотни) приходится поминать в связи с не менее отчаянным вашим утверждением насчет «небывалого в мире случая»: «Нигде и никогда в комбайностроении не совмещались воедино, как у нас, стадии создания конструкции, технологии, проектирования и изготовления оборудования, испытания, реконструкции, строительства. Все это позволило нам создать принципиально новый комбайн в небывало короткий срок. И главное — не об одном комбайне речь. Это — 17 модификаций машины, а если и роторный теперь в семейство «Дон» войдет, то получится более 20 машин на поток одновременно — вообще небывалый в мире случай!»

Аж уши закладывает… Узел, конечно, затянулся тугой, но в нем скорее беда, чем доблесть. А как вспомнишь, что модели-то всего две, с 1500 и 1200 миллиметрами ширины барабана, а только у четырех тех фирм — девятнадцать моделей, а зерновое-то поле Штатов единообразнее нашего и компактней, такого перепада, как между Карелией и Закавказьем, там не найдешь, а насадок для тех ли, иных культур каждая компания предлагает (навязывает, да в кредит!) по полтора десятка на модель, что роторный «Дон» — не только не убитый, но толком и не выслеженный медведь, на испытаниях этого лета гнал зерно в полову, к ярости агрономов, — так только и остается сказать:

— Грех. Проповедуем-то — молодым!

Конечно, юный читатель десятимиллионной «Комсомолки» склонен к энтузиазму: приятно и весело входить в мир везучих, могучих, всепобеждающих. Но, будучи молодым, он издревле отличается тем, что на второй раз уже не верит, нет! Недаром в очень-очень старом наставлении особо оговорена необходимость беречь доверчивость младших: кто, дескать, соблазнит единого из малых сил, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине людской. Так, метафора, мифотворчество… И прежде, конечно, корыстные преувеличения часто сходили с рук.

Только говоря молодому человеку правду, какой бы она ни была, мы уверены в том, что «перетакивать» не придется. Сознающий разделяющую дистанцию будет тянуться, сжав зубы. Да, мировые стандарты — дело ныне нешуточное, да, техническая революция экзаменует предельно серьезно, прощать не умеет, даром не венчает, но у нас средства, таланты и опыт, нужно много и упрямо работать — удача придет… Вот тебя уверяют — «в сравнении с лучшими образцами зарубежных комбайнов намолот у «Дона» был в 2–3 раза выше», и ты начинаешь себя ощущать одним из персонажей перовских «Охотников на привале». Скорей всего тем, что, смеясь, чешет в затылке. И уже не к мировой информации тянешься, а к домашней, доступной всем. Сами же пишете, Юрий Александрович, что «Нива» теперь молотит 6 кило в секунду. А паспортная характеристика «Дона-1200» называет производительность в 6,5 килограмма (хотя модель тяжелее старой на четыре тонны), у «Дона-1500» этот показатель — 8 кило. Понятно, что столь сдержанное превышение и обгон старушки «Нивы» делает не простым дело. Чтобы намолот был в самом деле в 2–3 раза больше, надо пропускать 12–18 кило в секунду! Фантазия? Значит, те «лучшие образцы» должны были отставать в намолоте от ушедшей с мировых рынков «Нивы»… Прямо по песенке: «Или ты не так играешь, или я не так пою».

Усваивать у западных фирм можно много разного, только не тягу к рекламной шумихе. Тем более что — об этой малости мы, кажется, забыли — и сбывать пока нечего, товар не наработан, реализуется не воплощенный в железо успех.

А из реальностей огорчает в вашей беседе, Юрий Александрович, одно туманное место:

«Первые партии комбайнов распределяются пока по регионам, сосредоточенным вокруг Ростова. Их обслуживание обеспечивает «Ростсельмаш». Как будет дальше, сказать пока трудно».

Сказать трудно два слова — «фирменное обслуживание». ВАЗ давно сказал — и победил тем старый «Москвич», довел АЗЛК до затоваривания, вынудил экстренно обновляться. КамАЗ тоже признал мировой технический закон — «кто делает машину, тот и обеспечивает ее работу». Мы уже имели с вами, Юрий Александрович, диспут насчет «кукушкиных детей» (термин Н. Н. Смелякова). Извините, но я и поныне убежден, что как раз практика отрыва машины от завода (забросить яйцо в гнездо, а там уж дело птички-невелички) — лишь временное и местное отклонение от общего закона, этот сбой различим в своем начале и понятен в своем конце, виден и в экономической вакханалии с запчастями, и в круговой поруке переброски ответственности. Вы же сами недавно так выразительно писали в «Правде» о потоке брака, какой может хлынуть в новый комбайн: «В нынешнюю уборку выходили из строя некоторые комплектующие изделия из-за низкого качества резинотехнических изделий, стальных сварных труб, подводили гидроагрегаты, их соединения подтекали. По-прежнему вызывали нарекания конструкция и качество шарикоподшипников разовой смазки, генераторов, стартеров, электронных блоков контроля, приводных ремней узкого сечения. Говорю об этом, чтобы еще раз подчеркнуть важность роли поставщиков».

А фирменное обслуживание как раз и сделает для покупателя неважным, кто там поставщик, есть он вообще — или детали падают готовыми. Есть завод — и его фабричная марка есть финальный интеграл, больше покупателю и знать ничего не надо! Методика кукушек завещала Госагропрому такой объем хлеборобского гнева, но и скопила такой ресурс быстрого улучшения, что первый «Сельмаш», который отважится на фирменный присмотр за всеми своими детьми, получит и признание, и признательность. Почему же «Дону» в этом — таком социально важном — деле не выйти на мировые стандарты?

А из чего собирать тот стандарт, если тебе впрямь шлют калечь?

Конечно, тут и вы, Юрий Александрович, наткнетесь на монопольность: бракованный подшипник шлет один завод, он назначен поставщиком Ростову — другому не закажешь, а станешь качать права — и в таком-то добре откажут… Как быть — я не знаю, совсем не моя епархия, понимаю лишь, что тут еще одно подтверждение: монополия родит отставание всегда, повсюду, непременно — и с плодовитостью трески. И не дадим себя обмануть, наблюдая порядки промышленных монополий Запада: капитал-то, понятно, монополистический, но все не так элементарно, в одиночку тебе не позволят выпускать ни комбайн, ни карандаш, ни куриные котлеты. Пока не зарегистрирован соисполнитель, соревнователь, конкурент, вам изделие выпускать не позволят — капитализм оберегает технический уровень!

Я буду восторженно ликовать, как самый молодой подписчик «Комсомолки», если впрямь будет спокойно доказано, что какой-то из советских комбайнов производительней, экономней, легче машин «Снерри Нью Голланд», «Кейс-Интер-нэшнл», «Аллис Чалмерз» — это будет и мой светлый день. Но думаю, что он будет и последним днем монопольности как метода, принципа, подхода. Пока же, увы, монопольность закреплена в запчасти, какую ты по-прежнему добудешь только в данной мастерской, заплатив и за деталь, и за якобы ремонт. Она затвердела в громоотводном разъездном гарантийщике, который от вашего завода мотается, спорит — и гнев перерабатывает в заявления. Монопольность, какой уж тут спор, четко выражена в единственности СМУ, вам назначенного, и в тех фондах, что у строителя в кулаке. Пока практически всюду, где хлеборобское право решать входит в сферу реальностей, хочет материализоваться, оно встречает ответ, когда-то изреченный чеховским героем: «Лопай, что дают!»

Само создание Госагропрома, все согласны, убавило сил у монопольности юридически. Слияние продовольственного комплекса в структуру с единым бюджетом, планом, курсом, с единой мерой успеха — мерой хлебом, урожаем, видом магазинных полок — обещает жизненному многообразию и де-факто материальную плоть. Если же ждать указаний на этот счет…

Указания поступили! И не сказать чтобы недавно.

«Надо бороться против всякого шаблонизирования и попыток установления единообразия сверху… С демократическим и социалистическим централизмом ни шаблонизирование, ни установление единообразия сверху не имеет ничего общего. Единство в основном, коренном, в существенном не нарушается, а обеспечивается многообразием в подробностях, в местных особенностях, в приемах подхода к делу, в способах осуществления контроля…»

Подписано: Ленин.

«…Централизм, понятый нами в действительно демократическом смысле, преполагает в первый раз историей созданную возможность полного и беспрепятственного развития не только местных особенностей, но и местного почина, местной инициативы, разнообразия путей, приемов и средств движения к общей цели… Чем больше будет такого разнообразия, конечно, если оно не перейдет в оригинальничанье, тем вернее и быстрее будет обеспечено нами как достижение демократического централизма, так и осуществление социалистического хозяйства. Нам остается теперь только организовать соревнование, т. е. обеспечить гласность…»

Ленин!

«…разнообразие здесь есть ручательство жизненности…»

Владимир Ильич Ленин.

В 1986 году проходит государственные испытания метод двухфазной уборки — в Каневской, в Ейске, в Сибири, Казахстане и прочих местах, где он себя уже — энергией спорящих с вами — проявил. В это же лето держит госиспытания опытная партия таганрогских «Роторов». Мне бы хотелось поставить на испытания — пускай пока ведомственные, в своем кругу — пробные нормы отношений между делателями техники и фиксирующими память о ней. Чего скрывать, тут личный интерес! Мне в жизни потрафило писать о Мальцеве, Бараеве, Лукьяненко, Гарсте, Ремесло и страсть хотелось бы сочинить реалистическую, нестыдную оду отечественной машине уборки.

Малых детей — и тех знаменитый кот Леопольд учит жить дружно. А нашему с вами возрасту еще две тысячи лет назад был подан пример — вон как завидно Плиний писал Тациту:

«Меня восхищает мысль, что потомки, если им будет до нас дело, постоянно будут рассказывать, в каком согласии, в какой доверчивой искренности мы жили!»

Умели жить люди!

Июнь 1986 г.

Ссылки

[1] Овечкин В. Статьи, дневники, письма. М., Советский писатель, 1972, с. 121.

[2] …добрые отцы семейств (лат.).

[3] — Мой брат впервые видит человека с другого континента, его нетрудно понять…

[3] — О да, я был в схожем положении, когда принимал у себя мистера Казакова-старшего (англ.).