СКОБЕЛЕВ
Дмитрий Степанович Скобелев — егерь. В его участок входят исток Волги и та череда Валдайских озер, что превращает болотный ручей в полноводную быструю речку. Он семнадцатого года рождения, ходьба по лесам и гребля держат его в великолепной спортивной форме. Длинен и легок, стрижка «под бокс» придает его голове юношеский вид. Отец трех дочерей; приемный сын уже служит во флоте. Дом Скобелева — в поселке Пено, на улице Рабочей, у самой воды. Познакомились мы лет пять назад.
Будучи в этих краях, я услыхал от районных газетчиков (тогда в Пено был райцентр), что лучше всех здешние поля знает один майор, бывший директор Пеновской МТС. Он оставил руководящую работу, заделался штатным охотником, выбил тут волков и рысей, но хозяйством интересуется, иногда заходит в райком отвести душу — поругаться. С ним побродить полезно, да только в день он отмахивает километров по пятьдесят, недаром прозвище ему — Лось…
Скобелев стал брать меня в свои обходы. Сначала чернотропом, потом по легкому снежку мы с двумя его лайками, старой Тайгой и глуповатым недорослем Кучумом, исходили пеновскую округу — мелкие, в ядрах валунов поля, невыкошенные лесные поляны с сухой медуницей и первой порослью олешника, устланные салатовым «сочным» мхом ельники, деревеньки, где все молодое-крепкое «изнетилось».
Дмитрий Степанович здешний. Отец его, Степан Петрович, первый и бессменный до гибели председатель колхоза «Путь к коммунизму», отличался недюжинной силой, будто бы один взносил на баржу якорь в восемнадцать пудов. В тридцать шестом году Скобелев-младший, тракторист-стахановец, уже корчевал лес, за несколько лет добыл колхозу четыреста гектаров пашни. О нем знал район, флажок от райкома комсомола ему привозила веселая и бойкая Лиза Чайкина. О довоенной деревне егерь сохранил только радужные воспоминания.
В армию он пошел механиком, с первого часа войны оказался на передовой. Воевал под Сталинградом, был ранен на
Курской дуге, на польской и германской границах, к Берлину подошел уже командиром подразделения, с двумя орденами Красного Знамени и орденом Александра Невского. Неподалеку от рейхстага его в последний, седьмой раз ранило, на этот раз в голову. Представляли, кажется, к Герою, но наградили орденом Ленина. Подлечившись, он с молодой женой Шурой, уроженкой Воронежа, вернулся в верховья.
По рассказу его матери, крепкой и строгой Кондратьевны, Степана Петровича немцы не расстреливали, а забили сапогами. Старик зимою ставил в Волге мережи, чтоб прокормиться, а солдатня хулиганила — обчищала. Петрович будто застал двух, когда те возились у проруби, и столкнул обоих. Река утащила, но с горы заметили. Он бросился бежать, да скоро запыхался.
Насколько охотно Дмитрий Степанович вспоминал про фронт, настолько не любил говорить о своей работе в МТС. Он срывал графики хлебосдачи: бабы сутками гребли против течения, а много ли в лодке привезешь?.. От всего этого у него открылась язва желудка, стала сильно болеть голова, он почернел, и врачи уже не считали его жильцом.
Тогда-то он и ушел в егеря. Два года сидел на свежей рыбе и черством хлебе, потом ел лосятину. Лес исцелил его.
Время, когда мы познакомились, было, пожалуй, самым тягостным для здешнего хозяйства. Не так даже тяжелым (без хлеба нигде не сидели, можно было заработать сбором клюквы, продажей поросят в Осташкове), как именно тягостным. Ничто так не утомляет, как бессмысленный труд, а посадка кукурузы и сахарной свеклы среди мшарников, распашка клевера, установка дорогих «елочек» на голодных фермах были заведомо бессмысленны. Вся досада, раздражение, горечь выливались в спорах-разговорах, приглашать к ним не приходилось — знай только слушай.
Помню, Скобелева заставили обложить лося. Местное общество охотников приобрело «рецензию» (именно так здесь называют разрешение на отстрел) и приступило к егерю: укажи урочище. Он просил повременить — чернотроп скрывает следы, подранок уйдет, легко наделать мяса воронам. Но буйное вече было неумолимо. Наутро мы вышли.
Дул мягкий и влажный («пухлый», сказал Дмитрий Степанович) ветер, вершины сосен мерно шумели, идти было легко. Часам к девяти мы уже были в заросшей молодым чернолесьем Бредовке. По объеденным верхушкам, помету и чуть заметным следам (удлиненным — коровы, покруглее — быка) он заключил, что лоси тут, днюют. «Пошевелить» их он боялся, взял на поводок собак, но потом вдруг решился:
— Пошли посмотрим, где Митька Скобелев пахал целину.
Невдалеке от истаявшей деревеньки Выползка он отыскал в зарослях березняка и осинника большой валун, сел на него, похлопал ладонью:
— Сюда обед привозили. А теперь вот — лоси днюют.
Подлеску было, должно быть, лет пятнадцать. Осушительные канавы уже трудно было различить.
— Как же мы будем ворочаться сюда? Ведь сколько ни отступай, а наступать-то придется.
Убеждение, что наступать придется, что землю непременно нужно возвращать — без этого тут жизни не будет — угнетало его: каждый день усиливал трудность возвращения. Уже треть пашни в районе занял лес.
Обходя урочище ради уверенности, что звери не ушли, мы встретили молодого парня с ружьем. Это был парень из колхоза «Октябрь», звали его Лешкой Матвеевым. Егерь попросил его не ходить в Бредовку, парень кивнул. Пробив каблуком лунку во льду ручья, егерь попоил собак, сломал дудочку сухого ствольняка и, почти не наклоняясь, напился сам. Закурили.
Получив после армии паспорт, Лешка уехал на целину, отработал сезон трактористом в совхозе «Западный», домой приехал на время. Денежность отпускника была налицо: и в лес пошел в новом полупальто и хорошей шапке. О заработках на целине он отозвался похвально, в уборку у него вышло по триста в месяц.
— Только пищи настоящей нету — картошки, капусты.
— Тверскому козлу без капусты беда. Оставайся дома.
— Останешься… Мать велит жениться, так одна осталась девка не кривенькая, не глупенькая, Аля, и та засватана.
— Из Селища бери.
(В Селище мы были. До войны — исправное село, теперь четыре дома, в одном лесник с женой, в трех — по ветхой старухе. Они собрались у сарая, сортировали тресту, судачили — дадут Нюське в телятник новый фонарь или нет.)
— Напрасно вы тут эмтээсы раскурочили, — сказал Лешка. — Целину и ту совхозами осваивают, а вы хотите здесь на колхозах устоять.
— Что ты про колхозы знаешь, — вздохнул Скобелев. — Колхоз — сила.
— Да уж видим. Ольха в деревню пришла. Кто поздоровее, к Волконскому бежит… («К Волконскому» — значило в Торжок, где руководил районом пеновский уроженец и популярный партизанский командир с княжеской фамилией. Он не забывал земляков, помогал устроиться.)
— Ладно, — вместо прощанья сказал Лешка, — схожу в Клин. Может, рябца подшибу.
Я уже порядком устал, когда Скобелев предложил завернуть к его тетке, Татьяне Голузеевой. Завернули, хоть оказалось не близко.
Усадила она нас на кухне, принялась угощать клюквой и солеными груздями.
— Себе небось августовской не оставила? — усмехнулся
Дмитрий Степанович, зачерпнув ядреной ягоды, — Они тут с августа начинают клюкву драть, когда еще белая, — пояснил он мне, — Пока сдавать, покраснеет, только легкая будет, как пробка. Все равно — сорок копеек кило.
— Грешны, батюшка, — кивнула тетя Таня. — Сам-то тоже не один мешок сдал, лучше тебя никто мест не знает.
Намек на этот источник заработка Скобелеву был неприятен, и понятливая тетка тотчас сменила тему:
— Приемщик хоть за пробку платит, а колхоз что? Все ж двадцать копеек на трудодень, а пользы-то! На кукурузу только весной план, а осенью не убирамши. Нониче трактор бороздки делал, а мы бросали и ногой прикрывали. Бригадир — «остри топоры, рубить придется», а она, спасибо, не взошла. Ну, за что ж платить, дурья ведь работа.
— Нахальство, — сказал Скобелев. Этим словом определялось у него и браконьерство, и хулиганство, и воровство, вообще нарушение жизненных правил, обязательных для всех. Кукуруза была явным «нахальством».
— И с хлебом тоже: навозу не кладут, что галка уронит, то и в земле. Сколько в сеялку всыпят, столько и соберут, да сеют боб, а убирают шушеру. Вон Володю опять за семенами нарядили.
Володя, двоюродный брат Скобелева, был тут заместителем председателя колхоза.
— Шестьдесят рублей чистыми деньгами в месяц! — с гордостью сказала тетя Таня. — И всякий скажет: такому стоит. На свою ответственность нониче комбайн переправлял через Волгу, а плотик — козу не удержит. Потом мне говорит: «Чуть не посивел». Мы, Голузеевы, смелые!
В тепле разморило, да и тетя Таня уговаривала дождаться Володю. Но Скобелев поднялся, взял ружье:
— И так потемну вернемся.
— Все к невестам своим торопишься, — вздохнула тетка.
Верно, торопился он к дочкам и жене. Я заметил: уйти он мог как угодно рано, но в удовольствии провести вечер дома отказать себе не мог.
В «невестах» души не чаял, баловал, чем только мог, а женой откровенно гордился и не считал себя ровней ей. Семья, дом, полный веселых голосов, были той частью его мира, где все нормально, правильно. Из недомолвок его и умолчаний я мог заключить, что он понимает: егерство в глазах Лешки-тракториста или любящей его тетки никогда не станет достойным самостоятельного мужика занятием. Что ни толкуй, а от дел он отошел, выпрягся, и доводить разговоры до той остроты, когда могут сказать: «Да ты сам-то что, только критиковать горазд?» — он не должен. Снова, пожалуй, не впрячься, но живой лес, где наведен порядок, и семья давали радость, которой хватало на жизнь.
Александра Николаевна (работала она лаборанткой в больнице, почему Дмитрий Степанович и называл ее медиком) не потеряла за долгое замужество южной энергии и подвижности, бывала в курсе всех новостей. Через нее Скобелев водил знакомство и хлеб-соль с районным «полусветом» — кое с кем из врачей, работников лесничества. Она училась заочно, кажется на фармацевта, но дело, по-видимому, шло туговато.
Среди дочерей любимицы у него не было. И младшая Леночка, и средняя, склонная к математике Валечка, и строгая, как классная дама, Танечка — все считали «папушку» своей личной собственностью, все склонны были устроить «малакучу» на старом диване, и дурень Кучум рычал тогда из-под вешалки, опасаясь за хозяина.
От «невест» я узнал о лесной жизни кое-что для себя новое.
Волчий закон — это когда делят поровну на всех. «Папушка по четыре волка одной кошкой травил».
Бобра потому извели, что попы его рыбой записали, чтоб есть в пост.
Куница на глухарях летает. Хорошего летуна, бывает, и пощадит.
Со Скобелевым было трудно ходить потому, что в лес он шел так же быстро, как и из леса к дому.
Об увиденном в хождениях с егерем я написал в газету. Разговор о проблемах Нечерноземья тогда считался бестактностью, за публикацию статьи нагорело.
Потом знакомые рыболовы и охотники изредка передавали приветы с верховьев. Иные намекали, что там не все ладится, но что именно — понять было трудно.
Только в середине апреля нынешнего года я собрался наконец съездить к Скобелеву.
Уже в Калинине высота волжской воды предупредила, что попаду в самую распутицу, однако отправился — бетонкой до Торжка и разбитым грейдером дальше. И нынешний тракт проходит тем же «путем селигерским», каким некогда шли к Новгороду татары, «посекая людей, яко траву».
Над дорогой висел птичий грай — на древних, еще радищевских, может быть, березах чинили старые гнезда грачи. Опушки, заросшие гари были еще сиреневыми, но ольха цвела в полную силу. Сороки, качаясь на ее ветках, сбивали с сережек пыльцу. Овражки, канавы, промоины — все было полно талой, цветом в крепкий чай водой. Почти у каждой придорожной избы полоскали белье.
«Бабы белье полощут, вальки на небо кладут» — не про эту ли пору, не про здешний ли край? Что стирают все разом — понятно: вода сейчас у самых окон, мягкая и чистая, ведь снег до последнего часа тут остается крахмально-белым. В огородах и полях дела пока нет, а идет вербная неделя, за ней и «страшная» (страстная). И если куличи печет редкая семья, обходится покупным кексом, то вымыть после долгой зимы все занавески, подзоры, цветастые наволочки, половики, высушить все на вешнем ветре хозяйка считает долгом и, пожалуй, удовольствием. Вальки же…
До неба здесь рукой подать.
Волга, известно, течет «издалека, долго». Чтобы достичь раскатов Каспия, соединить великую череду таких непохожих городов, природ, климатов, произношений, ей нужно ниспадать с некой гигантской, поднебесной высоты, иначе просто не хватило б духу. Кавказ — стена, Урал — пояс, вершина страны — двускатная крыша Валдая.
Надо полагать, «верховность» Селигерской округи, особую значительность здешних мест как истока чего-то важного и незаместимого администраторы и идеологи прошлого сознавали крепко. В противном случае не объяснить, почему город Осташков и его уезд, лежащие в стороне от главных дорог, обладающие не бог весть какими природными ресурсами, так резко выделялись культурой и благоустройством из ряда прочих российских уездов.
Рыбачью слободу, названную именем какого-то Евстафия, отобрал для своей опричнины Грозный, после ею владеют патриархи. При Екатерине городу пожалован герб (три серебряные рыбки на голубом поле), тут действуют больница, воспитательный дом, богадельня. В 1805 году в Осташкове открывается городской театр. По Селигеру пошел первый российский пароход. В середине прошлого века здесь уже есть каменные мостовые, газовое освещение, городской сад. Земство открыло в уезде тридцать школ, три больницы, в них служат шесть докторов, семь фельдшеров, акушерки — концентрация для девятнадцатого века удивительная.
Церковь стимулирует паломничество в верховья народной реки. Канонизирован Нил Столбенский. Фигура предельно тусклая, о нем и сказать-то нечего: двадцать семь лет жил на острове, питался ягодами, умер… Не сравнить ни с Нилом Сорским, писателем, обличителем монастырского корыстолюбия, ни даже с торжокским Ефремом, известным хотя бы близостью к реальным Борису и Глебу. Но не беда, свято место пусто не может быть: разумный выбор дня находки мощей (после сева, перед сенокосом, когда простой человек свободен, а Селигер на диво хорош) и значительные капиталовложения принесли свое. Нилова пустынь отстраивается с петербургской широтой и державностью: остров облицован гранитом не хуже набережных Невы, столичный архитектор возводит громадный собор, сооружаются гостиницы, подворья, число паломников поднимается до сотни тысяч в год. Тут, как справедливо говорит антирелигиозная брошюра, «один из очагов мракобесия дореволюционной России». Но плаванье на расцвеченной барке — «осташевке», светлые воды Селигера, воздушные (подуй-поплывут) его острова, колокольни и кущи чистого Осташкова оставляли, надо думать, глубокое впечатление, могли вспоминаться всю жизнь.
Сейчас Осташков — заурядный районный город, ничем не выдающийся, кроме разве преданной любви к нему коренного «осташа», трудностей с причалами (частным моторкам несть числа) и милиции на подводных крыльях. Впрочем, громадные запасы тишины, хвойного воздуха, ясной воды, уединения уже разведаны москвичом и ленинградцем. Здесь не сочинское бытие с рублевой койкой в сарайчике — едут семьями, живут в палатках и не оставляют больших денег местному населению (которое, согласно путеводителю, отличается добротой и приветливостью).
Совет Министров Федерации ассигновал пятьдесят миллионов рублей на создание здесь туристского комплекса. Начато строительство гостиниц, организованы охотничьи хозяйства, асфальт будет проложен к самой деревеньке Волго-Верховье, куда сейчас можно проехать только в сухую погоду на гусеничном тракторе. Но об этом позднее.
Свернув от Осташкова на Пено, я в первой же из деревень, некогда исхоженных со Скобелевым, принужден был остановиться. Потому что здесь рубили новый дом!
В Лопатине, я твердо помнил, оставалось четыре мужика: три тракториста и заместитель председателя колхоза Митраков Иван, он и навоз у коров, бывало, чистил, и за сеном ездил — «трудно с кадрами». До войны людная, с мощеной, обсаженной ветлами улицей деревня насчитывала сто домов, теперь же они в порядках редки, как зубы в старушечьем рту. Но вот — строятся!
Рубил дом Галахов Иван, тракторист тридцати лет. У него уже трое детей, у тещи стало тесно. «Плотить» он пригласил Федорова Александра, дальнюю родню. Не даром, конечно, — сговорились на восьми рублях в день. Поскольку была затронута деликатная сторона, плотник исподволь напомнил шурину — дескать, есть за что брать. Говорил он обыкновенно для «осташа», то есть складно — не пословица, однако слова в фразе не переставишь, ее можно или забыть, или запомнить в точности.
— Сырое мягко, как репа, а с сухим намучишься (о дереве).
— Лес валят без суков, что комель, то и макушка.
— Рублю не на мох, а на чистый паз: сразу щели видно.
Дом просторен, семь метров на шесть, и высок — шестнадцать венцов. Как это — «где деньги»? Теперь тут совхоз, зарплата без опозданий. Ну-у, про то и вспоминать нечего, вся округа теперь совхозная, вколотить пятерку в день можно, если трактор новый. Теперь и пенсия сносная, и по бюллетеню платят. В Торжок уже не тянутся, будет. Жизнь совсем иная пошла. Митраков? Бригадиром теперь, во-он конюшню рубит…
Крепкие мужики, острые топоры, свежий запах дерева. Перемены в верховьях: Иван Галахов рубит дом!
Через час я уже сидел в знакомой кухне скобелевского дома, и Дмитрий Степанович, по охотничьей карте показав мне новые совхозы, с жаром подтверждал:
— Совсем иное дело, что вы! Тетка-то моя — помните? — не нахвалится. «Бригадира, говорит, не жду, чем свет схвачусь и корма возить: что телега, то и денежка». Люди обулись-оделись, скот держат, выходной узнали. Заводят городскую обстановку — шифоньеры, диваны. Господи, лет бы десять назад такие условия — разве докатились бы верховья до беды? Вот сходим по деревням, сами увидите. Совсем иное дело!
В доме было тихо. Он показался мне запущенным — словно не хватало молодой женской руки. В окошко я увидел: у сарая перекладывала дрова Кондратьевна, возле нее лежал незнакомый мне серый пес. Спросил Скобелева о старых лайках.
— Давно ж вы не были… Схоронил и Кучума и Тайгу: чумка задавила. А это Осман, ничего собачка, уже знают его, пасем с ним лосей. Леночка его очень любила, в письмах все велит его погладить.
— Как, дочка уехала?
— Ага, — кивнул Скобелев, глядя в окно. — С мамой. Шуре, знаете, доучиваться надо, так родня ее под Воронежем устроила, в санатории работает. Ездил туда. Громадный город! Два миллиона. Валечка тоже там, уже на третьем курсе физмата. А Танечка скоро диплом получит, замужем, гляди — сделает дедом. Сын службу кончает. «Папушка, — пишет, — не могу теперь жить без моря, останусь в Мурманске». Вот сколько новостей. Теперь Кондратьевна командует парадом. И то — скучно ей было в деревне…
Егерь остался один. Дом был тот же, но веселья, молодости в нем больше не было. Расспрашивать его я не решился: дело семейное.
Но хозяин ушел в магазин за приличествующей случаю покупкой, и Кондратьевна с откровенностью деревенской женщины сказала мне:
— Это я виновата. Приезжала, управляться помогала, вот Шура и почуяла волю. Не топталась бы я тут — жила б она с мужем. Конечно, райцентра теперь нету, молодым тут не житье, на что им те глухари да зайцы? Да только никак он один не привыкнет. Первое время, чего греха таить, попивал, а потом стал книжки читать… Ничего, скоро гриб пойдет, ягода, времени думать не будет. Посылать-то надо, вот теперь сколько домов…
За вечерней ухой Дмитрий Степанович был весел и словоохотлив, но я заметил: про землю и про лесные дела не говорил. Со смешком рассказал только, что егерям в новом охотничьем хозяйстве забот полон рот: будто предупредили их, что в сезон приедет заграничный принц, или кто — словом, большая персона, у него есть желание отстрелить лося с двенадцатью отростками на рогах. Чтоб ровно дюжина! А егери-то — вчерашние колхозники, чуть ли не семьдесят душ перешло, теперь прикармливают быков.
Больше же делился впечатлениями о прочитанном за зиму. «Война и мир» — неконкретно, «Преступление и наказание» — совсем неконкретно, зато «Хлеб» Алексея Толстого — конкретно, про Ворошилова…
Утром, ясным и радостным, прямиком через бор, по кочкарникам с прошлогодней бурой клюквой, по древесной траве вереска, обходя стороной глухариные тока, пошли к бывшей усадьбе МТС, где он работал, — теперь тут совхоз «Пеновский».
Вышли к деревне Барвенец. От строения на околице, под самой опушкой, тянуло свежим ржаным хлебом, и Дмитрий Степанович предложил:
— Поля Виноградова пекарит, зайдем корочку пожуем.
Дюжая раскрасневшаяся тетка орудовала у печи — вынимала формы, вытряхивала хлебы на брезент.
— Привет попечителю, как припек кормит?
— А-а, главный леший пожаловал. Небось рябца занес?
— И так гладка. Ты нам свеженькую горбушку, хотим пробу снять.
Поля доказала правоту путеводителя, мы принялись за хлеб с крупной солью. В отношении женщины к Скобелеву уже не чувствовалось, что перед ней — директор, пусть и бывший: то ли изгладилось былое в памяти, то ли мой знакомый вовсе опростел. Она рассказала, что печет по сто буханок в день, пока хватает, но подрастут поросята — не станет хватать, пойдут жалобы.
— Народ денежный — пенсионеры! По тридцать рублей со старухой получают, пару кабанчиков колют в год, настачишься тут. Ну ничего, как станут жалиться, мы мучки побелее, пускаем по восемнадцать копеек кило. Чисто пшеничным кормить накладно.
Все люди нынче, сказала Поля, на картошке, семенной бурт открыли. Кажется, и агроном туда поехал.
На всхолмье за деревней душ десять немолодых женщин перебирали картофель. Бурт, видно, был укрыт кое-как: много померзло, погнило, половина шла в отход. Отвозил отобранные мокрые клубни в деревню старик в косматой шапке. Сидя на телеге, он громко толковал с худощавым мужчиной — агрономом Погодиным.
— Вот, Степаныч, — обратился старик за поддержкой к егерю, — говорю я товарищу Погодину, что никогда так не жили, ни до колхозов, ни в колхозах, а бабам все мало. Было, утром встану, и до завтрака у меня шапка мокрая. А теперь подъем в восемь: «Бабка, есть подавай!»
— Да ты нас послушайся — будешь вставать с зарей, — перебила его, распрямляясь и держась за поясницу, плоскогрудая, с зимней бледностью на лице женщина.
— Сказал — не буду… Да и бабка тоже — хлеба не печь, молоко будет…
— Будет оно, как опять лето без пастуха, в очередь. Брался бы, дядя Сенька, послужил бы бабам.
— Отслужил, хватит, — досадливо отмахнулся дядя Сенька. — Копейка вольнее стала, не всякий горазд ломаться. Сама паси. Будет нужда — на льне заработаю. Теперь порядок городской, верно, товарищ Погодин?
— Ты давай-ка трогай, — улыбаясь сказал Погодин, — Намолчался за зиму, в день не наверстать…
Мы разговорились с Погодиным. Прошли полем редкой и тощенькой озими, едва подсохшим после талых вод, лугом с пленкой от истаявшего снега на сухой траве, поглядели коровник. Он охотно, складной, как и у плотника, речью («калий с азотом дали, фосфора не пришло») рассказал об урожаях, делах.
Зерновых в прошлом году совхоз собрал по два с половиной центнера, столько же, сколько высеял. Да и с этим намолотом намучились — деть некуда, ни сушилок, ни складов. Семена каждый год привозят, откуда они — агроном не знал. Севооборота не получается: люпин не вырос, семян клевера нет. Почвы сильно закислены, органику видят только прифермские поля, идущие под картофель. Считается, что минеральных удобрений вносят по полтора центнера на гектар пашни, на самом же деле их получает один лен. Он тут убыточный: убрать в срок не удается, качество низкое, да и везти на завод разорительно — до самого Селижарова по бездорожью.
Луга на две трети заросли кустарником, косилки не пустить, выручает дядя Сенька с косой, гектар с грехом пополам сбреет — спасибо. Средний контур поля — гектара полтора, отсюда и выработка техники: тракторист только и делает, что «повяртывается». Мелиораторы, правда, начинают шевелиться, но организация у них немощная, леса просто боятся.
Да, значит, хозяйство от перехода с колхозного на совхозный путь не поднялось. Народ настроен добродушно, былой горечи нет и в помине, и тезис дяди Сеньки «копейка вольнее стала» заметен буквально во всем. Но влияния на дело эта копейка не оказывает, с урожаями она не сцеплена, потому — «не всякий горазд ломаться». О материальной заинтересованности говорить мудрено, потому что ничего материального под такой зарплатой нету. Если все так, спросил я агронома, то не выгоднее ли для государства вовсе не сеять тут хлеб и лен, чтобы не множить убытки.
— Не пустовать же земле! — возразил Погодин, — Во-первых, есть погектарный план на каждую культуру, так что, агроном, не брыкайся. Лен, например, нужен для суммы реализации, из нее исчисляется оплата персоналу. Потом — людям зарабатывать на чем-то надо? Оплата сдельная, есть тарифная ставка, начисляем по производственным операциям.
Сдельная оплата… Позже я прочитал в газете статью, поразившую меня верностью одного сравнения. Если бы охотнику платили не за добытые шкурки, а за число выстрелов в лесу, независимо от попаданий или промахов, то в урочищах стояла бы канонада, а мехов бы на аукционах поубавилось. (Ради точности надо добавить, что в совхозной системе оплаты «число выстрелов» ограничивается фондом зарплаты — нормированием пороха, так сказать; сколько раз положено бабахнуть, известно уже с начала года.)
О негодности сдельщины говорится давно, и достаточно резко. Ни для кого не секрет, что она наказывает старательного земледельца и поощряет халтурщика. «Действующее в настоящее время положение по оплате труда в совхозах настолько несовершенно, что оно тормозит производство, — звучало с трибуны мартовского Пленума ЦК КПСС. — …При существующей системе оплаты труда в совхозах высокопроизводительный труд оплачивается даже хуже, чем труд средней или даже низкой производительности.
Из-за несовершенства оплаты труда чаще всего в совхозах страдают добросовестные механизаторы. Настало время узаконить вопросы материального поощрения механизаторов…»
Аккордно-премиальная система и другие приемы, соединяющие личный и общественный интерес совхозного рабочего, внедряются более всего в местах южных, черноземных, где странность сдельщины и прежде стушевывалась возможностями почв и климата. В нечерноземной же зоне, где хлеб не родится, а создается, сдельная оплата вырастила и сберегает удивительное, чуждое экономике и агрономии явление: ржаной урожай сам-два.
Совхоз «Пеновский» — одно из 455 хозяйств Нечерноземья, где в 1966 году урожай озимой ржи составил менее четырех центнеров с гектара. Средний намолот всех совхозов Калининской области в 1966 году — 5,5 центнера. Значит, в большинстве своем они вошли в группу на 1387 хозяйств зоны, чей урожай в том году был ниже шести центнеров. Группа эта составила почти треть общего числа хозяйств Нечерноземья, под зерновыми она держала миллион двести тысяч гектаров.
Здешние три или пять центнеров намолота принципиально отличаются от такого же сбора в Кулунде или Заволжье. Там это несчастье: надеялись на сто пудов, затраты произвели по этому расчету, а в силу определенных обстоятельств надежды рухнули. Здесь же, в зоне гарантированных, то есть пропорциональных затратам, урожаев, и предполагалось получить три или пять центнеров. Во всяком случае, большинство работавших знало, что нормальному колосу взяться неоткуда, что милостей от природы ждать впрямь нельзя: почвы закислены, только хвощ и всходит, органики поле не видело с сорокового года, азота и фосфора в нем на три, ну — на пять центнеров. Это не расширенное, даже не простое воспроизводство, потому что урожай сам-два (высевают здесь не менее двух с половиной центнеров) не может восполнить трат на горючее, запчасти, на оплату Ивану Галахову, — значит, новые ценности не создаются, только исчезают уже созданные.
И все же такова сила у сдельщины, что организуется массовое фарисейство. Иван Галахов пашет делянку у опустевшего Селища, зная, что вырастет «шушера»; заправщик привозит ему солярку тоже с сознанием, что работа эта не настоящая. И механик, доставляющий запчасти, и агроном, меняющий «шушеру» на семена, и парторг, создающий общественное мнение вокруг передовиков и бракоделов, тоже участвуют в условленном действе, итогом которого будет не новый хлеб, а сносная жизнь исполнивших такие-то операции. Если плотника Федорова его мастерство кормит и он с гордостью отмечает рубку «не на мох, а на чистый паз», то мастерство и старательность Галахова и Погодина отключены.
На пенсии жил не только дядя Сенька — весь совхоз «Пеновский».
— Это со стороны легко рассуждать, — сухо заметил Погодин. — На бедного Ванюшку все камешки. А кто влезет в его шкуру, тот поймет: иначе нельзя.
Уже один, без Дмитрия Степановича, у которого были свои дела, я поездил по совхозам района, запасся кое-какой статистикой и сам стал приходить к успокоительному, расслабляющему сознанию, что «иначе нельзя».
И в былые времена, скажем — к 1927 году, Осташковский уезд хлебом себя не прокармливал: проживало здесь 169 тысяч человек, на крестьянский двор выходило по три гектара пашни, а ржаной урожай держался на уровне семи центнеров. Но содержалось громадное по сравнению с нынешним количество скота: восемьдесят тысяч голов крупного рогатого и сорок тысяч лошадей. Луга, клеверища обеспечивали кормом, ясно прослеживалось молочное направление. Земледелие, созданное среди лесов и морен сохою и для сохи, не было приспособлено к использованию тракторов, и не случайно молодые колхозы сразу же принялись за раскорчевку, создавая поля деятельности «стальному коню».
Сейчас в районе под пашней только пятая часть угодий. Зерновых в 1966 году было собрано в среднем по 4,3 центнера (сюда вошел и высокий намолот старого, специализированного на птице совхоза «Луч свободы», расположенного в подворье бывшей Ниловской пустыни). Естественные сенокосы, закустаренные и истощенные, дали по семь центнеров сена. Почвы «испустованы», минеральные туки идут, уже говорилось, под лен. Старый круг: мало удобрений — нечем кормить — мало скота — нет удобрений.
Меры экономической реформы (мощные рычаги цен, стабильность планов, государственные дотации на мелиорацию) здесь странным образом или лишились силы, или даже тормозили рост.
Твердый план. Им здесь закреплено производство льна, убыточное из-за малолюдности деревень и удаленности от заводов. Но край-то — льняной! План поставок зерна мизерный, скорей символический — 350 тонн, столько район съедает в декаду. Себестоимость центнера — порядка двадцати рублей — невероятно высокая даже при нынешнем уровне закупочных цен. Но раз сеют зерно, надо его сдавать, «иначе нельзя».
Мелиорация. Скорость наступления леса в районе — шестьсот гектаров в год, мелиоративная станция с бедным своим парком способна оттеснить его на четырехстах гектарах. На гектар разрешено тратить сто двадцать рублей. Надо ведь беречь деньги, чтоб хватило на большую площадь. Уложиться с раскорчевкой, уборкой камня, с осушением в эту норму немыслимо, и мелиораторы ищут гектары ценою подешевле. Осушение ведется открытым способом. Конечно, расход земли под дренажную систему велик, а уход за канавами дорог. Но гектар закрытого дренажа раза в четыре дороже открытого, к тому же и гончарной трубки нет. Была мысль — пока вовсе не осваивать новые площади, а собрать силы и торфом, известкованием заставить родить поля, где не нужна мелиорация. Но область поправила: есть план введения площадей. Отдавать под культурные пастбища пахотные участки (а и такая мысль была) категорически запретили: луга не выкашиваются, зачем же транжирить пашню? Логично.
Капиталовложения в развитие туризма. Пятьдесят миллионов рублей, отпущенные на Селигерский комплекс, пойдут на строительство пансионатов, гостиниц, дорог, оживят край. Правда, на специализацию хозяйств для обслуживания потока отдыхающих, то есть на молочные фермы, теплицы, дома для доярок, на дороги к молочным заводам, денег не дано. Благодать оборачивается новой бедой: на обслуживание комплекса нужны люди, из бригад уйдут последние животноводы. Но обслугу курортному Селигеру дать надо, иначе нельзя, — и он требуемое получит.
И в настроении районного звена угадывалось то же понимание «иначе нельзя», то же нежелание томить душу. И в совхоз «Селигер», что в селе Святом, прислали нового директора, молодого инженера Силова. На исполкоме сельсовета он обсуждал с бригадирами план сева. Бригаде, в которой из полеводов осталась только одна женщина (я видел ее, зовут ее Надей), запланировали посеять 38 гектаров льна. «Ну, как думаете вывяртываться?» — учительски-строго спросила председательница сельсовета. Бригадир, покосившись на новое начальство, попросил было заменить зерновыми — их хоть комбайн уберет, но директор уже принял условия игры, утвердил немыслимый план, и бригадир пообещал: «Вывяртывались ведь раньше, не подкачаем». (Осенью в «Селигер» прислали четыреста студентов Калининского политехнического института с проректором во главе. Надя учила их расстилать плохонькую соломку.)
Нужен был толчок со стороны, чтоб понять, что меры реформы ни при чем, что убыточный лен в 120 рублей на гектар — та же кукуруза, протянутая в сегодняшний день, что порочный круг разрывается совершенно иной стратегией хозяйствования. Отказом от окостеневших схем, уборкой подгнивших шлагбаумов. Опорой на принципы рентабельности, хозяйственного расчета, на ту щедрость, что на поверку оказывается подлинной бережливостью, заботой о своих сегодняшних выгодах с непременной мыслью о внуках. В целом говоря — стратегией экономической реформы.
На западном скате Валдая — тихий город Холм, за ним Псков, Изборск, Печоры с чеканными прапорами над шатрами башен, а там уже Россия зовется (по-эстонски) Венема, или (по-латышски) Криуе, по племенному имени кривичей. Этим летом, необычайно урожайным на зерно, белые грибы, рябину и яблоки, мне довелось поездить по хозяйствам Прибалтики.
Уже с трудом верится, что десять — двенадцать лет назад Эстония собирала по шесть центнеров зерна, а в Земгальской низине за Ригой обычным был урожай сам-два. Сейчас Эстония получает больше двадцати центнеров на круг (не говоря о лучших хозяйствах, где урожай приближается к сорока), картофеля в среднем — 170 центнеров, в производстве мяса на душу населения она значительно обошла соседние по Балтике Швецию и Финляндию. Главное же — так развит аграрный потенциал, создан такой задел, что не остается сомнения: маленькая республика вскоре выйдет на уровень стран самого интенсивного сельского хозяйства. А ведь, по присказке, бог забыл создать землю для эстонцев. Он вывернул карманы, высыпал остатки песку, камней, мха, плеснул болотной воды, сунул эстонцу в руки лопату и попросил: «Ты уж доделай, Юхан, я отдохну». Довоенный урожай республики не переходил за одиннадцать центнеров.
Чем был прорван круг «урожай — удобрения — урожай»? Конечно, вложениями капитала. «Мы видим, что житницей в Западной Европе на глазах наших перестает быть один наш чернозем… — цитировалось на мартовском Пленуме Центрального Комитета наблюдение Д. И. Менделеева. — Причина — не в земле, не в труде, а всего больше в капитале… Скажу проще, сельскому хозяйству нужно больше капитала для получения данного дохода, чем другим видам промышленности, если считать землю за капитал». Вложения идут, понятное дело, в удобрения, в технику и мелиорацию, они разумно дозированы, один элемент помогает эффективно проявить себя остальным. Эстония ежегодно вносит на гектар культурной площади порядка семи центнеров минеральных удобрений. Но если доза искусственных туков возросла за шесть лет на 26 процентов, то органических — почти в два с половиной раза, гектар получает теперь ежегодно девять тонн торфонавозного компоста. Секрет в мощном развитии индустрии естественных удобрений. На каждой ферме в громадных количествах перерабатывается, оживляется мертвый азот торфа, а щедрая заправка компостом позволяет с толком использовать химический азот и фосфор.
Термин «культурная площадь» знаменует собой отказ от догматического разделения угодий на пашню и выпас — разделения, идущего у нас от писцовых книг XVII века. Долголетнее культурное пастбище — это чрезвычайно продуктивная плантация трав, удобряемая наравне с зерновым массивом и дающая летом самый дешевый корм. На корову эстонских хозяйств приходится в среднем полгектара пастбищ, это и помогло поднять средний надой выше трех тысяч литров. Не только малопродуктивная пашня, но и отвоеванные у леса земли, осушенные и расчищенные от валунов болота охотно отдаются под такой метод использования. Осушают для пастбищ так же, как и для пашни, — только закрытым дренажем.
Закрытое дренирование — современный индустриальный метод сотворения земли. Ровный массив, пронизанный под пахотным или травным горизонтом жилами керамического водостока, качественно отличается от неосушенного угодья. Почва «дышит», улучшается ее биологический режим. Гарантия, что сев закончат в лучший срок, а урожай соберут и в дождливый год. Разумное использование удобрений и (за счет укрупнения полей) техники. Реже туманы, не наползет кустарник…
Гектар закрытого дренажа в среднем по Эстонии обходится в 540 рублей. Дорого? Зато нормой прибавки урожая на капитально улучшенном гектаре считаются 15 центнеров кормовых единиц (опять-таки неважно, зерновых или клеверных). Система подземного стока окупается урожаем максимум в пять лет, а работает десятилетия (под Таллином я видел исправно служащий дренаж 1853 года), поэтому все Прибалтийские республики ведут дренирование только закрытым способом: Эстония нынче «создала» сорок тысяч гектаров, Латвия — восемьдесят тысяч, Литва — сто десять тысяч. Значение коренной переделки земли отцов и дедов отлично сознается и с гордостью пропагандируется. На краях вновь созданных земельных массивов под Пярну мне показывали крупные, вроде того, скобелевского, валуны. Это памятники труду: на камне высечено, кем и когда этот участок земли подарен народу. Вся республика празднует День мелиоратора; дренажных мастеров чествуют, как героев. Ученый-экономист Александр Ритт, человек сугубо рациональный, без тени аффектации сказал мне: «Мы работаем для своих внуков».
Размах мелиораций, немыслимый, разумеется, при буржуазной власти в Прибалтике, стал возможен благодаря исподволь скопленной мощи индустрии. До войны в сельском хозяйстве Эстонии работало четыре экскаватора, сейчас же совершенных многоковшовых экскаваторов — более восьмисот. Сотнями миллионов штук исчисляют выпуск гончарной трубки литовские и латвийские заводы. Качество ее высокое: шведские фирмы добиваются поставок именно прибалтийской керамики.
Конечно, стопроцентная государственная дотация на осушение, отсутствие механизма, гарантирующего возвращение затрат, кое-кого балуют, приучают к безотчетному мотовству. В Латвии, например, семьдесят восемь тысяч гектаров осушенных угодий в прошлом году вовсе не использовались. Там, где бесплатными для хозяйства вложениями в мелиорацию стараются перекрыть нехватку иных слагающих успеха, отдача, естественно, самая низкая. И она, наоборот, удивительно высока там, где тормозила дело именно переувлажненность. Организаторы все ясней сознают, что мелиорация не может быть дареным конем, что нужна система материальной ответственности за вложения в землю.
— Хозяйство за деньги должно отвечать деньгами, — говорил мне О. Я. Валинг, председатель Госкомитета по мелиорации и водному хозяйству Эстонии. — Если по вине колхоза или совхоза, которые просили помочь мелиорацией, через три года после освоения участка нет проектной урожайности, логично потребовать от него в госбюджет часть израсходованных средств. Считая от недополученной продукции, понятно.
Высоту класса работы прибалтийских мелиораторов поможет понять один пример. В латвийском совхозе «Вилце» мастера Елгавского управления успевают сделать закрытый дренаж, всю систему водосброса и подвести к полю дороги за время между уборкой парозанимающей культуры и озимым севом, то есть месяца за полтора. Директор совхоза П. Бицинь говорил, что пришлось из кожи лезть, чтоб успеть за мелиораторами — дать каждому новому гектару тонн по сто компоста, по полтонны аммиачной воды, пять центнеров суперфосфата. Зато урожай этого лета на новых полях вполне удовлетворительный: по 35 центнеров ячменя на круг, а пшеница «мироновская» дала по сорок семь центнеров.
Чтоб был понятен прибалтийский темп «сотворения земли», скажем, что во всех нечерноземных областях РСФСР в 1967 году планировалось осушить закрытым способом только 40 тысяч гектаров. Если Елгавское управление, о котором мы помянули, способно дренировать в год семь тысяч гектаров, то 33 мелиоративные станции Калининской области получили план закрытого осушения на две тысячи гектаров — и не выполнили его.
Преимущества подземного водосброса и вообще комплексного облагораживания массивов (с расчисткой от камней, с подведением дороги) специалистам достаточно ясны, но дело в том, что области Центра и Северо-Запада не готовы к применению современной технологии. В прошлом году Федерация получила из Таллина только 36 дренажных экскаваторов, но дело не так даже в землеройной технике, как в гончарной трубке. За год все кирпичные (специальных-то нет) заводы российского Центра не вырабатывают и ста миллионов штук. Решено срочно построить двенадцать заводов с годовым производством в полмиллиарда трубок, но начато строительство только двух, а на десять заводов пока не поступила проектная документация. И к семидесятому году, считают осведомленные мелиораторы, РСФСР не сумеет, по-видимому, достичь уровня Литвы, не говоря уж о всей Прибалтике.
Впрочем, мелиорация — лишь часть комплекса научных и экономических мер, какими движется аграрная индустрия трех республик. Нельзя не заметить целенаправленности и решительности действий, отсутствия всякого «идолопоклонства», строгого рационализма при глубоком внимании к будто бы мелочам, деталям и частностям.
Уже разработкой системы использования культурных пастбищ эстонские ученые выдвинули себя в первые ряды союзной сельскохозяйственной науки. Выведение гибридной брюквы «куузику», завоевавшей теперь поля в десятках областей, создание агрохимических картограмм, укладка закрытого дренажа при наименьшем уклоне — все это научные работы с могучим экономическим эффектом, они сделали бы честь и гораздо более многолюдным коллективам, чем Эстонский институт земледелия и Тартуская академия.
Эстония практически полностью вывела из севооборотов лен. Не говорим тут, целесообразно это или нет в общегосударственном смысле. Соседи-псковичи, помнится, поражались: на чем же их колхозы будут держаться, ведь самая доходная культура — и долой! Но в республике сочли, что «северный шелк» чрезвычайно трудоемок, при высокой оплате труда он менее рентабелен, чем зерно, что через ячмень и бекон колхоз может лучше использовать рубль и час. Сейчас минеральные удобрения потребляются зерновыми и травами, отсюда и рост урожаев.
Производительность сельского труда в республике почти вчетверо выше довоенной; потребление электроэнергии, уровень энерговооруженности позволяют относительно безбедно преодолевать трудности, вызываемые сильным оттоком молодежи. Оплата труда в сельхозартелях республики высока (доход на члена семьи колхозника уже в 1965 году составил 998 рублей, тогда как в Центральном районе он держался у 640 рублей). Развитие дорожной сети, хорошие и богатые магазины (эстонская потребкооперация заключает договоры с кооператорами западных стран, и всякого рода «дефицит» таллинцы предпочитают покупать в лавках сельпо), особый уровень бытового обслуживания, высокий процент интеллигенции сглаживают различия между жизнью в Тарту, Таллине и в дальнем хуторке. Примечательно, что и там и тут управляет жизнью одна и та же точность.
Мы с эстонским коллегой приехали в колхоз «Рахва выйт» без предварительного договора, надеясь застать председателя и побеседовать часок-другой. Председателя-то мы застали, но он предупредил, что через десять минут уедет в банк. И действительно: десять минут отвечал на вопросы, потом простился и уехал. Виноваты были мы сами: надо условиться с занятым человеком хоть бы за день-другой. Но невольно подумалось: во скольких колхозах приезд постороннего мог бы нарушить ритм труда, заставил бы отложить важное и неотложное!
Другой случай — в самом глухом углу, на берегу Псковского озера, пасмурным летним вечером. По деревеньке прокатила и притормозила у крайнего дома автолавка. Из дома выбежала девочка, о чем-то спросила белокурую продавщицу, и тогда уже к фургону пошла дородная женщина — мама девочки. Я понял: доставили заказ — огромный, торжественный, в изюме и сахарной пудре, крендель. Он был очень свеж, и женщина, боясь взять его на руки, послала девочку за подносом… Пекари пекарями, но каков сервис!
Прибалтика показывает, что можно сделать капиталом, умом и любовью с землей, которую бог не творил.
…Осенью, роскошным сентябрем в паутине и осиновом румянце, я снова приехал в Осташков. Селигер, отдыхавший после курортников, был покоен и светел, вода отражала хвою островных боров, высокие облака. По заозерью проходили сизые мягкие метлы дождей. В межтоках шло обычное движение — моторки с копнами сена, с поленницами дров, с козами, успевай давать отмашку.
Урожай в районе был небывало высоким — больше семи центнеров вкруговую, но все семена пришлось сдать: зимовать им негде. До половины сентября в совхозе «Селигер» стояли несжатые полосы. Студенты жгли костры, пекли картошку. Жилось ребятам просторно: в деревнях пустует множество крепких и больших, по пять — семь окон на улицу, домов.
А компактный, многолюдный «Луч свободы» сработал просто превосходно: при малой толике минеральных удобрений вырастил по двадцать центнеров сухого, тяжелого зерна, Набил амбары и склады, будет зиму жить и своих кур кормить. Птицеводы «Луча» — народ как на подбор смышленый, добросовестный, умелый и к птице ласковый. И хотя тоже приходится «вывяртываться», зимовку вести в летних вольерах, здесь получают по 232 яйца в год на несушку. Под Таллином, насколько я знаю, хозяйств такого уровня культуры пока мало.
Дмитрия Степановича застать не удалось: егерь пропадал в лесах.
Поздней осенью он прислал мне письмо, в нем сообщил, что Татьяна родила сына, стал теперь дедом, что Николай в Мурманске, а у Александры Николаевны с учебой трудновато — всему, видать, свое время. Просил достать японской лески, «а то у нас рыба тоже стала преклоняться перед заграницей и на нашу бечевку не хочет клевать».