Нести неприятие к себе – сверхзадача, дело жизни. Нужно подготовиться к повышенным эмоциональным нагрузкам, прежде чем начать жить. Иначе все функции организма моментально откажут. Первой уходит система пищеварения, а нервы уже потом. Так что кушать нужно вовремя, и желательно – суп, даже если челюсти перекосило от радости после очередного критического высказывания в адрес. Пока станет ясно, что «ты здесь никто», «ты ничто», «ты никто и ничто», «ты не умеешь», «бестолочь», «ты не зарабатываешь» – только формы речи, может пройти две трети жизни.
По счастью, после продажи квартиры долго жить не собиралась. В голове сам собою составился образ, что мой организм не вынес такого стресса – за борт отправили и ручкой не помахали. Захлебнусь в море житейском. Найдется какая-нибудь онкология или психическое расстройство. Последнее даже уместно: могу позвонить Семе, а он в христианском центре реабилитации работает и сейчас. В один прекрасный день перестану есть и писать, усохну и лопну одновременно.
Очень расстроилась, когда поняла, что скоротечной кончины не получится. Критический вал приняла как необходимое. С трясущимися от повышенного сердцебиения ручками, с суточной пропажей аппетита, чередующегося с огромными заедами, с невозможным в мире людей выражением лица. Про выражение лица понимала больше, чем кто-либо: с таким жить нельзя. С таким лицом не живут и даже не умирают. Даже пациенты клиники неврозов, а уж тем более – сотрудница ресепшн в перспективной фирме. С таким лицом либо презираемы всеми, либо сами всех презирают. Однако Иля девочка воспитанная была, так что мысль, что сама всех презираю, в голову и не стучала. А окружающие именно так и думали, видя мое лицо.
Отец окончательно перебрался к Марине. Когда помогла отцу перенести немногочисленные коробки, она обняла меня и пометила пахнущей вишней помадой. Глаза были сырыми. Глаза у нее цыганские. Всегда плачут. И голос хриплый. За эту цыганщину отец ее и любил.
– Илька ты, Илька. Ну ты приезжай, когда хочешь. Стол и постель будут, и не сомневайся.
– Да, – тихо повторил отец, – будут.
– Ты дома здесь, поняла? – Марина не верила моему согласию – приезжать. Стояла перед ней как столб соленого льда. Другой уже не будет – в смысле, несоленого столпа и вообще не столпа.
– Да поняла, – сказала, надеясь это «поняла» повторить и тем отмахнуться. Затем обняла Марину. Мол, все хорошо будет. А что хорошо? Маринин дом – чужой дом. У нее и два бывших мужа, и взрослые дети, четверо. Отец – это понятно, но его родственники Марининой семье не нужны. А она словно мысли прочитала и сказала. Строго так:
– Квартира эта – моя. Никаких тут детей, они уже все свое купили. Ты это знай.
И то хорошо, что отец в единоличной собственности оказался.
Как говорит небольшой мой опыт, москвичи не заботятся о том, сколько прожили их предки в Москве. Но если разговор зашел, то навспоминают до утра. В нашей семье о московском происхождении если и говорили, то эпизодически и с интеллигентской растерянностью. Ну как же, все говорят про поколения, московский вопрос – и наш тоже. Конечно, большинство родственников было из пригородов, но только один – заводской, довольно удаленный, связанный с оборонной промышленностью, – сейчас оставался не Москвой.
Слово «черные» в применении к жителям Кавказа и Средней Азии мать употребляла стихийно, что отца раздражало.
– Лара, ну они же такие, как мы. Что ты, ей-богу.
Мать вспыхивала, но обороты сбавляла. Она думала, что «такие же, как мы» – это скорее оскорбление. Лучше уж назвать по масти. Тема «черных» возникала накануне праздников или с приездом знакомых, отцовых или маминых однокашников, которых нужно было обязательно повести на Центральный рынок. Отцу вполне хватало заказов и близлежащей «Диеты». В восьмидесятых в квартале появился универсам с названием «Юбилейный», затем стал просто универсамом, затем там открыли кафетерий и появился комиссионный отдел. Кофе в кафетерии с круглыми столами был жидкий, но было забавно пить этот кофе и есть выпечку: яблочное повидло, темное и густющее, сливовый джем, абрикосовый. Пирожки с мясом тоже были вкусными – в фарше иногда появлялась зелень. В пирожки с капустой яйцо, кажется, не добавляли, но сама капуста была плотной и белой, так что казалось, что пирожки с яйцом и капустой. В старшем классе нападала на эту выпечку довольно сильно, что даже вызывало беспокойство матери:
– Иля очень много ест.
Мать и отец упорно и неправильно говорили «ехай». «Ну, так бери билет (на фильм) и ехай». Отец знал странные слова: дщерь, сметень, ишь ты – и много других. Эти слова любил. Каковы его отношения были с книгой дяди Гиляя, не знаю. Он любил книги Тура Хейердала.
Во время учебы в среднем специальном заведении московская тема возникала, но тоже как-то изнутри: бриллиантовый лак и цикламеновый блеск для губ в «Ванде», темно-красные сапоги в «Лейпциге», любимый магазин «Ганг», за горизонтом, троллейбусом от «Щелковской». Трудно представить было, что где-то есть немосквичи.
А вот в «Рогнеде» это был один из основных вопросов. По которому не могла ничего сказать. Поняла, что навсегда виновата. В частности, перед представителем. Ее позиция была: я устроила тебе московскую прописку, а ты неблагодарная тварь. Наверно, был дан повод, и мной, кем же еще. Но как? Потом узнала, что представитель во время учебы в вузе хотела быть актрисой, даже работала на «Мосфильме», но была как-то оскорблена. И потому стала представителем. Родом она была не помню откуда, но из хорошей семьи.
Шантаж московской пропиской начался раньше, чем проявила недовольство предстоящим обменом. Меня, видимо, хотели поставить на место – до того, как начну забираться выше. Или мать что-то наговорила обо мне представителю, и таким образом повод возник. Что тогда бродило в головах матери и представителя, неизвестно. Возможно, они считали, что буду просить денег, и много денег, что начну юридическую кампанию и отсужу квартиру или где-то найду на нее деньги, а им отомщу. Вариантов было множество, а Иля одна, и ее нужно было запугать, чтобы она не вспомнила о своих правах.
– Ленин всегда живой, – ответила представитель на мое нервно-корректное «у меня есть права». – А твои права всегда с тобой. Да и прав-то у тебя никаких нет.
Представитель не то что не поняла про «мои права», ей просто нельзя было этого даже в уши себе впускать. Едва не стошнило от мысли, что представителю слушать меня нельзя, она может расстроиться. И не выдержит линию поведения. А она, если судить по тому, как вела себя в «Рогнеде», очень была озабочена правильной линией поведения. Потому что слабая угнетенная женщина. То есть всех дави, там разберемся. От того, что представителем съедена с костями, не тошнило. А на что Иля надеялась? Бизнес это или что, тем более недвижимость.
На распорядок действий в «Рогнеде» шантаж повлиять не мог. Отважно, с большей охотой делала кофе представителю и Яше, знала, что этот кофе им поперек горла (или совсем не поперек, не одна у них), и розовела от удовольствия, как вампир.
Болезнь делала свое дело. Перепады настроения в «Рогнеде» угнетались хлопотами, да еще и начало года: много курьерских поездок. Но как только выходила из здания после окончания рабочего дня – состояние резко ухудшалось. У поэта меня ждал Агат. Брала приготовленный стариком термос с кофе и, почти рыдая, шла в парк на мороз и ветер. Возвращаясь, падала в ванну, набранную едва до половины, но с импортными пенками, что поэт считал буржуйством, согревалась непозволительно горячей водой и шла в постель, часто – что-то жуя. Агат целовал на сон грядущий, засыпала в собачьей, пахнущей говядиной, слюне.
Рассеивали болезненное состояние хлопоты о красоте лица. От ветра и мороза появились всякие неприятности. Придумала их выводить косметическим спиртом. С экстрактом алоэ, тридцать пять рублей – толстый полиэтиленовый флакон. Соня, как только услышала слова «косметический спирт», расстроилась до истерики. Избежать девчоночьих бесед на работе невозможно, но мне следовало бы говорить поменьше.
– У тебя же сухая кожа! Зачем тебе спирт?
Как без спирта, понять не могла. Дезинфекция лица – первое, что делала утром.
Тогда моя кожа приобрела алкогольную зависимость. Если чувствовала химический ожог (от спирта он возникает сравнительно быстро), переходила на хлоргексидин, и затем – снова на спирт. К концу месяца неприятности ушли. Для смягчения и увлажнения вместо крема использовала бороплас, индийскую мазь. Показал мне ее старик Голицын, который сам этой мазью пользовался. Мазь до конца в кожу не входила, оставалась жировая пленка. Снять ее даже очень гигроскопичными салфетками нельзя было. Так что припудривала крем сверху, как Мерилин Монро. Потом заметила, что тушь и подводка для глаз ложатся на пудру лучше и снимаются легче. Ага, подумалось, вот и красивый макияж. Макияж – это лакомство, его много не бывает.
Для усовершенствования макияжа неизвестно почему приехала в бывшую «Людмилу» на «Курской». Первое, на что обратила внимание, – стенд декоративной косметики «Ревлон». Клаудия Шиффер с красными губами в стойкой помаде была почти на всех щитах. И деньги есть на «Ревлон». Тушь у меня от «Ланком», карандаш тоже. А вот стойкой помады нет. Нужна ли мне стойкая губная помада? Конечно, и еще вот этот отбеливатель для зубов. Отбеливатель стоил почти столько же, сто шестьдесят: баллон с дозатором и картинкой, изображающей, как каждый день зубы становятся белее и белее.
Без помощи консультанта подобрала цвет и купила эту самую стойкую губную помаду и отбеливатель для зубов. Стержень помады оказался нежирным и очень сушащим губы. Это плохо, кожа и так не то что сухая, а ее нет, видимость одна, бумага для выпечки, на губах в том числе. Пенал помады был едва не вдвое тоньше привычного толстячка, лоточного «Джойнт Сток», жирного и пахнущего апельсином, щеголевато-черный и довольно хитро устроенный. Так что стержень выпасть из него почти не может. Но только не у меня. Надо проверить пенал на прочность – и уже окончательно решить, насколько качественная косметика «Ревлон». У метро плакат с Клаудией Шиффер сообщил, что «Ревлон» производит косметику с 1961 года. Значит, ей могли пользоваться и Нико, и Тэкси, и Грейс Слик. В метро дала волю чувствам, распечатала пенал и вывернула карандаш до конца. Он, понятно, склонился ко мне в руки. Губная помада держаться в пенале не может, это нужно признать. Но факт, что цвет хорошо сохранился и после растворимого кофе, и даже после хачапури с растворимым супчиком в обед. Лишилась жилья – и оказалась с губами от «Ревлон». Представитель не понимает, что «Ревлон» – это не «Лореаль» какой-то. Что это история моды, ее основа. И Клаудия Шиффер ни при чем.
– Не люблю «Ревлон» и Клавку Шиффер, – сказали над ухом. Две женщины, одна ярко накрашена, тоже любит лицо. – Мой парень был в Германии, видел ее. Привез фото, он журналист. Рязань, как есть Рязань, а не Шиффер.
«С такими бровями при такой стрижке еще и не то скажешь», – подумалось мне. Брови у Рязани были в стиле тридцатых, ровной линией, а стрижка – ну просто диско, прядки в разные стороны. Белые.
В освещенных изнутри кристаллах, заполнивших переходы метро, меня привлекла линейка «Морская терапия». Пластиковые флаконы в бирюзовую полоску, нечто новенькое в дизайне. Мне хотелось тайны, пусть даже и страшной. Так что «терапию» заменила на «терафим». Вещи, их теснота и скученность, успокаивали после рабочего дня. Из палатки с шаурмой неслось «Четыре трупа возле танка дополнят утренний пейзаж». Чиж отвратителен, но у меня есть помада от «Ревлон». И нужна новая одежда. И покупать нужно иначе.
Покупка одежды перешла на новый уровень. Поняла, что могу спасать вещи. Однако спасать не торопилась. Покупала редко, но большими заходами. Тогда же поняла, что процесс покупания утомителен, что его не люблю, что приобретение не дает главного – сопереживания цвету и форме. Вороха винтажа, которые иногда приносила мать, пахли чужими душами. Нет, только новое. Никаких прошлых жизней.
Где-то на краю зрительного поля снова возник Черкизон. Поэт, услышав это каркающее словцо, возмутился: ты совсем обуржуазилась. Да, буржуазна, ответила ему весело. Слово гламур еще не вошло в обиход. С высоты 2017 года тогдашняя антибуржуазность – настоящий гламур. Однажды на крохотном стеклянном столике у кровати поэта возник ПТЮЧ, с рекламой героина: «взгляни на смерть». Стильная фигурка в графитно-черном мини давила пальчиком на пипку носа, чтобы изобразить череп. В другой руке был шприц. Ни один торчок его бы так держать не стал. Хотя что знаю о торчках? И это в тот год, когда потеряла Никиту и Мартышку.
Глумеж может смягчить трагедию, но уничтожить ее не может. Пока думала над тем, что такое трагедия в моем творческом мире, примерила комбинезон. Качественный полушерстяной трикотаж, которому «сносу не будет», сказал бы дед. Комбинезон имел широченные штаны с карманами, в которые банка кофе поместится. И очень подошел по корпусу. Даже по длине. Хотя брючины потом все же пришлось подшивать на руках, скрестившись на поэтовой койке. Но тогда, увидев себя в зеркале примерочной «Детского мира», поняла многое.
Не трагедия, а трагифарс. Иля – воплощенный трагифарс. Можно уколоть тем, что фарса больше, чем трагедии, но это общей концепции меня как артефакта не изменит. Изменение – мое поражение – было в том, что Никиты уже не будет, а Иля вместо него. И совершенно не представляю, как жить.
Никитой называла способность принимать других.
Вечером, пробуя на волосах шампунь, новинку от «Нивеи», и дорогущую отбеливающую пасту на зубах, внезапно успокоилась. Теперь события будут развиваться именно так, как должны. Тютелька в тютельку.
Мать позвонила вечером следующего дня. Оказалось, в монастырь не приняли, но некоторое время пожить там она может. Так что вернется через недельку, если все будет благополучно здесь. Встретились у новой супруги отца. И – счастье! – мать согласилась дошить пуританского кроя бархатное платье, ожидаемое около года. Тогда же устроили примерку. Это была память о Никите. Юбка прикрывала колени, рукава шли длинно, с мягким окатом вверху, воротник – стоечка, что при короткой шее рискованно. Это было платье для Никиты.
Март развернулся по всему фронту сразу, высокими градусами и реками воды по улицам. Автомобили плавали, люди тоже, но понятно, что людям плавать проще. В предпраздничный вечер, когда Яша выдал небольшую премию и уже намеревалась тратить ее, остановилась. Вышла из здания и остановилась. На огляд была знакомая местность метро, но в голове было такое, что думать не понадобилось. Обратно моя голова уже не вернется. Вздохнув, поймала сильнейшие теплые токи ветра и пошла ко входу. Ветер поднялся мощно и высоко. Перемены начались.
Визит к невропатологу наметила сразу после праздника. В тот день выглядела в конторе нелепо. Не помню, не то просто отпросилась, под сморщенные звуки недовольства, не то героически досидела до финала дня и пошла в поликлинику. Пока шла, вспомнился Сема и его совет: а ты бюллетень, бюллетень. Так и надо поступить. О том, что надо жить и работать, забыла. Просто забыла, как забывают о мелочах. Шел ветер, и он нес меня на руках.
Пока шла, вспомнился забавный и поучительный случай. Покойная Нина иногда жила у Паши, бывшего зэка, а потом вахтера. На руке у Паши была татуировка – солнце. Паша был доброжелателен ко всем нам, Никиту искренно любил, к Нине не приставал. Потому что папик – это тот, кто заботится и не трахает.
– Мертвая голова, дикая борода, – называла Пашу Нина.
– Почему дикая? – спросила как-то.
– Потому что дикая борода внутрь головы растет, – ответила Нина. – У Паши она как раз внутрь головы растет, потому он и такой.
Внешне Паша был неприятным: невысокий, с очень мелкими чертами лица и неприятно текучим тельцем, словно наполненная гелем тактильная игрушка. Однако был очень неглуп и по-своему философ. Мертвая голова то есть.
– Ты Софья Ковалевская. Тебе голову отрежут, – сказал мне Паша пророчески, а Никита, услышав это, серьезно на меня посмотрел.
Так и не могла понять, перепутал Паша Софью Перовскую с Софьей Ковалевской или все дело было в короткой шее. Так рассуждать позволяли следующие за вышеприведенными слова:
– У тебя шея короткая. А если шея короткая – кондрашка может хватить.
Все вместе: Софья Ковалевская, короткая шея и кондрашка – сходились в некое предсказание медицинского характера.
Невропатолог, полная кареглазая молодка, бюллетень все же выписала, хотя делать этого не собиралась. Сначала погоняла по пробам, сказала, что признаков заболевания не находит, заполнила направление на энцефалограмму. Из поликлиники вышла выжатой как лимон.
– Но ведь большего нигде не получу. Медицина пока бесплатная. Почему нет?
В ближайшем кафетерии при универсаме взяла кофе. За стеклом шумел базарчик, разросшийся вокруг метро. Снова подумалось о Черкизовском. Нужно туда. И пока есть деньги. Однако нужно было и бюллетенить. Так что деньги понадобятся пока бюллетеню. Неизвестно, когда другую работу найду. Скорее всего – не найду.
В это время сравнительно редко бывала у Анны с Эйнштейном, и это обоюдно был не самый лучший период.
Анна росла, как растет на корню обугленное дерево. Две комнатки, которые она убрала бы даже вслепую, теперь стали еще более ветхими, пронзительными.
Эйнштейн утешения в виде женщины не нашел, но друзья у него были всегда. Редкий день не заглядывал Билл, он даже мог остаться на несколько дней. Появлялась подруга Билла Ленка, безработная актриса. Билл познакомил Ленку с музыкантами, те оценили ее вокальные способности, так что по вечерам Ленка иногда пела в новом и, конечно, модном клубе. Анна смотрела на домашнюю катавасию светло и скорбно, что Эйнштейна раздражало, но не сильно.
Как-то Лена попросила у меня распечатки моих стихов. То, что пишу стихи, особенно не скрывала, но и не афишировала, и не понтовалась, что, мол, пишу. Эйнштейн, когда на него находил веселый стих, подтрунивал и даже задирал:
– Нужно во всеуслышание сказать: я буду самой известной! Нужно показать всем, на что способна и какая воля к власти у тебя есть. Например, прийти на вечер известного литератора и заснуть.
Ленка распечатку моих стихов, сделанную на крупном офисном принтере и, конечно, в «Рогнеде», получила. Эйнштейн, увидев распечатку, оживился:
– Лазерный, последнего поколения! Крутая ты стала, мать.
Зачем Ленке нужны распечатки моих стихов, не знаю, но через некоторое время Билл как-то тепло мне сказал:
– Она песни на твои стихи написала. В «Табуле Раса» под них вовсю зажигают, когда Лена низким голосом выводит: «О тебе всегда крепко помню, ты как птица во снах летаешь». Славишь хардкор.
Вот это минута славы. Посмотреть бы. Но православная же, так что рок и прочее с ним считаю сатанизмом. Причем сатанизмом с мягким знаком. Какие табулы расы. Это конформизм, его во мне очень много.
– Бодлерша, – повторила сакраментальное слово Анна, услышав о том, что песни на мои стихи поют в клубе.
Перед ней открылась трудная жизнь, окропленная драгоценной прозрачной кровью, которая была горячее и реальнее даже тех, что текли из нечаянных сердечных ран. Разочарование в Вильгельме очень скоро сменилось новой целительной привязанностью. Маленький золотой бог уступил место священнику. Отец Феодор возник в жизни Анны снова и теперь занял гораздо более важное место, чем занимал даже в эпоху крещения.
Анна, природно не способная к жертве, вдруг изменилась и, полюбив отца Феодора, стала жертвенной и смиренной. Мне не понять было, что сейчас для нее важны не поступки, а именно настроение. Анну можно было сравнить с невероятно тяжелым самолетом, который наконец взлетел. До недавнего времени все вращалось вокруг нее, даже Вильгельм, а теперь ее словно бы не стало совсем. Скорее, она рассыпалась, превратилась в пылинки в луче, и все это теперь вращалось вокруг отца Феодора. Эйнштейн, которого Анна любила тепло и близко, но не страстно, дети, от которых она себя не отделяла, но которые еще не были для нее людьми, ее мир – с Вильгельмом, Антоненом Арто, Ежи Гротовским, которые приходили к ней в снах, – все это тянулось к отцу Феодору и обволакивало его нежнейшей аурой чистой влюбленности.
Для Анны тогдашней, с подлинной радостью терпевшей боль от заусенцев, прыщей, трещинок на стопах и на губах, Анна, только что принявшая крещение, была слишком груба и ухожена. Слишком плоска и утонченна. Анна, полюбившая отца Феодора, увеличивалась новыми объемами, заключавшими в себе нечто, в чем возникает и растет любовь. Это была ее настоящая весна, кульминация ее стройной и великолепной, как пожелтевшая фотография, судьбы. Казалось, в Анне проявилось все возможное земное совершенство. Она верила так, что вера поднималась до любви.
От меня ее мир не был закрыт. Но он был неприемлем. Порой, как только видела Анну, вспоминала прозрачные от ужаса глаза матери, искривленную волнами свечу в ее руках, соль на пороге комнаты, капли пота, смешанные с каплями святой воды, скупые как проклятия молитвы на сжатых губах, и все это выливается в чашу страха. Одна за другой в воспоминаниях пролетали ночи без сна, с источниками радиации в стенах. Мать видела бесов и источники радиации, и неизвестно, чего было больше. А еще удивительным образом, руками и концом носа, ловила с абсолютной точностью электромагнитные волны. Если она прикладывала руку к стене и говорила: здесь, значит, в этой стене шла электропроводка большой мощности, и что вероятно – неисправная. Как с этим поступать подростку, каким была тогда, не ясно. Отец, видя все это, ничего не предпринимал. Начинал читать газету или смотреть телевизор. Порой в глазах Анны возникала такая же прозрачность, как у матери во время поиска источника.
Дети Анны росли – росли и траты на жизнь. Младшая поступила после сада в приходскую школу, обучение бесплатное. Отец Феодор, видя Аннину приверженность, сделал исключение для ее дочки. Ученики в группе оказались довольно странные. Однажды куртку новенькой, да к тому же – очкастой, затолкали в унитаз и опи́сали. Особенных выяснений не было. Анну никто не защитил бы, а родители баловников были люди с деньгами.
Случалось, кто-то из знакомых Эйнштейна заставал младшую за рисованием, заговаривал с ней ласково и что-то дарил. Девочка пищу брала, игрушки – не всегда, но отвечала странно. Например, могла показать рисунок.
– Вот это – рыбы. Папа и мама. Они спасутся. А вы все погибнете.
Рисовала она преимущественно веселых рыб и злобных зверей. Люди у нее получались порой с тремя лицами.
Откуда бралось это «вы все», ни Анна, ни Эйнштейн понять не могли. Девочка говорила эту фразу завывая, грозно. После пары опытов знакомые с ней заговаривать перестали. Она и сама не могла находиться в кухне, когда там пили спиртное и курили. Не особенно бурно, но стол все же был пьяный. Стол был глубокий и пьяный. Встать из-за него было тяжело.
Тогдашние визиты к Анне были короткими и тревожными. Она изменялась, Эйнштейн – не очень, что привлекало. Мысль о том, что хозяин обижен тем, что его дом считают филиалом тусовки, у меня возникала периодически. Но каждый раз гнала ее прочь, насколько это было возможно. Потому что это очень тяжелая и неприятная мысль.
Как-то раз, удивившись до льняной бледности, увидела на Анниной кухне Ванечку и его новую пассию. Пассия писала стихи, от которых балдел небольшой сегмент Ванечкиных знакомых. Еще пассия считала себя сумасшедшей и наркоманкой, стояла на учете в ПНД, а впрочем, была довольно меркантильной и расчетливой особой. Познакомились они с Ванечкой так. Во время написания изложения в вуз пассия протянула Ванечке свою руку с мелким абсцессом. Могло бы возникнуть и нечто опасное.
– Измена. Вену запорола, – прозвучало электронным голосом.
После экзамена стрельнула у Ванечки сигарету и сказала, приосанившись, показав четвертый размер:
– Представляешь, какой уровень у филологов русского языка? Моя соседка по парте спросила анаболиков, потому что голова раскалывалась. Вот это контаминация! Анальгетики и обезболивающие в одном слове!
Ваня устоять не мог. «Она гений!» – представил нас. Пассия посмотрела в окно и резюмировала мое к ней отношение, которое поняла сразу:
– Вы не любите мои стихи.
С какой бы стати? Да и кто ты?
На кухне, на плите стояла огромная сковорода с грибами. Эйнштейн жарил эти грибы, коварно улыбаясь. Почувствовала что-то не то, от блюда отказалась. Как чувствовала: Эйнштейн и сам грибы есть не стал. Пассия и Ванечка грибы уплели за обе щеки, да еще похвалили.
– Грибы! – мечтательно сказала пассия. – Сейчас придет союзник.
Союзник не пришел. Когда Ванечка отошел в сортир, Эйнштейн тихонько рассмеялся и сказал, тоже тихо, но не особенно стесняясь:
– Эти грибы я на кладбище собрал. Они же из трупов выросли. А люди их съели.
Мысль была интересная. То, что Эйнштейну нравится собирать грибы, понятно было. И гастрономическая страсть пассии к грибам тоже понятна. Но и жарка грибов, собранных на кладбище, и кормление ими людей были перформансом. Эйнштейн сковородой и грибами выразил свое отношение к новому миру, который олицетворили Ванечка и пассия. А ведь это новый андеграунд. Хорошо не было Билла. Впрочем, Биллу пассия показалась бы забавной.
Пассия ушла в комнату, к Анне. Эйнштейн начал рассказывать забавную историю из времен Карибского кризиса, который его в то время почему-то очень интересовал, и мы с Ванечкой с удовольствием эту историю выслушали. Через некоторое время, намереваясь уйти, прошла мимо комнаты, и оттуда донесся голос пассии, обращенный к Анне:
– Вот ты что страдаешь? Помнишь сказку, где принцесса все глаза выплакала? Так вот, не надо глаза выплакивать.
Может, пассия имела в виду нечто утешительное. Анна ответила, низко и переливчато, а такой голос был у нее тогда, когда изо всех сил сдерживала гнев и хотела быть особенно приветливой:
– Представь, что тебе будет тридцать пять? Что будешь делать?
Мне показалось, что пассия дернула грудью и снова продемонстрировала фирменный номер бюста.
– Замуж выйду, – Ответ прозвучал довольно бодро.
Выйдет замуж или нет, дело десятое. Очевидна рациональная направленность. Какое мне дело, разве что плошка ревности, потому что с Ванечкой прожили некоторое время вместе. Жить-то по-прежнему не собираюсь. А ревность не стоит преувеличивать. Ревновать иногда необходимо, для самосохранения.
Вышли вместе с Анной: кто – на всенощную, кто – к поэту, где на столе уже должна бы появиться водка «Поговорим».
Анна удивительно легко находила себе дело на подворье. Например, мытье полов или собирание яблок. Или сушка книг, залитых, потому что лопнула труба отопления в библиотеке. Стоило Анне появиться на подворье – к ней уже бежала некая раба Божия и просила помочь. Здания здесь были старыми, канализация – аварийной, но все пока и чудом работало.
Жизнь других людей, очень разных – ухоженных и красивых, неухоженных и некрасивых, некрасивых и ухоженных, некрасивых и счастливых – открывалась ей, сплеталась с ее собственной, затягивала и утешала, как может утешать сон. Анна, бодрствуя, почти не просыпалась. Однако ее сомнамбулические флюиды на окружающих действовали, и порой довольно сильно.
Со временем на это подворье потянулись вслед за Анной и волосатые знакомые. Однако Мартышки, которая и привела Анну к отцу Феодору, уже не было, и ее заменить никто не мог. Теперь Анна, ничем не напоминавшая Мартышку, жила за нее. Она и сама порой чувствовала ее душу в своей, повторяла когда-то виденные жесты и интонации. Но что у Мартышки получалось легко и светло, Анне давалось с трудом и болью. Как она ни старалась, все равно напоминала покинутую возлюбленную отца Феодора.
Если бы посторонний человек увидел в мае или в августе Анну в саду, когда она наконец оставит свои ведра и тряпки, а смотрит на небо сквозь ветви – кожаное зерно лица с трепетным ростком носа – узкая в черном, вероятно, он увидел бы богиню.
Мне тоже везло на черное. Комбинезон, платье, колготки, туфли – все подобралось, будто готовлю траурный туалет. Единственный красный свитер надевала редко, хотя любила его.
К середине мая количество больничных листов выросло, а невропатолог поменялся. Новая докторша, не без сомнения, выписала мне направление на госпитализацию. Больница находилась в самом центре города, чуть в стороне от Садового кольца – три двухэтажных небольших здания, окруженные редкими кустами акации, малины и сирени. Через пару кварталов улица впадала в Садовое.
Больница оказалась подобием рая. Не потому, что не нужно готовить или что-то еще. Как раз денег на еду в больнице уходит больше, чем не в больнице. Да и положение у молодой женщины с подозрением на серьезный диагноз неловкое. Не то инвалид, не то нет. И непонятно: не то играть в болезнь, не то нет. На всякий случай ногу подволакивала, и казалось, что в меру, хотя нога и так-то слушалась плохо. Боялась, что заподозрят в чрезмерной симуляции. Именно чрезмерной. Посмотрев на пациентов в их естественной среде (то есть без докторов), увидела, что элемент симуляции присутствует всегда. Даже в довольно тяжелых заболеваниях. Человек так устроен, что с трудом переносит болезнь. И очень хочет если не избавиться от нее, то показать, что у него болит, в надежде на излечение. Нога больше всего не любила лестницы. Быстро ходить по коридору тоже не могла.
Палата, куда меня определили, была двухместная, как гостиничный номер. С видом на довольно зеленый дворик. Неновая масляная краска на стенах – теплого оттенка слоновой кости с добавлением оранжевого красителя, отчего при солнечном свете стены казались персикового цвета.
«С хорошим чувством был маляр. И с любовью красил», – подумалось невпопад.
Кровати были гуманитарные, скрипучие. Но матрасы родные – ватные и сплющенные до тонкости блина, кое-где запачканные чужой кровью, кое-где прожженные недозволенными сигаретами. Первое, что сделала, чихая, – перевернула матрас кровавым пятном в ноги. Капельницы здесь ставят почти всем, еще и не то может быть, не одно пятнышко на матрасе. Белье – как положено, картонное, хрустящее, ломкое, с заметными потертостями старых нитей. Однако на окнах волновались бледные гардинки от солнца, как и стены чуть рыжеватые, наподобие клеенки, в которую заворачивают младенцев.
Кран над широкой, вразлет, раковиной из советского фаянса был тоже старый – еще желтый. Горячая вода в данный отрезок времени отсутствовала, но к ужину появилась. Раковина была – спасение души. Ванная и клизменная находились в другом конце коридора. Летом под этой раковиной и голову помыть можно. Суровые детали не раздражали, наоборот, они приближали к жизни. Они давали возможность спрятаться за них, как за стену, стать одной из взятых на казенное, хотя и временное, содержание личностей и жить здоровой человеческой жизнью. Без крутых, как яйцо, денег, недвижимости и тщательно выстраиваемых лично-служебных отношений.
Когда в палату заглянуло солнце, вспомнился старик, слушавший радио в старом здании «Рогнеды». Возможно, его уже нет на свете. Внутри меня что-то сделало шаг, как тогда к телефону. Решила не отказывать никому в помощи, пока нахожусь здесь. Не очень хорошо представляла, как это осуществить, но внутренняя готовность уже была. И как потом выяснилось – не зря. Со следующего дня для меня началось обучение медицине в процессе болезни. Здесь научилась делать инъекции, различать симптомы заболеваний и подбирать препараты.
Соседкой оказалась пожилая, лет шестидесяти пяти, длинноногая холеная дама с египетски вытянутым черепом, что было заметно даже под отличным пепельным париком. Свои волосы у нее были неплохие и довольно густые. Но пего-седые и очень тонкие, да еще и с лысинкой. Потому и парик. Вечером, сменив мягкий спортивный костюм на двойку с пеньюаром, соседка подошла к раковине и, желая подмыться, едва не легла лобком на кран. Стыдливо вздохнула, потянувшись к парику, почувствовала мой взгляд:
– Хоть подмыться можно. В некоторых больницах и такого нет.
У нее был второй инсульт, но держалась она молодцом. По утрам долго и ярко красила губы – еще крупные и округлой формы.
После такого видения некоторое время мне потребовалось, чтобы преодолеть брезгливость к раковине. Завела специальную тряпочку, чтобы протирать кран перед использованием. Мылась до пояса и чуть ниже каждое утро и вечер. После мытья сбрасывала с шейки раковины тряпку и ногой подтирала обильные капли. Затем мыла руки и вытирала их вафельным полотенцем. Обтираться влажными салфетками, которые тогда были невесть каким новшеством, тоже можно было. Однако лосьон, которым были пропитаны салфетки, очень скоро задыхался и становился противным. То же – и с дезодорантами. Поначалу забавный: пряность, арбузная корочка – запах мгновенно превращался в густую вонь. Дезодорант стоил тридцать пять рублей, аэрозоль. Роликовые не брала за липкую жидкость внутри. Так что лучше в очередной раз повисеть над раковиной.
Первые несколько дней спросонья неслась на исследования и процедуры. Затем, в геле, спирте и крови, приступала к холодному завтраку. Это был очень важный момент: ломоть хлеба с маслом, колбаска одиноким кружочком, яйцо и тарелка овсяной каши. Наконец выходила из себя, из стесняющей скорлупы, смягчившись от еды.
Мать снова уехала в монастырь (не помню, в тот, из которого приехала, или нет). Отец и его супруга приходили пару раз навещать. Отец недоумевал и, кажется, не верил, что со мной что-то серьезное. Диагноз пока что не поставили, но было подозрение на очень неприятный, что мне и нужно было.
Палату, где лежала, курировал доктор Алексей Петрович, лет сорока, худощавый и миловидный. Говорил негромким голосом, осторожно интересовался – как, чем живешь? Шутки его были более утонченные и мягкие, чем у иссиня-брюнетистой немолодой суетливой заведующей, которая приходила по утрам вместе с ним. Но его шутки – тоже не без медицинского коварства. Под белым халатом с синей нашивочкой, не без щегольства, играло отлично натренированное тело. Ноги отлиты в безупречные, как небо семидесятых, рэнглера, еще более яркие от бесшумных молочно-замшевых мокасин. Эту ткань – рэнглер – определяла уже на глаз.
С моей соседкой доктор беседовал строго, со мной – помягче, но дал понять, что дает аванс по заболеванию. Про намерение получить инвалидность ничего не говорил, а мог бы дать по мозгам, потому что мне только двадцать семь, надо жить на полную и устроить прежде всего – свою личную. Жизнь то есть. Не говорить же ему, что жить не собираюсь. А инвалидность нужна только на время умирания.
Когда Алексей Петрович увидел коллекцию нижнего белья на батарее, хотя так сушить белье больничными правилами запрещалось, понял, что дело нешуточное. На тазовые нарушения мне везло: они были вполне приемлемыми и сравнительно редкими в тот период. Даже не очень понимала, что это такое, а название услышала много позже. Может быть, частные дожди – просто особенности строения таза. Аварии разного рода списывала на простуду и отсутствие половой жизни. Очень ошибалась.
На первом осмотре про то, что тазовые нарушения есть, не сказала. Через пару доктор сам задал вопрос, ответила спокойно, что есть. «И часто?» – «Хотелось бы реже».
Алексей Петрович, уяснив для себя пункт с тазовыми нарушениями, поспрашивал про то, как вижу, не больно ли смотреть, не устают ли глаза, нет ли двоения или расплывчатости. Было все. На следующее утро направил к окулисту. Волосы в хвост, сакраментально подведенные глаза, окулист, поморщившись, сказала, что диски зрительных нервов еще розовые, но следы воспаления есть. С этим заключением жить стало легче: не зря лежу в больнице.
Заведующей отделением, которую все называли просто Соломониха, предстояло примириться с тем, что симптоматика плюс описание снимка компьютерной томографии тянут на диагноз. Однако Соломониха была не так проста. Она подозревала невроз, а не неврологию. И применила обычную в таких случаях тактику. Объявила, что через неделю меня ждет МРТ, а дней через десять выпишут. План действий выглядел грустно. Про листок направления на ВТЭК Соломониха не сказала. Снова вспомнился Сема: а ты бюллетень. И уже приготовилась после выписки бюллетенить снова.
Вопросы гигиены, если даже учесть, что симулянт, стояли на первом плане. Палата, где лежала, располагалась на втором этаже. До туалета (обычно полузабитого) идти было – целый коридор. На первом этаже, от лестницы направо, находился туалет другого отделения. Еще более забитый. Так что жители нижних палат поднимались на второй. Но мне проще было, обливаясь стыдом, бежать вниз, на первый. В кабине был чистейший аммиачный запах. То есть настолько устоявшийся, что мог привести в чувство даже инсультника. Чаша на длинной ноге была темно-коричневой. Покрывающее ее вещество можно было счесть не остатками экскрементов, а чем-то вполне самостоятельным. Приспособилась брать перчатки и тряпку, стоявшие под щербатой раковиной, и мыть все это, так же обливаясь стыдом. Сидеть было необходимо. Газеты, чтобы обернуть бортики чаши, были не всегда.
Как-то раз после очередного подвига, поднимаясь в лосинках на голую задницу и с мокрыми трусами в карманах, почти столкнулась с молодой женщиной в красивом домашнем халате и с палочкой на лапах. «Наша», – подумалось. Женщина взглянула строго, расширенными темными глазами, словно осуждала.
– Никогда не садитесь там! Я знаю, что вы там моете. Это не ваше дело. Вы все-таки женщина, нельзя так опускаться!
Эти слова несколько встряхнули, но писать все равно хотелось часто.
Наутро одна из медсестер перед началом процедур бросила клич:
– Нужна помощь: делать внутримышечные инъекции. И крутить тампоны.
Персонала драматически не хватало. Начались летние отпуска. На два отделения остались две медсестры, одна – внутривенная, на которой висело около сотни капельниц.
Как оказалось, одна из пациенток по образованию – медсестра. Ей доверили делать внутримышечные инъекции. А мне доверили крутить тампоны. За этим занятием и застала Соломониха. Сказала медово:
– Ну вот, я же говорила, что вы поправитесь.
При этих словах, испугавшись, моя левая рука разжалась, смахнула со стола пакет с ватой и еще пакет с тампонами, и все это полетело Соломонихе под ноги. Она скрылась недовольно, видимо, увидев то, чего не хотела.
Если пациент «помогал больнице», он мог рассчитывать на хорошую основательную выписку. Мне именно такая нужна была, но помогать больнице могла только эпизодическим мытьем санузла и кручением тампонов. Это были частные и редкие случаи.
Самым симпатичным временем был послеобеденный отдых. Тогда можно было придаться творчеству или сну. Обед был довольно тяжелым испытанием, и вовсе не потому, что кормили плохо. Кормили вполне по-домашнему. Около десятка колченогеньких столиков с голубоватой поверхностью и разноцветных, но одного типа стульев (которых всегда не хватало) создавало ощущение не то пионерского лагеря, не то исправительного учреждения. Словом, того, что мне и знакомо, и не знакомо. Посуду приносили преимущественно свою, однако больничная тоже была и подходила для довольно больших порций. Столы предусмотрительно поделены согласно диетам: общий, первый, пятый, девятый. Женщины и мужчины сбивались в трогательные группки по интересам и по симпатиям. Сестер по разуму не наблюдала, но симпатичными казались все. Часто оказывалась за одним столом с двумя дамами: невысокой, ухоженной, полноватой – и высокой, изящной, худенькой. Они лежали в разных палатах, но очень сдружились. На худенькой был чуть мохнатый синий фланелевый халат с восточными узорами, на полноватой – черный с красно-золотыми русскими.
– Борщ! – пожала плечами худенькая, у которой был общий стол.
В этот день варево действительно было красно-свекольным. Худенькая начала чистить дольку чеснока.
– Переносите? – спросила меня.
– Прекрасный запах, – ответила.
– Я сердечница, и мне обязательно нужно съедать в день дольку чеснока. Лучше за обедом.
Повторила, игриво и капризно, узкими губками трубочкой:
– Борщ?
– Мясо там есть, – поддержала ее шутку.
Подошла с подносом полноватая, расставила посуду.
– Что у тебя? Щички? – с непередаваемой эмоцией изумления, зависти и отвращения спросила худенькая.
– Да, девятый стол, – улыбнувшись аппетитно-кругло, сказала полная и откинула роскошный вьющийся хвост на спину. И навернула щей.
На второе девятому столу в этот день предложили картофельное пюре с селедкой. Мы с худенькой не без аппетита съели паровые биточки с рисом.
Полдник был самым эстетически привлекательным приемом пищи. Чай, печенье и яблоки. Вечером наливали кефир. Пожилые мужчины никак не могли понять, почему кефира на ночь – детская порция.
– Сто грамм, – отвечала полная раздатчица с губами цвета фуксии.
Тема воровства и прочих действий по согреванию своей скудной жизни на госхарчах здесь звучала по-иному. Ненависть к раздатчице, уборщицам, сестре-хозяйке куда-то уходила. Может быть, она пряталась в Соломониху, которая была уж слишком суетлива и любопытна.
Иногда после обеда выходила погулять на улицу. Могла пройти и все Садовое, забыв о том, какой мне ставят предварительный диагноз.
– Пока могу. Хуже не будет.
Это была жизненная позиция. Без всяких пошлых уловок: живем один раз, нужно взять все. Брать не нужно. Вообще брать не нужно. Ничего.
Здесь я всегда осекалась. Беру. И ничего с этим пока не поделать. Проживала последние деньги, заработанные в «Рогнеде», а больничного мне не светило. Марина появлялась чаще, чем отец, денег подбрасывала – сто, двести рублей. Однажды появилась мать и с неожиданно педагогическим предисловием дала те же две сотни. От представителя. Пусть поправляется и возвращается в строй. И думает о своем неправильном поведении.
То, что ухожу из «Рогнеды», для меня было решено. Знала ли об этом представитель, не важно.
Однажды, с хачапури в пластиковой оболочке, направляясь в больницу, вдруг услышала квакающий новый голос из находящегося по курсу ларька звукозаписи. По мне пробежал несимпатичный ток, но в нем была иррациональная сладость.
– Нас с тобой твой друг не увидит вместе, я свою превышу скорость.
Рядом с ларьком звукозаписи оказался ларек печати, в ларьке – какой-то глянцевый журнал с черной обложкой. На обложке – неоново-зеленая водолазка в обтяжку и невероятно светлые огромные глаза.
– Лагутенко. «Мумий Тролль».
Это была музыка Никиты. Только Никита слушал «Полную луну апреля» и «Утекай», а особенно – «Мама, делай меня точно». Это были приветы из того мира, где уже никогда и ничего измениться не может. Хотя – как знать. Теперь этот тролль возник в новом облике и с новыми песнями. Мне не понравилось лицо, не понравились голос и сама песня. Однако это была большая музыка. И ее появление скрепило мне сердце надеждой.
Выписали ближе к лету. Магнитный резонанс делали в новом медцентре на юге, наскоро. Туда везли примерно час на ленивой больничной «Скорой», оттуда – тоже. Меня стошнило уже у самой больницы. Дотерпела, все довезла до местного сортира. В описании значилось: изменения в пределах возрастной нормы. Однако Соломониха сделала выписку, тщательно указав все, что Алексей Петрович отметил в истории. Можно было согласиться с диагнозом, а можно – и нет, но в любом случае показано лечение. Это мне и нужно.
По выходе из стационара отметилась у невропатолога. И нужно было возвращаться в «Рогнеду». В первый же день написала заявление об уходе, после чего ходила некоторое время потрепанная вызванным этим заявлением шквалом. На следующий день после одного довольно долгого и тяжелого звонка иностранного клиента рука снова упала. Успела добежать до туалета, но тут началась мигрень. Вспомнив, что заявление написано, пошла в бухгалтерию, сказала, что приступ, и уехала в Теплый Стан.
Когда начался шквал звонков из «Рогнеды», приехала и, теряя ручку, написала заявление на отпуск, так как Яша подписывать заявление об уходе не желал. А вот заявление на отпуск принял и завизировал, понимающе кивнув. Отпускные мне полагались мизерные. Таким образом вопрос об уходе был отодвинут на некоторое время, но не решен. Для «Рогнеды». Но не для меня. Думаю, что Яша тоже понимал, что все равно уйду. Однако представитель была против того, чтобы уходила. Не знаю почему. Видимо, после сделки она была уверена, что много значит в моей судьбе и имеет влияние на дела в «Рогнеде».
Отпускных было ровно столько, чтобы уехать к морю, покончить самоубийством и успокоиться. Обдумывая, как все это лучше обставить, повадилась ходить по Арбату. Однажды услышала знакомые звуки. Пели «Все идет по плану» возле Смоленской. Нелепый молодой чувак с напарником, в две гитары. Напарник был гопнического вида, но оба, как было заметно, из армии фанатов ГО. Гитары шли упруго, ясно и слаженно, а вот голоса тонули. В моей голове мгновенно еще одна вещь встала на положенное место.
«Гражданскую оборону» не любила со времен Ванечки, а он Летова обожал. Однако безусловно реагировала на «Все идет по плану» и «Русское поле экспериментов». Все остальное виделось мне осыпающейся с зерен шелухой. Накануне расставания с Ванечкой полностью прослушала и приняла весь альбом «Русское поле экспериментов». А после расставания, в недолгую эпоху доверительных бесед с Семой, записала на студии «Прыг-скок».
Идет смерть по улице, несет блины на блюдце.
Альбом был записан и прослушан. Мажористая студия звукозаписи, где за «Прыг-скок» нужно было платить деньги, вызывала подозрение. К Егору, который так и остался блондинистым нервом накануне отключения электричества во время концерта, подозрение не относилось. «Прыг-скок» начал во мне жить, исподволь. Теперь пришло время ему выйти наружу.
Две гитары, пара фанатов и «Все идет по плану» мгновенно закрыли все полученные в «Рогнеде» нервические дыры. Настало время определяться.
Двадцать семь лет, ни разу не была замужем и не собираюсь, не живу половой жизнью. Это не поражение, это победа. Над узами кровного родства, потому что уже не дочь и никогда – жена и мать. Дочерние отношения теперь, с момента осознания этой победы, – не более чем условность. В субординации, конечно, есть наслаждение. В оппозиции: член семьи – личность, личность еще не свободна от оболочки.
Тогда поняла, что не могла бы назвать себя свободным человеком – свободный человек требует того-то и того-то. Мне не нужна свобода личности; считаю, что человек изначально несвободен. Мне не нужно соблюдать мои права; права человека – это политический термин, и ко мне, стоящей на Арбате без денег, это не относится. Мне не нужно бороться за жизнь, потому что жизнь – нечто аллертное и переменчивое, что в самом своем начале борьбы не подразумевает. Мне не нужно ни вставать в строй, ни выходить из строя, потому что у меня нет политических убеждений. Политикой была Иля – существо в платье за тридцать пять рублей из пластиковых нитей с белыми каплями по черному фону, капли изображали цветы. Мне не нужно искать того, кого буду любить, и того, кто меня полюбит. Мне даже не нужен мужчина. Или женщина, что, в общем, тоже – секс. Секс – универсальный инструмент. Он многофункциональный, приятный и действенный. Но для секса ради секса нужно очень много лекарств, времени и денег. Либо установка на смерть, которую в процессе очень сложно удержать. Поиск новой встречи ради секса сильнее установки на смерть. Личные отношения крепче общественных и гораздо более политизированы. Личные отношения подразумевают развитие в семейные либо разрыв. Не мутировавшие в семью отношения неизбежно заканчиваются. Изначально конечные отношения меня не устраивают, скорее откажусь от социального статуса, которого, впрочем, добиваюсь. Инвалид! Существо с ограниченными возможностями. Но не более чем существа без инвалидности.
При таком взгляде человеческая любовь и дети не более чем инструменты манипуляции соцобъектом – отдельным человеком, по рукам и ногам связанным соцпаутиной. И любовь и дети – это шантаж, вынуждающий принять двойной счет жизни. Мы с тобой поженимся, будем слушать на кухне «Гражданскую оборону» и нянчить нашего малыша. А потом ты или я устроимся на хорошую работу, получим жилье, сделаем ремонт. И снова послушаем на кухне в день нашего юбилея «Гражданскую оборону». Когда представила эту картинку, которой многие мои торчевые знакомые соответствовали, проглотила слюну, чтобы не сплюнуть, и поехала домой. Однако у самого метро развернулась и села на троллейбус: к Анне.
Анна дома была одна. Дети пошли на спектакль, который давали православные артисты подворского театра, Эйнштейн уехал к клиенту: чинить компьютер и загружать новый софт.
Начала разговор с вопроса об исповеди.
– Отец Феодор служит по вторникам. Исповедовать начинает в восемь утра. А еще после литургии иногда принимает, беседует.
Анна, в чем-то легко-сером, босая, поправляя непокорно-короткую косу, смотрела в окно, излучавшее начало лета. Она все же была ангелом. Мне было досадно на себя – не очень умела сразу прощать ее резкости. Именно сразу прощать. А сразу прощать очень хотелось. Мне даже нравилось, что не испытываю преклонения перед нею, а она вызывала почти у всех, кто знал ее, именно преклонение. Это была икона. Согревавшая мое сердце живая икона. Мне уже не нужно было падать перед нею ниц.
Ощущение перед поездкой на подворье к возлюбленному Анной отцу Феодору было приятным. Наверно, так бывает, если бо́льшую часть денег поставить на зеро, но никогда не играла в рулетку. Да и само сравнение беседы со священником и рулетки невозможно в принципе. Но было именно так.
Если бы у меня на лбу написано было – что дальше перечислю. Что мать у меня верующая, хотя и несколько по-деревенски. Что именно она сформировала меня христиански ориентированной, и это уже не исправить, а попытки исправить в высшей степени унизительны, так как перебежчиков нигде не любят. Что не причащалась лет так двадцать. Что на мне блуд, воровство, празднословие и передавшаяся от мамы прелесть, а также чтение гностических книг, работ Гурджиева и Кроули, интерес к формам и телам и помешательство на почве одежды. Меня не то что отец Феодор не принял бы – меня бы на территорию подворья не пустили. Но ввиду того, что «все идет по плану», даже сомнений не возникло в осмысленности поездки. Даже не думала о результате. Шла, как идут против сильнейшего тока, и смысл был именно в этом. Если бы стала рыбой, сказала бы: иду на нерест. Нерест был назначен на ближайший вторник. То есть оставалось ждать всего пару дней.
В согласии со святоотеческими законами о связи доброго намерения с искушениями, в воскресенье приехала мать, остановилась у сердобольной Марины и сообщила мне огромную порцию религиозного невроза. Была бы проще, успокоилась бы на том, что Бог одно, а церковь – другое. Мол, у меня в душе вера. Была бы проще вдвойне, успокоилась бы на мысли, что отец Феодор священнической властью усмирит бурный нрав мамы, стоит только попросить молитв. Но была очень сложной и святоотеческую мысль о связи доброго намерения и искушения восприняла прямо.
В понедельник проснулась поздно – есть не могла, так как был тремор едва не во всем теле. Старик Голицын покосился, видимо бледная была, пожал плечами и ничего не спросил. Поэт закатил пропагандистскую антирелигиозную тираду, что тремор усилило, вызвало искренние в виде резких фраз и убегания – тусоваться – на Арбат. Но какой Арбат летом 1997 года? Десять лет назад это было место моего рождения и любви. Пусть метафорически, творчески – но было. С осени 1994-го мне нечего было там делать. Ходила по Арбату как по кладбищу, и в этот день, смотря на уходящие грозовые облака, в очередной раз пела безмолвную похоронную песнь. Вернулась довольно рано. Азарт встречи с отцом Феодором разгорался. И потому, приняв душ и что-то наконец съев, уснула в полночь.
Мне приснился сон, единственный пока во всю жизнь, как будто пережила нечто уже произошедшее раньше заново. Но уже не так волнуясь. Это была попытка самоубийства в самом начале знакомства с Ванечкой. Очень глупая и неудачная попытка.
Например, мезопам. Это транквилизатор. Средство довольно сильное. Не знала, что транквилизатор не смертелен. Нужны барбитураты, и убойная доза барбитуратов, чтобы покончить с собой. Тогдашняя пассия Ванечки употребила именно барбитураты, но их не хватило, и ее откачали. Со мной все было иначе. Двадцать два года, а вокруг уже не было никого. И это утешало. Была точкой, где асоциальность и социальность меняются местами. Потому и можно – покончить с собой. Есть несколько художественных работ, они не представлены, да и не будут, но это и не нужно, так как сама ими довольна. Мне говорили восторженные слова любви, в ответ на них тоже говорила слова любви. Значит, любовь была. У многих не было и этого. Мужчин было сравнительно много. Ровно столько, чтобы знать, что нравится в сексе, а что нет. Денег не было, но в такое шебутное время они и не нужны. А вот вещи были, и очень хорошие. Белые туфли из кожи, например. Платье из черно-серебряной тафты, рюмочкой, шестьдесят второго года издания.
Значит, смысл в самоубийстве есть. Пошатываясь после двух бессонных ночей выяснения отношений, вышла из электрички, дошла до универсама. Универсам был уже новый, перестроечный – со стеллажами и корзинами. Здание хранило величественность официального мрамора брежневской эпохи. Кое-где мрамор был настоящим. Купила почему-то кефир. Чтобы запить лекарство.
Мезопам приметила давно. Расспрашивала о нем у торчевых знакомых, но те конкретного ответа не дали. Считала, что это очень по-городски, очень стильно – покончить с собой с помощью лекарств. Вешаться или выходить в окно – провокация, а не самоубийство. В этих полетах и веревках чувствуется много работы на публику. Питье уксусной эссенции, обычный способ русских женщин советской эпохи разрубить узел своего горя, тоже не привлекало. Смерть наступит не сразу и в самых неприятных мучениях. Эссенции нужно много, чтобы прыгнуть через огромный глоток боли. Таблетки, да еще с легким снотворным эффектом, размажут по поверхности. Начнешь испражняться – не заметишь. Таблетки и выбрала.
Но почему мезопам? Потому что не отличала барбитураты от транквилизаторов, а торчевые друзья были уверены, что отличаю. Шоколадного стекла, пятьдесят таблеток, баночка мезопама стояла на аптечном лотке при входе в супермаркет. Денег оставалось рублей двести, взять новые деньги неоткуда было, если что. Вот этого «если что» быть не должно. Нужно действовать наверняка. То есть купить сразу две баночки. Есть вероятность, что мезопам, как все сильнодействующие препараты, продается по рецепту. Подошла и довольно осторожно спросила транквилизатор со снотворным эффектом. Выбор был небольшой, и конечно – мезопам.
– Но рецепта у меня нет, – посетовала.
– Без рецепта отпускаем, – сказала строго продавщица. – Вам какой курс – интенсивный?
– Да, – ответила почти счастливо. Купить лекарство без рецепта, оказывается, так приятно.
Две баночки упали в сумку. В супермаркете чуть помедлила напротив стеллажей с любимой пищей – сыр, например. Но купила только кефир. Зачем теперь пища. О квартире думала много, но дед еще в отъезде, а к тому времени, когда меня найдут, он еще не вернется. Ключ есть у Ванечки, ему и карты в руки. Эти мысли были уже обработаны и приготовлены. Родственники в отношении жилья слишком беспокойны. Отчасти это и подтолкнуло к решению покончить с собой. Кинуться – кажется, так говорит Ванечка. О ссоре с Ванечкой не думала совсем. Простила, поняла, приняла – и больше не хочу дерьма. А было дерьмо, дерьмо, дерьмище.
Обшитая вагонкой дверь рифмовалась с поскрипывающим дощатым полом, отчего уютная городская квартирка звучала по-дачному. И эти светлые обои в мелкий прованский цветок в комнате смотрятся так не по-городски. Новые обои. Сама клеила, громоздя стул на стул, рискуя сломать шею, деду подарок готовила. В комнате на единственном окне, над балконом, висел полупрозрачный жесткий тюль. Когда-то здесь были рыжие шторы в виноградных листьях, но их сняла – слишком тяжелые. На кухонном окне от ветра в форточку волновались занавески почти деревенские, с маками и ромашками. Все это теперь вызывало стыд. Бросить шторы и занавески, которые стирала вручную мылом, купленным на деньги после продажи холодильника, – настоящее предательство. На одной из кухонных штор спала с Ванечкой, чтобы было красиво. Шторы – из льна и хлопка. Старые. Теперь – только копии такого материала и рисунка. Перед жильем было стыдно, больше ни перед чем. Перед дедом, но немного. Он поймет. Он войну видел.
Разделась, приняла ненавязчивый душ, потому что хотелось быть чистой. Затем подумала, напустила ванну теплой, почти горячей воды и помыла голову. В комнате ждал небольшой, как сливочное полено, коричневый фен «Ракета», купленный за двадцать пять рублей. Этот фен очень быстро раскалялся, так что волосы можно было и сжечь. Пользоваться им следовало осторожно. Сушка волос занимала сильно, потому что мокрые волосы не любила, а их много, волос.
В халате, похожем на больничный, походила немного по квартире и вдруг решила затеять стирку. Умру за стиркой. Это хорошо и соответствует характерцу. Именно характерцу, а не характеру. Характера ведь нет. Что стирать, нашлось мгновенно. Пока препарат будет действовать, все прополоскаю и выжму. Развесить – не знаю, успею ли. Наверно, не успею, нужно будет разложить на решетках.
Не без трепета подошла к столу, на котором лежала папка с так называемыми рукописями. Два самиздатовских сборника стихотворений. Третий так и не вышел, хотя был составлен. Но знакомые, и Ванечка в том числе, этот сборник не поддерживали. Чужое мнение не волновало, мнение близких тоже, но разочарование в цеховых отношениях перенесла с трудом, если не сказать – не перенесла совсем. Собрала все рукописи, пронумеровала страницы, на дно папки уложила два самиздатовских сборника со своими иллюстрациями. Затем принялась за графические листы. Им повезло намного меньше, чем текстам. И конечно, больше привязана к ним, чем к текстам. Теперь это не важно. Пронумеровала и подписала работы, расставила их как можно более аккуратно в углу. Хотелось есть, но мысль о том, во что скоро превратится содержимое желудка, аппетит нейтрализовала.
Снова пошла в ванную, включила воду, сделала первое полоскание, вручную, а поясница неприятно ныла. Вернулась в комнату, высушила волосы. И только тогда вошла в кухню – выпить таблетки и запить их кефиром. Опустошила оба пузырька мезопама, в два приема, запила кефиром. Почему именно кефиром, подумалось в очередной раз, но в кефире не было никакого скрытого смысла. Хотелось кисловатого, мягкого питья.
В комнате снова села за стол и написала трогательную записку, что было на душе. Всех люблю, все прощаю. Поставила пакет кефира у ножки стола, но на этом моменте не сосредоточилась. Затем легла на сочиненное когда-то ложе, то есть – на пол. Дед спал только на походной кровати – крепкое армейское складное сооружение, которое брал с собою. Когда деда не было дома, комната казалась почти пустой без этой кровати. Тело начало расслабляться. И тут словно пружина какая подбросила: нужно выключить воду. Когда выключила воду, поняла, что препарат уже начал действие: пошатывало и клонило в сон. Возникла странная и очень быстрая мысль: а что, если белье прокиснет? Нужно вынуть заглушку из слива. Однако сделать это оказалось уже очень трудно. Препарат включился мощнее, чем ожидала.
Что не умру, поняла через пятнадцать минут после приема таблеток. Мир вращался как волчок, огромный цветной волчок, ритмично и так красиво, что выступили слезы. Все это не было галлюцинацией. Тело, даже находясь в покое, словно бы двигалось в разные стороны и сразу. Лежала, но казалось, что танцую всеми руками и ногами и что их много. Попыталась подняться, но не удалось: упала. После энной по счету попытки встала на карачки и поползла в кухню.
– Теперь так и буду ходить.
По дороге в кухню выяснилось, что нужно заглянуть в сортир. Это была сверхсложная задача. Швыряло с боку на бок даже на карачках. Однако доползла до унитаза, высказала ему все, что думаю, и на удивление уверенно встала, держась за него. На груди остались малоприятные капли, их нужно было сейчас же смыть. Вода есть и в кухне. Уже прямо, а не на карачках пошла на кухню. Там снова стошнило. После захотелось пить, почти до потери сознания. Пила воду из-под крана, порой торопливо набирая в ладони. Вода выходила наружу со рвотным позывом, потому что пищи внутри уже не было, но снова открывала кран и пила, висела животом на раковине и боялась от нее отойти.
Раздался резкий тревожный звонок в дверь. Собралась нечеловечески, подошла почти ровно, открыла и увидела соседку. Сердобольную полную даму, которая, как потом выяснилось, пасла дедову квартиру. Дама спросила, как чувствую себя.
– Хорошо. Но вот что-то температура поднялась.
Соседку не обмануть было. Она видела, что дело плохо, и думала, что помогает. Возможно, так и было, но тогда не оказалась бы на десять дней в районном ПНД. А ведь нужно было – в неврологию.
– Я «Скорую» вызову, – предложила соседка.
– Пожалуйста, не нужно. Полежу немного, а завтра в поликлинику пойду. Пожалуйста, не вызывайте «Скорую».
Теперь горько жалела о том, что просила соседку о мелких услугах. Позвонить, например, по межгороду на рубль. Теперь пришлось всю сумму внимания соседки отдавать самым неожиданным образом.
Вернулась в комнату и легла. Казалось, что дверь закрыта на замок. И в голову не могло прийти, что для кого-то замок может оказаться хлипким. Мать, враждующая со своей матерью, уверяла меня, что «бабка» специально испортила замок, чтобы попадать в квартиру деда, когда его нет.
Звонок в дверь, уверенный и одинокий, явно «Скорая», раздался минут через пятнадцать. Головокружение было сильнейшее, тошнота накатывала приступами, но и отступала. Тело обмякло, оно было почти бесчувственным. Врач, немолодая, очень эффектная женщина, снисходительно вздохнула и приказала:
– Идем на кухню. Марганцовку пить.
Когда поняла, что не умру, и добралась до кухни, растворила марганцовку и даже выпила две большие кружки. А нужно выпить три литра, как сказала доктор. Было очень жалко, что слюна и рвота порой идут на пол. Не любила грязи, и наоборот – убиралась с необыкновенной теплотой, видя во влажной уборке почти вселенский смысл. А теперь – из меня лилось и образовывались лужи.
Врач усадила на диван, принесла таз, сделала новый раствор и заставила выпить всю банку. Потом посмотрела в глаза.
– Ну, собирайся.
О вещах тогда не думала совсем, что странно. Врач, в обнимку, довела до машины, уложила на каталку. Машина тронулась, под шум колес задремала. Пришло зыбкое чувство беспечного уюта. Вот теперь хоть некоторое время не нужно ни о чем думать. Не думать. Просто жить.
ПНД и районное отделение неврологии тогда находились в одном здании. В палате, куда поместили, лежали две пожилые женщины, проходившие ежесезонный курс сосудистой терапии. Мне капельницу не поставили, но сделали укол, после которого заснула и спала долго. Спать было хорошо. Однако утром подняли в семь, в восемь начался обход. Врач «Скорой» в истории написала, что съела сто таблеток мезопама и нужен не только невролог, но и психолог. Прописали пирацетам внутривенно, какие-то таблетки и, кажется, – всё.
Обедали все вместе: и психи, и инсультники. Мне едва не стало плохо, когда увидела винегрет с селедкой. Но яйцо съела. Потому что есть хотелось. Вечером вместе со всеми смотрела новый многосерийный фильм. А потом все пошли на вечерние уколы – и психи, и инсультники. Из процедурной порой раздавались страшные вопли. Галоперидол? Сульфазин? Знала эти слова и боялась, что мне тоже назначат.
Психи оказались совсем не так интересны и разнообразны, как в кино или в книгах. Обращали на себя внимание только двое. Любаша, огромная женщина лет сорока, даун, с младенческим выражением лица, послушливая и одновременно крайне безалаберная. И Алиса, красотка лет пятидесяти, проститутка, видимо – наркоманка. Удивлялась тому, что Алиса все время говорит. И находит, о чем говорить.
Медсестры Любашу любили. Потому что она смирно и без всякой брезгливости мыла сортир и ванну. Там почти всегда было чисто. Любашу за то угощали булочками и конфетами. Но каждый раз не было гарантии, что Любаше подарок понравится. Могла и отшвырнуть с диким хохотом. На второй день втянулась в больничный режим, успокоилась и заняла мысли стихами и воспоминаниями. Творила: мысли сосредоточились вокруг одежды покроя кимоно, которая тогда вдруг показалась едва ли не идеалом одежды. Разлет рук, украшенный цветами, и хрупкое тельце рисовала везде, даже на туалетной бумаге, карандашом. Карандаш дали после того, как сказала, что художник. Ручек и карандашей пациентам не полагалось.
Вечером Любаша с воплем: «Света хлебушек ест!» бегала и искала сестер. Оказалось, что лежавшая в соседней палате Света прятала кусочки хлеба за обедом и ужином, а ночью засовывала их во влагалище. Когда засовывала, становилось больно, и Света плакала.
День шел за днем. Часы трудотерапии сменялись обедом, на котором почти ничего не ела, обед сменялся ужином с неизменным вкусным яблоком, затем следовала ночь, без задних ног, и утро с процедурами и завтраком – одинокая колбаска, хлеб, кружок масла и яйцо.
Врачи ждали подробного рассказа, откровения, но упорно молчала. Ограничилась тем, что сказала: мол, была много должна. Долг этот давно выплатила, но история была просто необходима. Не объяснять же, что пережила свою жизнь. Когда врач решил, что отравление снято, получившие сильный удар мозговые центры подлечены, выписал.
В день выписки сидела у стола, который назывался «сестринский пост», и ждала, когда выдадут вещи. Вещи принесли вместе с выпиской. На лице сестры была небольшая, но очень теплая надежда.
А ведь она правда хочет, чтобы у меня все было хорошо в жизни. Почему никогда не видела такого выражения у Ванечки, который говорил, что любит меня, и, возможно, любил?
По радио зазвучал голос Шевчука. «Весна». Эту песню передавали охотнее других. Сестра с теплой улыбкой принесла мои вещи. Черное пальто, в котором привезли, было помято. Идти в нем по улице значило подписать себе приговор. В кармане пальто лежали сто двадцать пять рублей. Когда-то расписалась за то, что сдаю на хранение эти деньги, и вот теперь расписалась в том, что их получила. Очень хотелось есть. Переоделась в свое: джинсы, майка, свитер, отдала голубой фланелевый халат, который очень понравился. Решила купить себе такой же.
С возвращением. Будет намного хуже, чем было, но это неважно. Сейчас важно поесть. И то, что все знакомые, от которых так зависело сердце, теперь за бортом. Даже если на время останутся рядом. А Ванечка наверняка найдет новую бабу, если уже не нашел. О нем, конечно, думала, но теперь вскользь, и это радовало. Когда увидит, наверно, опять впаду в зависимость. Но уже не фатально.
В универсаме подошла к мясному прилавку и увидела пять сортов котлет. Столичные, любительские, диетические, особые, городские. Городские были самые свежие и самые дешевые.
– Пять штучек, пожалуйста.
Дома ждали новости. Приготовление котлет было отстранено. Белье висело на балконе, уже сухое. Кто-то прополоскал и развесил. И вообще квартира носила следы пребывания. Наверняка это Ванечка, только у него ключи. Но теперь не важно, Ванечка или нет. Даже если дед приехал, он вряд ли волновался. Сейчас важно поесть.
Когда вошел Ванечка и с ним пара общих знакомых, мне хотелось смеяться. Громко, нагло и грубо. Но было уже не до того: выкладывала котлеты в тарелку. Надо было жить, ох как надо жить. Одной. Без руля и ветрил.
Спустя неделю молодая полная психолог с пышным хвостом ужасно серьезно объясняла, что никакой денежный долг не стоит человеческой жизни. То есть меня считают человеком. Над этим стоит подумать.