Если попытаться охарактеризовать в самом общем виде роль современных СМИ в сфере культуры и шире – их воздействие на общество в целом, то можно выделить по крайней мере две основные характеристики:
1) медиа представляют собой первичные источники определений (значений) и образов социальной реальности и выражение (представление) общей идентичности;
2) именно медиа в самом широком смысле, включая как традиционные (прессу, литературу, театр, кино, радио, телевидение и связанные с последними вещательными средствами источники воспроизведения и тиражирования их продуктов – магнитофоны, проигрыватели и т. д.), так и новые, прежде всего сетевые, включая Интернет, источники информации, являются важнейшим фокусом досуговых интересов, формируя общую культурную среду для большинства людей по сравнению с любым другим социальным институтом. Не запланированным, но все более значимым следствием этого процесса оказывается постоянное возрастание экономического (хозяйственного) значения медиа по мере роста консолидации (конгломерации) и диверсификации деятельности медийных структур.
1. Идеология, поп-культура и масс-медиа
Массовая коммуникация считается важнейшим инструментом идеологии в современном обществе. Ее институционализация и расширение вещательных сетей делают доступными для постоянно увеличивающегося количества людей коммерциализированные символы, являющиеся формой идеологии.
Если в период 60–70-х гг. прошлого века господствующим среди большинства представителей социальных наук в странах Запада был тезис конца идеологии и фактический отказ от использования этого устаревшего понятия для анализа современного общества, то уже к середине 80-х гг. появляются работы, авторы которых используют это забытое, по крайней мере, не модное понятие (Й. Ларрейн [Larrain J., 1994], Р. Будон, Дж. Б. Томпсон [Thompson J., 1990]). Довольно скоро понятие идеология начинает активно использоваться исследователями средств массовой коммуникации при обсуждении проблем гегемонии и доминирования в информационном пространстве (в частности, в работах британского социолога Стюарта Холла, бывшего в то время директором Центра исследований современной культуры при Бирмингемском университете), Т. ван Дейка [Van Dijk T, 1991], Дж. Лалла [Lull J., 1987] и других).
Алвин Гоулднер [Gouldner A., 1993], рассматривая проблему идеологии в истории развития западного общества, показывает, что до наступления эры масс-медиа основными символическими средствами идеологии были концептуальные и лингвистические средства, используемые в печатных изданиях, доходившие до широкой массы с помощью письменной интерпретации, – популяризации идеологии в газетах, журналах, проспектах или листовках, а также через непосредственную коммуникацию – в кафе, классных комнатах, лекционных залах или на массовых митингах [Ibid. P. 307].
Современные средства коммуникации значительно усилили нелингвистический и изобразительный компонент. Коммуникационный прорыв в XX в. начинался с распространения радио и кино и сейчас подходит к кульминации в связи с распространением телевидения и Интернета. Это знаменует собой конец одной и начало другой, поистине революционной эпохи в коммуникационной сфере – развитие компьютеризированой системы массовой информации. Телевидение представляет собой исторически новый массовый опыт, причем массы – это те, для кого идеология имеет меньшее значение, поскольку их сознание формируют в большей степени СМИ – радио, кино и телевидение, выступающие, по мнению Гоулднера, в качестве индустрии сознания.
Индустрия сознания представляет собой парафраз термина «индустрия культуры», введенного Теодором Адорно и Максом Хоркхаймером в книге «Диалектика просвещения», опубликованной в 1947 г. [Adorno T, Horkheimer M., 1972] «Индустрия культуры» – синоним понятия «массовая культура», однако традиционное содержание последнего (некая современная форма народного искусства, подобная культуре, которую производят массы) не соответствовало пониманию этого феномена Адорно и Хоркхаймером. По их мнению, между массовой культурой как спонтанным процессом и индустрией культуры как планомерной деятельностью, определяемой концентрацией экономических и административных ресурсов и осуществляемой на базе современных технологий, существует в высшей степени важное различие. Индустрия культуры производит продукцию, приспособленную для массового потребления, в значительной степени определяя природу этого потребления [Adorno T., 1993].
Типичный для индустрии культуры продукт есть товар, и это свойство более не является лишь одной из характеристик данного продукта; теперь это товар во всех отношениях. Такой количественный сдвиг настолько существенен, что он порождает совершенно новые явления. Индустрия культуры больше не нуждается в постоянном преследовании интересов прибыли, ради которых она изначально создавалась, поскольку эти интересы теперь опредмечены в ее идеологии и освободились от принуждения продавать культурную продукцию, которая так или иначе должна быть – и неизбежно будет! – «проглочена» ее потребителями.
Понятие «индустрия» не должно пониматься буквально: оно обозначает не только и не столько процесс производства, сколько стандартизацию самого продукта (такого, например, как вестерн, знакомого каждому кинозрителю) и рационализацию методов распределения, т. е. доставки его потребителю.
Понятие «техника» в рамках индустрии культуры только по звучанию идентично технике в произведениях искусства. Если в последних техника связана с внутренней организацией самого предмета, с его внутренней логикой, то техника индустрии культуры изначально является техникой распределения и механического воспроизводства, следовательно, всегда остается внешней по отношению к ее предмету. Индустрия культуры находит идеологическую поддержку именно потому, что она тщательно оберегает себя от потенциала техник, содержащегося в ее продукции. Она паразитирует на внехудожественной технике материального производства товаров, игнорируя обязательство перед внутренней художественной целостностью.
Роль индустрии культуры состоит в выражении господствующего сегодня духа эпохи, а ее нематериальным началом является идеология. Власть идеологии индустрии культуры такова, что конформизм заменил сознание. В хаотичном мире она как будто дает людям некие ориентиры, и одно это, казалось бы, достойно одобрения. Однако то, что, по представлениям ее сторонников, сохраняется с помощью индустрии культуры, на самом деле во все большей степени ею разрушается. Общим следствием воздействия индустрии культуры, как считали Адорно и Хоркхаймер, оказывается антипросвещение, когда просвещение, т. е. прогрессивное техническое господство над природой, становится массовым обманом и превращается в средство сковывания сознания.
Используя различение индустрии сознания и «аппарата культуры» (термин Ч. Р. Миллса), Алвин Гоулднер рассматривает их как отражение двойственного характера современного сознания, представляющего собой «крайне неустойчивую смесь культурного пессимизма и технологического оптимизма» [Gouldner A., 1993 P. 612]. Аппарат культуры является скорее рупором плохих новостей, касающихся, например, экологического кризиса, политической коррупции, классовых предубеждений, тогда как индустрия сознания, воплощенная в современных масс-медиа, выступает поставщиком надежды, «профессиональным наблюдателем светлых сторон» (Ibid.). Именно под воздействием индустрии сознания пребывает ныне большинство населения индустриально развитых стран.
Дж. Томпсон вводит понятие «mediazation of culture» [Thompson J., 1994]. Медиатизация культуры – это производная от модернизации общества культурная трансформация, в результате которой передача символических форм опосредуется технологическими и институционализированными аппаратами медиа-индустрии. Современный мир, согласно Томпсону, насыщен коммуникационными сетями, опыт отдельного человека все более опосредуется технологическими системами производства и передачи символов – носителей идеологии.
Йорг Ларрейн подчеркивает роль идеологии в процессе воспроизводства системы современного капитализма не как поддерживающей классовое господство в национальном масштабе, но формирующей транснациональные идеологические процессы, обеспечивающие возможность существования новых форм доминирования и власти, способствующих становлению капитализма как глобальной системы [Larrain J., 1994]. В современных условиях, по его мнению, идеология «остается разновидностью искаженного сознания, нацеленной на маскировку реальности» [Ibid. P. 154], но маскирует уже не только формы классового угнетения, но и другие формы гнета – расового, гендерного, а также возникающие на этой основе «культурное обнищание и фрагментацию обыденного сознания». Особое внимание Ларрейн уделяет переменам в идеологии под влиянием глобализации, проявляющимся в изменениях как личной, так и групповой идентичности под влиянием прежде всего упадка традиционных наций – государств и доминирования культурных установок США.
Холодная война позволила сформироваться американской идентичности как наиболее могущественной в военном и экономическом отношении страны мира и защитника свободы и справедливости. Однако американская идентичность утратила фиксирующие ее основания после распада Советского Союза, когда США неожиданно потеряли своего старого врага – «другого», по отношению к которому они определяли свою идентичность, и одновременного усиления экономических позиций Японии и объединенной Европы. Поэтому идея Джорджа Буша о новом мировом порядке, появившаяся в результате войны в Персидском заливе, была идеологическим подтверждением сохранения доминирующей роли США в мире и веры американцев в переустройство мира по образу и подобию Америки. В своей речи 13 апреля 1991 г. Джордж Буш заявил, что американцев делает американцами не привязанность к части территории, границам и не голос крови. Быть американцами – значит быть верными идее о том, что люди повсюду должны быть свободными. (Именно это Эрик Хобсбаум после второй иракской войны назвал империализмом прав человека. – А. Ч.) Очевидно, что Буш использовал концепцию нового мирового порядка для восстановления идентичности, потерянной в конце холодной войны. С появлением Саддама Хусейна и других диктаторов третьего мира США могут продолжать быть защитниками демократии и свободы во всем мире [Larrain J., 1994 P. 163]. (Поэтому если бы их не было, их надо было бы выдумать, что в какой-то степени и было сделано, если вспомнить информационный повод для вторжения в Ирак – работы по производству оружия массового уничтожения, следов которого найти так и не удалось. – А. Ч.). Не случайно Ноам Хомский отметил: «новый враг – это третий мир».
Процесс глобализации есть одновременно процесс доминирования и установления власти, в котором культурные стандарты лидирующего общества становятся парадигмальными. Наиболее важное различение, влияющее на конструирование национальной идентичности, это различение центра и периферии, когда периферийные страны мыслятся как культурно подчиненные и зависимые от центральных стран. В силу культурного доминирования Запада периферийные страны нередко сами видят себя такими.
С понятием национальной идентичности тесно связана культурная идентичность, которая, как считает Ларрейн, постоянно создается и пересоздается внутри определенных практик и отношений, существующих символов и идей. Даже использование самого термина «идентичность» может способствовать вере в то, что существует единственная унаследованная версия идентичности. Сложность существующих социальных практик, многообразие культурных форм и стилей жизни резко отличается от того, что публично (прежде всего через масс-медиа) представляется в качестве стандартной версии идентичности. Культурные идентичности конструируются не только исторически, но и под влиянием интересов и мировоззрения определенных социальных групп, под воздействием множества социальных институтов общества.
Этот процесс «дискурсивного конструирования культурной идентичности» определяется конкретным механизмом, в котором решающую роль играет идеологический по сути процесс оценки, в ходе которого ценности определенных классов, институтов или групп представляются как общенациональные ценности при игнорировании всего остального. Таким образом, формируется моральное сообщество с предположительно разделяемыми всеми ценностями. Культурная идентичность определяется как направленная против определенных групп; так, идея «мы» противопоставляется идее «они» или «другие», различия преувеличиваются. В конце концов все это натурализуется и преподносится именно как естественная основа существования общества. Тем самым процесс конструирования культурной идентичности легко приобретает сущностно идеологические черты, поскольку в ходе него осуществляется сокрытие реальных различий и антагонизмов в обществе. Любые усилия установить раз и навсегда заданное содержание культурной идентичности и любые претензии открыть истинную идентичность всех членов общества легко обретают идеологические формы, которые используют определенные классы в своих целях.
В ходе развития медийных технологий создаются новые способы презентации идеологий и новые теоретические основания их анализа, одной из которых является «теория отстежки» популярного современного политического философа, главы люблянского Общества теоретического психоанализа и Института социальных исследований (Любляна, Словения) Славоя Жижека [S. Zizek], развивающего психоаналитические идеи Жака Лакана применительно к анализу условий существования современного человека, жизнь которого пронизана идеологией [Жижек С., 1999].
«Теория отстежки» Славоя Жижека
Идеологическая конструкция – это своего рода рамка, в которую отливается мысль субъекта. Рамка позволяет структурировать социальную действительность и упорядочивать межсубъектные отношения; именно благодаря наличию этой рамки субъект обретает как свое место в символическом порядке, так и видение смысла этого порядка. Символический порядок – формальный порядок, определяемый социальной действительностью и сам определяющий форму мысли. Чтобы стать частью такого порядка, необходимо его обосновать идеологически.
«Идеология – это не просто… иллюзорная репрезентация действительности, скорее идеология есть сама эта действительность, которая уже должна пониматься как идеологическая». Идеологическая конструкция задает модус повседневного опыта, установку на стирание следов собственной непоследовательности и противоречивости. Сами основы мышления и социальной действительности Жижек полагает идеологизированными.
Деидеологизацию этих основ начал Карл Манхейм в своей книге «Идеология и утопия». Задачей его было показать, как мышление функционирует в качестве орудия коллективного действия в общественной жизни и в политике. Идеи он считал функциями социального бытия субъекта, идеологию разделял на частичную и тотальную. Посредством частичной идеологии происходит намеренное искажение действительных фактов, будь то сокрытие несоответствия идей совершаемым действиям под влиянием «витального инстинкта» или сознательной лжи, т. е. не самообмана, а обмана других. Под тотальной идеологией подразумевается характер структуры сознания конкретной эпохи или группы. Критика частичной идеологии ставит под сомнение отдельные высказывания оппонента, критика тотальной – его мировоззрение в целом; первая анализирует психологию интереса, вторая – структурно-аналитическое или морфологическое соответствие между бытием и формой познания.
Жижек идет дальше. Как часть символической системы, субъект конституируется тем, что Жижек называет идеологическим неузнаванием. Сердцевину «неузнавания» составляет самодостаточная вера, предшествующая любому обоснованию ее истинности, и именно на вере держится неосознаваемая иллюзия – идеологический фантазм, регулирующий социальную действительность на том самом уровне, на котором идеология ее конструирует.
Теория Жижека, в отличие от теории Манхейма позволяет объяснить, почему идеологии не умирают даже после того, как были подвергнуты критике. Обман идеологии заключается «не в том, что ложь выдается за истину, а в том, что истина выдается за ложь».
Критика идеологической конструкции, по Жижеку, включает три этапа.
Социально-исторический анализ. Идеологическая конструкция существует в контексте конкретных исторических и социальных условий, определяющих ее возвышенный объект. Что имеется в виду? Идеологии всегда соперничают друг с другом, но соперничество и борьба идеологий – это и есть спор о возвышенном объекте. Благодаря идеологии субъект обретает форму своего предельного интереса – кровную заинтересованность в объекте, исключенном из повседневной социальной рутины, приподнятом над ней, т. е. возвышенном. Вера в возвышенный объект требует полной отдачи, взамен же дает символически неопределенное обещание исполнения подлинного бытия человека. Возвышенный объект – объект желания, принадлежащий одновременно двум уровням – трансцендентному (нечто сакральное) и имманентному (нечто, наделенное символическими атрибутами и совершающее действие). Он воплощает непрестанную неудачу репрезентации Реального, овеществляет абсолютную негативность Идеи, ее несоответствие действительности. Он Бог, Общая воля, Созидание, вечное мистическое тело, но персонифицируется в образе упорядочивающего социальную действительность Суверена – в церкви, короле, государстве, нации, народе, партии, земном успехе.
Дискурсивный анализ. При его применении идеологический текст рассматривается как результат упорядочения «плавающих» внутри идеологического поля означающих. Это упорядочение достигается посредством введения (интервенции) так называемых точек пристежки. Процесс «пристегивания» – тотализация и фиксирование свободного течения протоидеологических элементов – задает конкретному идеологическому полю идентичность. Эта идентичность определяется ретроактивно: элементы идеологического поля связывает метафорическая избыточность, которая оказывается одновременно и сокрытой, и проявленной в словах символической системы, появляющейся уже после пристегивания. Цель дискурсивного анализа – выявить точки пристежки, механизм эквиваленты (объединения, связывания) идеологической конструкции. Точки пристежки – ставки в борьбе между конкурирующими идеологиями, поэтому они хорошо открываются в идеологических спорах.
Выявление наслаждения. На данном этапе необходимо объяснить, как идеология захватывает желание идеологического субъекта – индоктринированного индивида. Цель процедуры заключается в «выведении на свет» наслаждения, являющегося своего рода пред-идеологическим фундаментом идеологической конструкции. Наслаждение понимается как экзистенциальное стремление человека к удовольствию сверх возможного его удовлетворения, поэтому оно рождает в человеке отчаяние, стремление разрушить символический порядок («влечение к смерти»). Идеология позволяет культивировать невозможное наслаждение, выводя его за рамки символического порядка. Но для этого нужна идеологическая фигура, иначе говоря – параноидальный конструкт Другого-Врага, на которого с помощью механизма смещения / сгущения переносится запретное наслаждение самого субъекта. Смещение позволяет представить антагонизм между символическим порядком и субъектами, расщепленными наслаждением, антагонизмом между здоровыми силами, укрепляющими социальное тело, и деструктивными, разлагающими его. С помощью же сгущения идеологическая фигура наделяется предельными характеристиками, объединяет разнородные противоречия (экономические, политические, национальные, морально-религиозные, сексуальные) и в итоге воспринимается как болезнь общественного организма.
Как представляется, «теория отстежки» Славоя Жижека действительно позволяет выявить глубинные механизмы идеологического функционирования масс-медиа в современном обществе.
Одним из самых интересных, на мой взгляд, исследований на эту тему среди опубликованных сравнительно недавно является книга под редакцией Дэвида Крото «Медиа / общество: индустрия, имиджи и аудитория» [Croteau D., 2000], где подробно анализируется роль средств массовой коммуникации в современном обществе, в том числе идеологические проблемы масс-медиа. По мнению авторов статьи «Медиа и идеология» [Croteau D., Hoynes W., 2000], проявления идеологии наиболее заметны в главных областях массовой коммуникации – программах новостей, кинопродукции и популярной музыке, которая сегодня неразрывно связана с телеиндустрией (mtv).
2. Программы новостей
Большинство исследователей, изучающих проявления идеологии в информационных блоках новостей в печати, на радио и на телеканалах, концентрируются на социо-семантической стороне проблемы (например Дж. Б. Томпсон [Thompson J., 1990, 1994]). Крото и Хойнс подчеркивают аспект конструирования социальной позиции журналистов. В США, например, большинство СМИ декларируют свою идеологическую нейтральность. Главный их аргумент – то, что их критикуют и с правых позиций (за излишний либерализм), и с левых (за излишний консерватизм). Журналисты же настаивают на своей равноудаленной позиции от обоих флангов и поэтому свою позицию «центра» рассматривают как неидеологическую. Атаки с двух сторон делают нейтрально-центристскую позицию довольно удобной для защиты. Это также связано с тем, что идеология часто ассоциируется с некой радикальностью в оценках и целях. Центристская позиция в оценке происходящих в обществе событий претендует на сугубую прагматичность. Поскольку в современной политической культуре США идеология трактуется как нечто, чего надо избегать в пользу общественного консенсуса, обозначенная позиция большинства журналистов выглядит легитимной, полезной и единственно возможной для демократии в глазах зрителей и читателей, которые принимают (в той или иной степени) эту позицию.
Однако, как справедливо считают Д. Крото и В. Хойнс, «…понимание интерпретации ежедневных новостей как простого отражения общественного консенсуса носит идеологический характер, так как программы новостей играют активную роль в формировании самого консенсуса» [Croteau D., Hoynes W., 2000. P. 167]. Авторы убедительно показывает, как журналисты и ведущие программ новостей не столько обозначают нейтрально-центристскую позицию, сколько формулируют представления о том, что это значит в данный момент в данном обществе. Таким образом, делают вывод Крото и Хойнс, нейтральный центризм вполне идеологичен и представляет собой культурное пространство, где производятся, воспроизводятся и циркулируют схемы интерпретации событий в духе доминирующих представлений о здравом смысле (сommon sense в английском языке понимается как «обыденное знание»).
Еще один важный момент – повышенное внимание программ новостей к власть имущим, институтам и интересам истеблишмента, что делает медиа либеральными или консервативными в зависимости от трактовки существующего истеблишмента. Таким образом, блоки новостей воспроизводят сложившийся социальный порядок и ценности, на которых они базируются.
В социологии массовой коммуникации довольно распространена идея о том, что существует две наиболее часто фигурирующие в программах новостей ценности – «социальный порядок» и «национальное лидерство». Фокус в изложении и интерпретации событий задает умеренный взгляд на общество, что наиболее отчетливо проявляется в требованиях перемен, которые в целом поддерживают сложившуюся систему социальной иерархии. Наверное, поэтому, когда отсутствуют явно сенсационные события, новости больше внимания уделяют действиям представителей элиты и ее институтов. Концентрируясь на власть имущих и иных представителях «верхов», медиа конструируют образ общества, лишенного видимого социального разнообразия. В результате этого политика предстает в виде некоего внутреннего дела властвующей элиты при участии незначительного числа привилегированных членов общества извне.
Подобная ориентация информационных выпусков проявляется и в особом отборе обозревателей-аналитиков. Чаще всего это те, кто имеет доступ к узкому внутреннему кругу политиков, что позволяет им довольно легко приобрести статус экспертов. Поэтому и содержание дебатов в прессе и на телеканалах не выходит за определенные пределы. Дискуссии ведутся фактически между представителями одних и тех же кругов, разделяющих одни и те же ценности традиционной политики и верных традициям исключения из нее чужих, не принадлежащих к сконструированному консенсусу. (Авторы показывают, что в 1999 г. дебаты в масс-медиа об участии Вооруженных сил США в событиях в Югославии велись преимущественно по вопросу о том, использовать наземные силы или ограничиться воздушными операциями, тогда как вопрос о целесообразности военных действий вообще не обсуждался.)
Как правило, предлагаемые общественности в качестве соперничающих точки зрения лишь незначительно отличаются друг от друга, отражая позиции истеблишмента, ибо находятся внутри него. Публика крайне редко имеет возможность узнать из выпусков новостей об альтернативных мнениях и оценках событий, выходящих за пределы ограниченного рамками общепринятого спектрa. Получается, что некто решает, что является допустимым для публичного обсуждения и заслуживающим общественного внимания, а что нет.
Помимо политических аспектов повестки дня, которые выступают как идеологические по своей сути, не меньшее значение имеют экономические новости. Несмотря на кажущуюся объективность экономических проблем, их интерпретация в СМИ также носит идеологический характер. Как отмечают Крото и Хойнс, большинство экономических новостей касается в той или иной форме подробностей из жизни бизнес-сообщества. В то время как члены общества участвуют в экономической жизни в различных ролях – работников, потребителей, инвесторов и предпринимателей, экономические новости концентрируются прежде всего на действиях и интересах инвесторов и предпринимателей. Наверное, не случайно, что практически каждая американская газета имеет раздел, посвященный бизнесу, но редко имеет раздел, посвященный потребителям или проблемам труда.
В результате экономические новости – это в основном бизнес-новости, ориентированные на интересы корпораций и инвесторов. В центре внимания находятся котировки акций на фондовых биржах, которые служат индикаторами экономического «здоровья» страны.
Очевидна идеологическая ориентированность подобного подхода, фактически отождествляющего экономическое благополучие страны с судьбами относительно небольшого по численности слоя инвесторов. В качестве примера авторы приводят рост курса акций известной компании at&T в 1996 г., сопровождавшийся ликвидацией 40 тыс. рабочих мест. Довольно трудно оценивать данный факт как однозначно позитивный для экономики страны, особенно с точки зрения тех, кто потеряли работу [Croteau, Hoynes. P. 168–169].
Крото и Хойнс предлагают провести мысленный эксперимент – как должны выглядеть новости экономики с точки зрения интересов наемных работников и профсоюзов. «Скорей всего такой тип подачи новостей получил бы ярлык антибизнес-новостей, или профсоюзные новости, и критиковался бы за… идеологичность в оценке фактов экономической деятельности» [Ibid. P. 169]. Тем не менее существующий ныне подход никого не удивляет и считается естественным.
Было бы наивным расценивать сложившуюся практику как результат прямого, непосредственного сговора медиа-магнатов, журналистов и бизнес-элиты. Скорее это пример того, насколько сама практика, принятая в сфере продукции масс-медиа, подвластна идеологическому влиянию, воспроизводя преобладающие дискурсы, ориентированные на интересы «верхов общества» [Ibid.].
Идеология в продукции Голливуда
Крото и Хойнс отмечают, что художественные фильмы представляют собой идеальное средство распространения идеологии в силу самой специфики жанра, позволяющего визуально демонстрировать желаемые образцы социальных взаимодействий и открывающего возможности эмоционально вовлекать зрителя в процесс самоидентификации относительно поступков экранных героев. Весьма наглядно это проявляется в смысловой нагрузке приключенческих боевиков и так называемых поствьетнамских фильмов, ставших чрезвычайно популярными в США в 1980-е гг. Авторы так формулируют проблему: «Какова идеология фильмов этих жанров? Как она соотносилась с общей идеологической ситуацией в стране в тот период?»
Анализируя самые нашумевшие в жанре приключений в 1980-е – начале 1990-х гг. фильмы с участием актера Гаррисона Форда об Индиане Джонсе, авторы проясняют их идеологическое наполнение. Главной сюжетной и смысловой линией в них выступали подвиги мужественного героя (нашего парня), который в течение 90 минут триумфально расправляется со всевозможными злодеями (чужими парнями) и в конце завоевывает сердце прекрасной дамы. Один из фильмов перемещает героя в экзотическую страну и держит зрителя в постоянном напряжении за счет того, что зло и пути победы над ним выглядят трудно предсказуемыми. (Практически та же сюжетная линия представлена в известных американских фильмах «Крепкий орешек» и «Скорость».)
Если копнуть глубже, то можно легко заметить тесную связь подобных сюжетов и реальных социальных проблем. Ключевым моментом подобных фильмов является идеологический – конструирование главных образов положительного героя (нашего парня) и злодея (чужого плохого парня). В основе сюжета – понимание природы зла и добра, силы и слабости, мужества и трусости, характерное для данного социального консенсуса. «Основная идеологическая функция фильмов приключенческого жанра в стиле боевика – обозначить четкий и однозначно трактуемый для большинства водораздел и конфликт между нами и ими, символизирующий зло и опасности, исходящие со стороны не наших» [выделено мною. – А. Ч.]» [Ibid. P. 172]. Существует, конечно, множество разновидностей сюжетного оформления данного конфликта между «нашими» и «чужими» парнями. Крото и Хойнс показывают, как для этого используются образы «своих» (чаще белых) американских парней, которые противостоят и побеждают «плохих» иностранцев (Брюс Уиллис против иностранных террористов в «Крепком орешке»).
Другая распространенная линия – противостояние представителей цивилизованного и нецивилизованного миров (Гаррисон Форд в фильме «Индиана Джонс и храм судного дня»).
Наконец, третьей типичной линией конфликта является борьба представителя закона и порядка против тех, кто олицетворяет преступность и социальный хаос (фильм «Скорость»). В любом случае «наш» парень одолевает зло, представленное в образе чужака, убивая его в эффектном и напряженном финальном поединке. Данная метафоричность символизирует восстановление определенного социального порядка и демонстрирует границы между тем, что считается социально приемлемым, и тем, что таковым не считается. Зло физически ликвидируется, к большому удовольствию зрителей; так пропагандируется именно насильственный метод борьбы с ним.
Однако фильмы данного типа несут и более глубокую идеологическую нагрузку. «Они не просто склонны демонизировать „чужих“ в стиле ксенофобии, но и показывают, при каких условиях некоторые „чужие“ могут быть интегрированы в западное общество (например, мальчик Шорт Раунд, приятель Индианы Джонса в фильме „Храм судного дня“), „Чужие“ социальные характеристики могут быть либо уничтожены вместе с их носителями, либо адаптированы и „укрощены“ путем интеграции в иерархическую структуру современного западного общества, где теперь уже „нашим чужим“ уготовано место у подножия социальной пирамиды.
В целом данный жанр кинематографии олицетворяет собой версию великой американской мечты, где суровый и мужественный герой добивается успеха, преодолевая трудности и покоряя «чужой» мир во всех его проявлениях» [Ibid. P. 172].
Практически ничем не отличаются по идеологическому контексту и фильмы в жанре фантастического вестерна. Разница в том, что герой действует на другой планете, в космосе или в условиях будущего, в котором осязаемо присутствуют черты современного общества, как они обычно изображаются в сегодняшних масс-медиа.
Несколько особняком стоят поствьетнамские фильмы. Их объединяет стремление заново переписать недавнюю историю и компенсировать за счет подвигов экранных героев пошатнувшуюся веру в могущество и нравственное превосходство «наших парней». Наиболее известными и даже «культовыми» являются блокбастеры «Peмбо: первая кровь» и «Черные тигры». Сюжет типичен: главный герой возвращается десятилетие спустя во Вьетнам, чтобы освободить из плена своих боевых товарищей, преданных прежним американским правительством. Образы вьетнамских военнослужащих до предела демонизированы, их уничтожение разными способами в процессе освобождения американцев из плена выглядит как торжество справедливости.
Идеологическая нагрузка выступает тут в открытой форме, знаменуя собой переоценку ценностей в духе нового патриотизма эры Р. Рейгана. Преодоление вьетнамского синдрома выражалось в желании «переиграть» войну и изобразить американцев победителями, пусть и в локальном масштабе экранных сражений. Общество под воздействием новой идейной атмосферы в стране, созданной в том числе и усилиями масс-медиа, болезненно переживало поражение США во вьетнамской войне. Собственно, сами исторические события десятилетней давности были реинтерпретированы в терминах «предательства армии политиками и прессой» и «необоснованных уступок Вьетнаму», поэтому общественность жаждала реванша и оснований для восстановления пошатнувшейся национальной гордости, пусть даже в иррациональном стиле типа «права она или нет, но это моя страна («Love it or leave it» – «Люби ее или покинь»).
Кроме этого общественное мнение было в тот период весьма чувствительно к отсутствию уверенности в том, что США самая мощная в военном отношении держава на земле, что было типично для Америки времен Д. Эйзенхаура, Дж. Кеннеди и Л. Джонсона. Не случайно идею преодоления вьетнамского синдрома активно использовал Р. Рейган (кстати, он очень любил героев С. Сталлоне). Фильмы жанра «назад, во Вьетнам» практически выступили составной частью его идеологического проекта, связанного с отказом от разрядки в области международных отношений и направленного на восстановление глобального военного превосходства США и силового оппонирования коммунизму с позиций морального превосходства – «защита свободы и прав человека» от империи зла и мирового терроризма. Победы над «силами зла» на экране были как нельзя кстати.
Крото и Хойнс цитируют С. Джеффордса, еще в 1989 г. отметившего, что эти фильмы были не просто виртуальным восстановлением утраченной национальной гордости, а частью процесса ремаскулинизации (возвращения мужчине лидирующего положения и господствующих позиций) американского общества, что в целом также являлось частью идеологического проекта Рейгана. Маскулинизация политики и всего общества мыслилась командой Рейгана как одновременный ответ на вызовы со стороны левых пацифистов и набирающего обороты феминизма. Фильмы упомянутого жанра по большому счету были реконструкцией слегка подзабытого за бурные шестидесятые образа настоящего американского мужчины – мачо, крутого и решительного, не испытывающего интеллигентских комплексов, а также четко разделяющего мир на «наших» и чужих. Герои Сильвестра Сталлоне и Чака Норриса (Рэмбо и Брэддок) возвращались во Вьетнам восстановить справедливость, утраченную по вине прежнего, нерешительного (как бы женственного) правительства, и доказать всем, и себе в том числе, что в Америке еще есть настоящие мужчины.
Бренд «крутизны», сконструированный в 1990-е гг, стал составной частью политической культуры и сыграл свою роль в идеологическом прикрытии уже популярных среди общественности военных акций в Панаме и Гренаде, а также в еще более популярной войне против Ирака в 1991 г. (В антииракской войне телеобразы американских военных ненамного отличались от сконструированных в конце 1980-х кинообразов в фильмах типа «Топ Ган», где герой Тома Круза олицетворял собой новую мужественность.)
Как это ни покажется на первый взгляд странным, но немалую идеологическую нагрузку несут и «мыльные» телесериалы. Данный жанр обыгрывает своеобразный эффект присутствия зрителя в жизни типичной (практически соседской) семьи и отражает существующую реальность. При этом в 1960–1970-е гг. в роли типичной семьи в США выступали семьи белых представителей верхушки среднего класса, а реальностью оказывались сюжеты, сконструированные на основе именно их ценностей и взглядов на жизнь. Американские исследователи неоднократно ставили такие вопросы: «Что за истории рассказываются в телесериалах?», «Как в них интерпретируются проблемы, имеющие общенациональное значение?», «Как показываются представители различных социальных категорий общества и что именно в их поведении изображается как норма, а что как девиация?»
Крото и Хойнс подчеркивают, что предлагаемый с телеэкрана «образ нашей жизни» страдает неоправданной генерализацией, выдавая социально-фрагментарные характеристики за социально-тотальные. Кроме того, создается иллюзия, что герои сериалов реально существуют, а сюжеты взяты из настоящей жизни. Образ данной жизни впечатывался в сознание зрителей со всеми вытекающими идеологическими последствиями. Если герои сериалов 1950–60-х гг. проживали в условиях своеобразной реальности – пригородной утопии (именно в пригородах жило большинство представителей типичного среднего класса), где многие социальные проблемы легко разрешались или их просто не существовало, то реальность героев сериалов 1970–80-х гг. выглядит уже более конфликтной. Тем не менее нарративный характер сюжетов сохранился и в наши дни, но сюжеты сериалов не просто описывают реальность, но и конструируют ее, одновременно предлагая (пропагандируя) определенные способы интерпретации и разрешения социальных проблем.
Добавим, что и сама методология счастливого конца (happy end), типичная для сериалов, направлена на то, чтобы убедить население в том, что все в конце концов будет о’кей. Нельзя сказать, что это плохо в принципе, но здесь легко «прочитывается» идеологическая функция, направленная на поддержание «великой американской мечты».
Такая тема, как сексуальные меньшинства, тоже нашла отражение у авторов. «Акцентуация культурного конфликта в 1990-е гг. отразилась на имидже типичной американской семьи; более того, происходит идеологическая конкуренция за право определять свойства данной „типичности“ между неолиберальным и радикально-либеральным дискурсом, с одной стороны, и с консервативным дискурсом – с другой. Например, сериалы типа «Уилл и Грейс», в которых показывается жизнь семьи в составе гомосексуально ориентированного мужчины и гетеросексуальной женщины, отражают довольно острый конфликт вокруг интерпретации понятия личной свободы. В целом же скорее исключением, чем правилом, являются сюжеты демонстрируемых на популярных общенациональных каналах сериалов, в которых события разворачиваются на фоне менее „типичном“, скажем, в рамках межрасовых семей» [Croteau, Hoynes. P. 178–179].
3. Идеологический потенциал рэп-музыки
Масс-медиа, с точки зрения большинства западных социологов, не представляют собой средства коммуникации, ангажированного какой-то одной политической идеологией. «В сегодняшнем американском обществе медиа суть скорее место, где высвечивается или проблематизируется та или иная грань доминирующей версии „американской мечты“, неважно в какой – консервативной, демократической или даже в „зелено-коммунитаристской“ политической упаковке» [Ibid. P. 179]. Но возможно ли, чтобы масс-медиа бросили вызов господствующей интерпретации социального порядка?
Крото и Хойнс согласны с тем, что музыка в стиле рэп представляет собой критику доминирующих в обществе идеологических схем понимания социальной реальности с позиций прежде всего чернокожего населения. Причем эта критика идеологии обеспечивается именно СМИ, популяризирующими данный жанр. «Рэп предлагает альтернативную версию интерпретации того, как власть и господство структурированы в современной Америке. Критический пафос рэпа во многом направлен на отрицание существующих социальных институтов – таких как полиция, судебная система, образование, играющих основополагающую роль в поддержании нынешнего социального порядка. С позиций рэперов, именно эти социальные институты ответственны за воспроизводство расового неравенства, которое они категорически не приемлют» [Ibid. P. 180]. Критика возникает не обязательно в открыто лозунговом стиле; гораздо чаще сами тексты рэп-песен имманентно содержат критический и даже вызывающий контекст. Вызов обществу и есть фирменный знак субкультуры рэпа, для которой свойственны непечатные выражения, провокационные жесты и шутки в адрес истеблишмента.
Как считают Крото и Хойнс, рэп представляет собой критику господствующих «картинок» реальности с позиций жизненного опыта чернокожей молодежи, занимающей низшие ступени в социальной иерархии. «Мы против них» — данный тезис неотделим от рэпа. Авторы подчеркивают, что «рэп открыто маскулинен и гомофобен. Женщины часто изображаются в открыто оскорбительной для феминистски настроенной части американского общества манере, воспевается допустимость насилия по отношению к женщинам и грубая мужская сила. Таким образом рэп – форма идеологической борьбы за право интерпретировать в определенной манере социальные отношения между белым большинством и черным меньшинством» [Ibid.]. Кроме того рэп-культура – это и борьба за право быть услышанным и за место в публичной сфере. Возможность собирать большие аудитории чернокожей молодежи и публично (в том числе в масс-медиа) излагать свое резко критическое ви́дение социальных отношений делают рэп феноменом социально-политической жизни, или скрытой политикой.
Однако масс-медиа в силу своей специфики помогают «приручить» и рэп. Крото и Хойнс отмечают, что, во-первых, в настоящее время рэп-музыка очень популярна и среди белой молодежи среднего класса, которая, конечно, не интерпретирует содержание текстов песен аналогично своим чернокожим сверстникам, но является массовым потребителем рэп-продукции. Во-вторых, дух коммерции, пронизывающий медийное пространство, успешно превращает рэп с его идеологической альтернативой в просто хорошо продаваемый товар под лозунгом «Купи себе немножечко социального протеста – это круто!».
Итак, при анализе идеологических текстов, в качестве которых у Крото и Хойнса выступают новости, кинематограф и рэп-музыка, мы можем определить их возвышенный объект, найти точки «пристежки» и идеологические фигуры, а также выявить скрытое в них наслаждение, присущее индоктринированному субъекту.
Как следует из изложенного выше, термин «идеология» отнюдь не утратил научный потенциал. Это понятие весьма плодотворно продолжает применяться в социальной теории и служить концептуальной базой как эмпирических исследований, так и интересных теоретических находок. Значительную идеологическую компоненту содержат и исследования, посвященные взаимодействию масс-медиа и культуры, прежде всего популярной.
4. Масс-медиа и поп-культура
Проблемы культурного развития в условиях медиатизации общества занимают значительное место в исследованиях коммуникативистов. Как отмечал Деннис Маккуэйл, «прежние ожидания, что средства массовой коммуникации должны внести вклад в развитие образования, культуры и искусства, оказались в противоречии с реальностями и императивами рынка, особенно в условиях обострения борьбы за аудиторию» [McQuail, 2004. P. 296]. Коммерциализация как естественное следствие усиления конкуренции на рынке информационной продукции ассоциируется с манипуляцией, насаждением потребительских ориентаций, отсутствием оригинальности и созидательного, творческого начала. Предполагается, что это ведет к усилению однородности и слабому учету интересов меньшинств, не являющихся выгодной аудиторией и рекламным рынком. В Западной Европе ключевой чертой общественной политики в отношении электронных средств коммуникации является учет коммерческого влияния со стороны контролирующих их фирм.
Все это ведет к тому, что институты массовой коммуникации не отражают культуру и условия жизни целевой аудитории, могут оказывать негативное влияние на язык и подрывать культурную идентичность в результате транснациональных по своему содержанию информационных потоков. Проблема культурной зависимости является наиболее актуальной для беднейших, наименее развитых стран. Вместе с тем она также встает – уже по другим причинам – и перед некоторыми развитыми странами, находящимися под влиянием зарубежных потоков массовой коммуникации (например, Канады и некоторых малых европейских государств).
К середине XX в. фиксируется выделение четырех уровней культуры:
1) элитарной культуры, т. е. высокой, серьезной, производимой известными художниками в пределах осознанного эстетического контекста и суждений, соответствующих принятому набору правил, норм и классическим образцам;
2) фольклорных культуры и искусства как анонимных, традиционных практик, не разделяющих принципиально общину и художника; таков подход классической антропологии;
3) культуры массовой, основанной на массовом производстве, стандартизации, коммерции, массовых поведенческих образцах; таков подход социологической критической теории середины XX в., в частности Франкфуртской школы;
4) культуры популярной, понимавшейся практически идентично массовой или как нечто среднее между массовым производством (с его широкой доступностью) и фольклором (с его легитимностью и целостностью).
Особый интерес и внимание исследователей привлекает разработка понятия «популярная культура», начало изучения которой заложили в труды Бирмингемского центра исследований культуры во главе со Стюартом Холлом еще в 80-е гг.
Изучение культуры, как ее понимают бирмингемцы, означает исправление существующего исследовательского дисбаланса и определенный научный прорыв, при этом содержание культуры наиболее полно раскрывается при его рассмотрении в широком контексте общей истории. Принципиальное положение, на котором базируются эти исследования, – это широкий социально-исторический фон, обсуждение явлений, с культурой как таковой не связанных. Сюда относятся и перераспределение капитала, и подъем коллективизма, как и формирование «образовательного» государства, причем эти вещи занимают столько же места, сколько и популярные развлечения, песни и танцы.
В центре внимания исследователей из Бирмингема находится понятие «трансформация» как «активная работа над существующими традициями и видами деятельности, их переработка в нечто иное: они кажутся нам устойчивыми, хотя в разные периоды они состоят в разных отношениях с образами жизни трудящихся людей и с тем, как они определяют отношения друг с другом, с „другими“ и с собственными условиями жизни» [Hall, 1998. P. 112]. Именно на почве популярного и осуществляются транформации. Причем даже в периоды социальных взрывов, при всей своей удаленности от представленности в областях права, власти и авторитета народ «никогда слишком не перегибал палку в отношении патернализма, социального различия (как культурного, так и морального и экономического) и террора – тех условий, в которые он был постоянно заключен» [Ibid. P. 444].
Особого внимания при изучении трансформаций и структурных изменений, по мнению Холла, заслуживает период 1880–1920-х гг., в котором коренятся все специфические дилеммы сегодняшнего дня. В этот период изменилось все и произошло не просто смещение в соотношении социальных сил, но передел самих оснований политической борьбы. Не случайно многие характерные формы, которые мы ныне считаем традиционной популярной культурой, зародились или приобрели современную форму именно в этот период, который «…мы могли бы назвать периодом социального империалистического кризиса» [Ibid.]
Как и в другие периоды, в это время не существовало автономного, аутентичного слоя, представлявшего культуру рабочего класса. Например, большинство непосредственных форм популярных развлечений были насыщены «популярным империализмом». Невозможно представить людей, которые «…каким-то образом умудрились бы построить „культуру“, не подвергшуюся воздействию наиболее сильной, доминирующей идеологии – популярного империализма… Эта идеология была направлена на популярные классы так же, как и на всю Британию с ее изменяющимся положением в условиях мировой капиталистической экспансии» [Ibid.].
Говоря о «популярном империализме», Холл рассматривает взаимоотношения народа и основного в тот период средства культурного выражения – прессы. Либеральная пресса средних классов в середине XIX в. создавалась на основе активного подрыва и маргинализации радикальной и рабочей прессы. Но к концу XIX – началу XX в. начинается качественно новый процесс – активное участие зрелой рабочей аудитории в деятельности новой прессы – коммерческой, популярной. Это обстоятельство имело глубокие культурные последствия, потребовав полной реорганизации капитала и структуры культурной индустрии, мобилизации новых форм технологии, внедрения новых трудовых процессов, установления новых типов распределения в условиях новых массовых культурных рынков. Все это привело к новым культурным и политическим взаимоотношениям между господствующими и подчиненными классами, каждый из которых был по-своему связан с практикой демократии. На сложившейся к нынешнему времени между ними «констелляции сил» в виде сложной системы сдержек и противовесов прочно основывается сегодняшний демократический образ жизни. Результаты этого ощутимы и сегодня в деятельности популярной прессы, все более агрессивной (по мере ее постепенного свертывания на фоне других медиа), исторически организованной капиталом для трудящихся классов и вместе с тем имеющей глубокие корни в психологии изгоя. Эта пресса имеет власть репрезентировать класс самому себе в наиболее традиционной для него форме.
Изучение периода 1880-х – 1920-х гг. является в определенным смысле пробным камнем возрождающегося интереса к популярной культуре, поскольку оно выявляет определенные исследовательские трудности – как теоретические, так и эмпирические, что связано с характером той эпохи, когда ставились интерпретативные проблемы того же порядка, что и сегодня. В связи с этим следует указать на то, что в послевоенный период в поп-культуре произошел разрыв, произошли важные изменения в отношениях не просто между классами, но между людьми вообще, что сопровождалось концентрацией и экспансией новых культурных аппаратов. В XX в. у исследователей возникает необходимость описывать историю поп-культуры, принимая во внимание монополизацию культурных индустрий на основе глубинной технологической революции (не сводимой просто к изменениям в технике), а также описывать историю классов, требующих созидания поп-культуры, исходя из понимания способов их взаимоотношений с институтами господствующего культурного производства.
Холл довольно подробно анализирует понятие «популярного» – сложного и коннотативно нагруженного термина, имеющего множество значений.
Наиболее распространенным является представление о популярном как о том, что массы людей слушают, покупают, читают, получая от этого удовольствие. Такое определение является рыночным, коммерческим, совершенно справедливо, по мнению Холла, ассоциируемом социалистами с процессом манипулирования и принижения культуры народа.
Во-первых, если в XX в. огромное количество трудящихся людей действительно потребляют, будучи удовлетворенными теми культурными продуктами, которые в действительности основаны на манипулятивных и унизительных формах и отношениях, то они сами являются либо униженными, либо постоянно живущими в состоянии ложного сознания. В этом случае классы, ориентированные на популярное, – это культурные тупицы, не понимающие ничего в скармливаем им просроченном опиуме для народа. В то же время, подобное понимание народа как исключительно пассивной, бездеятельной силы позволяет до известной степени отрицать массовое манипулирование и обман со стороны капиталистических культурных индустрий [Ibid. P. 446].
Во-вторых, хотя невозможно обойти манипулятивный аспект коммерческой поп-культуры, ряд радикальных критиков поп-культуры все же пытается это делать, противопоставляя ей другую, цельную культуру – аутентичную «популярную культуру» и некий «подлинный» рабочий класс (в лице кого бы то ни было), остающиеся якобы не затронутыми коммерческими суррогатами. Однако такой подход игнорирует сущность отношений власти в сфере культуры – тех же отношений господства и подчинения. Холл убежден, что не может быть какой-либо аутентичной, автономной «популярной культуры» вне поля культурных сил и культурного доминирования. Кроме этого, при таком подходе недооценивается сила «культурной имплантации».
Хотя культурные исследования вообще постоянно колеблются между идеально-типическими полюсами чистой автономии и тотального инкорпорирования, однако анализ действительности на основе выделения одного из полюсов для Холла неприемлем. Люди – не культурные тупицы, они в состоянии распознавать способы реорганизации и реконструкции условий жизни рабочего класса посредством их показа (вернее, перепоказа, репрезентации), например, в телесериалах. Культурные индустрии действительно обладают сконцентрированной в руках немногих культурной властью, способной постоянно перерабатывать наши представления о самих себе, перепредставлять их, подгоняя под предпочтительные определения доминирующей культуры. Однако эти индустрии не могут полностью завладеть нашим разумом и проецировать на него свои установки. Они могут найти отклик только у тех, кто реагирует на их сообщения, учитывая при этом внутренние противоречия восприятия подчиненного класса. Они действительно находят или расчищают некое пространство в умах тех, кто на них откликается. Культурное господство реально эффективно, хотя отнюдь не всесильно и не всеохватно, ибо если считать навязываемые культурные формы неэффективными, то это значило бы реальную возможность анклавного существования культур рабочего класса, что, по мнению Холла, не соответствует действительности.
На практике ведется постоянная неравная борьба за реорганизацию культуры подчиненных слоев, хотя встречаются и элементы сопротивления этой политике. Иными словами, существует диалектика культурной борьбы, диалектика сопротивления и приятия, что превращает сферу культуры в постоянное поле битвы. Здесь нет победы «навсегда», но только возможность выиграть или проиграть какую-либо стратегическую позицию.
Это первое, рыночное определение популярного заостряет внимание как на реалиях культурной власти, т. е. на манипулятивном аспекте коммерческой популярной культуры, так и на природе культурной имплантации, т. е. элементах узнавания и идентификации, воссоздания узнаваемых опытов и установок, на которые люди готовы отвечать. Опасность возникает тогда, когда культурные формы понимаются односторонне – либо как целиком коррумпированные, а потому только манипулятивные, либо целиком аутентичные; в то время как они глубоко противоречивы и кто-то играет на этих противоречиях, особенно когда они функционируют в сфере популярного.
Co вторым определением понятия «популярное» проще. Это описательное определение: популярная культура есть все то, что люди делают или делали. Оно близко к антропологическому пониманию культуры как традиций, обычаев, фольклора народа – того, что составляет его специфический образ жизни. Однако и с этим определением возникают определенные проблемы.
Прежде всего описательность определения оборачивается постоянно расширяющимся списком того, что данный народ когда-либо делал, и возникает проблема, как при помощи другого, неописательного способа, отделить составляющие этого бесконечного списка от того, что популярной культурой не является.
Вторая трудность – следствие первой и состоит в том, что реальное аналитическое различие исходит не из самого списка, а из ключевой оппозиции, постоянно структурирующей поле культуры, – оппозиции между доминирующей элитарной культурой (ненародной) и культурой периферии, т. е. популярным. Однако эта оппозиция не конструируется чисто описательно, поскольку в разные периоды изменяется само содержание этих категорий: популярное может приобрести культурную ценность, а элитарное может быть задействовано в качестве популярного. Структурирующий принцип заключается не в содержании постоянно изменяющихся категорий, а в движущих силах и отношениях власти, постоянно проводящих различие между элитарной, предпочтительной культурной деятельностью или формой, и тем, что таковой не считается. Для поддержания различий между определенными категориями требуется целый набор институтов и институциональных процессов, в том числе образовательная система, литературный и академический аппараты, отделяющие ценные части культурного наследия и знаний от других.
Холл предлагает и третье, собственное определение: «„Популярное“ в любой определенный период – это те [социокультурные] формы и виды деятельности, которые укоренены в социальных и материальных условиях определенных классов, которые воплощены в популярных традициях и практиках» [Hall, 1998. P. 449]. Данное определение сохраняет ценность описательного определения, однако при этом предполагает необходимость определять популярную культуру как постоянно пребывающую в напряженных отношениях, в антагонизме по отношению к культуре доминирующей. «Это концепция культуры, поляризованной на основе культурной диалектики. Она рассматривает область культурных форм и деятельности как постоянно изменяющееся поле. Она также изучает отношения, постоянно структурирующие это поле, обусловливающие функционирование его доминирующей и подчиненной сторон. Она изучает процесс, посредством которого распространяются отношения господства и подчинения. Она, в свою очередь, рассматривает эти отношения тоже как процесс: процесс, посредством которого одно активно пропагандируется, с тем, чтобы другое могло быть низвергнуто. В центре такой концепции находятся изменяющиеся и неравные отношения сил, определяющих поле культуры, т. е. вопросы культурной борьбы и ее многочисленных форм. Основное внимание этой концепции сконцентрировано на отношениях между культурой и феноменом гегемонии» [Ibid.].
В этом определении популярного Холла интересует не аутентичность, не органическая целостность культуры, поскольку он признает противоречивость почти всех культурных форм, состоящих из антагонистических и нестабильных элементов. Культурная форма и ее позиция в культурном поле не являются внутренне присущими культуре, они не зафиксированы навечно. Значение культурному символу придает то социальное поле, в котором он находится, те практики, посредством которых он распространяется. Поэтому интерес представляют не исторически фиксированные объекты, но состояние культурных отношений; проще говоря, «классовая борьба в культуре и за культуру» [Ibid. P. 449].
Все, что выдающийся марксистский теоретик языка, публиковавшийся под именем Волошинова[Речь идет об М. М. Бахтине.], говорил о знаке – ключевом элементе всех означающих практик, верно и по отношению к культурным формам. Язык – это набор знаков идеологической коммуникации, один и тот же для разных социальных классов, каждый из которых использует его, расставляя свои акценты. Эти акценты пересекаются в каждом идеологическом знаке, который становится полем борьбы. Благодаря этому знак обретает свою жизненность и динамизм, возможность развития. Правящий класс стремится загнать внутрь борьбу между различными видами его артикуляции, придать ему вечный, надклассовый характер. Но каждый живой символ двойствен, и эта внутренняя диалектика наиболее полно раскрывается во времена революций и социальных кризисов.
Культурная борьба приобретает множество форм: инкорпорации, смещения, сопротивления, переговоров, возврата к былым формам. Однако ее следует рассматривать динамически, как исторический процесс. Борьба неотвратима, но она никогда не ведется на том же самом месте, за те же ценности и смыслы. Для этого необходимо обратиться к понятию «традиция», так как культурный процесс (т. е. культурная власть) в обществе зависит от процесса определения того, что войдет в традицию, а что – нет. Именно эти функции выполняют институты образования и культуры.
Являясь жизненно важным элементом культуры, традиция, однако, не является простым продолжением старых форм, представляя собой скорее способы связи и распространения элементов культуры, причем в отношении национально-популярной культуры эти способы распространения не имеют жестко фиксированных или предписанных позиций, сохраняя неизменные во времени значения. Более того, культурная борьба возникает именно в точке пересечения различных традиций, в их стремлении вырвать данную культурную форму из одного контекста и придать ей новый культурный смысл. Таким образом, традиции не зафиксированы навечно в какой-то универсальной позиции, в том числе относительно определенного класса.
Культуры, понимаемые не как образы жизни, а как способы борьбы, постоянно пересекаются, в этих точках возникает культурная борьба. Антонио Грамши, говоря о возникновении новой «коллективной воли» и о трансформации национально-популярной культуры, замечает: «…То, что ранее было вторичным и подчиненным, даже случайным, теперь воспринимается как главное, становясь ядром нового идеологического и теоретического комплекса. Старая коллективная воля растворяется в своих противоречивых элементах, поскольку подчиненные [элементы] развиваются социально» [Ibid. P. 451]. Такое определение популярного выступает против самодостаточных подходов к поп-культуре, которые ценят традицию ради нее самой, обращаясь с ней антиисторично, анализируя формы поп-культуры как вещи в себе, с момента своего возникновения содержащие некие фиксированные и неизменные ценности или значения. Попытки создания универсальной популярной эстетики, основанной на эклектичном и случайном соединении мертвых символов, бесполезных мелочей, обречены, поскольку эти символы и «кусочки» глубоко двусмысленны и могут принимать разные значения в зависимости от обстоятельств.
Понятия «популярное» и «класс» состоят в очень сложных отношениях. (Все сказанное выше соотносится с понятиями классовой борьбы и классовых отношений.) Тем не менее не существует прямого, однозначного соответствия между классом и определенной культурной формой или практикой: «Нет абсолютно отдельных „культур“, в историческом отношении парадигматически закрепленных за специфическими «цельными» классами, хотя и существуют ясно определяемые и разнообразные классово-культурные формации» [Ibid. P. 452], пересекающиеся в поле социальной борьбы.
«Cмещенное» отношение культуры к классам и vice versa содержится в термине «популярное». «Популярное» соотносится с набором социальных сил, конституирующих «популярные классы», приниженные культуры или даже исключенные из нее. Их противоположность – группы, обладающие культурной властью, также не представляют собой целостный класс, а просто иной союз классов, страт, социальных сил, составляющих не-народ. Это культура «блока власти». Таким образом, центральным противоречием в области культуры является не «класс против класса», а «народ, популярное, против блока власти».
Как сам термин «народ», так и коллективный субъект, к которому он отсылает, чрезвычайно проблематичны: как не существует фиксированного содержания категории «популярная культура», так же нет фиксированного субъекта, закрепленного за ней, т. е. народа. Природа политической и культурной борьбы – это способность заново создавать классы и индивидов как определенную популярную силу, преобразовывать разделенные классы и отделенных друг от друга людей (разделенных культурой настолько же, насколько и другими факторами) в популярно-демократическую культурную силу, т. е. в народ. «Иногда мы можем быть организованы как некая сила, направленная против блока власти: это исторический момент, когда можно создать истинно популярную, народную культуру. Но в нашем обществе, если мы так не организованы, то нас организуют в нечто противоположное: в эффективную популистскую силу, говорящую власти „да“» [Ibid. P. 453]. Популярная культура – это поле борьбы за культуру власть имущих и против нее; при этом одновременно борьба идет за саму популярную культуру. «Это [место], где гегемония возникает и закрепляется. Это не сфера, где социализм, социалистическая культура (уже полностью сформировавшаяся) просто находит свое „выражение“. Но это одно из мест, где социализм может конституироваться. Вот почему „популярная культура“ имеет такое значение. Иначе, сказать по правде, мне на нее наплевать» [Ibid.].
Продолжателем заложенной Стюартом Холлом в основание деятельности Бирмингемской школы исследований культуры традиции является Майкл Риэл – один из ведущих на сегодня исследователей этой проблематики [Real M., 2000], хотя и значительно менее пафосно излагаемой. Под популярной культурой он понимает «повсеместное проявление широко распространенных репрезентативных практик современной жизни» [Ibid. P. 167]. Основные задачи предлагаемого автором анализа развития теории культуры связаны с тем, насколько далеко друг от друга в отношении к реальным культурным практикам отстоят общая теория культуры и теория популярной культуры. Первая, как правило, объясняет проявления популярной культуры действием коммерческих сил, уравнивая в статусе «популярного» как относительно небольшое художественное течение, так и вовлеченность огромных аудиторий в просмотр спортивных передач. Представители теорий популярной культуры часто увлекаются анализом квази-литературных нарративов, например, в случае с бейсболом, или интертекстуальностью хип-хопа. В отличие от культурологов теоретики популярной культуры стремилась к опровержению существующих «предпочтительных допущений» [destabilizing privileged assumptions], под которыми Риэл имеет в виду стремление к чисто рациональному объяснению любых культурных проявлений.
Как считает Риэл, под популярной культурой следует понимать «любые культурные выражения или продукты, широко представленные в жизни определенного народа в зависимости от влияния на нее элитарных, фольклорных или массовых моментов» [Ibid. P. 169]. Так, специалисты Центра исследований популярной культуры государственного университета Bowling Green в США связывают ее с «опосредованными формами коммуникации, культурными выражениями, передаваемыми с помощью технологии как в интерактивных актах, разделяемых посредством Интернета и телефона, так и через масс-медиа» [Ibid.].
Очевидно, что понимание популярного как недостойного носит идеологический характер. В Великобритании Ричард Хоггарт и Раймонд Уильямс в 1950-е гг. внесли значительный вклад в разрыв с традицией Мэтью Арнольда, Томаса Элиота и классицистов. В это же время в США в исследованиях массовой коммуникации утверждалась общественная ценность и культурная власть спорта, поп-музыки, голливудской продукции, телевизионного прайм-тайма и прочих неэлитных культурных выражений. Так, Бернард Берельсон отмечал значимость нерациональных, неинформативных факторов в культуре капитализма на примере забастовки газетчиков в Нью-Йорке в 1947 г. [Berelson В., 1949]. В результате этого и ряда других исследований (в частности, изучения «мыльных опер» и уличных парадов) ученые пришли к выводу, что культура рационального Запада вовсе не так уж и рациональна.
Дальнейшему размыванию исходных предпосылок теории популярной культуры способствовала деятельность Бирмингемского центра современных культурных исследований, прежде всего самого Стюарта Холла, Анжелы Макробби и других, показавших, что в популярной культуре нередко находят свое выражение как ценности рабочего класса, так и культурные практики маргинализованных групп, в частности определенных слоев молодежи и женщин. В итоге под влиянием исследований классового, рыночного, протестного и «нелакированного» выражений отношения к миру различных групп общества вся действительность стала восприниматься как «сложная современная культура, актуально проживаемая и выражаемая» [Ibid. P. 170].
В русле этого предельно широкого понимания культуры формируется интерес к новым медиа и технологиям коммуникации, который привел к возникновению нового отношения к изучению культуры, проявившегося, в частности, в работах Джеймса Клиффорда [Clifford J., 1988]. Возникшую ситуацию Риэл описывает следующим образом: «…Технологии коммуникации в сочетании с многократно увеличившимися возможностями коммерции и перемещения в пространстве делают повседневную жизнь во всех частях света многослойной, синкретически комплексной, воспринимающей культурные импульсы и компоненты из всей огромной фрагментированной разнородности репрезентаций, поведения и смыслов» [Ibid. P. 170]. Гетерогенность и постмодернистские черты резко изменившейся культурной жизни дополняются антропологическим изучением новых технологий, что в совокупности ведет к изменениям исторически сложившихся представлений о культуре и в общественном сознании, в частности, приобретает все больший вес поп-культура – как явление и сфера научного изучения.
Такие культурные формы, как музыка, кино, радио, телевидение, бульварная литература (pulp fiction), реклама, телефон, Интернет традиционно относившиеся к разряду популярного, становятся всемирной культурной силой, одновременно всепроникающей и противоречивой. При этом характерная эстетика популярного (предсказуемые текст и мелодия песен, эмоции героев кино и телесериалов и т. д.) затрагивает всех – как изощренных, занятых «игрой в бисер» эстетов, так и профанов, казалось бы, не способных на самовыражение. Поп-культура соревнуется со всем и впитывает все – и классику, и фольклор, отражаясь в важнейших культурных ритуалах, связанных с рождением, смертью, браком. Такова сегодняшняя ситуация, характеризующаяся отсутствием абсолютной чистоты какого-либо конкретного явления культуры, что и позволяет определять ее как постмодерную.
По мнению Риэла, популярное сегодня столь же важно, как церковь для средневекового общества. Все области жизни связаны с медийной «ноосферой» (термин заимствован у Тейяра де Шардена), а медиа-знаменитости играют роль святых прошлого, приобщение к которым для обычного человека означает возможность «освободиться от посюсторонних горестей и одновременно забыть о себе, растворясь в лучах славы знаменитости» [Ibid. P. 173]. Вместе с тем существует понимание того, что, согласно историку Даниэлю Бурстину, современная знаменитость знаменита уже тем, что она знаменита, а поэтому она не нуждается ни в каких личных достижениях.
В качестве примера Риэл анализирует церемонию похорон принцессы Дианы, которые наблюдали 1200 млн человек. Это медиа-событие стало одним из чистейших образцов поп-культуры: «оно одновременно и сталкивало людей с реальностью смерти, вырывая их из обыденности, и способствовало тривиальному удовлетворению их вуайеристских наклонностей, желания подглядывать» [Ibid.]. К тому же имидж Дианы представлял собой такой важный фактор рынка, что о ее смерти говорилось в новостях столько, сколько до этого говорилось только об антигорбачевском путче 1991 г.
По мнению Риэла, популярные зрелища отнюдь не ведут к насаждению однообразной международной формы культуры, поскольку сохраняются различия, остается много противоречий, как и неограниченное число «своеобразных и необычных сочетаний элитарного и массового, старого и нового, глобального и локального, заимствованного и оригинального» [Ibid. P. 174]. Теории коллажа, вытеснения, исторической случайности, интертекстуальности, транснациональности, постколониализма и повседневности вносят поправки в антропологическую практику. Так, Клиффорд Гирц предлагает более скромное, постмодерное прочтение «других» культур, отказываясь от этнографического империализма и предлагая «текстовую» интерпретацию культуры [Geertz C., 1973].
Как познать непознаваемое: преувеличенная рационализация культуры во имя теории
Попкульт (термин самого Риэла) настаивает на неразрывной связи с живым опытом, реальной практикой и информационными продуктами, создаваемыми в рамках масс-медиа, что и должна изучать общая теория культуры. Непосредственность поп-культуры не позволяет абстрактно теоретизировать на этом новом поле исследований, хотя ее значение требует серьезного отношения и глубокого теоретического анализа. Близость теории поп-культуры к реальности позволяет не смешивать рациональное объяснение попкульта и ее переживание. И хотя рациональное научное объяснение сохраняет всю свою важность, но «истинная ценность популярной культуры, как и всей культуры, состоит в ее экзистенциальном переживании и ее феноменологической роли» [Ibid. P. 176]. Для исследователя попкульта нет сложности с пониманием «жизни не как проблемы, которую надо разрешить, а как мистерии, которую надо прожить» (афоризм Габриэля Марселя).
Как считает Риэл, нас ожидает еще много открытий в понятийной и концептуальной сферах во многом благодаря взаимодействию между общей теорией культуры и теорией поп-культуры. При этом не следует преувеличивать значение рационального объяснения культуры путем ее сведения к единству или противоречиям разных культурных проявлений с культурой элиты, фольклором и т. д. «Популярное таково, каково оно есть, оно не переводится во что-либо иное» [Ibid.]. В признании этого принципиального положения, по мнению M. Риэла, и должна заключаться проверка состоятельности теории культуры в целом.
5. Глобализация медиа-спортивной культуры
Отношение к спортивному «стержню» медиа [media sport nexus] отражает единодушие теоретиков поп-культуры о роли глобального контекста. Так, в работах Д. Роуи, Л. Веннера, Р. Мартина и Т. Миллера [Rowe D., 1999; Wenner L. A., 1998; Martin R., Miller T., 1999] соединяются культурная теория и case-studes (исследование случаев) трансляций спортивных событий, а неразрывность процесса подчеркивается намеренно слитным написанием слова sport со словами media и cult – MediaSport, SportCult. В принципе, лишь единая теория культуры, многое позаимствовавшая у теории поп-культуры, позволяет осуществлять строгие исследования медиа-спортивной культуры. В частности, Д. Роуи обращает внимание на универсальную политическую экономию спортивных медиа в условиях глобализации, которая проявляется, в частности, в стремлении медиа-баронов в разных странах скупать спортивные команды и права на трансляцию спортивных событий.
Антропологи XIX в. были бы поражены, узнав, насколько концепции нерациональных верований и поведения применимы сегодня к ситуации миллиардов зрителей. Однако их классические теории мифа сегодня дополняются современными теориями медиа-текста, политической экономии и т. д., описывающими новую реальность.
6. Мораль и масс-медиа
Не будет сильным преувеличением утверждение, что в современной социокультурной ситуации именно посредством медиа формулируются нравственные проблемы, т. е. формируется и транслируется представление о должном (правильном) поведении и соответственно – неправильном, аморальном. Задаются соответствующие образцы поведения, с которыми индивиды соотносят свое поведение, следуя нравственным образцам и нравственным обязательствам. Но при этом лейтмотивом при обсуждения этических проблем оказывается тревога в отношении наличного состояния морали в обществе.
Эта же обеспокоенность пронизывает и исследовательские работы, но в них это беспокойство канализировано и связывается с ролью масс-медиа, которые берут на себя роль учителя нравственности, «передавая от поколения некие оставшиеся в наследство моральные нормы» [Lasswell H., Tuchmann G., 1987. P. 195]. Эта проблема существовала с самого начала научных исследований СМИ, однако, несмотря на то, что тема «СМИ и общество» всегда широко обсуждалась, реально существует очень немного действительно глубоких работ, поскольку сама проблема крайне трудна для эмпирических исследований.
Одним из первых обратился к проблеме взаимоотношений морали и масс-медиа в современном обществе Стенли Коэн, опубликовавший в 1972 г. книгу, где разбиралось понятие «моральная паника» [Cohen, 1972]. По мнению Коэна, «общества то и дело подвергаются моральной панике», которую он понимает следующим образом: когда «условие, событие, человек или определенные группы людей начинают характеризоваться в качестве угрозы социетальным ценностям и интересам; ее природа представлена в стилизованной манере посредством масс-медиа» [Ibid. P. 9]. Указывая на роль медиа в создании моральной паники, Коэн говорит о том, что сами медиа решают, что морально или аморально, наклеивая на поступки ярлык девиантности.
В конце 70-х гг. в работах представителей Бирмингемского центра современных исследований культуры была сделана попытка соединить изучение моральной паники с решением политических и экономических проблем. Обратившись к проблеме моральной паники, исследователи в значительной степени возвратили к жизни некоторые из тем Коэна, дополнив их политическим анализом и углубив теоретические подходы. Первой ласточкой стала книга Стюарта Холла «Как справиться с кризисом» [Hall S., 1978]. Несмотря на то что излагаемая в книге аргументация довольно сложна, а эмпирические данные слишком быстро переводятся на уровень теоретических утверждений, что типично для работ Центра, основная идея книги довольно проста: Холл с коллегами попытались объяснить, почему хулиганские действия считались в Великобритании серьезной проблемой в течение 1970-х гг. Вывод, к которому приходят исследователи, таков: информация о моральной панике в текстах медиа автоматически приводит к ней зрителей и читателей, т. е. повторяет выводы более ранней работы С. Коэна.
В середине 90-х гг. XX в. к анализу проблем взаимодействия медиа и общественной морали обратился английский исследователь Кит Тестер [Tester К., 1994], значительно расширив пределы исследования, далеко выходящего за обсуждение моральной паники. В центре его рассуждений находятся крупные проблемы: например, как медиа создают глобальные проблемы, требующие от нас некоторого морального отклика (несколько переформулировав проблему: как медиа передают нравственные ценности и в действительности влияют на их содержание).
К. Тестер задается вопросом о том, как медиа способны повлиять на наше нравственное сознание, т. е. «как медиа способны передавать и создавать проблемы, связанные с нравственными обязательствами со стороны аудиторий» [Ibid. P. 89]. По словам известного британского тележурналиста Майкла Игнатьева [Michael Ignatieff], «Посредством передачи новостей и представлений с участием звезд, таких как „живая помощь“, телевидение стало привилегированным медиатором, через него в современном мире опосредуются нравственные отношения с посторонними людьми» [Ibid. P. 90]. Козырем Игнатьева является признание значимости вовлеченности медиа-текстов в диалог с аудиториями медиа.
Обращаясь к глубинному анализу роли морали, Тернер прибегает к аргументации американского философа Ричарда Рорти [Rorty R., 1989], оcновной тезис которого заключается в том, что попытки найти главную причину, объединяющую в единое целое всех членов группы, являются бесплодными, поскольку солидарность должна быть создана. Солидарность индивидов, по Рорти, складывается тогда, когда один индивид способен увидеть в других индивидах подобных самому себе. Другими словами, солидарность имеет место, когда «я считаю тебя похожим на меня во всем, что может иметь важное значение». Отказываясь от того, к чему традиционно склонялись представители моральной философии, Рорти говорит, что в его работе «солидарность не понимается как признание глубинного «Я», человеческой сущности во всех людях». Он последовательно проводит мысль о том, что солидарность между индивидами – это «способность рассматривать традиционные различия (клан, религию, расу, обычаи и т. д.) как все более и более незначительные в сравнении с похожестью в отношении боли и унижения». Под этим подразумевается «способность думать о совершенно отличных от нас людях как о включенных в пространство „мы“» [Rorty R., 1989. P. 192].
Рорти утверждает, что солидарность между индивидами и группами должна создаваться так же, как строится дом. Эквиваленты «строительного оборудования» нужно искать в таких вещах, как романы, кинофильмы, газеты и телевидение. Именно эти разнообразные средства коммуникации позволяют увидеть, что люди, которые кажутся другими, на самом деле очень похожи на нас. Как таковые, медиа понимаются как каналы морального дискурса и вообще как коммуникаторы, презентирующие ведущие моральные ценности в целях создания солидарности. По мнению Рорти, «процесс, благодаря которому другие люди начинают рассматриваться скорее как «одни из нас», а не как «они», требует детального описания того, каковы бывают чужие, и переописания того, каковы бываем мы сами… Это задача не теории, но таких жанров, как этнография, журналистский репортаж, комикс, художественный и документальный фильм и особенно роман» [Rorty R., 1989. P. XVI].
По мнению Тестера, в большинстве своем медиа могут быть агентами морального прогресса и передачи моральных ценностей.
Однако это вовсе не должно приводить к однозначному выводу о том, что медиа действительно играют эту роль [Tester K., 1994. P. 93–94]. Поэтому считает он, следует с большей осторожностью относиться к заявлению Ричарда Рорти о роли телевидения и медиа в обсуждении нравственных проблем и вопросов человеческой солидарности. На уровне абстратно-философских рассуждений его позиция, без сомнения, является правильной и вдохновляющей. Однако ситуация вовсе не является ясной и определенной ни на обыденном уровне (что на самом деле значит – смотреть телевизор), ни на уровне того, что в действительности значит телевизионная картинка, поскольку изображение на телевизионных экранах и рассказанное в книгах не обязательно могут хоть как-нибудь реально помочь прогрессу морали.
Поэтому, считает Тестер, изучение медиа и морали в социальном и культурном смысле должно строиться на понимании того, что медиа в действительности не могут рассматриваться сами по себе, не могут быть отделены от более широкого социального и культурного контекста. Иначе говоря, любой анализ медиа и морали будет сводиться не только к диалогу между текстами и аудиторией (как склонен полагать М. Игнатьев), но также к сложной взаимосвязи между медиа, вопросами ценностей и приписывания ценностей. Только в этом случае можно будет с большой долей вероятности достичь понимания того, что сделано медиа в отношении моральных ценностей; можно будет объяснить, почему своего рода моральная скука и апатия сохраняются в ситуации, когда технология, казалось бы, могла обеспечить наибольшую солидарность между людьми; почему аудитории медиа оказываются такими безучастными к тому, хорошо или плохо то, что они смотрят, делают, и что им как бы нравится [Tester K., 1994. P. 105].
7. «Усталость сострадать»
В свое время еще П. Лазарсфельд и Р. Мертон [Lazarsfeld P. F., Merton R. K., 1951], выделили «наркотизирующую дисфункцию» СМИ, понимая под ней возможность потери чувствительности к неприятным социальным проблемам, и апатию. Однако обзор социологической, психологической и иной литературы о массовой коммуникации за последние 30 лет указывает на отсутствие работ, в которых изучалась бы связь между сообщениями о социальных проблемах и «эмоциональной усталостью» от них.
Одной из первых, построенной на данных репрезентативного эмпирического исследования, подтвердившей прогнозы Лазарфельда и Мертона, стала работа Кэтрин Кинник, Дина Крэгмона и Глена Камерона «„Усталость сострадать“: коммуникация и чувство опустошенности в отношении социальных проблем» [Kinnick K. N., Krugman D. M., Cameron G. T., 1996].
Проблема «усталости сострадать», по их мнению, является неотъемлемым спутником современных СМИ. Признание существования этого феномена как незапланированного побочного продукта тех ценностей и практик, транслируемых медиа и определяющих содержание новостей, должно стать первым важным шагом для тех медиа-«контролеров» (media gate-keepers), которые стремятся к тому, чтобы играть позитивную, а не отрицательную роль в отношении социальных проблем.
Термин «усталость сострадать» впервые был использован в исследованиях опустошенности (burnout), испытываемой на работе людьми, профессионально оказывающих помощь другим (врачи, социальные работники). Им обозначалось ослабление чувства сострадания по отношению к пациентам или клиентам, находящимся в трудном положении. Однако в последние годы данный термин стал применяться и вне этого профессионального контекста – в популярной прессе и благотворительных кругах для описания более широкого социального явления – снижения (numbing) интереса общественности к социальным проблемам, причем нередко говорится о том, что основную роль в возникновении «усталости сострадать» играют средства массовой коммуникации. Часто описывается возросшая усталость общества от безжалостного освещения средствами массовой коммуникации людских трагедий и от вездесущих обращений с просьбой о пожертвовании денег в те или иные благотворительные фонды. Опосредованный массовой коммуникацией отпечаток «усталости сострадать» очерчивается как негативное социальное явление, имеющее угрожающие последствия в отношении восприятия и реагирования членов общества на социальные проблемы. Как сетуют авторы одной из таких работ, «простое соприкосновение посредством массовой коммуникации с человеческим страданием больше не вызывает с той же непреложностью, что и раньше, общественного осознания этого страдания, поскольку чрезмерная подверженность сообщениям о насилии и отчаянии притупляет чувства и приводит к воздвижению вокруг себя стены равнодушия».
Концепция «усталость сострадать» находится в прямом противоречии с моделями опосредованных прессой связей с общественностью и пополнения благотворительных фондов, приверженцы которых основывали свои стратегии коммуникации на философии «чем больше освещения средствами массовой коммуникации, тем лучше», – с точки зрения получения общественной поддержки. Специалисты отмечают, что эта модель по-прежнему остается основной в практике пополнения различных благотворительных фондов.
Под состраданием понимается эмоциональная реакция, возникающая у социализованного человека в результате эмпатии, причем «сострадание» в этом смысле выступает как синоним «симпатии». Эмпатия – это естественная, непроизвольная реакция, которая заключается в том, что, видя страдания других людей, индивид мысленно ставит себя на их место, т. е. предполагает развитое моральное чувство. Эмпатия рассматривается как диспозиционная характеристика, значение которой меняется от индивида к индивиду, но которая может быть выявлена на различных уровнях в зависимости от ситуационных факторов. Существуют весомые эмпирические данные о том, что созерцание страданий кого-то другого ведет к состоянию негативного аффекта, при котором индивид чувствует себя огорченным, расстроенным или морально оскорбленным.
Литература отражает существование согласия в том, что эмпатия вызывает эмоциональное страдание (distress), мучительное для эмпатизирующего лица, которое стремится ослабить его, используя стратегии уклонения или альтруизма. Майкл Хоффман говорит о том, что может существовать диапазон оптимального уровня эмпатии, в рамках которого индивиды вероятнее всего будут стремиться облегчить свое эмпатическое страдание посредством поведения, нацеленного на помощь, а не на уклонение [Hoffman M., 1993]. Ниже этого оптимального порога находится состояние слабой эмпатии, при котором эмпатическое страдание может быть недостаточно интенсивным для того, чтобы прорваться сквозь поглощенность самим собой, и таким образом, не ведет ни к оказанию помощи, ни к использованию стратегий уклонения. Напротив, эмпатия, превышающая указанный оптимальный диапазон, может вызывать настолько сильное и мучительное эмпатическое страдание, что оно ведет к поведению, нацеленному на уклонение. Гипотеза о чрезмерном уровне эмпатии была подтверждена в ходе обследований медицинских сестер, работа которых со смертельно больными пациентами вызывала у них столь сильное эмпатическое страдание, что они избегали работать с такими пациентами в той степени, в какой это было возможно. Вопрос же о том, существует ли описанный Хоффманом континуум эмпатии в отношении социальных проблем, с которыми люди соприкасаются посредством массовой коммуникации, до сих пор не изучен.
Авторы исследования ставили перед собой цель выяснить, могут ли условия и проявления потери чувствительности и сверхчувствительности быть связаны также с «усталостью сострадать», обусловливаемой средствами массовой коммуникации.
8. Средства массовой коммуникации и «плохие» новости
Сообщения, передаваемые средствами массовой коммуникации (включая новости, развлекательные программы и рекламу), содержат множество информации о социальных проблемах, поскольку именно медиа являются основным способом и главным источником информирования общественности о трудностях функционирования социального «организма» и, таким образом, играют важную роль в общественном восприятии, определении и формировании установок в отношении социальных проблем. Исследования установления пунктов повестки дня обнаруживают корреляцию между освещением социальных проблем в новостях и тем, что общественность считает наиболее серьезными, имеющими решающее значение вопросами. Кроме того, исследования «эффекта третьего лица» (third-person-effect studies) показывают, что в своих оценках серьезности тех или иных социальных проблем люди полагаются скорее на их освещение СМИ, а не на свой собственный опыт.
Исследования жизненного цикла социальных проблем, несмотря на их сосредоточенность скорее на росте и упадке интереса общественности к проблеме, а не на изменении эмоциональной реакции в отношении жертв проблемы, подкрепляют положение о том, что эффективность повторения сообщений о социальных проблемах имеет свой предел, за которым дальнейшие сообщения о проблеме уже не вызывают интереса к ней. Такое ослабление интереса связывается с насыщением многочисленных коммуникационных каналов чрезмерным количеством сообщений, как правило, негативных по своему характеру. Как замечает Э. Даунс, «жалкий образ вымазанной нефтью чайки или мертвого солдата бледнеет после того, как видишь это в десятый раз».
Большинство исследователей жизненного цикла проблем признают существование конкуренции между проблемами за общественное внимание. Авторы «концепции публичных арен» (public arenas model) С. Хилгартнен и Ч. Боск [Hilgartnen S., Bosk C, 1988] утверждают, что социальные проблемы конкурируют также за «лишнее сострадание», которое люди испытывают в отношении вещей, находящихся за пределами их непосредственных забот, хотя они и не исследуют эмпирически уровни сострадания в жизненном цикле проблем.
Феномен насыщения, обнаруживаемый исследователями, приводит к вопросу о низкой рентабельности – экономической категории, предполагающей существование пороговой точки, за которой дополнительные сообщения не приносят желаемого результата. Понятие «усталость сострадать», предлагаемое в данной работе, говорит о существовании порога, за которым насыщение имеет скорее отрицательный, чем нейтральный эффект. Так, когда сообщения о социальной проблеме достигают точки насыщения, они не просто не имеют влияния на аудиторию, а могут оказывать на нее отрицательное влияние, которое можно измерить с точки зрения эмоциональных, установочных и поведенческих реакций индивидов на эту проблему.
В литературе описывается аналогичное явление, связанное с назойливо повторяющимися сообщениями рекламного характера. Исследования показывают, что реклама, первоначально вызывающая позитивный отклик, после многократно повторяемых показов может порождать негативную реакцию [Ray M., Sawyer A. G., Strong E. C., 1971].
Характерными чертами средств массовой коммуникации, которые, как предполагается, способствуют возникновению «усталости сострадать», являются их вездесущность в повседневной жизни и журналистские ценности, определяющие содержание новостей и, таким образом, влияющие на представление социальных проблем.
Вездесущность рассматривается в качестве определяющей черты современных масс-медиа и одним из оснований их власти. Повсеместности массовой коммуникации способствуют разрастание коммуникационных каналов и одинаковость сообщений различных каналов, в частности, информационных сообщений. В социологической литературе описывается «эффект стадности» средств массовой коммуникации (media «bandwagon effect»): в ходе отслеживания сообщений, передаваемых различными СМИ, содержание программ повторяется и становится невозможным включить новости или открыть газету и не встретиться с еще одним сообщением о той же самой плохой новости. Подобная вездесущность может вести к «нормализации» социальных проблем, описываемой в одной из редакционных статей о насильственных преступлениях: «Такие события стали казаться нам нормальными, всего лишь еще одной стороной жизни в Америке» и больше не способны шокировать людей.
Ценности и практики журналистов, определяющие содержание новостей имеют прямое отношение к феномену «усталость сострадать». В научной литературе описано четыре соответствующих фактора: акцент на сенсационном, преобладание плохих новостей, неспособность представить контекст социальных проблем и представление проблем, а не решений.
Желание привлечь внимание потребителей массовой коммуникации ведет к тому, что предпочтение отдается не хроническим, и, может быть, более серьезным проблемам, а конфликту, насилию и кризисам, а также социальным проблемам, визуально драматичным, а потому значимым для большого количества людей. Таким образом, журналисты склонны придавать социальным проблемам характер сенсаций, представляя их в качестве кризисов, имеющих крупный масштаб.
В то же время данные опросов общественного мнения постоянно показывают существование у людей ощущения, что им сообщается слишком много плохих новостей. При этом респонденты больше обеспокоены объемом плохих новостей, а не самими новостями такого рода, которые находят одновременно увлекательными и отталкивающими. Синдром плохих новостей обостряется склонностью средств массовой коммуникации представлять проблемы, но не их решения, способствуя возникновению среди потребителей сообщений массовой коммуникации ощущения бессилия. Сообщая новости, масс-медиа часто пренебрегают мобилизующей информацией – предложениями по поводу действия и необходимыми для этого деталями, такими как номера телефонов и адреса. Кроме того, в рамках разоблачительных статей традиционные институты часто представляются как неэффективные и неспособные решать социальные проблемы.
В результате такого отношения к решению социальных проблем масс-медиа подавляют людей, показывая нескончаемую вереницу событий, которые, как ожидается, вызовут у них ту или иную реакцию, но повлиять на которые они сами не в состоянии. Ощущение бессилия может сдерживать поиск информации о данной проблеме и межличностную коммуникацию, порождая ту социальную апатию, о которой предупреждали П. Лазарфельд и Р. Мертон.
Наконец, масс-медиа часто пренебрегают освещением контекста или углубленным рассмотрением социальных проблем, представляя их посредством освещения событий, а не того, что эти события значат. Тот факт, что большинство СМИ не имеет специальных рубрик (beats), посвященных социальным проблемам, а социальные проблемы могут не соответствовать традиционным рубрикам газет и журналов, отражает работу журналистов, поверхностно знакомых с проблемами.
Хотя литература о массовой коммуникации указывает на существование ряда переменных, объясняющих, как СМИ могут способствовать потере чувствительности к социальным проблемам, тем не менее связь между средствами массовой коммуникации и эмоциональными реакциями на социальные проблемы остается недостаточно изученной.
К. Кинник с коллегами сосредоточились на доказательстве существования феномена «усталость сострадать» и его связи со средствами массовой коммуникации. Основные вопросы исследования касались проблем СПИДа, бездомности, насильственных преступлений и жестокого обращения с детьми (child abuse) и были сформулированы следующим образом:
1. Существует ли обусловленный средствами массовой коммуникации феномен «усталость сострадать»?
2. Если этот феномен существует, то какие переменные позволяют его предсказывать и каким образом он проявляется?
Многие респонденты облекали свои ответы в форму логических обоснований отсутствия сострадания, которые заключались в следующем:
1) люди сами являются причиной этих условий и, следовательно, заслуживают их;
2) они [респонденты] «сыты по горло» («saturated»), охладели («numb») или устали слушать об этой проблеме;
3) данная проблема привлекает неоправданно пристальное внимание со стороны средств массовой коммуникации в ущерб другим проблемам;
4) эта ситуация является безвыходной.
Эти обоснования сходны с теми объяснениями отсутствия сострадания, на которые указывал Мортон Хант [Hunt M., 1990], и отражают связь между эмпатией и ощущением невозможности что-либо сделать, а также идею справедливого устройства мира (just world orientation) или убежденность в том, что люди получают по заслугам.
Значительное число людей время от времени испытывают соматические реакции в ответ на освещение в СМИ волнующих проблем. Однако эти реакции не обязательно ведут к определению ими себя как «испытывающих опустошенность» в отношении данной проблемы или обращению к стратегиям уклонения от сообщений масс-медиа. Тем не менее из комментариев респондентов следует, что для небольшой части населения физические реакции в случае с той или иной проблемой бывают интенсивными и постоянными, что является весомым основанием избегать этой темы в сообщениях масс-медиа.
Изменения в пользовании средствами массовой коммуникации. Отвечая на открытые вопросы, более половины респондентов указали на то, что результат их реагирования на проблему, в наибольшей степени затрагивающую чувства, изменилось их отношение к средствам массовой коммуникации. Только 32 % респондентов сообщили о том, что их пользование средствами массовой коммуникации изменилось в результате реакций на проблему, в наименьшей степени затрагивающую их чувства.
В подавляющем большинстве случаев изменения в отношении к средствам массовой коммуникации проявлялись в падении интереса к подобной информации. Наиболее распространенное изменение в пользовании СМИ из тех, о которых сообщали респонденты, заключалось в том, что они стали сознательно избегать той или иной темы. Для этого применялась стратегия уклонения в различных формах: отказ от информационных программ, сообщавших местные новости, переключение каналов, выключение или отключение звука телевизора или радио, откладывание газеты в сторону, мысленное отвлечение от предлагаемого сюжета, беглое просматривание газетных и журнальных статей, большая избирательность в выборе программ, сокращение использования СМИ в целом и контроль за просмотром телепередач детьми.
Многие из тех, чьи ответы на открытые вопросы свидетельствовали о сверхчувствительности, сообщали о постоянных и вполне преднамеренных попытках избегать неприятной темы либо во всех средствах массовой коммуникации, либо на отдельных коммуникационных каналах. В частности, чаще, чем любую другую стратегию уклонения, респонденты упоминали попытки избегать неприятную проблему в местных телевизионных новостях. Эти данные согласуются с ответами на один из закрытых вопросов, которые показали, что после просмотра новостей по местному телевидению респонденты чувствуют себя эмоционально более опустошенными, чем после чтения газеты или после новостей, передаваемых по национальному телевидению.
Очевидно, что ответ на вопрос, почему телевизионные новости вызывают отвращение, лежит в плоскости их эмоционального воздействия. Респонденты упоминали о предпочтении печатных источников или общественного радиовещания как менее образных альтернатив телевидению; о выборе программ с учетом своего настроения (особенно о попытках избежать определенной темы в состоянии подавленности или усталости); о предпочтении развлекательных программ телевизионным новостям и уклонении от новостей (независимо от темы) в обеденное время или перед сном.
Эти данные говорят о том, что проблема, которая оказывает сильное эмоциональное воздействие на индивида, вероятнее всего будет вызывать попытки избежать ее, представляя собой форму самозащиты от сообщений, которые вызывают эмоциональный стресс. В этой ситуации необходимость в эмоциональной самозащите может быть сильнее потребности знать проблему, которая беспокоит всех. Напротив, когда проблема оказывает незначительное эмоциональное воздействие на индивида, она с меньшей вероятностью служит причиной избирательного уклонения от данной темы. Очевидно, что потеря чувствительности или отсутствие интереса к социальной проблеме переносятся легче, чем эмоциональное страдание, и индивиды скорее могут пережить освещение этой проблемы СМИ, чем тратить энергию на то, чтобы избежать его.
В своей наиболее крайней форме «усталость сострадать» проявляется в полном уклонении от средств массовой коммуникации. Респонденты указывают, что эмоциональное воздействие сообщений СМИ об острых социальных проблемах, заставляет их полностью игнорировать телевизионные новости и подписку на газеты. Несмотря на то, что число таких респондентов сравнительно невелико, их реакции показывают, насколько глубоким может быть гнев в отношении СМИ, и свидетельствуют о тенденции «убивать гонца», когда кажется, что последний действует безответственно.
В общем, стратегии избирательного уклонения от сообщений СМИ, о которых упоминают респонденты, подтверждают прогнозы исследователей, предупреждавших, что безжалостное сообщение плохих новостей средствами массовой коммуникации будет отчуждать общественность, заставляя ее отворачиваться от социальных проблем.
Не явилось неожиданностью для исследователей и то обстоятельство, что не все респонденты фиксировали чувство «усталости сострадать». Это вполне соответствует положениям Школы ограниченных эффектов (Limited effects school), согласно которым можно было ожидать, что лишь некоторые индивиды из тех, кто подвергались вездесущему воздействию со стороны средств массовой коммуникации, будут проявлять симптомы «усталости сострадать». Ситуационные факторы, такие как индивидуальная терпимость к плохим новостям и непосредственная затронутость конкретными проблемами, являются, по-видимому, смешивающимися переменными.
Данные, полученные в ходе исследования, говорят о том, что в случае с теми, кто изначально безучастны или настроены против жертв той или иной социальной проблемы, сообщения вездесущих масс-медиа служат укреплению отрицательных чувств по отношению к жертвам и благоприятствуют потере чувствительности. Однако в случае с теми, кто изначально симпатизируют жертвам проблемы, возможен более разнообразный ряд последствий: проникающее повсюду освещение проблемы СМИ может способствовать утрате интереса вследствие скуки или возникновению настроений типа «Я знаю все, что мне необходимо знать». Оно может также способствовать фрустрации и потере чувствительности, когда кажется, что ничего нельзя сделать или что сами жертвы виновны в своем положении. У других индивидов эмоциональная чувствительность к проблеме может усиливаться до такой (оптимальной) степени, что вызывает эмпатию по отношению к жертвам. У последней группы – тех, кто изначально был чувствителен к социальной проблеме, сообщения о ней могут вызывать эмпатическое страдание, уровень которого достаточно высок для того, чтобы стать причиной уклонения от эмоционально изнуряющей темы. Каждое из таких последствий может быть обнаружено в ответах участников на открытые вопросы. Вероятно, потеря чувствительности является окончательным исходом для тех, кто испытывают сверхчувствительность, поскольку служит защитой от эмоционального страдания.
Решающую роль в развитии «усталости сострадать» играют средства массовой коммуникации. СМИ способствуют возникновению «усталости сострадать» в отношении социальных проблем следующим образом: во-первых, представляя сообщения, содержание которых оказывает отталкивающее влияние и вызывает стратегии уклонения; во-вторых, обусловливая потерю чувствительности к социальным проблемам посредством бесконечно повторяющихся и преимущественно негативных сообщений, которые достигают точки насыщения. Вину за потерю чувствительности и стратегии уклонения респонденты возлагают на характер и содержание телевизионных новостей, особенно местных.
Эти данные подчеркивают существование представлений об отрицательном характере (negativity) средств массовой коммуникации, которые, как было обнаружено, являются основной причиной враждебности к масс-медиа. Уровень потребления информационных сообщений и переменная зависимость от прессы или телевидения, как представляется, не оказывают на развитие «усталости сострадать» столь же значительного влияния, как индивидуальная терпимость к расстраивающему содержанию сообщений СМИ и представления о том, насколько жертвы заслуживают сострадания.
Межличностная коммуникация, по-видимому, опосредует «усталость сострадать» в отношении СПИДа и жестокого обращения с детьми. Значит, межличностная коммуникация может быть одним из средств предотвращения или снижения уровня потери чувствительности к проблемам, связанным с социальными табу.
По мнению авторов исследования, концепция «усталости сострадать» позволяет существенно расширить представления о влиянии повторяемости информационных сообщений, представляя собой альтернативу традиционному подходу, который подчеркивает исключительно эффективную роль масс-медиа. Ее значение заключается в том, что она указывает на важное обстоятельство: «усталость сострадать» не обязательно является результатом непосредственного личного контакта с теми, кто находятся в беде; она может быть опосредованной реакцией, вызванной соприкосновением с человеческими проблемами «через окно» средств массовой коммуникации.
Реальны и общественные последствия выявленных факторов. На протяжении многих лет организации, занимающиеся социальными вопросами, при разработке стратегий пополнения своих фондов учитывают такие факторы, как ограниченность времени и финансовых ресурсов аудитории. Вместе с тем способность общественности к эмоциональному восприятию часто считают неисчерпаемым ресурсом. Результаты исследования говорят о том, что такие организации конкурируют фактически за обладание тремя ограниченными ресурсами – временем общественности, ее деньгами и способностью проявлять заботу и интерес. Коммуникационные стратегии должны учитывать перспективу работы с информационно перегруженной и эмоционально подавленной общественностью.
Несмотря на то, что освещение социальных проблем в форме новостей первоначально может способствовать привлечению внимания и ресурсов, необходимых для улучшения ситуации, сообщения вездесущих СМИ, акцентирующие проблемы, а не решения, могут в действительности иметь обратное действие и вызвать потерю интереса к социальным проблемам и их жертвам.
9. Постмодернистское прочтение медиа
Попытаемся сформулировать основные представления о СМИ с точки зрения теоретиков постмодерна, которые в силу «разлитости» этого умонастроения в формах культурного опыта оказывают свое влияние на исследователей-коммуникативистов, но (и это, на мой взгляд, главное) им удалось схватить и показать те черты медиа, в которых, собственно, и проявляется то, что отличает модерн от постмодерна (иногда говорят о позднем модерне), – новый культурный опыт человечества.
1. СМИ в силу технических характеристик и обусловленных ими временных параметров становятся основной и «идеальной» формой коммуникации в эпоху постмодерна. Под техническими характеристиками понимается их быстродействие и воспроизводимость, что относится и к печатным, и к электронным СМИ, хотя в разной степени. Телевизионная картинка гораздо более быстродейственна (особенно в случае прямой трансляции, когда коммуникация происходит в реальном времени), чем газета. Во всяком случае, быстродействие СМИ не сравнимо ни с какой иной формой коммуникации, например с литературой.
2. В силу своей вездесущности и доступности (как в пространственно-временном, так и в финансовом смысле) медиа в эпоху постмодерна становятся основной формой репрезентации опыта для подавляющего большинства населения планеты. Мир начинает выглядеть не таким, каким он реально является, а таким, каким подают его СМИ. В конечном счете, мир, порожденный деятельностью медиа, превращается в симулякр.
3. «Реальное время» становится основной формой презентации опыта, виновной в том, что человек (потребитель СМИ) оказывается изъятым из естественного контекста собственной жизни. Естественные контексты – это традиционные контексты, обусловливающие ритм и содержание жизни и наполняющие ее собственным, ей присущим смыслом. Реальное время претендует на реальность, но на самом деле представляет собой фантасмагорическую синхронизацию событий, разрушающую традиционные контексты жизни и превращающую людей в участников событий, которых они не могут быть по своей традиционной природе.
4. Логика внутренней организации самих СМИ и их отношений с реальностью все в большей степени оказывается логикой языковой игры под названием «масс-медиа» (пресса, телевидение и т. д.). Правила этой игры определяют исполнение ритуалов журналистской работы – пребывание на месте события, как можно более скорая передача информации в редакцию, стремление опередить конкурента, краткость и доступность изложения, отказ от морализаторства и анализа и т. п.
5. Объективность перестает быть определяющей характеристикой журналистской деятельности, поскольку предполагает опору на (дискредитированный) метанарратив. Место объективности занимает точное изложение фактов, т. е. точная передача собственного опыта в соответствии с правилами языковой игры «масс-медиа». Игра не предполагает иной реальности, чем она сама. Точное следование правилам игры и есть объективность информации в этом постмодернистском смысле.
6. Картина мира, рисуемая медиа в условиях отказа от метанарратива, принципиально дискретна. Мир в сегодняшней газете иной, чем в газете вчерашней. Мир не осмысливается теоретически как нечто, обладающее преемственностью, точно так же он перестает восприниматься как нечто воспроизводимое в традиции. Воспроизводимость мира в СМИ – это синхронная воспроизводимость, когда миллион людей в один и тот же момент берут в руки миллион экземпляров газеты. Завтра это будет другая газета – в том смысле, что иным будет изображенный в ней мир.
7. Место единства и целостности как характеристик реальности занимает интертекстуальность – этот постмодернистский эрзац единства мира. Взаимное отражение смыслов друг в друге помогает связать сегодня, вчера и завтра, тогда как далекое и близкое связываются реальным временем трансляции.
8. В виртуальном мире массовых коммуникаций ничто не происходит необратимо, ибо все, что происходит, происходит с оговоркой «по нашей информации…». СМИ всегда и принципиально дистанцированы от своих сообщений, ибо представляют себя как коммуникатора и посредника, а не как источник новостей. Все, что сообщается медиа, может быть ими же опровергнуто без ущерба для них самих. В результате рисуемый в них мир существует всегда как бы в условном залоге. Поэтому в нем возможно все, вплоть до воскрешения из мертвых, в нем все обратимо.
9. Это не есть манипулирование аудиторией, ибо производители новостей-смыслов – журналисты – в той же мере манипулируемы, что и получатели передаваемой ими информации. Их действия определяют жесткие рамки языковой игры, в которой каждый ход предопределен. Игра самодостаточна и просто не предполагает другой реальности, чем сама игра.
10. Интерактивный характер современных СМИ (или, точнее сказать, тенденция к их превращению в интерактивные) оказывается в этом смысле ловушкой для потребителя, который постепенно превращается в участника той же самой языковой игры и соучаствует в создании образа мира, вытекающего из современных медиа. (Текучесть в данном контексте отнюдь не только метафора. Не случайно Зигмунд Бауман именно так обозначил современность [Bauman Z., 2000].) Он не регулирует СМИ, он просто начинает играть в ту же игру и подчиняться тем же правилам. В результате оказывается, что весь мир – это медиа, а медиа – это весь мир.
Этот перечень характеристик СМИ, разумеется, не стоит понимать как полное и окончательное описание (т. е. буквально) просто потому, что посмодерн – лишь одна (хотя и весьма существенная) из тенденций современной культуры, а не единственная и в силу этого – подлинная реальность изменчивого человеческого опыта. Более того, отмеченные характеристики присущи (часто в невыявленной, неразвернутой форме) массовым коммуникациям с самого их возникновения. Но современные СМИ, поощряемые ростом их технических возможностей, движутся именно по этому пути. Лучшим подтверждением тому являются психологические последствия погружения в Интернет.