Мое кодовое обозначение: ты ничего не знаешь. На это ответить нечего. Меня так зовут, и нужно отзываться. Знаю ли на самом деле что-то или ничего не знаю, значения не имеет. Но эту фразу мне обязательно говорят. Наверно, гораздо больше самоуверенна, чем думаю. А думаю, что очень самоуверенна.
С «Рогнедой» случились сразу три женщины. Новый главбух, пиар-директор и представитель некоей материнской компании, к которой «Рогнеда» пришла под крыло, спасаясь от обнаглевших братков и государства. Даже быковатый Коля не мог до конца защитить «Рогнеду», а он был мужиком, глубоко знающим разные внутренние защитные структуры. К трем женщинам добавились два любопытных паренька, спецы по перевозкам грузов.
Пока Аделаида вводила нового главбуха в курс дела, успела ее рассмотреть. Это была яркая полноватая дама. Из тех, у кого простые привычки и слова свидетельствуют о довольно неординарной внутренней организации. Палевый костюм дисциплинирующего покроя и карие глаза. Ничего лишнего – но весело, как и клетка на костюме, с опрятной белой полоской. И отличное ухоженное декольте. Смотреть приятно, а ей ведь уже – не будем говорить сколько.
Для себя поставила новому главбуху приоритет. То есть – всегда лучший чай, свободная линия и улыбка. Предстояли довольно плотные отношения: ксерокопирование документов, развоз писем, очереди в налоговой.
Пиар-директор была другого типа, но тоже полновата. Возрастом постарше главбуха и очень привлекательна. В ней было сочетание жесткого опыта, еще советского, и нежной беззащитности, свойственной тогдашним бизнес-леди. Здесь особенных отношений не предвиделось, но мне эта женщина очень понравилась. И она была на редкость удачно одета. Вокруг торса волновалось что-то ультрамодное и свободное, птичьей расцветки, что не каждая решилась бы надеть в офис. Из-под вискозных брючин графитового цвета длиной семь восьмых мерцали узкие щиколотки.
Представитель материнской компании была значительно моложе обеих вышеописанных дам и очень неприятной. Но, как оказалось, она знает всех основных людей в «Рогнеде», со всеми вместе училась, и чуть ли не она вдохновила Яшу на занятие бизнесом. Эту легенду никто в «Рогнеде» не опровергал, хотя все знали, что это было не так, а представитель – просто мошенница, которую пока не накрыло горе. И тем не менее все называли ее ласково, по имени, имея в виду матерное слово, внимательно выслушивали и слушались. Она, правда, была забавна, когда безответственно болтала.
Впервые увидела ее в одной из сейлзовых, за кофе с сухим соленым печеньем, рассказывающей условно смешную историю про «Циско», которых «Рогнеда» считала конкурентами. Когда представитель наконец встала, показались плоские широкие бедра и икры плебейки, ноги провинциальной неудачливой балерины. В бесформенных блузах и широких штанах она, может, и сохранила бы пронзительное ущербное обаяние, но одета была в обтяжку, а мужчины этим питались – ну, обтяжкой. Когда села снова, сквозь ткань блузки проступило пупырчатое кружево бюста, скорее всего без косточек и гелевого. Какой еще эта лярва могла носить – только «типа естественный». Представитель была высокого роста, но уже начинала полнеть, что сплющивало фигуру в талии, и в глазу оставалось дурное послевкусие истерической неловкости. Мой мозг принял отчетливый сигнал тревоги. Вместе с этой женщиной в «Рогнеду» пришли очень большие проблемы.
Загадка этой женщины была в том, что она – серое пятно. У нее действительно не было характера, хотя воля и жажда деятельности были. Серое пятно ощущалось как внезапная и не очень острая тоска, которую трудно было определить человеческими словами. Люди, заполняя серую пустоту, наделяли ее различными качествами. То молодая женщина страдает от одиночества, то одна кормит большую семью (которая к этому времени уже осталась стараниями страдающей без жилья), то единственная труженица в мужском коллективе. Все это была ложь. У лжи был ненарушаемый приоритет представителя.
Яша грозно сверкнул на меня глазом, прочитав мысли. И велел идти помогать техдиректору в копировании инструкций новых аппаратов. Кофе представителю принесла Соня. Но сделала его сама, это было дело чести. Кофе предлагала «Рогнеда» а «Рогнеда» – это Яша. Не могла подвести Яшу. Хотелось плюнуть в это кофе, благо тогда в «Рогнеде» еще не было камер безопасности, но вдруг вспомнила о христианстве и не плюнула.
В ушах грозным голосом Эйнштейна возникла фраза. С хорошей долей иронии.
– Некоторые люди обладают способностью вводить в обстоятельства, где личность раскрывается полностью. И преодолевает свое личное «не могу». Такие люди должны получать свою долю благодарности.
Никита на эту фразу грозно пошевелил бы молчаливой челюстью. Согласилась с Никитой, но Эйнштейн был точен, чтобы не сказать – прав. Дело не в представителе. А в том, что хамка. В моем случае это чаще помогает, чем губит. Вывод: в кофе плевать не надо, напиться придется.
Представитель была источником. В том числе – денег, и это угнетало.
Анна любила Мартышку. Терпеливо перенося от неординарных и нетрадиционных знакомых шутки о глубоком сестринском поцелуе. И много что еще – перенося молча. Эта любовь была иной, чем любовь к Вильгельму. Вильгельм притягивал Анну как нечто не имеющее в ней ни капли подобия. Марта же была ее вторым лицом. Анна до страсти хотела выглядеть как Марта, была в сто раз лучше, знала это и все равно не смогла бы никогда выглядеть как Марта. И потому любила Марту как себя. Просто и без оттенков. До идиотических родительских судорог. Если хотела пить Анна, то был стакан и Марте. Простой воды. Сок и газировка казались им обеим неэстетичными. Когда у Анны появлялась еда, она оставляла немного Марте, и та с абсолютной точностью приходила, чтобы разделить трапезу. Когда Анна была беременна первым ребенком, работала в советском издательстве молодым корректором, Марта возникла из снопа июньского света и после пары приятных ознакомительных фраз сказала:
– Мальчишку назовешь так-то.
Первым у Анны точно родился мальчишка. И его назвали именем, которое выбрала Марта. Этот мягкий любовный диктат давал истерзанному сердцу Анны отдых от декадентской страсти, просыпавшейся при одном воспоминании о Вильгельме.
Эйнштейн, в свою очередь, страдал от Анны с ее любовью, но мы считали его святым и верили, что он прощает Анну. Если бы взбунтовался Эйнштейн, мы все, кто сидел на его кухне, утратили бы место на земле. Представить этот дом без Анны было невозможно. Но Эйнштейн был мудрее нас. Он знал, как изменчив человек. Мои ранения о религиозность Анны были ничто по сравнению с тем, что переживал Эйнштейн. Он порой казался демоном, так огорчало его Анино православие в кавычках. Но возможно – и без кавычек.
О кончине Мартышки Анна услышала у Вильгельма, на втором этаже дома конца восемнадцатого столетия, еще не искореженного ремонтом. Этот длинный этаж стал чем-то вроде базы для съемок очередной Виллиной фантазии. По комнатам, в одной из которых сидела неврастеник-психолог, клубилась довольно стремная тусовка и, возможно, даже нарушались некоторые нормы. Организация, крышующая фонд психологини и Вилли, тусовкой всерьез не воспринималась. Да и как еще могла восприниматься братва? Тусовка считала бизнесмена, крышующего фонд, бандитом.
Мартышка упала с крыши. Дом, на котором была эта крыша, выстроен был в стиле модерн и стоял ровно напротив дома, где находился Вилли со съемочной группой. Было ли это намеренное падение или же Марта гуляла по крышам, что за ней водилось, и просто упала – так никто и не узнал. Словосочетание «несчастный случай» многое объясняет и многое скрывает. Увидели падение два чувака, обкуренные донельзя, в момент восхода солнца. Как будто опускался на землю огромный красный цветок. Марту принесли, конечно, сразу же к Вилли, который до конца не проснулся даже при виде разбившегося тела и запаха крови, смешанного много с чем еще. На теле Марты лежала свежая роза, ее осторожно перенесли вместе с ней. Вильгельм вызвал милицию и «Скорую», для чего, как был – босиком, побежал к ближайшему автомату. Звонить из кабинета психологини не отважился, хотя ключи у него были. Расчет его был верным. Клубящаяся стремнота, увидев, что Вилли пошел звонить, решила, что точно – ментам, и скипнула, как не было.
Тогда-то и вошла Анна. Она спешила на литургию. И теперь не могла выбрать: идти на литургию или остаться около Марты. Вилли, увидев мгновенно потемневшее лицо Анны, сказал:
– Я тебя благословляю. Иди к своему попу.
Отца Федора Вилли не любил, хотя это и не подчеркивал. «Твой поп» был вполне в Виллином стиле и ничего отрицательного не нес. Анна уже много раз слышала имя своего духовника как «твой поп». Но тут случилось непредвиденное. Анна выпрямилась и засверкала.
– Как ты так можешь, Вильгельм. Я верила в твои фильмы. Я ради тебя изменила отношения с Эйнштейном. А ты совершенно пустой.
Затем Анна вдруг погасла, мгновенно, как и загорелась. И сказала хтоническим голосом:
– Дай мне бритву. Свою безопасную бритву.
– Возьми, – наморщил нос Вильгельм, – в тумбочке.
Анна зашла в комнатку Вилли, взяла бритву и скрылась в сортире. Вышла оттуда довольно скоро, бритая наголо. На коже головы виднелись неглубокие порезы.
Возле тела уже суетились доктора. Анну к телу не пустили, а она хотела взять розу. Она даже не плакала, она только иногда поднимала руки, как в тревожном сне. Когда тело увезли, а чуть позже уехали и менты, Анна достала из кармана довольно большой пакетик с остриженными волосами, выложила волосы в большую медную плошку, служившую пепельницей, и подожгла их. Сама встала над плошкой и, помахивая газетой, рассеивала дым, чтобы не было сильного запаха. Этого Вильгельм вынести уже не смог.
– Уходи отсюда! – заорал он. – Уходи немедленно! Не хватало еще твоих идиотических вывертов!
Анна услышала его. Подняла внезапно сонные глаза и сказала:
– Остриженные и выпавшие волосы благочестивые женщины собирают в смертную подушку. Чтобы ни волоса, данного Богом, не пропало. Это благодать так действует. Я не благочестивая женщина. Потому и сожгла волосы. Но вместе с ними сожжено многое. Благодарю тебя, Вилли, я очень тебя люблю.
И спустилась босиком по ступенькам на улицу.
– Догоните ее! – взревел Вильгельм. – С ней же может что угодно случиться!
Но ни претендентка на главную роль (а теперь она вроде как звезда), ни гениальный оператор, ныне покойный, – никто из группы Вильгельма не поспешил вслед за Анной.
– С ней ничего не случится, – сказал оператор. – Сейчас вокруг нее ангелы.
Вильгельм сухо заплакал. Плакать он любил.
В доме Эйнштейна обнаружились новости. Сразу несколько. Молодые люди с немытыми головами, разночинского вида. Они спали на полу в комнате Анны, иногда заходили в детскую. Старший разговаривал с ними как хозяин, даже предлагал напоить чаем. Мелкая пряталась от гостей, но только для виду. Она не боялась их, она ими брезговала.
Сам Эйнштейн не понимал, как относиться к этим гостям, да еще ввиду Аниного горя. А она как будто воспряла. Цветущая и бритая, Анна вставала с солнцем, бежала в храм, после храма где-то добывала еду, кормила дом, отводила детей на занятия и шла вместе с мальчиками к Вильгельму. А тот снимал новый фильм. Анна читала в метро Библию на старославянском и Антонена Арто, издание в синей обложке. Эйнштейн за пару дней такой жизни похудел. У него тоже стали появляться приятели, но далеко не мальчики. Мое появление до того, как ехала в «Рогнеду», или после не приносило мира, а только кудахтанье.
Анна хотела жить для людей и жертвовала всем. С ее точки зрения. С моей – вела в высшей степени распутную жизнь, хотя к Анне никто из мужчин или мальчиков не прикасался. Впрочем, ревность свое дело делала. Однажды Эйнштейн был в гневе. Так, что почти его не узнала.
– Я буду вскрывать! Я вскрою этот нарыв. Только что подхожу к двери. И что, ты думаешь, я там слышу? «Поправить тебе подушку?»
– Да, – подтвердила Анна. Порезы на коже головы уже зажили, волосы отросли так, что головка казалась покрытой пухом, который волновался от каждого движения воздуха. – У Темы болела голова. Он гений.
– Я тоже, – отмахнулся Эйнштейн и ушел в свою кладовку писать фрагмент очередной программы. Ему тогда худо-бедно платили.
Кончина Мартышки показала точное соотношение между жизнью и смертью. Внезапно ощутила сквозняк беспечности и расслабленности. Теперь были деньги, и можно было покупать одежду. Чем и занялась. Это единственное, что умела делать с любовью. Не важно, что выбор швейного изделия каждый раз оказывался точным: не по размеру, стилю или расцветке. Этого было уже мало. Выбирала спутника жизни. Вещь могла мне не подходить, но никогда не расстраивала.
Мать подогнала новую партию гуманитарной помощи. Среди прочего было немецкое льняное платье в клетку, клубника с молоком. Квадратный вырез и скромные рукавчики говорили о религиозной настроенности одежды. В этом платье, рыдая, слушала альбомы «АукцЫона», принесенные возникшим на короткое время из небытия Ванечкой. Ванечка не знал, как мне трудно не звонить Никите, что думаю о нем до клинического невроза, что на самом деле со мной все плохо. Слушала «Птицу» и глупела так, что жизнь приобретала даже симпатичные черты. И благодарность Ванечке, что принес эти альбомы.
Каждый выход на улицу был встречей с парадом инфляции. И потому следовало покупать только одежду. То, чем можно согреться. То, что можно сжечь. То, что можно отдать. И покупала. Сначала преодолела страх перед трупарней секонд-хенда. В гардеробе появились купленные на вес юбки на пару размеров больше, но при этом солидно выигравшие в длине. Одна из юбок была элитная, «Гарри Вебер», в отличном состоянии. Цвет – классический хаки, форма – карандаш, два глубоких кармана и эстетский пояс. Цена была небольшая, так что, можно сказать, взята была за компанию. По выходе из секонда возникло видение, как надену эту юбку с чем-то пунцовым. И это пунцовое, турецкий хлопковый свитер с укороченными рукавами, объявился в первом же ларьке перехода в метро. Триста пятьдесят рублей.
Образ хозяина секонда еще долго маячил передо мною. То был слегка, но уже критично располневший чувак, похожий на сытого хиппаря, продавшего гитару и часть волос. Именно что часть волос. Внешний вид хозяина еще сохранял следы счастливого отчаяния. Пока рылась в ворохах, он беседовал с продавщицей, милой немолодой дамой, возможно его родственницей. Солнце падало на его круглые крупные очки и пеструю, хипповую, толстовку.
– Деньги? Да я вам и больше платить могу. В Англии к деньгам относятся проще. Надрывают купюры, чтобы удостовериться в подлинности. И никто не считает надорванную купюру испорченной. А у меня вот за пиво сотку не приняли. Что ж, пойду сейчас в банк. У вас все хорошо?
– Да, – ответила продавщица.
Отобранных мной предметов было достаточно на четыреста рублей. Среди прочего – черный элегантнейший голландский плащ марки «Жиль Брет» и английское платье с высокой талией. Тоже черное. Из хлопка с лавсаном.
Мне и сейчас интересно, скурвился ли от денег тот волосатый или нет.
Второе место, где паслась, был Киевский рынок. Там высились палатки с прохладным прибалтийским и фактурным венгерским и многообразным другим трикотажем. Там начала отличать неброский и элегантный чебоксарский от нитяной «Красной зари», носившейся почти ежедневно. Недалеко от Киевского находился Дорогомиловский, а рядом – секонд, едва ли не в помещении бань. В этом секонде, кажется, ничего не купила. А вот на развалах сразу при выходе из метро проводила часы. Прежде всего интересовали индийские юбки, ценой от десяти до пятидесяти рублей. Над ними возвышались роскошные индийские платья. Помахивали рукавами индийские рубашки, белые и цветные. Что еще из одежды нужно. Часто торговки выдавали вискозу за хлопок. «Район» для них был «хлопок». Но достаточно было одного взгляда на темно-синее нечто с отчетливыми щеголеватыми вишенками или лимончиками, чтобы понять: это, конечно, не хлопок.
Индийские юбки ложились по полу вокруг меня печальным цветком, но покупались со светлым азартом. То кремово-болотная, с шафраном и вином, восточная композиция. То черно-белая этника. То лиловое тонкоузорное волшебство. Юбки вшивались одна в другую, как пластинки луковицы. Таким образом получалось нечто стильное и пышное. Стирать их было одно удовольствие, а сохли они быстро. У каждой стоически отпарывала нижние полотнища и вручную, с остервенелой скоростью, подрубала подолы.
Платья, сиреневые, шафранового цвета, шоколадные и серо-серебристые, с вышивкой по вороту, стоили сто пятьдесят. Денег на них никогда не хватало. Так эти платья и остались мечтой. Немного поправилась на офисной диете, но не критично. Обычно после небольшого набора веса следует сильнейшая жизненная встряска. Имела это в виду, когда покупала одежду. Наконец безумие достигло апогея. Купила в секонде два пальто. Одно – верблюжьего цвета из верблюжьей шерсти, двубортное, но с пятнами на подкладке. Второе – темно-зеленое, мериносовое, на два размера больше, но сидевшее оверсайз и отчасти напомнившее мне любимую клетчатую куртку, имевшую уже очень печальный вид. Очень любила эту куртку. И отдала ее Анне. Анна отдала одной знакомой, которая ловко перелицевала вещь и заменила подклад.
С каждой зарплаты покупала свитер. Каждый раз – нового цвета. Несколько месяцев подряд мне везло. Недалеко от «Рогнеды» выставляли столики с водолазками, лапша и узор. Материал – хлопок с акрилом. Цена – сто и сто двадцать. У меня тут же появились нежно-лиловая, бирюзовая, белая, желтая. Это были удачные вещи. И радостные и практичные. В юбке от Гарри Вебер и молочно-белой водолазке рассекала по «Рогнеде» с кофейным подносиком и вполне соответствовала представлению Яши о женщине, получившей благополучие и защиту под его началом.
Черкизон кажется, что удалился, уступив место трупарням и ларькам. Он на самом деле приблизился, так как восходящая моего благополучия в «Рогнеде» давно уже стала нисходящей. Однако мне пока весело было покупать одежду. И все же совсем забыться в медитации на фасоны и ткани не получилось.
Каждый приезд представителя сопровождал тяжелый запах парфюмерной воды «Энджел», напитанный крупным встревоженным телом. Он наполнял все помещение конторы, как только представитель появлялась, он был звоночком, что офисное счастье непрочно и скоро закончится. Представитель говорила скрипучим голосом, долго. А Яша находил драйв в том, чтобы быть джентльменом даже после представительской обработки мозгов.
«Рогнеде» было поставлено условие, что она работает только с представительскими продуктами. И отчисляет огромную сумму в материнский фонд. То есть представитель грабила Яшу и ему хамила. Но Яша был джентльмен. Он, кажется, уже прикинул, чем займется помимо «Рогнеды». Однажды на звонок принесла черный Яшин кофе. Сахар он всегда добавлял сам. Яша негромко болтал по внутреннему телефону с Лешей, а на столе лежала трубка, из которой доносились возмущенные звуки авторитетного голоса. Заметив непозволительно вопрошающую мордочку, Яша повел рукой: мол, ничего не происходит, иди на место. В лежавшей трубке была представитель, но Яша уже знал, что она от него хочет.
– Мать, – отреагировал он неприлично на новые тона из лежащей трубки и взял ее. Сказал что-то коротко: дорогая, я всегда на связи, – а затем положил. Уже не увидела этого, но представила, что так и было.
Мартышка мне не снилась, однако часто вспоминала о ней. Офис сам по себе труден и унизителен. Возможно даже сравнение с концентрационным лагерем, но это, кажется, лишний аксессуар. Находила отдушину в мыслях о двух людях: о Никите живом и о Мартышке покойной.
Дом Анны был все так же болезненно милый и уютно ветхий. Однажды разбирали мои подарки Анне. Среди прочих – полушерстяной свитерок с нежным невысоким воротом. По основанию ворота для разнообразия прошлась золотистой ниткой.
– Фу-ты, какая изящная вещь! – отвернула головку Анна. – Он как бы говорит: я очень прост, но я естественного цвета!
Свитер на Анне выглядел намного лучше, чем на мне. Надела его всего пару раз.
С обувью везло намного меньше, чем с одеждой. Удач было две: кожаные бразильские туфельки, купленные в магазине около Курской, и купленные там же кожаные хакинги «Росинант» испанского производства. Зимой к ним добавились высокие сапоги на шнуровке «Уайлд Кэт», которые прослужили весьма долго. Из неудач – черные детские сандалии. На примерке они были тютелька, но при но́ске натерли ноги немилосердно. То водой, то маслом размачивала их. Скорее для утешения. Знала, что клеенка не растягивается. Куплены были сандалии возле отчаянной лужи после августовского дождя, у веселого чернявого маугли, сторожившего сестричек и братика. Папа и мама ушли купить поесть. Маугли тыкнул пальчиком в носок правой сандалии и засопел: малювато.
«Беру, – подумала, – тридцать рублей всего!»
Ближе к осени у Анны познакомилась с мастером причесок. Это была потомственная парикмахерша, звали ее Рысь. Она даже работала в «Чародейке» пару лет. Существо было загадочное и очень милое. Она потарчивала, была вытянуто худа и обладала особенным чувством цвета, в которое мне поверилось сразу.
– Смотри, вот три оттенка черного. – На ней были черные майка, юбка и балахон, все – разного оттенка. – Три оттенка цвета создают объем.
Рысь была подруга Мартышки. Однажды решилась меня постричь.
– Только потом ты ни к кому больше в кресло не садись! Не приму.
Это невозможно было, но пообещала.
– Какие странные волосы! – изумилась Рысь, сделав разведку. – Они сами тянутся к кольцу, которое мне подарила Мартышка. У вас с ней связь!
Дальнейшее, в течение получаса, представляло собою аммиачный хаос из трех тюбиков «Лондаколора» и оттеночного бальзама, нервных прядок, поскрипывающих в пальцах Рыси, и угроз, смешанных с рекомендациями по сохранению творения.
Да, у меня появились волосы трех красных оттенков. И у прически была такая форма, которой не то что у меня раньше не было, а не было ни у кого вообще, и это была очень стильная форма.
– Фотосессия? – спросил Яша, когда утром вошла в переговорную с кофе.
– Да нет, – ответила, – голову поправили.
– Можно было такую голову в витрине оставить.
Понятно, что думать мне нечем, так хоть людей через витрину порадовать.
В начале осени стороной, через Анну, конечно, дошел слух, что с Никитой что-то нехорошо. Не то болен, не то в тоске, не то на крутой дозе. Скрепившись, позвонила ему. Никита трубку не взял. Ироничная мама попросила перезвонить, сказала, что не знает, когда Никита придет. Она, как потом окажется, меня и не запомнила. Пару раз, уже мокрая от снега, приезжала к сталинским тополям и смотрела по нескольку часов на его темное окно. А потом как рукой сняло. И снова отправилась на Черкизовскую, к развеселым ребяткам, в поисках опиума.
В квартире оказалась Ляля, и, конечно, с Сериком. А кроме них – весьма болтливый персонаж, пообещавший бесплатный ангидрид. Часа три мы с этим персонажем потратили на поездку к его крутым знакомым за ангидридом. Но знакомых не было. И мне, по счастью, ни разу не пришло в голову, что меня хотят просто развести. В один момент сказала: ухожу. И персонаж поехал за мной на Черкизовскую, уже молча. Ляля, предполагавшая такой разворот событий, оказывается, кое-куда позвонила. Так что Черкизовская встретила меня ампулами ангидрида. Персонажу дали раскумариться и выпроводили, наказав больше не появляться. После того как все было принято, началось некое обсуждение. Хозяин вежливо сказал:
– Давай-ка ты домой ступай. Хочешь, до метро подвезем.
На возражение сотрудника, что непорядок ее так просто отпускать, ответил:
– Она – не.
Это было милосердно. Меня могли обчистить, но не сделали этого.
Всегда платила за кайф. Ребяткам это было странно.
Поехала ночевать к поэту. У поэта был его друг. Вечер был самый мирный и нежный. Меня кормили готовым блюдом глубокой заморозки – запеченной в духовке индейкой в соусе. Затем сладко и кротко спала на кухонном диванчике поэта. И видела во сне его стихи. Утром появилась в «Рогнеде» не в лучшем состоянии, но накрашенная смелее обычного. Акцент был на соболиных бровях.
– Почему ты не всегда такая? – спросила Соня.
– Слишком жирно. Молодая еще.
Состояние было – картинка убегающего от преследователя бастарда, прихваченного первой морозной ночью.
Мама, когда позвонила ей, сказала в трубку:
– Дед наш, возможно, скоро умрет.
Пришлось приехать, что называется, домой. В нашей двушке встретил невысокий сервант румынского производства. Так же, как и всегда встречал. За стеклом стоял производства ГДР белесый сервиз со стилизованными розами, огромный, подаренный родителям на свадьбу в 1962 году. Новая вешалка для одежды только подчеркивала устойчивость обстановки.
Из прихожей, птичьей клетки, в комнаты, раздельные, шел коридорчик, он же вел и в кухню, сравнительно просторную. Между большой комнатой и коридорчиком все так же висели синие, приятно выцветшие, вискозные гардины. На этих гардинах был серебристый узор, который называла «роза ветров». Каждый раз, когда проходила между ними, было чувство, что ухожу со сцены. Недостояла. Недоиграла.
Отец сидел на низком диване перед румынским же журнальным столиком и – просто сидел. Он даже не читал. Это был признак тревоги. Да и вообще того, что неспокойно. Дед был отцом матери. Но мой отец любил его. Они вместе рыбачили. Иногда отец помогал деду в речных трудах.
Пока мать рассказывала, что случилось с дедом, у меня возникло наложение округлостей фигуры представителя на самочувствие деда. Один, раздраженный, в берлоге. Надо же. А он так любил туда возвращаться после своих путешествий. И так любила мыть берлогу перед его приездом.
Дед занимался разведением пчел и собирал мед, который продавал на местном рынке, где у него было много знакомых. Мед собирался преимущественно с гречишных полей. Гречишные поля деду покоя не давали даже во сне. Вернется, помоется всласть, бросит свитера в ванну, зальет водой с порошком и садится есть кашу с молоком, мажет хлеб медом. Пока со свитеров сходила черная вода от пыли, копоти и прочего, дед рассказывал про зверства власти над полями.
– Представляешь, идет трактор и закапывает налитые метелки в землю. Так и давит, и давит. А там тонны крупы, тонны. Потому что ни собирать некому, ни хранить негде.
Говорить он мог часами. Часами и пил. Допив, вставал, почти довольный:
– Что-то устал я.
И отправлялся в комнату. Когда дед был дома, спала на диване в кухне.
Вот уже несколько лет мать добывала деду путевки на один водный курорт, потому что полученная на войне рана стала беспокоить. Открылась язва, следствие этой самой раны. Вдруг на курорте деду стало плохо, нашли внутреннее кровотечение. Дед всегда был молодцом, к врачам почти не ходил. А тут сам обменял билеты, прибыл самолетом – и сразу в больницу. Через пару дней мать стала серой. Даже не стала ее спрашивать почему. Появились родственники: его сестры, дети сестер – все ждали денег. Считалось, что у деда очень много денег. Когда выяснилось, что он почти лежачий и возле него надо находиться сутками, осталась только мать.
Она осталась, возможно даже, из любви. Но прежде всего была испугана и не верила, что дед умрет. Она без него оказалась бы одна на юру довольно коварной семейки. Поначалу мать верила, что уход поставит деда на ноги. Но очень скоро эта вера ушла, и мать смирилась. Причащалась она тогда едва ли не ежедневно, а как не сошла с ума от недосыпа, не знаю.
Неловко лезла со своей помощью, порой выполняла разные поручения. Но чаще всего слышала: уйди, не надо тебе ничего этого видеть. А что такого ужасного видеть? За месяц плотный высокий мужик превратился в белесого подростка с худющими ногами. Мать смягчилась, приняла мою помощь. «Рогнедой» манкировать не могла, но удалось оформить нечто вроде первой половины отпуска. Отпускные должны были заплатить, когда будет календарный.
Дед никого не желал видеть, ругался, гнал прочь, называл мать убийцей. Но когда хотел есть или в туалет, звал и плакал. Однажды мать привела меня за руку, поставила перед дедом, указала на мой свитер (новый, вполне приличный) и попросила денег. Дед сколько-то дал.
– Мне не нужно, – всполошилась было я.
– Бери-бери, – зашептала мать.
– Мало? – спросил дед.
– Спасибо! – только и ответила.
Скончался он в конце недели. Тихо, во сне, в листопад. Мать, человек не очень практичный, в некоторых случаях обладала звериной интуицией. Она как-то смогла так договориться с нотариусом, что дедова квартира оказалась оформлена на нее. Особых денежных средств на счетах деда не оказалось. Старшая сестра получила неплохую сумму, но далеко не то, на что рассчитывала. Мать сыграла очень грамотно. Она единственная на тот момент была наследницей первого порядка. И теперь, чтобы получить свое, родственники должны были устанавливать с ней отношения. Но она на это не шла. А занялась продажей квартиры, чтобы расширить нашу московскую. Это была фатальная ошибка.
Похороны прошли в Подмосковье, на дальнем кладбище, ближайшем к его городку. Водитель и машины были как из старого кино, казались почти нелепыми. Дед не был крещен. Так что священника не было. Мать собралась подавать заочно на отпевание в сорока храмах. Отец, не вполне разделявший ее ревность, только пожал плечами. И мне сказал за обедом, пока матери не было:
– Иля, я верю в человека. Но как я могу отрицать Бога, кто я? Очень многого не понимаю.
Еще бы тебе понимать, подумала. Отца не везли за шкирку шести лет на причастие. Да еще и в больших по размеру колготках, которые спадают.
После обеда, или ужина – было начало девятого, мать посмотрела на нас с отцом как-то особенно пристально. Между бровей, шедших у нее от корня переносицы резко вверх, так что в основании лба возникал треугольник, появилась знакомая мне истерическая складка.
– Снился, – сказала она. – Лежит в гробу, весь в белых цветах. Вся комната в белых цветах. И вдруг голову поднял. И начал ругаться, как он всегда ругался. Я ни взгляда, ни ругани этой вынести не могу. Но цветы белые. Значит, есть надежда. Господь не зря его в нашем роду воздвиг. Он первенец.
– Конечно, Лара, есть надежда, – взял ее за руку отец.
Но мать взглянула на него грозно.
– Ах, Паша, если бы не был такой мягкий, может, и жизнь была бы лучше. Не знаю, впрочем, уже судить начала.
Отец не был мягким человеком. Просто они прожили вместе очень много лет.
В то роковое хмуроватое утро отец приехал домой в обед, чего почти никогда не делал. Мать на работу не пошла. Через некоторое время после звонка домофона в квартире возникла невысокая женщина с мосластыми ногами. Риелтор. Зыркнула на меня, весело подмигнула и спросила нагловатым беззлобным голосом:
– Ты же знаешь…
И назвала имя представителя материнской компании «Рогнеды».
Что было делать? Сказать матери и отцу, что в квартиру проникли мошенники? Набрать номер милиции? Мать смотрела на женщину с интересом, а отец стоял, опустив глаза, и, видимо, желал скорее вернуться на работу. Ему не нравилось все происходящее, но он хотел поддержать мать. За минуту объяснить родителям, в чем дело, не смогла бы.
Совещание в большой комнате с кексом к чаю было коротким и гибельным. Решено было сначала продать дедову квартиру, а затем и нашу двушку. Риелтор уже начала описывать будущее жилье, которое возникнет в результате этого танца недвижимости. В чем именно подвох, мне было неясно, но что подвох есть, это к бабке не ходи. У матери после ухода риелтора остался осадок, она разлила суп по плите от волнения. Отец сидел как очарованный. В первый раз видела его таким. Сказал, чуть растягивая слова, стараясь донести нечто очень важное, как будто понимал, через какую бурю во мне пробирается:
– Что же мне делать, Илька, у меня нет знакомых, умеющих продавать квартиры.
Во мне зажглась аварийная лампочка.
– Папа, спрошу у одного человека.
Решила поговорить с Вильгельмом. Он недавно перебрался из длинного съемного этажа в собственную трехкомнатную квартиру. У него наверняка есть проверенные знакомые. Найти и купить квартиру в центре непросто.
Утро в «Рогнеде» началось с того, что Соня осмотрела меня несколько более внимательно, чем прежде.
– Яша о тебе спрашивал.
Метнулась готовить кофе. Вскоре пришел вызов от Яши.
– В общем, это бизнес, – объяснил Яша малоприятные вещи. – Но я поддержу.
– Это жилье, – ответила, мало что понимая. Или понимая все. «Рогнеда» и место в ней ведь мало что для меня значили. Но «Рогнеда» – это Яша. А Яша – Робин Гуд. Да никакого Робин Гуда нет. Все мы: мать, отец – очевидно, останемся на улице. Откуда это знала? И при чем тут представитель?
Мать уже встретилась с ней, обговорила детали сделки и обязанности сторон. Какие обязанности могут быть у представителя! Мать этого не понимала. То есть того, что представитель забирает все, что видит, и считает, что всем на свете обделена. Было бы странно, если бы отец с матерью это понимали. Отца попросила не рассказывать мне ничего, пока. Чтобы не волновать. Мать всегда боялась меня. Считала, что иду на нее войной. Как же она ошиблась. Представитель, серое пятно, матери очень понравилась. Она сказала вечером, когда мне уже надели на голову метафорический пыльный мешок:
– Какая женщина! Она же рогом упирается, любит работу и людей. Делай, как она говорит.
Хуже всего было то, что меня не беспокоила злоба. Злоба хоть как-то связывала бы меня с матерью. Очень хотела к Никите. И не могла позвонить снова. При мысли о Никите в голове включался иронично-искренний смешок его матери, от которого становилось невыносимо кисло и тяжело. Однако, забывшись, несколько раз набрала номер. Ответом были долгие гудки.
К Вильгельму поехала сразу из «Рогнеды», в полублаженно-сонном состоянии, мусоля внутренними фибрами надежду как барбариску. Там уже висело смутное облачко. Что-то случилось, и догадывалась, что это что-то относится к Никите.
Во мне проснулась-таки злобушка. Злобушка эта подтолкнула к простым мыслям и действиям, на которые без нее способна не была. Первый момент был тройной: квартира, мать и отец. О Никите спрашивать злобы не хватило. С несвойственной дипломатичностью увела Вилли к столу и заговорила с ним. Вилли покорно увелся, сел на диван и выслушал, не перебивая. Затем заговорил сам. Появился тафтяной идиш-акцент, который возникал только в теплой обстановке.
– Ну, девочка из фильма Фассбиндера, что тебе сказать. Квартира – это очень важно. Если можешь, сама упирайся рогом и уговори родителей отказаться от сделки. Живи одна в своем Подмосковье. Не нужно риелторов, это я тебе говорю.
И тихо засмеялся, как только он мог: раскатисто и аккуратно. Мне нравился надменный Виллин смех, нравилось смотреть, как выпивший немного вина Вилли, в белом балахоне с широкими рукавами, раскидывает руки по спинке принципиально ненового дивана. Его рыжеватые кудри сначала взлетали, а потом садились на плечи. В такие моменты мое сердце отвечало сердцу Анны, для которой Вильгельм все же оставался маленьким золотым богом.
У Вильгельма в квартире постоянно кто-то находился. Серолицые операторы, чинившие камеры или проявлявшие в сырой облупленной ванной комнате пленку, маниакального поведения девицы, которые Вильгельму нравились, – это его тип, странные чуваки то гопнического, то прихиппованного вида. А то и откровенные торчки. Сам Вильгельм пил редко и мало, не курил. Относительно всего остального не ручаюсь.
Сейчас было около пяти или шести гостей, бродивших под глубокими сводами мрачноватой трешки. Мне вдруг помстилось лицо полузнакомого торчка, приятеля Никиты. Прилив легкой, мгновенно узнаваемой дурноты прошел, как и начался, скоро. Но мнительность уже проснулась. Мир покатился прочь с легким разъедающим звуком. Если бы на допросе решили применить пытку, которой не выдержу наверняка, это был бы именно такой звук. Негромкий, постоянный, перфорирующий все существо. С Никитой наверняка что-то случилось.
– Да, – задержал меня на пороге Вилли. Глаза его стали зловещими алмазами. Это был очень неприятный взгляд, но скрыться от него не сумела. – Никита в больнице, в коме.
– Где? – спросила и неожиданно для себя села на пол. Тело показалось непослушным и невесомым, оно будто и совсем не нужно было.
– Склифосовский, где еще, – пожал плечами Вилли.
Выбежав в куртке нараспашку, взяла такси до Сухаревки. В приемной, фосфорно-синеватой, почти без медицинского запаха, только двойной кафель напоминает о Склифе, сидела мать Никиты. Она меня не узнала. После вялого ответа на мое здорованье уже не пыталась заговорить с ней. Было еще несколько людей, приятели Никиты – они его и доставили. Упал на улице после вмазки, когда ему было очень хорошо. Теперь он наверняка вместе с Ниной.
В одиннадцать все было кончено, внутреннее кровотечение остановить не смогли. Матери сказали все как есть, она как-то даже приободрилась, спрашивала: да? да? Мне ничего не оставалось делать, как уехать домой. Впереди – беседа с родителями.
Но беседа не состоялась. Родители уже все решили без меня.
– Иля, тебе много лет, – сказала мать. – Ты сама как-нибудь.
Отец опустил голову. Оказалось, мать намеревается уйти в монастырь и отправляется в паломничество как на подготовку. Помолиться и потрудиться. А отец подает на развод с ее согласия. И у него, оказалось, есть к кому идти.
– Паша, она ведь пропишет тебя? – спросила мать, поглаживая отца по плечу.
«Она» – будущая жена отца – бедовая тетя Марина, сотрудница по ящику, еще нестарая женщина с цыганистым голосом и закадычный друг семьи.
Мать, видимо, знала об отношениях отца с Мариной и не поднимала этот вопрос: отец был вежлив, щедр и понапрасну ее религиозные чувства не беспокоил. Что делать, все это были жесты умершей уже страны. Танец любовного треугольника немолодых людей. Когда родилась, отцу было тридцать два, матери – тридцать.
– А где мне жить? – Спросила и тут же поняла, что это вопрос риторический.
– Пойдем со мной в монастырь, – вздохнула мать. Оставалось только тупо ответить: мне завтра к девяти в «Рогнеду». Но не сказала.
– Так зачем же нужна эта трешка?
– Мы хотим ее сдавать, – ответил отец, – часть денег – тебе, ты будешь снимать квартиру. Так все сейчас живут.
Он был прав, но, к сожалению, не в нашем случае.
Едва вошла в помещение «Рогнеды», почудилось, что все, сейлзы в том числе, знают, как у меня отбирают жилье, жалеют и не хотят помочь. Вероятно, это было не так. До конца дня справиться с этим ужасом не удалось.
Меня беспокоили только две вещи. Первая: меня не узнала мать Никиты, а ведь довольно часто у него бывала. Это было все равно что не узнал бы сам Никита. Вторая вещь: нужно заканчивать торчать, потому что торчать без Никиты бессмысленно. Именно потому после работы поехала к Рыси, в Теплый Стан. При выходе из метро буквально наткнулась на поэта, приятеля того самого поэта, который поил нас с Ванечкой. И оказалось, что у него можно жить. В большой комнате двушки оказалась свободная койка. Квартира та, насколько помню, была оживленная.
– Сколько тебе платить? – спросила.
– Комуслуги, – кривовато усмехнулся поэт.
Это был Теплый Стан середины девяностых. Недалеко была квартира уже покойной Нины Искренко. У поэта когда-то останавливался Василий Аксенов, а сейчас иногда звонил Евгений Попов. Квартира помнила Довлатова, Коржавина и других монстров. Сама помнила Нину в джинсовом пиджаке, с сигаретой на балконе. Поэт как-то пригласил к себе, когда была и она. Нина была изящна как белая негритянка, женщина-панк. Стихи будоражили и запоминались. Но сейчас вся эта литература не стоила ни копейки. Поэт писал скупую и длинную поэму, умно не надеясь ее опубликовать и получить отзыв статусного критика. Жил тем, что подрабатывал по журналам небольшими статейками. На жизнь ему не хватало. До пенсии было еще далеко. Потому и сдавал место в квартире. И хорошо, что мне. Однако Иля – слоеный пирог. Втайне надеялась, что платить не придется.
Что бы ни рассказала о матери – ложь. Во-первых, потому что человек, рассказывающий подробности жизни и особенности характера своей матери, подозрителен. Понимаю, что подозрительна, и не рассказываю подробностей. Во-вторых, мать никогда не была ни особенно религиозной, ни особенно практичной. Но могла создать такое впечатление. Финансами в доме ведал отец, без него мать не жила бы, так как рассчитывала средства плохо. Достаточно материала, чтобы изобразить ее и святой, и демонической. Но все это чушь. Можно так сказать: она играла в жизнь, потому что не знала, что такое жизнь. Но и это будет глупостью. Детство ее пришлось на войну и послевоенные годы. Мать и голодала, и подкармливалась, как все тогда. Любила вспоминать, как тащила на себе, пятилетней, бидон с молоком, чтобы то молоко продавать. И обязательно съедала сливки с молока. Так всю жизнь. Она надеялась на сливки.
Мать выросла, выучилась, поступила в престижный вуз, потом получила распределение, вышла замуж. И ничего этого не заметила. Пришла в себя только когда оказалась в закрытом городке на оборонном химкомбинате, расположенном в районе Кара-Кум. Там было царство радиации. Лет за пять до их приезда с отцом в этом районе была радиационная катастрофа, но о ней говорили шепотом и при закрытых дверях. Однако люди болели и умирали. Чаще всего от малообъяснимой слабости и изменений в крови. Ставили диагноз «онкология», но это было не совсем так. Мать, почувствовав первые признаки, пришла в себя и бросилась в церковь. Была середина семидесятых, мне было лет шесть, у меня тоже появилась странная слабость и найдены были изменения в крови. По счастью, изменения более или менее соответствовали норме. Мать всполошилась и собралась меня отправить в Москву, к деду и бабке, но потом решила, что все опасное уже произошло. Мне не хотелось уезжать из городка.
Когда матери с отцом исполнилось по сорок пять, им дали пенсию. Бабушка, жена деда, умерла года за два до того, но мать сумела оформить московскую квартиру на себя. Как так получилось, что она сохранила прописку в городке, чтобы потом получить «ядерную пенсию», и задержала московскую квартиру, не знаю, но родители вернулись в Москву. Дед после их возвращения уехал в Подмосковье, где у него от завода было жилье, хотя мать уговаривала его остаться. После окончания восьмого класса для меня началась совершенно новая жизнь. Отец хотел, чтобы доучилась в школе два года и готовилась в вуз. Мать тоже этого хотела, но не настаивала. Сама взяла документы и пошла в одно из городских средних специальных учебных заведений. Получать профессию. Как потом оказалось, поступила правильно.
Легкость, с которой мать относилась к жизни, возможно, передалась и мне. Никогда особенно не жалела о том, что не вышла замуж. Даже в шестнадцать, когда этот вопрос кажется основным в жизни. О том, что нет детей, кажется, не думала вообще. Но тут не все так просто. Было чувство, что не способна зачать и родить. Именно это и сказала своему первому мужику в слезливый февральский вечер. Он не поверил, загрустил. Мужики ведь любят, чтобы было весело. На его звонки потом не отвечала.
Мать, увидев меня наутро, устроила показательный скандал. От меня не пахло вином, не была ни накрашена, ни особенно вызывающе одета. Как все: черная юбка с разрезом политической длины, прозрачные черные колготки, розовый велюровый джемпер индийского производства с вышивкой жемчугом.
– Ты пошла не по той дорожке, – смяла она мощной рукой пачку «Золотого руна», которую я неосторожно выложила на стол. – Ты проститутка! Ты ведешь себя как проститутка.
Что можно было сказать ей? Тебе же нет до меня дела! Но ведь дочь – ее собственность, нужно хоть иногда показать власть над собственностью. То, что вещь не понимает, кто ее хозяин, не важно, главное – показать власть. Матери правда до меня не было дела. Даже тогда, когда таскала меня ребенком по всем поликлиникам городка. «Сколько ты у меня сил отняла! Сколько времени!»
Ответила ей очень просто:
– Нет, не проститутка. У меня были бы деньги. Даже не блядь. Девственница, почти.
Этого мать вынести не смогла.
– Убирайся отсюда!
А вот это – разговор по существу.
Ну зачем ей напоминание о неудачном замужестве, вроде меня? Надо от него избавиться. Так зачем медлить? Мать считала свое замужество неудачным, хотя это было счастливое замужество.
Когда опустила на пол сумку с вещами, дед только вздохнул:
– Ну, живи.
С тех пор, когда звонила домой и трубку брала мать, слышала:
– У тебя есть грех. Тебе надо покаяться!
Перед лицом возникало складчатое бульдожье лицо и смотрящие в разные стороны глаза. Эти глаза были немного татарские. Глаза степной княжны. Мне было легче, если не видела мать больше месяца, но это получалось редко.
– Я давала тебе деньги! Я тебя вырастила!
Конечно нет! Ей не было до меня дела.
Лирика обустройства в квартире поэта под звук воспоминаний завершилась звонком в дверь. Предлагали картошку. Мгновенно вспомнила, что через полчаса должна быть у Рыси, благо это соседний двор. Граммы были уже у меня, все остальное – там. Что-то ожидало, но что именно?
Переходы за чрезвычайно короткое время обросли ларьками, в которых продавали почти все, но меня интересовала одежда. Здесь была палатка «Панинтера», новой марки одежды для молодежи, к которой очень быстро привязалась, импортное трендовое шмотье, намного менее интересное, чем стильные вещицы за сто рублей от «Панинтера», обувь, перчатки и многое другое. На Черкизовском все это копейки стоит, повторяли женщины, рассматривая витрины. Конечно, на Черкизовском. Но как и когда туда поехать? Очень хотелось.
Трешка в кооперативном доме, где было гнездо Рыси, спланирована так, что средняя комната, и по метражу, и по обзору из окон, находилась именно в середине квартиры. Это была комната хозяйки (и хозяина, когда он был жив). Почти весь центр занимал стоящий на низком каркасе квадратный матрас. По краям расставлены антикварные этажерки и небольшие шкафчики с ящиками. Крупной мебели не было. Впервые увидела такую организацию пространства, и очень понравилось.
Большая комната была гостевой, в маленькой располагалась мастерская Рыси. Там аккуратно и, возможно, дорого сделана была раковина и вмонтировано в стену огромное зеркало. Трубы, по которым вода поступала в раковину, шли по полу и по стене. Стены мастерской оклеены моющимися и довольно дорогими обоями «Версаль», на окне волновались от ветра жалюзи. В углу стояло большое мягкое кресло, над которым нависала полочка с набором фенов.
Большая комната обладала узким стильным балконом, на котором можно было летом спать, вытянувшись, или делать специфическую гимнастику, в которую не входят упражнения для рук и ног. Окна были завешены матовым плотным тюлем без узоров. А вот стены были очень интересные. Весь инфернальный спектр, который наблюдает первитиновый торчок, в просторечии – винтовой, был тщательно и не без нежности изображен на всех четырех – с завидной последовательностью и соблюдением цветовых переходов. Мне приходилось и раньше видеть расписанные стены флэтов, но здесь было что-то необычное. Стены так важны потому, что через пару часов в них мне откроется то, что потом никогда не повторялось, да и не нужно.
– Кто это? – спросила, указав на длинное алмазно-черное лицо с трагическими тенями.
– Диаманда Галас, – ответила Рысь, – греческая певица.
Кто такая Диаманда Галас, еще не знала. Потом, когда услышала ее голосину и увидела, еще много позже, записи, поняла, что это греческая менада. Поцелуй древней земли, вылившийся в плоть и кровь красивой женщины. Но образ был страшный, демонический. Впрочем, Античность вся такова.
Из мебели в большой комнате было несколько книжных шкафов, из-за которых выглядывали нарисованные видения (в том числе Фрейд, Гитлер и Эйнштейн, и подержанный, но оттого кажущийся уютным диван.
В квартире кроме Рыси и меня находились два человека. Первый жил с Рысью, второй – нет, но он был настоящий Голицын. Первый был Дубль, рокер, обладавший некоторой известностью, крайне амбициозный. Дубль был рыжим, как покойный муж Рыси, но не настолько. Когда заглянула в комнату, он ползал по матрасу почти голым, в трусах и длинной майке. За ним ползал солдатский ремень, которым выполнялась перетяжка вен. Бледная, но очень сильная мосластая рука крепко и ловко держала полную машину с золотистым раствором. Услышав меня, Дубль ползать прекратил, посмотрел мрачновато, улыбнулся сквозь усы и бороду и бросил, аристократично картавя:
– А! Дермоватый папаверум пришел.
Опиум то есть принесли.
– Ты не понимаешь, это процесс, – возник у меня за спиной Голицын. Словно прочитал мысли.
Первое, что подумала, увидев Дубля, это: почему такой крутой профи не может вмазаться, а ползает как младенец по всему матрасу.
– Ты не понимаешь, – продолжил Голицын. – Это настоящая иглофобия. Вены прячутся, и он их вызывает. Для этого нужно время. Это процесс. А не то что – ширнулся абы ширнуться.
Голицын был невысок ростом; несмотря на разнузданную жизнь, обладал завидной физической формой, да и спорт он любил. Когда повернулся, чтобы идти в кухню, с ужасом увидела на его затылке аккуратно выбритый полумесяц. Этот затылок почувствовал мой вопрос.
– Это моя Ханна выбрила полумесяц. Опасной бритвой, а больше никакой не было. Полумесяц – знак того, что мусульманский мир – единственный сейчас, сохраняющий аутентичность. Я хочу стать шахидом.
Наблюдая, как Рысь немного нервно заканчивает последние приготовления к приему опиума, Голицын продолжал болтать. Его абсурдные, но воздушные истории снимали исходившее от Рыси и Дубля напряжение.
– Мы с Ханной наелись грибов. А потом читали Лимонова, «Голый завтрак». И завтракали остатками грибов, конечно, голые и в ванне. Ханна опаздывала на репетицию, но я сказал ей: «Спокойно, ты похожа на бойкую гимназистку накануне Великого поста». Она успокоилась и не опоздала. И вот я здесь.
– Дубль, опиум будешь? – спросила Рысь, явно не желая делиться с сожителем.
– Да ну ваш дермоватый папаверум! Прибалдел и поблевал. А винт – это космос. Это работа над собственной личностью. Это все слои и масса миров в них.
– Тогда не набираю. – Рысь явно что-то беспокоило, и то был не Дубль. Она была ужасно суеверна.
Спустя минуты три Дубль, в штанах и рубашке поверх футболки, возник в кухне. Сочно рыкнул:
– А ты оставь все же.
– Вмазался? – спросила не в тему. За такое можно было бы и по лицу мне дать. Это было хамство. Но Дубль только чуть ухом повел.
– А ты как думаешь. Жизнь торчка трудна и полна опасностей.
Тогда еще не было слова «психонавты». Вещи назывались своими именами. Хотя имена имеют свойство изменяться.
Дубль был спецом по психоатаке. Однажды он ночевал в дедовой квартире с девушкой. Вечером и утром требовал, чтобы заняла у соседей денег или попросила солутан. Для приготовления винта. Все остальное у него было. Не пошла, а это стоило дорого. Сопротивляться Дублю, когда он начинает атаку, было сложно. Это значило, что некоторое время ты будешь жить с тем, что ты никто, ничто, ни на что не способен, а кроме того – холуй и предатель. Все эти слова Дубль умел всадить в голову собеседника так, что они там начинали жить, как тараканы или дрожжи. У меня плохой психоиммунитет, но за солутаном не пошла, и, возможно, потому Дубль испытывал ко мне нечто вроде уважения.
Вытяжка над плитой работала вовсю. На чистейшем кухонном столике стояли три пепельницы из дерева, только что покрытые принципиально вонючим лаком. Это была фишка Дубля и единственное, что он делал по дому. Зато при внезапном появлении нежелательных персонажей налицо был факт: здесь ремесленная мастерская и потому всякие неуставные запахи.
Наконец раствор был готов. Дубль, получив свои два куба, удалился в спальню медитировать на вены. Перед уходом бросил мне, скосив глаз:
– А ведь она потом всех нас в смешном виде выставит. С душком.
– Так мы и есть клоуны, – пожала плечами.
– Идем, – сказала Рысь, когда все было поделено и распределено по машинам. Удивилась скорости и четкости ее работы. В том, как Рысь упорядочивает вокруг себя мир, было нечто очень здоровое, хотя мысль о здоровье при взгляде на нее просто исчезала. Мы прошли в большую комнату.
– Давай, – сказала Рысь, опустилась на корточки и протянула доверчиво руку. Для меня принципиальным было не вмазывать других и не вмазываться самой. Однажды попробовала уколоть себя, но ничего, кроме фиолетовых кругов, не получила. Но как быть теперь? Рука у Рыси была матовая и очень нежная. Куда тыкать, было хорошо видно. Жгут уже лежал у меня на коленях. Но никогда не вмазывала другого человека. Даже шприц толком держать не умела.
Головка Рыси, золотистая, с короткими перышками, чуть покачивалась, глаза были прикрыты. Рысь вызывала безотчетную симпатию. И тогда взмолилась. Без слов, в надежде, что не причиню вреда этому человеку. Затем уколола. Контроль пошел тут же. Вводила медленно, смотря, как подрагивают ресницы Рыси.
Эти несколько секунд меня совершенно изменили. Во мне как сыворотка отделилась угловатая амбициозность. Смогла увидеть утонченность и податливость, и то, как они красивы. Я – это объект для работы. Именно это мне объяснил доверчивый жест Рыси.
– Ну видишь, все будет хорошо, – улыбнулась она уже сонно.
Рысь легко поставила меня, а затем ушла к Дублю. Доза оказалась великовата. Легла на диван и вроде как задремала. Вдруг открылась картина, отчасти напоминающая то, что было на стенах. Увидела себя лежащей в некоей прозрачной капсуле. Вокруг царил абсолютный холод. В каком помещении находится капсула – не могла толком рассмотреть. Но самое интересное: сквозь капсулу и меня проходило темное пламя. Угольно-черное пламя, в котором не было света. Это было пламя из мира, где отсутствует свет. Видение через некоторое время ушло, оставив сильное впечатление. Но Рыси о нем не рассказала. И она и Дубль были людьми антиклерикальными, для них мое видение было слишком ортодоксальным. Часов в одиннадцать попрощалась с Рысью и вернулась к поэту.
Как оказалось, вторую койку в большой комнате занимает отец Голицына. Главный собачник Москвы, живший после выхода из лагеря в 1953-м без паспорта, по квартирам. Но ремесло он знал хорошо. На собаках зарабатывал в месяц до пятисот долларов, а бывало и больше. «Рогнеда» за ежедневные труды платила мне триста пятьдесят в месяц. Да и собак старик Голицын любил.
Это была первая ночь на новом месте. Первая из череды ночей, когда засыпала под редкие записи Галича, а просыпалась либо под Анчарова, либо под редкие песни Окуджавы, который уже угасал и к которому поэт был очень привязан. Кассеты с записями поэт продавал в электричке, и их, что удивительно, покупали.
На подстилке возле кровати старика Голицына спал Агат, бронзовый ньюфаундленд. Он ждал весны. Весной старик и пес перебирались на дачу поэта. Зима в городе была тяжела для обоих. Старику нельзя переохлаждаться, а псу нельзя долго находиться в квартире. Так что существовала вахта. Сначала Агата выводил старик, затем подруга поэта, легконогое неунывающее создание, затем гость или сам поэт – кто был дома. Моя вахта была вечерне-ночной. Часто, вернувшись из «Рогнеды», даже не сняв сапог, тех самых, испанских «Росинант», шла с Агатом в местный парк. Агат весил восемьдесят, Иля – сорок пять. Курила, ела на ходу или пила кофе из термоса. Кофе старик готовил заблаговременно. Наблюдала возникающие перед мысленным взором детали кроя. Очень хотела шить. Случалось, что стариковская бессонница радовала Агата ранними прогулками. Тогда старик и пес встречались с солнцем в местной рощице. Агат в эти дни был особенно красив и всем доволен.
Сын Голицына возник в предновогоднем сиянии и сделал мне подарок: небольшой сверток с сушеными грибами. Их полагалось съесть. Никогда ранее не пробовала грибов.
– Лучше, чтобы с тобой кто-то был, и кто-то опытный, – предупредил он. – Но на всякий случай знай вот что. Сначала ты перестанешь видеть людей, вообще живых существ не увидишь. Потом почувствуешь нечто вроде усталости. А затем увидишь людей. Это знак, что действие гриба заканчивается.
Тесный быт поэтовой квартиры произвел на меня успокаивающее действие. Находилась как в колыбели. «Рогнеда» с ее сложностями отошла на второй план. Представитель появлялась регулярно, но уже не так сильно реагировала на нее. Тем более что распределение недвижимости уже состоялось.
Однако пришлось позвонить матери накануне Нового года. В этот день утром увидела в метрошном ларьке коричневую теплую куртку из убойного кожзама с асимметричной застежкой и очень ее захотела. Яша, когда спросила его о зарплате, почему-то денег дал.
– Премия.
Как оказалось, премию в тот день выдали всем. Так что напрасно внутри краснела, что повела себя как избалованная дочь.
Вечером, с вожделенной курткой на коленях, набрала родительский номер, еще старый. И получился такой разговор с матерью, что мне осталось только утопиться. Пару часов размышляла, что новая куртка быстро намокнет и потянет меня ко дну. На ближайших прудах есть внушительные проруби, и туда можно сбросить иго зашедшей в тупик жизни. На квартиру-то все равно не заработаю. Тогда пришла мысль попробовать грибы. С полками отборных книг по филологии и поэтических сборников в голове. С видом на аскетическую стариковскую постель и спящего ньюфа шоколадного цвета.
Когда гриб подействовал, пришла эйфория, вернулось утраченное было чувство цвета. Цвета сияли, играли и передвигались. Они были не очень яркими, нежными, хотя и насыщенными. Потом начался ледяной подъем. Как и говорил Голицын, все это были линии кроя. Ни одного живого существа. Зато как они были хороши, эти линии. Вскоре эйфория сменилась настороженностью. Затем возникло чувство чьего-то невидимого присутствия.
– Это гриб наблюдает, – вспомнилось высказывание Голицына-сына.
Затем поняла, что сейчас могут показать даже битву при Ватерлоо в подробностях. Что вскоре и случилось. Как спеленатая, висела над полем битвы и искала глазами Наполеона. Нашла тревожную черную точку. Затем померкло все, и началась усталость. В самом начале усталости подняла глаза вверх и увидела нежно-молочную, как бы фарфоровую, маску, в которой сошлась японская аскетичность и роскошь венецианского карнавала.
– Очарование зла, – сказал во мне голос.
Маска исчезла. Через некоторое время возникла Анна, читающая стихи, очень тихо, так что не поняла, что за стихи она читает.
Путешествие закончилось кромешным холодом. Очнувшись, закуталась во все свои одежды и заснула. Проснулась скоро, около полуночи. Старик Голицын вернулся с прогулки. Агат подбежал ко мне и облизал лицо. Вспомнилось, что в холодильнике у меня лежит машина с полкубом жидкости от Рыси. Годен ли еще раствор? Вскочила и принесла машину. Попросила старика сделать мне укол. Он сначала ворчливо отказался, но потом согласился. Поняла почему, когда прошла мимо зеркала: была ужасно бледна. Едва увидела, как старик держит иглу, испугалась и убежала на кухню. После пары неловких тычков выбросила машину в мусорное ведро.
– Вот теперь все.
Утро принесло совершенно новое самоощущение. Чувствовала, что действительно участвовала в битве при Ватерлоо. Усталость, ломота, тяжесть и пепел внутри. Внутренности как бы присыпаны пеплом.
В «Рогнеде» начались предновогодние бега по банкам и другим клиентам, весь день прошел в разъездах. Вечером, когда ехала в метро, внезапно поняла, что со зрением произошло нечто странное. Не могла прочитать аршинные буквы рекламы напротив. Но это еще не все. Поднимаясь по лестнице из метро, поскользнулась и подвернула ногу. Хорошо, что впереди новогодние праздники. Смогу отлежаться.
Однако нога беспокоила, беспокоило зрение и другие мелкие неприятности. Тридцатого попала к невропатологу. Пожилая дама, кандидат медицинских наук, записав жалобы, заставила несколько раз пройтись по кабинету.
– Ты не обращала внимания, что ходишь как мужчина?
– Что? – Даже не поняла ее вопроса.
– Что у тебя с левой ногой?
Оказывается, загребаю левой ногой. Немного, но загребаю. И еще пошатываюсь при ходьбе. А мне казалось, это так женственно. Интересно, что все названные признаки врач разглядела сквозь мои рассказы о слабости, дурном сне и повышенной утомляемости. О том, что внезапно писаюсь, не сказала. Но в ходе разговора пришлось ответить и на этот вопрос.
– После новогодних праздников – сразу ко мне. А это вот держи. Направление на компьютерную томографию. В Боткинскую.
Мрачные длинные коридоры, полные каталок и встревоженных людей, тогда мне были в новинку. Теперь, с высоты социальных сетей и волонтерского движения, тогдашние впечатления кажутся простыми и нелепыми. Но пара часов, проведенных тогда в Боткинской, остались навсегда.
– Девушка, посмотрите за бабушкой. Я лифт вызову.
– Девушка, вы последняя? А почему такая молодая?
– Девушка, поддержите меня, пожалуйста.
– Девушка, отойдите, дайте пройти.
– Девушка, а вы куда намылились?
– Очередь моя, вот что.
Кабинет с томографом был огромный, темный и холодный. Сквозняк от вентиляторов прошивал его насквозь. Пятнадцать минут находилась в капсуле и в высшей степени психоделических звуках. Потом полчаса ждала описания. Вышла блондинистая врач, помощник профессора, который делал исследование, принесла белый лист с буквами.
– Ну вот. Знайте: вам сам Шаримшо Шаримшоевич описание делал, это на века.
В заключении стояло: «Очаговые поражения исключить нельзя. Показана МРТ».