Океан веры. Рассказы о жизни с Богом

Черных Наталья Борисовна

III. Из глубины

 

 

Церковь Святых Петра и Павла. Петергоф. Фото Коновалова.

 

О конце света

Фреска в церкви Святой Варвары. Почаевская лавра. Фото Dmitrydesign.

В словах «конец света» есть невыразимо притягательная сила. На них волей или неволей приходится реагировать. Хочешь или не хочешь, но реагируешь. Эта реакция очень похожа на «надо» — надо, например, чистить зубы два раза в день. Слышу «конец света» — и считаю нужным высказаться по этому поводу. Хотя бы и так: «Уж сколько этих концов света было объявлено!». Или: «Последние времена настали». Но почему должно реагировать на эти слова, почему они касаются всех и каждого? Вопрос — есть, а ответа, возможно — нет. В этих словах кроется тайна, и эта тайна останется нераскрытой… до самого конца, до того, как небо совьется как свиток.

Во втором послании к солунянам Апостол Павел упоминает о конце света и о раскрытии «тайны беззакония», антихристовой тайны, которая этому концу света предшествует. Уже тогда, в первом веке, было напряженное ожидание конца света. Со временем напряжение ослабло, но в истории несколько раз тревожными отголосками этого ожидания возникали даты: тысячный год, две тысячи двенадцатый год… Первые века христианства отчасти и были этим концом света — концом мира, существовавшего до пришествия Богочеловека Иисуса Христа «в конце времен». Каждый день жившего тогда — даже не казался, а был последним его днем. Нормы поведения и общественные отношения менялись, как наскакивают друг на друга льдины при ледоходе. Может быть, нам, живущим в подобном хаосе, можно — хотя бы только отчасти — представить, что было тогда. Не за что держаться: власть, семья, религия — все в движении. Надо было научиться жить без поддержки — как и теперь. Нет никаких норм и критериев, нет морали. Плотская любовь, имевшая глубоко сакральное значение в древнем мире, лишена сакральности. Родственные связи уже не имеют некогда присущего им духовного значения. Есть огромное «друзья», еще неопределенное и далекое. Как печально и смешно было смотреть современникам на защитников старых античных институций, однако, вызывавших уважение — так нашему современнику смешны попытки реставрации уже растаявших во времени человеческих ценностей. На свет выходит основа, поверх которой строилась уходящая цивилизация. А основа эта — Слово Божие. Действительно страшно остаться без всего: без родителей, семьи, без церкви, без религии. Наедине с Богом. Нет, лучше пусть будут и церковь, и религия, и семья, и брак… Но уже сказано было Тайновидцем: «Приди же скорее, Господь Иисус!».

Апостол Павел. Фреска

В Евангелии Христос говорит так: пусть имеющие богатство будут как не имеющие такового; пусть имеющие жен будут как не имеющие жен

В Евангелии Христос говорит так: пусть имеющие богатство будут как не имеющие такового; пусть имеющие жен будут как не имеющие жен. Что это? Запреты, смысл которых человеком никогда не будет принят, и потому они человеком не исполнимы, или же — картина мира перед концом света? Ничего, невесомость слов и отношений, опустошенность, сизифов труд… Но может быть — начало обучения той самой будущей жизни, в которой денег, мужей и жен не будет?

Евангелие и Послания Апостолов стали прекрасными инструментами подготовки к концу света. Проще — подготовки к смерти. Смерти всех и всего на земле. Согласно Евангелию, смерть уже не казалась конечным пунктом назначения земного бытия, она в свете Евангелия стала почти прозрачной. Появились свидетельства реальности «будущей жизни», следующей после «конца света». Оказалось, что эта будущая жизнь возможна без конца света, но конец света все равно будет. «Не все умрем, но все изменимся» — говорит Апостол Павел. Конец света как фатальное изменение всех и вся, катастрофа, невероятная по масштабам катастрофа. И она точно будет. Но ее отражения возникают то тут, то там. Они тревожат, они напоминают.

Мне в детстве и отрочестве очень нравилось, что небо совьется как свиток, и будет новое небо и новая земля. Вот бы все это увидеть. Не казалось, что будет страшно, например, что будет тяжелый запах боли, от которого тяжело дышать. А — небо совьется как свиток. И уже не нужно будет по мелочам доказывать, что — не верблюд, что в мыслях не было… Не будет ни обвинений, ни оправданий, а всяческая и во всем — Христос. То есть, Свет. Получается, что будет конец малого света и начало Большого Света. Этому же радоваться надо! Но чем старше становилась, тем яснее понимала, что все отнюдь не так просто… Множество людей, каждый — со своей тревогой и надеждой. Множество гор, морей и животных. А мне — вынь да положь райскую обитель, поскорей. Пока сама, в конце восьмидесятых, не оказалась в мире, который стал свиваться как свиток. И вот тогда — хотя я не богослов, а только поэт — стала задумываться, что же на самом деле — эсхатология.

Троицкая церковь в Поленово. Фото Е. Щипковой

Обращусь к чтению, как если бы закинула невод в бурную реку. Что принесет он? Выбирая материалы, остановилась вот на чем. 1925 год, февраль. Русская Православная Церковь переживает тяжелейшее время. Советское правительство вплотную интересуется церковным имуществом, вокруг церкви — множество раскольных организаций, так же называющих себя церквями. Представляю простого верующего, никогда особенно не задававшегося богословскими вопросами. Возможно, главное, что он ощущал — страх. Непонятно, в какой храм идти. Призрак обмана настолько силен, что окружает собою человеческую душу и сдавливает ее в своем ледяном кольце.

И в это время священник Александр, наблюдая происходящее, живо заинтересовался вопросом об истинно-христианском понимании конца света. Отец Александр пишет владыке Вениамину (Федченкову) и задает этот вопрос. Приведу несколько выдержек из переписки, в основном, из ответов владыки Вениамина.

«Глубокочтимый батюшка отец Александр! Благословен Бог наш, „Имже живем, и движемся, и есмы“ (Деян 17:28).

Вы спрашиваете меня по поводу занятий вопросом о близости и сроке конца мира. Я не буду отвечать на это прямо. А только напишу: как реагирует на это мое сердце и сознание религиозное?… Господи, благослови!

1. Мне такими вопросами не хочется заниматься, ибо я считаю себя бессильным решить их окончательно в ту или иную сторону. А что касается вопроса о сроке, то я даже религиозно страшусь приступать к нему: помилуй меня Господь от этой дерзости!

2. Для меня очевидно до болезненной осязательности, что моя главнейшая задача — спасение, в частности выражающаяся в необходимости беспрерывной борьбы со грехами, молитвы, исполнения ближайшего долга и целого ряда других, важных для меня и ближних дел. Поэтому занятие подобными вопросами (о сроках в особенности) мне представлялось бы подобным тому, как если бы больной, забросивший заботу о своем лечении, стал бы изучать: когда он помрет? И что будет с ним после этого?

Может быть, есть те, кто умеет сочетать и „изучение“, и лечение? Не знаю. Но сомневаюсь… Впрочем, я пишу о себе: для меня — не до этого! Даже больно подумать сейчас, если бы я бросился в эти вопросы. О Боже! Будь милостив ко мне окаянному, многогрешному, пустому („Чертог Твой вижду, Спасе Мой, украшенный, а одежды не имею — войти в него!“).

Люди же ныне, подобно Еве, отметая нужнейшее, вдаются в непосильное и ненужное: одни в спиритизм, другие (и это психологически „правые“, „монархисты“? Не так ли у Вас в П.?) в „ultra-православное“ — о конце мира… И непременно с исчислениями. Болезнь одна, лишь две формы; оба теченья отклоняются от главнейшего. „Не велико видеть Ангелов, — говорил святой Антоний Великий, — велико видеть собственные грехи“.

3. Что касается существенного ответа на вопрос о конце мира, то у меня, убогого, сложилось следующее мнение: а) Может быть, мы переживаем предпоследний этап мировой истории (Филадельфийской, Откр. 3 гл.[2]); б) а может быть — и нет; ибо могут обратиться еще японцы, китайцы, индусы (700 млн.); в) не знаю. Однако мысль нередко беспокоит о приближающемся конце и побуждает острее напрягать слабые стремления ко спасению.

4. Что касается до „1000 л.“ (тысячелетнего) царствования, то считаю это мечтой, происходящей от религиозного оскудения, а вследствие этого — от прилепления к чувственному пониманию вещей: религиозному православному сознанию совершенно очевидно, что Царствие Божие есть внутренняя благодатная жизнь, как говорил преподобный Серафим и как раскрыто в слове Божием.

А это Царствие Божие с самого пришествия Господа Иисуса Христа „пришло в силе“, то есть в полноте…

Вон в России спасаются иначе: крестом, страданиями.

О Боже! Будь милостив ко мне окаянному, многогрешному, пустому

Получены здесь два письма, одно мною: гонения… Старшая сестра Ц. сестричества в П. церкви в Севастополе была посажена в чрезвычайку, потом выслана в Вологду, а затем в Красноярск… Из Севастополя…

Вот это — спасение себя и России. А мы! о — словесники! (интеллигенты, умствующие… книжники…). Горе, горе нам!

В Симферополе — храмы были полны. Служили и утреню и литургию ночью; ибо большевики приказали в 10 ч. у. быть на службе в учреждениях… „Я едва протискалась в Церковь“ (пишет быв. либеральная барышня); „выходя из храма, вспоминали о первых христианах, которые тоже молились по ночам в катакомбах“… А мы?… Нам ли спасать Россию?»

Что же, из 1925 года вернемся в наше время — катастрофы, войны, тотальный кризис, неприятие человека человеком. Ничего нового не увидим, но вокруг — совершенно другие вещи. Только слепой не заметит этого. Можно отказаться от пользования интернетом. Можно сколько угодно порицать занятия искусством как рассеивающие внимание и не христианские. Можно сколько угодно порицать факультативное христианство, по будням, воскресеньям и праздникам. При этом возможно, что душа будет чисто и ясно гореть лучшими стремлениями и чувствами. Но не получится уйти от своего личного конца света. И от смерти — не получится. В катастрофах гибли как талантливые и тонкие, так и грубые пошлые люди. В тринадцатой главе от Луки Христос рассказывает о крушении Силоамского столпа и гибели людей под его обломками. Спрашивает: думаете, погибли одни только никчемные люди? И Сам отвечает: нет. Иногда мне думается, что так же можно сказать о конце света.

«Не велико видеть Ангелов, — говорил святой Антоний Великий, — велико видеть собственные грехи»

Готовность к последней огненной Встрече (и к смерти тоже) начинается с осознания собственной разрушенности грехом

…Когда я смотрела последние кадры «Меланхолии» Ларса фон Триера, меня не оставляло чувство неловкости. Может быть, для кого-то это сильный образ — красивая страшная планета грозит всему живому на земле. Но я уверена была, что эти кадры сняты для того, чтобы было хоть какое-то завершение фильма. Потому что фильм начинает распадаться, как множество шариков из нечаянно разжавшейся руки. А ведь в этом фильме есть христианская мысль: каждый встречает свой личный конец света в преддверии общего, каждый готовится. Но этот шалашик, кокетливое надгробие в духе Жан-Жака Руссо, доверчивые руки героев — показались неубедительными. А вот в «Апокалипсисе» Копполы было нечто настоящее. Сбежавший от цивилизации сумасшедший фотограф говорит: «Мы думали, что будет гром, а все закончилось пшиком». В этой фразе мне всегда слышалась констатация моей собственной вялой беспомощности и нервной расслабленности. Не вижу причин показывать себя сильнее, чем есть. Но мне думается, готовность к последней огненной Встрече (и к смерти тоже) начинается с осознания собственной разрушенности грехом. Вот, например, утренние молитвы желательно читать стоя, а не строить шалаш из прутьев в ожидании грома.

 

Священномученик Василий Московский (Надеждин)

Свято-Николаевский монастырь. Фото А. Петренко.

Очень люблю север Москвы. Здесь есть несколько мест, вокруг которых завивается моя судьба. Одно из них — храм Святителя Николая, любимая местными жителями «Соломенная Сторожка». В памяти возникают образы сказок, причем о животных — избушка лубяная, избушка ледяная… Такое теплое, любовное название дано храму Святителя Николая давно, и удивительно, как долго оно живет. Впрочем, конечно, ни в судьбе храма, ни в трагических изломах судьбы Тимирязевской Академии, недалеко от которой находится храм — ничего сказочного и забавного нет. Есть величественное, высокое — это как смотреть в небо, отчаянно запрокинув голову. Шея может сломаться от резкого движения. По мне, так просто приехать и увидеть эти стены и парк — намного лучше, чем лгать себе и другим, что, мол, вполне понимаем значение событий, развивавшихся в этих местах.

А места настолько хороши, что уходить отсюда не хочется. Это городок в городе. Зелено круглый год, пруды. Даже трамвайные линии переживаются здесь как нечто новое, что было до мегаполиса. Здесь живет мой духовник. Здесь служил священномученик Василий Московский (Надеждин).

Темно-красного цвета брошюра попала ко мне из рук моей подруги. Открылась в метро как раз на последнем письме. И это было — как впустить на ночь глядя гостя, который остался на все оставшееся мне время. Одна из многочисленных судеб, но отчего-то имеющая лично ко мне прямое отношение. Почему? Чем доказать? Доказать нечем — кроме того, что иногда смотрю на места, где он служил, почти его глазами. Получается так: не только святой что-то значит в моей судьбе. Но и я — в его. Именно это — и я в его судьбе — есть уверение в собственной худости и малости. Не человек видит или хочет видеть Бога. Бог видит человека. А святые — это Его очи.

Вот рассказ о храме и человеке — потому что это лучшие темы для любого рассказа. Зачем составлялось? Ради красоты — очищенной от прелести. Эту красоту человеку трудно вынести, она ослепляет. У одного из отцов-каппадокийцев было такое сравнение. Христос — как будто темное стекло, человеческой природой затеняющее смертельный свет природы божественной. Благодаря тому, что Бог стал человеком, мы может быть с Богом. То же и со святыми — они делают солнце-Христа доступным человеку. За переложение мне не стыдно — и было бы странно, если бы вдруг ни с того и не с сего предоставила бы новые фото и новые сведения о том, что совершалось очень задолго до того, как появилась на свет. Но я точно могу пропустить через себя ту мелодию, которую тогда, вдруг — услышала в этом совершенном и пронзительном последнем письме отца Василия. Я верю, что многое в моей жизни совершается его молитвами.

Храм Святителя Николая, любимая местными жителями «Соломенная Сторожка». Фото А. Савина

На севере Москвы до наших дней сохранилось не так много храмов, и расположены они весьма далеко друг от друга. Самой древней и знаменитой считается часовня Михаила Архангела. Петровский парк, разбитый возле селения Петровское, известен с 17 столетия. В нем любили бывать цари еще допетровской эпохи. Один их ранних документов о Петровском парке относится как раз ко времени восшествия на престол династии Романовых, то есть, к 1613 году.

В последней трети XIX столетия рядом с парком была открыта Академия. В 1917 году Петровско-Разумовское, к тому времени уже изрядно обжитое, вошло в состав Москвы. Одним из храмов, расположенных на его территории, был храм Святителя Николая.

Храм Святителя Николая в Петровско-Разумовском, прозванный Соломенной Сторожкой, известен давно. Построен он в начале XX столетия, во время Первой мировой войны, и принадлежал сначала храму во имя Святых Первоверховных Апостолов Петра и Павла при Сельскохозяйственном Институте. Теперь это изысканное небольшое строение находится в глубине жилых кварталов, среди дворов, несколько в стороне от Ленинградского проспекта и Кронштадтского бульвара.

В конце 10-х — начале 20-х годов XX столетия в стенах Соломенной Сторожки служил замечательный священник, теперь прославленный как священномученик, иерей Василий Надеждин. Прожил он всего 35 лет (1895–1930), но его по праву можно назвать старцем. Передо мной — рассказ об одной из самых пронзительных судеб. Среди материалов будут и фрагменты писем Священномученика. Именно письма отца Василия и хочется сделать центром повествования.

Санные гонки в Петровском парке. Неизвестный художник. XIX в

Василий Надеждин родился 12 января 1895 года в семье служащего дворцового управления Федора Алексеевича Надеждина и его супруги Софии Павловны. Василий был пятым ребенком в семье. Он родился на святках и был наречен в честь Василия Великого. То был его Ангел. Василий Надеждин смолоду мечтал быть священником; будто предчувствовал, какую ценность приобретет священство в недалеком будущем.

Согласно семейному преданию, отрок Василий проводил до дома старого больного священника, который, благословив мальчика иконой Святителя Николая, предсказал ему будущее служение. Предсказание впоследствии исполнилось. Последний храм, в котором служил иерей Василий, был Святителя Николая, Соломенная Сторожка.

Об отношениях в семье, а особенно об отношении детей к родителям — свидетельствует следующее письмо из архива. Федор Алексеевич пишет своей невестке Елене Сергеевне, матушке отца Василия: «В старину я слышал изречение: „Дети — благословение Божие“. Оглядываясь на прожитое мною долголетие и припоминая виденное мною в течение этого долголетия, конечно, я непререкаемо убедился в великой правде этого изречения. И меня лично не раз спасало от многих житейских искривлений сознание о моем долге и обязанностях перед детьми, в чем и видел благословение Божие». Федор Алексеевич был старостой Покровской церкви в Малом Левшинском переулке. Кончина старосты пришлась на Покров 1935 года. Отец на пять лет пережил своего сына.

В 1910 году Василий Федорович закончил Заиконоспасское духовное училище и поступил в Московскую Духовную семинарию. С 14 лет он пел в церковном хоре Покровского храма, а впоследствии даже регентовал, организовав хор из прихожан.

Василий был довольно высокого роста, тонок и даже худощав, с большим лбом, плавных и мягких очертаний, с сильно вьющимися волосами и всегда будто восхищенным выражением лица.

Зрение слабое; Василий носил круглые очки, делавшие его похожим одновременно и на молодого ученого, и на художника. Одевался всегда очень опрятно, даже несколько чопорно. Движения порывистые и вместе суховато-вежливые. От него словно бы исходили неисчислимые потоки жизненной силы, сострадания и… страдания тоже.

Согласно семейному преданию, отрок Василий проводил до дома старого больного священника, который, благословив мальчика иконой Святителя Николая, предсказал ему будущее служение

Россия находилась на пороге великой войны. Войну многие предчувствовали, но в целом общество думать о войне не желало. Жизнь государства нехотя катилась по привычной колее, но уже заметны были роковые сбои и общий разлад. Именно в такое время, на пороге войны, в преддверии почти полной неизвестности, Василий Надеждин пытался определить свое призвание. А ведь он был тогда молодым человеком. Душа его была полна намерений нечто в обществе изменить.

Большое участие в жизни Василия принимал родственник по отцу архиепископ Анастасий (Грибановский). Василий в течение многих лет поддерживал отношения с Владыкой Анастасием. Писал письма, засыпал Владыку вопросами, пускался в многочасовые беседы о том или ином церковном правиле. Василий следовал указаниям Владыки со старательной точностью и трудов не боялся. Как узнаем впоследствии, Владыку несколько раз переводили с одной кафедры на другую. И Василий, когда позволяли обстоятельства, отправлялся в очередное путешествие: навестить Владыку. Владыку Анастасия, кажется, можно назвать духовным учителем Василия. Их отношения всегда носили отпечаток полной открытости, особенного внимания — с одной, и благодушного доверия, которое поддерживалось строгостью и опытом — с другой.

В мае 1914 Владыка Анастасий получил назначение на Холмскую кафедру. По его приглашению Василий Федорович приехал в Холм. Май следующего, 1915, года Василий снова провел в Холмской епархии. Вместе с Владыкой Анастасием Василий посетил Леснинский Богородицкий мужской монастырь. Тогда же, в мае 1915 года, Василий посетил и Яблочинский Онуфриевский мужской монастырь и прожил там несколько дней. С дороги Василий писал родителям письма, делился впечатлениями. Вот одно из писем, в сокращении: «Я теперь очень подружился с архимандритом Сергием (Королевым). Мы с ним ходили пешком в их Белозерский скит, и я пришел в восторг, когда увидел Белое Озеро. Мы переплыли его на лодке… Обратно ехали на лошадях. Это было в субботу. Всенощная в монастыре продолжалась с шести до десяти с половиной часов, но она была настолько хороша и благолепна, что я выстоял ее всю без особого утомления. Был за монастырской трапезой. Едят здесь очень скромно. Я все любовался, как отец Сергий превращается в торжественного архимандрита в трапезе и в церкви. Я ему сказал это; он рассмеялся. „А то как же! А вы думаете, мы только босиком умеем ходить!..“ Он шел лесом в скит босиком. Мы с ним много говорили об идеальном пастырстве».

В 1916 году Василий Федорович окончил семинарию. Он жаждал продолжить образование и собирался поступать на философское отделение историко-филологического факультета Московского Университета. В то время жизнь виделась Василию на много лет вперед: он собирался окончить Университет и потом поступать в Московскую Духовную Академию. Василий продолжает поддерживать отношения с Владыкой Анастасием, несмотря на то, что оба разделены почти тысячей километров. Василий в одном из писем к Владыке открывает свое сокровенное желание: «…Я хочу окончить Духовную Академию и быть священником. Это решение подсказывает мне моя душа, которую привлекает пастырская деятельность. Я знаю (и бесспорно), что чем солиднее, обширнее и значительнее будет мое образование, тем ценнее для дела Церкви и интереснее для меня самого будет моя деятельность как пастыря»

Свято-Онуфриевский Яблочинский монастырь. Польша

Василий принял решение после окончания семинарии идти сразу же в Академию. Видимо, так благословил Владыка. К тому времени преосвященный Анастасий был переведен с севера на юг, из Холма в Молдавию, на Кишиневскую кафедру. В начале июня 1916 года Василий, по просьбе Владыки, выехал в Кишинев. Владыка часто приглашал Василия сопровождать его в поездках по епархии. К экзаменам в Духовную Академию Василию пришлось готовиться на новом месте, в промежутках между поездками.

Вот отрывки из писем той поры. Они похожи на путевые заметки.

«7 июля 1916 года. Рано утром я уехал с отцом игуменом Парамоном в Гиржавский монастырь. Замечательно красивые места, прямо Швейцария! Горы и долины с прудами; темный буковый лес, монастырь под горой, с которой мы насилу съехали на тормозах».

«Пошел с книгой по опушке леса. Направо темный лес, а налево долина и скат, покрытый виноградником, хлебом, лесом».

«Я тут совсем пустынником заделался: одичал и оброс, целые дни провожу в одиночестве и в молчании, брожу по опушке леса с книгами».

Василий поступил в Московскую Духовную Академию и с первого курса записался в группу, изучающую историю и западные религиозные течения. В нем было сильное воодушевление, он буквально бросался на книги, стремился полностью уйти «в интересную и серьезную работу».

Мировая война окончательно подточила силы страны. Учебные заведения буквально таяли на глазах. Осенний семестр 1916 года закончился неожиданно рано, 1 ноября. Весенний начался 20 февраля.

В конце ноября 1916 года Василий Федорович был приглашен семейством графа Медема в его имение, хутор «Александрия», которое находилось в Хвалынском уезде. Василий Федорович должен был преподавать детям графа, Федору и Софии, Закон Божий. Молодой учитель, сам буквально пламенеющий жаждой знаний, смог затеплить и в детях интерес к предмету, который казался в то время большинству находившихся за школьной партой чем-то необязательным. У Василия была и своя выгода: как будущий священник, он пробовал свои силы, много наблюдал за детьми и взрослыми.

Я тут совсем пустынником заделался: одичал и оброс, целые дни провожу в одиночестве и в молчании, брожу по опушке леса с книгами

Троицкий собор Троице-Сергиевой Лавры. Фотография. 1890-е гг.

Вот отрывок из письма того периода к Елене Сергеевне Борисоглебской:

«Мы медленно, но верно сближаемся. Во-первых, конечно, с Федей, который очень охотно приходит ко мне и помимо уроков. Мешает заниматься, извиняется и спешит уходить, а мне жалко прогонять его. Особенно горячо беседуем с ним на уроках Закона Божия. Сегодня немного поколебались: как нам быть с седьмою заповедью… пропустить или учить? Я решил, что надо ее пройти, и стал ему объяснять. Он внимательно слушал, но сидел ко мне почти спиной, хороший! Софинька тоже ко мне привыкла, так много задает вопросов на уроке, что я хорошо устаю после двух уроков подряд…»

Сохранилось свидетельство, что в конце Рождественского Поста и в самый день праздника Василий Федорович много читал и пел с певчими в усадебной церкви, и сказал маленькую проповедь за Божественной Литургией. Он говорил о том, что, несмотря на переживаемые Россией потери, православные русские люди должны иметь радость во Христе, ибо защитники Отечества приняли на себя иго Христа и исполняют его Заповедь: любить до смерти. Так вышло, что это небольшое слово можно отнести и нему самому.

В конце февраля 1917 года Василий Федорович вернулся в Москву и продолжил обучение в Духовной Академии. Приближалась революция. Известие об отречении Императора Николая Второго было встречено многими студентами с ликованием, в ожидании будущих перемен к лучшему. Василий Федорович тоже надеялся на перемены, но настроен был более трезво: «Бог даст, республики не будет, она нам мало к лицу».

После окончания весеннего семестра Василий уехал в имение графа Медема и возобновил занятия с Софьей и Федором. В праздник Первоверховных Апостолов Петра и Павла Василий Федорович произнес за обедней в сельской усадьбе проповедь. Говорил, что многие не в состоянии оценить подвиги Апостолов, узнать внутреннюю историю их подвижничества. Что все происходящее: неповиновение властям, грабежи, захваты имуществ, убийства-самосуды и успехи антихристианской проповеди свидетельствуют о том, что большая часть русского народа совершенно не просвещена христианством. Василий Федорович говорил и о приближении к последним временам, как их описывает Апостол Павел. За смелое высказывание Василию пришлось пережить нападение. Молодежь села Аграфеновки, разделявшая революционные взгляды, подкараулила Василия и Федора, когда те возвращались из села Черный Затон в Александрию, и угрожала расправой «над попами и помещиками».

К началу нового учебного года Василий Федорович возвратился в Сергиев Посад. В Академии было «холодно, голодно и неуютно». Условия содержания студентов ухудшились до предела, сократилось число лекций и зачетов. Однако была введена новая программа, а лекции по Новому Завету читал архимандрит Илларион (Троицкий).

До священнического сана оставалось совсем немного. Василий уже задумывался, уже примеривался, будто ему подул попутный ветер. В ноябре 1917, при содействии Владыки Анастасия посетил несколько совещаний Поместного собора в Епархиальном доме. Он смотрел во все глаза, слушал, запоминал и делился наблюдениями с близкими. Василий Федорович уже подумывал о месте псаломщика в одном из московских храмов и советовался о том с Владыкой Анастасием.

В начале 1918 года, на святках, Василий Федорович был помолвлен с Еленой Сергеевной Борисоглебской, дочерью певца Большого театра Сергея Александровича Борисоглебского. Елена Сергеевна была довольно высокого роста, статная, с приятным круглым лицом, с котором было что-то восточное, и большими светлыми глазами, смотревшими, кажется, в самое сердце собеседника.

Православные русские люди должны иметь радость во Христе, ибо защитники Отечества приняли на себя иго Христа и исполняют его Заповедь: любить до смерти

Колокольня возле Троице-Сергиевой лавры в Сергиевом Посаде. Фото В. Лопатина

Вот отрывки из писем Василия Федоровича к Елене Сергеевне:

«С одной стороны для меня невыразимо приятно сознавать, что у меня нет и не может быть никакой иной любви и привязанности, как только к тебе. С другой стороны, я вполне сознаю, что недостоин тебя, и не стою тебя, и не знаю, когда установится между нами равновесие. Кажется мне, что ты больше обогатила меня своим „невестием“, чем я тебя своим „жениховством“».

«Как грустно мне слышать твой тихий, усталый голос и подозревать за ним непраздничное настроение. Надеюсь, что не будет этого в Светлые дни Пасхи. Что бы ни было — они должны быть для нас всегда светлыми, всегда радостными. Сегодня Плащаница возвратила мне Христа моего, Которого я так боюсь всегда терять из сердца, из души, а последнее теперь так часто угрожает… Теряется и губится душа в житейской суматохе; если бы ты знала, как это я теперь почувствовал на своем горьком опыте. Блажени воистину, я же избрал и приял еси, Господи, и, конечно, память их в род и род, а не с шумом мимо идет.»

Русская Церковь снова обрела древнее Патриаршество. Но начались гонения. В августе 1918 года Василий пришел ко всенощной в свой приходской храм и увидел, что на клиросе поет один псаломщик. Василий Федорович тоже встал на клирос, читал и пел. В самый день праздника Преображения, 19 августа 1918 года, вечером, он поехал в Политехнический музей, где шел диспут на тему «Советская власть и Церковь». В диспуте принимали участие нарком просвещения Луначарский, член Поместного Собора протоиерей Константин Агеев и последователь учения Льва Толстого, профессор Петроградского университета Поссе. Аудитория была полна, были заняты все проходы, собравшиеся поддерживали атеистов. Из Политехнического музея Василий ушел с тяжелым чувством, «разбитый не умом, а сердцем». «Мне больно и жутко не за себя, не за тебя, а за многих русских людей, губящих свои души, — писал он Елене Сергеевне. — „Борьба за душу человеческую“, — сказал Луначарский. Нет, не борьба, но только стихийное антихристово душегубительство — и несть изымаяй».

Занятия в Академии возобновились после Успенского Поста 1918 года. Василий Федорович обрадовался, он снова стал чувствовать себя «как рыба в воде». В первый академический день нового учебного года Василий Федорович с тремя сокурсниками отправился к отцу Павлу Флоренскому, которого глубоко уважал, чтобы поздравить его с десятилетием первой лекции в Академии. В гостях у отца Павла говорили о современных событиях. Флоренский прочитал предсказания о будущем России преподобного Серафима Саровского. Влияние отца Павла Флоренского на тогдашнюю верующую молодежь трудно переоценить. Можно представить, что Василий Федорович ловил каждое слово.

Весной 1919 года, на пятой седмице Великого Поста, Московская Духовная Академия была закрыта. Царили голод и эпидемия сыпного тифа.

Сестра Василия Федоровича Екатерина в то время овдовела, оставшись с малолетними детьми на руках. Василий снова собрался в дорогу: в село Никольский Поим Пензенской губернии. Там жил его друг, священник Иоанн Козлов. Василия приняли в местную гимназию учителем математики.

Начались новые гонения. В Никольском Поиме в дни Великого Поста было получено известие о поругании святых мощей в Воронеже. 23 марта на Божественной Литургии отец Иоанн Козлов сказал проповедь, обличающую действия безбожной власти по отношению к святыне. В тот же день за вечерней Василий Федорович сказал слово о Кресте Христовом. Вечерня вышла очень торжественная. Народу собралось много, молодежь и интеллигенция. Церковные песнопения пел добровольно собравшийся хор. Три служащих священника читали после вечерни Акафист Божественным Страстям Христовым.

Сегодня Плащаница возвратила мне Христа моего, Которого я так боюсь всегда терять из сердца, из души…

Искушение Христа. Мозаика собора Святого Марка. Венеция. XII в.

В апреле 1919 года Василий возвратился в Москву. На Пасху, в Фомину неделю, обвенчался с Еленой Сергеевной. На фотографии тех лет милое лицо Елены Сергеевны, с ямочками на щеках и чуть заостренным подбородком кажется будто заплаканным. В руках — большой букет цветущей сирени. После венчания Василий Федорович увез жену в Никольский Поим. Там молодая семья прожила до 1921 года. Василий Федорович так же преподавал в гимназии. Однако, намерения быть священником, несмотря на множество препятствий, он не оставил. Будущий пастырь усердно помогал близким, разделял как мог их тяготы и созревал духом для будущего служения. В нем, наверное, стало меньше юной горячности, но зато появился опыт и твердость. Семейная жизнь для Василия Федоровича стала как бы трамплином к его будущей семье — его пастве. Кроме сестры Екатерины и ее детей на попечении Василия находилась и тяжело больная родная сестра Анна. Болезнь Анны завершилась трагически: она скоропостижно скончалась. Отец, Федор Алексеевич, вполне понимая трудности, свалившиеся на его любимого сына, писал, утешая Василия: «Бедный наш мальчик, как много жизненных осложнений свалилось на твою милую головку! Утешаюсь мыслью, что, может быть, Господь Бог испытует Своего избранника. А все-таки, несмотря ни на какие личные невзгоды и напасти, следует спешить делать добро».

В июле 1920 года Василий Федорович вернулся в Москву, сдать выпускные экзамены в Академию. Выпускники для сдачи экзаменов приходили на квартиру к отцу Владимиру Страхову. Еще после смерти сестры Анны Василий Федорович принял решение перебраться поближе к Москве, а теперь представилась возможность. В начале 1921 года Василий Федорович устроился счетоводом в Построечном управлении узкоколейки города Орехово-Зуево. Состоялся переезд в Петровско-Разумовское, к тестю Василия Федоровича, отцу Елены Сергеевны, Сергею Андреевичу Борисоглебскому.

3 июля 1921 года Василий Федорович был рукоположен Святейшим Патриархом Тихоном во диакона, а уже 7 июля, в праздник Рождества Иоанна Предтечи — во иерея. Приписан к церкви во имя святителя и Чудотворца Николая у Соломенной Сторожки.

Храм Святителя Николая у Соломенной Сторожки — единственное место священнического служения отца Василия до самого дня его ареста в 1929 году. Храм был построен усердием офицеров 675 пешей тульской дружины, расквартированной в Петровско-Разумовском. Автор проекта — Федор Шехтель. Храм освящал Можайский епископ Димитрий (Добросердов) в 1916 году. Церковь была построена на земле Сельскохозяйственного Института и приписана к Институтской Петропавловской церкви. Институтский храм, как и все храмы при учебных заведениях, после революции был закрыт, а его прихожане стали посещать Никольскую церковь. К 1924 году в южной части летнего неотапливаемого храма был устроен теплый придел.

Прихожане Никольского храма в начале двадцатых годов были, в основном, из научной интеллигенции, служившей при Сельхозинституте. Новый священник всем пришелся по душе, и вскоре группа профессоров Института — после того, как институтский храм был закрыт, — обратилась к отцу Василию с просьбой заняться христианским просвещением их детей. Отец Василий словно бы ждал этого предложения. Ведь он готовил себя именно к этой деятельности! Вскоре в храме появился большой прекрасный хор, составленный из приходской молодежи. Отец Василий очень много времени проводил с детьми, и, кажется, просто не мог от них устать. Вел с ними долгие беседы об основах христианского нравственного учения и отвечал на бесконечные вопросы. Вместе с подопечными посещал порой концерты классической музыки, разбирал литературные произведения. Помогали члены приходской общины.

Чтение писем батюшки напоминало то, как в древности читались послания Апостола Павла

В январе 1927 года матушка Елена Сергеевна родила сына Сергея. К тому времени у Надеждиных подрастал помощник — сын Даниил. Матушка ожидала прихода отца Василия в клинику, но вместо батюшки пришел Сергей Алексеевич Никитин и принес такую записку: «Я не могу никому позволить вмешиваться в мою пастырскую деятельность, она всегда будет у меня на первом плане. Ты это знаешь и понимаешь меня, а потому и не будешь осуждать меня или сердиться на меня как жена моя».

Именно на этот день назначен доклад Николая Степановича Педашенко о первых веках христианства, и отцу Василию необходимо было на нем присутствовать.

Эту записку можно посчитать небрежностью.

Знаком невнимания к близким. Но если вспомнить, сколько оставалось отцу Василию жить и служить — записка выглядит почти пророческой. Он, конечно, в точности не знал — сколько жить и служить. Но Господь готовил его к кончине.

Стараниями отца Василия в 20-е годы в доме Клушанцевых была устроена своего рода начальная школа для небольшой группы детей прихожан Никольского храма. Сам отец Василий преподавал в ней Закон Божий и общеобразовательные предметы. Радость о Господе, которая, кажется, никогда и не покидала его, мгновенно сообщалась окружающим: и на богослужении, и помимо него. Черта эта необыкновенно становилась заметной в день Святой Пасхи. Порой голос батюшки просто тонул в мощном хоре собравшихся к заутрене.

Весной 1928 года у отца Василия было обострение туберкулеза, и ему пришлось летом уехать в Башкирию на лечение кумысом. В отсутствие отца Василия в Никольском храме служил вместо него отец Владимир Амбарцумов, недавно прославленный в сонме священномучеников. В Башкирии батюшка молился за богослужением в местной церкви. Его интересовало все: как долго служат, что поют и читают, какие особенности приходской жизни можно усвоить. «Служат здесь хорошо, — писал отец Василий из Башкирии, — уставнее нашего. Это очень приятно, когда священство на высоте. Местный Архиерей обязал священников всякое Таинство предварять объяснительным поучением. Вот это правильно, а мы еще не додумались до этого. Стоял и вспоминал мою церковку. Как-то у вас там все?». Письма отца Василия к духовным чадам прочитывались вслух, в кругу его духовной семьи, которая никогда не оставалась без его духовной заботы. Чтение писем батюшки напоминало то, как в древности читались послания Апостола Павла.

Архангел Гавриил. Икона из деисусного чина. 1387–1395 гг.

Блаженны вы, когда возненавидят вас люди и когда отлучат вас, и будут поносить, и пронесут имя ваше, как бесчестное, за Сына Человеческого. Возрадуйтесь в тот день и возвеселитесь, ибо велика вам награда на небесах (Лк. 6, 22–23)

Паства отца Василия состояла из людей «старого толка» и из молодежи — старый да малый. Однако слаженность и взаимопонимание в ней царили истинно христианские, и все ее члены, каждый на свой лад, были немножко воинами Христовыми.

28 октября 1929 года отец Василий был арестован и помещен в Бутырскую тюрьму. С обыском нагрянули внезапно, но батюшка сумел передать Елене Сергеевне письмо, обнаружение которого могло повлечь за собою арест одного из его духовных чад.

1 ноября состоялся первый допрос. Следствие вел старший оперуполномоченный шестого отделения Секретного отдела ОГПУ А. В. Казанский.

Вот несколько фрагментов из протоколов допроса. По ним можно заметить, что отец Василий отвечает на вопросы следователя, сохраняя внешнее спокойствие и при том очень внимательно, стараясь сохранять ровный тон общения и даже некоторое благодушие. Батюшка не старается отрицать очевидные факты, но придает им видимость обыденных для него дел, как бы смягчая их. Влияние первых дней в заключении (а отцу Василию уже, наверно, ясно было, что оно закончится очень не скоро) будто не сказывается. Будто на вопросы отвечает не голодный и невыспавшийся человек, а знакомый следователя.

«Что касается степени моей политической грамотности, то я совершенно теряюсь при политике в жизни. Я, например, разбирал в свое время трактат Данте „О монархии“. Я принимаю, или, вернее, мог бы принять его стройную систему: помазанника Божия на престоле, возглавляющего нацию, и так далее. Но практика монархизма меня отталкивает.

У меня, действительно, был текст доклада профессора Лосева „Об имени Божием“, на чтении которого были Педашенко (сейчас, кажется, безработный историк), Шенрок (библиотекарь 1-го МГУ), Возможно, что Некрасова Лидия Ивановна с дочерью; в общем, было человек до десяти. Бывал у меня Новоселов два раза, в последнее время, перед арестом. То, что он скрывался и конспирировался, я знал, но вовсе не представлял себе действительные причины этой необходимости скрываться.

Чтобы Новоселов был по убеждениям, как я представляю, каким-нибудь особым революционером, это вряд ли. Его критика распутинщины касалась, главным образом, влияния Распутина на церковную жизнь. Как я себе представляю, Новоселов хотел просто „почистить“ самодержавие. Сам я с ним на эти темы не беседовал. Флоренский был у меня один раз. Новоселов также считал себя имяславцем.

О близкой ко мне молодежи могу сказать следующее: пришла ко мне она сама. Все лица, впоследствии бывавшие у меня, были связаны между собой еще школой, где они вместе учились. Вероятно, поэтому они также всей группой и перешли ко мне. У меня в церкви эта молодежь пела в хоре. Собираясь у меня на квартире, молодежь обыкновенно пела из опер под аккомпанемент моей жены. Церковные спевки происходили в церкви. У меня на квартире духовного пели мало.

Делал доклад о впечатлениях от моей поездки в Саровскую пустынь, о тех сказаниях, которые связаны с Дивеевским монастырем и Преподобным Серафимом Саровским. Между прочим, рассказывал им о том, как во исполнение приказания Серафима умерла Елена Мантурова (в послушание, как мы говорим).

Троицкий собор Серафимо-Дивеевского монастыря. Россия, Дивеево. Фото А. Одегова

Были у меня беседы, посвященные юбилею Первого Вселенского Собора, Григория Богослова и Василия Великого. Собственно, проповедь в церкви была по этим вопросам, а дома молодежи я читал только некоторые документы той эпохи.

Специальных вопросов по поводу существующего социального порядка и по поводу отдельных моментов взаимоотношения Церкви и государства, равно и чисто политических вопросов, мы никогда не обсуждали. Последние, то есть политические вопросы, иногда только, и то вскользь, в обывательском разрезе, трактовались у нас. Говорили, например, что жестока политика власти по отношению детей лишенцев и к лишенцам вообще. Специально вопросов о лишенцах не разбирали.

Были у меня беседы, посвященные юбилею Первого Вселенского Собора, Григория Богослова и Василия Великого

В вопросах об арестах церковников я придерживаюсь той точки зрения, что трудно провести грань между церковным и антисоветским, и что поэтому со стороны власти возможны перегибы. Только в таком разрезе я и касался этого вопроса в беседах с молодежью, не ставя, конечно, этот вопрос темой для беседы. Молодежь у меня принимает участие в церковных делах с 1921 года. Всего у меня не больше десяти человек. Пять девочек: две дочери Мерцалова (профессора Института). Одна из них, по имени Мария, учится в 1-м МГУ; другая, Надежда, еще не держала экзамен. Две дочери бывшего торговца, теперь совслужащего, Целиева Василия Ивановича, Татьяна и Клавдия (они собираются готовиться в вуз). Елизавета Обыдова (учится на курсах иностранных языков). Кроме того, есть младшие девочки, учащиеся петь в хоре: Калошина, Борисова, Целиева. Из мужской молодежи: Иван Барановский (служащие Тимирязевской Академии), Петр Столыпин (сын бывшего священника), сезонник в совхозе около Хлебникова, Виталий Некрасов (студент Тимирязевской Академии). Остальные — более случайного порядка. Игорь Фортунатов, сын профессора Фортунатова, бывает редко.

Когда у нас затрагивался вопрос об исповедничестве, то есть о возможности примирения верующих с окружающими условиями, то здесь я проводил такую точку зрения: есть пределы (для каждого различные), в которых христианин может примиряться с окружающей его нехристианской действительностью; при нарушении этих пределов он должен уже примиряться с возможностью и неприятных для него лично изменений условий его жизни, иначе он не христианин. Христианином надо быть не только по имени…»

В Бутырской тюрьме Отец Василий встретился с отцом Сергием Мечевым, которого хорошо знал. Их беседа продолжалась несколько часов и была очень значительной для обоих. Отец Сергий засвидетельствовал впоследствии, что отец Василий был уже готов предстать пред Господом.

Отец Василий был отправлен в Соловецкий лагерь особого назначения, но ввиду того, что навигация была уже закрыта, оставлен до весны в Кеми. В декабре 1929 года отец Василий заболел тифом, и его перевели в лагерный лазарет.

В санчасти, после неудачной инъекции, у отца Василия началась еще и гангрена.

Матушке Елене Сергеевне разрешили приехать к умирающему мужу. Она писала родным:

«Хожу утром и вечером вдоль деревянного забора с проволокой наверху и дохожу до лазарета, где лежит мое кроткое угасающее солнышко. Вижу верхнюю часть замерзшего окна, посылаю привет и молюсь. В три часа делаю передачу молока, бульона (кур здесь достать можно), получаю его расписку, написанную слабым почерком. Вот и все… Каждый раз, как отворяется дверь нашей квартиры, я смотрю, не пришли ли сказать роковую весть. Его остригли, изменился он сильно и исхудал. Говорят, перевязки мучительны для него. Прошу отца Владимира помолиться; на Маросейку и на Дмитровку передайте.»

Перед своей кончиной 19 февраля 1930 года отец Василий сподобился принятия Святых Христовых Тайн. Последние слова его были: «Господи, спаси благочестивыя и услыши ны». Начальник лагеря разрешил матушке Елене Сергеевне молиться ночью рядом с умершим мужем и предать его тело погребению.

Закончить рассказ об отце Василии хочется его же словами. Словами его последнего письма. Оно лучше всяких надгробных слов.

«Господи, помоги мне сделать это хорошо.

Сегодня, в День Ангела моего старшего сынка, моего Додика, мне пришла мысль грустная, но, кажется мне, правильная, что я должен написать прощальное письмо на случай моей смерти. Ибо, если я заболею тифом, то писать уже не смогу, никого из близких не увижу и не услышу, не смогу ничего передать им, кроме этого письма, если оно будет написано заранее и… если Господь устроит так, что оно дойдет до моих близких. Это письмо должно заменить меня, прощание со мною, участие в моих похоронах, которые произойдут здесь, без участия моих близких, без их молитвы и слез… Пишу все это спокойно и благодушно, ибо в душе живет неистребимая „надеждинская“ надежда, что я вовсе не умру здесь, что я уеду из этого проклятого места и увижу еще всех моих дорогих. Но это будет дело особой милости Божией, которой я, может быть, и не заслужил. А потому пишу это письмо.

Святитель Василий Великий и Святитель Иоанн Златоуст. Фреска в Палатинской капелле. Палермо

Святитель Тихон, патриарх Московский. Церковь Благовещения Пресвятой Богородицы в Петровском парке. Москва

Первое слово к тебе, моя дорогая, любимая, единственная Элинька, моя Ленуся! Прежде всего, благословляю тебя за твою верную любовь, за твою дружбу, за твою преданность мне, за твою неисчерпаемую нежность, неувядающую свежесть любовных отношений, за твою умную чуткость ко всему моему, за твои подвиги и труды, связанные с пятикратным материнством, за все лишения, связанные с твоим замужеством, наконец, за все эти последние слезы разлуки после моего ареста. Да воздаст тебе Господь за все, да вознаградит тебя любовь наших детей, любовь моих печальных родителей (если они переживут меня), моих братьев и сестер, всех моих друзей. Увы, я так мало любил тебя за последние годы, так мало принадлежал тебе духовно; благодарю тебя за наши последние встречи в Ильинском, на Сенеже; благодарю тебя за то, что ты удержала меня при себе и просила не торопиться переезжать в новую квартиру. Как хорошо нам было вместе в нашей кают-компании! Как ярко вспоминаю я наш уют, наш светлый мир, наше семейное счастье, тобою созданное и украшенное! Десять лет безоблачного счастья! Есть что вспомнить! Есть за что горячо благодарить Бога. И мы с тобой должны это сделать. Во всяком случае. И в том, если ты уже меня не увидишь на этом свете… Да будет воля Божия! Мы дождемся радостного свидания в светлом царстве любви и радости, где уже никто не сможет разлучить нас. И ты расскажешь мне о том, как прожила ты жизнь без меня, как ты сумела по-христиански воспитать наших детей, как ты сумела внушить им ужас и отвращение к мрачному безбожному мировоззрению и запечатлеть в их сердцах светлый образ Христа. Прошу тебя, не унывай; я буду с тобой силою моей любви, которая „никогда не отпадает“. Мое желание: воспитай детей церковно и сделай их образованными по-европейски и по-русски; пусть мои дети сумеют понять и полюбить книги своего отца и воспринять ту высокую культуру, которой он дышал и жил. Приобщи их к духовному опыту и к искусству, какому угодно, лишь бы подлинному. Кто-то из моих сыновей должен быть священником, чтобы продолжать служение отца и возносить за него молитвы. Ведь я так мало успел сделать и так много хотел! Элинька, милая моя! Если бы ты знала, если бы знали люди, как мне легко было любить, и как я был счастлив чувствовать себя в центре любви, излучающейся от меня и ко мне возвращающейся! Как мне сладко было быть священником! Да простит мне Господь мои слабости и грехи по вашим святым молитвам! Благодарю тебя за твою музыку, за музыку души твоей, которую я услышал. Прости, родная! Мир тебе. Люблю тебя навсегда, вечно.»

Письмо это было получено в Москве в день кончины отца Василия, 19 февраля.

 

Крест из фанеры

(из воспоминаний Е. Шик об отце, священнике Михаиле Шике)

Крестное древо уже на земле. Слава страстям Твоим, Господи! Жгучий венец на Пречистом Челе. Слава страстям Твоим, Господи! Благо тому, кто на страсти грядет! Агнец избранный заклания, Тебе сораспятый с Тобою умрет И воскреснет в Тебе по Писанию.

Это первое из стихотворений «В Страстную Седмицу». Гимническое, напевное. Будто созданное для хора. Написал его один из бесчисленных мучеников страшной поры гонений — священник Михаил Шик. В журнале «Альфа и Омега» опубликованы воспоминания его дочери, по большей части написанные со слов матери. Читать их порою невозможно — так скупо и просто описывается ежедневный… труд? ад? существования. Возвращаясь от чтения в свою комнату к обычным вещам, думаешь — нет более непохожих миров, чем тот и другой, в котором нахожусь. В одной стране, почти в одном городе…

И все же есть нечто, роднящее эти воспоминания с современностью. Запредельное напряжение сил. Близость внезапной гибели. Цинизм и гнусность лжи, ставшей обыденностью. Кажется, что это было всегда. Но чтобы — так просто, как говорят, «на голубом глазу»! Это очень важно понять. Человек бывает ненавидим не за то, что он сделал. А за то, что он не делает, делать не хочет и не будет. С точки зрения лжи, уничтожать надо слабых. Слабым, с точки зрения лжи, является тот, кто не убивает того, кто на него нападает. Есть или нет принципы — неважно. Верен или нет им — неважно. Какие принципы — тем более неважно. Важно вот что: в отношении того или другого человека я могу себе позволить вести себя как хозяин. Это ободряет. Это создает иллюзию собственной значительности и силы.

На этапах в те страшные времена верховодили уголовники. Они, не сомневаясь, обирали неуголовников, потому что те стояли на ступень ниже в лагерной иерархии. Священник, попавший в одно помещение с уголовниками, мог ожидать любого с собой обращения. И никакая охрана за него не заступилась бы. Наоборот, священникам часто приписывали сотрудничество с властью (которую уголовники, конечно, не любили), распускали слухи. Уголовники могли и убить «стукача». Иногда священников нарочно размещали в одном помещении с уголовниками.

Отец Михаил Шик шел по этапу в Самарканд как раз с уголовниками. Но сначала — о том, кто этот священник и как рос в судьбе его этот крест… из фанеры, но истинно Христов.

Кресту Твоему поклонимся…

Надеть крест — значит, быть готовым собой пожертвовать

В роду отца Михаила были раввины. Учился он в одной из самых престижных московских гимназий, его однокашниками были сыновья ученого Вернадского и художника Поленова. Евангелие и строй православных богослужений привлекали его, но решение принять Святое Крещение принято было только годы спустя. В Первую Мировую Михаил служил в хозяйственных частях. Крещение принял в 31-летнем возрасте, в Киеве. Святое имя было выбрано Михаил — в честь князя Михаила Черниговского, одного из первых русских святых. «Почему же не в честь Архистратига Михаила?» — недоумевала подруга жены. Михаил ответил, что чувствует как бы родство и сходство судеб с Черниговским князем. Кончина Михаила Черниговского была мученической. В дореволюционные годы на мученичество в судьбе Михаила Шика ничто не указывало.

Один из собеседников обратил внимание на высказывание Шика: «Не гордыня ли — притязать непременно на мученический венец». М. <…> усмехнулся и <…> сказал: «До венца тому, кого пошлют туда, куда Макар телят не гонял, еще очень далеко. И венец там получить трудно, потому что жизнь там нелегкая. И так ее вынести, чтобы попасть в ряд святых мучеников — удел немногих. Ведет сюда обыкновенных, грешных людей — логика первого решения <…> и логика исторического момента». Надеть крест — значит, быть готовым собой пожертвовать. Принять священство — все равно что отдать себя на растерзание. Но к жертве почти невозможно быть готовым. Боль, утомление, голод, смерть. Это можно предвидеть, но не реагировать на это невозможно.

Дальше события развивались с ужасающей простотой и ясностью. Некоторое время относительного семейного благополучия, и потом — началось. Бутырка, болезни, унижение. Все не передать. Но мне запомнился один случай, который перескажу. 1926 год, Самарканд. Изложение событий, описанных в небольшой весточке к жене.

Отец Михаил следует к месту ссылки, в Чарджуй (Чарджоу) по этапу. Арестантов немного, так что «буржуи» — политические — находятся в одном помещении с уголовниками, «шпаной». Шпана, применив нехитрые методы, запугала «буржуев» и обложила их поборами. Деньги, курево, продукты, вещи — шпане нужно все, и она без особенного труда это получает. Наряду с поборами «ребятки» практикуются в известном им мастерстве — воруют. Иногда устраивают, ради развлечения, шутки. Опасные шутки — но такова атмосфера лагеря. Никакой героики. Никакой романтики. Весь пафос — в том, что взял чужую вещь. На этапе это очень несложно. Других развлечений нет, и не предвидится.

Христос не зря сказал покаявшемуся разбойнику: нынче со Мною будешь в раю

Вместе с группой заключенных, в которой находился отец Михаил, прибыла другая группа. В ней — бывшие начальствующие лица с острова в Аральском море, называемом остров Возрождения. Змея пожирала свой хвост — прибывшие были такими же чекистами. А стали врагами народа. Как скупо записал отец Михаил, «шпана порывалась свести счеты с этой компанией». Конечно, для уголовников это были такие же менты, из-за которых многим «ребяткам» пришлось теперь ехать в Чарджоу. Возможно, желание «разобраться» подогревалось и охранниками. Но атмосфера точно стала грозовая. Однажды отец Михаил вышел в туалет без подрясника — эта одежда говорила о его сане и служила как бы опознавательным знаком. Тут же подвалили двое молодцов, «на эмоциях». И стали допрашивать, не он ли начальник «острова», как прозвали группу бывших начальствующих лиц. Отец Михаил сказал, что нет. В доказательство показал свою косицу: мол, я по другой части, я духовного звания. Молодцы, секунду подумав, отошли в сторону и стали шептаться. Вернулись, в глазах — сомнение: «А крест носишь?» Исповедь, что ты будешь делать.

Тогда отец Михаил достал вырезанный в Бутырках крест, из фанеры. Фанерному кресту молодцы не поверили. «Почему фанерный?». «Потому что в ГПУ кресты снимают», — ответил отец Михаил. Молодцы переглянулись.

— Точно. Они же против религии идут.

Как могли эти молодцы сочувствовать религии? Что для них была вера? Этого уже никогда не узнать. Но Христос не зря сказал покаявшемуся разбойнику: нынче со Мною будешь в раю. Самодельный фанерный крест оградил священника от нападения и побоев. Фанерный крест, вырезанный в скорбных думах о себе, о семье… и о Кресте Христовом. Не освященный в церкви, носимый так, чтобы не очень было заметно. Но без креста никак нельзя. Христианин держится за крест — и Крест держит его. Даже такой, фанерный.

 

Младший помощник

(будущий патриарх Сергий (Страгородский) в Японии)

В одном из разговоров о судьбе православия в экзотических странах, да и вообще о других странах, мой знакомый Кирилл сказал: — Знаю только два народа, у которых есть врожденная тяга к тому, что могу назвать «орднунг», порядок. Немцы и японцы. Не зря Япония была на стороне Гитлера во время Второй мировой войны.

Мысль запала; поначалу я согласилась только для виду, а потом поняла, что именно виду имел Кирилл. В то время, двадцать лет назад, мы увлекались дальневосточными культурами (я, в основном, поэзией, Кирилл — рисунком и боевыми искусствами, хотя и относился довольно критически). Эта тяга к порядку имеет в основе очень трепетное чувство. Небольшие, довольно скудные, пространства, трудные для земледелия. Потому в современной Японии каждое дерево в городе кажется посаженным в специальный огромный сосуд, а полы подъездов в немецких домах моют особым составом. Внешне чрезвычайная аккуратность выглядит почти нелепо. Что изменится от того, если вымыть дорожку перед домом с шампунем или же поменять песок возле клумбы? Оказывается, и я очень поняла, что многое изменится. Ведь в православном мире так же: или ты читаешь молитвы кое-как, в кресле с поджатыми ногами, или стоишь. С поджатыми ногами, конечно, доверительнее. Кажется, что так свидетельствуешь свою немощь. Но это не совсем молитва, а что-то вроде необязательной беседы, хотя в чрезвычайных ситуациях, может, и простительно. А если болит спина, и все равно стоишь — вот тут уже можно поговорить о том, как молишься и как сознаешь свою немощь. Кирилл выразился «орднунг», порядок, следование системным командам. Но в основе — любовь к идеальному, тяга… к лучшей жизни. И… нематериальной жизни. Японец любит свои иероглифы, которые нельзя взять в руки, которые даже не слова, а фрагменты увиденного, он отличает одну свою азбуку от другой, хирокану от катаканы. Немец-слесарь обращается к хозяйке, вызвавшей его — «Гуте фрау», «добрая женщина», как говорили в пятнадцатом веке. Почти аскетика. Здесь нет места дурной слабости. Но есть место любви.

Когда в конце девяностых приобрела в книжной лавке Афонского подворья в Москве книгу «Николай-До», записки Апостола Японии, святителя Николая (Касаткина), не очень понимала, что именно я приобрела вместе с этой книгой. Начала читать, и некоторое время, пока читала, находилась в состоянии духовного головокружения. Мир, открывавшийся на страницах этой книги, настолько не походил на тот, который я знала, что эти подлинные сведения казались чем-то вроде фэнтези. И, тем не менее, были поразительно узнаваемы люди. Конец девятнадцатого века, а характеры — как у нас. Не в самом, конечно, лучшем — страхи, суеверия, неглубокость, самооправдания. Но в лучшем — непосредственность, чистота, желание верить. Многие мои церковные знакомые верили по нужде. Сначала было «надо», которое на кодекс бушидо отнюдь не походило, а потом уже — Христос. Святитель Николай пишет о людях, японцах, у которых в начале веры был Христос, а потом — их японский христианский бушидо. Хотя многие из уверовавших во Христа японцев были простыми крестьянами, а отнюдь не знатными людьми. Такой вот Куросава. Впрочем, надо жить, где тебя как растение посадили — и это хорошо, что я живу в своих времени и стране.

В современной Японии каждое дерево в городе кажется посаженным в специальный огромный сосуд

Книга «Николай-До» легла сразу куда-то на дно, как нечто очень важное. Вскоре головокружение прекратилось, но порой из памяти, как островки в Желтом море, выплывали фрагменты: просторная, с низким сводом, чистенькая комнатка, тишина, бесшумные, в широких цветных одеждах, люди, беспрестанно кланяющиеся, с желтолицыми улыбками. Эти люди то порхают как бабочки, нося доски и камни, и, кажется, в этих строительных материалах нет никакого веса. То пятятся назад, невесть что подумав, плотно упаковав свои мысли в рисовую улыбку, и исчезают. Так же бесшумно, как и появились. А светлые комнаты с низкими сводами и диковинными цветами все так же светлы и полны тишины. Когда рассматривала фотографии икон иконостаса Николай-До, была поражена изображением Божией Матери на деисусе: так у нас не рисуют. Лицо почти в профиль… даже совсем в профиль. И льются длинные смиренные линии. Святитель один, смотрит на закат и… делает записи в дневник. Приближается вечерня.

«В церкви было гораздо больше русских матросов, чем японских христиан. И свечей же наставили! Всех и расставить не могли — места не хватило; оставшиеся будут поставлены при дальнейших богослужениях — так и матросикам объяснено. После Литургии многие из них пожелали отслужить молебен Спасителю. Я спросил:

— Есть ли между вами могущие петь молебен?

— Нет, — ответили.

— В таком случае и священник, и пение будут японские.

— Для нас это — все равно, Господь Бог не положил различие в языке для молитвы.

Да наградит Господь Своею Благодатью такое истинно православное суждение!» (Из дневников святителя)

Много лет спустя, готовясь к написанию книги, сбившись с ног и отчаявшись найти нужный материал, вдруг обнаружила статью Александра Дворкина о японском периоде служения Патриарха Сергия (Страгородского). И ушедшие на дно японские воспоминания снова вышли на поверхность. Снова вспомнились трогательные и отчего-то беззащитные, но излучающие ярчайший свет старые фото. Вот фрагмент работы Дворкина. Взят, конечно, из любимой «Альфы и Омеги»: «В назначенное время „Кострома“ вышла на рейд, где и простояла целый день к величайшему разочарованию и досаде пассажиров, нетерпеливо ожидавших начала путешествия. Молодой священник был одним из самых нетерпеливых. Несколько раз он справлялся у членов команды о времени отправления и сокрушенно разводил руками, когда ему повторяли, что пароход отдаст якоря не раньше двенадцати ночи. Нетерпеливого пассажира можно было видеть на палубе до самого вечера, но отплытия он так и не дождался: когда в полночь „Кострома“ вышла в открытое море, священник крепко спал в своей каюте — накопившаяся за предотъездные дни усталость дала себя знать. Священника звали иеромонахом Сергием. Он направлялся на миссионерскую работу в Японию по путевке Санкт-Петербургской Духовной Академии… Отец Сергий пробыл в Японии около двух с половиной лет, из которых почти полгода он заменял судового священника на военном крейсере „Память Азова“. Весной 1893 г. ему был вручен указ о переводе в Россию».

Собор Воскресения Христова. Токио

Спас Нерукотворный. Икона. XVIII в.

Этот образ — яркий, юный, порывистый — никак не вязался с образом Патриарха Сергия, фигуры неоднозначной, человека волевого, не особенно придававшего значение чужим мнениям, что, вероятно, и сыграло свою роль в отношении к нему церковной общественности и верующих. Но я могу ошибиться; в очерке это допустимо. Не пытаюсь дать оценки; моя задача — показать небольшую картинку из жизни японских христиан начала двадцатого века, всем нам родного, чтобы лучше (прежде всего мне самой) можно было бы ценить то, что здесь и сейчас — возможность каждое воскресенье ходить в храм, часто причащаться, знать, что есть духовник. Вероятно, эта духовная близорукость есть у всех, и была всегда — то, что рядом, что досталось легко, по рождению — неценно. Ценно то, во что вложен труд. Хотя как знать. Пирог с капустой в трапезной стоит что-то около тридцати рублей, а у меня от него — изжога. Но эти тридцать рублей надо заработать; пирог с изжогой — своего рода православная роскошь. И он бывает необходим.

Из дневников Святителя Николая Японского: «Утром английский путешественник явился с рекомендательным письмом от епископа.

— Думаете ли вы, что Япония сделается христианской?

— Без всякого сомнения! Сто лет не пройдет, как Япония вообще станет христианской страной. Смотрите, с какою легкостью распространяются здесь самые нелепые секты вроде „Тенрикео“; значит… японская душа в религиозном отношении пуста — ничто не наполняет ее, — изверились старые веры, — открыто место для новых верований. „Тенрикео“ и т. п. удобно распространяются [потому], что слишком легко принять их. простые, неглубокие. слишком мало содержания в них; не так легко принять Христианство, требующее усвоение его всеми силами души; но зато „Тенрикео“ скоро и исчезнет, а Христианство, мало-помалу проникая в душу Японии, водворится навсегда. А что японский народ способен к глубокой религиозности, на то существуют неопровержимые доказательства в лице многих достойных христиан из японцев. <…>»

Но что на самом деле стояло за этой бодрой записью? Пока будущий Патриарх едет на «Костроме» в Японию, ожидая едва ли не чуда, Святитель Николай изнемогает в отнюдь не чудесных буднях. В которых — то тут, то там — Богом оставлены ценнейшие жемчуга.

Магдалина и воскресший Иисус

«Симеон Мацубара описывает жизнь и смерть одного христианина, по имени Исайя Кондо; точно страница из житий святых. Исайя сам был беден, жил тем, что днем продавал по улицам „сою“, а вечером „соба“, но всем, кому только нужно было, говорил о христианской вере; любимым чтением его было Священное Писание и Жития Святых; самым любимым занятием — молитва. В субботу после полдня он, обыкновенно, прекращал свою разносную торговлю и начинал духовные занятия, в которых и проводил все время до конца воскресенья; в другие праздники поступал так же. Когда священник посещал Аомори, он всегда говел и причащался. В церкви Аомори он, несмотря на свою бедность, всеми был уважаем и избран был в старосты, каковую должность и исполнял со всем усердием. Но особенно отличительною чертою его было милосердие. Катехизатор пишет, что он знает 27 случаев, когда он выручал бедных из самой крайней беды; из них 4–5 он приводит в письме; вот, например, один: ходя с „соей“, наткнулся он в одном доме на такое бедное семейство, что старуха-мать только что померла от голода; другие члены семьи были близки к этому и плакали около трупа, не имея средств похоронить его. Исайя, бросив свою „сою“, прибежал к Мацубара, занял у него иену, заказал кадку для покойницы; потом сам обмыл труп, сам вырыл могилу — уже ночью, с фонарем; сам, с помощью бондаря, снес кадку-гроб на кладбище и похоронил, читая и распевая христианские молитвы, которыми он всегда сопровождал и языческих покойников. Вот другой случай: набрел он на нищего, обессилевшего от голода и упавшего на дороге старика; принес к себе, питал, служил ему и, наконец, отправил к родным, в далекий город. Вообще питался сам скудно, все, что добывал своим промыслом, он раздавал нищим и бедным. Своими делами милосердия он приобрел себе немалую известность в городе, так что местные газеты выставляли его в пример подражания. Умер он от тифа, простудившись. Предсмертные слова, которыми он утешал свою плачущую бабку, до того трогательны, что нельзя читать без слез: смерти нет для него — только жизнь, — здесь ли, там ли, ибо живет он во Христе. Похоронен он великолепно; отец Борис прибыл, несколько окрестных катехизаторов собралось, местные христиане не пожалели ничего. Язычников также множество провожало». (Из дневников Святителя)

Молодой иеромонах Сергий (Страгородский) оставил ценнейшие «Письма миссионера», открывающие полную картину человеческого и духовного опыта нахождения в совершенно чужой стране. Вот одно из первых писем; впечатления от природы Японии еще очень яркие и свежие. Но отец Сергий пишет о красоте почти с иронией: «…постоянная роскошь делалась приторной. Хотелось чего-нибудь покислее, погрубее, чего-нибудь вроде нашего квасу или черного хлеба. Здесь уже слишком все было жирно, сладко, сдобно. Мы вспоминали здесь нашу березку. Куда скромнее она, как-то целомудреннее, скромнее и здоровее здешней, распустившейся, намащеной, одуряющей своим благоуханием, разряженной природы. Конечно, это поражает. Но она слишком роскошна, чтобы ее полюбить, чтобы успокоиться среди нее. Она душит, а не успокаивает… Да и фрукты здешние хороши только, когда они редкость, привыкнешь к ним, и тогда все эти бананы, ананасы и пр. не дадут вам забыть нашего яблока. Где им до него? Не сравняются никогда».

Молодой иеромонах полон надежд и сил. Он настроен преобразовать Японию. Святитель Николай уже утомлен трудами, хотя эта усталость особенного значения для него не имеет. То, что говорил Святитель о японской церкви англичанину, правда. Японская церковь есть, и она останется, хотя для этого не так много предпосылок. Как святитель узнал? Это настоящая тайна. Но он знал. И он любил эту фарфоровую страну, ее трудолюбивых людей, будто бы выкованных из стали или сделанных из каменной керамики. И это — любовь к стране, в которой находишься и трудишься — («радосте и венче мой») — возможно самый тяжелый камень в труде миссионера.

Болота у подножия вулканической гряды Хаккода в центральной части префектуры Аомори

Перед мысленным взором воскресает тысячелетняя история буддизма, история подвигов ума, перед которыми детский лепет вся европейская философия, — история железных усилий воли, во имя учения сковывавших плотскую природу человека

«Япония — золотая середина. Трудно японцу воспарить вверх, пробив толстую кору самомнения. Послушав иностранных учителей и инструкторов по разным частям, атеистов, что-де вера отошла, а коли держать что по этой части, так свое, они возобновили синтоизм, хранимый теперь Двором во всей его точности; послушав некоторых недоверов-иностранцев, что буддизм выше христианства, и посмотрев, хоть с усмешкой, как сии иностранцы кланяются порогам буддизма, они вообразили, что христианство им совсем не нужно, неприлично. И ныне плавают в водах самодовольства, особенно мелководных, благодаря победам над китайцами (три победы одержали), и нет границ их самохвальству! Интересную коллекцию можно составить из… статей ныне, доказывающих как дважды два, что японцы — первый народ в мире по нравственности. <…> Нахлобучили, вероятно, не на малое время на себя шапку европейского и американского учителя по предмету атеизма и вражды к христианству. Тоже — золотая середина! Она еще большее препятствие к истинному просвещению в высоком значении, чем в низменном! Что может быть хуже, прелестнее и вреднее гордости! А она — синоним пошлого самодовольства». (Из дневников святителя).

Через некоторое время отец Сергий напишет, уже умудренный опытом: «Перед мысленным взором воскресает тысячелетняя история буддизма, история подвигов ума, перед которыми детский лепет вся европейская философия, — история железных усилий воли, во имя учения сковывавших плотскую природу человека. И все эти богатырские старания, все это ничем не утолимое стремление разрешить загадку жизни, должны были кончиться вот здесь под плитой (могнльной — А. Дворкин), должны открыть человеку только нирвану, то есть ничто. Бедный человек! Жалкое бытие без смысла, без цели, с загадкой в начале и бесследным уничтожением в конце! К чему страдать, к чему насиловать свою природу, если ей придется пропасть в море чуждой ей и нелюбящей жизни? А человек хочет истины, хочет проникнуть выше и дальше, хочет жить истинно человеческой жизнью. Так и вспоминается Будда с его страдающей улыбкой. Горе тебе, человек, если будешь жить без Бога!»

Возникает резонанс в наше время. Увлечение японской культурой, плоды японской научно-технической революции (а страна почти весь двадцатый век была очень бедная) встречаются так же часто, как деревянные крашенки на пасху. Рукава кимоно, разные виды гимнастики — все из страны восходящего солнца. Тот процесс, начало которого описал Святитель Николай Японский, развивается и, возможно, будет развиваться. Но не мне судить; я с симпатией отношусь к японской культуре и не так хорошо ее знаю, чтобы делать выводы и сравнения. Книга «Николай-До» куда-то исчезла во время многочисленных переездов. Так что сейчас не могу открыть ее и процитировать те короткие (всегда — короткие) записи, в которых люди в простых кимоно, сияя улыбками, убирают собор к храму тщательно подобранными свежими цветами, а японская рисовальщица-христианка пишет Образ Пречистой. Но все так и было. Приходили, разговаривали, жаловались на бонз, возвращались пешком в свое село. И эта жизнь поразительно напоминала жизнь, возникающую при чтении страниц Деяний.

Святой равноапостольный Николай, архиепископ Японский

Было что-то в молодом монахе Сергии, что заставляло Святителя прислушиваться к его словам и доверять его мнению. Он будто видел его трагическое и большое будущее. «<…> Пришла благая мысль. Дай, Господи, ей осуществиться! Монастырь здесь нужен. Отец Сергий Страгородский писал о сем в своих письмах; я думал о том еще раньше, выписывая сюда с Афона неудачного отца Георгия. Если бы ныне вследствие моей просьбы, которая пойдет с отчетами, был прислан сюда добрый иеромонах, который бы сделался моим преемником, положим, через 10–15 лет, то я удалился бы в горы… и стал бы собирать желающих жизни монашеской — а такие нашлись бы, — и образовался бы монастырь. Я в то же время имел бы возможность там продолжить перевод богослужения. — Пошли, Господи, достойного делателя на ниву Твою! О нем ныне моя… дума и всегдашняя молитва!».

Но Господь рассудил иначе. Иеромонах Сергий, прожив в Японии два с половиной года, а после того многажды писавший Святителю, был отделен для работы на другой ниве. Его ждали испытания не менее трудные, чем Святителя, но, возможно, гораздо более мучительные. Потому что все, что он видел, и что стало многолетним кошмаром, адом на земле — происходило в его стране и у него на глазах. Патриарх Сергий вполне понял, что значит: ни эллина, ни иудея. А ведь он воспитан был пылким патриотом, и у него едва не слезы восторга вызывали новые кресты на новых храмах.

«Пришлось глубоко пожалеть, что мы еще не доросли до того, чтобы иметь здесь свою миссию, мы еще замыкаемся в рамках узкого национализма. Заботимся только о своих, забывая, что Господь пришел ко всем без различия и послал апостолов ко всем народам земного шара. Чем наши достойнее, например, хотя бы этих индусов? Скажут, что у нас народа нет. Совершенная неправда. Было бы только желание, народ, то есть церковные деятели, на ниве Господней всегда найдется. Ведь идут же из Духовных Академий во всевозможные ведомства. Нашли же необходимым сократить штаты Академий. Очевидно, мы страдаем не недостатком народа, а избытком его, перепроизводством. Отчего бы не отделить сюда хотя бы двоих? Эти двое, может быть, успели бы что-нибудь начать, может быть, успели бы образовать продолжателей из самих индусов, как, например, теперь в Японии. Скажут, у нас средств нет. Правда, мы беднее каких-нибудь американцев. Но пусть и миссия наша начнется с малого. Бог поможет, потом дойдем и до большего. Ведь тратится же у нас миллион рублей, по самому минимальному счислению, на одни церковные облачения. Вот, хотя бы одну сотую или несколько сотых из этой суммы отделить сюда. Этого было бы на первый раз более чем достаточно. Нет, должно быть не скудость средств и людей тут причиной, а холодность к вере, привязанность только к личному благополучию. Да, еще много нужно нам жить и делать, чтобы вырасти до православной миссии…» (Из писем иеромонаха Сергия (Страгородского).

Перед катастрофой бывают периоды мира и утешения, а они помогают внимательному уму и любящему сердцу вполне понять, чего же в данное время хочет Бог… лично от меня. Если бы писала картину со Святителем Николаем и японцами, я бы изобразила в тихой, чуть тронутой сиреневым, лазури — как будто бы фарфоровых людей в желтоватых кимоно, идущих стройно, мирной цепочкой, через горный перевал, заваленный сухостоем, с поклажей на спинах, утомленных. Еще нет поездов, чтобы доехать в миссию, а лошадей, небольших смешных лошадок, можно найти только в ближайшем городе. Эти люди не кажутся людьми. Это как птицы, не знающие утомления и печали, парящие в бытии, нечто ангелоподобное. Они идут день, вечером садятся и поют. Старательно, как поют монахи, долго и протяжно. Но это песнопения православной вечерни. Святитель Николай держит в руках только что переведенную на японский язык страницу из Деяний. Он ждет этих людей.

Замок Инуяма. Префектура Айти

Накануне самой ужасной за всю историю Российской Империи войны, во время жуткого красного рева голодных улиц и гибнущего золота монархии иеромонах Сергий, еще не знающий о ждущем его жребии, запишет: «Православие — не „русская религия“, но универсальная и всеобщая Церковь, чье откровение обращено ко всем народам без исключения. Это то, о чем постоянно проповедовал святой Николай (Японский). От этого Христа происходит и учение, нами теперь проповедуемое. Нельзя назвать его русским или еще каким-нибудь, оно Божие, пришедшее свыше и принадлежащее всем людям без различия страны и народа».

 

Монахиня

(рассказ основан на биографии монахини Ермогены, Веры Сергеевны Заломовой. Публикация биографических материалов в журнале «Альфа и Омега» М. Большаковой)

Вера, одна из младших дочерей, плохо спала. Проснется на темнозорьке, невесть почему, а глазки грустные. Родители очень беспокоились: предполагали болезнь. Однажды мать подсмотрела ночное пробуждение: дитя встало, вскинуло ручки… а потом село и стало играть, тихо, то смеясь, то всхлипывая. Молится младенчик, что ли…

— Какая интересная растет! — с тревожным чувством вздыхала мать. — Что-то из нее выйдет?..

Был 1907 год, еще живо было в памяти пламя японского поражения. Верочка родилась в 1905, так что огневая изнанка ее младенческих снов, идущих еще из вышней глубины, кажется, вполне была бы понятна. Страх, коснувшийся каждого жителя дрогнувшей Империи, касался и ее детского сердца. Но кроме страхов было что-то еще, что вызывало беспокойство младенца. Когда подросла, родители с удивлением обнаружили, что Верочка — вовсе не тихоня, а страстная и очень самостоятельная. Маленькая девочка с сильной волей. Страсти тянули в свою сторону, воля — в свою. Верочка, сообразив, что гибнет от греховного желания, принималась рыдать, почти себя ненавидя, мало что понимая, но переживала плен желания очень сильно. Рыдала она подолгу, и, кажется, плакать любила. Так душевные сосуды освобождались от тяжести греховных впечатлений и страсти. Чистота возвращалась, в душе воцарялся мир. Но — ах! — до нового увлечения.

Однажды, семи лет, Вере захотелось сладостей. Увидела их в старом буфете. Можно было бы спросить у мамы, но та не разрешила бы, а велела бы подождать до ужина. Однако сладостей хотелось сейчас и немедленно. И вот Вера взобралась на стул, открыла дверцу буфета… и вдруг изо всей силы ударила себя правой рукой по левой. Так сильно, что чуть со стула не упала. Немедленно показались слезы, стало тоскливо. Вера снова ударила непослушную руку, словно та была во всем виновата, еще раз, потом закрыла дверцу (рука раскраснелась в месте удара), слезла со стула, поставила его на место. И вроде бы — ничего не было. Но нелюбовь к себе осталась. Остался и постыдный привкус несъеденных сладостей. Боль от удара победила желание и отвела грех.

— Да что ж я все делаю, чтобы плохо было…

Молилась Вера с такой же страстью, с какой хотела варенья. Молясь, обязательно плакала. Это было — как стирать батист. Выполощешь, вымоешь… и легко-легко, по летнему, свежо и радостно.

— Да что ж за ребенок, — изумлялась мать, — сейчас один, через час — другой… Нельзя так, Вера, надо — спокойно.

Христос в двенадцатилетнем возрасте проповедует в храме. Фреска. Церковь Святого Николая. Брюссель

Спокойно, спокойно. А попробуй тут спокойно, когда Христос — это Огонь. Но так сказать Вера не могла, хотя о Христе уже знала и Ему молилась, как молятся все дети. Но что точно — ровности в ней не было никакой. Это настораживало, отталкивало. Ну кто такую девушку замуж возьмет? Сейчас — одно, через час — другое.

То были не просто капризы. То было проявление духовной, в самом церковном понимании, жизни. Самые начала, самые первые признаки — но истинно духовные. Душа взбиралась ко Христу, как взбираются по крутой горе. Как художник кладет известковый грунт на холст. С огромными усилиями, с жестоким недовольством собою, беспощадно к себе. Это внутри души открыла глаза будущая духовная художница — монахиня. Да-да, художница! Художник смешивает краски и выводит линию, музыкант ищет контрапункт и подбирает звуки, поэт слышит и записывает (или не записывает) слова. Скульптор берет камень или глину, чтобы отсечь от куска части, лишнее, ради прекрасного образа. Все это замечательно, но у монаха есть материал и инструменты гораздо более благородные. Он сначала предлагает себя Христу как материал — оставляет суету и полагается на Его Творческую Волю. Господи, да будет воля Твоя! А потом, по мере духовного возрастания, уже вместе со Христом осваивает тонкости изображения Образа Христова духовным резцом по душе. Юная Вера обо все этом еще не знала. И не знала, что именно такое искусство ей предстоит освоить. Но Присутствие Божие она чувствовала очень живо.

В записках, оставленных уже пожилой монахиней, есть интересное упоминание: память у Веры была слабая. Так что учиться ей было трудно. Но учиться Вера очень хотела, много молилась, чтобы успевать по всем предметам в школе — и без помощи Божией не оставалась. Поначалу успехи Веры шли не от способностей, но от усидчивости и умения трудиться, к которым в большой семье приучишься даже нехотя. Вера подрастала, а дел становилось все больше.

Б. Кустодиев. Монахиня. 1920

Одним из домашних послушаний Веры было — таскать мешки с яблоками и огурцами на продажу. Торговля эта была незаконной, но без нее семья не сводила бы концов в концами. Так что приходилось рисковать. Милиция во все времена одна, им делов-то — напугать и поживиться. А если торговали дети, напугать было совсем просто. И вот, приходит милиция на рынок, пугает, разгоняет. Вера едва не плачет: мешок огромный, надо и товар сохранить, и успеть сбежать от милиционера. Случалось, что и плакала. Плакала и молилась — Господь, видя обстоятельства, без помощи не оставлял. Но как горько было сознавать и эти незаконные яблоки с огурцами, и свою худость, и неограниченную власть милиционера. Просто как ад. Неужели нет другой жизни? В церкви говорят, что есть.

Александр Бида. Молящийся Иисус. 1874

И Вера ходила в церковь. Молилась, просила Христа о помощи и наставлении. Ей вообще нравилось в церкви: там она ощущала обильное присутствие благодати. Там был мир, свет, радость — вот так просто: мир, свет, радость… И домой унести… Вера считала, что у Бога можно выпросить все.

Вера любила танцы. Какой подросток не любит танцы? Но Вера чувствовала — будто кто хорошо ей объяснил — чего танцы вовсе не то, что ждет от нее Господь. И ужасно мучилась, когда шла на танцы. Каждый раз давала слово, что идет последний раз. Но вот — раздались звуки музыки, и Вера уже летит, уже увлечена потоком мелодии, а тело как бы само по себе совершает заученные движения. Это как полет. Как ни силен был голос совести, желание полета преобладало. Это стремление к танцам было по сути желанием благодати, но по изначальной человеческой поврежденности выражалось в танцах. Только спустя годы Вере открылось, что молитва — гораздо слаще танцев.

Вера ужасно мучилась, когда шла на танцы. Каждый раз давала слово, что идет последний раз

Семнадцатый год застал девочку среди тяжелых крестьянских забот. Мешки с яблоками и огурцами, уборка дома, помощь по хозяйству. И постоянные страхи: отнимут, прогонят, запретят. Вера держалась молитвой, помощь Божия сопутствовала ей — иначе как бы двенадцатилетней девочке вынести такие трудности?

В семнадцать лет, в 1922 году, Вера закончила школу с отличными отметками. Ей очень хотелось получить высшее образование. Хотелось рассказывать людям о Боге не от себя, а как преподавателю, обладающему систематическими знаниями. Было чувство открывшейся катастрофы: ровесники уходили из церкви, разуверялись — а власть поддерживала и насаждала атеистические настроения. Вера намеревалась противостоять власти словом. Но «по социальному положению» путь в высшую школу Вере был закрыт. Пришлось поступить на завод. Чернорабочей на паяльную фабрику. Чтобы получить от завода путевку в вуз.

День съежился как яблоко на солнце. От дома до работы — пять километров. Их надо преодолеть, желательно бегом. Вера вставала на темнозорьке, спешила к ранней обедне, с половины уходила — не опоздать бы на работу! Наступал обеденный перерыв, Вера снова бежала в храм — на вторую половину уже поздней обедни. И так — каждый день. А еще домашние дела, мытье-готовка, помощь домашним… Что для Веры значили это разорванные во времени обедни, в полусонной голове соединявшиеся в одну, как две половины, можно только догадываться.

Чернорабочей Вера проработала всего один день. Начальник цеха, которому приглянулась волевая и умная девушка, на второй день посадил ее за паяльный стол. Бог помог — и Вера хорошо освоила тонкости паяльного мастерства, довольно скоро. Чуткие девичьи пальцы ощущали каждый изгиб поверхности и умели направить горячий инструмент под нужным углом. Домой Вера возвращалась радостная, подкрепленная церковной молитвой и сознанием того, что в труде есть успехи. Но такая жизнь продолжалась недолго.

Не обманывайтесь: ни блудники, ни идолослужители, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники, ни воры, ни лихоимцы, ни пьяницы, ни злоречивые, ни хищники — Царства Божия не наследуют (1 Кор. 6, 9)

Родительница благословила и ее: образом Казанской Пресвятой Богородицы

Молодых сотрудников Веры по цеху стали смущать и хорошее отношение к ней начальника, и ее успехи. Считалось, что своим поведением Вера смущает массу, вызывает нежелательные настроения. Добились товарищеского суда. Вера очень страдала, когда все это происходило. Но повторяла себе, что ничего без воли Божией не бывает. Как-то вообще подумалось: ей, видимо, суждено устроиться в жизни по-другому. Не на заводе. А где? Вера спрашивала Господа, но ответа пока не было. Ее молитвы за обедней стали смиреннее и горячее. На суде Вера сумела защитить себя и показать, что у нее не было никакой тайной цели, что была правдива и искренна в своем желании лучше работать. Все же решила с завода уйти.

Бог помог — и у Веры появилась возможность давать частные уроки девочкам дошкольного возраста. Странно было видеть, как знакомая с тяжелой крестьянской работой девушка преобразилась в тонкую гувернантку. Вера учила арифметике и правописанию, рукоделию и танцам. Работа оплачивалась. Но мысль о получении высшего образования не покидала. Так прошло некоторое время.

И вот — новое изменение жизни, новое препятствие на пути к образованию. Мать Веры тяжело заболела — туберкулез легких. Это заболевание длится долго, изматывает не только самого больного, но и его окружающих. Кроме того, считается заразным. И все это — с мамой? Вера как будто во сне. Нет, не может быть… А сама моет, готовит, помогает старшей сестре — и откуда силы… Зачем они… Вскоре мама оказалась при смерти. Перед самой кончиной собрала всех своих детей и стала благословлять образами. Сказала тихо: «Детки, я последний день с вами». Поверить невозможно было — все равно, как поверить в то, что солнце больше никогда не взойдет.

Темная злая туча горя висела во всех пяти комнатах большого дома. Вокруг — лица близких, потемневшие и… какие-то чужие. Вера будто высохла на корню. Слез нет, а внутри жжет так, что хочется кричать. Можно взять себя как пальто и повесить на рожок вешалки. Наконец, родительница благословила и ее: образом Казанской Пресвятой Богородицы. Образ этот был дан маме бабушкой Веры как благословение на семейную жизнь. Кто знает, может тогда умирающая родительница желала, передавая этот образ Вере, удачного замужества. А может, материнское сердце чувствовало, что Вере суждено совсем иное замужество… По кончине тело матери близкие благоговейно омыли и обрядили, положили в гроб. Приходской священник, отец Петр, хорошо знавший и любивший семью, служил панихиды по усопшей. Братья и сестры Веры плакали. А она — нет. И это отсутствие слез было таким вызывающим, таким бесстыдным, что стоя у гроба матери на коленях Вера взмолилась: «Мамочка, дай мне слезы, чтобы меня люди не осуждали!». И слезы пришли — обильные, горячие. Как будто и не умерла мама, а стоит рядом и все-все слышит. Три дня Вера не отходила от гроба, не пила и ела, а только молилась. Вместо горя горького в сердце была тихая радость.

Вера и не сомневалась, что родимая точно здесь и все-все слышит. Да, после кончины мама стала Вере как будто намного ближе. Будто — страшно сказать — что до кончины была мертва, а тут ожила. Похоронили маму. Вера, презирая стужу, каждый день бегала на кладбище к могилке и там молилась. Разговаривала с усопшей как с живою. Бежит на кладбище, а сама думает: только бы поскорей добежать до могилки. Там было радостно, и домой Вера возвращалась радостная. А дома — отец, уже пожилой. Он был сильно старше матери, на двадцать лет. И братья-сестры.

Пресвятая Дева Мария с младенцем и ангелами

Интерьер Исаакиевского собора

Старшей в семье стала одна из сестер. Ей было уже около тридцати лет. Замуж пока не собиралась. Хозяйство большое. Но у Веры оставалось время, чтобы погулять с подружками, поговорить о девичьем. Горячая, страстная натура требовала новых впечатлений. А душа желала молиться — не менее страстно. И вот, снова вечера, снова — ненависть к себе… Да что ж это я, Господи, такая неисправимая…

Прошло пол года со смерти матери. И вдруг сестра, не собиравшаяся замуж — вышла замуж. Вот так перемена! Вот так сестрица — удружила. Вера стала старшей, и на ее плечи — а ей было двадцать два года — легли все заботы по дому. В доме было все: и куры, и свиньи, и огород. Только успевай. За отцом приходилось смотреть — все же за семьдесят, хоть и на вид крепкий. Невыносимо жгла обида на сестру: что ж она так, а ведь сказала, что не собирается… А надо было прощать. И надо было весь этот связанный день пережить. Накормить младших, выстирать-высушить-вымыть, перетерпеть боль усталости и заснуть. И уже не будет ни вечеров, ни бесед о девичьем…

Если бы не отец Петр, вряд ли Вера перенесла бы эти труды. Он наставлял, поддерживал словом и молитвой, был рядом. Возможно, он и подсказал, Божиим наитием, счастливую мысль: записывать все, что произошло днем. Для исповеди, для работы над собою. И Вера записывала, находя в этом изложении огромное утешение. Младшие любили Веру. Помогали, как могли и даже боялись ее расстроить. Чувствовали характер Веры — «знали мой дух», как напишет потом она сама — и говорили друг другу: «Этого не нужно, Вере не понравится». Между братьями и сестрами установился христианский союз любви. Иногда и слов не нужно было — взгляд, мысль заменяли слово. Это безмолвное общение напоминало тайный заговор, что младшим даже нравилось. Вера была строгой хозяйкой, и у игры, конечно, была четкая граница. Время шло, младшие подросли и — Бог управил — смогли устроиться в новой страшной жизни. Но христианское отношение побуждало их помогать не только своим, но и нуждающимся. А нуждающихся часто находила именно Вера. Она никогда не забывала о делах милосердия. Отец не очень вникал в жизнь детей, но дети нашли между собою общий христианский язык. И это был подвиг в тяжелые предвоенные годы.

Годы, действительно, были тяжелые. Отец Петр трижды был арестован. Но Бог миловал, возвращался. Однако вскоре смутное предчувствие Веры окончательно оформилось. В глубокой духовной тоске, будто уже зная о предстоящем расставании, Вера пришла к отцу Петру и на коленях попросила дать ей в напутствие и благословение икону. И — чудо! — отец Петр вынес старый образ Святителя Ермогена. Вера с изумлением стала рассматривать потемневшее изображение. О жизни Патриарха-мученика она знала совсем немного, и удивлялась, что отец Петр именно этой иконой ее благословил. Но то было пророчество. Впоследствии Вера, уже ставшая монахиней Ермогеной, запишет, что видела много милостей от Святителя и действительно ощущает его духовное покровительство. Вскоре отец Петр был снова арестован и уже не вернулся. То свидание, при котором батюшка благословил Веру образом Святителя Ермогена, было последним. Вере будто подрезали крылья. Вот оно, горе-то горькое. Будто одна на свете осталась.

Настал 1941 год, в июле началась война. Вере пришлось переехать в Подмосковье, к младшей сестре. «Работала как каторжная» — скупо запишет она о том времени. И еще — «душа томилась как в аду». Монахиня Ермогена не стала описывать, какие именно «непередаваемые испытания» прошла она в войну. Зато написала, что ходила в храм Божий и причащалась Святых Тайн. Это очень важно. Ее духовная жизнь не прерывалась, а наоборот — развивалась, стремилась к новым высотам. Хотя самой Вере так и не казалось, да и не стоит той Вере говорить об этом — она, под гнетом скорбей, сочла бы такие слова насмешкой. Но так или иначе, желание найти духовного руководителя оформилось, и Вера теперь точно знала, что ей нужно. Она стала молиться, искать молитвой духовного отца, как в темноте с помощью фонарика ищут тропинку к дому. Поиски ее были долгими и сопровождались новыми испытаниями.

Послевоенные годы принесли и радость (какая пасха!), и боль. Отношения с родственниками осложнились, Вера остро почувствовала себя чужой. Но, тем не менее, часть серьезных хозяйственных забот была в ее ведении. Например, дача. Построен дом из сухостоя. Это хорошо, но есть свои опасности. И вот одна из них: стены стал точить червь. Тогда Вера работала в Москве, и в храм ходила в Москве. Но пока не определилась, в какой и к какому священнику. Однако молебен с водосвятием заказать надо, и он был заказан.

Большой собор Донского Монастыря. Москва

Таинство исповеди. Икона. Конец XIX в.

На батюшку, служившего молебен, Вера поначалу внимания не обратила — какой-то новый. В следующий раз снова пришла в этот же храм — благодатное наитие помимо ее самостоятельной воли привело ее — и снова увидела того же батюшку. А он спросил: «Как у вас с домом?». И… дал практический совет, что сделать, чтобы червь не точил сухой брус. Этот совет был как точка на сердце. Вера почувствовала, что это указание от Бога — священник будет ее духовным отцом… Посмотрела: нет же, это все от лукавого! Вот он, молодой, красивый, интеллигентный… Нет, нет, нет. Испугалась.

Но без храма и Таинств жизнь казалась бессмысленной. Вера снова пришла в этот же храм, как будто ноги сами принесли. У исповедального аналоя — все тот же батюшка. Теперь Вера знает, что зовут его отец Василий. На исповеди внезапно открылось, что отец Василий знает о Вере так много, что ей и рассказывать не надо. Почему? Это было страшно — что незнакомый человек, пусть даже священник, так много знает о жизни человека, которого видит третий раз в жизни. Дальше — отец Василий задает вопросы, делает замечания… И Вера понимает, что ему открыты не только события ее жизни, а даже ее мысли и помыслы… Какой необычный священник… Господи, вразуми: может быть, именно он и дан как духовный отец… Вера приободрилась.

А тем временем жена брата со своей матерью задумали Веру убить. Вера оказалась — как в кино. Со стороны — может, и будоражит чувства, а самой быть внутри детективного сюжета — не хочется. Вера три дня просидела взаперти, а на третий день ей все же удалось сбежать в Москву. Сбежать-то сбежала, а как дальше-то быть. Едет в метро — а линии еще новые — и молится. Господи, верно за мой дурной характер. Достойна.

Но как же так, как же так… Плачет. И вдруг — батюшка. Подошел, сам поздоровался. Тот самый батюшка, который молебен с водосвятием служил, отец Василий.

— Чем вы так расстроены?

Расстроена? Да ведь они убить хотят… И Вера рассказала все отцу Василию. Все-все. И про брата, и про его жену с ее матерью. Отец Василий выслушал внимательно, затем сказал:

— Возвращайтесь сейчас домой, и завтра приведите мне свою молодую невестку в церковь причаститься.

Чудо, но у Веры даже сомнений в том, что все так и будет, не возникло. И вот как на крыльях — на новых крыльях! — Вера вернулась домой. Ощущение чуда не покидало — как будто видит рассвет, а солнца давно не было. И вот солнце восходит. Невестка одна, матери нет, сидит на кухне и — неужели? — ждет Веру. Будто чувствует, что та приехала с извещением именно для нее. Вдруг строгая Вера — стала ласковой, нежной. Подошла, заговорила с молодой женщиной, поплакала малость, и невестка всплакнула.

— Поехали, причастимся. Ты хоть раз причащалась? Знаешь, как это?

— Нет.

Подумав, невестка решилась:

— Поехали!

И точно — утром, с рассветом, обе женщины скорее-скорее собрались. Вот уже влажная от росы электричка везет их в Москву. По дороге дочитывают правило. Отец Василий — у аналоя, встретил обеих — как будто сто лет знал. Пригласил невестку Веры. А та вдруг начала рыдать — просто как гроза летом, на весь храм; дрожит, кается, винится. И у Веры в ушах ее, вечное: да что ж я такая, Господи, что ж я такая…

Счастье — в истине, а истина — Христос

Причастившись, невестка успокоилась. А Вера поняла, что стала свидетельницей чуда. Что сама избежала смертной опасности и возле нее спаслась человеческая душа. Конечно, не своими силами избежала, а помощью Божией и молитвами отца Василия… Да, молитвами отца Василия… Угодник он Божий, вот что…

С тех пор Вера утвердилась в мнении, что именно отец Василий — ее настоящий духовный отец. Снова отросли подрезанные было крылья. И Вера уже точно знала, к чему дальше стремиться — к жизни по заповедям Христовым. А это уже жизнь монашеская. Однако путь был достаточно долгим. С моменты обретения духовного отца до пострига прошло более 10 лет. Монашество — ближе к Истине. Говорят — истина в счастье. Да, Вера теперь была счастлива, хотя руководство отца Василия показалось ей строгим и тяжелым. Но ведь счастье — в истине, а истина — Христос.

Примечание: отец Василий (Серебренников) — московский старец, протоиерей, 1906–1996. Отличался любовью к монашеской аскетике и тонким знанием человеческой души.

Монахиня Ермогена (Вера Сергеевна Заломова). Родилась в 1905 году, постриг приняла в 1970 году. Скончалась 31 марта 1988. С пятидесятых была верной помощницей и опорой отцу Василию Серебренникову. Отец Василий свидетельствовал о ее любви ко Христу и духовной крепости.