Религиозности во мне нет. В принципе. Не сама так считаю, а передаю некоторое авторитетное мнение. Священника, и еще солидных мирян. Мнение было высказано не партийно, как, скажем, на пионерском собрании (в комсомоле не была). Не следующим, например, образом: такая-то, работай над собой, а мы поможем. Мы за тебя болеем, ты наш член. Здесь понятна расстановка сил. Есть партийность и ее пресс. А есть товарищество, которое с партийностью не враждует, но существует по другим законам. По законам товарищества тебя и сочинение написать попросят, и на свидание позовут, и туфли получше дадут, чтобы старше выглядеть, и на конечной остановке про великую любовь расскажут. Ну и в губы поцелуют, обозвав перед этим толстой. При всех поцелуют, а это уже – выражение чувств. Так что партийность в повседневной жизни не особенно участвует.
Но когда мнение выражается заглазно, дело другое. А уж тем более – в семье.
Итак, моя мать считала меня бесноватой. Но в лицо об этом не говорила. Поводов для беснования у меня было много, но с духовной точки зрения – ни одного. Поэтому спрос огромный: повода нет, а беснуешься. Поведение тоже было бесноватое, хотя преимущественно тихое. Но бывают же тихие бесноватые. Рисует. Бормочет. В церковь ходит. Глаза сумасшедшие, выражение лица отчаянное. Что еще нужно для вывода. Мать меня тихой бесноватой не считала. С ее точки зрения – на нее орала и пыталась ударить.
Она в слезах рассказывала священникам на исповеди о моем дурном поведении, а мне ничего не оставалось, кроме как выслушивать поучения от тех же священников, что жаловаться на мать нельзя. Когда и как это началось, не помню, но мне пришлось с этим ее мнением жить очень долго. В ее словах «пошла не по той дорожке», «стала произносить загробные речи» и в скрученных сурово губах выражалось мнение партии – обычных прихожан, сплоченных идеей благополучия, получаемого церковными путями, вместе представлявших довольно большую силу. Так что религиозности во мне нет никакой. С точки зрения приходского благополучия.
Сочувствующие мне священники и знакомые, в первую голову – Анна, призывали обращаться с мамой ласково и не прекословить, тогда и будет мир. Мать требовала конкретных действий, на которые согласиться не могла. Мне довольно было моего безумия. Так что освящать соль, отмывать от ядовитого химического состава стол и стулья, а также посуду отказалась. А все это, с точки зрения матери, было обязательно. Кстати, она считала, что ядовитый состав на некоторые вещи нанесен моей рукой. «Мне известно, чьи руки это сделали», «За мной давно охотятся. Я из рода Божией Матери».
Отец Феодор просто боялся разговоров на эту тему, делал усталые глаза и убегал. Не хватало еще ему бесноватых прихожан. А они тут как тут, едва не говорят открытым текстом: мы твое искушение, потерпи нас.
Однажды мать увидела мой рисунок на фанере пастелью. Под рукой тогда не было ни ватмана, ни чего-то похожего. Христос на красном фоне. Мать взяла работу и, меня не спросив, отнесла в храм. Показала священнику. Сказала:
– Дочь иконы пишет.
Про иконы и мысли не было. Мне важно было руками пройти все эти линии. Честно сказать, сосредоточенность была на одежде – на синем хитоне и палевом гиматии. Важен был именно образ – величественность, глубина. Ну и всякое вспоминалось, пока рисовала.
– Неканонично, – сказал священник. Другого он, конечно, сказать не мог, после того как мама заявила что иконы пишу.
Это «неканонично» мне и передала мать с умеренно негативными эмоциями.
– А я думала, ты иконы писать будешь. Нужно же хоть что-то для храма делать. Чтобы спасаться.
– С тобой скорее погибнешь, чем спасешься, – ответила ей и почувствовала, как глаза мои инфернально заблестели.
– Отчитываться! Отчитки нужны! – возопила мать и убежала в кухню.
Таков был один из первых опытов совместной жизни в семье и с Богом.
В тот день мать, покушав, ушла оформлять какие-то документы представителя. Осталась бездельничать и думать о Боге. И читать «Лествицу».
Голод на исповедь подтачивал даже физические силы. Ощущала собственную внутреннюю слепоту очень остро, а полагаться на свои интуиции опасалась, и, видимо, это оградило от многих возможных неприятностей. Как бы пряталась в окопе, а не лезла на рожон. На рожон – это в том случае, когда доверяешь собственной интуиции.
Кроме Анны, рассказать про голод на исповедь было некому. Высохший деревянной скульптуркой подбородок Анны взлетел великолепным движением. Губы у нее божественные – уста. Тонкие, подвижные, легкие. Но вот на зубы лучше не смотреть – почти все съела. И это в тридцать лет. Острые коричневые зубы старухи или вообще мертвеца. Но меня вид зубов Анны, когда она улыбалась, не раздражал. Наоборот, она становилась значительной. Съеденные зубы – деталь, благодаря которой создавался образ подлинности. Все же Анна для меня была иконой. Образом веры. Эйнштейн, думаю, меня понимал.
– И ты думаешь, можно вот так, на халяву, на инвалидность, оставшуюся жизнь прожить? Надо работать. Спасаться надо. Монашествующие – они ведь чем выше? Мы в канавке копаемся, в грязи всегда. А они на грядке. Они свою грядку возделают и нас духовно кормят. А тебе, наверно, Господь указал, что нужно в монастырь. Бывает, что человек до смерти болел и, став монахом, вдруг поправился. И потом стал святым.
Анна еще выше подняла пшеничное лицо и, видимо, представила отца Феодора. Сама Анна, конечно, нигде не работала, если только когда-то на практике Строгановского училища.
По дому Анна довольно много хлопотала, но хлопоты эти были скорее театрального плана. Готовили и убирались те, кто приезжал и ночевал: ее подруги, частью – послушницы, иногда – друзья Эйнштейна, которые к Анне относились, что бы там ни было, с трепетом. Анна их всех организовывала. Не всегда, но организовывала. Не важно, что организовывала. Важно, что Анна.
Наконец она сказала мне то, в чем глубоко убеждена. Полюбовалась ею и поняла, что ненавижу искренность и честность. Как явления.
Внутри меня встрепенулся Сема и рассмеялся:
«Ну, так ты «Велвит Андеграунд» начнешь слушать».
Да я бы и сейчас! «Ле фам фаталь», например. Песня про Анну. Но не на чем слушать. Впрочем, меня ждет огромное поприще. Зло ведь в чем – во вражде и разделении, что как раз с идеей тотального спасения и согласно. Спасение в этом случае понятно какое – тоталитарное, власть тьмы, на самом-то деле и никакое не спасение. А спасение на то и спасение, чтобы изымать из бездн, сохранять жизнь. Так что все просто: пока со всеми своими тараканами жива, хожу в храм, вижу то, что вижу, люблю живых и мертвых, Анну и Никиту, и молюсь о них – спасение осуществляется. И прекратиться оно не может даже с моей кончиной.
«Женщина с тараканами», – процитировал одну забавную композицию Сема у меня внутри. Не просто с тараканами, а с мадагаскарскими. Во мне тараканьи бега можно устраивать. И вообще, старшим отвечать нельзя, это неблагочестиво.
Возражать Анне не стала. Решила в ближайший день пойти мыть полы в храм. Больше некуда, только в храм. Сначала направилась в любимый, в переулке Арбата, но гипноз Анны был так силен, что прежде, чем поняла, что произошло, оказалась на подворье.
Тогда только начали производство искусственного мрамора из алебастра. Отец Феодор одним из первых понял, что у этого производства – огромное будущее. И скоренько оформил этим «мрамором» иконостас, а также часть кивотов в большом храме. Там и оказалась. Как раз в тот момент, когда длинная, как первый летний луч, Татьяна объясняла энергичной, спортивно-платкастой молодой даме:
– Очень вас прошу, протирайте пыль на кивотах только вот этой, сухой, тряпочкой. Лучше подойдите ко мне и новую попросите, если вам показалось, что эта загрязнилась. Нельзя эти кивоты водой мыть, это хрупкий материал.
Дама согласно кивнула и, зад вверх, упала перед иконой на колени.
– Она чемпионка мира по бобслею среди женщин, – тихонько сказала Татьяна на мой немой вопрос. Видимо, у меня было такое лицо, что Татьяне только и оставалось – заговорить со мной. – Ей аварию устроили на одном чемпионате. Разбилась, была в коме несколько суток. Собрали по частям, голову – в том числе. Когда в себя пришла, сразу позвала адвоката и священника. Дело в международный суд приняли, и она даже выиграла. Купила себе жилье в Москве, затем еще одну квартиру. Там теперь батюшкины чада из других городов останавливаются, но она остается хозяйкой. Ничего без благословения батюшки не делает, а сейчас ей нужно снова лечение. Решила вот так молиться: ходить на литургии сорок дней и работать в храме.
«Все это понятно, – сказал во мне Сема, – но зачем такой мрамор, который воды боится?»
«Примета времени и духовности», – ответила ему и тут же испугалась. Сама себя. Нет, не с демоном болтаю. А с рабом Божиим, которому Господь дал на время власть над моей душой, чтобы в церковь ходила. Так что прав Сема, нужна только сухая ветошь.
Дама тем временем встала с колен и принялась осторожно, однако уверенными и красивыми движениями кивот протирать. Обернулась: лицо было восхитительно красиво. Холодное, яркое, вдохновенное – ястреб между бровей. Ноги, что сразу привлекло мое внимание, скрыты были ровной по всей длине трикотажной черной юбкой. Под юбкой, судя по всему, было нечто вроде лосин. Обувь рыночная, как и юбка, но каблуки – сантиметра три. Очевидно, проблемы со стопами. Неудивительно, если вспомнить, что она пережила. Эта черная, ровная по всей длине юбка меня изумила. Вот так и надо, подумалось, ортодокс-стайл!
Татьяна подвела меня к окутанному паром ведру, показала на него и на орудие рядом: новенькая сосновая швабра и старое толстое полотенце.
– У меня есть общее благословение. Так что можете начинать, за священниками бегать не нужно. Да и обед сейчас у них.
Пол в храме, если есть желание, лучше мыть без перчаток. Это жертва и почти эротическое наслаждение. Кожа на руках потом очень быстро восстанавливается, проверено последующим опытом. Однако если мыть полы в храме – работа, то без перчаток не обойтись. Обозрев восковые пятна, снова подошла к Татьяне и спросила про уксус. Потому что уксус немного растворяет воск, и его пятна как бы сами отскакивают от поверхности, на которую налипли. Татьяна безмолвно провела в подсобку и достала столовую бутыль, девятипроцентный. Отлично, эссенция не нужна. Но вот откуда в этой подсобке уксус? Наличие такой простой вещи, как уксус, порадовало: значит, есть люди, понимающие толк в веществах. Татьяна сказала вдруг:
– Бог дал. Ее для трапезной купили.
Что воск уйдет от уксуса – это наверняка.
Отец Феодор появился в храме сразу после обеда. Ему нужно было что-то в алтаре. Или кому-то назначил встречу. Как потом оказалось – чемпионке по бобслею. Но как только он появился, все, кто мыл, чистил, выскребал, расставлял, бросились к нему.
У меня так быстро не получилось. Рукоять швабры была выше меня и довольно тяжелой. Видимо, швабру делал мужик для мужика. Эта рукоять стукнула меня по темени, платок съехал на глаза, волосы упали.
В этот момент отец Феодор остановился рядом: мол, что тут случилось.
– Ма-ма работу нашла, – с запинкой сказала, спрятав рукоять под мышку и чинно сложив ладошки, – благословите!
Отец Феодор хотел отпрянуть, но, видимо, вспомнил: нужно сделать благочестивую мину. Крутанул своими голубыми глазами, воскликнул:
– Мама!
И благословил.
В поликлинике ожидала катастрофа. Предыдущий начальник ВТЭК ушла на повышение квалификации. Новая пользовалась репутацией стервы, как стало ясно из разговоров в очереди.
– Однако если вы ей понравитесь, она вам поможет.
И точно, новая начальница оказалась среднего роста, лет пятидесяти, фигуристой и не полной еще блондинкой, с помадой светло-красного цвета, что очень ей к лицу, а это меня сразу расположило.
– Ну вот что вы мне рассказываете. Вы же здоровая женщина!
Затем, уже резко и окриком:
– Иди и собери вот еще такие справки.
Как не в Бога блаженная, открыла рот, да так и осталась – сказать нечего было. Слезы потекли обильно и сразу, левая рука вздрогнула несколько раз, очень захотелось в туалет, причем было непонятно: уже помочилась или еще нет.
Дверь в кабинет нагловато приоткрылась, в проеме возник абсолютно лысый двухметровый инопланетянин с ручками и ножками, скрюченными, видимо, вследствие употребления русской анестезии.
– Вера Паллнна, – просительно начал он.
– Что тебе, Антонов?
– Вот, принес. – Инопланетянин почти робко подошел к столу, положил на него бумагу и исчез.
– Вот Антонов, например, – сказала начальница, обернувшись ко мне. – Он же абсолютный алкоголик. Но делает все, как я скажу. Потому у него и инвалидность бессрочная.
В этой надменной фразе было столько человеческого, что поняла сразу: группа будет. Оставались еще некоторые вопросы, вброшенные в меня матерью: деньги, услуги. Чем, например, помочь поликлинике.
– Дура, – спокойно ответила начальница, выслушав. – Это кто, старшая сестра, что ли, у тебя в недвижимости? Так бы сразу и сказала. И запомни: никогда не предлагай сама денег. Во-первых, ты не умеешь. Во-вторых, эта твоя сестра не имеет таких денег, чтобы кардинально личные соцпроблемы решать, по тебе видно. В-третьих, этим ты нас обижаешь. А справки принесешь. И запомни: делай все, как говорю, иначе…
Через неделю дата комиссии была назначена. До того почти каждый день вставала в восемь утра, возвращалась примерно в восемь вечера и выслушивала от стервы со светло-красной помадой за десять минут визита только: за кого ты меня считаешь? уйди! ты здорова.
Приближался Покров. Осень поднялась до аномальных плюсовых температур, листва утомленной медью крепилась к ветвям и не хотела их покидать. Шли душные теплые дожди.
Мать уходила к представителю каждый день, действительно как на работу, приходила с отекшими ногами, долго жаловалась и невероятно много ела. Почти сразу же после еды засыпала, и ничего с этим поделать нельзя было. Глаза у нее заплыли: две водянистые точки, почти без блеска. Не потому, что ухудшилось зрение, а от усталости и тоски. Смотреть на нее, особенно когда оденется в новое или просто опрятно, невозможно было. Такой тоски ни у одного человека ни до, ни после не видела. Как будто из нее вынули душу, а что-то другое вложить забыли. Ее присутствие выматывало, вызывало болезнь, раздражение, и все это нужно было перемалывать словами молитв. Вскоре ощутила, что тоже дала усадку, как сугроб в феврале на солнышке. Демоническое выражение лица сменилось на ожидающее и глуповатое.
Рисовала чем можно и на чем можно. Из отпускных «Рогнеды» купила несколько холстов на ярмарке возле ЦДХ, там же – масло и кисти. Растворитель – в ближайшем хозяйственном. Пока матери не было, держала нараспашку окна и рисовала. Не зная толком техники, врезаясь в материал как в хлеб. Иногда лачила и подмалевывала поврежденные места мебели, даже покрасила рамы титановыми белилами. Если было не до масла – рисовала карандашами по картону. Из-под рук показывались лица, но в основном – детали одежды.
Белка отвечала на звонки сумрачно и редко. Закончить коллекцию одежды она решила намертво, но денег не хватало, и еще висел немаленький долг. Приезжала к ней вечерами, часто – после храма, и до полуночи ползала, помогая кроить, сметывать, примерять. Коллекция – летняя, платьевая – получалась изумительной и буквально сладостной, как мороженое. Но ни коллекции, ни Белке ничего не светило. Однажды приехала – и обнаружила Белку пьяной до положения риз.
– Я теперь работаю этой. Вакумуировщицей! – заявила она. – Колбаску там, рыбку загружаю в вакуумный аппарат. Загружу сырье, достану нарезку – и готово! Но ты бы есть этого всего не стала, если бы видела.
Когда разложила купон для нового платья, Белка оживилась.
– Виноград лучше.
А то. Она сама сняла эти гроздья изабеллы на льняной скатерти.
В отчаянии от того, что все снова и по всем направлениям разваливается, позвонила Ванечке. Он, как оказалось, соскучился, хотя и был (заочно) раздражен моим оголтелым православием. Выбрала почти школьное стоячее кафе на Пушкинской, перед встречей купила в церковной лавке небольшой медальон с Владимирской иконкой и цепочку. Тогда все эти вещи, вышедшие на свободу, казались трогательными и доверчивыми. Очень их полюбила. Ванечка, конечно, понять не мог, что лет пятнадцать еще назад такой медальон в поликлинику надеть нельзя было, потому что доктор мог настучать, а стук – иметь огромные последствия для пациента.
– И что, ты хочешь загнать меня под юрисдикцию Богоматери? – сказал Ванечка, увидев подарок.
– Нет, просто доброе пожелание передаю. Красиво?
Он решил меня помиловать.
– Эстетская вещица!
В кафе спросил, почти кокетливо:
– А что, православные ходят по ресторанам? У них есть деньги?
За кофе, конечно, платила сама. И за Ванечкин тоже. Из кафе пошла на всенощную, Ванечка – на открытие какого-то проекта.
На этой всенощной, под Покров, впервые услышала гимн Нектария Эгинского «Агни Парфене». Пол-храма занимали дешевые деревянные леса, и только кое-где – металлические, прочные. Роспись на стенах была почти не видна, но это было так трогательно. У царских врат тогда не было пышных образов, которые появятся через пару лет. Было чувство строительства, которое ведет горстка молодых людей, мало что умеющих, но горящих желанием новизны и исходящих любовью, как свечи – светом. Это было наваждение. Пионерское, комсомольское наваждение. Но оно перевернулось через собственную голову, как если бы это было живое существо, и многие души этим кувырком нашли Бога. Ведь христианство – не по моему мнению, но согласна – это не когда все делают нечто вместе. А когда все делают вместе ради Христа. Христос был мало различим за очарованием нового строительства. Не исключение, и не всегда помнила о том.
Освидетельствование назначили на первое ноября, в среду. Ликовала и страшилась этого дня. Терапевт и невролог словами поддерживали, но комиссия – это как испытание, городская инициация, что ли.
На субботней всенощной, вернее, уже после, когда в числе, так сказать, верных прихожан ждала беседы с отцом Феодором, произошло странное небольшое происшествие. Темноволосую женщину среднего роста, с глазами-миндалинами, видела на всех богослужениях. Она прихрамывала, но это ее не уродовало. Держалась женщина скромно и тихо. Рядом с ней все время находился кто-то из работников: Татьяна Большая, или Лиза Прокофьевна, или Татьяна Маратовна. Женщина эта почти всю всенощную сидела на лавке, затем подошла к кругу верных, выросшему возле аналоя, и стояла довольно долго.
Однако вдруг – а скорее всего не вдруг, а от усталости, с которой уже трудно было справиться, да и, возможно, от боли – она села на приступок площадки для хора, которая находилась в центре храма, и почти завыла:
– Почему меня врач изуродовала? Ну зачем так? Почему она меня изуродовала? Теперь я хромая.
Татьяна Маратовна, сухая низкорослая бабулечка, обладающая огромной силой, что уже пару раз наблюдала, скользнула к женщине, обняла ее и прижала к себе, чтобы та руками не размахивала. Женщина вырвалась, встала посреди храма почти раскоряченно, сделала пару шагов, сильно загребая ногой.
– Батюшка, почему меня врач изуродовала?
Нога у нее действительно болела сильно. Лицо было почти белое, глаза горели. Татьяна Маратовна снова поймала женщину, зашептала что-то ей на ухо. Подоспела Лиза Прокофьевна, крупная и очень нежная дама, вместе они как-то утихомирили кричащую.
Вопль горя. Ему ничего нельзя противопоставить. Опасность только в том, что повторенный вопль горя – это уже фарс. По себе знаю. Потому и молчи, как бы ни было плохо. Но плохо получается молчать.
После ранней литургии прихожане ждали благословения отца Феодора – на обычном месте, напротив храма, на прихваченном инеем щебне двора. Это была традиция – начинать день с благословения священника, именно батюшки, словно он сам Амвросий Оптинский. Да, отец Феодор тоже был высокого роста. Хотя почему был? Возможно, потому, что сейчас располнел и кажется ниже. Утром температура была уже минусовая, но к вечеру еще держался печальный плюс два.
Отец Феодор осанисто вышел из храма. На ранней он исповедовал, а служил позднюю. Ему, видимо, что-то понадобилось в корпусе для причта. Он шел с непокрытой головой, в руках, вытянутых покорным полужестом, висела скуфейка – из очень темно-синего материала с хлопчатой бархатной оторочкой. Видно, что скуфья старая и дана ему в благословение. Тогда такую красоту уже не шили. А эта почти светилась изяществом внешним, материал, крой, и внутренним – почти святыня. Так вот, в эту скуфью просящие молитв люди клали свои записочки. И почти на каждом лице была написана уверенность в том, что если уж записочка попала в эту скуфью, то Бог прошение без решения не оставит. Отец Феодор шел Моисеем, раздвигая узким своим корпусом и плавниками рясы человеческое море. Лицо было спокойно и задумчиво. Он касался голов, как если бы это были его дети, называл имена, иногда доставал из своих карманов, кажущихся бездонными, подарок и вручал его: конфета, пряник, баранка. Он почти спотыкался о людей, а люди клали поклоны почти у него под ногами.
«Вот так бы и жить всю жизнь. Ни усталости, ни раздражения, ни зависти», – подумалось. Да, если вспоминать и описывать, то только такие моменты. Однако рано успокоилась.
Почти перед самой дверью в корпус причта под ноги отцу Феодору бросилась невысокая женщина с истощенным, перекошенным истерикой лицом. На ней была неширокая темная, до середины икры, юбка и плащик, свернувшийся вокруг ее тела как прошлогодний лист. Голова была привычно повязана неярким платком, но что-то в его складках было отчаянное и вызывающее. Алексей и Саша, крепкотелые прихожане, охранники отца Феодора, не то проглядели ее, не то сами испугались лица, движений и голоса женщины. Они оказались в полутора метрах от батюшки, когда женщина упала ему на ноги и вцепилась в них, поверх подола рясы.
– Батюшка, спасите моего сына!
Отец Феодор отпрянул было, но тощие руки держали крепко.
– Знаете, как тот старец. Я читала в книге. Он исцелил единственного сына у женщины. Он взял его сердце, вот так…
Женщина судорожно сжала грудину с обеих сторон руками. Отец Феодор хотел было воспользоваться возникшей заминкой, но не удалось: женщина незаметно села ему на ноги, так что теперь ее пришлось бы отбрасывать ногами. А она продолжала, завывая:
– Врачи ему уж смертный приговор подписали. А он выжил. Я сама читала – выжил! И вы так же сделайте. Ведь вы старец. Возьмите моего сына и сожмите его сердце, и он поправится. У него органический порок сердца, сказали, что ему месяц остался. А у меня ни работы, ни пенсии нет. Живу на его, милого, деньги. Спасите моего сына!
– Помолюсь о нем, как его имя, – как можно мягче сказал отец Феодор, но женщина, кажется, его не услышала.
Алексей и Саша немного осмелели, подошли к женщине. Она, видимо, поняла, что ее хотят отнять от батюшки, сжалась пружиной и уже почти всем корпусом легла на ноги отца Феодора. Алексей и Саша подняли ее, как перышко (она была очень худая), и осторожно отнесли к воротам.
– Вы все равно спасете моего сына! – разнеслось по подворью. – Только нужно сделать, как я сказала. Как тот старец сделал. Сожмите его сердце!
Отец Феодор, что называется, под шумок скрылся в корпусе для причта, так что многие чающие в тот день благословения не получили. Подумала, что он, наверно, очень устает от людей.
«Как ты можешь так думать! – вскипела во мне Анна. – Он же священник! Он всегда с Богом, не то что мы! Он по-другому к людям относится!»
Как потом стало известно, сын этой горемыки умер.
Освидетельствование назначено было на полдень. Как оказалось, не мне одной. Решения комиссии ждало около двадцати человек, большинство – уже не в первый раз. Комнатные растения на окнах показались игрушечными джунглями, в которых скрыться от стыда за свою беспомощность просто невозможно. День был ветреный, без солнца, резкий. Накануне думала, что́ надеть на заседание комиссии. Нужно было выглядеть и неброско, малоимущим гражданином, и не убого. И еще – с тенденцией, так как теперь нужно одеждой даже себе напоминать, что из всеобщей «Рогнеды» ушла. Значит, нужна юбка. Остановилась на зеленой четырехклинке почти до щиколоток, из искусственной фланели, напоминавшей кожу, травяного цвета. И на подходящем по концепции джемпере. Что было сверху, не очень помню. Кажется, искусственная шуба.
Вызывали вразброс и группами, пригласили в самом конце, а начальная буква моей фамилии располагается в первой трети алфавита. Помещение представляло собой несколько столов и шкафов, расставленных в школьном порядке. За каждым сидел доктор – специалист. В одном из углов была ширма и за ней – кушетка для осмотра пациентов. Невропатологом была бледная фигуристая женщина, знакомая мне по второй госпитализации.
– Как с туалетом? – спросила за ширмой.
– Не добегаю, – просто ответила я.
Она кивнула и что-то записала.
Затем естественность куда-то делась. Физически чувствовала напыщенное и неприятное выражение своего лица и ненавидела свой голос, то наглый, то умоляющий. Невропатолог перенаправила к окулисту. Тут говорить не пришлось: это была врач из моей поликлиники. Окулист перенаправил к хирургу, тот (кавказского вида мужчина) увел за ширму и проверил суставы. Они предупреждающе захрустели. Несколько человек даже оглянулись: у такой молодой? Хирург перенаправил к гинекологу, а та, лишь только увидела слова «вторичная аменорея», сделала грустно-заученное движение нижней губой, что-то наскоро записала и снова направила к невропатологу. Та еще что-то записала, затем велела ждать за дверью.
Ожидание было давящим и очень болезненным физически. Закрытое помещение, утомленные лица, вялое монотонное общение одних и молчание других. И наперекор всему – счастливые, хотя и опаленные нездоровым воздухом, джунгли на окне.
Вожделенную розовую справку мне дали. На год. Ликовала и думала: за год может случиться очень многое. Сразу же принялась рассчитывать средства. Когда оказалась возле метро, подумалось, что пенсию дадут уже недели через две. Предстоял еще визит в собес, визирование справки, чтобы скорее начислили пенсию.
В то время пенсию даже в Москве месяцами не получали. Никакой вероятности, что для меня сделают исключение. Оставался только бесплатный проезд. И то хорошо.
Мать не очень поняла, что произошло. То, что я получила инвалидность, казалось ей в порядке вещей. Мол, у меня есть цель: добиться своего жилья и так далее. Но такой цели у меня не было, а было чувство, что ничего мне не добиться. Для меня инвалидность была только суммой денег, бесплатным проездом и бесплатными препаратами, и ничего из этого пока еще не видела. Нужно было ждать. Ждать не позволялось. Трудно объяснить состояние, когда тебе нечто пообещали и вроде бы это есть, а на самом деле его нет. И еще был страх, что эту самую третью группу на следующий год могут не дать. Не думала, что мол, можно постараться и получить даже первую. Была благодарна и за то, что есть.
В «Рогнеде» мне полагался мизерный расчет. Получив его, отправилась в «Детский мир» за зимней обувью. Из того, что было, подошли только ботинки на почти плоской подошве со странно приподнятыми носами, из нубука, турецкого производства. Нубук тогда был самым модным материалом для обуви. Ботинки стоили триста семьдесят пять рублей. Цифра пенсионного обеспечения в моей красной книжечке была примерно такая же.
Было забавно показывать утомленной женщине в трамвае красную книжечку, ожидая взгляда, исполненного ненависти и подозрения: мол, халявщица. Но ничего подобного не было. Возможно, из-за шубы и платка почти такой же расцветки: черное с зеленым. Это старило неимоверно, а тревожное выражение лица еще прибавляло лет.
Комнатенка с коробками, где жила мать, не без оснований казалась мне временным жильем. Но выбора не было. Нужно было жить с матерью.
Вечером ждал странный сюрприз. Мать, вернувшись от представителя (не могу эти шампуни для всего видеть, химия, отрава), сказала, что теперь та будет ей платить и можно снимать квартиру. В Подмосковье. «А потом ты работу найдешь».
Что ж, Подмосковье – это хорошо.
Вместо квартиры мать нашла полдома. Но хозяйка сказала, что будет сдавать только в марте. Ожидала зима в Москве, в комнате общей квартиры. В квартире, кроме собаки и двенадцатилетней оторвы, жили ее родители, Верка и Толик, люди беспокойные и готовые бороться за каждый метр. Муж пил, жена трудилась в банке, но в целом они были милейшие люди.
– Как ты тряпку выжимаешь? Сразу видно, что никогда пол не мыла! – порой неслось с порога, если была моя очередь дежурить. Затем следовало: – Ну ты только пол в туалете помой. Что тебе за Толиком убирать, молодая еще баба.
Так что унитаз мыла тогда, когда Вера не видит.
Мать решила потратить данные ей представителем деньги на поездку в Иерусалим. Билеты взяла на декабрь, на Рождество. Поездка предполагалась на полторы недели. То было время первых паломнических поездок. В храме порой рассказывали чудеса, как та или иная раба Божия без денег слетала в Иерусалим, помолилась у гроба Господня, и все у нее получилось. Мне не хотелось в Иерусалим.
Привыкнув к распорядку подворья: долгие богослужения, трогательнейшая трапезная, где после обедни всегда так тесно, а салатики подают на железнодорожно-курортных картонных тарелках, – обнаружила библиотеку. А там множество книг о насущных проблемах современности и церкви. Читала тут же, за одним из немногочисленных столиков, под ветвями разросшегося бальзамина, надеялась, радовалась и грустила. Эсхатология, опасность сект, кодирование продуктов – все было уже описано и оценено. Как тогда боялись этих штрихкодов прихожане! В них видели одну из ступеней отказа от Христа. В советское время многие верующие не брали паспорт по тем же соображениям. С точки зрения кода моя инвалидность выглядела просто предательством. Высказывания духовных ориентиров об инвалидности были неоднозначными. А прихожане тем временем делились «некодированными» продуктами. Дело было в принципе. Верующий – против того, чтобы на нем ставила метку «мировая система». Читала, наблюдала и понять не могла: не то очень апатичная и аполитичная, не то во мне нет русского духа и христианства. Но в столкновении, например, с Ванечкиной точкой зрения моя выглядела, конечно, мракобесной.
Мать, сама того не осознавая, требовала от меня чуда по получению недвижимости из ничего. Чтобы ее хоть немного успокоить, заказала молебен в недавно открытом женском монастыре.
– Надо сорок дней на молебен в Данилов ходить, и тогда еще не ясно – будет ли. Как Бог даст. – Мать даже чуть присела от важности этой мысли.
Внутри никакого известия о том, что мои молебные поползновения успехом увенчаются, не было. Однако нужно было действовать, спасаться. Женский монастырь оказался едва живым. Но в этой полумертвости было величие. Молебен отслужили. Думая, что невесть что великое совершила, пришла домой.
– Надо в Данилов ходить, – услышала в ответ на просфору и святую воду из монастыря. – Спасаться надо. Если будешь в храме полы мыть, Бог даст жилье.
Кто бы спорил.
Однажды, во время очередного поломоя, подошла Татьяна Большая и спросила:
– Вы можете библиотекарем работать?
Навыки и опыт по школьной практике у меня были.
– Тогда вот вам адрес. Это здесь.
Библиотека находилась в помещении районного дома культуры, в актовом зале. Этот бывший актовый зал был недавно освящен, и теперь там даже был алтарь. Близость алтаря и теснота помещения невероятно привлекали. Новые иконы, новые подсвечники и старые книги. Здесь нужно было находиться с одиннадцати утра до шести вечера: выдавать книги, беседовать с приходящими. Желая скорее получить точку, освятили именно это место, но не было ни священника, ни кого-то, кто бы мог вдыхать жизнь в это место.
Отец Георгий, который и освящал храм, умер, кажется, через неделю или две после освящения, во время венчания молодых. На одном из высоких столиков с кружевной салфеткой стояла фотография немолодого красивого священника – это и был отец Георгий.
Состав книг внезапной этой библиотеки поражал и одновременно вызывал жалость. Бердяев, Лосский, Ильин, Леонтьев соседствовали с «Лугом духовным», «Лествицей» и «Аввой Дорофеем». Святитель Игнатий Брянчанинов посматривал на все это собрание с аристократической доброжелательностью. В одной из его книг, напечатанных на плохой бумаге и, кажется, репринтной, обнаружила его стихи, в самом конце, приложением. «Убили сердце!»
Нет, в хрестоматию современной литературы, которую тогда помогал составлять Ванечка, эти стихи вряд ли бы вошли. И вовсе не по религиозным или эстетическим соображениям. Стихи были прекрасны.
Библиотека напоминала выжившую из ума старуху в кружевах. На подброшенные мамой (в ожидании моей первой благодатной большой зарплаты) деньги купила картон и фломастеры, наделала разделителей, алфавит и темы. Пока расставляла и протирала книги, влюбилась в них навсегда. На следующий день обнаружила под столом новый ящик, там находилось собрание сочинений Льва Николаевича Толстого. Проблема была в том, оставлять ли эти книги в храме или нет. Женщины, некогда бывшие помощниками покойного отца Георгия, морщились и советовали эти книги сжечь. Вытащила ящик из зала на галерейку, чтобы не в храме стоял, и написала объявление: отдается ПСС Льва Толстого.
– Вот так вся русская литература на помойке окажется, – сказала хроменькая гардеробщица. Ближе к вечеру пришел ее сын и ящик унес.
Как-то раз, накануне Великомученицы Варвары, в храм зашла женщина, купила свечи и стала делать земные поклоны. Но делала их необычно. А как птица, то в одну сторону, то в другую. Это называлось – делать поклоны крестом. В смущении застыла за своим столиком.
– А ты мне не мешай, – сказала она, когда закончила. Про поклоны крестом до того случая ничего не знала, но, оказывается, такая практика действительно была. Горе-библиотекарь. Мне казалось такое птичье порхание слишком вычурным. Поклоны – это же просто, и с трудом.
Отношения с отцом Феодором никак не складывались. Он каждый раз уверенно и мягко отстранял меня от исповеди. Или если принимал, то говорил так же, как и в первый раз, – отвлеченно. Решилась описать ему всю свою жизнь в надежде, что этот жест доверия может преобразить прохладные и скользкие отношения. Мне, собственно, сам он не нужен, а нужно учиться молитве и послушанию. Возможно, это было ошибкой с моей стороны: отец Феодор требовал внимания к себе, пусть и негласно. Написанные со слезами страницы ничего изменить не смогли. То казалось, что отец Феодор вообще духовно игрив, то казалось, что он побаивается меня, как и мать. С каждой исповеди уходила голодная, хотя иногда – в эйфории, более постыдной, чем наркотическая. И это была не моя эйфория. Но разделяла ее с окружающими. Не разделять было невозможно.
Теснота и многолюдье богослужений научили видеть лица людей – близко, тщательно и с теплом. Но как бы вскользь. Так что основное внимание было все равно к одежде. Тогда на всех лежало облако милой случайности. Женщины носили, что им подарили или что успели недорого купить, а мужчины – как правило, «с чужого плеча». Недолгое время существовал переходный – текучий, тонкий – тип человека. В нем уже не было основательности советских каменных баб и мужиков прежних лет, немного безумных, но еще не появилось церковной сытости, которая так заметна на лицах прихожан двухтысячных. Сытость, как и юродство, – вещи важные. А тогда все эти чахлые высокие мальчики с бородами казались ангелами и отчасти напоминали любимых рокеров. Женщины, особенно молодые, выглядели бывшими хиппушками или дочерями богемы. Часто ошибалась, но таких было много.
Тем временем Белка дошила свою коллекцию. Сразу же куражливо похорошела. Она отвечала на звонки, но держалась уже иначе. Дома бывала редко, в основном по утрам. Дни и вечера занимали фуршеты и выставки. Так что теперь меня встречал чуть хмельной голос. Типа, вот как надо, как я. Было больно, но коллекция была так хороша, что досады на то, что мой труд ушел к чужому, не было. Тем более что даже после показа в Доме моды Белке как модельеру вряд ли что светило – не того она была круга. Однако ей удалось завязать некоторые знакомства и не потонуть в фэшн-мире.
А меня раздражали платки. Не сами по себе или как идея. А отношение к ним прихожанок. Как можно этот «знак ангелов», о котором так трогательно вещал отец Феодор, повязывать с таким пренебрежением. Понятно, если ты на модном показе, то черно-розовую, в пятнах, косыночку нужно повязать именно что криво, на один глаз, и ходить, хромая. Но в храме и в праздник стоять комсомолкой или ведьмой мне казалось почти кощунственно. А тогда было так много ярких изысканных платков из грубоватого индийского крепа. Но все мои попытки натыкались на железную стену, говорящую голосом Анны:
– Надо же как проще.
В этом был смысл, но тогда «проще» нужно было довести до конца. Анна по-прежнему не носила белья, одевалась в темное, но это было уже не то, что раньше – покрытая льдом головешка. Она потеряла форму, и это отразилось на мне, даже выражением лица. Теперь Анна напоминала искусственную дубленку, выстиранную в машине много раз и уже порядком вылезшую. Тогда считала, что именно на городских сумасшедших мы с ней и походили. Одежду подбирала как можно более тщательно. Когда, поддавшись гипнозу Анны, старалась показать пренебрежение, результат был обратным: ни пренебрежения, ни сумасшествия, а ординарная небрежность. От этого нужно было уходить и найти – куда и как. Вспомнилась черная трикотажная юбка, но денег на покупку пока не было.
Новый год, уже настроенная на то, что это «праздник бесовский», встречала одна и дома, помыв лампаду и налив в нее новое масло. Утром поехала в храм, где отец Феодор, стоя перед небольшой группой прихожан, возвестил грядущее Рождество и посетовал на тех, кто в храм не пришел. Хороша была поездка туда и обратно. Ровный снег, идущий по ветру, следы большой уборки в храме, приподнятость во всем. Дома выспалась и поехала на всенощную, и не куда-нибудь, а в библиотеку. Там сегодня и завтра должно быть богослужение.
Престольное богослужение в актовом зале бывшего дома культуры – это несомненно достойное описания явление. Из прихожан случайных не было почти никого. Немного было и верующих жителей района. Присутствовали члены фонда, который этот храм опекал, большие нарядные матушки и их чада. После всенощной ко мне подошел алтарник и передал триста рублей от настоятеля. Зарплата. За два месяца. И то хорошо. Наверняка куплю одежду.
После литургии скоренько, с суетливой, но небольшой тревогой, накрыли столы и началась трапеза. Впервые увидела такой праздничный стол. С маринованной и припущенной в луке с морковью соей, с неопрятными, но вкусными домашними салатами, с красиво приготовленными овощами и соевыми пельменями, с чаем и компотом, в которые не пожалели сахара. Кушали те, кто хотел: люди послабее и побледнее, часто неловко, роняя сою и квашеную капусту в чужую тарелку. И меня эта участь не миновала: с вилки сорвался аппетитный груздь и плюхнулся точно на соевый гуляш в проплывавшей рядом тарелке, которую несла печальная женщина.
Четвертого пришла на почту, и как оказалось – пенсию дали. За три месяца – ноябрь, октябрь, декабрь. Всего денег оказалось около тысячи рублей. Порадоваться этому моменту было не с кем. Мать уехала в Иерусалим. Вернуться обещала девятого, уже на Святках. Близилось Рождество, которое, скорее всего, буду встречать в одиночестве, но в храме.
Первое, что увидела, когда вышла на охоту за одеждой, – трикотажную юбку и свитер цвета белой шерсти. Турецкого производства, почти натуральные, белые, как старый жемчуг. И цена подходящая. Тогда мне думалось: бесчисленные пары обуви из кожи и километры трикотажа из хлопка и шерсти скоро исчезнут. Это не может так долго продолжаться. Действительно, через пару лет их сменили смесовые ткани, а потом – вискоза и синтетика. Натуральные материалы стали как будто не нужны – их вид напоминал скорее о цене, чем о назначении одежды.
Этот белый, почти светящийся от нежности костюм манил и радовал. Свитер висел в переходе на «Баррикадной», а юбка – в переходе станции метро, где жила Анна. К одежде захотелось изысканной еды. Купила в каком-то кафе салат с кальмарами и кофе, затем продолжила охоту. Вожделенная строгая и элегантная черная юбка возникла тоже в подземном переходе – изделие бразильского производства, восемьдесят процентов шерсти, двадцать лавсана. «Сноса не будет», – напутствовала покупку продавщица. В ее карих глазах безмолвно отразилась моя мысль: скоро вся эта роскошная красота исчезнет, а будет нечто другое, не такое радостное. Но, возможно, более удобное и броское.
Как белая, так и черная юбки были длинны, но не критично. Мне думалось, что городской стиль должен быть устойчив к песку и реагентам, которые попадают на подол. Юбки стало заранее жалко. Плоская обувь к ним совсем не подходила. Пришлось надеть шерстяной носок в хакинги на каблуке.
Почти весь сочельник мирно спала, не ведая, что прихожане с самого утра слушают чудесные паремии и таким образом готовятся встречать Рождество. К вечеру выгладила новый костюм, вымыла голову, напрягаясь от каждого шага соседей, высушила волосы, вычитала правило и поехала в храм.
Богослужение теснило к стене, расплющило о нее и радовало безмерно. Короткое рождественское Евангелие, крохотное после мощного, хотя и девичьими голосами, песнопения «С нами Бог» в начале богослужения, покатилось как потерянная бриллиантовая пуговица, и за ним хотелось бежать, ловить его, возвращать себе и чтобы это возвращение не прекращалось. После службы, когда все причастились, слушая разговоры о том, что, мол, теперь можно пойти в трапезную и чаю попить, думала, что меня так никогда не пригласят. А хотелось, чтобы мне сказали: идем с нами чай пить в трапезной. Просто так, не за деньги. Вместе с другими прихожанами, одинокими и семейными, мерзла на площадке перед храмом, дожидаясь вожделенных пяти тридцати. Метро открыли, в полусне доехала до квартиры и уснула легким бестревожным сном, чего не было очень давно.
Засыпая, видела, как люди подходят к чаше бесконечной белой вереницей, слышала восклицания радости, чувствовала вкус подаренных шоколадных конфет. Но главное было – белое кружево, которое, кажется, окружало всех и длилось, длилось без конца. Снова возникали: то высокая женщина с резковатым печальным лицом актрисы, кажется невероятно роскошно одетая, но скорее всего – во что было, молчащая и восхищенная, то полная мать в чем-то величественно-ярком, бирюзовом, лепечущая: «Мужа и сыновей травлю, сама не ем, все несоленое, наверно, или пересоленное». Эти люди мне улыбаются, и всё в них – жесты, цвета одежды, кожи, волос, глаз – дружественно и легко. Мир вокруг невесом, он полон тихого, целомудренного танца. Уже не нужно думать, благочестива ли походка, движения, голос и его интонации. Сама идея счастья кажется небольшой и ограниченной – ведь даже в том утесненном, несчастном бытии, в котором находилась, это ангельское парение было ощутимо сполна, и лишь оно одно имело смысл. Как хорошо. Как же люблю Рождество.
Утро выдалось ясным. Старым телесным жемчугом отливал свитер из овечьей шерсти-букле, и, наверно, смотрела на него овечьими глазами. Тревога, исходившая от чужой одежды, затаилась на время. Теперь только покой, чистота и святость. Простая городская святость – ничего не иметь, ничего не желать и раздавать, что дарят и дают. То был самый счастливый месяц после возвращения в храм. Ни утробной тоски, навеваемой даже бодрыми лицами постоянных прихожанок, ни замкнутости на двух или трех предметах: отец Феодор, причастие, исповедь, в целом спасительной, ни тягости недосыпа, разъедающего человеческое существо лучше кислоты. Все это еще только будет.
Мать приехала девятого, а в этот же вечер сосед оказался пьяным настолько, что даже ломился в дверь нашей комнатенки. Дверь, мной подкрашенная изнутри, волновалась как в мультипликационном фильме, и, кажется, даже показывала живот с узорами цвета слоновой кости. Сосед орал голосом Высоцкого, было не столько страшно, сколько стыдно за себя и за соседа, но во всем вокруг появился агрессивный и назойливый ритм, заставлявший дрожать даже подушки на мамином диване. От этого ритма казалось, что селезенка сжалась до размеров ореха и продолжает сжиматься. Каждое новое колебание звука падало мощным ударом. А так – да, голос похож на голос Высоцкого. Было бы странно, если не был бы похож. Сосед ведь родился в Каретном, в сороковом.
Домашний шторм стих так же внезапно, как начался.
– Читай кафизму, – сказала мать, сверкнув глазенками, и показала какую. Начала читать, дошла до второй славы, начала помянник об усопших. Однако снова послышался Высоцкий, более тихо и с большей злобой.
– Не читай, – скомандовала мать, как будто ее команды что-то могли изменить.
– Милицию вызову! – раздался вдруг чистый отчаянный Веркин вопль.
Высоцкий высказал свое мнение по поводу милиции и ушел. В туалете что-то загремело. Наверно, пять освежителей воздуха, упавших с одной полки. Разные запахи любили не только Верка с дочерью, но и я.
Через час в дверь осторожно постучали. От соседа пахло салатом и небольшим стыдом.
– Садись, – сказала мать. – Налить?
Водку она держала в тайном месте и как-то научилась его не выдавать.
– Пришел извиниться, – сказал сосед.
– Что уж, – ответила мать, – праздник.
– Праздник, – согласился сосед.
– С праздником! – Мать налила водку в чашку и положила на тарелку горбушу. Тарелку поставила на стул, так как стол еще был занят неразобранными вещами. Матери вообще все равно было: есть на стуле или за столом. Главное, чтобы была лампада и свеча. Лампаду она питала подсолнечным маслом.
– Как у вас хорошо. Лампада. А у нас в Каретном, в комнате у бабушки белая была, фарфоровая. Бабушка полы в храме мыла. Ее могли арестовать, а она не боялась.
– Вот, – сказала мать, поставив чашку с водкой, – ты горбушу-то кушай.
– Спасибо. Не голоден. – Его немного перекосило, но это, видимо, от водки, которой в нем было много. Есть в таком состоянии иногда не хочется. Да и сам вид еды вызывает отвращение. Мне это было понятно.
Сосед встал, высокий, ладный, подсушенный русской спиртовой немощью, еще поздравил с Рождеством и заторопился прочь. Не вышел еще, а в комнату влетела Верка, в золотисто-зеленом платье, сияющая.
– Вы уж на него, Лариса Дмиттна, пожалуйста, очень прошу… С праздником…
Толя обернулся, и на его лице отразилось сияние жениных глаз:
– Мы с Верочкой повенчались, когда за это дело и посадить могли. Тайно. Очень хотели быть вместе.
– Господь с вами, – сказала мать.
Несколько секунд слышно было, как ходят часы. Рождество было и в этом – от меня не нужно было ни слов, ни действия. А только сидеть и смотреть, как в человеке просыпается бес и как потом Бог его убаюкивает.
– Толик – Божий человек. Но пустил в себя беса, пьянством. И не хочет уже без беса жить. А у Веры – огромный дар любви. Ты видела, как она свою собаку обнимает? Так оба и спасаются.
Тоже мне открытие. Да Верка всю живность любит. Она на меня может наорать, но если я кошку с переломанной лапой в дом принесу, Верка ее и меня за шиворот к ветеринару потащит. Меня – чтобы помогала.
Утром, среди морозного кружева на стеклах кухни и тишины раздался звонок. Белка! Позвала на презентацию коллекции. Ни место, ни публика особенной пафосностью не отличались. Презентация ожидалась полукустарная, но и это было хорошо. Белка сияла голосом и была лишь слегка навеселе, что в сравнении с ее осенними подвигами было трезвостью.
Окрыленная, поспешила к Анне, а та, протянув свою кисть, дала мне белое, распечатанное на ксероксе приглашение.
– Выставка «Рождественский дар». В одном из помещений завода. Мед, лен, ремесла, иконы.
Намоченные апрельским дождем павильоны Черкизона пошевелились от ветра. Стало так страшно, будто они вот-вот упадут. Это было лишь видение. Конечно, на «Рождественский дар». Часть пенсии отдать на поминание в монастырь, еще на одну часть купить радости, чтобы и рукодельникам была выручка. Цены интуитивно представляла. Они высокие, но как же быть – радость нужна. У нас с матерью не было спонсоров, чтобы оплатить дорогу к старцу за благословленной просфорой. У меня не было духовника, чтобы подарить мне икону. Было немного денег и эта выставка, которая показалась образом рая.
На ближайшей субботней всенощной, когда уже первый час прочитали, в косматой от шуб и дубленок святочной тесноте возникла пара ладных молодых – только что, на своей машине, из деревни. Время подгадали, чтобы к батюшке на беседу привезти такое утешение. Она несла трехлитровую банку парного молока, хотя уже и не теплого, но с вечерней дойки. Отец Феодор, порозовев, банку ловко обхватил и закружился с ней внутри круга исповедников, как будто это была его нареченная в белом. Условие было – пить прямо из банки, никем не брезговать. Банку выпили очень быстро.
Тогда поняла, что утешение – это не снисхождение, не проявление чувства сильного к слабому. Это подарок: карамелька, книга, ласковое слово, и, как было тем вечером, уже посмотревшим на ночь, – глоток святочного молока накануне причастия. Утешение есть овеществление и развеществление одновременно. Вспомнилось житие одной римской мученицы, которая перед казнью подала палачам небесный плод, каких не было на земле, и многие тогда от вида и аромата того плода уверовали во Христа. Значит, утешение было убедительным. Среди тех, кого видела, мучеников, кажется, и не намечалось. Потому свидетельство было более близким и мирным – молоко.
Одежда – это мое личное утешение. То, чем со мной говорит Бог. Эту мысль сердце распознало сразу и потом много раз проверяло. Так ли это? Не прелесть ли, не искушение, не начало ли страсти? Оказалось, нет. Это именно утешение. Дом, хозяйство, семья – все собранное в компактном предмете, часто довольно легком. Белый свитер изжелта-жемчужного цвета, букле – это и убранный к Рождеству дом, и встречи, и столы, и вкус хорошего вина, которое нечасто можно себе позволить. Там же – разговоры, музыка и чтение стихов. То есть все то, чего у меня не было даже в самые счастливые годы детства. А только частями, скупо и стыдливо. Через одежду к празднику открыла для себя широту и красоту праздничного горизонта. То была тихая невозмущаемая радость, хотя дома было подобие ада: мать напряжена, представитель требовала, чтобы устроилась на работу, потому что содержать меня не сможет, соседи страдали, государственное медицинское обслуживание уже сделало все, что смогло, на год.
Каким-то чудом то, что глотаю или несколько раз повторяю буквы, не замечалось. Да и кому замечать? Мать пребывала в своих мыслях и состояниях. Тремор в кистях, уже доставляющий сильное беспокойство, к ночи усиливался, посуду била теперь почти регулярно. Сильнее всего беспокоили ноги. Они не согревались. В тихой сильной истерике по поводу того, что ноги мерзнут, залезла в какую-то из стоящих возле шкафа коробок и достала оттуда валенки дочери представителя. Надела их на шерстяной носок и почувствовала себя повеселее. Когда вышла в валенках на кухню – поставить чайник, дочь Верки нервно засмеялась и убежала с воплем: мы в коммуналке живем! Верка выглянула из комнаты, секунду соображала, что же вокруг не так. Однако разглядела валенки, наполовину скрытые юбкой. И спряталась, ничего не сказав.
Сон в те месяцы был отвратительным. Почти не спала. Это была липкая дрема от изнеможения. Спать по-настоящему хотелось только днем. К четырем-пяти пополудни начиналось нечто вроде лихорадки. Организм перестраивался на ночной режим, включал аварийную программу. И тогда было хуже всего. Тело гудело и норовило согнуться, кажется, под самым невероятным углом.
– Вот и идеи для кроя: высокий ворот, сохраняющий тепло в области висков и затылка, и относительно свободное, открытое горло, даже ниже ямочки: для дыхания.
Эту идею зарисовала в тетради, предварительно расстроившись, что тетрадь в клетку, рисунок скоро исчезнет, а восстановить его уже не смогу. Потом подумала и высокий ворот заменила капюшоном. Изюминка капюшона в том, что он небольшой и напоминает воротник. Но это именно капюшон. Довольная идеей, дала по краю капюшона еще один шнур – для более строгой формы.
Во сне довольно часто повторялась одна и та же сцена. Какой-то доктор говорит почти с наслаждением и как можно более вежливо:
– У вас нет данных за рассеянный склероз.
Тогда еще не понимала, что на это отвечать не следует.
Засыпать с мечтой о красивой одежде в старых покрывалах и старом белье. Жить на глазах у матери, которая так и не поняла, что дочь уже выросла и стала инвалидом. Мать теряет зрение и разум на моих глазах, которые сами уже плохо видят. Все же одежда – утешение. Засыпала, мечтая о новой одежде. А церковная жизнь разворачивалась как свиток, своим непредсказуемым чередом.
Недосып – гениальное изобретение человека. В мире, где человека нет, нет и недосыпа. Вряд ли человечество за все время своего существования создаст что-либо более мощное и действенное. Все самые неожиданные и красивые озарения искусства, революции, музыкальные звуки и краски – дети недосыпа. Когда смотришь в приспособленное косо и сбоку зеркало в пять тридцать, этот гимн поется сам собой. Пять тридцать, так же как и три тридцать, – время, когда вставала на первую электричку, стремясь не опоздать на книготорговую точку, – ничто. Считать, что это несчастное «пять тридцать» сказано с пафосом, по меньшей мере неумно. Так же как и дополнение – «все равно опаздывала». Потому что опаздываю всегда, кроме случаев исключительных, а исключительность описать невозможно.
Важно, что в недосыпе держишь в руках, какие ни есть, с облезлым, например, лаком и заусенцами, весь собственный вес. Это давит на холку и грудину так, что дышать невозможно, запястья сами выворачиваются наизнанку, впрочем, стопы тоже. И через полчаса после того, как поднимаешь себя с постели (которую терпеть не можешь), – вполне четкие ощущения божества индейцев Южной Америки – того, у которого стопы вывернуты наизнанку. Человек бежит к нему, а думает, что убегает прочь. Какая связь с вывернутыми стопами, рационально не объяснить. Не божество бежит за человеком, а человек убегает от божества. И оно его настигает. Это уже поэзия, чистейшая поэзия. Человек боится Бога, а Бог тянется к человеку. Он любит его.
В то весеннее уже воскресенье, предшествующее неделе о мытаре и фарисее, в зеркале отобразился скачок адреналина: щеки порозовели. На короткое время стало почти совсем хорошо: перестало шатать, и смогла расчесаться без мгновенной усталости. Захотелось красоты. Животно, стихийно и утонченно.
Пальцы сами собой отыскали шкатулку, найденную матерью в одной из квартир представителя. Там, до того как представитель ее купила, жила пара старичков, ожидающих «переезда в Могилев». Старички были из бывших, их родственники – торгаши и алкоголики, в которых уже ничего московского не осталось. Несчастные, по сути, люди, для которых примирение с мелким хищничеством оказалось спасением. Представитель была хищником покрупнее, и квартиру у родственников перекупила, так как ей нужна была жилплощадь (и связанная с ней история) в центре.
Так вот, это была совершенно чужая китайская шкатулка, черная лаковая. Таких, вероятно, много было на прилавках во времена фестиваля молодежи и студентов 1957 года. На крышке стеклянно горел золотой феникс в окружении цветов и веток белого жасмина. В шкатулке лежали купленные мною в надежде на прическу заколки: черные, золотистые с лаком, черные с лаком, золотистые цвета латуни без лака. Они пахли дешевым металлом, отчего руки тоже начали пахнуть – металлообрабатывающим станком. Почему так важна шкатулка и запах заколок – без недосыпа вряд ли услышала бы все это. Подумала о пальцах и аппаратах, на которых делаются такие заколки. О том, какую музыку слушают люди, которые делают эти заколки, и что они едят. Очнулась и очень быстро сделала прическу из нескольких витых прядей, подхватив их около темени и висков заколками. Улыбнулась идее:
– Русалочка. Раковины в волосах и на хвосте.
Хвоста не было. Раковин тоже.
Снова очнулась, обвернула голову чернильного цвета креповым индийским шарфом с лиловыми огурцами и побежала к метро. По дороге перед глазами всплывали сцены, как, из глупого потакания страхам матери, не включив света в коридоре, по стеночке пробиралась в ванную, как понемногу открывала воду, чтобы не шумела, как удалось наконец нормально помочиться прямо в ванну, как потом тщательно, рискуя нырнуть головой, мыла ванну после того, как приняла душ. Утешало дурацкое импортное мыло. Оно пахло югом: кажется, кокосом и ванилью. Запах на коже остался, он обволакивал и согревал. Ради запаха стоило держать спину прямо и переставлять ноги шагами женской походки.
Пожилая, лет семидесяти, дежурная метро остановила у турникета и спросила:
– Ну что там у нас?
– А у нас – вот, – сказала и протянула красную книжечку. На случай в кармане все же водился жетон, зеленый пластиковый, неонового оттенка, цвета детской зубной боли, как называла его для себя.
– Понятно, – сказал дежурная.
Однако про то, что перед ней бесноватая, она не знала. А бесноватая несколько раз щелкнула по-птичьи, склонив голову, и засеменила к поезду, который уже показался из тоннеля.
Если не юродствовать, то плакать. Плакать нельзя, ходить не смогу. От рыданий слабею физически. Новому обществу нужны сильные веселые люди. Отцу Феодору – тоже, успела это понять. Значит, нужно юродствовать. Это придает силы, хотя бы на некоторое время.
При выходе на станции, недалеко от которой находилось подворье, недосып ушел, связанная с ним эйфория рассеялась, и ноги заявили о себе в полный голос. Остановилась, соображая: смогу идти дальше или нет. Заковыляла. Не сделала и трех ковыляний, пошел снег – крупный, сырой, беспощадный мартовский снег, который холоднее всех морозов на свете. Когда вошла на подворье, почти все пространство было устлано свежим снегом. Он укрывал даже старые сугробы над укутанными пластиком розовыми кустами. Дорожка к храму шла мимо дома причта. Так случилось, что, когда проходила недалеко от входа, внезапно выскочил отец Феодор в сопровождении обычной свиты с протянутыми ладошками и помчался к храму. От движения, рожденного в воздухе группой людей, меня внезапно мотнуло в сторону, да так, что оказалась едва не на дорожке и за полтора шага от ног отца Феодора. Ну, бесноватая же. Однако смогла сгруппироваться, вывести корпус в другую сторону, встать и изобразить дружелюбно-приветственную улыбку. Жаловаться нельзя. Плохого настроения быть не должно у христианина, идущего на литургию. Так отец Феодор говорил. Снова мотнуло, вылетела на полкорпуса вперед, прямо под руки отца Феодора. Он несколько раз крутанул глазами, увидев заколки из-под шарфа, занес руку. И пребольно звизданул мне между глаз. Упала в сугроб, в снег, растерянная. Отец Феодор и прихожане помчались дальше. В первые мгновения не было ни обиды, ни боли. Только изумление и растерянность.
Затем включилось сразу несколько приходских программ, уже установленных в голове.
– Батюшка указывает на твои прегрешения. Его обличение воспринять очень трудно, но ты прими его духовно, как тот монах, который был оставлен на всю ночь у двери настоятеля. Тебе нужен был этот удар.
Но что-то не сходилось в самом начале. Сердце не чувствовало очищения от того, что ударом с него была снята некая тяжесть. А если верить отцам, сердце улыбнулось бы.
– Батюшка так играет с тобой, он желает тебе здоровья. Его удар укрепит твои силы. Это благословение Божие.
Сюжет из отечественных книжек тридцатых годов для детей. Очень и очень условно христианских. По-драться на кулачках с прихожанкой вдвое ниже ростом.
– Ты просто еще очень черствая. Для тебя христианство – только игра, что и показал тебе батюшка. Ты же развлекаешься, ходя в храм.
Попыталась представить, как развлекалась, вызывая недосып, подозрительные взгляды Белки и Эйнштейна. Вступая в противоречие со всем окружающим миром, включая воцерковленную мать.
– На самом деле все очень просто. Все люди как люди. А ты бесноватая. За это бьют. Так что терпи и не жалуйся.
Это было единственное объяснение удару отца Феодора. Скрепившись, вытерев выступившие слезы, заковыляла в храм. Причастие пока никто не отменял. Если священник недостоин, Таинство за него совершает Ангел. Не мое дело, достоин отец Феодор или нет служить литургию, но про Ангела – очень хотелось верить. Нет ничего лучше Евхаристии.
Отец Феодор вызвал к аналою для исповеди нехотя, как будто ничего и не случилось. Скорее всего, он и сам не помнил, что меня ударил. Однако, когда благословлял после разрешительной, снова крутанул глазами: видимо, на лбу моем уже выступил синяк.
– Уже успела подраться, что ли? – сказало его лицо.
«Да что он обо мне вообще знать может, и потому – какой с него спрос?» – подумала в ответ на это лицо.
– Дурак он, вот и все, – пожал плечами внутренний Сема.
– А ты раком не размахивай, – ответила ему.
На часах убежала в местное, пахнущее человеческой бесприютностью, отхожее место: снять заколки, скрыть лоб прядью. Синяк и правда был. В мутном, с отколотым боком, зеркале было нечто с фиолетовым цветком на лбу. С помощью воды этот цветок был скрыт волосами.
– Значит, заслужила, – сказала мать, мрачно посмотрев в мою сторону.
Значит, заслужила.
– Если не к отцу Феодору ходить, то к кому же? Нельзя перебегать от священника к священнику, нужно пытаться владеть собой, жить с миром в сердце. Ладно, подожду еще месяц-другой. До Пасхи.
Здесь снова включилась одна из приходских программ:
– Возможно, вы друг другу не подходите. Не утомляй отца Феодора, вот он и не будет злиться.
Если это так, то получается интересный крой. Из тысяч прихожан отца Феодора раздражает только мое присутствие. Это очень много. Но такой мысли не хотелось.
– Нужно учиться жить на одном месте. Подожду до Пасхи.
Бесноватая. Играет в христианство. Притворяется больной. Говорит, что верующая. Вот они, верующие новой эпохи. У них нет чувств, которые можно было бы оскорбить. Это бесчувственные, бессовестные, безответственные и бесполезные люди. Они любят жить за чужой счет, выпрашивают деньги и вещи, необразованны, ленивы и бесцеремонны. Верующие хамят всем, они всех обижают. Ведь верующих так много. Они разных религий, разных национальностей, это просто – разные люди. Каждый верит в свое. А есть еще организации, деятельность которых раздражает, и очень сильно. Но в целом человек религиозный – это бесчувственное, бесполезное и бессовестное существо.
С этим нужно жить. Искать работу, ходить в магазин и в поликлинику, убирать в положенный день в квартире. Все это не только у меня. У десятков тысяч людей. И потому во мне все это переживается с катастрофической силой.
– Не смей спать после литургии, – сказала мать, – благодать заспишь.
Вот как на это ответить-то? Да и нужно ли отвечать?
Во вторник намечался плановый визит к невропатологу. Попросила успокоительные. Предложили амитриптилин. Мать купила его, дала мне. Пила, как полагается, аккуратно, неделю. Сон не восстановился, слабость усилилась. Сгорая от неловкости, пришла к невропатологу и попросила отменить назначение.
– Что же вы, женщина, – сами не знаете, чего хотите?
Конечно, все дело во мне. Пока все окружающее несчастье во мне не перегорит и не уляжется золой, будут укоры и упреки. А так – конечно, это содомская логика: сама во всем виновата.
В неделю о мытаре и фарисее вернулись мысли покончить с собой. Однако очень хотелось увидеть пост. Кажется, он должен быть невероятно красивым. «На реках Вавилонских» пели еще в золотых облачениях, с алыми свечами, и было так светло и слезно, что часть внутреннего ада утихла.
«А ты не обращай внимания на то, кто и что тебе говорит. Просто – люби и не обращай внимания, – оживился во мне Сема, – благодушествуй и милосердствуй. Нужно подняться чуть выше. И не так больно будет».
Только не обращать внимания нужно до самой смерти. В одиночку, с уже определенным отношением ко мне близких. Но такая попытка нужна – это как купить новую вещь.
Например, обувь. Как хочется нормальной зимней обуви.
А весна наступала плотно, как только может наступать ранняя весна.