Хлеб

Черниченко Юрий Дмитриевич

РЖАНОЙ ХЛЕБ

 

 

СКОБЕЛЕВ

Дмитрий Степанович Скобелев — егерь. В его участок входят исток Волги и та череда Валдайских озер, что превращает болотный ручей в полноводную быструю речку. Он семнадцатого года рождения, ходьба по лесам и гребля держат его в великолепной спортивной форме. Длинен и легок, стрижка «под бокс» придает его голове юношеский вид. Отец трех дочерей; приемный сын уже служит во флоте. Дом Скобелева — в поселке Пено, на улице Рабочей, у самой воды. Познакомились мы лет пять назад.

Будучи в этих краях, я услыхал от районных газетчиков (тогда в Пено был райцентр), что лучше всех здешние поля знает один майор, бывший директор Пеновской МТС. Он оставил руководящую работу, заделался штатным охотником, выбил тут волков и рысей, но хозяйством интересуется, иногда заходит в райком отвести душу — поругаться. С ним побродить полезно, да только в день он отмахивает километров по пятьдесят, недаром прозвище ему — Лось…

Скобелев стал брать меня в свои обходы. Сначала чернотропом, потом по легкому снежку мы с двумя его лайками, старой Тайгой и глуповатым недорослем Кучумом, исходили пеновскую округу — мелкие, в ядрах валунов поля, невыкошенные лесные поляны с сухой медуницей и первой порослью олешника, устланные салатовым «сочным» мхом ельники, деревеньки, где все молодое-крепкое «изнетилось».

Дмитрий Степанович здешний. Отец его, Степан Петрович, первый и бессменный до гибели председатель колхоза «Путь к коммунизму», отличался недюжинной силой, будто бы один взносил на баржу якорь в восемнадцать пудов. В тридцать шестом году Скобелев-младший, тракторист-стахановец, уже корчевал лес, за несколько лет добыл колхозу четыреста гектаров пашни. О нем знал район, флажок от райкома комсомола ему привозила веселая и бойкая Лиза Чайкина. О довоенной деревне егерь сохранил только радужные воспоминания.

В армию он пошел механиком, с первого часа войны оказался на передовой. Воевал под Сталинградом, был ранен на

Курской дуге, на польской и германской границах, к Берлину подошел уже командиром подразделения, с двумя орденами Красного Знамени и орденом Александра Невского. Неподалеку от рейхстага его в последний, седьмой раз ранило, на этот раз в голову. Представляли, кажется, к Герою, но наградили орденом Ленина. Подлечившись, он с молодой женой Шурой, уроженкой Воронежа, вернулся в верховья.

По рассказу его матери, крепкой и строгой Кондратьевны, Степана Петровича немцы не расстреливали, а забили сапогами. Старик зимою ставил в Волге мережи, чтоб прокормиться, а солдатня хулиганила — обчищала. Петрович будто застал двух, когда те возились у проруби, и столкнул обоих. Река утащила, но с горы заметили. Он бросился бежать, да скоро запыхался.

Насколько охотно Дмитрий Степанович вспоминал про фронт, настолько не любил говорить о своей работе в МТС. Он срывал графики хлебосдачи: бабы сутками гребли против течения, а много ли в лодке привезешь?.. От всего этого у него открылась язва желудка, стала сильно болеть голова, он почернел, и врачи уже не считали его жильцом.

Тогда-то он и ушел в егеря. Два года сидел на свежей рыбе и черством хлебе, потом ел лосятину. Лес исцелил его.

Время, когда мы познакомились, было, пожалуй, самым тягостным для здешнего хозяйства. Не так даже тяжелым (без хлеба нигде не сидели, можно было заработать сбором клюквы, продажей поросят в Осташкове), как именно тягостным. Ничто так не утомляет, как бессмысленный труд, а посадка кукурузы и сахарной свеклы среди мшарников, распашка клевера, установка дорогих «елочек» на голодных фермах были заведомо бессмысленны. Вся досада, раздражение, горечь выливались в спорах-разговорах, приглашать к ним не приходилось — знай только слушай.

Помню, Скобелева заставили обложить лося. Местное общество охотников приобрело «рецензию» (именно так здесь называют разрешение на отстрел) и приступило к егерю: укажи урочище. Он просил повременить — чернотроп скрывает следы, подранок уйдет, легко наделать мяса воронам. Но буйное вече было неумолимо. Наутро мы вышли.

Дул мягкий и влажный («пухлый», сказал Дмитрий Степанович) ветер, вершины сосен мерно шумели, идти было легко. Часам к девяти мы уже были в заросшей молодым чернолесьем Бредовке. По объеденным верхушкам, помету и чуть заметным следам (удлиненным — коровы, покруглее — быка) он заключил, что лоси тут, днюют. «Пошевелить» их он боялся, взял на поводок собак, но потом вдруг решился:

— Пошли посмотрим, где Митька Скобелев пахал целину.

Невдалеке от истаявшей деревеньки Выползка он отыскал в зарослях березняка и осинника большой валун, сел на него, похлопал ладонью:

— Сюда обед привозили. А теперь вот — лоси днюют.

Подлеску было, должно быть, лет пятнадцать. Осушительные канавы уже трудно было различить.

— Как же мы будем ворочаться сюда? Ведь сколько ни отступай, а наступать-то придется.

Убеждение, что наступать придется, что землю непременно нужно возвращать — без этого тут жизни не будет — угнетало его: каждый день усиливал трудность возвращения. Уже треть пашни в районе занял лес.

Обходя урочище ради уверенности, что звери не ушли, мы встретили молодого парня с ружьем. Это был парень из колхоза «Октябрь», звали его Лешкой Матвеевым. Егерь попросил его не ходить в Бредовку, парень кивнул. Пробив каблуком лунку во льду ручья, егерь попоил собак, сломал дудочку сухого ствольняка и, почти не наклоняясь, напился сам. Закурили.

Получив после армии паспорт, Лешка уехал на целину, отработал сезон трактористом в совхозе «Западный», домой приехал на время. Денежность отпускника была налицо: и в лес пошел в новом полупальто и хорошей шапке. О заработках на целине он отозвался похвально, в уборку у него вышло по триста в месяц.

— Только пищи настоящей нету — картошки, капусты.

— Тверскому козлу без капусты беда. Оставайся дома.

— Останешься… Мать велит жениться, так одна осталась девка не кривенькая, не глупенькая, Аля, и та засватана.

— Из Селища бери.

(В Селище мы были. До войны — исправное село, теперь четыре дома, в одном лесник с женой, в трех — по ветхой старухе. Они собрались у сарая, сортировали тресту, судачили — дадут Нюське в телятник новый фонарь или нет.)

— Напрасно вы тут эмтээсы раскурочили, — сказал Лешка. — Целину и ту совхозами осваивают, а вы хотите здесь на колхозах устоять.

— Что ты про колхозы знаешь, — вздохнул Скобелев. — Колхоз — сила.

— Да уж видим. Ольха в деревню пришла. Кто поздоровее, к Волконскому бежит… («К Волконскому» — значило в Торжок, где руководил районом пеновский уроженец и популярный партизанский командир с княжеской фамилией. Он не забывал земляков, помогал устроиться.)

— Ладно, — вместо прощанья сказал Лешка, — схожу в Клин. Может, рябца подшибу.

Я уже порядком устал, когда Скобелев предложил завернуть к его тетке, Татьяне Голузеевой. Завернули, хоть оказалось не близко.

Усадила она нас на кухне, принялась угощать клюквой и солеными груздями.

— Себе небось августовской не оставила? — усмехнулся

Дмитрий Степанович, зачерпнув ядреной ягоды, — Они тут с августа начинают клюкву драть, когда еще белая, — пояснил он мне, — Пока сдавать, покраснеет, только легкая будет, как пробка. Все равно — сорок копеек кило.

— Грешны, батюшка, — кивнула тетя Таня. — Сам-то тоже не один мешок сдал, лучше тебя никто мест не знает.

Намек на этот источник заработка Скобелеву был неприятен, и понятливая тетка тотчас сменила тему:

— Приемщик хоть за пробку платит, а колхоз что? Все ж двадцать копеек на трудодень, а пользы-то! На кукурузу только весной план, а осенью не убирамши. Нониче трактор бороздки делал, а мы бросали и ногой прикрывали. Бригадир — «остри топоры, рубить придется», а она, спасибо, не взошла. Ну, за что ж платить, дурья ведь работа.

— Нахальство, — сказал Скобелев. Этим словом определялось у него и браконьерство, и хулиганство, и воровство, вообще нарушение жизненных правил, обязательных для всех. Кукуруза была явным «нахальством».

— И с хлебом тоже: навозу не кладут, что галка уронит, то и в земле. Сколько в сеялку всыпят, столько и соберут, да сеют боб, а убирают шушеру. Вон Володю опять за семенами нарядили.

Володя, двоюродный брат Скобелева, был тут заместителем председателя колхоза.

— Шестьдесят рублей чистыми деньгами в месяц! — с гордостью сказала тетя Таня. — И всякий скажет: такому стоит. На свою ответственность нониче комбайн переправлял через Волгу, а плотик — козу не удержит. Потом мне говорит: «Чуть не посивел». Мы, Голузеевы, смелые!

В тепле разморило, да и тетя Таня уговаривала дождаться Володю. Но Скобелев поднялся, взял ружье:

— И так потемну вернемся.

— Все к невестам своим торопишься, — вздохнула тетка.

Верно, торопился он к дочкам и жене. Я заметил: уйти он мог как угодно рано, но в удовольствии провести вечер дома отказать себе не мог.

В «невестах» души не чаял, баловал, чем только мог, а женой откровенно гордился и не считал себя ровней ей. Семья, дом, полный веселых голосов, были той частью его мира, где все нормально, правильно. Из недомолвок его и умолчаний я мог заключить, что он понимает: егерство в глазах Лешки-тракториста или любящей его тетки никогда не станет достойным самостоятельного мужика занятием. Что ни толкуй, а от дел он отошел, выпрягся, и доводить разговоры до той остроты, когда могут сказать: «Да ты сам-то что, только критиковать горазд?» — он не должен. Снова, пожалуй, не впрячься, но живой лес, где наведен порядок, и семья давали радость, которой хватало на жизнь.

Александра Николаевна (работала она лаборанткой в больнице, почему Дмитрий Степанович и называл ее медиком) не потеряла за долгое замужество южной энергии и подвижности, бывала в курсе всех новостей. Через нее Скобелев водил знакомство и хлеб-соль с районным «полусветом» — кое с кем из врачей, работников лесничества. Она училась заочно, кажется на фармацевта, но дело, по-видимому, шло туговато.

Среди дочерей любимицы у него не было. И младшая Леночка, и средняя, склонная к математике Валечка, и строгая, как классная дама, Танечка — все считали «папушку» своей личной собственностью, все склонны были устроить «малакучу» на старом диване, и дурень Кучум рычал тогда из-под вешалки, опасаясь за хозяина.

От «невест» я узнал о лесной жизни кое-что для себя новое.

Волчий закон — это когда делят поровну на всех. «Папушка по четыре волка одной кошкой травил».

Бобра потому извели, что попы его рыбой записали, чтоб есть в пост.

Куница на глухарях летает. Хорошего летуна, бывает, и пощадит.

Со Скобелевым было трудно ходить потому, что в лес он шел так же быстро, как и из леса к дому.

Об увиденном в хождениях с егерем я написал в газету. Разговор о проблемах Нечерноземья тогда считался бестактностью, за публикацию статьи нагорело.

Потом знакомые рыболовы и охотники изредка передавали приветы с верховьев. Иные намекали, что там не все ладится, но что именно — понять было трудно.

Только в середине апреля нынешнего года я собрался наконец съездить к Скобелеву.

Уже в Калинине высота волжской воды предупредила, что попаду в самую распутицу, однако отправился — бетонкой до Торжка и разбитым грейдером дальше. И нынешний тракт проходит тем же «путем селигерским», каким некогда шли к Новгороду татары, «посекая людей, яко траву».

Над дорогой висел птичий грай — на древних, еще радищевских, может быть, березах чинили старые гнезда грачи. Опушки, заросшие гари были еще сиреневыми, но ольха цвела в полную силу. Сороки, качаясь на ее ветках, сбивали с сережек пыльцу. Овражки, канавы, промоины — все было полно талой, цветом в крепкий чай водой. Почти у каждой придорожной избы полоскали белье.

«Бабы белье полощут, вальки на небо кладут» — не про эту ли пору, не про здешний ли край? Что стирают все разом — понятно: вода сейчас у самых окон, мягкая и чистая, ведь снег до последнего часа тут остается крахмально-белым. В огородах и полях дела пока нет, а идет вербная неделя, за ней и «страшная» (страстная). И если куличи печет редкая семья, обходится покупным кексом, то вымыть после долгой зимы все занавески, подзоры, цветастые наволочки, половики, высушить все на вешнем ветре хозяйка считает долгом и, пожалуй, удовольствием. Вальки же…

До неба здесь рукой подать.

Волга, известно, течет «издалека, долго». Чтобы достичь раскатов Каспия, соединить великую череду таких непохожих городов, природ, климатов, произношений, ей нужно ниспадать с некой гигантской, поднебесной высоты, иначе просто не хватило б духу. Кавказ — стена, Урал — пояс, вершина страны — двускатная крыша Валдая.

Надо полагать, «верховность» Селигерской округи, особую значительность здешних мест как истока чего-то важного и незаместимого администраторы и идеологи прошлого сознавали крепко. В противном случае не объяснить, почему город Осташков и его уезд, лежащие в стороне от главных дорог, обладающие не бог весть какими природными ресурсами, так резко выделялись культурой и благоустройством из ряда прочих российских уездов.

Рыбачью слободу, названную именем какого-то Евстафия, отобрал для своей опричнины Грозный, после ею владеют патриархи. При Екатерине городу пожалован герб (три серебряные рыбки на голубом поле), тут действуют больница, воспитательный дом, богадельня. В 1805 году в Осташкове открывается городской театр. По Селигеру пошел первый российский пароход. В середине прошлого века здесь уже есть каменные мостовые, газовое освещение, городской сад. Земство открыло в уезде тридцать школ, три больницы, в них служат шесть докторов, семь фельдшеров, акушерки — концентрация для девятнадцатого века удивительная.

Церковь стимулирует паломничество в верховья народной реки. Канонизирован Нил Столбенский. Фигура предельно тусклая, о нем и сказать-то нечего: двадцать семь лет жил на острове, питался ягодами, умер… Не сравнить ни с Нилом Сорским, писателем, обличителем монастырского корыстолюбия, ни даже с торжокским Ефремом, известным хотя бы близостью к реальным Борису и Глебу. Но не беда, свято место пусто не может быть: разумный выбор дня находки мощей (после сева, перед сенокосом, когда простой человек свободен, а Селигер на диво хорош) и значительные капиталовложения принесли свое. Нилова пустынь отстраивается с петербургской широтой и державностью: остров облицован гранитом не хуже набережных Невы, столичный архитектор возводит громадный собор, сооружаются гостиницы, подворья, число паломников поднимается до сотни тысяч в год. Тут, как справедливо говорит антирелигиозная брошюра, «один из очагов мракобесия дореволюционной России». Но плаванье на расцвеченной барке — «осташевке», светлые воды Селигера, воздушные (подуй-поплывут) его острова, колокольни и кущи чистого Осташкова оставляли, надо думать, глубокое впечатление, могли вспоминаться всю жизнь.

Сейчас Осташков — заурядный районный город, ничем не выдающийся, кроме разве преданной любви к нему коренного «осташа», трудностей с причалами (частным моторкам несть числа) и милиции на подводных крыльях. Впрочем, громадные запасы тишины, хвойного воздуха, ясной воды, уединения уже разведаны москвичом и ленинградцем. Здесь не сочинское бытие с рублевой койкой в сарайчике — едут семьями, живут в палатках и не оставляют больших денег местному населению (которое, согласно путеводителю, отличается добротой и приветливостью).

Совет Министров Федерации ассигновал пятьдесят миллионов рублей на создание здесь туристского комплекса. Начато строительство гостиниц, организованы охотничьи хозяйства, асфальт будет проложен к самой деревеньке Волго-Верховье, куда сейчас можно проехать только в сухую погоду на гусеничном тракторе. Но об этом позднее.

Свернув от Осташкова на Пено, я в первой же из деревень, некогда исхоженных со Скобелевым, принужден был остановиться. Потому что здесь рубили новый дом!

В Лопатине, я твердо помнил, оставалось четыре мужика: три тракториста и заместитель председателя колхоза Митраков Иван, он и навоз у коров, бывало, чистил, и за сеном ездил — «трудно с кадрами». До войны людная, с мощеной, обсаженной ветлами улицей деревня насчитывала сто домов, теперь же они в порядках редки, как зубы в старушечьем рту. Но вот — строятся!

Рубил дом Галахов Иван, тракторист тридцати лет. У него уже трое детей, у тещи стало тесно. «Плотить» он пригласил Федорова Александра, дальнюю родню. Не даром, конечно, — сговорились на восьми рублях в день. Поскольку была затронута деликатная сторона, плотник исподволь напомнил шурину — дескать, есть за что брать. Говорил он обыкновенно для «осташа», то есть складно — не пословица, однако слова в фразе не переставишь, ее можно или забыть, или запомнить в точности.

— Сырое мягко, как репа, а с сухим намучишься (о дереве).

— Лес валят без суков, что комель, то и макушка.

— Рублю не на мох, а на чистый паз: сразу щели видно.

Дом просторен, семь метров на шесть, и высок — шестнадцать венцов. Как это — «где деньги»? Теперь тут совхоз, зарплата без опозданий. Ну-у, про то и вспоминать нечего, вся округа теперь совхозная, вколотить пятерку в день можно, если трактор новый. Теперь и пенсия сносная, и по бюллетеню платят. В Торжок уже не тянутся, будет. Жизнь совсем иная пошла. Митраков? Бригадиром теперь, во-он конюшню рубит…

Крепкие мужики, острые топоры, свежий запах дерева. Перемены в верховьях: Иван Галахов рубит дом!

Через час я уже сидел в знакомой кухне скобелевского дома, и Дмитрий Степанович, по охотничьей карте показав мне новые совхозы, с жаром подтверждал:

— Совсем иное дело, что вы! Тетка-то моя — помните? — не нахвалится. «Бригадира, говорит, не жду, чем свет схвачусь и корма возить: что телега, то и денежка». Люди обулись-оделись, скот держат, выходной узнали. Заводят городскую обстановку — шифоньеры, диваны. Господи, лет бы десять назад такие условия — разве докатились бы верховья до беды? Вот сходим по деревням, сами увидите. Совсем иное дело!

В доме было тихо. Он показался мне запущенным — словно не хватало молодой женской руки. В окошко я увидел: у сарая перекладывала дрова Кондратьевна, возле нее лежал незнакомый мне серый пес. Спросил Скобелева о старых лайках.

— Давно ж вы не были… Схоронил и Кучума и Тайгу: чумка задавила. А это Осман, ничего собачка, уже знают его, пасем с ним лосей. Леночка его очень любила, в письмах все велит его погладить.

— Как, дочка уехала?

— Ага, — кивнул Скобелев, глядя в окно. — С мамой. Шуре, знаете, доучиваться надо, так родня ее под Воронежем устроила, в санатории работает. Ездил туда. Громадный город! Два миллиона. Валечка тоже там, уже на третьем курсе физмата. А Танечка скоро диплом получит, замужем, гляди — сделает дедом. Сын службу кончает. «Папушка, — пишет, — не могу теперь жить без моря, останусь в Мурманске». Вот сколько новостей. Теперь Кондратьевна командует парадом. И то — скучно ей было в деревне…

Егерь остался один. Дом был тот же, но веселья, молодости в нем больше не было. Расспрашивать его я не решился: дело семейное.

Но хозяин ушел в магазин за приличествующей случаю покупкой, и Кондратьевна с откровенностью деревенской женщины сказала мне:

— Это я виновата. Приезжала, управляться помогала, вот Шура и почуяла волю. Не топталась бы я тут — жила б она с мужем. Конечно, райцентра теперь нету, молодым тут не житье, на что им те глухари да зайцы? Да только никак он один не привыкнет. Первое время, чего греха таить, попивал, а потом стал книжки читать… Ничего, скоро гриб пойдет, ягода, времени думать не будет. Посылать-то надо, вот теперь сколько домов…

За вечерней ухой Дмитрий Степанович был весел и словоохотлив, но я заметил: про землю и про лесные дела не говорил. Со смешком рассказал только, что егерям в новом охотничьем хозяйстве забот полон рот: будто предупредили их, что в сезон приедет заграничный принц, или кто — словом, большая персона, у него есть желание отстрелить лося с двенадцатью отростками на рогах. Чтоб ровно дюжина! А егери-то — вчерашние колхозники, чуть ли не семьдесят душ перешло, теперь прикармливают быков.

Больше же делился впечатлениями о прочитанном за зиму. «Война и мир» — неконкретно, «Преступление и наказание» — совсем неконкретно, зато «Хлеб» Алексея Толстого — конкретно, про Ворошилова…

Утром, ясным и радостным, прямиком через бор, по кочкарникам с прошлогодней бурой клюквой, по древесной траве вереска, обходя стороной глухариные тока, пошли к бывшей усадьбе МТС, где он работал, — теперь тут совхоз «Пеновский».

Вышли к деревне Барвенец. От строения на околице, под самой опушкой, тянуло свежим ржаным хлебом, и Дмитрий Степанович предложил:

— Поля Виноградова пекарит, зайдем корочку пожуем.

Дюжая раскрасневшаяся тетка орудовала у печи — вынимала формы, вытряхивала хлебы на брезент.

— Привет попечителю, как припек кормит?

— А-а, главный леший пожаловал. Небось рябца занес?

— И так гладка. Ты нам свеженькую горбушку, хотим пробу снять.

Поля доказала правоту путеводителя, мы принялись за хлеб с крупной солью. В отношении женщины к Скобелеву уже не чувствовалось, что перед ней — директор, пусть и бывший: то ли изгладилось былое в памяти, то ли мой знакомый вовсе опростел. Она рассказала, что печет по сто буханок в день, пока хватает, но подрастут поросята — не станет хватать, пойдут жалобы.

— Народ денежный — пенсионеры! По тридцать рублей со старухой получают, пару кабанчиков колют в год, настачишься тут. Ну ничего, как станут жалиться, мы мучки побелее, пускаем по восемнадцать копеек кило. Чисто пшеничным кормить накладно.

Все люди нынче, сказала Поля, на картошке, семенной бурт открыли. Кажется, и агроном туда поехал.

На всхолмье за деревней душ десять немолодых женщин перебирали картофель. Бурт, видно, был укрыт кое-как: много померзло, погнило, половина шла в отход. Отвозил отобранные мокрые клубни в деревню старик в косматой шапке. Сидя на телеге, он громко толковал с худощавым мужчиной — агрономом Погодиным.

— Вот, Степаныч, — обратился старик за поддержкой к егерю, — говорю я товарищу Погодину, что никогда так не жили, ни до колхозов, ни в колхозах, а бабам все мало. Было, утром встану, и до завтрака у меня шапка мокрая. А теперь подъем в восемь: «Бабка, есть подавай!»

— Да ты нас послушайся — будешь вставать с зарей, — перебила его, распрямляясь и держась за поясницу, плоскогрудая, с зимней бледностью на лице женщина.

— Сказал — не буду… Да и бабка тоже — хлеба не печь, молоко будет…

— Будет оно, как опять лето без пастуха, в очередь. Брался бы, дядя Сенька, послужил бы бабам.

— Отслужил, хватит, — досадливо отмахнулся дядя Сенька. — Копейка вольнее стала, не всякий горазд ломаться. Сама паси. Будет нужда — на льне заработаю. Теперь порядок городской, верно, товарищ Погодин?

— Ты давай-ка трогай, — улыбаясь сказал Погодин, — Намолчался за зиму, в день не наверстать…

Мы разговорились с Погодиным. Прошли полем редкой и тощенькой озими, едва подсохшим после талых вод, лугом с пленкой от истаявшего снега на сухой траве, поглядели коровник. Он охотно, складной, как и у плотника, речью («калий с азотом дали, фосфора не пришло») рассказал об урожаях, делах.

Зерновых в прошлом году совхоз собрал по два с половиной центнера, столько же, сколько высеял. Да и с этим намолотом намучились — деть некуда, ни сушилок, ни складов. Семена каждый год привозят, откуда они — агроном не знал. Севооборота не получается: люпин не вырос, семян клевера нет. Почвы сильно закислены, органику видят только прифермские поля, идущие под картофель. Считается, что минеральных удобрений вносят по полтора центнера на гектар пашни, на самом же деле их получает один лен. Он тут убыточный: убрать в срок не удается, качество низкое, да и везти на завод разорительно — до самого Селижарова по бездорожью.

Луга на две трети заросли кустарником, косилки не пустить, выручает дядя Сенька с косой, гектар с грехом пополам сбреет — спасибо. Средний контур поля — гектара полтора, отсюда и выработка техники: тракторист только и делает, что «повяртывается». Мелиораторы, правда, начинают шевелиться, но организация у них немощная, леса просто боятся.

Да, значит, хозяйство от перехода с колхозного на совхозный путь не поднялось. Народ настроен добродушно, былой горечи нет и в помине, и тезис дяди Сеньки «копейка вольнее стала» заметен буквально во всем. Но влияния на дело эта копейка не оказывает, с урожаями она не сцеплена, потому — «не всякий горазд ломаться». О материальной заинтересованности говорить мудрено, потому что ничего материального под такой зарплатой нету. Если все так, спросил я агронома, то не выгоднее ли для государства вовсе не сеять тут хлеб и лен, чтобы не множить убытки.

— Не пустовать же земле! — возразил Погодин, — Во-первых, есть погектарный план на каждую культуру, так что, агроном, не брыкайся. Лен, например, нужен для суммы реализации, из нее исчисляется оплата персоналу. Потом — людям зарабатывать на чем-то надо? Оплата сдельная, есть тарифная ставка, начисляем по производственным операциям.

Сдельная оплата… Позже я прочитал в газете статью, поразившую меня верностью одного сравнения. Если бы охотнику платили не за добытые шкурки, а за число выстрелов в лесу, независимо от попаданий или промахов, то в урочищах стояла бы канонада, а мехов бы на аукционах поубавилось. (Ради точности надо добавить, что в совхозной системе оплаты «число выстрелов» ограничивается фондом зарплаты — нормированием пороха, так сказать; сколько раз положено бабахнуть, известно уже с начала года.)

О негодности сдельщины говорится давно, и достаточно резко. Ни для кого не секрет, что она наказывает старательного земледельца и поощряет халтурщика. «Действующее в настоящее время положение по оплате труда в совхозах настолько несовершенно, что оно тормозит производство, — звучало с трибуны мартовского Пленума ЦК КПСС. — …При существующей системе оплаты труда в совхозах высокопроизводительный труд оплачивается даже хуже, чем труд средней или даже низкой производительности.

Из-за несовершенства оплаты труда чаще всего в совхозах страдают добросовестные механизаторы. Настало время узаконить вопросы материального поощрения механизаторов…»

Аккордно-премиальная система и другие приемы, соединяющие личный и общественный интерес совхозного рабочего, внедряются более всего в местах южных, черноземных, где странность сдельщины и прежде стушевывалась возможностями почв и климата. В нечерноземной же зоне, где хлеб не родится, а создается, сдельная оплата вырастила и сберегает удивительное, чуждое экономике и агрономии явление: ржаной урожай сам-два.

Совхоз «Пеновский» — одно из 455 хозяйств Нечерноземья, где в 1966 году урожай озимой ржи составил менее четырех центнеров с гектара. Средний намолот всех совхозов Калининской области в 1966 году — 5,5 центнера. Значит, в большинстве своем они вошли в группу на 1387 хозяйств зоны, чей урожай в том году был ниже шести центнеров. Группа эта составила почти треть общего числа хозяйств Нечерноземья, под зерновыми она держала миллион двести тысяч гектаров.

Здешние три или пять центнеров намолота принципиально отличаются от такого же сбора в Кулунде или Заволжье. Там это несчастье: надеялись на сто пудов, затраты произвели по этому расчету, а в силу определенных обстоятельств надежды рухнули. Здесь же, в зоне гарантированных, то есть пропорциональных затратам, урожаев, и предполагалось получить три или пять центнеров. Во всяком случае, большинство работавших знало, что нормальному колосу взяться неоткуда, что милостей от природы ждать впрямь нельзя: почвы закислены, только хвощ и всходит, органики поле не видело с сорокового года, азота и фосфора в нем на три, ну — на пять центнеров. Это не расширенное, даже не простое воспроизводство, потому что урожай сам-два (высевают здесь не менее двух с половиной центнеров) не может восполнить трат на горючее, запчасти, на оплату Ивану Галахову, — значит, новые ценности не создаются, только исчезают уже созданные.

И все же такова сила у сдельщины, что организуется массовое фарисейство. Иван Галахов пашет делянку у опустевшего Селища, зная, что вырастет «шушера»; заправщик привозит ему солярку тоже с сознанием, что работа эта не настоящая. И механик, доставляющий запчасти, и агроном, меняющий «шушеру» на семена, и парторг, создающий общественное мнение вокруг передовиков и бракоделов, тоже участвуют в условленном действе, итогом которого будет не новый хлеб, а сносная жизнь исполнивших такие-то операции. Если плотника Федорова его мастерство кормит и он с гордостью отмечает рубку «не на мох, а на чистый паз», то мастерство и старательность Галахова и Погодина отключены.

На пенсии жил не только дядя Сенька — весь совхоз «Пеновский».

— Это со стороны легко рассуждать, — сухо заметил Погодин. — На бедного Ванюшку все камешки. А кто влезет в его шкуру, тот поймет: иначе нельзя.

Уже один, без Дмитрия Степановича, у которого были свои дела, я поездил по совхозам района, запасся кое-какой статистикой и сам стал приходить к успокоительному, расслабляющему сознанию, что «иначе нельзя».

И в былые времена, скажем — к 1927 году, Осташковский уезд хлебом себя не прокармливал: проживало здесь 169 тысяч человек, на крестьянский двор выходило по три гектара пашни, а ржаной урожай держался на уровне семи центнеров. Но содержалось громадное по сравнению с нынешним количество скота: восемьдесят тысяч голов крупного рогатого и сорок тысяч лошадей. Луга, клеверища обеспечивали кормом, ясно прослеживалось молочное направление. Земледелие, созданное среди лесов и морен сохою и для сохи, не было приспособлено к использованию тракторов, и не случайно молодые колхозы сразу же принялись за раскорчевку, создавая поля деятельности «стальному коню».

Сейчас в районе под пашней только пятая часть угодий. Зерновых в 1966 году было собрано в среднем по 4,3 центнера (сюда вошел и высокий намолот старого, специализированного на птице совхоза «Луч свободы», расположенного в подворье бывшей Ниловской пустыни). Естественные сенокосы, закустаренные и истощенные, дали по семь центнеров сена. Почвы «испустованы», минеральные туки идут, уже говорилось, под лен. Старый круг: мало удобрений — нечем кормить — мало скота — нет удобрений.

Меры экономической реформы (мощные рычаги цен, стабильность планов, государственные дотации на мелиорацию) здесь странным образом или лишились силы, или даже тормозили рост.

Твердый план. Им здесь закреплено производство льна, убыточное из-за малолюдности деревень и удаленности от заводов. Но край-то — льняной! План поставок зерна мизерный, скорей символический — 350 тонн, столько район съедает в декаду. Себестоимость центнера — порядка двадцати рублей — невероятно высокая даже при нынешнем уровне закупочных цен. Но раз сеют зерно, надо его сдавать, «иначе нельзя».

Мелиорация. Скорость наступления леса в районе — шестьсот гектаров в год, мелиоративная станция с бедным своим парком способна оттеснить его на четырехстах гектарах. На гектар разрешено тратить сто двадцать рублей. Надо ведь беречь деньги, чтоб хватило на большую площадь. Уложиться с раскорчевкой, уборкой камня, с осушением в эту норму немыслимо, и мелиораторы ищут гектары ценою подешевле. Осушение ведется открытым способом. Конечно, расход земли под дренажную систему велик, а уход за канавами дорог. Но гектар закрытого дренажа раза в четыре дороже открытого, к тому же и гончарной трубки нет. Была мысль — пока вовсе не осваивать новые площади, а собрать силы и торфом, известкованием заставить родить поля, где не нужна мелиорация. Но область поправила: есть план введения площадей. Отдавать под культурные пастбища пахотные участки (а и такая мысль была) категорически запретили: луга не выкашиваются, зачем же транжирить пашню? Логично.

Капиталовложения в развитие туризма. Пятьдесят миллионов рублей, отпущенные на Селигерский комплекс, пойдут на строительство пансионатов, гостиниц, дорог, оживят край. Правда, на специализацию хозяйств для обслуживания потока отдыхающих, то есть на молочные фермы, теплицы, дома для доярок, на дороги к молочным заводам, денег не дано. Благодать оборачивается новой бедой: на обслуживание комплекса нужны люди, из бригад уйдут последние животноводы. Но обслугу курортному Селигеру дать надо, иначе нельзя, — и он требуемое получит.

И в настроении районного звена угадывалось то же понимание «иначе нельзя», то же нежелание томить душу. И в совхоз «Селигер», что в селе Святом, прислали нового директора, молодого инженера Силова. На исполкоме сельсовета он обсуждал с бригадирами план сева. Бригаде, в которой из полеводов осталась только одна женщина (я видел ее, зовут ее Надей), запланировали посеять 38 гектаров льна. «Ну, как думаете вывяртываться?» — учительски-строго спросила председательница сельсовета. Бригадир, покосившись на новое начальство, попросил было заменить зерновыми — их хоть комбайн уберет, но директор уже принял условия игры, утвердил немыслимый план, и бригадир пообещал: «Вывяртывались ведь раньше, не подкачаем». (Осенью в «Селигер» прислали четыреста студентов Калининского политехнического института с проректором во главе. Надя учила их расстилать плохонькую соломку.)

Нужен был толчок со стороны, чтоб понять, что меры реформы ни при чем, что убыточный лен в 120 рублей на гектар — та же кукуруза, протянутая в сегодняшний день, что порочный круг разрывается совершенно иной стратегией хозяйствования. Отказом от окостеневших схем, уборкой подгнивших шлагбаумов. Опорой на принципы рентабельности, хозяйственного расчета, на ту щедрость, что на поверку оказывается подлинной бережливостью, заботой о своих сегодняшних выгодах с непременной мыслью о внуках. В целом говоря — стратегией экономической реформы.

На западном скате Валдая — тихий город Холм, за ним Псков, Изборск, Печоры с чеканными прапорами над шатрами башен, а там уже Россия зовется (по-эстонски) Венема, или (по-латышски) Криуе, по племенному имени кривичей. Этим летом, необычайно урожайным на зерно, белые грибы, рябину и яблоки, мне довелось поездить по хозяйствам Прибалтики.

Уже с трудом верится, что десять — двенадцать лет назад Эстония собирала по шесть центнеров зерна, а в Земгальской низине за Ригой обычным был урожай сам-два. Сейчас Эстония получает больше двадцати центнеров на круг (не говоря о лучших хозяйствах, где урожай приближается к сорока), картофеля в среднем — 170 центнеров, в производстве мяса на душу населения она значительно обошла соседние по Балтике Швецию и Финляндию. Главное же — так развит аграрный потенциал, создан такой задел, что не остается сомнения: маленькая республика вскоре выйдет на уровень стран самого интенсивного сельского хозяйства. А ведь, по присказке, бог забыл создать землю для эстонцев. Он вывернул карманы, высыпал остатки песку, камней, мха, плеснул болотной воды, сунул эстонцу в руки лопату и попросил: «Ты уж доделай, Юхан, я отдохну». Довоенный урожай республики не переходил за одиннадцать центнеров.

Чем был прорван круг «урожай — удобрения — урожай»? Конечно, вложениями капитала. «Мы видим, что житницей в Западной Европе на глазах наших перестает быть один наш чернозем… — цитировалось на мартовском Пленуме Центрального Комитета наблюдение Д. И. Менделеева. — Причина — не в земле, не в труде, а всего больше в капитале… Скажу проще, сельскому хозяйству нужно больше капитала для получения данного дохода, чем другим видам промышленности, если считать землю за капитал». Вложения идут, понятное дело, в удобрения, в технику и мелиорацию, они разумно дозированы, один элемент помогает эффективно проявить себя остальным. Эстония ежегодно вносит на гектар культурной площади порядка семи центнеров минеральных удобрений. Но если доза искусственных туков возросла за шесть лет на 26 процентов, то органических — почти в два с половиной раза, гектар получает теперь ежегодно девять тонн торфонавозного компоста. Секрет в мощном развитии индустрии естественных удобрений. На каждой ферме в громадных количествах перерабатывается, оживляется мертвый азот торфа, а щедрая заправка компостом позволяет с толком использовать химический азот и фосфор.

Термин «культурная площадь» знаменует собой отказ от догматического разделения угодий на пашню и выпас — разделения, идущего у нас от писцовых книг XVII века. Долголетнее культурное пастбище — это чрезвычайно продуктивная плантация трав, удобряемая наравне с зерновым массивом и дающая летом самый дешевый корм. На корову эстонских хозяйств приходится в среднем полгектара пастбищ, это и помогло поднять средний надой выше трех тысяч литров. Не только малопродуктивная пашня, но и отвоеванные у леса земли, осушенные и расчищенные от валунов болота охотно отдаются под такой метод использования. Осушают для пастбищ так же, как и для пашни, — только закрытым дренажем.

Закрытое дренирование — современный индустриальный метод сотворения земли. Ровный массив, пронизанный под пахотным или травным горизонтом жилами керамического водостока, качественно отличается от неосушенного угодья. Почва «дышит», улучшается ее биологический режим. Гарантия, что сев закончат в лучший срок, а урожай соберут и в дождливый год. Разумное использование удобрений и (за счет укрупнения полей) техники. Реже туманы, не наползет кустарник…

Гектар закрытого дренажа в среднем по Эстонии обходится в 540 рублей. Дорого? Зато нормой прибавки урожая на капитально улучшенном гектаре считаются 15 центнеров кормовых единиц (опять-таки неважно, зерновых или клеверных). Система подземного стока окупается урожаем максимум в пять лет, а работает десятилетия (под Таллином я видел исправно служащий дренаж 1853 года), поэтому все Прибалтийские республики ведут дренирование только закрытым способом: Эстония нынче «создала» сорок тысяч гектаров, Латвия — восемьдесят тысяч, Литва — сто десять тысяч. Значение коренной переделки земли отцов и дедов отлично сознается и с гордостью пропагандируется. На краях вновь созданных земельных массивов под Пярну мне показывали крупные, вроде того, скобелевского, валуны. Это памятники труду: на камне высечено, кем и когда этот участок земли подарен народу. Вся республика празднует День мелиоратора; дренажных мастеров чествуют, как героев. Ученый-экономист Александр Ритт, человек сугубо рациональный, без тени аффектации сказал мне: «Мы работаем для своих внуков».

Размах мелиораций, немыслимый, разумеется, при буржуазной власти в Прибалтике, стал возможен благодаря исподволь скопленной мощи индустрии. До войны в сельском хозяйстве Эстонии работало четыре экскаватора, сейчас же совершенных многоковшовых экскаваторов — более восьмисот. Сотнями миллионов штук исчисляют выпуск гончарной трубки литовские и латвийские заводы. Качество ее высокое: шведские фирмы добиваются поставок именно прибалтийской керамики.

Конечно, стопроцентная государственная дотация на осушение, отсутствие механизма, гарантирующего возвращение затрат, кое-кого балуют, приучают к безотчетному мотовству. В Латвии, например, семьдесят восемь тысяч гектаров осушенных угодий в прошлом году вовсе не использовались. Там, где бесплатными для хозяйства вложениями в мелиорацию стараются перекрыть нехватку иных слагающих успеха, отдача, естественно, самая низкая. И она, наоборот, удивительно высока там, где тормозила дело именно переувлажненность. Организаторы все ясней сознают, что мелиорация не может быть дареным конем, что нужна система материальной ответственности за вложения в землю.

— Хозяйство за деньги должно отвечать деньгами, — говорил мне О. Я. Валинг, председатель Госкомитета по мелиорации и водному хозяйству Эстонии. — Если по вине колхоза или совхоза, которые просили помочь мелиорацией, через три года после освоения участка нет проектной урожайности, логично потребовать от него в госбюджет часть израсходованных средств. Считая от недополученной продукции, понятно.

Высоту класса работы прибалтийских мелиораторов поможет понять один пример. В латвийском совхозе «Вилце» мастера Елгавского управления успевают сделать закрытый дренаж, всю систему водосброса и подвести к полю дороги за время между уборкой парозанимающей культуры и озимым севом, то есть месяца за полтора. Директор совхоза П. Бицинь говорил, что пришлось из кожи лезть, чтоб успеть за мелиораторами — дать каждому новому гектару тонн по сто компоста, по полтонны аммиачной воды, пять центнеров суперфосфата. Зато урожай этого лета на новых полях вполне удовлетворительный: по 35 центнеров ячменя на круг, а пшеница «мироновская» дала по сорок семь центнеров.

Чтоб был понятен прибалтийский темп «сотворения земли», скажем, что во всех нечерноземных областях РСФСР в 1967 году планировалось осушить закрытым способом только 40 тысяч гектаров. Если Елгавское управление, о котором мы помянули, способно дренировать в год семь тысяч гектаров, то 33 мелиоративные станции Калининской области получили план закрытого осушения на две тысячи гектаров — и не выполнили его.

Преимущества подземного водосброса и вообще комплексного облагораживания массивов (с расчисткой от камней, с подведением дороги) специалистам достаточно ясны, но дело в том, что области Центра и Северо-Запада не готовы к применению современной технологии. В прошлом году Федерация получила из Таллина только 36 дренажных экскаваторов, но дело не так даже в землеройной технике, как в гончарной трубке. За год все кирпичные (специальных-то нет) заводы российского Центра не вырабатывают и ста миллионов штук. Решено срочно построить двенадцать заводов с годовым производством в полмиллиарда трубок, но начато строительство только двух, а на десять заводов пока не поступила проектная документация. И к семидесятому году, считают осведомленные мелиораторы, РСФСР не сумеет, по-видимому, достичь уровня Литвы, не говоря уж о всей Прибалтике.

Впрочем, мелиорация — лишь часть комплекса научных и экономических мер, какими движется аграрная индустрия трех республик. Нельзя не заметить целенаправленности и решительности действий, отсутствия всякого «идолопоклонства», строгого рационализма при глубоком внимании к будто бы мелочам, деталям и частностям.

Уже разработкой системы использования культурных пастбищ эстонские ученые выдвинули себя в первые ряды союзной сельскохозяйственной науки. Выведение гибридной брюквы «куузику», завоевавшей теперь поля в десятках областей, создание агрохимических картограмм, укладка закрытого дренажа при наименьшем уклоне — все это научные работы с могучим экономическим эффектом, они сделали бы честь и гораздо более многолюдным коллективам, чем Эстонский институт земледелия и Тартуская академия.

Эстония практически полностью вывела из севооборотов лен. Не говорим тут, целесообразно это или нет в общегосударственном смысле. Соседи-псковичи, помнится, поражались: на чем же их колхозы будут держаться, ведь самая доходная культура — и долой! Но в республике сочли, что «северный шелк» чрезвычайно трудоемок, при высокой оплате труда он менее рентабелен, чем зерно, что через ячмень и бекон колхоз может лучше использовать рубль и час. Сейчас минеральные удобрения потребляются зерновыми и травами, отсюда и рост урожаев.

Производительность сельского труда в республике почти вчетверо выше довоенной; потребление электроэнергии, уровень энерговооруженности позволяют относительно безбедно преодолевать трудности, вызываемые сильным оттоком молодежи. Оплата труда в сельхозартелях республики высока (доход на члена семьи колхозника уже в 1965 году составил 998 рублей, тогда как в Центральном районе он держался у 640 рублей). Развитие дорожной сети, хорошие и богатые магазины (эстонская потребкооперация заключает договоры с кооператорами западных стран, и всякого рода «дефицит» таллинцы предпочитают покупать в лавках сельпо), особый уровень бытового обслуживания, высокий процент интеллигенции сглаживают различия между жизнью в Тарту, Таллине и в дальнем хуторке. Примечательно, что и там и тут управляет жизнью одна и та же точность.

Мы с эстонским коллегой приехали в колхоз «Рахва выйт» без предварительного договора, надеясь застать председателя и побеседовать часок-другой. Председателя-то мы застали, но он предупредил, что через десять минут уедет в банк. И действительно: десять минут отвечал на вопросы, потом простился и уехал. Виноваты были мы сами: надо условиться с занятым человеком хоть бы за день-другой. Но невольно подумалось: во скольких колхозах приезд постороннего мог бы нарушить ритм труда, заставил бы отложить важное и неотложное!

Другой случай — в самом глухом углу, на берегу Псковского озера, пасмурным летним вечером. По деревеньке прокатила и притормозила у крайнего дома автолавка. Из дома выбежала девочка, о чем-то спросила белокурую продавщицу, и тогда уже к фургону пошла дородная женщина — мама девочки. Я понял: доставили заказ — огромный, торжественный, в изюме и сахарной пудре, крендель. Он был очень свеж, и женщина, боясь взять его на руки, послала девочку за подносом… Пекари пекарями, но каков сервис!

Прибалтика показывает, что можно сделать капиталом, умом и любовью с землей, которую бог не творил.

…Осенью, роскошным сентябрем в паутине и осиновом румянце, я снова приехал в Осташков. Селигер, отдыхавший после курортников, был покоен и светел, вода отражала хвою островных боров, высокие облака. По заозерью проходили сизые мягкие метлы дождей. В межтоках шло обычное движение — моторки с копнами сена, с поленницами дров, с козами, успевай давать отмашку.

Урожай в районе был небывало высоким — больше семи центнеров вкруговую, но все семена пришлось сдать: зимовать им негде. До половины сентября в совхозе «Селигер» стояли несжатые полосы. Студенты жгли костры, пекли картошку. Жилось ребятам просторно: в деревнях пустует множество крепких и больших, по пять — семь окон на улицу, домов.

А компактный, многолюдный «Луч свободы» сработал просто превосходно: при малой толике минеральных удобрений вырастил по двадцать центнеров сухого, тяжелого зерна, Набил амбары и склады, будет зиму жить и своих кур кормить. Птицеводы «Луча» — народ как на подбор смышленый, добросовестный, умелый и к птице ласковый. И хотя тоже приходится «вывяртываться», зимовку вести в летних вольерах, здесь получают по 232 яйца в год на несушку. Под Таллином, насколько я знаю, хозяйств такого уровня культуры пока мало.

Дмитрия Степановича застать не удалось: егерь пропадал в лесах.

Поздней осенью он прислал мне письмо, в нем сообщил, что Татьяна родила сына, стал теперь дедом, что Николай в Мурманске, а у Александры Николаевны с учебой трудновато — всему, видать, свое время. Просил достать японской лески, «а то у нас рыба тоже стала преклоняться перед заграницей и на нашу бечевку не хочет клевать».

 

ВОЛКОНСКИЙ

 

1

Существование такого района рассчитывалось математически. Если в 1966 году 1718 колхозов и совхозов нечерноземной зоны (36 процентов всех хозяйств) получили урожай, близкий к среднему по стране, то есть в пределах 8—12 центнеров с гектара, то где-то непременно должна была возникнуть комбинация благополучных хозяйств, где-то десяток-другой артелей составляли район, не занижающий среднего обмолота страны. Уж там-то все процессы ясны как на ладони, надо лишь найти такое сочетание.

По счастью, на верхней Волге им оказалась округа веселого Торжка на Тверце — и прочие варианты тотчас отпали.

…Он потчевал Пушкина и за то внесен в гастрономический путеводитель насмешнику-объедале Сергею Соболевскому:

На досуге отобедай У Пожарского в Торжке. Жареных котлет отведай (именно котлет) И отправься налегке.

Он упокоил вблизи себя Анну Керн.

Впрочем, проездный пункт между столицами, он не был избалован вниманием — разве только Островский вскользь отметит его живописность да Щедрин, он же строгий вице-губернатор Салтыков, поставит в строку пословичную репутацию его жителя, «вора новотора».

А он, оседлавший крутые берега Тверцы, так хорош и своеобразен, что быть бы ему Маленьким Российским Городом — не памятником, а здравствующим городком, на манер известного огурцами и королевским весельем Зноймо чехов и мнимо скаредного Габрова болгар. Древность его не сановна, художественных ценностей, повергающих в экстаз, кажется, нет, а полная катастроф его история скорей все-таки шумна и вздорна, чем трагична. Двадцать пять раз разоряли — и единожды только татарове, а то все свой, с крестом на гайтане, брат: суздальцы да тверичи, да Иван Калита два раза, запорожцы даже разок, словно доказывая старое наблюдение — «не мучимы никем же, сами ся мучат». Но и живучесть тем бедам под стать, приверженность месту выше всех мер — поднимался он на тех же самых обрывах, вновь заводил негоцию хлебом и все оставался Новым Торгом, с одиннадцатого века не удосужась постареть. Отмечая быстроту и незлобивую легкость нрава, Екатерина посадит ему в герб трех голубей. А может, разумелась привязанность к гнезду?

Ни владимирской нацеленности на чудо, ни нарочитой архаики Ростова — все с расчетцем, по одежке, все при рождении было в меру дерзким модерном и все в свой срок постарело. Но когда видишь кремль с затейливой путаницей куполов, колоколен, веков и школ, разглядываешь городские дворянские усадьбы с флигельками на отлете, стесненные присадистыми мещанскими особняками, многоярусные звонницы с этакими амурными беседками, «эоловыми арфами», на самом верху, соразмерные площади перед торговыми рядами и уездными присутственными зданиями, каменные лестницы, ведущие к узким мощеным набережным со скамейками, с домашними лодками на привязи, то забываешь, как захламлен и морщинист он сейчас, как недостает ему молодого желания нравиться, как долго надо драить, скоблить и красить его, прежде чем показывать современному белу свету. Просто радуешься, что город оказался достаточно живучим, что так упрямо копил себя век за веком, что интуристские Суздали — не генералы без армий.

Он прибедняется, такова натура, но деревянный («без единого гвоздя!») его храм Вознесения постарше Кижей, а стоит он рядышком с шатром-колокольней расцвета московской школы, с той же соседствуют громадные созданья классицизма, строенные Львовым, Стасовым и Росси, — и все по берегу бок о бок, без перерыва, как оно и было в пережитом. И если даже позднюю, сахарно-белую, со звездами на куполах, церковь на холме за валом туристу преподнесут как «северный Тадж-Махал» — не беда, в спор не полезет.

В кремле сейчас — карательно-исправляющее учреждение, к архитектуре и древностям не имеющее отношения. За годы журналистских поездок довелось повидать всякого, и все же состояние торжковских древностей способно покоробить. Кажется, переселение намечено. Но привести памятники в сносный вид, вернуть сюда «перегар столетий», дух творчества будет и трудно, и дорого. Колокольни в трещинах, к портикам опасно подходить, дожди обрушивают штукатурку с росписью. «Никто же их — сами себя…»

Кстати, о том, что наступает после переселения. Еще в стадии проектирования туристские комплексы, а уже стал острым вопрос об изгнании торгующих из храма. Суздаль вверен Институту проектирования зданий торговли, общественного питания и бытового обслуживания. Опасность превращения его в «разгуляй-город» уже вполне реальна: под экзотическими вывесками сбитенных, квасных и трактиров создается уйма питательно-питейных точек. Предлагается знакомство с Суздалем сквозь грань стакана. Кельи ссыльных цариц в Покровском монастыре намечены под номера отелей, в палатах кремля определено кафе. Боязно за Спасо-Ефимьевский монастырь — здесь спит Дмитрий Михайлович Пожарский. Но вряд ли тише и пристойней станет у надгробья князя, если курс торгующих на рубли и конвертируемую валюту одержит безраздельную победу.

Прагматизм и самоуважение вполне совместимы. В Святогорском монастыре, у самой могилы поэта, — детская музыкальная школа. Отлично. Нилова пустынь передается «Интуристу» — на здоровье, заостренный остров и прежде давал довольно комфортабельный уют желающим причаститься Селигера. Но нельзя унижать памятник общепитовской приманкой. Грешно использовать «навынос и распивочно» те деяния каменосечцев и древоделов, что стали материальной частицей истории. Торжок — раньше ли, позже — будет туристским центром. Вечевой, простецкий, любитель угостить, он больше многих сверстников своих располагает к непринужденному, жизнелюбивому веселью. Весь этот разговор к тому, что нужны особые дозы такта и воспитанности, чтоб старому Торгу не нанести нового оскорбления — товарооборотом.

Еще до полного знакомства я был наслышан о здешнем начальнике районного сельхозуправления, прежде первом секретаре райкома, пеновском партизане с декабристской фамилией. Алексей Петрович Волконский принадлежит к тем редким районщикам, чей выход на трибуну спешно возвращает назад из курилок и буфетов: вдруг да завернет такое, чего пропустить никак нельзя, что потом будет перекатываться по области из угла в угол, пока не потеряет автора. Простится же ему не за возраст, не за то, что в одном Торжке тянет семнадцать лет, а за то, что лих да удал, и прижать мудрено: живет одной работой, выходных не знает, устаревать не думает. Известно, что доклады он пишет сам, не признает «тайных советников» по этой части. Впрочем, популярен он, я после уверился, вовсе не как оратор, а скорей как старейшина, у какого найдешь если не справедливый суд, так заступничество. В районе его зовут «Батей» и знают, понятное дело, все, кто уже или еще выходит на работу.

Среда нивелирует районщиков, стирая отличия и в манере поведения, и в одежде, и в речи: пресловутые «решать вопросы», «уделять внимание», «озадачить», «обговорить» воспринимаются, как пароль. Волконский же так выделяется и повадкой, и языком, что я в первое время подозревал его в нарочитом оригинальничанье.

Впервые встретились на собрании в совхозе — вручалось переходящее знамя. Волконского обступили доярки, птичницы, все в черных плюшевых жакетках, цветных косынках и сверкающих резиновых сапогах («оденутся — не отличишь от городских»), Он же, грузный, простолюдин и лицом и фигурой, демонстрировал им, кокетливо вертясь, купленную на курорте щегольскую модную шляпу. Женщины, смеясь, уверяли, что не идет ему, деревню не скроешь, фуражка лучше, потом стали расспрашивать про Сочи и «лунные ванны». Он отвечал в соответственном тоне, а затем, как забавную историю, рассказал, что его соседка по столу, колхозница с Кубани, встретила в парке бабоньку из своего колхоза, а как звать — не знает. «В одном колхозе, да не знает?» — не поверили женщины. «Так та из другой бригады». Приумолкли. «Сколько ж там у них народу?» — вздохнула одна. «И в город не бегут, а ваши девчата все на Торжок косятся». — «Так пятидневка ж, чего вы хотите. В колхозах выходного не знают, а у городских — два на неделе»…

Конечно, ясней, чем той историей с неузнаванием, не объяснить всей разницы меж многолюдным Югом и здешней округой, где нетрудно помнить всех оставшихся в двух десятках деревень. Но к чему было смущать доярок невеселыми своими наблюдениями?

Запомнился другой эпизод — у льнозавода. Он привез сюда внушительную кавалькаду на семинар — обучать бригадиров правилам приемки тресты. Ловкость приемщиков известна, занижают качество тресты нещадно, колхозы теряют на этом пропасть денег — частью от незнания стандартов, частью от безразличия сдатчиков, больше же от того, что привозят лен несортированным и отдают низшим номером.

У ворот застали здоровенные сани с трестой, тракторист бесстрастно наблюдал, как лаборантка берет образцы на анализ. «Ну, орел, каким номером сдашь?» — «А то их дело, какой запишут», — «Чудак, гляди, тут у тебя и единица, и полтора. Ты перебери», — «Неделю тут стоять?» — усмехнулся малый. «А мы-то на что? Ты нам ящик белоголовой — моментом разложим», — «На какие шиши?»

Волконский взялся за дело, пришлось и остальным, и часа через полтора, досадуя на затянувшуюся шутку, пропыленные «семинаристы» разделили воз на три кучи: единица, один двадцать пять, полтора. Пересчитали, переписали квитанции — за одни только сани колхоз получил на четыреста рублей больше!

Под хохот окружающих «Батя» стал требовать у ошеломленного парня магарыч за этакий куш, настроение поднялось. Как водится, нашелся спросивший: когда ж, мол, семинар? Волконский ответил, что теперь по домам, а кто не понял, того и возить больше не след.

Не оригинальничанье — нарушение правил игры. Прием, к которому привыкли, стандартность поведения — рубанок без лезвия: строгать легко, толку чуть. Позже я убедился: набор «лезвий» у Волконского очень богат.

Министерство сельского хозяйства стало посылать в Торжок большие партии экономистов — изучать опыт бригадного хозрасчета. Мне довелось жить в гостинице с группой специалистов из черноземных областей. Командировку свою они считали очередной благоглупостью: слишком рознятся условия, над размерами здешних хозяйств посмеивались. Но почему, хоть и проездом, не побывать в Москве?

Утром их принимал Волконский. Я поразился: за столом сидел не районный «Батя» — вышколенный аристократ с благородной сединой, дипломат, задавшийся целью достойно представить малую свою державу.

Мягко поблагодарил — привезли хорошую погоду, она так нужна. Поблагодарил и за честь, оказанную приездом, выразил сомнение, смогут ли новоторы должным образом ответить на их интерес. Хозрасчет хозрасчетом, это пока только верхняя приборочка, а край-то, не секрет, отстающий, до урожаев Юга ой как далеко. Конечно, до зерновых урожаев: кормилец-ленок вне конкурса, он тут был и остается стержнем. Как это в старом стишке? «Лен ты, кормилец-ленок, ты вся надежда, ты и оброк, и хлеба кусок, ты и одежда…»

И словно бы заговорившись, он с той же почтительной непринужденностью стал толковать про малоизвестное и потому — любопытное. Лен — льнет, он холодит и освежает, потому и корпию раненым прежде щипали только из полотна. А в льняном масле есть такие свойства, что оно делало старую Россию при всей ее антисанитарии благополучной страной в смысле глистных заболеваний. Сейчас век искусственных волокон, но недаром спрос на лен все растет: здоровее его не придумаешь. У нас в стране — главный льняной массив мира, даем шестьдесят процентов мирового сбора, в основном, понятно, из Нечерноземья. Безо льна Россия неполная.

Урожайность против тринадцатого года выросла не сильно — удобрения тормозили. Считая грубо, центнер минералки дает на гектаре добавочный центнер волокна, то есть лишних триста рублей. Через зерно и на южных почвах такой прибавки не получишь. Потому-то ржи тут и доставались крохи со стола — основную часть доходов давало льноводство. Впрочем, курс на прибыль провел ревизию, рентабельность «северного шелка» вовсе не такая, как от механизированных отраслей, и расторопные эстонцы, к примеру, теперь обменялись с псковичами планами-заказами: взяли на себя псковскую сдачу картошки, отдали им ленок…

Уважая в слушателях специалистов, он сказал о ключевом противоречии: наиболее трудоемкая культура держит экономику малолюдных районов. На уборку гектара льна нужно двести восемьдесят человеко-часов — чуть ли не месяц работать в пору, когда уже журавли скурлыкают. Лен, по пословице, на стлище родится второй раз, но и риск возрастает вдвое, сушь стоит — не вылежится, беда; дожди зарядили — по снегу поднимать придется, а то и до весны какой участок пролежит, потом поджигай, когда ветер от деревни…

Росяная мочка — современница цепа, севного лукошка и сохи, но те-то в музее, а этот способ пращурский применяется на девяноста процентах площадей. Он дает заработок пожилой женщине, но производительность, понятно, как при царе Горохе. Запад давно освоил заводскую переработку, хлопоты фермера кончаются, как только лен созрел. Да и для нас искусственная мочка — новинка во-от с такой бородой. В самом начале века были широко известны три ее вида: псковский способ, баллонный и американский; лучшим признавали баллонный — в большом ящике соломку вымачивали за пять-шесть суток…

Машиностроение как-то объехало ленок, уборочной техники мало, она несовершенна и некомплектна, а мощности перерабатывающей промышленности никак не по сборам, стога тресты, того и гляди, задавят заводики. А план по цехам мочки такой, что и к концу пятилетки они примут только пятую часть урожая. Конечно, южной мощи с ее комбайнами для свеклы, подсолнуха и риса можно свысока глядеть на льняную маету, но лучше бы старые долги уплатить, отсрочить их больше не можем. Уходит главная северная шелководка — солдатская вдова, иная на пенсию, иная бессрочно, на горку, и если не подпряжется всерьез индустрия — может осиротеть ленок, заилится золотое дно. А ведь не кок-сагыз какой-нибудь, такой отраслью не пошутишь. Второе, сразу за хлопком, место в сырьевом балансе текстиля! По тысяче рублей дохода с гектара при неважнецкой культуре, а приналечь — полторы!

Потому, попросил он под конец импровизированной лекции, надо бы им использовать случай познакомиться с русским льном. Тут его центр — Всесоюзный исследовательский институт, заводы, тут его любят и в обиду давать не намерены. Хозрасчет им покажут, чем богаты, тем рады, за подсказку и критику будут только признательны. А придется теперь скатерть стелить — пусть они вспоминают новоторов. Скатерть и впрямь самобранная: лен двадцать раз брали руками, пока на завод попал.

Доверительная ли его серьезность, самоуважение или знание произвели впечатление, только черноземцы потом аттестовали мне начальника управления как мужика думающего. «И вообще район интересный».

Намерения идеализировать своего торжокского знакомого у меня нет. И грубоват бывает, и резок, и эрудиция, что сам признает, в делах нельняных ограничена поздним заочным пединститутом. Но в нем сочетаются те достоинства стратега, что заставляют большую часть торжокских достижений отнести на счет уровня руководства. В провалах же, думается, субъективный момент здесь менее повинен, чем в местах иных.

Извечная методика прорыва сосредоточить силы на малом участке и вгонять клин, пока не покатится весь фронт… Тем бригадным хозрасчетом Волконский неотступно занимался года два. В разрезе экономическом это была борьба с убытками, и живописной речью «Бати» передавалось так: «Отправил рубль с утра работать, а к вечеру бредут восемьдесят копеек. Ах, туды-растуды, а где еще двугривенный? А ну, марш искать!..» В психологии же это было выделение в абстрактном понятии «наше» осязаемого «мое». Текущие дела, естественно, текли, но ток их он упорно направлял так, чтоб смыть или хоть поубавить авгиевы горы бесхозяйственности и умственной лени, скопленные за десятилетия пустого трудодня. Жесткий лимит затрат и довольно высокий процент приплаты за бережливость рождал яростные споры меж бригадирами и завгарами, кладовщиками, бухгалтерами, учил считать. Супонь и подойник, ходка грузовика и киловатт-час оборачивались ценностями, из-за которых стоило позубатиться. Кампания дала заметный выигрыш. Вместе с новыми ценами, системой твердых планов, возвращением к исконному набору культур она помогла району выйти в сравнительно благополучные: и при малых дозах туков Торжок уверенно перешел за десять центнеров зернового сбора.

Привитая партизанской войной черта принимать решение самостоятельно и брать ответ на себя… Поскольку «гектар гектару рознь, один хоть брось, а на другом — плечами позыбаешь»; поскольку размер посева в Нечерноземье искони определяется не землей, а количеством удобрений, — район, пользуясь правом самостоятельного планирования площадей, стал было сочетать интенсивность с экстенсивностью. Проще — поля, коим удобрений не досталось, стал засевать смесью вики с овсом на сено. Но в области сплюсовали, и в справках все обернулось серьезным обвинением: тысячу гектаров зерновых район стравил скоту! Луга не окультуривает, тащит кормовые на пашню! Тучи над торжокским «Батей» сгустились, у многих возникла возможность посчитаться за его Цицеронов дар. Волконский никого под удар не подставлял, принял и выговор, и пришедшую с ним репутацию своевольника. Последовали швырки, уколы, и, если б не решительная защита Торжокского горкома, старый работник вряд ли удержался бы… Впрочем, в скором времени он сумел так изменить обстоятельства, что огонь приутих, а нехватка туков перестала быть в Торжке главным тормозом. Но забегать не будем.

Смелость видеть процессы в их неприкрашенной ясности… С каждым летом все сильней заботит Волконского воспроизводство рабочей силы. Именно в пору, когда платить стали по три с лишним рубля на человеко-день, когда наладилось и с питанием, и с одеждой, когда тяжким сном стали казаться «пережитки» послевоенной поры, сельское население района начало таять со скоростью снега в марте. Разумеется, механизация высвобождает рабочую силу для заводов того же Торжка, а процесс «урбанизации» закономерен и прогрессивен — если только управляем и стимулируется соображениями занятости. Но, увы, отток людей артели возместить не успевали: по триста, по четыреста трудоспособных убывало в год. Ухудшался возрастной состав, падал процент молодежи, чем сокращалась возможность механизации — старика на комбайны не посадишь. Дефицит все активнее покрывали за счет осенней присылки заводских рабочих и студентов, а «шефство» это никак не вписывалось в порядки экономической реформы. Волконский пришел к формуле: «Прибавка народу в арифметической прогрессии дала бы прирост продукции в прогрессии геометрической».

Район своевременно заложил эксперименты. Проблему расчленили на две стороны — культурно-бытовую и строго денежную. Хотя бы два колхоза-разведчика должны были достичь той концентрации благ, при которой начался бы прилив. Программа, естественно, не объявлялась, в разведчики оба колхоза вышли словно сами собой, сыграло роль множество условий, в том числе и склад председательских натур. «Большевик» стал платить выше всех остальных, а колхоз «Мир» заложил свой «агрогород».

Согласно байке, за истинность которой ручаться нельзя, Волконский вез тридцатитысячника Якова Иосифовича Хавкина в райкомовской машине и в огромном райкомовском же тулупе. Тот Хавкин, председатель потребсоюза, идти в разоренный «Большевик» страшно боялся, будто бы норовил даже выскочить из машины, но тулуп, сбрасывать который Волконский не позволял, лишил его свободы передвижения.

Первое горькое капиталовложение в хозяйство они сделали вместе, тайно: вывернули карманы и послали за хлебом для телятниц.

Человек легко загорающийся, с коммерческой жилкой и чуть романтической верой, что «таки выгорит», Хавкин поднимал хозяйство не без некоторых негоциантских акций. Скромно умолкает, когда при нем заговаривают о продаже картошки на юг… (Эти коммерции верхневолжцев — какими детскими затеями кажутся они рядом со ставропольскими, астраханскими, донскими колхозными товарооборотами!) Лишняя денежка шла в дело, народ в артели на редкость трудолюбивый и старательный, сюда перебросили прибыльное семеноводство льна, и постепенно «Большевик» стал культурнейшим в агротехническом смысле хозяйством: обычные для него урожаи — пять-шесть центнеров льноволокна, картофеля — двести центнеров, зерна — у ста пудов. «Чистоты» опыта, непременно разорительной в сельских условиях, не добивались: колхоз много расходовал на строительство, — не считая объектов производственных, тут возвели здания для магазина, для узла связи (даже почтарям помогают колхозники!), заложили удобный и светлый детский комбинат. И все же резко выделяется артель именно уровнем — оплаты: в 1966 году, когда ей присудили Красное знамя Совета Министров Союза, она выдала на человеко-день 4 рубля 76 копеек. Так платит, сказать для сравнения, один из богатейших районов Ставрополья — Георгиевский.

Александр Борисович Мезит, долголетний председатель колхоза «Мир», характером посуровей: хлопотливой дотошности, помогающей Хавкину из любой отрасли извлекать прибыль, он чужд, артель держится привычным льном, а изрядная масса дохода объясняется солидными размерами хозяйства; полтысячи гектаров подо льном, тысяча коров, пятьсот шестьдесят трудоспособных. Земля «Мира» — вдоль бетонной трассы на Ленинград, дифрента «по положению» работает в полную силу, потому-то и решили именно здесь строить усадьбу, что демонстрируется теперь как достопримечательность области. «Решили» — значит выделили стройматериалы и дали подрядчика: лимитируют ведь не деньги, а возможности их превращения в кирпич и кровлю.

Школа-десятилетка. Дом культуры, детский сад, баня, современного вида магазин, пожарное депо, порядок многоквартирных домов с водопроводом и газом — все это вкупе обошлось «Миру» в семьсот тысяч рублей. Городу были противопоставлены его же козыри: увеличение свободного времени — главной ценности в сегодняшней деревне — за счет бытовых удобств, жизнь на людях, без пугающего молодежь хуторского одиночества. Платил «Мир» точно на среднерайонном уровне — 3 рубля 15 копеек на человеко-день.

Газеты рассказали об «агрогороде под Торжком», в колхоз полетели письма: слесарь из Воркуты, молодожены из Тулы, некто из Кустаная с целым веером профессий… Расчет оказался простым: за две тысячи рублей (квартира и прилагаемое к ней) колхоз «приобретал» пару квалифицированных рабочих рук. Переманивать народ из дальних торжокских деревень Мезиту не рекомендовали. «Мир» стал коллекционировать диалекты русского языка.

Вскоре после получения наградного знамени Яков Иосифович Хавкин приехал к Волконскому за советом: не переделать ли близкий к завершению детский комбинат в больницу? Пока строили, настолько поубавилось народу, способного детей родить, что заполнить хоромы на полтораста ребят нет надежды. Средний возраст колхозника достиг 53 лет. Личные фонды потребления не стали панацеей; высокий заработок, против ожидания, оказался способным усилить отток: четыре дочки у доярки — и всех отослала учиться. «Теперь прокормлю, нечего и вам коровьи хвосты крутить». Обычная картина: в субботу избы наполняются, а зарей в понедельник, волоча сумки с картошкой и салом, молодое-крепкое спешит к остановке автобуса. Со странным для него унынием Хавкин спрашивал: «Вы мне скажите, кто здесь будет хозяйничать?»

По наблюдениям Александра Борисовича, воздействие «агрогорода» на старые деревни крайне слабо: в клуб за семь верст не пойдешь, ребенка в детский сад не поведешь. Новые квартиры заселяются пришельцами, из Владычни же, Спаса, других бригад по-прежнему идут за справками. Худо со «всходами»: за год схоронили 25 стариков, народилось крикунов на свет — одиннадцать.

В 1966 году число трудоспособных в колхозах района сократилось уже на пятьсот человек. Методика прорыва на одном участке здесь не приводила к успеху — необходим был комплекс мер, равнозначных, как зубья в шестеренке.

Часто бывая в области, Волконский знал, что Торжок — не исключение, что в Бежицком, Кимрском, Нелидовском районах темпы оттока выше — до шести процентов в год, что только четвертый солдат возвращается после службы в родной колхоз, что один город Калинин, несмотря на паспортные препоны, принимает на работу в год по семь тысяч колхозников. Из-за высокого среднего возраста жителей смертность в сельской местности Калининской области последнее время стала выше рождаемости.

Но — «своя рубашка ближе к телу» — он думал о районе. До пенсионного рубежа ему только три года, и, хотя неработающим Волконского представить абсолютно невозможно, мысль о сменщике все чаще навещала его. Хозяйство надо отдать в здоровом состоянии. Как при такой зависимости от молодья, при нынешнем уровне цен резко поднять достаток колхоза? Чем достичь одновременного роста и зарплаты и общественных фондов? Зерном — оно не требует ручного труда! Привозным плодородием — туками! Техникой, позволяющей превратить селитру и фосфор в хлеб! Полнокровные артели должны удержать народ.

И Алексей Викторович Волконский сделал для своего района больше, чем любой из соседей-коллег. Залучив в Торжок министра сельского хозяйства, он нарисовал ему перспективы захватывающие, клятвенно уверял, что именно здесь в считанные годы поднимутся к 25 центнерам среднего сбора, если помочь удобрениями. Первый приступ успеха не дал, старый районщик зашел с другой стороны: стал просить туки для льна — здесь ведь зона института… Надо думать, не красноречие, а старая работа, известная благополучность хозяйств склонили чашу весов в пользу Торжка. С 1967 года район причислен к местностям комплексной химизации. Именно комплексной: не только вдоволь удобрения, но и закрепленное в приказе министра обещание дать две сотни тракторов, 250 автомашин, экскаваторы — все, чтоб довести те туки до ума.

Таким окрыленным, деятельным, молодым, как в весну шестьдесят седьмого, район «Батю» не помнил.

— Сколько лет ждали этого — сорок? Новая эпоха — эпоха северного хлеба. Это ж праздник на нашей улице, шут вас побери совсем!..

Торжок возрождал — на иной, современной основе — исконную культуру ржаного хлеба.

 

2

Присловие «ржаной хлебушко — калачу дедушка» в смысле историческом не отвечает истине: и в северном земледелии рожь младше пшеницы, идущей на калачи. В раскопках у нынешних Минска и Смоленска слои VI–VIII веков дают вдосталь семян зерновых, но ржи среди них нет. Впервые точное упоминание о ней находим у Нестора в житии Феодосия — это уже наше тысячелетие.

Исследованиями Николая Ивановича Вавилова твердо установлено происхождение культурной ржи из сорно-полевой: пшеница пронесла ее с собой на север и, вымерзая, оставила. Зимостойкая падчерица почти совсем вытеснила с полей менее выносливую мачеху и стала на долгие века главным хлебом северной России.

Удивительно созвучие русскому «рожь» в языках разных групп — финно-угорской, тюркской, германской. Татары называют ее «орош», венгры — «ros», карелы «руйжь», датчане — «rug», шведы — «rag»… У нас главный злак, кроме производного от «родить», имел и другие названия, передающие его значение для жизни: «жито», «благо», «обилие». «Прииде Семен Михайлович в Торжок… а обилие попровади все в Новгород в лодиях, а в Новгороде хлеб бяше дорог», — записывает хронограф под 1238 годом.

Устойчивость к морозам и засухе, скромные требования к почвам — одна сторона. В вековом конкурсе решало и то, что рожь — еда физически работающего человека. Калорийность ржаного хлеба выше, чем пшеничного. Больше отрубей — мука полноценней в отношении питательности. Сто граммов белка, нужных в сутки при тяжелом труде, содержатся в таком количестве ржаного хлеба, какое обеспечивает 7600 калорий, то есть с лихвой возмещает расход энергии. Русская рожь богаче белками, чем западноевропейская: у нас их содержание доходит до 17–18 процентов.

Хрупкий ржаной стебель исполнил титаническую и по нынешней поре работу — превратил «блата и дебри, места непроходна» у верховьев Волги, Днепра и Дона в пашню, сделал территорию молодого государства по преимуществу пашней. Уже в XVI веке под Москвой распахано практически все — лес уцелел лишь на 7,5 процента площади. Колос теснит и луга: в 1584–1586 годах в Московском уезде пашется 163 тысячи десятин, а под сенокосом только четыре тысячи. В ту пору еще сильно залесены Ярославский и Пошехонский уезды («древесы разными цветяще и борием верси горами покровени»), но под Бежецком, Торжком, Переяславлем засевается больше половины угодий. Ржаное хлебопашество — основная и, по сути, единственная тогда отрасль производства (животноводство служебно). Им-то и скапливается тот экономический потенциал, что вдруг раздвинет границы сравнительно скромной державы до отмелей Балтики, до пустынных обрывов Чукотки.

Рожью шелестят страницы летописей. Ими сохранены даты тяжких общерусских неурожаев — 1128, 1230, 1300, 1570, 1601 и 1602 годы, сохранены и цены на хлеб в лихолетья: сотнями рублей за меру историк старался передать размер народной беды. На ржаном поле скрещены интересы боярина и холопа. Архивный документ о ржи — это почти всегда выразительная картина общественной жизни. «По грехом своим волею божию оскудали от хлебного недороду, — писали при Алексее Михайловиче крестьяне галицкой вотчины Одоевских, — Пал на землю и на рожь вереск, и побило рожь травою, и многие крестьянишка ржи из поля в поле не перегнали, и пить-есть стало нечево, впрямь, государи, помереть голодом, едим траву, велите, государи, нас приказному и старостам отпустить кормиться по окольным вотчинам, чтоб нам голодом не помереть». Ответ был в том духе, чтоб послабления не ждать — в казаки сбегать и силы, и хлеб находятся. Беда превращала северного крестьянина в донского, яицкого, иртышского казака — и развивалось иное, черноземное, пшеничное земледелие степей, нарастал процесс, позже окрещенный Дмитрием Николаевичем Прянишниковым «погоней за даровым плодородием».

На хлебных дрожжах поднимается зодчество. Если верно заключение Игоря Грабаря, что Россия — «это по преимуществу страна зодчих», что «все архитектурные добродетели встречаются на протяжении русской истории так постоянно и повсеместно, что наводят на мысль о совершенно исключительной одаренности русского народа», то верна и прямая зависимость размаха строительства от развитости зернового дела. Голодным или сытым работал каменосечец — на возведение башни, храма, крепостной стены уходило равное число хлебных обозов; зная тогдашнюю производительность труда, мы можем определить это число в каждом случае. Густота кремлей, этой аккумулированной и избежавшей тления мускульной энергии, — своеобразный показатель состояния старого земледелия. И если б даже ни единой писцовой книги не дошло до нас, мы по памятникам архитектуры могли бы установить, что Вологда, Ярославль, Тверь — исконные округа наиболее устойчивых урожаев. Ведь на коротком пути от пышного Ростова до царских хором Углича вздымается малоизвестный Борисоглеб, стоит вовсе забытый кремль на Улейме… Только прочное поле могло выдержать такой груз.

Впрочем, —

Я знаю, чем была Ты в нимбе старой славы, Качая величаво Свои колокола… —

устойчивость нечерноземных урожаев совмещалась с устойчивой близостью к голоду, с хроническим хлебным кризисом, не вывело из которого и развитие капитализма. Если 15 пудов зерна на человека в год — голод, а 15–18 пудов — его граница, то за последние пятнадцать лет минувшего века страна шесть раз переживала голод и четыре раза была на его пороге. Культурный слой копился медленно, он оставался, по сути, тонкой пленкой, какую легко прорывала любая беда. И в двадцатое столетие главная ржаная зона планеты вошла со средневековыми урожаями: за 35 лет перед первой мировой войной крестьянские хозяйства громадного четырехугольника между Орлом, Псковом, Петрозаводском и Казанью не смогли поднять средние сборы ржи за 6 центнеров. Выделялись Ярославская губерния (около 7 центнеров с гектара), Тамбовская (8 центнеров), в отдельные благоприятные годы сбор достигал сам-пят, но общей картины это не меняло: российское Нечерноземье оставалось самым низкоурожайным из европейских районов устойчивого увлажнения. Традиционный экспорт хлеба был антинационален: даже при четырех центнерах зерна в год на душу было преступлением вывозить рожь на свинофермы Дании и Германии.

Фантастическое трудолюбие земледельца и его сметливость, наблюдательность, умение приладиться к каждой нивке, к любому взгорку, выработанная «властью земли» способность интуитивно чувствовать, что хорошо, что худо для поля, не избавляли от власти культурной и технической отсталости. Соха и безграмотность — сестры. В 1910 году две трети почвообрабатывающих орудий в России были деревянными. В эту же пору, по докладам второй Государственной думы, 58 процентов детей школьного возраста ни дня не сидели за партой. Когда под Таллином уже действовал закрытый дренаж, Энгельгардт сокрушался: смоленские мужики молятся «царю граду». В Голландии, Дании, Германии химизацией земледелия уже сбалансировали выносимый и вносимый азот, когда Тимирязев на опытных нолях втолковывал крестьянам, что селитра вовсе не для того, чтобы хлеб вырастал уже соленым. В краях, где урожай не приходит, а делается, роль такой производительной силы, как просвещенность, культурность, профессиональная обученность населения, велика чрезвычайно, и дефицит этого фактора у нас всегда сурово давал себя знать. «Хотя в России жители ее спокон веков и занимаются главным образом земледелием, однако с.-х. умения и знания наших русских хозяев весьма не велики, до крайности просты и до сего времени первобытны», — уже в советское время писал агроном-популяризатор А. А. Бауэр.

Считая главной проблемой ликвидацию разрыва между всемирно-историческим величием задач, поставленных и начатых Октябрем, и нищетой материальной и культурной, В. И. Ленин ставил успех кооперативного плана в прямую зависимость от накопления культуры в народе, от «цивилизованности» — в том числе и технологической, производственной, «…чтобы достигнуть через нэп участия в кооперации поголовно всего населения, — диктует Владимир Ильич 4 января 1923 года, — вот для этого требуется целая историческая эпоха. Мы можем пройти на хороший конец эту эпоху в одно-два десятилетия. Но все-таки это будет особая историческая эпоха, и без этой исторической эпохи, без поголовной грамотности, без достаточной степени толковости, без достаточной степени приучения населения к тому, чтобы пользоваться книжками, и без материальной основы этого, без известной обеспеченности, скажем, от неурожая, от голода, и т. д. — без этого нам своей цели не достигнуть». Символом российской отсталости в двадцатые годы служила крестьянская лошадь, но сама отсталость проявлялась не так в тягле (Дания достигла 30 центнеров среднего урожая практически без тракторов), как в несбалансированности питания в почве и в том сложном, долго накопляемом, что зовется культурностью работника.

Перед самой коллективизацией Д. Н. Прянишников видел в нашем сельском хозяйстве «комбинацию средневекового уровня урожаев с резко выраженным сельским перенаселением… и это при таком резерве нераспаханных земель, каким не обладает ни одно государство ни в Европе, ни в Азии». Как и прежде в острые моменты, вспыхнул спор «северян» и «степняков». Что решит зерновую проблему — богатая почва степей с вечным для них риском суховеев или подзолистое, раз пятьсот рожавшее поле, при уходе гарантирующее сбор? Где у страны страховка от недородов?

Еще голод 1891 года породил проект «черноземца» В. В. Докучаева о кардинальной перестройке земледельческого хозяйства Юга. Труд «Наши степи прежде и теперь» (с дрофой на обложке, «издание в помощь пострадавшим от неурожая») содержал в себе те планетарные предложения (плотины на Волге, Днепре и Дону, регулирование оврагов, лесоводство, строительство прудов и водоемов), что потом, лет через шестьдесят, были оживлены в «великом плане преобразования природы». Ни пруды, ни дубовые рощи сомнений в полезности не вызывали. Создание морей, способных затопить сотни и сотни тысяч десятин плодородных угодий, всерьез не обсуждалось. Признавая естественным устроение черноземных пространств, русская классическая агрономия все настойчивее высказывалась за сосредоточение сил и средств страны на преобразовании нечерноземной нивы.

Летом 1929 года «Известия» публикуют памятную статью Д. Н. Прянишникова «Резервный миллиард». До сих пор история нашего земледелия была историей устремления в степь. Дальше так нельзя! Распахивать земли там, где земледелие заведомо азартная игра, — это подвергать себя риску слишком больших колебаний от засух. Чтобы быть застрахованным от суховеев, нужно создавать резервный миллиард пудов в нечерноземной полосе, в той климатической зоне, в которой построила свое интенсивное хозяйство Западная Европа. «Химизация земледелия»! Слово произнесено. Советскую агрономию отныне нельзя будет упрекнуть в близорукости, в «служебном несоответствии».

Трактор и комбайн становятся важными аргументами в пользу натиска на степь. И все же два года спустя Н. И. Вавилов, докладывая на Всесоюзной конференции по планированию науки, твердо высказывается за северный хлеб. «Передвижение посевов в направлении востока, Казахстана, связано со снижением урожайности, с малой устойчивостью урожая… Применение минеральных удобрений, известкования, мелиорации создают на Севере прочную базу для развитого устойчивого земледелия, гарантирующего при надлежащих условиях максимальные урожаи». Н. И. Вавиловым сформулирована стратегическая задача — превратить потребляющую зону в производящую.

Но при курсе, когда сельское хозяйство было не финансируемой, а финансирующей отраслью, северный хлеб подняться не мог.

Вклад нечерноземной деревни и в индустриализацию, и в победу в Великой Отечественной войне, и в восстановление страны был таким неимоверно большим, что цифры переломного, 1965 года — зона производила пятую часть зерна, весь лен, большую половину картофеля, держала треть всего поголовья коров и свиней — были скорее мерой людской двужильности, чем мерой отставания.

За тридцать с лишним лет тенденция в самом общем виде может быть выражена так. Дальнейшее продвижение в сухую степь, в зону дарового и рискового земледелия. Возрастание колебаний валового сбора зерна — амплитуда их в последнее десятилетие достигала трех миллиардов пудов. Намолоты «не только не удовлетворяли потребностей страны, но и стали тормозом в развитии всего народного хозяйства…» (доклад Л. И. Брежнева на майском Пленуме ЦК КПСС, 1966 год). В зоне устойчивого увлажнения происходило и сокращение и обеднение пашни. Секретарь Кировского обкома партии Б. Петухов недавно опубликовал («Известия», № 21 за 1968 год) пятилетние данные по вятским полям: гектар, засеянный зерновыми, терял в год 19 килограммов азота, 8 килограммов фосфора, 16 — калия, вносилось соответственно 3, 2,7 и 9,6 килограмма. Важнейший из национальных запасов — запас плодородия — тает стремительно. К 1964 году производство зерна в нечерноземной зоне составляло меньше 70 процентов довоенного уровня. Никакие полумеры, частные решения уже не могли остановить этого процесса.

Время поможет по достоинству оценить все значение документов мартовского и майского Пленумов Центрального Комитета КПСС и в хозяйственном, и политическом, и социальном смысле. Но уже и сейчас ясно, что курс на мелиорацию, на подъем земледелия в историческом центре государства ведет к разрешению крупнейших сложностей в сегодняшней и завтрашней жизни страны. Именно в краях, где урожай прямо пропорционален вложениям, сельскохозяйственный труд гарантированностью результатов может быстрей всего приблизиться к труду индустриальному. Именно в краях, где роль случайностей минимальна, урожай можно уверенно планировать и целенаправленно повышать. Расширить посевные площади и на целине-то больше некуда, размер зернового клина в близком будущем останется на уровне 130 миллионов гектаров. А рост населения автоматически уменьшает подушный надел: если в 1958 году на человека приходилось 1,06 гектара пашни, то в начале 1967 года доля эта составила уже 0,96 гектара. Норма развитых стран — тонна зерна в год на человека. Уже надо думать о поре, когда в стране будет 275–280 миллионов едоков. Покрыть потребности в зерне сможет лишь урожай в 22–23 центнера на круг. Задачей дня стало повторенное Тимирязевым крылатое слово Свифта: вырастить два колоса там, где рос один. Чтобы решить проблему, нужна нива Микулы Селяниновича, богатырская нива Севера.

В 1965 году в производстве зерна Нечерноземье достигло уровня 1940 года.

В 1966 году в почву было внесено больше элементов питания, чем в 1928 году.

В 1967 году зона дала самый высокий за всю историю средний намолот — 12 центнеров. План продажи зерна ею выполнен на 178 процентов. Вслед за Эстонией за стопудовую отметку перешли Литва, Подмосковье, Ленинградская и Тульская области, Латвия, Карелия…

Стронулось? Да!

Но только это движение и раскрыло в полной ясности всю многосложность и трудность задачи. Прежде всего, еще нужны серьезные усилия, чтобы всюду преодолеть инерцию давних процессов. И в «послемартовские» годы площади зерновых в российской части зоны сократились, да внушительно — на 1,2 миллиона гектаров. Продолжается «вынос» из сельского хозяйства самого драгоценного элемента — механизаторских кадров: Новгородская область ежегодно теряет одного из семи трактористов, Калужская — одного из пяти.

Даже в шестьдесят седьмом 717 хозяйств российского Нечерноземья не выполнили хлебного плана. За два урожая пятилетки этот район Федерации недодал почти шестьсот тысяч тонн зерна. Больше всего должников в Калининской, Псковской, Вологодской, Костромской, Рязанской областях, отрыв их земледельческой культуры от прибалтийского или подмосковного уровня становится все заметнее.

Чтоб долго не говорить об итогах последующих лет, сопоставим размеры зернового посева Северо-Западного района: 1940 год — 2216 тысяч гектаров, 1967 — 998 тысяч.

Лимитируют минеральные удобрения — ясно. Расслоение урожаев заложено уже в фондах — понятно: если эстонский гектар получает в действующем веществе 172 килограмма туков, то калининский — пятьдесят семь, ярославский — сорок семь. И что растет минеральный поток — заметно, и что наращивать его нужно как можно быстрей — доказывать нечего.

Но органика — ее ведь не шлют пульманами, а без нее туки мертвы! Но склады, сушильное хозяйство, система семеноводства — все ж это созидается на месте! Анализируешь причины недоборов, и напрашивается еретический вывод: иному хозяйству и давать-то туки рано, ему еще прибраться нужно! По данным научных институтов, около половины посевов зерновых в Центральном районе зоны сильно и средне засорено. Средняя засоренность — нет трети урожая, сильная — сорока процентов. Селитра — не средство от осота и дикой редьки. В оптимальные сроки под урожай 1968 года области Центра посеяли только половину хлеба, остальной досевался с опозданием до четырех недель. Стала почти правилом гибель десятой части озимых. Суперфосфат тут ни при чем. И пенять ли на нехватку калия, если Калининская область почти треть площадей засевает некондиционным материалом, а 86 процентов клина — семенами третьего класса?

Я приводил в одной из статей категоричное мнение старейшего зерновика, профессора Виктора Евграфовича Писарева:

— При нынешнем уровне техники и селекции достаточно соблюдать элементарные требования агрономии, и появится, пусть не сразу, тот прибавочный миллиард, о котором писал Прянишников.

Выяснить, что важнее — культура или туки? — это (помянем сравнение В. В. Докучаева) спрашивать у врача, что нужно больному: еда, свежий воздух или уход. И все же роль некогда выделенного В. И. Лениным фактора культурности, грамотности, «цивилизованности» не убавилась — резко выросла, а ленинская строчка-формула: «Не хватает? Культурности, умения» — вполне применима к проблеме нечерноземного хлеба.

«Элементарные требования» профессора вовсе не так уж элементарны, они принципиально не те, что были достаточны для живущего во «власти земли». Химизация, пользование технологическими картами, данными почвенных анализов, работа на сложных машинах требуют невообразимой прежде концентрации знания, развитости, мастерства. Культурная революция изменила деревню. Но нельзя забывать, что село было и остается поставщиком рабочей силы, что в основном в город идет деятельная, развитая, легко аккумулирующая знания часть населения. Как ни горек вывод Волконского — «председатель рад второгоднику», справедливость его несомненна. И наивна полагать, что профессиональный уровень колхозника, полевода, агронома больше нигде не сдерживает разумное освоение вложений.

Не могу не привести красноречивую цитату из книжки ярославского агронома А. В. Смирнова «Удобрения и урожай» (Ярославль, 1965):

«Однажды я был свидетелем такой любопытной сцены.

Молодой механизатор… припудривал серо-белым порошком только что поднятую зябь. Проходившая полем колхозница долго наблюдала за ним, а потом взяла пригоршню удобренной земли и решительно остановила агрегат:

— Не дело делаешь, парень…

— Почему не дело? Бригадир велел, — обиделся механизатор.

— Потому что удобрение, которое ты вносишь, — азотное. А вносить его с осени почти бесполезно — за полгода до сева азот-то весь улетучится. А кроме того, удобрения надо вносить в почву, а не пудрить поле накануне зимы. Понял?

Мне, агроному, это было и удивительно, и приятно. Рядовая колхозница, да к тому же из «чужой» бригады, не только сумела разобраться в минеральных удобрениях (что, признаться, не всегда удается и некоторым агрономам), но и сочла своим долгом предупредить брак в работе. Случай примечательный!»

Примечателен он, случай, не так даже производственной наивностью законодателя полей, которому рядовая колхозница должна толковать азы химизации, сколь поражающим безразличием и тракториста, и бригадира, и агронома к тому, пропадет или пойдет в дело долгожданный азот.

Научить отличать нитратное удобрение от калийной соли не слишком сложно. Сложней исключить необходимость контролера (колхозницы или иного лица) при работнике северного поля. Между культурностью земледельца и культурой земледелия связь не простая. Чтоб был смысл, стимул копить и использовать знания, нужно совпадение личных интересов человека в поле с интересами хозяйства. Совпадение это достигается развитостью чувства хозяина.

Хлебородное это чувство разбазаривать долго и разными способами: символическими ценами за колхозную продукцию и шаблонной директивой, нарушениями артельной демократии и пренебрежением к народному опыту. Чувство хозяина — тоже из тех ценностей, что не поступают по фондам. Его нужно растить в душах. Без этого хлеб не зашумит.

 

3

Двадцать пять не вышло, но пятнадцать центнеров на круг Торжок все же дал! Ссыпали чуть не два хлебных плана.

И все же при осенней нашей встрече Волконский был задумчив и пасмурен. С комплексной химизацией не получалось, министерство подсадило: удобрения пришли, а из обещанных двухсот пятидесяти автомашин появились только три, тракторов едва двадцать вырвали, на просьбы, телеграммы, напоминания ответ был один — «нет фондов». Туки шли в отвратительном наборе, фосфора почти не было, из-за этого резко упала отдача азота и калия. Областное управление, сосчитав бабки, стало упрекать: у опытного-то, у экспериментального эффективность минералки ниже, чем у соседей.

Со стройматериалами сущая беда, за год не сдали ни одного культурно-бытового объекта. Свободных денег — десять миллионов, а толку от них…

Проклятый некомплект!

А главная печаль — резко сдал ленок: убирали всем Торжком, а номер низкий, выручка против прошлогодней упала на два с половиной миллиона. На погоду вали или на что иное, а для себя-то ясно: на руках его больше не удержишь, мало их, рук.

За год число трудоспособных в торжокских колхозах убавилось на 700 человек.

Он не искал сочувствия, не ждал каких-то там слов, вел весь разговор так, будто обычный, за которым пойдет еще и еще один, можно доделать, вытянуть, выправить. Но пасмурность оттого-то и шла, что год — из отсчитанных. Познакомил меня с недавним председателем колхоза Алексеевым — маленьким, но мускулистым, чапаевской повадки и легкости. Сказал не без значения:

— Вот — заместитель, втягивается…

Черт возьми, а обидно, что не исполняются приказы министра!

 

ДОБРЫНИН

За Волгу, в тутаевский «Колос», меня повела загадка.

Сопоставив двухлетние данные (1965–1966) известных в Ярославской области хозяйств — учхоза Тимирязевской академии «Дружба» и тутаевских артелей «Приволжье» и «Колос», я пришел к таблице парадоксальной, насмешливой:

Это что же, надо меньше вносить, чтоб больше получать? В управлении за сравнительную точность цифр ручались, почвы, судя по карте, сходные. Один товарищ даже сказал доверительно, что в «Колосе» «председатель не по колхозу»… Так что ж там хлеб дает?

Семь процентов хозяйств зоны в шестьдесят шестом году получили намолот в пределах 14–30 центнеров. Естественно, это артели и совхозы наиболее высокого уровня вложений. Как же попал в этот авангардный отряд колхоз с минеральными дозами Селигера?

И вот Алексей Федорович Добрынин — тот, кто «не по колхозу», — повез меня смотреть сев яровых. Без фуражки ради паркого дня, темно-синяя гимнастерка враспояску, вид самый рабочий, а повез без охоты, будто я отвлек его от настоящего дела, и надо было ему от меня скорей отбояриться.

Только выехали за деревню — в глаза стоящая сеялка. В разгар дня. У самой дороги!

— Здорово, Лучинин. Чего загораешь?

— Поломочка вышла, — покосился на меня тракторист. — Послал парня в бригаду, мы живенько.

Край поля отмечали светлым пунктиром мешки с зерном: норма, значит, отмерена. Я не слышал, о чем вполголоса толковал тракторист с Добрыниным, но помогать председатель не остался.

— Сомневается, — сказал он в машине. — Пять кругов сделал, а высеял будто мало. Боится промазать, за агрономом послал. Фалетров высев ставил, он и проверит. Про поломку — это он так, не обращайте внимания. У нас в посевную поломка — чепэ.

Подтекст был совершенно ясен: в простое можно винить Лучинина, можно — агронома Фалетрова, но председатель Добрынин тут ни при чем.

Показав мне под деревней Благовещенье превосходную ферму романовских овец — серых, черноногих, с чем-то оленьим в обличье — и лоснящееся стадо ярославок на лужку с первой травой, он, видимо, заключил, что с газетчика довольно. Стал так откровенно поглядывать на часы, что пришлось спросить, не совещание ли какое.

— Электромотор, — поколебавшись, признался он, — Кажется, есть еще в «Сельхозтехнике». Успеть бы захватить… Правду вам сказать, я свой сев уже кончил. Отладили, вытолкнули в поле, завертелось — тут уж агроном гляди. Мое дело теперь — зима.

С готовностью исполнил мою просьбу — подвез к сеялке Лучинина, познакомил с агрономом — без тени тревоги, что приезжий, не ровен час, узнает тут что-нибудь потаенное, деликатное, укатил «захватывать».

А у меня уже было что разузнать. Отчего Лучинин боялся промазать? Пусть в «Колосе» столь уж высока ответственность каждого, что с тракториста взыщут за густоту стеблей, устанавливал-то норму высева Фалетров, с него и спрос. Боязнь недополучить осенью по хозрасчету? Так ведь он сегодня на простое потерял, а синица в руке, известно, дороже журавля в небе. Стал допытываться у агронома, когда тот пустил агрегат.

Но Иван Михайлович Фалетров, не молчун даже, а человек той крестьянской серьезности, что велит или дело сказать, или промолчать, не мог взять в толк, чего я добиваюсь. Лучинин позвал его потому, что боялся промазать, недосеять, — это он повторил мне несколько раз. Про урожай он сказал, что корень в севооборотах и в том, чтобы все делать по-людски. Севообороты ввели, но культура пока «храмлет». А народ в «Колосе» способный — тверские переселенцы, тут всегда хлеб был получше, чем, скажем, в Борисоглебе, в колхозе «Победа». Сейчас разница, «кругло» говоря, в десять центнеров: «колосяне» две тонны берут, борисоглебцы — одну. Там не переселенцы, нет.

Из рассказа Ивана Михайловича я должен был заключить, что у кормила в «Колосе» не только не исключительные, а даже явно средней подготовки и невесть какого опыта люди. Сам Фалетров после службы во флоте был послан райкомом в какую-то краткосрочную областную школу, с тех пор и работает, а диплома настоящего нет. Добрынин же начал тут бригадиром, после сколько-то лет председательствовал в «Победе», теперь вернулся, руководит.

Я ходил за Фалетровым тенью, записывал про севообороты и нормы высева, впрямь не находя ничего, кроме элементарного соблюдения агроправил. Газетчикам знакомо это тоскливое ощущение — пробуксовка. Будто и вникаешь, и сведений уже целый короб, и поднадоел всем, а ясность все так же далека, и все крепче желание прекратить рытье там, где, видать, нет ничего. Не изъезди до того Калининскую область, и принял бы за ответ мифическое тверское происхождение «колосян».

Стоило согласиться с тем, что Лучинин поступил только естественно, и весь образ действий председателя и агронома («стиль руководства» в данном случае — слишком выспренне) лишался всякой значительности и оказывался простым, как сельская местность.

…В зерноскладе знакомый мне мужик, Виктор Краснощеков, возится у импортной очистительной машины — решета подбирает, что ли. Фалетров обходит его стороной, не заговаривая, не поздоровавшись даже. Я было подошел, но Иван Михайлович тронул за рукав:

— Сейчас к нему нельзя. Горячий, еще пошлет… Он сам наладит, потом зайдем.

…У фермы — денник, где доят. Сюда навезли торфа, компост делать. Заведующая Анна Федоровна, бывшая доярка, отменного спокойствия и веса женщина, мирно, без всегдашней дояркиной готовности к крику, говорит Фалетрову:

— Михайлович, вы когда эту пыль уберете? Сулили подстилку, а стало хуже, чем на дороге. Молоко грязнится.

Смотрим на марлю во флягах: да, пыль. Но агронома дело — удобрения, о чистоте молока должен заботиться зоотехник. Фалетров ли виноват, что нет хорошего подстилочного торфа?

— Ладно, скажу, чтоб больше не везли…

…В июньское воскресенье, когда рожь уже выколосилась, а яровые покрыли землю, — районный семинар, смотрины полям, Добрынин подвел череду «москвичей» и «газиков» к ржаному полю. Великолепная рожь, мышь не проберется, колос в четверть длиной. (Намолотили с того поля по пятьдесят центнеров на круг!) Представить такой хлеб знающим толк соседям — удовольствие и почет, каких в году немного. Но отвечает-то за зерно агроном — и председатель отходит в сторонку, отдавая слово Фалетрову. Иван же Михайлович начинает толковать о своей промашке: надо было ставить на метр по семьсот растений, да побоялся — не выдержит земля. Председатель молча грызет стебелек! Помалкивают и соседи: хвалить такое поле неловко.

…Осенью всем колхозницам раздают «уроки» — тресту поднимать. Жене Ивана Михайловича Лиде трудней, чем иным: оставить дома некого, сама и с огородом, и с коровой. Соседки, понятно, обогнали. И вот, выкраивая в день по два-три часа, на стлище работает агроном. Поднимает, как и все, тупым серпом, но в женском деле не мастак, к тому ж радикулит мешает. Бабы добродушно посмеиваются: «Это, Иван Михайлович, не землю пробовать». Понятное дело, колхозу агрономовы льняные снопы обходятся дорого. Но, пока соломкой это не сдают, тяжесть должна лежать равномерно на всех.

…Перед праздником пятидесятилетия в конторе судят-рядят, кого отметить премией и как — деньгами или подарками. Юбилей такой, что малым не отделаешься: придется приемники брать и отрезы. Спор обостряется, и все явственней мнение: одарить всех до единого! Неужто люди не заслужили! И который сейчас из годов вышел — он в войну тянул! Добрынин взывает к разуму: это ж хозяйственно невыгодно, всех отметить — значит никого… Страсти все жарче: рублей хоть на пять, но чтоб память была у каждого! Подумав, Добрынин и сам голосует за «обезличку». Ивану Михайловичу на торжестве вручат фосфорного орла (в темноте светится), женщинам — зеркала, сахарницы…

Нет-нет, ничего символического во всем этом нету! И подарки — не какой-то там триумф народовластия, а расчет Добрынина (лучшие-то полеводы доплату получат по хозрасчету), и треста Фалетрова — не патриархальная уравниловка, а право жестко и неукоснительно взыскать с любого-каждого. Но пришла наконец ко мне спасительная мысль: глядеть на «Колос» со стороны Борисоглеба, сопоставить вместе с урожаями и статуты колхозников — и частности стали обретать значимость.

Атмосфера. Общественная атмосфера! Главная разница между соседями в том, как живется и работается, кем чувствует себя человек.

Руководит «Победой» Георгий Федорович Голубков. В свое время был секретарем райкома, сельхозуправление вел (тоже, между прочим, без диплома). Он-то и посылал на учебу Фалетрова и, как рассказывают, помогал выводить «колосян» в люди (без большого, судя по старым сборам, успеха). Себя не жалеет, вникает в каждую мелочь, взыскателен и строг. Успех «Колоса» задевает его, объясняет он его «звездной рентой»: богатому и черт люльку качает…

«Победа» — колхоз отнюдь не отстающий, скорее «крепкий середняк». Глядеть сверху, так кое в чем превзошел и «Колос»: центральную усадьбу, например, застроил стандартными домами. Дозы удобрений почти равные с «Колосом», надои, сборы тресты тоже сравнимы. На виду будто один серьезный разрыв: в намолоте зерна.

Но копнуть глубже — хозяйства-то совсем разные. Сумма прибыли у «Колоса» в два с лишним раза выше, чем у «Победы». Один человеко-день в зерновом производстве у «колосян» дал 3 рубля 76 копеек прибыли, в Борисоглебе — рубль 94 копейки, в льноводстве соответственно — 11 рублей и два сорок три. И уже определяющая всю обстановку разница: на человеко-день в шестьдесят шестом «Колос» выплатил 4 рубля 86 копеек, «Победа» — 2 рубля 74 копейки. Пропасть! Будто не в четырех километрах от Борисоглеба лежит колхоз Добрынина, а за горами, за долами, будто не бегают каждый день внуки к бабушкам из одной деревни в другую…

А потому пропасть, что в Борисоглебе…

— Разбаловался народ!

Как-то, рассказывает Георгий Федорович для характеристики нравов, полеводки в поле картошку буртовали. Он вовремя приехал и растолковал, как соломой укрыть и как землей присыпать. Ну да, оно конечно, дома картошка не мерзнет, но ведь тут и масштабы не те, а главное — совсем другое отношение, так что лишний раз напомнить полезно. Однако же весной выяснилось: поморозили, разбойницы, соломы пожалели, укрыли тяп-ляп. «Я же объяснял, где ж ваши головы были?» И вот что ответили Георгию Федоровичу: «А чего — объяснили! Вы б постояли над душой, мы б и сделали как следует!»

«Разбаловался народ», и тому свидетельство — то и дело встречающаяся мнимость работы. Это даже не обман, потому что и учетчик, и бригадир, а подчас и сам Георгий Федорович знают или чувствуют, что тут одна оболочка, но и строгости на всех не настачишься, и не расследуешь всюду. Под деревней Киселево возили навоз в паровое поле. Долго возили, первые кучи уже травой поросли. И уже высохли, выветрились начисто бурые комья, когда тракториста Батова послали запахивать это будто бы удобрение. Пахота тоже была мнимой: царапанье, огрех на огрехе. Плуг отчего-то сломался, Батов бросил поле — досыхать. Однако же бригадир Арефьев «выхода» поставил всем, потому что поле считается удобренным, навоз-то от ферм убрали…

Черт знает почему паровой участок, засеянный элитой на размножение, оказался засоренным — и не только дикой травой, а тимофеевкой! В другое поле — усердие не по разуму — насатарили столько азота, что рожь, едва выколосившись, полегла.

Можно было б сочувствовать Георгию Федоровичу — ему выпал трудный участок конкретной работы, — если б не счастливая его натура, предохраняющая от терзаний. Как бы ни припирали — все равно «божья роса», вывернется, бока под критику не подставит. Не то чтобы у него недоделок, промашек не было, но брось любого в это пекло — сразу репку запоет! Ведь какие меры воздействия у председателя? Да никаких теперь! Штрафом их не прижмешь? Да плевать они хотели, у них все обуты-одеты и деньги на книжке есть. А чуть пережми — поминай как звали, без справки ушел, через год со стройки с паспортом приедет.

— Разбаловался народ!

В тот летний семинар он сам показывал свои поля (агрономша в Борисоглебе не в большой чести). Не показывал даже — защищал. Участок изрежен? А попробуй загусти, когда такая нехватка азота! Сорняк? Не без того, но хвощ, щавель — они ведь от закисленности. Сырым торфом испортили почву. Помните, команда была — прямо с болота торф возить? Вот и кашляем до сих пор. Надо ж объективно судить, с учетом сложностей…

И хотя (всем ведомо) возил кислый торф он сам, и насчет команд всяческих лично ему многое можно было б напомнить, так силен был его напор, что и у самых зубастых из «семинаристов» пропала охота подначивать: махнув рукой, отступились. Престиж «Победы» — кто отстоит его, если не Георгий Федорович? Уж не Батов ли? Тому-то не больно важно, как отзовутся, что подумают о колхозе.

Заседания правления, совещания в «Победе» проходят едва ли не регулярнее, чем в «Колосе», и ни к чему подозревать здесь кого-то в несоблюдении уставных норм. Помнится одно долгое летнее правление: обсуждали дела в складском хозяйстве — почему долгоносик в семенах завелся, почему азотные удобрения размокают. Меры были приняты и воспитательные, и экономические: подняли оплату кладовщика, наказали кого-то, решили оповестить обо всем колхозников. (Делает это Георгий Федорович по радио, и в деревнях такие «переклички» явно недолюбливают за непаритетность: «Он ругает, а ответить нельзя».) К финансовым же здешним санкциям у меня уже было определенное отношение, и причиной тому Вера — «Сердце Ломит».

Она заведует фермой в киселевской бригаде, еще молода, статна, вожевата. Не ругается, но всякую тираду о безобразиях заключает одинаково: «Эх, сердце ломит!» Я долго не знал ее фамилии и для себя нарек ее этим прозвищем.

На ее ферме каждую весну падают телята — белый понос. Правление штрафует ее и телятниц. Георгий Федорович тоже платит сколько-то. Вроде обижаться не на кого. Но почему дохнут-то, надо понять? Вере давно ясно. Колодец с питьевой водой рядом с отстойником, вода заражается — она при мне достала ведро впрямь несвежей, плохой воды. А Голубков — «не морочь голову, лениться не надо, я по вашей милости плачу!» Эх, сердце ломит!..

А с другим колодцем тоже история. Над ним — строеньице, избушка на курьих ножках. Вошли — полутьма, у сруба длинные грибы. Вера подняла крышку, внизу — электронасос, рядом жердь прислонена. Включила рубильник, мотор не шелохнулся. Тогда она ударила его жердью справа и слева — он стронулся, натужно заработал.

— Первобытный век, — сказала Вера, — Второй год так. Не смыслим ведь ничего, побьешь — работает минут десять…

Идиотизм деревенской жизни, оказывается, совместим с электромотором.

Не такая же и мелочь, что «колосяне» — земледельцы столбовые, божьей милостью. Есть гнезда живописцев, почему не быть деревне особо талантливых землепашцев? И разбалованность в Борисоглебе — тоже теперь уж категория вполне производственная. Но почему за послемартовские годы дар «колосян» раскрылся, у соседей же баловство не спало?

Вот он, томик с классической «Властью земли». Можно припоминать Глебу Ивановичу Успенскому идеализацию патриархальщины, можно упрекать, что не разглядел за идущим капитализмом его могильщика, но факт психологического открытия, им совершенного, бесспорен. Земледелец — это, по Успенскому, человек, «который по самому существу своей природы не может существовать иначе, как с сознанием, что он «сам хозяин». Нет этого сознания — нет земледельца, есть работник, раб, пьяница Иван Босых.

Категория «власти земли» и ныне в очеркистском активе, — правда, ей частенько придается этакий трескучий опошленный смысл. Запах земли, тропинка во ржи, родной колодец, прочие атрибуты сельской жизни наделяются некой мистической силой. Они якобы способны вернуть заблудшую душу из города, да не в отпуск, а совсем, уже они, а не былое чувство собственности, удерживает наиболее достойных в отстающих колхозах. Кто покидает деревню, тот опустошен, доступен всем порокам: кто остался или вернулся, тот взамен суетных благ обретает «запах», «тропинку» и иные аксессуары богатства духовного. Почти что Успенский…

Ну, а «власть цеха», преданность рабочего заводу, — она что ж, разлагающая? А «власть мастерка» — от лукавого?

Нет, у Успенского отношение крестьянина к земле многосложно, противоречиво, диалектично. Радость деяния — но и рабство экономическое, рожденное скудностью и невежеством, травное существование. «Будет так, как захочет земля; будет так, как сделает земля и как она будет в состоянии сделать…» И вот человек в полной власти у этой тоненькой травинки… Ни за что не отвечая, ничего сам не придумывая, человек живет только слушаясь, и это ежеминутное, ежесекундное послушание, превращенное в ежеминутный труд, и образует жизнь, не имеющую, по-видимому, никакого результата (что вырабатывают, то и съедают)… Поэзия труда — и рабство духовное. «Принимая от земли, от природы указания для своей нравственности, человек, то есть крестьянин-земледелец, вносил волей-неволей в людскую жизнь слишком много тенденций дремучего леса, слишком много наивного лесного зверства, слишком много наивной волчьей жадности».

И наряду с этим — облагораживающее сознание «сам хозяин»!

Не Лучинин или Краснощеков, а самый даже неряшливый, неудалый тракторист из Борисоглеба знает о технике, селекции, азоте и фосфоре несравненно больше, чем знал самый головастый из его прадедов. Забыто про «Марью — зажги снега», «Евдокею — подмочи порог», радиопрогнозы сделали потерю незаметной. Вместе с собственностью на землю исчезла питательная среда волчьих нравов. Что же осталось от «власти земли» непоколебленным?

То самое сознание: или я «сам хозяин», или хлебу не бывать.

Обобществление земли не убавило, а многократно усилило его роль. Хлеб — деяние коллективное. Технология такова, что каждый причастный к делу может и умножить и перечеркнуть результаты труда других. Кладовщик-неряха развел долгоносика, смешал элиту с семенами тимофеевки — и нету элитного поля. Сверхвысокая концентрация этого сознания в какой-то личности (как, предположим, у Георгия Федоровича) дела не спасает — наоборот, оборачивается помехой. Непременно каждый — «сам хозяин».

Так вот, в «Колосе» колхозник — хозяин, в «Победе» — работник. Тут и вся разгадка разницы в десять центнеров.

Ну хорошо, а кто ж Добрынин в колхозе? Тоже хозяин, но в той долевой мере, как Фалетров — в полях, Краснощеков — в семенном амбаре. У него особая сфера — координация действий, отладка большой и чрезвычайно сложной машины, которая от удара жердью не заработает. Высшая его доблесть — найти для зерноочистки именно Краснощекова, а Анну Федоровну поставить к ферме, не на лен. Он в своих действиях. не вольней, а связанней любого члена колхоза, потому что его мера — равнодействующая мнений и взглядов.

Как-то после уборки я застал в конторе однорукого Александра Ивановича, заведующего той овцефермой в Благовещенье, — он пришел взять квитанции на племмолодняк. Отдельного кабинета для председателя и агронома в правлении нет, в комнате оказались и Добрынин, и Иван Михайлович, и зоотехник, заходила кассирша, — словом, людно было, и Александр Иванович разговорился, выкурил две или три папироски. Я потом, тем же вечером, записал вкратце рассуждения А. И. Новикова, одного из основателей колхоза, получился любопытный протокол.

Протестовал против намерения поставить в фермах механические тележки. «А если та тележка — пык? За механиком, так. Еще точка. Ах, две смены? Две ставки. Денег некуда девать?» Техники Новиков чужд, и тирада — не только протест против раздувания штатов, но и акт самозащиты.

«Незачем нам хлеб ввозить, если своя земля есть. Выгодней минералку купить — везти дешевле, навар больше. Прежде наши-то всегда навоз в Романово-Борисоглебске скупали…»

Напустился на разбитную кассиршу — почему она член профсоюза, а его, хоть тридцать лет с овцами, не принимают? Иван Михайлович, колхозный профорг, разъяснил ему правила приема по профессиям (тракториста можно, у кассирши — диплом техникума, тоже можно, а его — нельзя), но только рассердил тем Александра Ивановича, да и сам расстроился.

«Вы не вздумайте хлебом обделять! Не по два, так по килу на день продавайте, а то ни черта из урожая не выйдет, верно говорю. Когда он у меня в ларе, так мне и есть не хочется, а пусто — тревога, под ложечкой сосет».

Тележки поставят все одно, с профсоюзом, хоть бы и хотели, не решат, импорт зерна — не колхозное дело, но с натуральной оплатой мнение выяснено — Новиков не от одного себя говорит. Никакого собрания не было — просто погрелся старикан, потолковал с начальством, о чем не преминет рассказать в Благовещенье.

Использовал право хозяина. Психологии наемного работника в Александре Новикове нет.

В юбилейном году «колосяне» выполнили хлебный план-заказ на пятьсот процентов. При ничтожно малой дозе туков колхозом глубинного российского Нечерноземья, артелью Добрынина, Фалетрова и Лучинина, достигнут «урожай датского типа» — собрано 28,7 центнера на круг.

Разрыв в урожае между «Колосом» и «Победой» сохранился прежним, но в финансовом смысле — вопрос. Череда несчастий поубавила доходы Борисоглеба.

В последний раз я переправлялся через Волгу уже поздней осенью. Приехал, и первый же знакомый: «Слыхали о пожаре? Ну как же, в Борисоглебе сарай с трестой сгорел. С тридцати, кажется, гектаров. Лучший лен был…»

Голубкова я не застал — тот уехал в милицию. Рядом с кузницей чернело пепелище… Надо же, в один только год телятник сгорел, здоровенный скирд зерна, теперь вот лен.

Киселевские рассказывали, что примчались они на пожар первыми, да уж было не подступиться, в одночасье все стало пеплом.

— И ведь говорили ему, — сокрушалась Вера. — Разве ж можно возле кузни-то, подумайте? Не могло не сгореть. Одно дело — искры, другое — мужики всегда — строить туда идут, курят, всем деревенским известно. Нет, чтоб у него на глазах было! Вот и гляди теперь. Золотая зола! Ну, приедет милиция, а что толку?

В избушке рядом с рубильником по-прежнему стояла жердь. Вера сказала, что просила брата, завгара колосовского (ну да, Арефьева Николая, это брат родной), приехать починить чертов насос.

— А он говорит: «Пошто маешься? Шла бы к нам…» Да как бросить — сердце-то ломит. Соединили бы вы нас с «Колосом», а?

Февраль 1968 г.