Океан веры. Рассказы о жизни с Богом

Черных Наталья Борисовна

V. Приходские рассказы

 

 

Коленька

Покрово-Тервенический женский монастырь. Фото Т. Дороховой.

Эта история записана мною на одном из тех мест, в которых человек, как нашкодивший школяр, стремится оправдаться.

Кот, символически побитый полотенцем, с неожиданной грацией закружился над бумажкой. Как котенок. Огромная серая тушка. Прощения просит.

Так вот, история, которую записала, подлинная. А может быть, создание устного телеграфа. Ну, как иначе назвать слухи, кочующие от человека к человеку?

Монаха звали Николай. Родители его, батюшка и мама, как-то очень рано умерли, и Колю уже шестнадцати лет постригли в рясофор. Теперь ему шел двадцать третий год и его совсем недавно облачили в мантию.

Николай нечаянно, хотя прочно, заслужил симпатию почти у всех. Нравом отличался мирным, несколько мечтательным, с точки зрения благочинного. Он обычно и давал послушания. Отцом Николая можно было назвать, хотя и с проекцией на будущее. В нем образовалась уже особенная внимательность, необходимая при его сане. Хотя он сильно отличался от прочей братии. И тем, что был слишком прост и мечтателен, и тем, что доводил начатое до конца. Ел он все, что предлагали в трапезной, и добавки просил иногда, и на ночь утешался булкой. С разрешения духовного отца, конечно. Спал, сколько мог себе позволить, не в ущерб общежитию. Словом, особенных монашеских достоинств не имел.

Отец Евфимий прожил десять лет на Афоне, но Волей Божией водворен был в место начала своего подвига

Приятелем ему стал отец Евфимий. Этот прожил десять лет на Афоне, но Волей Божией водворен был в место начала своего подвига. Вернулся в родную лавру. Лет ему было около пятидесяти, волосом рыжий, широколицый, говорил пришепетывая. Не стесняясь прихожан, отец Евфимий мог оставить исповедь и побежать к брату, возле соседнего аналоя, дабы исповедаться самому. Когда исповедовался, становился на колени. Ангелы начинали шептаться.

У Евфимия, с разрешения благочинного, жил рыжий же кот Тиша. Тишендорф. Правда, скоро этот кот был подарен старцу Кукше, во избежание привязанности.

Так что жизнь монаха Николая проходила ровно, как бы за пазухой. Кроме одного случая, происшедшего в канун Дмитровской Родительской Субботы. Божьей волей, Николай был поставлен исповедовать мирян. Впервые.

— Чуть что, беги скорее ко мне, я там тоже буду, — подучивал новичка отец Евфимий, — Вместе удобнее бить лукавого.

Сам Евфимий исповедовал мирян уже лет двадцать.

Милостью Божией, к авторитетному совету отца Евфимия прибегать не пришлось. Приходили дети, за ними — их благочестивые мамочки с бесконечными вопросами о соседях, жилье, работе. Приходили больные: сильно и не очень. Мужчины, бабки, старики. Монах задавал вопросы, когда что было ему не ясно, выслушивал только самое необходимое, по сути, интересовался, как себя ощущает человек, какое у него настроение, подробно расспрашивал о составе подготовки ко Святому Причастию. Понемногу толпа рассредоточилась.

Одной из последних подошла молодая женщина, не старше него. Она показалась хорошо одетой, даже дорого. И все плакала-плакала. Потом начала рассказывать. Слезы у ней как будто высохли. На лице появилась краска стыда. Жила невенчанной, муж бросил, сын умер, прожив месяц. Родители, состоятельные люди, похоронили внука на дорогом кладбище, почти в самом центре города. Сама живет частными уроками. Преподает английский язык. Женщина рассказывала скупо, сдержанно, а монах, углубившись в молитву, слышал только, как жгуче ей стыдно за прожитое и как больно за ребенка. После разрешительной молитвы она протянула ему листок бумаги, в котором было завернуто сто рублей. На листке аккуратно выведено: «Коленька. Окрещен 2.10. Умер 30.10.»

— Очень вас прошу, батюшка, помолитесь!

И тут с отцом Николаем что-то произошло. Деньги он вернул, сказав:

— Лучше за ящик положите.

И добавил, словно не от себя:

— Обязательно помолюсь, будьте спокойны.

Женщина, нырнув в толпу, скрылась из виду, а Николай, встав, пошел в алтарь. И с запиской — к Престолу. В алтаре гуляли жестокие сквозняки.

— Надо бы закрыть окно, — подумал Николай. Но тут же вспомнил, что его еще ждут человека три. Выглянул из алтаря — где отец Евфимий? Но тот уже ушел. Тогда Николай опустился на колени и помолился о том, возможно ли ему помолиться об этом младенце. Но сердце ответа не услышало.

— Господи, да будет воля Твоя!

Встал, поклонившись, вышел из алтаря и вернулся к аналою. Заметив ту самую молодую женщину, он подошел к ней и сказал. Снова как бы не от себя:

— Я помолюсь о вашем сыне. Будьте покойны.

Николай опустился на колени и помолился о том, возможно ли ему помолиться об этом младенце. Но сердце ответа не услышало

Женщина опустилась на колени и поклонилась монаху в ноги. И снова плакала. Так, что не могла говорить.

Исповедь завершилась мирно, и Николай, утомившись, спал до последнего, без сновидений.

Проснувшись, первым делом он вспомнил о Коленьке. И все вспоминал его, читая положенное правило. И еще вспомнил, что на исповеди после повечерия, не открыл духовному своему отцу, игумену Арсению, про Коленьку, не посоветовался даже. После службы Николай отыскал отца Арсения и все ему выложил. Выслушали его любовно, прочитали даже молитву из требника, но тихо, так что Николай и не узнал, что же это за молитва была. После молитвы услышал:

— Хорошо бы тебе к отцу Кукше по этому вопросу.

Иеросхимонах Кукша уже лет шестьдесят жил в скиту, а ему самому было девяносто пять

Николай поднял глаза. Сердце у него захолонуло. Он хотел выспросить у отца игумена, что же случилось. Но не посмел.

Иеросхимонах Кукша уже лет шестьдесят жил в скиту, а ему самому было девяносто пять. Отличался старец живым и даже несколько хулиганистым нравом, чем заслужил прозвище блаженного. У него перебывало, и даже не по одному разу, все верующее население России. Басен и побасенок, сложенных о нем со времени войны, было предостаточно. Старец на басни внимания не обращал и мирян принимал строго в Четверг, от часу до четырех пополудни.

Волей Божией, многие энтузиасты попадали к старцу в любой день и в любое время. Рассказывали, что одна страдальческая чета, порешив не уходить от ворот скита, пока не дождется благословения старца, совершив молитвы на сон грядущим, уже располагалась спать на земле, подстелив курточки. Времени было часа три ночи. Вдруг ворота раскрылись, и выглянул отец Кукша.

— Вы чего порядок нарушаете? Идите сюда, что там у вас…

Но на это было особое благоволение Божие. Монастырских же насельников старец принимал охотно, все выслушивал, кое-что подсказывал. Говорил мало и резко, а за окончательным разрешением дела отправлял к духовному отцу. Так что в монастыре сложилось негласное правило: без нужды к отцу Кукше не ходить.

Что у меня за вопрос, думал Николай. Не примет меня старец. Но Господь судил иначе. Отец Кукша вышел из кельи, держа в руках письмецо Николая.

— Ну-ка, Коленька, иди сюда…

Николай понял: это к нему. А отец Кукша стоял уже рядом, держа наготове епитрахиль. Монах опустился на колени.

— Помолимся за Коленьку, помолимся. Потерпим. На то и монахи. — Довольно весело проговорил старец после разрешительной молитвы и тут же скрылся в келью, не добавив ни слова.

В монастырь Николай возвращался уставший. На ветру губы запеклись и казались испачканными собственной кровью. Вкус крови был в горле, кровью пахло дыхание в ноздрях — такой был ветер. Лоб, что называется, горел. Всю вечернюю службу так же знобило, бросало то в жар, то в холод. За трапезой кусок в горло не шел. Повечерие и вечернее правило миновали словно по воде, словно бы он плавал сердцем где-то. Николай хватался за Иисусово имя, засыпал и снова просыпался в поту.

Донской монастырь. Фото 1882 года

Проснулся он ближе к утру и увидел, что на постели, в ногах, лежит синенький атласный сверток. Хорошенький, в кружевах. В свертке — младенчик. Коленька. Запищал, крутя лысой головенкой. Николай во весь голос, хотя не криком, зашептал «Да воскреснет Бог!». И вдруг — сам подхватил Коленьку и забегал с ним по келлии, укачивая, и все крестил его лобик, и смазал освященным маслицем.

Младенец пищал не переставая, а монах, порешив дотерпеть до утра, шептал все молитвы, какие знал, одну за другой, и все ходил по келлии, укачивал Коленьку. Мальчик был живой, теплый, глазки у него блестели грустно, и он искал ими маму.

Наконец, выбившись из сил, монах вздохнул:

— Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий! Помилуй меня, грешного.

Младенец тут же затих и уставился на монаха. В груди у Николая похолодело. Уже не глядя на младенца, но и не выпуская его, монах все повторял эту молитву. Вскоре Коленька совсем успокоился. В груди у Николая потеплело, страхи отступили, и младенец слился, казалось, с его собственным сердцем.

Но вот молитва ускользнула, и Николай взглянул на дитя. Коленька спал, круглое личико склонилось.

Младенец тут же затих и уставился на монаха. В груди у Николая похолодело. Уже не глядя на младенца, но и не выпуская его, монах все повторял эту молитву…

Пресвятые угодники Божии! Молите Господа Бога о нас

— Господи! — вздохнуло сердце.

Теперь подступил жар. Голова загорелась, в глазах поплыло. Монах твердил свое изо всех сил, хватаясь за каждое слово, и все не хотел заснуть.

Когда и как это произошло, он, конечно, помнить не мог. Проснулся вовремя, все вычитал, и не торопясь успел к службе. Коленьки с ним не было. Отец Арсений, выслушав Николая, ничего не сказал. Но тот и не удивился. Озноб у него потихоньку переходил в лихорадку.

После службы сотворили панихиду. Такой панихиды Николай еще не слышал. Словно бы все, слышанные им до нее панихиды — не панихиды. Хотя, конечно, это не так. Николай помянул про себя и Коленьку. Младенца Николая.

Когда вошел в келлию, понял, что должен лечь. Все тело болело как от побоев, временами нападала крупная дрожь. Едва лег, постучался отец Евфимий:

— Молитвами святых отец наших, Господи, Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас!

— Аминь!

Отец Евфимий захлопотал:

— Ну, слава Богу! Какой ты у меня! Сейчас я за доктором…

— Брат, позови отца Арсения!

— Брось, не бери в голову, Господь с тобою!

— Ради Христа, брат! Не ради меня, грешного.

— Позову, позову.

Больше Николай не помнил ничего. Вернее, помнил, что терял слова молитвы. И потом снова их находил. Иногда их приходилось вырывать из темноты, иногда — хвататься за них. И так далее.

Вдруг, совсем рядом — женский голос:

— Коленька, здесь я!

— Мама!

И — очнулся. Женский голос у него в келлии? Мама?

— Сейчас Коленьку будут причащать Святых Тайн. Я уже все приготовила.

Николай снова впал в забытье.

Вошли отец Арсений, с Дарами, и отец Евфимий. Больной лежал в мантии, улыбаясь, и даже не взглянул на них. Посиневшая от холода рука свешивалась с постели. Отец Евфимий склонил голову.

— Жив он! Подойди к нему, — раздался ясный женский голос. Бывший афонец рухнул на колени. Игумен со Святой Чашей стоял ни жив ни мертв.

И правда: больной открыл глаза. Он посмотрел на клобук отца Евфимия, или выше, и сказал:

— Мама!

Лоб у Николая был в крупных каплях пота. Духовник приблизился к больному и накрыл голову епитрахилью. Сознание словно бы вернулось. По окончании молитвы Николай сказал:

— Я смогу встать.

В проеме между окнами приютился образ Казанской Божией Матери, и оттуда взирал на поющих

И действительно встал. Его приобщили Святых Тайн.

— Слава Тебе, Боже! — Вздохнул больной и тут же обвис на руках у отца Евфимия. Едва уложили на постель. Часа через полтора дыхание совсем прекратилось.

Добровольные певчие решительно брали самые высокие ноты, и от этого гудело в голове. Монахиня тихонечко поворачивала ладошку, чтобы этот стихийный поток хоть сколько-нибудь напоминал пение.

В проеме между окнами приютился образ Казанской Божией Матери, и оттуда взирал на поющих.

Образ Казанской глядел и с золотистого креста на дорогом столичном кладбище. На кресте было написано только «Коленька». И две даты, с разницей в месяц. Казанская же глядела с желтенького соснового крестика над могилой иеромонаха Николая.

 

Арафатки

Непридуманный рассказ

Христос Пантократор и император Лев VI. Мозаика в храме Святой Софии. Стамбул.

Конца коммунальной войне не предвиделось. И ведь не скажешь, что соседи — люди неверующие или уж очень плохие. Татьяна, крупная большеглазая блондинка, кажется, всю тварь готова была обнимать. Вот молодая собака, глупое существо, одуревшее от квартирно-городского быта, а порода — охотничья, далматин. Так она вся светится, псина, когда Татьяна с работы приходит. Прыгает, льнет к хозяйке. Зовут соответственно — Мегги. Мегги буквально купалась в хозяйской любви. Дочь, худой подросток со скрипучим голоском, выводила собаку гулять несколько раз в день и носилась вместе с ней по улице, презирая правила движения, наперегонки. Устав от прогулок, возвращались домой, и Мегги сразу же ставила лапы на колени Татьяне, которая, улыбаясь, ее обнимала. Отец, Женя, московская шпана, был строитель и дело свое, как доходили сведения, знал прекрасно. Когда было настроение, вежливо стучал в соседскую дверь, просился в гости. Как-то рассказал, что «они с Танюшей венчались тогда, когда ничего нельзя было».

Но — что ты будешь делать — освободившаяся комната в трешке, в старом доме — никому покоя не давала. Соседи — пожилая женщина, клирошанка, и ее дочь-инвалид, семнадцати лет, тоже на освободившуюся комнату претендовали. Но куда им против Татьяны с Женей. Татьяна в совершенстве владела искусством занимать пространство. Войдет на кухню — и вся кухня ее. И так далее. Но человек она не злой, что девушка чувствовала. С этой девушкой, у которой уже и коляска появилась, соседи были не то чтобы вежливы, а считали почти за свою. Не раз в спорах о комнате Татьяна едва не со слезами умоляла строгую соседку-мать:

— Ну что вам в этом старом клоповнике? А мы бы вам жилье нашли. Дашке бы — комната отдельная…

Средств на покупку отдельного жилья для соседей у Татьяны с Женей не было, и всем это было известно. Оставалась надежда — сколько-то доплатить к сумме, вырученной за продажу комнаты соседей. Но соседи продавать комнату не хотели. Что только Татьяна не предпринимала. И сверкала грозными глазами, и кричала громовым голосом и подучивала собаку лаять на соседей. Ничего не помогало. Вдобавок, к соседям приехал погостить родственник — старичок-кинолог. Мегги, как его увидела, завиляла хвостом и… сделала «служить».

Александр Бида. И сказал Иисус. Это ныне пришло спасение дому сему. 1858–1883 гг.

В комнате Анны Сергеевны преимущественно было грустно. Заставленная старой мебелью, душноватая, с истрепанным ветрами балконом, с неразобранными коробками по углам — ну что за жилище. Дочка находиться там долго не могла, однако делать было нечего — и она порой часами вытирала слезы. Настроение мамы тоже было грустным, еще и приговаривала:

— Война, смотри. Настоящая война. Впрочем, вокруг меня всегда война.

— Что же, — думала девушка, — так и должно быть? К верующим всегда так относятся — как к врагам? Это всегда — не мир, но меч?

Однажды Анна Сергеевна обнаружила в стене, граничащей с кухней… дыру. Будто нарочно эту дыру расширил и подготовил для проникновения на вражескую территорию.

— Танька с Женькой, кто ж еще?

То, что дом старый или что другое было, до того как эту комнатенку им с дочерью дали, в голову не пришло. Такова власть мнительности: кто виноват? Да тот, кто ближе.

А тут как раз у Жени на работе неприятности, домой пришел в одиннадцать, и начался театр абсурда. И в стену стучал, и в дверь, и едва унитаз не разбил.

— Убью, старуха.

Татьяна, себя и дочку спасая, его подначивала. И совершенно непонятно было, всерьез Женя угрожает или нет. Анна Сергеевна решила, что всерьез — а как иначе? Телефон в коридоре, конечно, мобильных тогда не было.

— Вот люди… Убьют, отравят… Читай, Даша, псалтирь.

Даша открыла псалтирь, начала вполголоса кафизму. Из-за двери уже какие-то нечеловеческие звуки раздались. Женя и на Татьяну понес; как только она такое терпит. Дочка орет своим сорванным голосом, а Жене хоть бы что.

— Все уходите, всех убью.

Да что ты будешь делать. Анна Сергеевна сжалась в клубок, а потом вдруг выпрямилась и рукой махнула:

— Не читай!

Даша в недоумении: как так, целых две славы осталось… Анна Сергеевна вышла за дверь и ясно так, Даша слышит, сказала:

— Милицию вызываю.

Дракон еще несколько раз пламя свое выпустил и в своей комнате сховался. Часа не прошло — Татьяна стучит, в слезах:

— Анна Сергеевна, валидол нужен…

Да что ж такое, что ты будешь делать. Нельзя Жене пить, сердце-то не железное.

В. М. Васнецов. Ангел с лампой. 1885–1893 гг.

И. Е. Репин. Христос с чашей. 1894

Так и жили — общей бедой и общим миром. Но не всегда — бои. Бывали и затишья. Даша любила середину дня, когда никого нет, а солнце на кухне длинное-длинное, и декабрист в цвету. Первой из школы приходит дочка, Ленка. Бросит тяжеленный рюкзак — и гулять. По-настоящему вечерняя жизнь начиналась с возвращением Татьяны из своего банка. Мегги плясала возле нее, запахи всякие вкусные на кухне, Ленка ласкалась и что-то девчоночье обязательно дарила.

Наступало время ужина, девушка выходила на кухню — согреть кашу или поджарить яичницу — а там, на кухонном диванчике, сидела улыбающаяся Татьяна в обнимку с Мегги, и никакого зла от нее не исходило. Густое закатное солнце стекало по разросшемуся декабристу на окне.

— Хорошо тут, где уж столько живем, — думала девушка, — тут настоящая Москва. Вот и храм недалеко, и метро, и зоопарк… А до Белорусской — если постараюсь, даже я пешком дойду.

Храм был православный, но грузинский. Однажды девушка зашла туда на пасху. Пели прекрасно, руладами, как плакали.

— Нет, не хочу отсюда.

И никто уезжать не хотел. Комната, причина коммунальных боев, еще вполне свободна не была. А жила в ней старуха, от которой только, кажется, отчество осталось: Антоновна. Антоновне дали квартиру в двадцатидвухэтажном доме, на двадцать втором этаже. Антоновне — восемьдесят. Самое время перебираться на двадцать второй этаж. Антоновна плакалась то Татьяне, то Анне Сергеевне. И обещала комнату «написать» — то Татьяне, то Анне Сергеевне. Родственникам Антоновна не очень доверяла — новые, как огурцы. От них — даже на двадцать втором этаже не получишь. Разные муниципальные структуры помогать расселению коммуналки не торопились.

— Нужно вам жилье — купите; сейчас можно, — говорили Татьяне и ее соседке чиновники. Разделить квартиру ни у кого в мыслях не было; что бы кому досталось — разве что угол.

На Введение во храм Пресвятой Богородицы настоятель вдруг благословил Анну Сергеевну… поехать в Иерусалим на Рождество

Прошли новое лето и новая осень, настала зима. На Введение во храм Пресвятой Богородицы настоятель вдруг благословил Анну Сергеевну… поехать в Иерусалим на Рождество. Откуда что взялось. Кто-то из прихожан дал денег, кто-то помог оформить паспорт побыстрее. И вот, девушка спрашивает:

— А как же я одна Рождество встречать буду?

— Это слабость, — отвечает мама, — Бог все устроит.

И уехала.

Даша после отъезда мамы долго изумлялась тому, как так получилось, что мама уехала. Ведь она ужасно боится паспортных столов, чиновников, вокзалов и аэропортов. А тут — будто кто на руки взял. И группа подобралась хорошая: мама все нахваливала руководителя, безработного философа Илью Степановича, прилепившегося к храму. Этот Илья Степанович числился руководителем паломнических групп. С вокзала мама даже позвонила — похвастаться, какие хорошие в группе люди. Верующие, искренние, предупредительные. Даша в трубку слышала, как она улыбается. Анна Сергеевна умела улыбаться голосом.

Конечно, оставаться одной с Танькой и Женькой, как мама их называла, было даже страшно. Кто их знает, что могут учудить. Совсем рядом — новый год, а там и Рождество. Даша погрузилась в предрождественские настроения.

Совсем рядом — новый год, а там и Рождество. Даша погрузилась в предрождественские настроения

Пенсию ей выплачивали аккуратно, но вот за ноябрь и декабрь задержали. Пообещали, что будет либо в конце декабря, либо в самом начале года. Маминой клиросной зарплаты и пенсии им обеим на жизнь хватало, да и собес не бездействовал. Даша получала и гуманитарную помощь, и лекарства. Когда пенсию задержали, было, конечно, туговато, но все же выдюжили. И вот теперь — что будет, как будет. Да и пенсию обещали за три месяца сразу выплатить.

Сложнее было другое — самой помыться, приготовить пищу и убраться в комнате и туалете (Татьяна там пол протирала ежедневно). Лежать неделю и ждать маму Даша не хотела. Незадолго до мамина отъезда купила новый шампунь — земляникой пахнет! Надо попробовать.

Святое семейство

В квартире вроде как тихо. Может, соседи в гости ушли. И Даша решила помыться. Но как же мыться, когда пол грязный, пыль не стерта и вещи — как попало, не убранные после маминого отъезда. И вот — скорей-скорей, шлеп-шлеп, встав с коляски, опираясь на палку, Даша начала уборку. Дело это ей очень понравилось. Наберет воды, чуточку, прополощет под краном половую тряпку (оглядываясь, чтобы Татьяна ее за этим делом не застала), и — шлеп-шлеп — в комнату. Сообразила, что пол удобнее мыть сидя. Сядет, и тряпкой — раз-два, и потом — еще раз. Чисто. Под шкаф рукой не особенно далеко залезть можно. Даша придумала: тряпку на швабру — и раз-два. Теперь и под шкафом чисто.

Но вскоре усталость сказалась: решила поскорей уборку закончить. Успела все же протереть подоконник, вымыть раковину в ванной и пол в туалете. Уже пахло мокрым деревом от паркета в коридоре на весь дом, а сама чай на кухне заваривает. И тут — о ужас! — Татьяна входит. Одна. Женя с дочкой в кино пошел. Вошла Татьяна и тут же заметила следы уборки. Затем на кухне увидела Дашу, которая со своим кипяточком готова была сквозь землю провалиться, да только беда — кипяток бы на Татьяну выплеснулся. Ну, думает Даша, сейчас скажет, какая я тут хозяйка. А Татьяна:

— Ты что, убиралась? Ан Сергевна уехала, а ты одна убиралась? Почему мне не сказала? Что я, не человек? Ну-ка сиди, сейчас ужинать будешь.

— Да я в своей комнате только, — залепетала Даша.

— Сиди, сиди. Тортом угощаю.

Все же как хорошо, когда — новый год.

Татьяна — свое:

— Ты когда убираешься, тряпку чаще старайся выполаскивать. Тогда точно все чисто будет. Тогда и воды много не надо носить. Самое — по тебе.

Вход в Грот Рождества Христова, Вифлеем

Даша открыла было рот: мол, я так и делала. Но тут кто в ухо шепнул: молчи! Смолчала. Подумала: может, и надо молчать. Пусть лучше Татьяна говорит.

Положила Татьяна на Дашину тарелку огромный кусок красивого ягодного торта, помогла чайник в комнату отнести. Однако в комнате Даша заметила, как зеленые глаза Татьяны стали холодные-холодные. Ничего не сказала, да и Татьяна сама промолчала, как гроза стороной обошла.

В ночь на Рождество Даша подновила лампаду, зажгла самые красивые свечи

Пенсию дали сразу после нового года, четвертого числа. За все три месяца! Вот радость-то была. Даша и забыла, что зима и лед, а льда она боится очень и очень. Коляску ей никто бы не спустил с их третьего этажа, а вот — если самочувствие получше — на улицу с палочкой выйти можно и медленно-медленно погулять. Но чудеса продолжались. Даша спустилась на улицу… и дошла до кафе возле метро, где решила чаю выпить. Обычное кафе, с красивыми светильниками. Подошла Даша к стойке, посмотрела меню, поискала, что там постное. Салат из кальмаров! Вот удача. Взяла салат, пирожки и чай. Все вкусное, хотя пирожки холодные. Сидела за маленьким круглым столиком, как будто всего для одной кофейной чашки сделанным, ела салат из кальмаров, пила чай и смотрела, как ложится на асфальт новогодний снег. Звезды, звезды. А мама наверно возле главной звезды теперь — Вифлеемской. Сколько ждать осталось? Дней пять; после Рождества вернется.

В ночь на Рождество Даша подновила лампаду, зажгла самые красивые свечи. Свечи она любила и даже собирала. Белые, серебристые с голубым, а есть алые с золотом, и с запахом яблока, и с запахом клубники. Посидела, выпила горячий чай с лимоном, яблоком и корицей, всплакнула, что одиноко, и заснула. В семь утра звонок — отец Михаил; спрашивает, готовилась ли причаститься. Готовилась. В девять батюшка уже у Даши, порадовались празднику, помолились. Отец Михаил Дашу причастил. И все равно грустно.

Татьяна с Женькой, пока отец Михаил у Даши, все мимо двери ходили, хотели заглянуть. Громко так ходили, топали. Едва отец Михаил — из двери, Женя — к нему:

— Святой отец!

А батюшка в ответ:

— Бог благословит!

Благословил и по голове легонько постучал. Вот чудо-то!

Весь день Даша чувствовала себя огромной белой зимней птицей. Поднимет-поднимет крылья, а они опять опускаются. И как будто тают, крылья-то. Как из снега сделанные. Но радостно, до слез.

Анна Сергеевна приехала девятого. Тихая, светится.

— Ничего, говорит, не привезла. Все дорого, да и денег нет. Хотя если бы побольше было — там так хорошо. И платья красивые, тебе, и сумки. А я вот это только…

Покопалась в саквояже, распрямилась. А в руках… Два пестреньких платка, один цветной, один черно-белый. Как вышитые по белому, да так хитро.

— Арафатки, — говорит, — я их ко Гробу Господню приложила, так все там делают. Арабские платки несут ко Гробу Господню, чтобы святыня была и память.

Сама сесть боится, держит в руках эти платки. Ну невесть какая святыня этот кусок ткани. А поди ж ты. И голосом улыбается. Давно Даша не слышала — чтобы мама так хорошо голосом улыбалась.

— Вот эта, черная с белым, сказали — мужская. А цветная — женская.

И смотрит, в глазах сладкие слезы, так, как будто она и сейчас возле Гроба Господня. Чудо!

Ближе к лету дали Женьке квартиру в Подмосковье. Он там ремонт небольшой сделал, на халяву, конечно, сам — прораб. И вот решили они с Татьяной предложить это жилье в обмен на комнату. Повезли Дашу и Анну Сергеевну смотреть. Дорога долгая, минут сорок с Ленинградского вокзала.

А квартира вполне оказалась приличная. Комнатки, правда, небольшие, тесные. Телефона нет, но можно поставить. Балкон, а под балконом липы. Электрички где-то вдали грохочут.

— Ну что мне от хорошего лучшего искать, — вздохнула Анна Сергеевна, — Дашутка, видно не судил Бог нам в Москве.

— Да что вы, Ан Сергевна, — взъярилась Татьяна, — Это ж совсем скоро Москва будет, а сейчас номер вам дадут московский… Сорок минут — и в центре. И плата коммунальная тут невысокая. И никто не прописан.

— Тут ведь какая разводка, настоящая. И кабель медный, — подхватил Женька, — С электрикой у вас тут никогда проблем не будет.

Генрих Гоффман. Рождество Христово

Анна Сергеевна — к Даше:

— Нравится тебе тут, Дашутка?

А что — нравится или не нравится. Крыша над головой. Потому и арафатки. Очень Даше эти платки понравились. Так бы в них и спала.

— Да, мама. Пенсия тут поменьше будет. Может, какую работу найду.

— Зато отдельная, — уговаривала Татьяна.

Это точно. Только этаж восьмой. Ну да ладно.

Женька с Татьяной все документы сами оформили и за все сами заплатили. Потом Женька машину подогнал, перевезли вещи. Вещей-то немного, Анна Сергеевна больше половины вынесла на помойку, зачем копить, а вот пианино — груз достойный. Потом Анна Сергеевна настройщика вызывала, и полмесяца пришлось не то чтобы голодать, а сдерживаться, на кашах. Дорогая настройка. Но дорога до храма, где Анна Сергеевна поет, оказалась удобной. Дольше, но все равно удобно. Даше старый компьютер подарили, и стала она набирать тексты для приходского листка.

Убираться в новом жилье оказалось проще, чем в старом доме. Но тот дом Даша все равно вспоминает, и он ей снится. Будто лучик тех старых-старых тополей сюда дотянулся. И до Белорусской даже она пешком дойти может.

 

Дух святой

Накануне нового, 1990, года в центре Москвы — нечаянная встреча. Белокурый человек, как будто сделанный из серебра. Мне было грустно, Новый год решила встречать одна. Пригласил в гости — так просто, потому что новый год. Дома — жена, моя тезка, Наталья. Чай, десерт из риса с киселем. Очень вкусно.

…Новогодняя ночь прошла как в волшебной сказке. Ни грусти, ни сожалений. Рисовали, рассказывали истории, зажигали немудрящие свечи. Жена недавно приняла Святое Крещение. К этому всегда открытому дому я очень привязалась. Хрущевка, пятиэтажка. Кажется, что вовсе без дверей. При желании можно влезть в окно, в любую погоду. Брать, конечно, было нечего.

Странная это была пара, но именно пара. Хотя — почему была? Кареглазая блондинка-дочка Аня выросла необыкновенно быстро — самостоятельная, энергичная. Заканчивает гуманитарный институт. Кажется, и не они — ее родители.

Новогодняя ночь прошла как в волшебной сказке. Ни грусти, ни сожалений. Рисовали, рассказывали истории, зажигали немудрящие свечи…

Наталью я знала с конца 80-х. Встречала в известном кафе, и всегда наблюдала за ней. Наталья обращала на себя внимание. Ей неведома была усталость. Слушать всю ночь музыку Шнитке, рукодельничать, принимать гостей, поехать в Загорск в шесть утра — легко. Невысокая, но очень элегантная. Муж тоже гостей любит, вообще дом очень гостеприимный. Муж — умница, компьютер может разобрать и собрать с закрытыми глазами. Словом, они настолько хорошо друг друга дополняли, что казались созданными друг для друга. И какая же это была радость, когда родилась Аня! Дом светился. Даже если мне и казалось, что есть нечто нездоровое в том, как он устроен, ощущению счастья это не мешало. И я думала — а как Христос? Ему наверно приятно видеть, как они счастливы. Жена приняла Святое Крещение в 18 лет, но в церковь ходила редко. По-туристически, как мне тогда казалось. Мне не верилось, что для нее Христос — что-то важное. Что это Крещение — больше чем дань оригинальности, больше чем причуды развитой творческой натуры. Больше, чем противостояние окружающему гибельному порядку. Но в конце 80-х можно было все, так что это противостояние ничем не грозило. Игра со Христом? Или же — Христа с нею?

В отношении человека человек всегда ошибается. Для Натальи крещение было факелом, который поднесли к морю нефти. А время для возгорания было самое неподходящее. Аня подросла, на горизонте замаячила школа, требующая очень много средств и вещей. Мужу деньги давались отнюдь не просто (были дремучие девяностые) — и вот, из всей бытовой сумятицы для жены выход оказался один — церковь. Поначалу были ступени. Увлечение то театром, то кино. Но жажда — тогда мне казалось: истины, на самом же деле — Христа — превозмогла все. Наталья хотела спасаться и все делала для того, чтобы спастись и спасти Аню и мужа. Порой это приобретало ужасно резкие формы. Однажды привезла огромный холст — надо было доработать картину. Мне позволили. Разложила кисти, ветошь, пенен. Наталья осталась: смотреть, как пишу. Подошла, взглянула на картину, разложенную на кухонном столе, критически. На картине было Распятие. И, как бы завершая разговор, произнесла:

— Вы на троллейбусе к Нему ездили. А я пешком ходила.

Г. Г. Гагарин. Крещение Христа. XIX в.

Меня эта фраза уничтожила. Я не то разгневалась, не то расстроилась. Может быть, то и другое. А сердце, напротив, подсказало: «И ходила-то босиком». Это была правда. Она некоторое время действительно ходила босиком по Москве. Такая у нее была добровольная аскеза.

…Она выбирала пищу попроще, но готовила всегда вкусно. Она настолько ограничивала себя в одежде, сне и еде, что это порой казалось болезненным. Но при этом как будто в ней проснулась природная, изначально ей свойственная веселость, которая до Крещения не целиком проявлялась. Теперь я почти не видела ее лица без улыбки. До храма порой она действительно добиралась пешком и босиком. Немалый путь.

Она жадно читала, как будто заново поступила учиться. Проводила в храме целые дни. Возвращалась вдохновенная и строгая, намереваясь обнять всех нас. Но мы все были не готовы к такой любви. Она сжигала нас этой своей любовью.

Муж стал отстраняться, но Наталью не выгнал. Крещен он был или нет, неизвестно до сих пор. На вопрос о крещении отвечает мягко, но как бы несерьезно, отшучивается. Наталья была уверена, что крещен, и старательно за него молилась. Когда в доме появились иконы, лампады и началось кропление святой водой, муж стал еще замкнутее, почти агрессивным. Наталья пошла на уступки. Повесила новые веселые шторы в кухне и за одной спрятала иконку Преподобного Сергия. Молитвы перед принятием пищи и после вызывали, конечно, насмешки, а порой — даже ругательства. Однако Наталья как-то ухитрялась молиться. Когда муж заставал — улыбалась. Широко, светя потемневшими от постов зубами, без тени наигрыша. Они все же очень любили друг друга и расставаться не хотели. Окружающие, в том числе и знакомые Натальи, поддерживали мужа. Ему одному было трудно кормить семью. Жена почти все время была в храме. Когда Ане исполнилось семь, Наталья отдала ее в воскресную школу, не так давно открытую при любимом ею храме. Муж потемнел еще больше.

Время шло, а тучи сгущались. Мужа раздражали потрепанные черные юбки Натальи, бледная улыбка, малопонятная готовность ему услужить. В этот период было совсем тяжело; что только в этом бедном доме не творилось. Но муж не поднимал на жену руки, или они просто по согласию об этом не говорили друзьям. Между ними была какая-то тайна; они все равно были вместе. Но вместе им было трудно. Однажды Наталья, глядя в меня своими огромными глазами, отчаянно крикнула:

— Ты же такая умная! Сделай же что-нибудь.

И она верила, что сделаю. Только мне казалось, что умная как раз она. И это задевало мое самолюбие.

За все время этих домашних страданий у нее ни разу не возникло мысли, что она не права, что надо бы изменить курс. Она все понимала — и не хотела ничего менять. Не могла, потому что одержима была какой-то огненной страстью. Не хотела измены Христу — она всерьез верила, что, изменив поведение, манеру одеваться и устроившись на работу, она изменит Христу. И верила, что все переменится, если Христос захочет.

Прошло несколько лет; неожиданно дали квартиру в новом доме. Семья переехала. И мне было немного жалко, что уже не пойдем гулять в тот самый парк, где выговаривали друг другу сердца. Из нового окна открывался восхитительный вид на излучину реки — можно смотреть часами.

Крещение Господне. Икона. XVI в.

Наталья изменилась — и совсем не изменилась. Трудно объяснить, но это именно так. Духовник у нее долгие годы, уже перешло за двадцать лет, один. Без его слова она ничего не предпринимает. Нрав у нее тот же — общительная, читает взахлеб новые книги, ходит на концерты — и классической, и фольклорной музыки. Когда Аня стала молодой девушкой, мать умудрилась так построить отношения, что теперь они — как две подруги. На концерт идут вместе, ну, и Анины подружки — с ними. Дочь научилась ценить волю и смелость матери. В разговоре нет-нет, да и мелькнет: а мама считает, что так… А мама так не делает.

Повесила новые веселые шторы в кухне и за одной спрятала иконку Преподобного Сергия

Наталья — виновница моего возвращения в церковь. Не целиком виновница, но в значительной мере. Однажды, пасхой, разбудила меня, просто стащила с постели (сколько сил оказалось в этой сухопарой!), поставила на ноги и… повела в храм. Поставила перед аналоем. Я вдруг решила исповедоваться… И меня допустили к чаше! А я была так не готова! И я не могла понять, чему тогда так подчинилась — обаянию, воле моей подруги… или это вела меня божественная благодать?

В одежде перемена, конечно, есть. Наталья сменила полумонашеские юбки на элегантную городскую одежду. Нет-нет, узнаю в ней красавицу с насмешливо прищуренными глазами, которую видела некогда в артистическом кафе. Но жар любви и веры, при том, что внешне уже это не так заметно, в ней остался прежний. Старый дом, в котором жили, давно снесли. Аня поступила в институт, а теперь почти закончила. Этот вуз Аня нашла сама, о чем с гордостью сообщил отец. Он дочерью вполне доволен и ее обожает. Хотя Аня — девушка высокая, он все называет ее «мелкая».

Наипаче ищите Царствия Божия, и это все приложится вам… Не бойся, малое стадо! Ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство (Лк. 12, 31–32)

Долгое время религиозные приступы моей подруги не вызывали у меня ничего кроме раздражения. Сочетание — веселости и строгости, до фанатизма — может даже смутить. Я не предполагала в ней ни простой веры, ни простой радости. А только желание быть кем-то, кому-то что-то доказать. Тогда я не знала, что так о людях вообще думать нельзя. Но чем дальше, тем яснее становилась ее искренность, которой у меня точно нет. В ней не было надлома, периода охлаждения, как у меня. Одно время у нас была противофаза. Она с головой погрузилась в приходскую жизнь, с намерением уйти в монастырь, как только вырастет Аня. А меня как раз от приходской жизни воротило.

Но был один момент, который не забуду никогда. То было нечто такое настоящее, которое придумать невозможно, а если бывает, то только по благодати. Был вечер, закат, муж собирался на работу. Что-то резкое ей сказал. Она прислонилась к притолоке и посмотрела на него. Потом на меня. И сказала, едва слышным голосом, сияющими глазами:

— На нем — Дух Святой.

И перекрестила его путь. А на его голове оказался длинный ясный солнечный луч.

 

Электричка

Непридуманный рассказ

Фото П. Лосевского.

Для меня первая половина девяностых — время, когда было очень много тяжелой работы, а денег не было совсем. Мне едва-едва перевалило за двадцать, расцвет, молодость, а сил уже — никаких. И никаких перспектив, как поет — не могу сказать «пел» — уснувший вечным сном посреди бурной реки непростого русского бытия певец Шатов. Не хотелось идти работать к бандитам — да они бы меня и не взяли. Поступить в вуз и начинать студенческое бытие — поздно, да и специальность есть, а для того, чтобы выучиться в хорошем месте и приобрести хорошую специальность, за которую хорошо платят, потребны большие деньги. О родственниках можно было бы совсем забыть, но кто-то из них порой снабжал небольшой суммой. Остальное надо было добывать самой. Вроде бы здоровая ситуация: хочешь иметь — заработай и купи; хочешь жить — роди себя. Обстоятельства толкали на преступление, а без преступления жизнь могла оказаться вечным постом.

Совсем бы я озлобилась и стала бы видеть мир таким, как в разных фильмах показывают, про девяностые, если бы вокруг меня не было особенного пространства чуда. Что это за пространство — не рассказать. Откуда я о нем знала — объяснить почти невозможно, но в том, что оно есть, убеждалась… почти каждый день. Искала — помощи, работы, денег, справедливости, мужа — а находила истину, но не в них. Жизнь вдруг раскрывалась, как в «Щелкунчике» — вальс цветов. Все плохо-плохо-плохо, и нельзя — не получится, а Бог изволит — и получается. Только не то, что хочу и что выпрашивала — а нечто совсем другое. Что действительно было нужно и полезно. Привыкнуть ни к бедам, ни к радости нельзя, а яркие случаи, конечно, запоминаются навсегда.

Вот один. Веровать всегда мне казалось очень важным, но на православие была обидка — не обида, а значительное охлаждение. Не с той стороны — сама зашла или подвели — но факт, что отношение было почти отрицательным. Однако не веровать для меня значило — не думать. Читала-покупала разные книги: «Авеста», «Ригведа». Благо время для чтения было. В сентябре девяностого устроилась сутки-трое вахтером в организацию, названия которой не помню. Зато помню, где располагалась: в Подсосенском переулке, в здании бывшего зимнего сада купца Саввы Морозова. Двухэтажное милое здание, кое-как, по тем временам — героически — подреставрированное. Вахтеру вменялось выдавать весь рабочий день ключи, следить за входом-выходом работников и посетителей, вести журнал посещений.

Храм Спаса на Крови. Фото С. Лиходеева

Церковь Введения во храм Пресвятой Богородицы. Бараши, Москва

А после девяти вечера, если сотрудники все ушли, обходить помещение и все двери проверять: заперты ли. Для студентки — самая работа. Но я-то не студентка, а вольный художник. И очень скоро стало понятно, что людям все равно, есть вольный художник или нет. Так независимость показала изнанку: ты независима, но ты теперь — почти на дне. Ни званий, ни статуса: сиди себе в углу, и тем будь довольна. Самолюбие, конечно, страдало.

Однако работа нравилась, и я ее выполняла аккуратно, почти без нареканий. Надолго из здания во время работы не отлучалась (хотя очень порой хотелось пойти попить кофе в «Джалтаранге», и смысла в вахтерском сидении днем немного было). Были огрехи, но вполне терпимые. Служба начиналась в восемь утра. Жила за городом, полтора часа езды на электричке. Так что вставать приходилось затемно. А электричка отходила в шесть тридцать. От своей станции «Машиностроитель» ехала несколько остановок с суровыми мужиками, работавшими на производстве. Кто на заводе — а заводы загибались, кто — еще где. Темные, в складках, лица. И страшно.

На билет до Москвы денег не было, абонемент покупать — если не лень, то дороговато. Зарплаты на поездки не хватило бы (в Москву выбиралась почти ежедневно). И вот, наудачу, ехала зайцем. Иногда удавалось пробежать вагона два назад, спасаясь от контролеров. Иногда высаживали. Контролеры были преимущественно пожилые, строгие. Женщины, помню двух, высокие, с розовым лаком на крупных ногтях.

Городская усадьба Морозовых. Москва, Подсосенский переулок

Как тетрадочка, вырванная из книги. Евангелие от Иоанна. Взяла и начала читать. Потом заплакала

Однажды влетаю в тамбур — едва не опоздала. И сразу пред светлые очи старика в форме. На лице написано, что билета у меня нет. В тамбуре мужики, покурить намереваются. Курить в тамбуре нельзя, мужики в напряжении. Кто смело, не таясь, покусывает папиросу, кто в кармане пачку теребит. Ждут, когда контролер уйдет. Лица болезненные, почти синие. Стоят, смотрят грозно — от одного вида оторопь возьмет. Контролер повернулся к мужикам спиной и билеты проверяет. Решил меня напоследок оставить, ясное дело. Если хотя бы одну станцию без билета — штраф. А мне штраф платить нечем. И тут вижу — стена мужиков как-то изогнулась, и чье-то плечо меня к переходу в задний вагон подталкивает. Я, благо невысокая, начала за спинами пробираться к переходу. А там — нырнула, хлопнула дверью, и вроде как исчезла. Страху было — полно. Мол, засек все равно, найдет, или ментов вызовет. Но все было, против ожидания, относительно тихо.

Народ разошелся где-то возле Железнодорожного. Появились даже свободные сидячие места. А на одном — прядь страниц. Как тетрадочка, вырванная из книги. Евангелие от Иоанна. Взяла и начала читать. Потом заплакала. И увидела, как тяжесть моей жизни растет из меня самой. И дала себе слово — рано или поздно отказаться от своих дурных привычек, исправиться и полюбить людей. Потому что ничего плохого о них сказать не могу. Вспомнились живо и синие мужики, меня от контролера прикрывшие, и контролеры, прощавшие мой безбилетный проезд. И другие люди, которым совсем не нужно было мне помогать, никакой выгоды — а они помогали. Вспомнился и мой вздорный характер — дойти до самой сути, а получается — хамство. И стало — как в школьной программе — мучительно больно. И открылся почти христианский смысл этих слов. Вот не так я трачу свою жизнь, не так… Но это чувство скоро ушло.

Страницы из Евангелия, найденные на сидении в зимней электричке, еще долго потом хранила

Ибо Царствие Божие не пища и питие, но праведность и мир и радость во Святом Духе (Рим. 14, 17)

Проработала я в Подсосенском недолго, и зря, конечно. Не то чтобы жалею, что ушла. Да и вряд ли организация та просуществовала бы долго. Найденные страницы из Евангелия сохранила, но чувство своей неправильности уже не возвращалось — с такой же чистотой и новизной. Возвращалось, но гораздо слабее. Однажды не было денег на еду, но есть очень хотелось. В тот день были сутки, дежурство, время приближалось к полуночи. Уже завершила обход и готовилась ко сну. Но есть ужасно как хотелось. Хоть корочку хлеба. Не думая, что будет — воровство, залезла в ящик сменщика. Там лежала черствая булка. Я ее съела с чаем. Под булкой лежала изданная во Франции книга митрополита Антония Сурожского. Верующий у меня сменщик. Уж два года как было все можно — то есть, веровать — но в обычной жизни этого «можно» еще не ощущалось. Еще было много верующих, не вышедших навстречу времени. Тайных. Этот мой нечаянный кормилец — из таких. Как сейчас понимаю, зарубежник. Булкой я поживилась и в другой раз. Сменщик пожаловался начальнице Ольге — а она мне по непонятной причине симпатизировала, — что, мол, съедаю его булки. Я вняла жалобе, но обиделась — вот они, православные ябеды. Однако с зарплаты купила две булки и положила их на томик Сурожского.

…Было что-то удивительное в том, что именно Владыка Антоний подал мне тот странный хлеб именно тогда, когда очень хотелось есть. Страницы из Евангелия, найденные на сидении в зимней электричке, я еще долго потом хранила. Затем их промыслительно унесла река времени — ну, чтобы не привязывалась слишком к вещам. Есть у меня такая слабость.

 

Блаженная

(пастораль)

Храм в честь блаженной Ксении Петербургской. Фото Arhitriklin.

Блаженная приносила в чужие стены, где засыпаешь в слезах, особенный уют. Она возникала из городского кружения. Но в ней всегда светло проступала небесная грань. Она не сливалась с окружающим. Она владела им, не желая ничего из того, чем владела. Ее темное покрывало содержало в себе слова, запахи и виды, интонации и вещи, без которых Москва была бы невозможна. И все-таки Блаженная не сливалась с Москвой. Розовато-бирюзовые тона, присущие одним только улицам не далее Садового, приобретали царственную строгость. Из конфетного с посещением Блаженной город становился драгоценным. И сердце само лепетало о Царствии Небесном.

Блаженная приходила в гости. Она любила подолгу сидеть на одном месте, когда приходила, и степенно кушала чай с лимоном. Она особенно любила сумерки, даже говаривала: сумерки — время особенной молитвы, все силы слышат, и Христос воцаряется. Любила лампадку, рубиновую крошку света. Лампада освещала бумажный образ, фотографию с чудотворной иконы Божией Матери, что в церкви на Неждановке.

У переулка, в котором приютилась названная церковка, три названия. Первое — Успенский Вражек. Так сразу объясняется и местоположение, и вид храмины. Успенский овражек — едва ли не Гроб Пречистой Девы. Московский Иерусалим, Гефсимания. Название дано с терпкой московской ласковостью. Второе название победительное, громкое, в честь героя Полтавской битвы, прославленного Пушкиным — Брюсов переулок. И Брюс, и Боур, и Репнин. Барабанные имена. Громкость фамилии, попав на московскую землю, смягчилась словечком «переулок». Счастья баловень безродный. Сик транзит глориа мунди. Но мне полюбилось третье название. В нем — необыкновенная последовательность звуков. Улица Неждановой. Безысходность грусти, женские бессонницы и надежда. Не ждали Ее. Именно на улице Неждановой и должна быть чудотворная икона.

Сколько помню, никогда не было основательного жилья. Одно только временное, соломенное. А тогда, когда произошли вышеизложенные события, уже забыла, когда последний раз мылась в ванной. Горечь стучала в грудь, в горле мед першил. Ропот смолисто клокотал в глубине души.

Лампада освещала образ чудотворной иконы Божией Матери

Молилась, часами неотлучно призывая Божье Имя, и по ночам просыпалась с мольбой к Царице Небесной. Потихоньку с бесприютностью своей обвыклась. Стала думать, что так и надо, что может быть хуже. Но и за всю жизнь человек вряд ли совсем смирится с подобным положением. Изнеженный городской человек. Гомо урбис.

Когда Блаженная пришла впервые, не помню. Но помню, как.

Тонкая фигура мелькнула в сумерках на чужой лестничной клетке. Она подошла и попросила свежего чаю с медом и лимоном.

С удивлением разглядывала гостью, когда она чинно сидела за столом, и, тем не менее, ничего особенного не уловила в ее облике. На ней надет какой-то темный платок, скрывающий всю фигуру. Из-под платка показалось точеное лицо, лишенное болезненной худобы. Ясное, округлое, пшеничного цвета. И внимательные глаза. Рот, изогнутый как бы в улыбке, обещал необыкновенную речь. Не та душа, что собой хороша — сказал, наконец, этот рот.

Блаженная кушала чай, макая в чай маковый сухарь. В чашке плавал ломтик лимона, а рядом с чашкой стояла банка с медом: конечно, гречишный, лекарство от горя. Движения Блаженной были степенны. Перед трапезой она молилась, и в ее мольбе чувствовалось нечто особенное. Что-то от монахини, от очень старого человека. Члены ее двигались ровно, складки платка напоминали темные крылья.

Пламя лампады вырывалось из глубины рубинового цвета стаканчика, превращаясь в свет, а свет озарял лицо гостьи. На всей верхней половине густо лежала тень от платка. И там, в этой тени блестели две точки, одна душа, нечто двоякое, но в одном духе.

Однажды встретила блаженную поздней осенью. Живо помню чудесный ужас, увидев ее темный силуэт под облысевшим тополем, полным грачей, не улетевших по неизвестной причине. Над нами развернулось железно-синее предзимнее небо, без облаков, давящее и покрывающее.

Блаженная Ксения Петербургская

Вдруг из бесконечной вселенской ясности набежала лохматая крохотная тучка и из нее на меня пошел снег. Вдруг, тотчас, тонкой тюлевой пеленой, брошенной птицеловом на человеческую птицу. Блестящий и теплый, снег плавился на моем воспаленном лбу и тек в глаза. Или просто заплакала?

Взглянула вверх. В небе, над тем местом, где мы стояли, покачивался маленький красноватый огонечек, украшенный золотистым венчиком.

Не помню, о чем говорили, если говорили. Скорее всего, молчали. Но и о чем молчали — не помню. Блаженная удалялась медленно, как очень старый человек.

На закате черные кладбищенские деревья, полные угольных птиц, вонзались в светлое и жидкое небо. Приходила Блаженная — и небо становилось кристальной чистоты. Над ее могилой теплилось что-то вроде походной палаточки.

Церковь Воскресения Словущего. Москва, Брюсов переулок

Там, в песке, которым посыпали могилку, таяли свечи. Сюда приносили только живые цветы. У изголовья сидела женщина. Приходила сюда редко, но словно бы и не уходила. Однажды, помолившись, растревоженная гордостью (вот, мол, молюсь на святом месте!) совсем забывшая о крошечном и редком молитвенном счастье, поднялась на ноги и сказала:

— Молитвенница она у нас!

Женщина переспросила:

— Какая молитва?

Стушевалась и промолчала. Вдруг, повинуясь как будто окрику по имени, взглянула на женщину. Из-под темного платка показались глаза. Глаза Блаженной.

Возвращалась домой как бы пристыженная. Перешла через трамвайные пути. Не переставала корить себя за то, что так и не помолилась. Когда подходила к затерявшейся в трех тополях трамвайной остановке, услышала в душе голос, ясный и мягкий, совсем не похожий на все, что слышала раньше:

— Умерла восьмидесяти шести лет от роду, схимницей.

Свидетельство было спокойно и убедительно. Однако решилась приписать неведомые слова расстроенному воображению.

Блаженная стояла недалеко от дома, как будто встречала меня. В то время комнатенка в третьем этаже служила мне прибежищем. Здесь Блаженная еще не была.

Вдруг к ней приковылял неопрятного вида кавказский мальчишка. Он клянчил что-то гнусавым голосом. Блаженная не оборачивалась, а он дергал ее за юбку, за платок, теребил изо всех сил. Она вдруг будто встрепенулась, сделала шаг, оттолкнулась невидимой стопочкой от земли, и пошла удивительно быстро, как будто полетела. Шла, не касаясь газона и размытых дождем тропинок. Мальчишка трясся от гнева и холода, не успевая за нею, он спотыкался. И вдруг — упал. И заревел отчаянно — на весь район.

Из-под темного платка показались глаза. Глаза Блаженной

А Блаженная шла, как бы не слыша его воплей, и, казалось, уйдет совсем. Попыталась догнать ее, побежала, но Блаженная каждый раз оказывалась далеко. Наконец, я почувствовала, что готова упасть и зарыдать, как и мальчишка.

Вдруг Блаженная остановилась. Затем подняла руку, подзывая к себе. Не совсем поняла поначалу, чего она хочет. Потом подошла. Блаженная, пошевелив складки своего темного покрывала, вынула нечто, спрятанное в ячменно-желтоватой горсти. И разжала ладонь. На ладони, как на золотом блюде, зрели сухие и ароматные капли крупного изюму. Показалось, что от него исходит теплый и утешающий запах.

— Возьми, — сказала Блаженная, — Возьми и нищему дай.

А сама темной птицей скрылась за угол дома.

Улочка будто стекла вниз, в электрическое серебро широкой ночной улицы. Зашуршали осенние листья, просыпался лунный дождь, машины побежали куда-то в Ясенево. А Блаженной уже нигде не было видно. Обернулась: кавказский цыганенок уже несколько времени плясал возле и мычал что-то просительное на своем трескучем языке.

В. М. Васнецов. Богоматерь с младенцем. Фреска. 1885–1893 гг.

Неожиданно обнаружила себя жующей изюм. Когда совсем опомнилась, на ладони осталось три сухих виноградных капли. Протянула их мальчишке, повинуясь мирному указанию, но тот вдруг попятился, как от огня, и с воплем побежал прочь, сыпля дикими словами, смысл которых до меня, к счастью, не долетел.

Проглотила изюмины, как одну, и потом долго стояла, всматриваясь в ночь, внезапно осветившуюся необыкновенным серебристым светом.

Подул ветер и прогнал дождь. Стало видно до самого седьмого неба. Высоко в небе, над косматыми тучами, пронесся гул. Из черно-синей, тронутой заморозком, небесной глубины, выступил красноватый огонек с золотистым венчиком, особенно яркий на этот раз.