Вероника Николаевна Черных
ИКОНА
повесть
ВСТУПЛЕНИЕ
Современность. Рина и Альбина
Первый день января до боли морозил щёки и нос. Ко второй платформе автовокзала подъехал тяжёлый параллелепипед на колёсах и приглашающе открыл передние двери.
Альбина Стуликова засуетилась. Билет, конечно, есть, но сосед по креслу вполне способен захватить её любимое место у окна. Она забралась в автобус одной из первых, отдала билет контролёру и, сев, куда хотела, наконец-то успокоилась и расслабилась. Ну, теперь можно помолиться без задних мыслей и посторонних переживаний. Открыть блокнот и написать кусочек будущего материала.
«Родина для человека начинается с поцелуя матери, сверкающего, как солнце, тёплого, как плюшевое одеяло, ласкового и любящего – как Бог. С Божьего напутствия, Божьего присутствия, освящающего начало жизненного пути малыша, который может видеть невидимый мир ангелов и летать во сне с херувимами и серафимами. С первого в жизни бултыхания в озёрной воде на надёжных сильных руках папы, в среде, где мокро, брызгливо и жутко весело!.. – и с полыханья огня – вечного, зажжённого в честь тех, благодаря которым у тебя есть Родина, с которой начинаешься ты».
Она перечитала, осталась в общем довольна, и тут рядом кто-то сел. Она взглянула и узнала.
– Рина! Привет! Ты куда это первого января собралась?!
– Ой, Альбина! Здравствуй! – обрадовалась попутчица. – А ты куда? В гости?
– В какие гости! По делу.
– И я по делу! Редакция послала.
Альбина Стуликова удивилась.
– Редакция? И куда ж она тебя в зимние каникулы послала?
Автобус заворчал, дёрнулся, тяжело вывернул с платформы и покатился в черноте раннего зимнего утра по обмётанной свежим снегом дороге.
– Представляешь: в монастырь! – сказала Рина.
Рина Ялына работала в светском периодическом издании «Завражные карусели» внештатным корреспондентом и хваталась за любую работу, чтобы добавить к своей основной – воспитателем в детском саду – хоть пару тысяч рублей.
– В мужской? – пошутила Альбина Стуликова.
– В женский, конечно! А ты куда впряглась? В какой-нибудь Рождественский спектакль?
Альбина Стуликова писала в местной православной газете «Православное слово» статьи о верующих людях, о близлежащих церквях, о социальных проблемах и нравственном облике общества, неотъемлемой частью которого была.
– Представляешь – тоже в монастырь, и тоже в женский! – раскрыла тайну Альбина. – Репортаж хочу сделать.
– И я – репортаж. Здорово! Вместе веселее!
– Тем более, – дополнила Альбина, – что материалы всё равно получатся разные по духу: у тебя мирской взгляд, у меня – религиозный, так что мы не соперницы.
– Воистину так, о, христианка! – согласилась, улыбаясь, Рина Ялына.
Вообще-то её звали Ириной, но она преклонялась перед артисткой советского кино Риной Зелёной, и всегда отзывалась только на Рину. И это имя ей шло.
Автобус гудел. Глаза слипались. Когда разлиплись, за бело-непроницаемым от инея окном всё ещё было темно. Рина проверила время на своих электронных часах: и семи нет. Лобовое стекло, сразившись с внешним морозом и внутресалонным теплом, проиграло, и теперь тоже непроницаемо белело.
Водитель, раздражённо крякая, то и дело привставал с места и скребком счищал со стекла небольшой участок инея – чтобы хоть дорогу видеть перед собой. Иней нарастал с быстротой дыхания, и Рина заволновалась: доедем ли? Холод, лёд на трассе, темнота, иней на лобовом окне – все составляющие для аварии!
Она покосилась на соседку. Альбина крепко спала. Придётся самой помолиться, как умеет. Ну, что-то вроде «Господи, помоги добраться до монастыря без аварии!».
Рина допускала, что Бог есть, но критически относилась к чудесам и помощи, исходящим от Него, от Пресвятой Богородицы и святых угодников. Далеко это было от неё. Она вообще считала, что в почтенном возрасте, примерно этак лет с восемнадцати, если не верил прежде, то уже и не уверуешь никогда. Бог должен войти в человека с рождения, тогда и вера настоящая, крепкая. А сейчас что? Просто мода. Поголовно крестятся – а зачем, и что за этим последует – толком и не знают. Зачем тогда креститься? Чтоб во время переписи населения гордо сопричесть себя к православному сообществу? Мол, и я крещённый, ура, шампанского, а лучше водки, и вот она, Святая Русь!..
Женский монастырь, куда отправили редакторы своих журналисток, стоял глубоко в лесах, возле небогатого села, и имел в соседнем городе подворье – на окраине, утопающей в сосновом бору.
Автобус подкатил к остановке, фыркнул, заскрипел дверями.
– Эй, кому там в монастырь? Выходи! – крикнул измотанный дорогой водитель и в тысячный раз проскрёб с лобового стекла окошечко прозрачности, которое тут же затянуло лёгкой дымкой.
Альбина проснулась.
– Ой, мы, мы выходим! Сейчас! Рина, идём!
Часто хлопая глазами спросонья, она схватила сумку и следом за коллегой выбралась из тёплого салона на лютый мороз. Автобус опять клацнул дверями и неспеша отправился дальше, оставив молодых женщин в ледяной тьме.
– Во погодка! – стуча зубами, проговорила Альбина. – Недаром немцы до Москвы не дошли в Великую Отечественную!
– Ты знаешь, куда идти? – спросила Рина.
– Похоже, вон туда. Здесь вообще одна тропка.
– И дорога туда же сворачивает, – пригляделась Рина.
– Надеюсь, недалеко, – пробормотала Альбина. – Поторопись, а то околеем.
Белый снег таинственно поблёскивал в свете яркой луны и ясных, будто вымытых хозяйственной рукой звёзд. Сугробы тронуты звериными следами. Казалось, что вот-вот навстречу людям выпрыгнут зайцы, выскочат пугливые косули, выбегут пушистые волки с жёлтыми глазами и огненные остромордые лисы…
Сказка, да и только! Глушь, а ведь город – рядом, в двух шагах. Пересёк трассу – и пропал среди зимних лесов, несмотря на высокотехнологичный XXI век и перенаселённость планеты.
Затемнела стена высокого деревянного забора. Редкие фонари едва пробивали ночной мрак, не желающий уступать заре.
– Где ж тут дверь-то? – спросила Рина.
– Откуда я знаю?
– Я думала, ты не в первый раз сюда наведываешься.
– Почему ты так думала?
– Ты же верующая.
– Верующая. Но сюда пути не было, – пояснила Альбина.
– Далеко? – предположила Рина Ялына.
– Почему далеко? Просто для подобной поездки причина нужна, благословение.
– Разве у верующего для паломничества нужна особая причина? Одной веры недостаточно? – не поняла Рина.
Альбина поджала губы. Как же трудно объяснить атеистке самые простые вещи! Упаришься, честное слово! Правильно говорит Евангелие: «Не мечите бисер перед свиньями»! А Рина вдруг изрекла:
– Знаешь, мне претит, когда толпы людей бегут в церковь креститься.
У Альбины взметнулись брови. Ничего себе заявочки! А приехала репортаж делать о монашеской жизни! Что она напишет с подобным-то мировоззрением? Очередную поверхностную глупость или вообще хулу на Бога?
– Чем тебе люди не угодили? – возразила она. – Они о своей душе заботятся.
– Мне кажется, что вера истинна только тогда, когда впитана, что называется, с молоком матери, – сказала Рина. – А сейчас все ринулись креститься, потому что модно. Ну, вот посмотри на наших политиков, олигархов, богатеев, поп-звёздочек. Неужто ты думаешь, они поголовно взаправду идут в церковь за спасением души? Да за пиаром они идут, вот и всё.
– Бог каждого человека любит, – сказала Альбина. – Бывает, человек на эту любовь отзывается и приходит к Нему. Куча случаев, между прочим. Кого-то в храм горе привело, кого-то размышления.
– А тебя?
– Меня?.. Да у меня случай вышел. Даже и не случай, а встреча со священником. Он так о вере говорил, о Боге, что деваться некуда было.
– Да-а? Мне б такого человека повстречать. Может, и я бы поверила… – вздохнула Рина.
– Ну, какие твои годы, – улыбнулась Альбина, чувствуя в душе некоторое превосходство: как же, она знает целый пласт духовности, о котором её коллега лишь догадывается, и то не всегда правильно.
– Гляди, ворота! – воскликнула Рина. – Наконец-то отогреемся.
– Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе, – произнесла с облегчением Стуликова и вдавила красную кнопку звонка.
Их впустил старый бородатый сторож. На морозе держать не стал, проводил в корпус и сдал женщин немолодой монахине, дежурившей в крохотном, очень скромном вестибюле.
Альбина поздоровалась и представилась:
– Мир вам. Я Альбина Стуликова из города Завражный, журналист местной газеты «Православное слово». А это – Ирина Ялына.
– Здравствуйте, – несмело произнесла Рина.
– Она моя коллега и землячка. Пишет в светском издании. «Завражные карусели».
– Здравствуйте, доченьки, – тепло улыбнулась монахиня. – А меня зовите сестра Синклитикия.
– Как? – переспросила Рина.
– Синклитикия, – повторила женщина. – Если трудно запомнить, просто сестрой зовите.
– Спаси вас Бог, – сказала Альбина.
Монахиня поклонилась.
– Схожу к настоятельнице, игуменьи Емилии, узнаю, куда вас поселить, чем занять, – сказала она. – Подождите здесь, в прихожей. Хорошо?
– Да, конечно, – сказала Альбина.
Старая монахиня с ясными карими глазами удалилась, а журналистки сели на жёсткую скамейку и застыли в ожидании, разглядывая скудную обстановку в неярком свете жёлтых ламп.
Пять минут пролетело, десять прошло, тридцать проползло, скоро уж и час минет пустого ожидания. Альбина измучилась. Внутри её кипело раздражение и возмущение, которое она подавляла с трудом, вздыхая шумно, вставая, садясь, возводя очи горе.
Рина сидела спокойно, опустив веки. Она думала о Боге, Которого не знала и к Которому её прислали, чтобы она написала сугубо мирской материал, и пыталась представить вступление. Но получалось смешно.
– Она про нас забыла! – высказалась Альбина, меча молнии. – Сколько можно ходить? О чём там разговаривать так долго?!
– Не знаю, – призналась Рина. – Я в этой кухне совсем не разбираюсь. Наверное, так положено. Меня больше волнует, о чём писать и как.
– В смысле?
– Ну, описать по эпизодам, что я видела, что я делала, или о монашке какой написать.
– Поймёшь по ходу дела, – бросила равнодушно Альбина.
Её нетерпение возрастало. Что они там делают? Что можно делать так долго?!
Она была готова сама идти на поиски приставленной к ним монахини, когда та появилась с приветливой улыбкой на морщинистом лице и поманила их за собой.
– У нас нынче много паломников, – тихо пояснила она, – много суеты из-за этого. Вас придётся поместить в одну из наших келлий, на двухъярусную кровать. Одна сестра в больничке лежит, другая на пару дней в епархию уехала по делам обители, так что вы пока на их место.
– Тесно у вас тут, – сказала Альбина, оглядываясь.
Узкий, бежево крашенный коридор без цветов и картин. По обе стороны тёмно-коричневые двери. Переход из одного здания в другое кажется прозрачным из-за широких окон. Их келлия в самом конце корпуса. В комнате небольшой стол, двухъярусная кровать, на стене полка с богослужебными книгами и молитвословами. В «красном углу» икона и лампадка с горящей точечкой. Слева от двери платяной шкаф.
– Располагайтесь, – сказала монахиня Синклитикия, – через четверть часа я за вами приду.
Альбина дождалась, когда они останутся одни, и недовольно пробурчала:
– Опять её час не будет.
Осмотрелась. Из окна струилось раннее утро, едва намекавшее на свет. Рина быстро распаковалась. Вещей немного: сколько их тут надо на пару-тройку суток? Выглянула в окно. Силуэты вздымающихся сосен, вислых берёз…
Рина вздохнула. Как же ей написать о далёкой от неё, суровой и непривычной жизни так, чтобы читателям было интересно? Здесь, похоже, любое движение души напоказ. Как они живут? Да, к тому же, сплошной бабский коллектив. Никому не пожелаешь. Молитва молитвой, вера верой, а страсти те же, мирские, и нет им конца, и после самой смерти терзают. Нигде успокоенья нет, нигде…
Тогда зачем она, вера-то? Святыми люди рождаются, грешными живут, в страхе перед кончиной умирают, боясь обличений и потери своих страстей. Но об этом если напишешь – никто читать не будет. Здесь, видно, лавировать придётся: по верхам поведать о жизни, непохожей ни на какую иную – обмирщённую.
Тут, между прочим, и духовность обитает, но какая? Для чего? Кому? И в чём цель этой жизни? Рина сомневалась, что за пару дней получит исчерпывающие ответы, которые, к тому же, обывателям, читающим их журнал «Завражные карусели», непонятны и скучны. Зачем она согласилась ехать сюда в жуткий холод первого января? Сидела бы дома, доедала салаты, смотрела б телевизор или читала книжку…
Стук. Какие-то невнятные слова.
– Что? – переспросила Рина.
Альбина цыкнула:
– Тише. Это она молитву читает перед тем, как войти. Здесь так принято. С миром принимаем! – громко сказала она.
Посетительница оказалась совсем другой монахиней, лет тридцати пяти. Она поклонилась.
– Здравствуйте. Игуменья приглашает вас на литургию. После неё завтрак. Вы успели утреннее правило прочитать?
– Ещё нет, – спохватилась Альбина. – Но я возьму с собой молитвослов.
– Нет, теперь не надо. У вас платочки есть?
– Да, – сказала Рина, – меня предупредили: косынка, юбка, кофта с длинными рукавами, удобная обувь без каблуков.
– Совершенно справедливо, – улыбнулась монахиня. – Идёмте. Я – сестра Анисия.
– Рина Ялына.
– Альбина Стуликова.
Блокнот с ручкой Рина не взяла. Сперва надо впечатлений набраться.
В приоткрытые двери женщины увидели кухню, трапезную, медпункт, ту же прихожую, где они ждали сестру Синклитикию. Снова переход и лестница на второй этаж. В просторном зале – храм. Фигуры в чёрном молчаливы и неподвижны. Четыре монахини с юными чистыми лицами поют на три голоса странные мелодии с непонятными словами.
Несколько человек мирских стоят позади всех. Альбина и Рина пристроились среди них. Альбина достала чётки, чтобы все видели, что она читает по ним Иисусову молитву, словно настоящая монашка.
Рина пыталась вслушиваться и вглядываться в то, что происходило вокруг неё, и это оказалось трудно – труднее, чем на пресс-конференциях у главы города, проходящих по понедельникам. Красиво, степенно, торжественно – и трудно.
Рина тихонько, неслышно вздохнула. Сколько ещё стоять? Она изучила иконостас; женские лица без следов косметики – светлые, необычные в обрамлении черноты накидок; белёные стены; рвущееся в окна зимнее утро, обещающее солнце.
Дремучий лес обступал монастырское подворье наподобие русских витязей-богатырей. На чистом заснеженном, засугробленном дворе одетая в тулуп, валенки и пуховой платок высокая монахиня энергично работала лопатой, раскидывая снег с дорожки, ведущей к теплицам.
В храме задвигались, и Рина очнулась. Чёрные фигуры становились в очередь к священнику с золотым крестом, целовали крест и державшую его руку, отходили, исчезали по своим делам-послушаниям. После них ко кресту приложились мирские, и Рина тоже, влекомая Альбиной. Хотя она чувствовала себя при этом неловко: не приучена ж.
У выхода их встретила сестра Анисия.
– Сейчас завтрак, – негромко сказала она. – Только трапезная у нас маленькая, а народа много, едим по сменам. Вам придётся подождать, пока вас не позовут.
– А это во сколько будет? – уточнила Альбина, невольно помрачнев.
– Примерно через сорок минут, – прикинула монахиня. – Возможно, дольше. Вы уж потерпите, хорошо?
Куда деваться? Хотя с дороги кушать хочется жуть!
– Хорошо, – уныло произнесла Альбина.
Сестра Анисия ушла, а журналистка «Православного слова» вздохнула и покосилась на товарку. Та с любопытством обозревала узкие коридоры, лестницы с высокими ступенями, тяжёлые двери, наблюдала за несуетливой, упорядоченной жизнью монахинь.
Альбина сглатывала от голода слюну. Запахи из кухни нахально дразнили её, и она то и дело напрягалась в ожидании сестры Анисии.
– Так есть хочется, – не выдержала она, наконец. – Живот сводит… Когда же нас позовут? Ничего, наверное, и не останется на столах, одни объедки.
– Ничего, – заговорщицки подмигнула Рина. – Дома отъедимся. Ты мне лучше о монастыре расскажи. Ты в каком-нибудь монастыре раньше была?
– Нет, не довелось. А об этом знакомая говорила, она сюда частенько мотается: послушание у неё расшифровывать проповеди местного духовника отца Ионы.
– Как это – расшифровывать? С диктофона, что ли?
– Ну, да. Сёстры записывают, когда он читает им лекции или проповедует, или даёт разъяснения трудных мест Евангелия или святых отцов, а потом корпят над бумагой, записывают. Хотят, вроде бы, книжку издать.
– Здорово. Я тут на прошлой неделе в Интернете полазила, почитала про этот монастырь. Оказывается, здесь его подворье, а сам он в двух или трёх сотнях километров отсюда. Интересно было бы туда съездить, – сказала Рина.
– Было бы здорово. Но на перекладных ехать страшно, надо организованно чтоб. Так что я лично сижу, жду случая.
– Понятно.
Альбина нетерпеливо посмотрела вниз на лестницу.
– Когда же нас позовут? – сказала она, шумно вздохнув. – Сил нет, как хочется есть.
– Позовут скоро, не беспокойся, – утешила Рина. – Сестра Анисия сказала, что примерно через сорок минут, а прошло только двадцать. Когда чего-то сильно ждёшь, время едва ползёт. У меня сын недавно это заприметил.
Рина улыбнулась, вспоминая. Альбина напрягла память:
– Это сколько ему?
– Пять лет. Возраст серьёзных открытий.
– Ты его крестила?
– Нет. Муж у меня атеист в третьем поколении, родители – в первом. А я, хоть и крестилась в двадцать лет, а в церковь не заглядываю. Так что, раз пока все против крещения, я и не настаиваю.
– Очень даже зря, – осудила Альбина. – Ты с самого рождения лишила его Божественной защиты. В нём, наверное, с десяток бесов вселилось, пока ты раздумываешь: крестить или не крестить. Страшное время такое, все пытаются хоть как-то защититься: в церковь ходят, в монастыри ездят, а ты даже такой малости не сделала – не окрестила ребёнка!
Рина не ответила. Она смотрела пристально на икону Пресвятой Богородицы и, казалось, искала что-то в Милом Любящем Лике.
– Слушай, – произнесла она, – как называется этот Образ? Ты знаешь?
– Ну, – заколебалась Альбина. – Казанская, кажется. А что?
– Ничего. Красивая.
С нижней ступеньки лестницы на них взглянула сестра Анисия.
– Пойдёмте в трапезную, – молвила она, улыбаясь.
– Наконец-то! – прошептала Альбина и поспешила вперёд.
На длинном столе в трапезной в беспорядке стоят неубранные тарелки, чашки, рассыпаны крошки. Журналистки сели на скамью. Поискали глазами чистые приборы. Прибежала послушница в тёплой юбке и кофте, в белой косынке и белом переднике, поставила перед гостями миски, ложки, кружки, забрала несколько грязных посудин, исчезла с ними на кухне.
Альбина пробормотала про себя молитву, перекрестилась, перекрестила еду и принялась утолять голод. Рина, поглядывая по сторонам, тоже начала кушать.
Среди лечо, солёных грибов и огурцов, нарезанного кольцами репчатого лука Альбина узрела несвойственный для монастырского стола продукт: говяжью тушёнку. Подавившись и поделившись удивлением с Риной, Стуликова щедро положила себе мяса и с удовольствием проглотила всё до последнего кусочка.
– Вкусно, но странно, – шепнула она Рине. – Вообще в монастыре запрещено любое мясо. Неужели здесь устав нарушают?
– Да это соевое, – сказала Рина. – Я иногда его в гастрономе покупаю, когда с деньгами напряг, и на настоящее мясо не хватает.
Альбина неловко покраснела.
– Правда, что ли?
– Точно тебе говорю.
Больше Альбина не проронила ни слова. Поели, встали из-за стола. Альбина помолилась, перекрестилась. Рина отнесла на кухню использованную посуду, помогла послушнице собрать ненужное и вышла в коридор к Альбине.
– Что теперь? – спросила она.
– Ну, наверное, к настоятельнице отведут. Надо же материал делать. Интервью взять, экскурсию устроить, – предположила Альбина.
Рина едва заметно поморщилась. Она предпочитала сперва вживаться в объект расследования, а уж потом украшать его внешними фактами. Но у каждого собственный стиль работы, а в монастыре Рина вообще остерегалась навязывать свои желания. Как пойдёт – так и пойдёт, что надо, она увидит и постарается понять. Не поймёт – предложит понять более умному читателю. Это всегда полезно – подумать самому.
Они дождались сестру Анисию. Альбина сразу спросила:
– Мы сможем сейчас взять интервью у матушки настоятельницы? Или у отца Ионы?
– Матушка Емилия пока очень занята, а отец Иона приедет к вечерней службе, – ответила сестра Анисия. – Не хотите ли до этого времени потрудиться на благо обители?
Альбина сперва внутренне поморщилась, но представила себе работу на компьютере с текстами и кивнула. Рина представить себе ничего не смогла, но согласилась, не думая. Просто потому, что не привычна к праздности.
– Отлично! – обрадовалась сестра Анисия. – Я прошу вас, Ирина, погладить бельё, а вас, Альбина, вымыть коридор на втором этаже. Пойдёмте, я покажу, где, что.
У Альбины невольно вытянулось лицо.
– Мыть коридор? – переспросила она. – Но мне надо статью о монастырской жизни писать. А как я о ней узнаю, если буду мыть коридор?
Сестра Анисия проницательно посмотрела на неё.
– Даже мо́я пол в коридоре, человек может познать Божии заповеди, – улыбнулась она. – Но, впрочем, если вы не хотите, или вам трудно по здоровью…
– Да мне вовсе не трудно помыть, – проворчала Альбина.
– А вы, Ирина? – обернулась сестра Анисия к Ялыне.
– Ой, а я с удовольствием! Я люблю гладить! – улыбнулась та.
– Хорошо. Пойдёмте.
И вот Рина Ялына ловко орудует горячим утюгом, радуясь каждому превращению мятой ткани в гладкое сияющее полотно, а Альбина мрачно елозит по полу влажной тёмно-серой тряпкой.
Затем сестра Анисия дала новые задания: Рине почистить и выдраить три унитаза в туалете на втором этаже, Альбине – протереть полки в библиотеке, перетрясти книжки.
Альбина про себя порадовалась, что ей не досталась грязная работа с унитазами. Хотя странно, что её профессиональные навыки никого в монастыре не впечатлили и никому не понадобились. Надо рационально использовать человеческие способности!
А Рина чистила, вымывала унитазы и радовалась, что они превращаются из старых заляпанных в блистающие белизной. Потом она почистила раковину и помыла пол, прополоскала тряпку.
Наводить порядок приятно. Он и в душе выметает сор.
Заглянувшая к ней сестра Анисия сказала ласковое «спасибо» и пригласила на обед.
– Альбина уже там, – сообщила она.
Снова они были в последней смене и доедали то, что осталось. Правда, осталось много; и стройная Рина молча довольствовалась малым, а более полная Альбина спрашивала себя: а что ели перед ней? – наверняка вкуснее, чем ест она. Ругала себя за такие мысли, а всё равно думалось. Хотя – в еде ли истинное счастье? Смешно.
После обеда сестра Анисия проводила их до келлии, разрешив отдохнуть полтора часа.
– А когда мы пойдём к матушке Емилии? – спросила её Альбина.
– Вас известят, – ответила монахиня.
Рина поинтересовалась:
– А после обеда весь монастырь отдыхает или только паломники, гости и послушницы?
– Все отдыхают, – подтвердила сестра Анисия.
– И ходить по монастырю одной нельзя?
Сестра Анисия внимательно на неё посмотрела.
– Вам очень хочется?
– Ой, очень! Я никогда в жизни не была в монастыре! Разве что школьницей в Суздале. Но там был просто музей. Так что там для меня лишь историей дохнуло, но не Богом. Вам странно это слышать?
– Нисколько, – ответила сестра Анисия. – Сама такая была.
– Как это?
– Историей России увлекалась, – пояснила сестра Анисия. – Даже в МГУ на историческом училась. А вот как выучилась – и поняла, что уберёшь из нашей истории божественное начало – и нет её. Потому что каждое событие Богом пропитано, соединено с Ним накрепко.
– И потому в монастырь ушли?
– Да, потому. Раз Бог есть, то я ему служить стану, как смогу и чуть больше.
– А что для монахини самое главное?
– Послушание. Смирение. Труд. Радость…
– Разве этому можно научиться?
– Сложно, но можно. Вы отдыхать-то будете, Ирина?
– Э-э… да я, вроде, и не устала.
– Хотите поработать?
– Давайте.
Альбина проводила их сонным взглядом. Как у этой худышки достаёт сил, чтобы столько работать?! Одни жилы у неё, наверное. И она уснула.
Рине повезло: сестра Анисия провела её по обоим корпусам, соединённым переходом на первом этаже, и сводила в домик паломников, в котором не имелось свободных мест, несмотря на злющие январские морозы. Именно в домике и ждало Рину задание; между прочим, такое же, как и выполненное – мытьё туалета.
Паломницы спали, а Рина драила грязные донельзя раковину, полы и два унитаза. Когда время отдыха закончилось, Рина начисто вымыла распаренные руки. Готово. Она дождалась прихода сестры Анисии и вместе с ней вернулась в корпус. Насельницы и гости подкрепились и степенно заполнили церковь, располагавшуюся на втором этаже здания.
Вдоль стен расставлены скамейки. Кто-то из монахинь принёс для себя лёгкие раскладные табуреты. Один из них достался и Рине, чему она обрадовалась: всё ж-таки устала за весь день. Альбина сидела у стены, перебирая деревянные чётки. На коленях у неё лежали неизменные блокнот с ручкой.
Началась всенощная. Не понимавшую ни слова, ни смысл происходящего Рину сильно клонило в сон: речитатив и Знаменский распев усыпляли её. Она поминутно клевала носом. Но на складном табурете разве уснёшь?
Где-то на половине службы одна из монахинь шёпотом попросила Рину постоять, так как стул понадобился для ослабевшей послушницы. Рина безропотно встала и вскоре страдала не только от гудящей головы, но и от боли в непривычных к долгому стоянию ногах.
Она встрепенулась, когда все зашевелились, подходя к священнику, державшему тоненькую кисточку. Ощутив на лбу прохладное касание, Рина обнаружила, что у неё вдруг появились откуда-то силы. У спортсменов это называется «второе дыхание».
Альбина же, к своему недоумению, осталась при своём изнеможенном состоянии.
После ужина их отвели, наконец, к настоятельнице, игуменье Емилии. Маленькая худенькая, словно источенная болезнью, женщина в длинном чёрном одеянии, которое скрывало её фигуру и сосредотачивало всё внимание на ясном белокожем лице, смотрела ласковым и не по годам мудрым взглядом.
Она тихо поздоровалась и пригласила присесть в маленьком фойе, где вдоль стены стояли пара креслиц и диванчик. Рина и Альбина положили на колени блокноты, прикоснулись кончиками ручек к бумаге. Им улыбнулись.
– О чём вы хотите писать? – спросила игуменья.
Альбина бойко перечислила вопросы:
– История монастыря, его первые настоятельницы, насельницы, чудотворные иконы, годы репрессий, восстановление и современная жизнь.
Игуменья Емилия тихо кашлянула.
– Но это ведь… простите… целое исследование. Целая книга, я думаю. А вам ведь не книгу писать, а статью?
– Э-э… – протянула озадаченная Альбина. – Ну, да, конечно… Но, может, вкратце?
– Вкратце, конечно, можно. В библиотеке есть некоторые материалы, сестра Анисия вас проводит, а заведующая библиотекой сестра Мелания даст вам материалы. Что-нибудь ещё вас интересует?
Рина подала нерешительный голос:
– Я, матушка, не особо верующая… хотя и крестилась… О вере и церкви вообще ничего не знаю, только так, куцые сведения из истории Руси. А написать мне бы надо так, чтобы читатель вместе со мной понял, почему же люди верят в Бога? Как к Нему приходят? Что ждут от Него? Собственно, зачем людям нужен Бог?.. Простите за глупые вопросы…
Настоятельница с интересом присмотрелась к ней.
– Вы задаёте важные вопросы, – проговорила она негромко. – Я бы сказала, основополагающие… Вы не хотели бы приезжать к нам время от времени?
Не ожидавшая подобного интереса Ялына растерялась:
– Ой, я не знаю…
– Нам было бы очень приятно вас видеть, – сказала матушка Емилия, и в её голосе звучало не дежурное, а искреннее приглашение.
К Альбине настоятельница почему-то не обратилась, и журналистка «Православного слова» ощутила, будто в её душу вонзили острую занозу. Почему это неверующую Ялыну зовут, а её, православную христианку, нет?! Разве что в целях привлечения к Церкви заблудшего? Это вполне можно принять в качестве бальзама для возмутившегося сердца. Разве нет?
Из двери выглянула молоденькая монахиня, встретилась глазами с ясным понимающим взором игуменьи Емилии.
– Иду, – кивнула ей мать настоятельница и встала.
– Идите с Богом.
И перекрестив женщин, удалилась в келлию.
– Совсем на начальницу не похожа, – прошептала Рина Ялына. – Девочка девочкой. Кажется, что даже младше меня года на четыре. Или монашки до старости молодые?
Альбина снисходительно пожала плечами.
– Благодать Божия сохраняет, – тихо объяснила она. – Но атеисту этого не понять. Это прочувствовать надо.
– Прочувствовать? – рассеянно повторила Рина. – Ну, это неверующему, конечно, сложно. А ты – понимаешь?
– Конечно. Сама испытала.
Тут появилась сестра Анисия, провела журналисток в монастырскую библиотеку на втором этаже, где им показали книги, буклеты по истории монастыря, провели по фонду. Рина, поколебавшись, записалась в читатели и взяла пару книг – но не по истории монастыря, а ответы на вопросы священника и Закон Божий с чёрно-белыми иллюстрациями. Если уж познавать новое, то с начала.
Напоследок молодые женщины оделись и вместе с сестрой Анисией прогулялись по мерцающим в свете жёлтых фонарей заснеженным дорожкам вокруг длинного деревянного строения с красивыми башенками по углам. Холод не давал и рта раскрыть, поэтому прогулка получилась тишайшая. Даже гул машин на трассе, тянущейся неподалёку, не доносился сюда и не мешал наслаждаться звёздами и сокровенными думами.
Они вернулись в тепло, пылая разрумянившимися лицами. На кухне их напоили горячим отваром шиповника, что оказалось весьма кстати, и сестра Анисия проводила их обратно в келлию.
Утомившиеся за трудный день завражанки были уверены, что сон свалит их, едва они лягут на жёсткие кровати, но, увы: сон не мог одолеть их разгорячённое прожитым днём воображение.
Через сколько-то времени они вскинулись от деликатного стука, дробью рассыпавшегося в уютной тишине, и нежно прозвучавшего возгласа «Мир вам!».
– Войдите! – крикнула Альбина с любопытством.
Дверь безшумно отворилась и пропустила старую худенькую монахиню с длинными, на сто пятьдесят узелков плетёными из толстых чёрных ниток, чётками в костлявой левой руке. Пальцы шевелились медленно, осторожно, отсчитывая узелок за узелком при чтении молитвы – либо Иисусовой, либо Богородичного правила святого преподобного Серафима Саровского.
– Мир вам, сёстры, – тишайше произнесла монахиня, и Рина узнала ту, кто встречал их утром на пороге монастыря. – Не спится?
– Не спится, матушка, – призналась Альбина.
– Что так?
– Впечатлений много, – объяснила Альбина.
– И у тебя, Ирина? – уточнила сестра Синклитикия.
– Ну… у меня, наверное, ещё больше.
Рина села на кровати, обхватила ноги руками.
– Почему?
– Так я прежде на церковь смотрела, как на зодчество, а на иконы – как на портретную живопись, – ответила Ялына.
– А оказалось?
Рина задумалась. Её коллега нетерпеливо похмыкивала. Уж она бы ответила! Ей действительно есть, что рассказать о своём пути к вере. Она, между прочим, писала об этом в «Православное слово», и материал опубликовали в октябрьском номере. Посыпались письма верующих завражан – как они уверовали в Бога. В февральском номере редактор намеревался выделить для них целых две полосы.
Но у Ялыны путь к вере даже не начинался, о чём интересном она может поведать?
– Я пока не знаю, – наконец вздохнула Рина Ялына. – Вообще, это для меня совсем новый опыт… Надо почитать, поразмыслить, впитать… Какое-то всё… необычное, что ли… Пока я, кажется, не готова принять Бога близко к сердцу. С другой стороны, в Него верят столько достойных и умных людей, что и сомневаться как-то неприлично… С третьей стороны… э-э…
– С третьей стороны, есть не меньше достойных и умных людей, – продолжила сестра Синклитикия, – которые в Бога не верят и считают, что Он – зло и опиум. Так?
Рина кивнула.
– Получается так. И вообще я в растерянности: как написать статью? Газета у нас на двести процентов мирская. На Рождество гадания и гороскопы печатают. Великий пост разгулом начинают, в Пасху главное – рецепты изысканных русских блюд…
Она вздохнула и призналась:
– Да я сама так же праздники отмечаю.
Старая монахиня помолчала. Улыбнулась своим мыслям. Поглядела на Рину. Молодая женщина глаз не отвела и спросила:
– Сестра Синклитикия, а вы как пришли к вере? Расскажете мне?
Та помолчала.
– Ну… если у вас есть время… Если вы не устали…
– Сколько угодно! И не устала.
Сестра Синклитикия уселась поудобнее и, не прекращая медленно перебирать чётки, начала говорить.
Вовсю темнела непроглядная морозная ночь такая же, как и тогда, 31 декабря 1955 года. И снег беззвучно струился на город Чекалин, прикрывая своей искрящийся белизной язвы фабричных труб, уродливых зданий, железобетонных конструкций, памятников Ленину, Куйбышеву, Дзержинскому, разрытых канав и помоек…
ГЛАВА 1
31 декабря 1955 года. Вера Карандеева. Вечеринка
Неделю сияло низкое зимнее солнце, а теперь западал снег. Он беззвучно струился на город, прикрывая чистой искрящейся белизной грязь заводов, котельных, гаражей, развалин, канав, помоек и прочего городского убожества, непременно присутствующего в областных столицах.
Вера Карандеева смотрела на эту белизну из маленького окошка их с матерью старого домишки номер восемьдесят четыре на окраине провинциального города Чекалина, на улице Волобуева, и, нюхая ни с чем не сравнимый запах непременной в деревне герани, мечтала, чтобы поскорее сгустилась вечерняя темнота, зажглись жёлтые фонари, и она, приодевшись в единственное своё выходное голубое платье, надушившись духами, которые ей подарила на день рождения мать, встретила бы гостей, званых на новогоднюю вечеринку.
Мать хлопотала на кухне. Из печи сытно тянуло ароматом пирогов с картошкой, капустой и яблоками. В холодильнике стояли бутылка шампанского, которую загодя, ещё два месяца назад принёс Николай Гаврилястый, её новый ухажёр, практикант завода имени Сленникова, где работала на сборке часов и сама Вера.
Ещё там стояли две бутылки водки из Центрального гастронома, самогонка, которую она купила у соседки Клавдии Борониной, сыр, колбаса, солёные огурцы-помидоры-грибы, пара тощих куриц – вот и всё угощенье.
Вместе с пирогами получалось весьма достойно. Яства готовила мать, но Вера не собиралась никому об этом говорить, чтобы все похвалы принять на себя и показать Николаю, какая она отменная хозяйка.
Вера встала, подошла к шифоньеру, открыла дверцу. Выглаженное синее платье так и просило: надень, надень меня поскорее! Но до семи оставалось полдня.
Голова побаливала от стянутых в бигуди волос. Локоны будут – во! Накрасить глаза, губы, облечься в платье, ноги сунуть в туфли, что одолжила на этот вечер подруга-модница – тоже с завода Сленникова, – и Вера вскружит голову кому угодно!
А угодно ей вскружить голову Николаю Гаврилястому, чтобы через полгода стоять с ним в зале ЗАГСа в белоснежном одеянии. Вот было б здорово! Сама себе хозяйка, самостоятельная замужняя женщина – не в этом ли Верино маленькое счастье? Николай – парень, что надо: активист, комсомолец, спортсмен, передовик. За него любая девушка пойдёт, не моргнув, не зевнув. А уж Вера не то, что пойдёт, – помчится во всю прыть.
Да, хорошо бы всё устроилось к лету!
Вера мечтательно улыбнулась. Ах, скорей бы уж вечер наступил! Скорее б постучался в скрипучую дверь друг Николенька…
– Доча…
Вера недовольно оторвалась от созерцания будущего своего женского счастья и чуть повернула к матери круглое лицо, обрамлённое рядами бигудей.
– Ну? – бросила она нетерпеливо.
– Дочь…
Мама неловко мяла в руках мокрую тряпку и смотрела обеспокоено, почти жалобно.
– Ну, чего же? Пригорело, что ли?
– Не, не пригорело вовсе…
– И так чё?
– Ты ж ведь знаешь, дочушь: пост Рождественский на исходе. Самая строгая неделя…
– И чё? – фыркнула Вера. – Меня это не волнует ни граммулечки. Это у тебя там пост какой-то, а я в загуле, не мешай веселиться. Целый вон год пахала от звонка до звонка, как партия велела. Могу отдохнуть?!
– Но не в пост же, доча… а? Грех это. Господь в эти дни…
– А где Он, твой Господь? Где сидит? Где скрывается? – жёстко спросила Вера, поворачиваясь и в упор глядя на мать. – Что-то Его не видать нигде.
– Так Он повсюду в невидимости пребывает… – попыталась объяснить та.
– Повсюду, говоришь?.. А чего ж Он тогда моего папку с фронта живым не вернул, а? и войну допустил? И вообще! Если Он есть, пусть велит Кольке Гаврилястому предложение мне сделать. Ух, уеду ж я тогда из этой паршивой лачуги в настоящую квартиру! Вот чудно-то будет!.. Ну, что, мамуль, сделает так твой Господь? Если сделает, так и быть, свечку в церкви поставлю. Договорились?
Мать растерянно опустила мокрую тряпку, которую мяла в уставших руках.
– Нешто с Богом договариваются? – сказала она. – Это ж тебе не мастер, не начальник участка. Это Бог!
– Если Бог, пусть мне Кольку отдаст.
Сказала и отвернулась к окну. Вроде бы темнеть начало, а?
От окна, взгляд блуждающе наткнулся на единственную икону в углу. Перед ней стояла лампада, но она давно не горела – несколько лет: дочь-пионерка, а потом комсомолка запретила матери её зажигать. Образ святителя Николая, казалось, от этого потемнел больше, чем если бы закоптился от сажи.
Его единственного разрешила оставить в избе дочь-атеистка. Иконы Господа Вседержителя и Владимирской Божией Матери, оставшиеся после бабки, мать припрятала понадёжней после скандала с дочерью, обещавшей сжечь дотла эту «дореволюционную муть».
– Бог не сводник, – тихо промолвила мама. – Бог – Творец и Спаситель.
– Ой, мам, хватит! – поморщилась Вера. – Ну, о чём ты говоришь? Давно известно, откуда жизнь взялась.
– Откуда ж?
– Оттуда ж, – отрезала Вера. – Коли интересно, возьми вон книжку по биологии, почитай. Там популярно написано. Всё произошло от клетки, а мы – от обезьян.
– А клетка откуда взялась? – простодушно спросила мать.
Вера в тупике уставилась на неё. Действительно, откуда?
– Откуда надо. Особенные стечения обстоятельств. Учёные знают, – наконец нашла она уклончивый ответ. – И вообще, сходи на атеистическую лекцию, давно пора. А то сколько денег вбухала на свечки! Свечками разве пообедаешь?
– За тебя ж свечки-то ставлю, – вздохнула мать. – Да за папу, за бабушку и дедушку твоих, за моих братьев. Тоже ведь война сгубила.
– Да нужны мёртвым твои свечки! – усмехнулась Вера. – Они ж мёртвые! Никакие! И косточек, поди, не осталось от них.
– Ох, Верка, Верка, – горестно вздохнула мать. – Куда катимся с безбожием-то своим? В дыру дырой… С Богом рай, без Бога – край. Пойду я на вечерню схожу, помолюсь о тебе.
– Иди, иди, не топчись здесь под ногами, – отмахнулась Вера. – Да не торопись. Мы тут долго гулять будем. Вон зайди к соседке или к подружке. Может, и заночуешь там?
– Не знаю…
Мать ушла на кухню, бросила тряпку на печку, сняла фартук, принялась одеваться на улицу.
– Мам, к столу-то всё готово?
– Всё.
– Посуду грязную мыть сёдня не буду. Может, завтра к обеду, когда высплюсь.
– Как знаешь, Вера.
И уже в дверях, закутанная, замотанная, попросила безо всякой надежды:
– Всё ж вы не шибко балуйте-то. Веселье в пост горем обернётся.
– Конечно уж! Сама знаю!
Вера передёрнула плечами. Дождавшись стука затворяемой двери, она рассмеялась, запела какую-то песенку, и принялась накрывать на стол…
За полчаса до назначенного времени девушка раскрутила бигуди, накрасилась, переоделась. Тысячу раз передумала о своём Николае. Как он на неё посмотрел, что сказал, каким тоном, как приобнял, как поцеловал… Интересно, подарит ли что? Вдруг духи! И слова какие-нибудь при этом… волшебные… чтоб аж сердцу больно от счастья, во какие…
Вера с нетерпением сунулась к окну, зачернённому ранним зимним вечером. Она расчёсывала русые волосы, с которых аккуратно сняла бигуди, и всё глядела и глядела во двор, пытаясь что-то различить, хоть тень в неярком свете фонаря. Тени проплывали, но не те.
Наконец, залаяла и затихла Жучка возле ворот, захлопали двери в сенях, а потом и в комнату.
– Верка, гостей встречай! Ты где там? Ух, пирогами как нос зашибает! А я голодная, а я холодная, накормите меня, утеплите меня, расцелую – ах!
– Привет, Светуль! Ты одна? – крикнула Вера, в последний раз проводя щёткой по вспушённым волосам.
– Отпущу я её одну в твою лачугу, как же! – откликнулся весёлый юношеский голос. – Не дождётесь!
– Лёвка, привет! – обрадовалась Вера: он работал вместе с её Николаем и наверняка они пришли втроём. – Коля с вами?
– Коля-то? А чего ему с нами быть? – удивился Лёва, в рубашке и отутюженных серых брюках заглядывая в гостиную. – Мы сами по себе, как ты понимаешь, он сам по себе.
– Да идёт где-то, чего ты плачешься? – рассмеялась Света, шурша одеждой и валенками. – Сейчас придёт, обоймёт, поцелует, подарочек преподнесёт.
– Выбирает, поди ж, – поддакнул Лёва. – Платок на голову иль духи. Светка, ты б чего хотела: платок иль духи?
– Кольцо с изумрудом, балбес! – пошутила нарядная симпатичная Света.
Вера про себя фыркнула: конечно, на что Светке духи и платок? У неё дед – профессор в московском институте, деньги каждый месяц внучке присылает, чтоб кушала хорошо и одевалась прилично… Ну, или тогда чтоб вместо платка – испанская шаль, а вместо советских духов – французские. Тогда ещё можно не фыркать.
– Выставляй на стол водку и закуску, Верка! – весело велел Лёва и вручил хозяйке авоську.
Кроме трёх бутылок, там оказались дешёвая колбаса, банка солёных огурцов и рыбная консерва. Вера хмыкнула.
– Думаешь, у нас тут солёных огурцов не достаёт?
– А чё? Я огурцы шибко люблю, хоть всю банку могу съесть, – оправдался Лёвка. – А это, тем более, мамин посол. Она, знаешь, как здорово солит? Не оторвёшься! Хоть с картохой, хоть с водкой, хоть вообще с хлебом!.. Так, девчата. Что-то я проголодался. Скоро эти черти нагрянут? Вот если через пять минут не заявятся – плюну и умну и салаты, и пироги!
– Терпи, Лёвка, – строго сказала Светлана. – Не дома и не с мужиками в пивной.
– Ладно, ладно, сдаюсь и терплю!
Лёва картинно поднял руки.
– Поцелуй меня за послушание! – попросил он Светлану, но та отмахнулась:
– Отстань, Хайкин, чего тебе приспичило? Патефон давай налаживай. И пластинки из прихожей неси. Мы, Вера, у Люды Яблоковой пластинки попросили. Она дала нам на вечер. А завтра обратно надо снести. Ну, я заберу или Хайкин вон.
– Я не донесу один! – запротестовал Лёва. – Мне нужна помощь! А, Светуль?
– Завтра так завтра, хватит болтать попусту, – урезонила Хайкина Вера. – Кажется, Лёшка и Поля идут. Надеюсь, и Николай с ними, а то я всю водку о стенку разобью.
– Только посмей! – вмиг посерьёзнел Лёва и на всякий случай встал между хозяйкой и столом.
Вера пошла к двери встречать новых гостей. Света спросила вдогонку:
– В печь дров-то подбросить?
– Ну, парочку, – кивнула Вера, торопливо открывая старую толстую дверь, крашенную голубой краской.
– Привет, Вер! Ой, ребята, вы уже тут? Привет! Ух, и мороз во дворе… Даже, Вер, твоя Жучка в конуру забилась, едва тявкнула на нас. Все пришли?
– Привет, Поля. Лёшка с тобой? – спросила Вера.
– Тут я.
– А Николай с вами?
– Мы за ним не заходили, – сказала Полина Филичкина.
– А чего так?
– Ну, Вер… – с упрёком проговорила Поля.
– Зачем нам третий лишний, Верк, скажи на милость? – бестактно попросил Лёшка Герсеванов. – Будет тут, понимаешь, идти, носом сопеть и покряхтывать. Тебе бы это надо было? Ого, Лёвка! Привет, ты всё же достал водку?! Отлично! Пластинки принесли?
– Принесли. Люда Яблокова дала до завтра, – ответила Светлана Терпигорева.
– Так давайте заведём! Всё веселее ждать будет.
– А танцы когда? – уточнила Полина. – Сейчас, пока Совдепа, Иду и Кольку ждём, или уж, когда придут?
– Когда поедим, – ответил Лёва Хайкин. – Я лично голодный. Начнём, а?
– Да погоди ты! – сердито сказала Вера. – Потерпи. Ребят подождём. А еда вообще в полночь запланирована. Хочешь есть – закуси огурцом и хлебом. А больше ничего не ешь, а то сметёшь – никому и кусочка пирога не достанется!
– Ладно, ладно, потерплю, – сдался Лёва, но всё же умял огурец.
– Ой, Верка, какое у тебя платье-то шикарное! Синее… – вздохнула Светлана, любуясь нарядом подружки. – Купила в «Женской одежде»?
– Ага, там купишь, – усмехнулась Вера и горделиво покружилась перед гостями, будто перед зеркалом красуясь. – Такого там с прожектором не найдёшь.
– Мама сшила? – догадалась Полина, играя ямочками на румяных щеках.
Вера кокетливо пожала плечиками, встряхнула головой в облаке завитых кудрей.
– Я модель придумала, а она сшила. Главное, девчонки, модель придумать.
– Пошить по модели – тоже очень важно, – заметила Поля серьёзно. – Не там отрежешь, не там прострочишь, и вся твоя модель на половую тряпку похожа. Верно ведь говорю, Свет?
– Ой, конечно! Вот у меня так было, честное комсомольское! Увидела я одно платье…
Залаяла Жучка, и Вера встрепенулась в жгучем желании, что тропинку во дворе топчет её ненаглядный Николай. Она метнулась к двери и радостно распахнула её, трепеща от сладкого предвкушения долгожданной встречи.
Узрев появившиеся фигуры, она выпятила нижнюю губу и насупилась: ну, вот ещё, Ида Сундиева и Совдеп Гасюк. Ждали их тут очень, чернявок пролетарских…Вера, понятно, тоже на заводе не машинисткой работает, но всё же в ней куда больше утончённости и понимания. Ну, да всё равно приятели. Вместе работают, вместе летом купаются в реке, в совхоз на работу ездят, на танцы ходят, на вечера в ДК, рядом на собраниях сидят, на демонстрациях идут, в легкоатлетических эстафетах бегут, дни рождения и государственные праздники справляют. С девчонками платья шьют, над рецептами блюд колдуют – из тех скудных продуктов, что в магазинах продают; сплетничают, откровенничают, хихикают…
– Мы последние? – разматывая тёплый платок, заиндевевший по краям от дыхания на морозе, спросила Ида Сундиева.
На румяном лице блестели чёрные глаза. Совдеп, принимая от девушки шубейку, ласково чмокнул её в щёку, и Вера чуть не разревелась от зависти и досады. Где же Николай, чёрт бы его побрал, в самом деле! Она была готова бежать к нему в общежитие и силой притащить сюда, повиснув на его руке, обнять за шею и танцевать, танцевать… Отчего он не пришёл! Он обещал!
Вера смеялась, шутила, а в душе кипело раздражение, сердце затапливало море гнева: все подружки с парнями, а она, хозяйка, самая, между прочим, среди них нарядная, статная, красивая – одна! Безобразие.
То и дело Вера бросала нетерпеливый взгляд в чернеющие колодца окон, прислушивалась к шорохам на улице, ждала лая Жучки. Но нет. Во дворе тишь и одиночество.
Совдеп включил музыку. Сперва поплясали под быстрые песни, а затем начались медленные танцы. Пары приникли друг к другу, млея от томления и влюблённости, а Вера сиротливо сидела у патефона и угрюмо кусала губы. Да где же этот Николай?!
Глаза девушки блуждали по танцующим, по комнате, полутёмной и знакомой до последней трещинки, последней завитушки на обоях, и неожиданно упёрлись в едва освещённую икону святителя Николая. Седые волосы обрамляли красивое строгое лицо с широко распахнутыми ясными очами, которые, казалось, неотрывно следили за ней.
«Что ему от меня надо? – фыркала про себя Вера. – Ишь, вылупился… Старикашка в шляпке… Вот скажи, чего тебе от меня надо? Стоишь себе там в углу и стой. Радуйся, что я тебя в печке не стопила. Хотя подумаю: может, и стоплю. Теплее будет. Чего ты вот святым заделался? В Бога, что ли, поверил? Поверил до умопомрачения и умишка последнего лишился. Верно ведь? Чего так тебя все хвалят, превозносят? Чем ты так глянулся? Уж всяко мой Николай тебя баще будет: и помоложе, и покрасивше. Вот если ты такой могучий, то доставь его ко мне немедля, на счёт три. Раз… два… три… Ага, не доставил? Какой же ты тогда святой? Ну, раз ты опростоволосился, тогда за него будь!»
Она решительно встала и, не сводя взоры с иконы в потемневшем металлическом окладе, подошла к ней, протянула руки, сняла с треугольной полочки, отбросила белый рушник в сторону. Танцующие оторопело на неё воззрились.
– Эй, Верка, ты чего творишь? – окрикнула Ида.
Вера критически осмотрела тяжеловатую икону, писанную на доске ещё, наверное, при жизни прабабушки. Лик Мир Ликийских Чудотворца смотрел на неё с живой теплотой, но раздражённая девушка этого не хотела замечать.
– Если нет моего Николая, – с вызовом сказала она, – буду с Николаем Угодником танцевать. А чего? Подходящая замена: оба Николаи. А придёт Гаврилястый, скажу, что без него я вовсе и не скучала!
И Вера принялась кружиться в медленном вальсе, прижав святой образ к груди.
Совдеп Гасюк хмыкнул. Ида Сундиева нахмурилась на него. И как-то странно расхотелось всем танцевать. Пары остановились, глядя на вальсирующую Веру. Полина Филичкина оторвалась от Лёши Герсеванова и сделала к Вере шаг.
– Что ты делаешь, Вер? Это же грех такой!
– Ну, какой? Какой грех? – бесстрашно усмехнулась Вера.
– Кощунства!
– Ой, да верующие какие все стали, поди ты!
Вера передёрнула плечами, подняла высоко икону, глядя прямо в отеческие глаза святителя. И всё вальсировала, вальсировала. Синяя юбка мягко волновалась в ногах.
– Вер, перестань! – воззвала Светлана Терпигорева. – Чего ты, в самом деле? Ну, не пришёл твой Гаврилястый, а икона-то при чём? Поставь её обратно, не навлекай страха.
– Ой, забоялись вы как! – рассмеялась Вера и закружилась пуще. – А вот как поцелую Николая Угодника в губы! Как моего Гаврилястого, поцелую! А если Бог есть, пусть Он меня накажет, на здоровье! Я не боюсь!
И снова прижала икону к груди. Музыка не смолкала. Друзья, переглядываясь, присоединились к одинокой танцующей фигурке. Первый круг по комнате, второй…
Замигал неяркий электрический свет. Потух. И будто сама метель ворвалась в дом: завыло, заскрежетало вокруг, да так, что едва выдерживали уши; невесть откуда при закрытых окнах и двери взявшийся вихрь сбивал на пол. Засверкали молнии, сливаясь в ослепительные вспышки.
Девушки закричали, падая, цепляясь за парней, за стол и стулья. Билась посуда, летали салфетки и занавески. Света дотронулась до обнажённого локтя Веры и отпрянула в страхе: ей показалось, что она прикоснулась к холодному камню. Потеряв от испуга голос, она ринулась прочь из дома.
Ребята в ужасе, похватав одежду, не разбирая, где чья, выскочили вслед на ней на улицу и бросились вон со двора, сопровождаемые воем ошалелой Жучки и всполохами молний, рвущимися из окон злополучного дома номер сорок шесть на улице Волобуева. Никто не чуял холода в необутых ногах, вспарывающих сугробы на пути в безопасность их квартир.
Встретила их возвращавшаяся с вечерни мать Веры Степанида Терентьевна. Встретила – да так и обмерла в душе при виде искажённых белых лиц и полуодетых тел в праздничных одеждах, едва скрытых под шубейками и полушубками.
– Что такое? – пробормотала она, хмурясь, и вгляделась в странное зарево в той стороне, где стоял её старенький сорок шестой дом.
Догадка поразила её в самое сердце: пожар?! И собака воет так страшно…
Она побежала, неуклюже переваливаясь в валенках, не сводя глаз с непонятного зарева – не красного, не оранжевого, даже не жёлтого, а белого, будто свет прожектора, как то бывало в недавно отгремевшую войну.
И тут свет пропал, рассеялся среди тусклых пятен фонарей. Матери казалось, что она никогда не дойдёт до своего дома. А когда всё же дошла, вновь остращалась: чернота вокруг, тишь, аж ушам больно, а из окон избы бьёт белый мертвенный свет.
Что с Верой?! Что с её друзьями?! Что произошло?
Не видя более ничего, кроме открытой в сенцы двери, она переступила через высокий порог, сделала несколько шагов и в проёме гостиной остановилась.
Горела люстра. Всюду раскиданы посуда, вещи, еда. А посреди комнаты стояла Вера с прижатой к груди иконой святителя Николая, которую мать сразу признала. Что-то ужасное было во всём облике дочери. Может, то, что она не моргала, не дышала, как мёртвая, – и не падала. Или то, что кожа её выбелилась, будто у Снегурочки. Или то, что синее платье её казалось сделанным не из ткани, а из жести?
Мать рухнула, смяв рукотканные половики.
ГЛАВА 2
1 января 1956 года. Друзья Веры Карандеевой. Посещение дома на Волобуева.
Закутавшись в старую козью шаль, Светлана Терпигорева неподвижно сидела у ярко горящей печки в доме на окраине Чекалина и тряслась от крупной дрожи, которая всё не проходила и не проходила, несмотря на жару в комнате.
Она не могла думать, а воспоминание жгло и жгло её, и не переставало жечь, хотя, вроде бы, выжгло всю её дотла.
Перед глазами стояла и не исчезала, куда бы она ни смотрела, застывшая в сполохах молний фигура Веры. Мёртвые открытые глаза, спутанные волосы вьются вокруг лица, как ведьмины змеи, грудь неподвижна, рот сомкнут, словно склеен.
Руки держат икону так, что белеют пальцы.
– Почему она не уходит? – спросила Света у огня и стала покачиваться. – Почему она не уходит? Почему стоит?
Родители и бабушка спали, ни о чём не подозревая. Света слышала их дыхание и мерное похрапывание бабушки, но ощущала себя пронзительно одинокой. Лёвка бросил её, умчался прочь. Все разбежались. А Вера там стоит. Убежать никуда не может.
А вдруг уже всё нормально? И Вера поставила икону святителя в «красный угол», зажгла лампаду и давно спит, а Света мучайся от страха и непонимания.
Как это случилось? Их же всегда учили, что Бога на самом деле нет, это крепостническая власть придумала, чтоб легче народ порабощать.
С семнадцатого года в доме Терпигоревых не молились, не искали Бога. Да и нельзя было. Жили чётко по правилам: работа, учёба, кружки, субботники, демонстрации, дом. Мимо церкви бегали – смеялись. И любовались красотой белого здания с голубыми куполами… Церковь действовала, и молодёжь по этому поводу сетовала: эх, под комсомольский клуб этакую бы красоту!
А теперь, получается…
Что же произошло с Верой Карандеевой? Неужто она до сих пор стоит? Может, давно села и сидит на кровати?…
Есть ли у Терпигоревых в доме хоть одна икона? Хоть самая маленькая? Надо у бабушки Фроси спросить. У старушек всегда что-нибудь неожиданное бывает. И иконка должна где-то храниться: всё ж Света крещёная с младенчества, и дядя её диаконом где-то в селе служил…
Дядя в лагере погиб. Значит, не отрёкся от Бога, раз погиб. Что же в Нём такое есть, что за Него и в век науки и технического прогресса на смерть идут?
И страх испарился. Светлана посмотрела на огонь и удивлялась сама себе: она будто обновилась вся. Будто сгорело в ней фальшивое всё, тёмное, и заблистало истинное, белоснежное, дарящее свет в душе.
Значит, Бог есть, раз Его подвижник, святитель Николай, смог окаменить Веру? Значит, он присутствовал в комнате, где они танцевали, смотрел на них и всё видел! Стыдно-то как… Перед святым человеком не стояли по струнке, а отплясывали…
Светлана в эту ночь так и не уснула. Только утром, часам к четырём, её сморил странный тяжёлый сон, в котором опять стояла с прижатой к груди иконой Вера.
Проспав часа четыре, Светлана очнулась и встала. Первое января 1956 года пестрило снегопадом. Ну, вот. Снова двор лопатами чистить…
Родители и бабушка Фрося пили чай с новогодним тортом. Света молча прошлёпала в тапках к умывальнику, поплескала водой в лицо, сбегала в холодные сенцы за салатом и остатками курицы и всё тут же подъела под смешливые взгляды родных.
– Тебя, чай Карандеева не накормила? – не выдержала, наконец, мама, наблюдая за уминавшей яства дочерью.
– Не успела, – жуя, ответила Светлана.
Хлебнула чаю и спросила у бабушки Фроси:
– Бабуль, а у тебя, случайно, никакой иконки не завалялось?
– Чего? – опешила та, испуганно воззрясь на внучку-комсомолку. – Какой иконки?
– Ну… вот хоть Николая Угодника. Ведь есть же? Спрятала куда-нибудь, чтоб не нашли, и всё. А она лежит у тебя где-то, пылится, – наседала Светлана.
Старческая рука потянулась перекреститься, опомнилась и безсильно упала на колени. Испуганные глаза часто заморгали.
– На что тебе? – резко спросила Светланина мать – Революция Леонидовна, которую родные и приятели звали просто Люсей, игнорируя гордое идейное имя, которое в семнадцатом году дал дочери потомственный пролетарий Леонид Дормидонтович Поспелов. – Молиться собралась? Ты это мне брось.
Светлана исподлобья глянула на мать.
– Я молиться не умею, – огрызнулась она. – Я комсомолка вообще-то.
– Зачем тогда она тебе?
– Поглядеть хочу.
– Зачем это?
Революция Леонидовна непонимающе поджала губы.
– Ну, история тут одна случилась… непонятная, – неохотно призналась Светлана. – Хочу разобраться.
– Что за история?
Революция Леонидовна решительно присела за обеденный стол напротив дочери. Светлана всё ей рассказала, и в комнате надолго повисло молчание. Наконец, Революция Леонидовна сказала:
– Так не бывает. Это тебе всё показалось.
– Как это – всё мне показалось? – вскинулась Светлана. – Ничего подобного и вообще! Я своими глазами видела! И все наши подтвердят!
– Они же все в разные стороны брызнули, – усмехнулась мать. – Откуда ты знаешь, что они видели именно то, что ты видела?
– А как же! Разве бывает, чтобы произошло одно, а видели его по-разному?
– Сколько угодно! – пожала плечами Революция Леонидовна. – Вспомни Октябрь семнадцатого года. Событие одно, а как по-разному его описывают очевидцы. Смотря с какой стороны на это посмотреть: с красной, с белой, с европейской, азиатской, американской или вообще Крайнего Севера. Ты понимаешь, о чём я?
Света кивнула. Революция Леонидовна удовлетворённо улыбнулась. Но дочь не собиралась сдаваться.
– Я видела молнии, – твёрдо сказала она, – слышала шум, ощущала ветер. И Вера вдруг замерла и перестала моргать. Ты понимаешь?! Перестала и всё! Я её пыталась толкнуть, чтобы сдвинуть с места, растормошить – и впустую! И кожа у неё твердая-твёрдая! Как камень!
Революция Леонидовна возмутилась:
– Как живая плоть вдруг тебе станет каменной, ты скажи? Она же из мягких мышц, из крови, из разных клеток – и всё это наполнено водой – ты что, анатомию из школы забыла?
– Ничего я не забыла, – заупрямилась Света. – Но я же тебе говорю – тыкаешь в неё пальцем, и пальцу больно и холодно. Ну, чисто камень, понимаешь? И образ этот – ну, Николая Угодника – держит накрепко, не шевельнуть!
– Не увижу – не поверю! – безапелляционно заявила мать.
– Да и пожалуйста, можно хоть сейчас сходить! – пригласила Светлана с вызовом. – Нашатырь только не забудь, чтоб понюхать, когда сознание будешь терять.
– От чего мне его терять? – буркнула Революция Леонидовна.
– От страха.
Революция Леонидовна передёрнула худыми плечами.
– Вот ещё. Не собираюсь я его терять. Глупости какие.
– Ну, так пойдёшь? – прищурилась Светлана.
Мать пренебрежительно вскинула голову:
– Захочу – пойду. Не захочу – так дома останусь.
И тут они услышали слабенький, но непривычно твёрдый голос бабушки Фроси. Чёрные глазки её в сморщенных веках чудесно оживились.
– Я пойду. А что ж, надо навестить Карандеевых, раз такое несчастье произошло. Пойду да погляжу, поплачу вместе со Стешенькой над комсомолкой её разнесчастной, сатане работницей…
– О, как заговорила, мама, ну, ты чего?! – опешила Революция Леонидовна. – Сдурела ты, что ль?! В тюрьму захотела?
– Да хоть и в тюрьму, – отвечала бабушка Фрося. – Хоть под конец жизни пострадать за Господа своего русского, а то всё боюсь, всё боюсь… когда ж закончу бояться? Смерть заберёт – ещё больше бояться буду, если Господу не послужу, не покаюсь.
Революция Леонидовна возвела к потолку очи.
– Что за отсталый религиозный бред! – фыркнула она. – Слушать противно.
– Бред ли, не бред ли, а я одеваюсь, – сообщила бабушка Фрося.
Она медленно, покряхтывая, натянула на себя зимнюю одежду. Революция Леонидовна и Светлана тоже набросили на себя всё тёплое. Уже в дверях бабушка молвила, обращаясь к внучке:
– А иконку-то я тебе покажу. Есть у меня одна. Только не святителя Николая, а складень такой двойной: на одной дощечке Пресвятая Богородица Казанская, а на второй – Господь наш Спаситель Иисус Христос.
Она подумала и вернулась в комнату. Пошебуршилась где-то в уголку, принесла небольшой складень, завёрнутый в чистую тряпицу.
– С собой-ка возьму, – пробормотала она и толкнула дверь.
На улице мело. Женщины протоптали дорожку к воротам, открыли калитку, пошли, подняв воротники, по сугробам. Прохожих мало. Кого видели – Революция Леонидовна с Новым годом поздравляла. Бабушка и внучка молчали.
За два двора до Вериной избушки на Волобуева им встретились Полина Филичкина и Лёша Герсеванов. Лица румяные с мороза. А глаза – будто краски потеряли и стали одинаково бесцветные. Неужто и у Светланы такие же?
– Здрасти вам, – убито произнесла Полина Филичкина. – Мы вот тут… мимо идём… пробираемся.
– А мы к Карандеевой собрались, – прямо ответила Светлана. – Вдруг она нормальная стала?
– Вот посмеёмся, – дрожащим голоском пропищала Полина. – Ведь нам же не померещилось, а, Светочка?
– Всем враз одно и то же не померещится, – заверила Света. – И что вы врёте, что не к Вере шли? Что такого в том, что шли?
– Так ведь страсть какая, – пожаловалась Полина Филичкина. – Я всю ночь уснуть не могла, вспоминала… Что это такое вчера случилось?!
– Да замыкание просто какое-то, – неуверенно предположил Лёша Герсеванов.
– Ага, как же, – хмыкнула Светлана Терпигорева.
– А я на всякий случай «скорую помощь» вызвала, – призналась Полина. – Вдруг они Вере помогут. Врачи ж…
И тут они остановились перед воротами сорок шестого дома. Выла собака во дворе. У ворот стояла, зарывшись колёсами в снег, санитарная машина ЗИМ-12Б. Водитель сидел в салоне и нервно курил дешёвую папиросу. Едкая сигарета так и плясала в его пальцах. Увидев людей, он приоткрыл окошко и рявкнул:
– Куда собрались?!
Революция Леонидовна показала рукой на дом.
– Мы до Карандеевых, проведать, с Новым годом поздравить, – убедительно ответила она.
Светлана робко добавила:
– Нам пластинки забрать… Это нам Люда Яблокова дала на вечеринку, ей вернуть надо… А пластинки там, в доме.
Водитель затянулся глубоко, выпустил дым.
– Невозможное это дело, граждане и гражданки, – сказал он, покосившись на дом.
– Почему это невозможное? – нахмурилась Революция Леонидовна. – Очень даже возможное. Мы их давние знакомые, дружим лет десять. Что такое случилось? Заболел кто?
Водитель втоптал окурок в снег, достал новую сигарету, долго прикуривал от гаснущей спички. Наконец, ответил:
– Обе заболели. Сперва дочь столбняком, а потом мать…
– А мать отчего? – осмелилась спросить Светлана.
– Кто её знает, – пожал плечами водитель. – Как увидела дочку, так и легла на пол. Пролежала сколько-то, а когда в себя пришла, нас вызвала, а мы – милицию.
– А Вера… стоит? – с длинной паузой спросила Светлана.
Водитель смерил её долгим мрачным взглядом.
– Ну… стоит, – нехотя обронил он.
– Вы её видели? – замирая от страха, пискнула Полина Филичкина.
Водитель и её смерил долгим взглядом.
– Ну… видел. Зашёл сперва с врачом – вдруг, думаю, носилки понадобятся. А её уложить никак нельзя. Так что носилки не нужны.
– Почему уложить нельзя? – спросил Лёша Герсеванов.
– А не укладывается, – ответил водитель и содрогнулся; затянулся сильно, прокашлялся. – Толкают её, а она будто памятник – ни в какую! Уж и плотник приходил.
– Зачем?
– А доски вокруг неё рубить. Чтоб с полом вместе выдернуть.
– Срубил?
– Не. Топор затупился, а на дереве ни царапины… Померещилось, что кровью брызнуло. Или не померещилось… Я чуть не спятил. И удрал. Вот сижу теперь, жду, что с ней решат делать.
– А мать-то где?
– А мы уже в больницу её увезли, уколами обкололи. Дышит вроде.
– И Вера дышит? – спросила Светлана Терпигорева.
Водитель сплюнул.
– Дышит ведь, – подтвердил. – А сердце бьётся редко-редко.
– Как редко?
– Удар в полминуты, кажись. Ненормально это. Чёрте что.
Он снова содрогнулся, покосился на дом и признался приглушённым голосом:
– Страшно. Стоит вся как бы каменная, икону к груди прижала – не отодрать!... Поневоле рука тянется перекреститься, а ноги – в церковь рвануть. А ну, как Бог есть?
– Теперь-то понял, что есть? – строго вопросила его бабушка Фрося. – А то всё – опиум, отсталость, пережитки. Вот тебе и опиум, и пережитки от Бога всё.
Водитель не ответил. Закрылся в ЗИМе. Светлана храбро направилась к калитке, за ней потянулись остальные. Завидев чужаков, Жучка жалобно тявкнула и спряталась в конуре, словно складывая с себя полномочия сторожевой собаки.
Делегация робко подобралась к двери, открыла её, попав в заставленные банками и утварью сенцы. Шедшая впереди Светлана взялась за ручку второй двери и резко вдохнула прохладный воздух, набираясь решимости. Дёрнула на себя. Чуть ли не на цыпочках вошла, затаив дыхание.
Несколько шагов – и перед ней в свете дня и включённой люстры стоит Вера – так, как стояла ночью. И глаза открыты!
Подол платья от впущенного воздуха не шевельнулся, как и волосы.
Возле Веры стояла со шприцом в руке женщина в белом халате. Светлана её узнала – врач Александра Вадимовна Водовскова. За столом, всё ещё заставленном посудой и едой, сидела другая женщина – медсестра. Она что-то писала на листе бумаги. Лоб её блестел от пота.
Александра Вадимовна растерянно смотрела на шприц в руке. Толстая стальная игла была сломана.
– Не протыкает, что ты будешь делать… – промолвила она. – Уже третий шприц! Кожа-то холодная, прямо ледяная! А мышцы словно льдом налились – не проткнёшь! Никогда такого не видела! На столбняк совсем непохоже. Я прослушала сердце – вы записываете?
– Записываю, Александра Вадимовна.
– Феноменально! Очень редкое сердцебиение! Раз в двадцать две секунды! Это просто невероятно! Нет, мне надо присесть.
Она присела за тот же стол со шприцем в руке и только тогда заметила Светлану и остальных.
– А вы что тут делаете? –строго прикрикнула она. – Посторонним не положено! Уходите сейчас же! Через пять минут милиция приедет, ещё арестует вас! Идите-идите! И помалкивайте, пока хуже чего не стало!
Светлана Терпигорева прижала к груди руку.
– Александра Вадимовна, – выдавила она, не в силах отвести глаз от статуи, в которую оборотилась её подруга. – Что же Вера-то – живая или… как?
Водовскова сумрачно посмотрела на неё, пожала плечами.
– Живой труп, – констатировала она. – И труп лежал во льду несколько дней. И у него бьётся сердце и работают лёгкие.
– И ещё он примёрз к полу, – добавила медсестра, стуча зубами. – Страх какой… Пойдёмте ж скорее отсюда, Александра Вадимовна, пожалуйста. Я всё записала.
– И что, отодрать её от пола невозможно?
Водовскова пододвинула к себе исписанный листок.
– И это тоже, – кивнула медсестра и взглянула на остолбеневшую компанию. – А ну-ка, подите-ка вон, – велела она. – Вам же ясно сказали – сюда нельзя. Если будут нужны ваши свидетельства, милиция вас найдёт.
– Ступайте, ступайте отсюда, – поддакнула Александра Вадимовна, не поднимая головы. – Нечего тут… И помалкивайте. Сами знаете, что за это вам будет: закон о религии пока никто не отменял.
– Указ, – поправила медсестра, но врач устало отмахнулась:
– Всё равно.
Компания развернулась и, толкая друг друга, выпроводилась вон со двора. Жучка не тявкнула, не зарычала – лишь внимательно проводила гостей чёрными глазами, закрыв зубастую пасть.
На перекрёстке, где надо было расходиться, все остановились.
– Вот и посмотрели, – сдавленно произнёс Лёшка Герсеванов. – И чего теперь делать?
– Прямо хоть комсомольский значок на помойку выкидывай, – поёжилась Полина, невольно оглядываясь на крошечный издали дом Карандеевых.
– Погоди выкидывать, – одёрнула Революция Леонидовна. – Тут разобраться надо.
– Чего разбираться? – твёрдо сказала бабушка Фрося. – Просила у Бога наказания – вот и получила. Теперь стоять будет, пока прощения не вымолит.
– У кого? – машинально спросил Лёша.
– У святителя Николая, надо полагать, – уверенно ответила бабушка Евфросиния.
Революция Леонидовна ошарашено таращилась на неё, не узнавая забитой, едва видимой и слышимой старушечки в этом монолите правды. Вот ведь что чудо делает… И что, действительно, теперь делать? О чём думать? Как? И вообще: каким оружием теперь можно сражаться с этим опиумом для народа – Богом Праведником и Его Праведницей Матерью?
Стои́т ведь Вера Карандеева с иконой, вся каменная стои́т. Не мёртвая, не живая, не зомби, не коматозная. Верно ведь та врачиха, Александра Вадимовна Водовскова сказала: не столбняк у Веры. Не столбняк, точно. При любом столбняке медицинские иглы не ломаются, и человека с места сдвинуть можно. Но… кто знает… вдруг сдвинет кто Веру? Профессор медицины или там, к примеру, новомодной физики, которую повсюду ругают… как она называется… не вспоминается что-то название…
Революция Леонидовна шла вслед за дочерью и за свекровью и потела от горячих напряжённых дум.
Разошлись в стороны снеговые тучи, пропустили небо и солнце. Словно НЕБО Божие и СОЛНЦЕ Господне пропустили.
Так ведь оно и не скажешь, что в обыкновенном доме в данную минуту обыкновенная девушка из страны Советов являет собой самое невероятное, что только может произойти в двадцатый век науки и технического прогресса: свидетельствует о существовании Бога, забытого на сотворённой Им Земле большей частью человечества.
ГЛАВА 3
Январь 1956 года. Начало перерождения
Лёва Хайкин пошёл со Светой Терпигоревой к Вериному дому в тот же день ввечеру. Увязались за ними и Совдеп Гасюк с Идой Сундиевой: их терзало любопытство – ожила подруга или так и стоит прикованная к половицам? Они едва узнали знакомое место: невесть откуда узнавшие о произошедшем в новогоднюю ночь люди облепили забор и закуток перед калиткой дома номер сорок шесть и пытались разглядеть что-то в окнах. Лаяла Жучка.
– Чего стоим? – тихо спросил Совдеп у мужика в тулупе.
Тот обернулся. Морщинистое лицо его облепленное бородой, как ватой, краснело от мороза, маленькие чёрные глазки сверкали искрами непонятной радости.
– Бают, святитель Николай какую-то девку-комсомолку приструнил за богохульство, в статую оборотил, – охотно прошептал мужик и кивнул на тёмные окна. – Стоит, понимашь, морозкая и твёрдая – шо твой камень! А в грудях икона руками прижата. Врачи отдирали – не отодрали. На пол валили – не свалили. Во ведь какая сила Божья! Какая страхотина! Поневоле перекрестишься и в церкву побегёшь.
Он смерил молодёжь любопытным взглядом, пальцем с криво обрезанным ногтем пригрозил.
– А вы чего тут? Проверяющие, што ль? А хоть запроверяйтесь: стоит молодуха, стоит и слухает…
– Чего слухает? – нетерпеливо подтолкнул Совдеп задумавшегося мужика.
– Вопли адовы слухает, – прошептал мужик, перекрестился и отвернулся к окнам дома.
– А, может, стронулась уже, – с трепетной надеждой предположила немолодая женщина и потопала валенками по хрупчатому снегу, пытаясь согреться от долгого стояния.
– Зайти надо, – сказал Лёва Хайкин и потянул Свету к калитке. – Все пойдём или одни мы?
Друзей пронзила холодная дрожь, но они кивнули: всё ж-таки должны помочь товарищу своему, попавшему в этакую беду, на то они и комсомольцы страны Советов, борцы за правду, за идею.
Отбрехиваясь от вопросов небольшой толпы, прикрываясь комсомольским удостоверением Совдепа, они гуськом пробрались в Верин дом. Жучка их признала и заскулила, завертела хвостом, прижалась к земле. Она жалобно глядела на них круглыми тёмно-карими глазками и часто дышала, высунув длинный язык.
– Собаку-то кормил хоть кто? – рассеянно поинтересовалась Ида Сундиева.
– Кто её будет кормить? – фыркнул Совдеп Гасюк. – Не до того. Хозяев-то тю-тю.
– Я её заберу, – решила Светлана. – А потом верну, как Степанида Терентьевна придёт. Она, видно, в больницу попала из-за всего этого: сердце-то больное.
– Да уж как не попасть, – вздохнула Ида, – от такого-то страха… Хоть бы Верка в себя пришла…
Но Вера незыблемо стояла на прежнем месте – посреди комнаты, лицом на восток, неподвижная, каменная, и крепко держала в руках икону святителя Николая. Она была одна. В комнате царил безпорядок.
Совдеп, бледный, как после обморока, и даже чуть сзелена, сделал к девушке несколько неуверенных шагов и медленно протянул к ней дрожащую руку. Дотронулся и отскочил, тряся кистью, словно внезапно ожёгся.
– И впрямь, холодная и твёрдая, – проговорил он, стуча зубами. – Вот жуть, а?! И глаза открыты… Брр… Пойдём отсюда! Пусть с нею власти и медицина разбираются! Пластинки Людкины забирай и пошли.
– Наверное, у неё столбняк, – пролепетала Ида и выпорхнула вон.
За нею все следом. Светлана Терпигорева задержалась, судорожно собрала пластинки и, выбегая, оглянулась: показалось ей, что Вера вздохнула и пальцами шевельнула?... Показалось…
– Вера… – тихо позвала Светлана. – Как ты там? Ты меня слышишь? Мама твоя, говорят, в больницу попала. А вокруг дома люди стоят… ждут, чтоб ты ожила. Тебя икона держит или святой Николай?..
Но ничто в Вере не отозвалось на слова Светланы. Как мёртвая… если б не стояла.
– Мы с бабушкой о тебе помолимся, Верочка. Правда, помолимся… – пообещала Светлана и, пятясь, выскочила вон.
Жучка внимательно глядела на неё, когда она появилась во дворе. Девушка задумчиво приблизилась к собаке, расстегнула ошейник, поманила за собой.
– Пойдём, Жучка, пойдём, – позвала она. – Кормить тебя здесь некому, поживёшь у меня, пока хозяйка твоя из больницы не вернётся.
Жучка будто поняла: махая чёрным с белым кончиком хвостом, затрусила за Светой.
Весть о девушке, окаменевшей из-за богохульства, разлетелась по Чекалину за два дня. К старенькому дому номер сорок шесть на Волобуева повалили со всех сторон города, пользуясь тем, что милиция пока не обращала на странное событие внимания.
За забором стояли с горящими глазами и бьющимися сердцами миряне – что верующие, что неверующие – разных профессий, разного уровня образования и культуры.
Люди пересказывали друг другу и новичкам историю о чуде, подобном которому не было много тысяч лет – с того дня, как обратилась в соляной столп, стоящий доныне на Святой Земле, жена праведного Лота, оглянувшаяся, невзирая на запрет Бога, на огненную гибель порочных городов Содома и Гоморры.
Священство сюда не заглядывало: власти за излишнее любопытство запросто могли лишить их и возможности служить, и самой свободы. Но к ним с вопросами потянулись люди, и не было у преследуемого советской властью духовенства более благодарного и чуткого слушателя, чем те, кто побывал у сорок шестого дома на Волобуева.
Первым из Вериной компании крестился Совдеп Гасюк, ставший Сергеем. Вслед за ним, как хвостик, окунулась в иорданскую купель Ида, принявшая имя Ирина. В один день отказались служить сатане, плюнули на него в сторону запада и надели дешёвые нательные крестики Лёва Хайкин и Лёша Герсеванов. А Света Терпигорева и Полина Филичкина крещены были во время войны у некоего отца Сергия. Обе помнили это смутно, но – помнили.
Первая литургия далась им всем нелегко. С удивлением оглядывались они на старушек, немощных на улице, а в церкви стоявших крепко, будто они воительницы Христовы. Откуда в них такая сила, такая выносливость, такая высота веры? Поклон за поклоном, крестное знамение за крестным знамением, и всё стоя на усталых ногах с узлами проступающих чёрных вен, – все четыре часа богослужения, во время которого ни одно слово не понятно первопришедшему в храм мирянину.
День ото дня чекалинские церкви принимали под свои купола всё больше и больше бывших безбожников. Пытаясь объяснить себе окаменение Веры Карандеевой, они терялись в дебрях предположений, одно невероятнее другого, и находили ответ только в одном: Бог существует. Иначе ничего не объяснить. Именно в это время познаёт Его Карандеева Вера… прямо среди них.
Испуганные скандалом на Волобуева, городские и областные власти спохватились и послали в опасный дом, затягивающий советских граждан в религиозный омут, наряды милиции.
Молодые ребята в форме вызвали у людей недоумение: они-то что здесь делают? Но удивление длилось несколько мгновений: борьба с религией же! Как это мы забыли за три дня?
– Неужто погонят? – зашепталась толпа и перестала заглядывать в чёрные окна дома, скрывающего окаменевшую девушку.
Погнали.
– Разойдись! – закричали мощные басы. – Нечего глазеть! Разойдись по домам!
– А что такое, милки? – залепетала маленького роста старушка. – Вы её арестовывать хотите?
Неприветливый капитан хмуро глянул на него и процедил:
– Если притворяется, то арестуем. Если нет – в психлечебницу определим.
– А если не притворяется и не психическая? – крикнул из толпы парень.
– Там посмотрим, – сурово ответил капитан. – Разойдись, я сказал! В тюрьму захотели?
– Да что тут такого – у забора постоять? – громко спросила дородная женщина в сером пуховом платке и тёмно-коричневом зимнем пальто.
– Запрещено исполкомом, – отрезал капитан. – Ещё вопросы имеются? Если да – в «воронок» по одному.
Залезать в «воронок», несмотря на явленное чудо, немного пострадать за Христа никто не захотел, и вскоре улица Волобуева, к мрачному удовлетворению капитана, опустела. Он выставил часового у калитки и с четырьмя милиционерами зашёл в холодный тёмный дом. На всякий случай вытащив из кобуры пистолет и взведя курок, капитан сделал несколько шагов по сенцам, по кухне и встал на пороге гостиной.
Никто здесь не убирал, и безпорядок на столе, запах от гниющей пищи вызвал лёгкий приступ тошноты. Мелькнула мысль, что надо бы прислать сюда уборщицу, чтобы вынесла отбросы на помойку и протопила избу. Тихо. Прямо ни шумка, ни шелеста.
Посреди комнаты стояла девушка с открытыми глазами. К груди прижала обеими руками икону ликом наружу. На завитых распущенных волосах отдыхал бледный луч солнца, вырвавшийся с улицы из-за занавески. Не вздрогнет подол нарядного платья. Не шевельнутся губы.
– И, правда, что ль, окаменела? – вырвалось у капитана, до последнего мгновения уверенного в том, что слухи врут.
Его слова взорвали мертвейшую тишину. Милиционеры, как один, вздрогнули.
– Глубоков! – позвал капитан, не в силах оторвать от живой статуи глаз. – Пойди, проверь, чего она там, дышит?
– А чего я… – тоном уличённого в проказе школьника начал было вызванный милиционер, но тут же смолк, сам испугавшись смелого своего отказа.
Капитан недвусмысленно повёл пистолетом.
– Не рассуждать.
Глубоков набрал в грудь побольше воздуха, как перед погружением в воду, и, шаркая сапогами по деревянным половицам со скомканными половиками, направился к девушке. Встал перед ней, протянул руку, вытянув указательный палец. Ткнул. Перевёл дух.
– Т-твёрдая. И х-холодная, – сообщил он.
– Понятно, что твёрдая и холодная, – раздражённо бросил капитан. – Живая? Дышит? В отчёте врача Водовсковой написано, что пульс и дыхание очень редкие. Вот стой теперь и лови.
– Её ловить? – испугался Глубоков и отпрянул в ужасе.
– Дурак. Пульс и дыхание лови.
Капитан вздохнул с чувством навалившейся на него ответственности, оглядел гостиную более внимательно.
– Нестерихин!
– Я, товарищ капитан!
– Сходи, вызови «неотложку», и уборщиц каких-нибудь найди прибрать тут.
– Есть, товарищ капитан!
Широкоплечий румяный Нестерихин мгновенно исчез, протопав тяжёлыми ногами по сенцам. Капитан сел за край стола, расчищенный вчера Александрой Вадимовной Водовсковой.
– Надо выставить оцепление по периметру, чтобы народ не шастал, – проворчал он, убирая в кобуру пистолет и закуривая. – Глубоков!
– Я!
– Останешься здесь. Латыев, во двор. Бородий – у ворот. Впускать только по письменному приказу.
Дымя нещадно, он мельком взглянул на Веру и вышел, чтобы расставить оцепление из прибывших милиционеров. Затем он поехал докладывать начальству. Начальство мрачно выслушало и отказалось верить. Поехало само инкогнито. Увидело, побелело, выкурило подряд три сигареты. Выматерилось.
– Вот сука. И что теперь делать?! В центре узнают – голову снимут.
И в жутком расстройстве умчалось, отчаянно рассматривая варианты замалчивания скандала.
«Комсомольцев подключить, вот что, – лихорадочно размышлял первый секретарь обкома Ефрем Епифанович Еникеев. – Самых активных. Подкованных в научном атеизме. Чтоб ходили тут, разъясняли, будто никакого чуда и в помине нет. И корреспондентов этих собрать, велеть, чтоб на первую полосу разоблачение написали. И ловить слишком разговорчивых, беседы проводить, подержать под арестом пару недель, взыскания за длинный язык… Прямо сейчас и начнём».
И работа по борьбе с чудом, явленным Богом в новогоднюю ночь, началась.
Через неделю с небольшим на улицах, прилежащих к Волобуевской, появились комсомольские патрули. Парни прогуливались с девушками и при виде людей, стоявших перед оцеплением или идущих к нему, принимались громко обсуждать «поповскую выдумку».
Зачастую они обступали бедную старушку или худого мужика, своих ровесников или ровесников своих родителей и убедительным тоном доказывали: нет чуда на Волобуевской, просто деваха перепила в компании, и её столбняк хватил. А так как двигать её нельзя – помрёт, оставили больную пьянчужку дома. Скоро мать её вернётся из больницы, будет ухаживать за дурой дочкой.
– А зачем милиционеры стоят, никого не пускают? – подозрительно спрашивали старушки, худые мужики и прочий народ, тянущийся на Волобуевскую.
– Так больна Карандеева! – объясняли комсомольцы-атеисты, округлив лживые глаза и подняв брови. – Охраняют, чтоб любопытные не зашли, не ограбили. А вы как думали!
– А мы думали – Николай Угодник вашу атеистку наказал, – говорили старушки и крестились. – Нечего со святым образом шутки шутить, пляски плясать…
– Да не было ничего! – с жаром уверяли комсомольцы. – Придумали всё это дружки её, понятно? Разыграть хотели, а вышло боком. Теперь их арестуют за такое дело. Преступление это, между прочим: народ в заблуждение вводить…
– С семнадцатого года вводят, – проворчал кто-то невидимый комсомольскому патрулю... – всё вводят и вводят в заблуждение, что Бога нету. А как Его нету? Вот Он, пожалуйста…
Зорко высматривали наглого невидимку комсомольцы, но не выдали его люди. А те с новым жаром увещевали: да не было, не было ничего, товарищи, Бога ж нет, откуда чудеса?
А народ по чуду Божьему изголодался. Десять лет минуло с одного из великих чудес: победы над фашистской Германией. Подзабылось, как приходили к преподобному Феодосию Кавказскому лица в погонах, спрашивали, каков будет конец войны, а тот молился день и ночь, и видел три видения, в которых Пресвятая Богородица упрашивала Сына Своего Господа Иисуса Христа пощадить Россию, а Господь всё отказывал, а потом ответил, что коли откроют церкви и монастыри, позовут священство, воссоздадут патриархат, то помилует Он страну цареубийц, преступников и безбожников. И Сталин всё сделал по слову преподобного Феодосия. И русские выиграли войну.
Только об этом чуде-то мало кто знал. Тоже замолчали изо всех возможных сил.
Неужто и Чекалинское чудо в секретных архивах похоронят?!
Комсомольцы бойко твердили:
– Да нет там ничего такого, на Волобуевской вашей!
– Вы там были? – тут же переспрашивали их.
– Были! – не моргнув глазом, отвечали бравые комсомольцы.
– И что?
– И ничего!
– Не стоит каменная девушка?
– Ничего не стоит – лежит себе в кровати. Врачи определили, что ступор у неё какой-то. И все дела.
– А чего ж тогда оцепление? – проницательно вопрошали дошлые.
– А чтоб такие, как вы, – шибко любопытные, – в дом к ней не ломились, не пугали больную работницу завода имени Сленникова. Выздоровеет – сама всё расскажет. Вопросы есть?
Им в ответ недоверчиво хмыкали и отходили. Многие из тех, кто поначалу не верил в такое странное чудо, стали перешёптываться: неспроста, мол, комсомольцы-то ходят агитируют; видать, и вправду стоит Вера – живая и мёртвая одновременно.
– Стоит, стоит, – шептались-перешёптывались. – Вся твёрдая, как железо. Врачи иголки в неё втыкали, а проткнуть не могли. Сердце стучит редко-редко. И положить её не могут. Толкают её, а она ни с места. Плотника, сказывают, капитан ихний велел привести. Мол, руби пол, чтоб деваху каменную повалить. Плотник рубит – ему чё, приказ есть приказ. А на досках ни царапины. И кровь выступила, будто не доски это, а плоть живая, человеческая. А топором плотниковым-то теперь лишь масло рубить… Во как! Затупился топор…
– Не повалили. Стоит. Икона в груди. И платье уже пыльное, должно быть.
– А мать-то её где?
– А где ей быть? Говорят, в больнице.
– А чего с нею?
– Как чего? Известно, чего: увидала каменную дочку, и хлоп в обморок. Сердечный, видишь, приступ. И ничего не поделаешь. Переживает ведь за дурочку свою.
– Чего это – дурочку? На заводе-то она в передовиках, и комсомолка активная, и в ансамбле поёт.
– До чего пение-то её довело? Песни, пляски – вон кощунство тебе какое.
– Да ну – песни, пляски! Всегда и пели, и плясали, и ничё, в церковь ходили, Богу молились, никто не каменел.
– Ну, тогда и пляски, и песни другие были – про жизнь да про любовь.
– А сейчас про что? Про то же.
– Про то, да не так.
– Да как же?
– Да безбожно же!
Пауза законченности и задумчивости. Песни те же, а в душе Бога нет. А если и нет, что такого? А такого: спускаются тормоза, и летит человек не вверх, в небо чистое, а вниз, с небоскрёба да в пропасть помойную. И не замечает этого.
До революции замечали далеко не все. А теперь и вовсе почти никого не осталось: истребили тех, кто знал Бога. Осталась горстка, и ту Хрущёв изо всех сил ногтём давит.
«Клопы вы, православные, клопы, и давить вас, давить, чтоб брызнуло!» – орал слепород, ненавидящий всякое упоминание о Господе нашем и Церкви Его святой православной.
Более спокойно он говорил так: «Поколение коммунизма надо формировать с детских лет, беречь и закалять его в юности, внимательно следить за тем, чтобы у нас не было моральных калек – жертв неправильного воспитания и дурного примера. Если молодые посадки плодовых деревьев в той или иной степени повреждены, то сколько труда нужно затратить, чтобы их выходить и выровнять!».
И, передохнув от яда своего, продолжал:
«Чем больше и острее мы будем критиковать наши недостатки и ошибки людей, которые заражены всякого рода пережитками прошлого, тем быстрее мы будем вытравлять из нашей среды, из нашего здорового организма все то, что мешает нам еще успешнее двигаться вперед по пути строительства коммунизма!»…
«Мы самого Бога за бороду взяли, а уж на вас найдем управу!» – грозил он иностранным корреспондентам, выбегавшим из зала заседаний во время его речей.
Пятьдесят лет спустя, в конце февраля 2006 года некий русский политолог Леонид Радзиховский напишет для «Российской газеты» статью «Отделение культа от государства», где он попытается объяснить падение России в безбожие.
Он скажет: «Большевизм, формально уничтожая религию, «отделяя Церковь от Государства», на самом деле окончательно сливал их воедино, строил Государство/Церковь. Уничтожалась «конкурирующая религия», но на её месте воздвигалась Новая Вера, идолопоклонничество, тот самый языческий культ, некоторые постулаты которого (нестяжательство, земной рай коммунизма, «моральный кодекс») были списаны с вульгаризованного христианства.
Но какую конкретно форму должен был принять этот Культ? Культ Передового Учения? Это слишком «тощая абстракция». Люди – не начётчики из АОН при ЦК КПСС, а миллионные массы людей – не воспринимают безликий культ. А бородища-лопата Маркса не могла стать предметом горячего культа в России.
Культ Пророка, вооруженного Учением/Мечом, – вот что могло лежать в основе Государства/Церкви. Пророки нашлись: Ленин/Сталин. И бесконечные культовые сооружения, начиная с «Гроба Господня» – Мавзолея, покрыли страну, оккупированную новым Орденом Меченосцев (так Троцкий, а затем Сталин, совершенно верно определили новых крестоносцев, захвативших Россию).
Молодая, «пассионарная» вера выбросила в кровь молодой нации (в двадцаты-тридцатые годы население страны было лет на десять-пятнадцать в среднем моложе, чем сегодня) огромный запас адреналина. «Вера – Надежда – Страх» равнялось «Огромной Силе». Эта вера была настолько же яростнее и агрессивнее прежней, христианской веры, насколько Советская власть была агрессивнее прежней, царской власти.
Но вера без мистического откровения, без идеи загробной жизни («светлое будущее» и «земной рай» не предлагать), наконец, вообще вера без самого слова «Бог» – это в любом случае неполноценная вера, а именно «ересь», «культ» – непрочный суррогат религии. Бурно вспыхивает, но так же быстро прогорает, светит да не греет.
Есть и более глобальное историческое объяснение, а именно: эпоха созидания Настоящих Богов (религий) прошла по всему миру безвозвратно, проходит и эпоха героев, неумолимо наступает (по крайней мере в Европе, а значит, и в России) «эпоха людей», со всеми их «правами человека» и прочими мелочами (несколько видоизмененная теория Дж. Вико). И СССР, хочешь, не хочешь, вступал в эту эпоху – «другого Земного шара и другого исторического времени у меня для вас нет».
Поэтому грозная диктатура/инквизиция была – в историческом масштабе – «ГУЛАГом на курьих ножках». И курьи ножки этой эрзац-религии все равно обязаны были подломиться. По большому счету историческая случайность, что их сломал (сам того, естественно, не думая, не желая) Хрущев».
… Весьма достойное объяснение эпохи царствования слепородов…
Из племени слепородов многие из живших и ныне живущих; и среди них Вера Карандеева. На ней Бог открывает нам запечатанные очи, дарует слепородам прозрение.
Так говорил в январе на проповеди отец Иона, со слезами радости и благодарности служа Божественную Литургию и крестя в купели бывших чекалинских слепородов.
Накануне знакомый священник рассказал ему удивительную историю. В начале недели, мол, вторая вечерняя служба, которую проводил владыка Иаков, затянулась за полночь; пришла, мол, при последних возгласах, некая старушка, Евфросиния Терпигорева, взволнованная и будто горящая вся, как свеча. Подошла под благословение к владыке и рассказала, что, мол, кощунница молодая окаменела. Владыка Иаков, священник этот, бабушка и ещё человек шесть-семь верующих собрались за нею. У дома милиция посты держала, но видят – люди церковные, вдруг помогут, и по приказу капитана Мозжорина пропустили.
– Заходим, отец Иона, а посреди комнаты стоит словно статуя каменная. И все складки одежды каменные, и глаза каменные, и губы! Прости меня, Господи, но я взял, да и постучал по руке пальцем. И стук раздался, как по настоящему камню! Хотели икону взять – не вышло.
– А владыка что? – затаил дыхание отец Иона.
– У владыки тоже ничего не вышло, – посетовал священник. – Перекрестились мы, и всё. А наутро народу вокруг дома – того больше! И уж не пускали никого.
Радовался отец Иона великому чуду Божьему, окрылённый стал, дивясь, что в такое богоборческое время Бог явил Себя безбожникам – да так, что и сомневаться в Его существовании смешно.
А в конце января во время вечерни появился в церкви некто, снял шапку с головы, прослушал хвалу Богу, а когда народ растворился в зимней пороше, розовея счастливыми лицами, подошёл к батюшке, снявшему облачение и оставшемуся в чёрной рясе, и, щурясь на манер киношного чекиста, молвил своё официальное слово:
– Что, отец Иона, завтра тоже служишь?
– А как же, Рэм Кузьмич, – кротко отвечал иерей. – С утра литургия.
– Крестить опять будешь?
– Ну, как не крестить? Приходят же страждущие, просят к Богу нашему Иисусу Христу присоединить.
– Присоединяешь, значит?
– Обязательно, Рэм Кузьмич. Деваться некуда: хотят ведь люди. Отказать права не имею.
– И много прут?
– Так человек до тридцати бывает.
– Хорошо это, думаешь, тебе?
– Богу хорошо, – смиренно отвечал отец Иона. – А что Богу хорошо – то и мне хорошо.
Уполномоченный по делам религии оглядел стены, расписанные сценами из Священной Истории, украшенные тяжёлыми старинными иконами.
– Новописанные-то есть? – спросил он, прохаживаясь и приглядываясь к образа́м.
– Кто ж ныне пишет? И где? – горько проговорил отец Иона. – Порушили всё, позакрывали, позабирали, мастеров-иконописцев поубивали… Что уцелело от варварства – то и чтим. Прошлым достоянием спасаемся.
– Вот именно – прошлым, – ухватился уполномоченный Хотяшев. – Что ж вы все одним прошлым живёте и народ советский за собою тянете? На дворе-то двадцатый век, социализм. Скоро коммунизм построим, где от каждого по способностям, каждому по потребностям. А коммунизм – это общество самое лучшее из лучших, самое благородное из благородных, какое может создать человек.
– Правда? – улыбнулся отец Иона.
– Вы сомневаетесь? Что ещё лучше может быть: «Всё во имя человека, для блага человека»? При коммунизме слово Человек будет звучать небывало гордо, потому что он строится народом и во имя счастья народа! Никита Сергеич, между прочим, знаете, что про коммунизм говорил?
– Что же?
Рэм Кузьмич вытащил записную книжку, полистал странички, нашёл нужное место, прочитал:
– «Поколение коммунизма надо формировать с детских лет, беречь и закалять его в юности, внимательно следить за тем, чтобы у нас не было моральных калек – жертв неправильного воспитания и дурного примера. Если молодые посадки плодовых деревьев в той или иной степени повреждены, то сколько труда нужно затратить, чтобы их выходить и выровнять. Коммунизм облагораживает человека. Коммунизм – это высший расцвет человечества и человеческой личности». Лучше сказать нельзя. Вы так не считаете?
– Вы правы, не считаю, – признался отец Иона.
– Ох, батюшка, батюшка, отец ты наш родной Иона… – вздохнул нарочито сожалеющее Рэм Кузьмич. – Что вы-то, попы, станете делать в эпоху коммунизма, а? Перед кем людей смирять?
– Перед Богом, – кротко ответствовал отец Иона. – Всегда смиряемся и учим смиряться перед Богом. А смирение человека пред человеком – это следствие, а не цель.
Хотяшов искусственно откашлялся, спрятал в карман записную книжку. Смешок издал.
– Хорошо подковался в семинариях ваших, не придраться.
– Да одна семинария и осталась, всё ж позакрывали, – заметил отец Иона.
– Вам и одной много, – огрызнулся Хотяшев и широко улыбнулся. – Скоро всех вас изведут, к полезному для общества делу приставят. Будете с нами коммунизм строить. Как говорится, Илиодор Карпович – так ведь вас официально кличут, по документам? – как говорится, не знаете – научим, не хотите – заставим. И всё.
Отец Иона смотрел на своего истязателя спокойным умиротворённым взором. Хотяшеву показалось, что этот невысокий худощавый морщинистый шестидесятилетний старик в чёрной рясе знает такую великую тайну, что остальной мир с его суетой и дрязгами просто меркнет перед ней.
И оттого-то он готов стоять вот так спокойно и умиротворённо, глядя в глаза представителю власти, от которого полностью зависит и судьба его, и сама жизнь, и – не бояться...
До войны Хотяшев шесть лет проработал в НКВД, видел немало тайн и смертей, подготавливал дела к расстрелу и даже присутствовал на казнях. И лишь одна категория людей, ведая нечто выше жизни, предпочитали смерть предательству своего Бога, и не боялись ни арестов, ни угроз, ни пыток. Словно древние христиане, будь они неладны!
Ух, эти верующие! Взял бы их ад. Если он существует. Право, ради того, что ввергнуть попов в ад, сто́ит его создать.
А ведь как старались изничтожить православную веру! В стране религиозные вопросы неминуемо становились вопросами политическими, а перестройка сознания в условиях свертывания НЭПа была делом первостепенной государственной важности.
Уже в 1922 году большевики составили чёткую программу уничтожения Православной Церкви. При ЦК РКП(б) образовали специальную Комиссию по проведению отделения Церкви от государства. Она действовала до ноября 1929 года и назвалась антирелигиозной – АРК. В её функции входили жёсткий контроль религиозных организаций. Руководил ею с начала до конца некий Емельян Ярославский.
Всех, кто так или иначе был связан с отправлением культа, с 1925 года неофициально лишили избирательных прав.
Инициирование обновленческого раскола, травля в печати Патриарха Тихона, вербовка ОГПУ «своих людей» в епископском корпусе привело к дезорганизации Центрального церковного управления, а после 1927 года поставило Церковь в зависимость от политических интересов большевистского руководства.
1927-29 годы стали временем принятия целой серии законодательных актов, осложняющих положение религиозных конфессий и в первую очередь РПЦ. Одной из основных задач данного законодательства было ухудшение и без того тяжелого положения духовенства.
21 февраля 1927 года Наркомат труда СССР своим постановлением лишил «бывших и настоящих служителей культов; членов [их] семей» права на пенсию и пособие по безработице. Это означало «официальное» признание духовенства нетрудовым элементом со всеми вытекающими отсюда последствиями
Следующим шагом стал циркуляр Наркомзема РСФСР от 13 марта 1928 года о правах на землепользование служителей культов. Теперь для того, чтобы получить для ведения хозяйства участок земли, священнослужителю приходилось обращаться в уездные земельные управления, которые могли отказать им, если сочтут необходимым. Теоретически наделение землей служителя церкви должно было проводиться в самую последнюю очередь. Однако на практике наделение священника землей было абсолютно нереальным делом.
В 1928 году на собрании московского партактива Сталин указал на необходимость «связать широкую массовую антирелигиозную кампанию с борьбой за кровные интересы народных масс». Коллективизация означала для большевиков антиклерикализацию деревни и в целом усиление антирелигиозной борьбы.
5 июня 1928 года Наркомпрос постановил «приравнять служителей религиозных культов и их детей в отношении взимания с них платы за обучение к лицам, живущим на нетрудовые доходы». Это означало, что дети священнослужителей не могли получить образование, так как большинство приходских священников имело очень низкие доходы и оплатить учебу своих детей для них было сложно.
Параллельно с принятием вышеперечисленного законодательства в аппарате ВЦИК был подготовлен проект инструкции «О порядке проведения в жизнь декрета об отделении церкви от государства и школы от церкви.
В начале 1929 года был разослан совершенно секретный циркуляр «О мерах по усилению антирелигиозной работы». Борьба с религией приравнивалась к классово-политической. Собственно говоря, это и был новый этап наступления на религию.
8 апреля 1929 принят Закон о религиозных объединениях, который вместо традиционного прихода вводил пресловутую «двадцатку» – религиозное общество: «Религиозное общество есть местное объединение верующих, достигших 18-летнего возраста, одного и того же культа, вероисповедания, направления или толка, в количестве не менее двадцати лиц, объединившихся для совместного удовлетворения своих религиозных потребностей».
Церкви и церковное имущество рассматривались как государственная собственность, которую власти, как бы делая одолжение верующим, передавали для использования бесплатно. Собрания и различные обряды могли проходить только с разрешения местных исполкомов; они же могли удалять из общества отдельных его членов.
Религиозным обществам запрещалось «создавать кассы взаимопомощи кооперативы, производственные объединения; оказывать материальную поддержку своим членам; организовывать специальные детские, юношеские, молитвенные и другие собрания, как и общие библейские, литературные рукодельческие, трудовые, по обучению религии и т.п. собрания, группы, кружки, отделы, а также устраивать экскурсии и детские площадки, открывать библиотеки и читальни, организовывать санатории и лечебную помощь»...
Репрессии 1930-х затронули лояльных и нелояльных, православных и иноверных. По мере строительства социалистического общества борьба с религией и Церковью лишь усиливалась, а официальная пресса позволяла себе все более оскорбительные характеристики «религиозных мракобесов». Сталин определил догмой высказывание: «поп – сообщник кулака, которому нет места в колхозе».
Борьба шла и по идеологической линии. Религия – это сильный объединяющий фактор. Вспомним татаро-монгольское иго, Золотую орду, когда именно православная церковь объединила русских людей, сплотила их в борьбе с врагом, помогла выстоять в лихое время.
Православие издавна сплотило крестьянство и стало одним из условий его самоосознания себя, как единого социального слоя. Без разрушения православия невозможно было уничтожить крестьянство как самостоятельную часть общества. Именно по РПЦ пришелся основной удар безбожной власти. И не случайно Емельян Ярославский относил победоносное завершение наступления на церковь к тому же времени, когда планировалась окончательная коллективизация всех оставшихся единоличных хозяйств – к концу тридцатых годов.
Отечественная война стала недолгой оттепелью для русской православной церкви. Стали открываться церкви и монастыри, в семинарию пошли учиться молодые люди. А сейчас, в пятидесятые, в правление Хрущёва, снова началось наступление на «дурман сознания».
Рэм Кузьмич Хотяшев внимательно прищурился на высокую икону Господа Вседержителя.
– Ну, посмотрим… – неопределённо проговорил он, изучая лицо Иисуса Христа.
– Что, Рэм Кузьмич? – не расслышал священник.
Уполномоченный по делам религии повернулся к нему, улыбаясь кончиками губ.
– У меня к вам имеется официальное предписание, уважаемый Илиодор Карпович.
– Слушаю, Рэм Кузьмич, – без намёка на страх ответствовал отец Иона.
– Вы завтра утром проповедь опять говорить будете, не так ли?
– Абсолютно верно, – согласился отец Иона. – Без проповеди никак.
– Что так?
– Проповедь в канву Божественной Литургии вплетена, – объяснил с охотою отец Иона. – Да и как людям без проповеди, без ведо́мого нас Божественного Слова спасаться?
– И о чудачке этой станете говорить, с Волобуевской?
Отец Иона помолчал, уставясь в пол. Потом глянул на уполномоченного ясно и открыто.
– Про какую чудачку? – переспросил он.
Хотяшев шумно выдохнул сквозь зубы.
– Не заливай, поп, будто не знаешь, про какую чудачку я тебе тут толкую. Та, что в столбняке три недели стоит!
– Ах, про эту…
– Про эту, про эту, – раздражённо бросил Хотяшев.
Отец Иона снова не торопился с ответом. Подумал.
– Просят люди отклика от Церкви, – осторожно ответил.
– А ты её видел? Они её видели? – озлился Хотяшев.
– Кто видел, рассказал тем, кто не видел.
– Фамилии скажи! – потребовал уполномоченный.
– Чьи фамилии? – сделал вид, что не понял, отец Иона.
– Кто видел дуру эту стоящую?
Отец Иона спокойно смотрел на еле сдерживающего ярость Хотяшева.
– Не знаю, Рэм Кузьмич, – тихо молвил. – Никакие фамилии мне не известны.
– Да всё вам известно! – взорвался Хотяшев. – Нечего мне тут навешивать!
– «Навешивать», Рэм Кузьмич, не имею права совести, веры и должности.
Хотяшев сжал кулаки.
– Как же я ненавижу вашу братию! – процедил он. – Обманом живёте, а туда же: совесть! Да какая у вас совесть, у попов! Обираете народ, последнее требуете, а за что? За сказки липовые!
– Где же сказки-то, Рэм Кузьмич? – спросил отец Иона. – Сказками не мы, а вы обманываете: уверяете, что ничего нет: ни Бога, ни души, ни рая, ни ада, а только «великая троица»: Маркс, Энгельс и Ленин – насмешка и издевательство над Пресвятой Троицей: Богом Отцом, Богом Сыном и Богом Святым Духом; а кроме этих трёх антихристов вы предлагаете социальную утопию, которая никогда не осуществится, и пустоту после смерти. Это ли не сказки, Рэм Кузьмич?
Лицо уполномоченного пошло пятнами.
– Ты, отец, в своём уме?! Я тебя за такие речи в пять минут в тюрьму посажу и под расстрельную статью подведу! Антисоветчик!
– Стало быть, заслужил на старости лет, – с непонятной кроткой радостью выдохнул отец Иона.
– Чего заслужил, болван поповский, мракобес?! Медали за тупость и пулю в лоб?! Россказни о девке каменной?!
– Мученичества Бог сподобляет, слава Господу моему…
Хотяшев сплюнул на пол.
– Ну, вот что, мученик новоявленный, – хмуро сказал он. – Слушай внимательно, а то я закрою твою церковь и паству разгоню, сто раз пожалеешь, что с советской властью не сотрудничаешь. С завтрашнего дня о доме на Волобуевской – чтоб ни звука ни звучало. только упомянешь – запрещу любые проповеди произносить, даже в великие праздники народ поздравлять. С амвона завтра перед всем народом объявишь, что чуда на Волобуева нет, что это обман попов, выдумка, пустые слухи. Соврёшь, в общем, что-нибудь, вам, попам, не впервой. Это понятно?
– Понятно, – кратко ответил отец Иона.
– Я лично буду на каждой службе присутствовать, – сообщил Хотяшев. – И следить за каждым словом. Понятно?
– Понятно.
Отец Иона чуть склонил седовласую голову.
– Чтоб голословным обманщиком не стать, – мягко, терпеливо произнёс он, – позвольте, я схожу к Вере, дабы воочию убедиться в правоте власти. Тогда я смогу поведать людям правду и никого не обману.
Рэм Хотяшев призадумался.
– Это не в моей компетенции – разрешать вам туда ходить, или не разрешать. Доложу и, когда примут решение, позвоню. ясно?
– Ясно, Рэм Кузьмич.
Хотяшев достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо листок, развернул, протянул священнику.
– Распишись, Илиодор Карпович, что предупреждён.
Отец Иона молча взял у него бумагу, подошёл к стойке, где продавались свечи и принимались записочки о здравии и упокоении, взял перьевую ручку, окунул в непроливашку, расписался мокрым острым кончиком. Хотяшев забрал документ, подул на подпись, сложил и убрал поближе к сердцу.
– Ну, до завтра, Илиодор Карпович. В восемь начинаешь?
– В девять.
Рэм Кузьмич бросил последний взгляд на убранство храма, усмехнулся, надел на голову шапку и вышел.
Отец Иона помедлил. Постучал пальцами по стойке. Повернулся к Царским Вратам. прошептал, перекрестясь:
– Господи Боже мой, не оставь меня в годину лютую...
И упал перед Распятием на колени. Что б ни ждало его завтра, он готов служить Господу Иисусу Христу своему всей жизнью своей и смертью.
... Дня через два в квартирке отца Ионы зазвенел звонок. Священник снял трубку.
– Хотяшев, – представился невидимый собеседник, и голос его был раздражён и резок.
– Здравствуйте, Рэм Кузьмич. Слушаю вас.
– С амвона ничего не объявляйте, мы сами всё сделаем. В проповеди о девке каменной не упоминать! Это приказ.
– А посетить... – начал было отец Иона.
– Отказано, – буркнул уполномоченный по делам религий и бросил трубку, не попрощавшись.
ГЛАВА 4
Январь 1956 года. Крик Веры.
Оцепление вокруг дома сорок шесть на Волобуева поставили перед Рождеством Христовым. Дежурили и в самой избе, которую приходилось топить. Шестеро молодых милиционеров сторожили Веру Карандееву посменно по восемь часов. И это были продирающие насквозь восемь часов. Их не спасали ни атеизм, ни близость товарища, ни тепло печи, ни еда три раза за смену, ни редкие посетители, ни водка в свободное время. С каждого взяли подписку о неразглашении до самой смерти, и это пугало ещё больше. Ни поделиться ни с кем нельзя, ни постращать, ни поплакаться...
Савелий Глубоков и Родион Ванков предпочитали дежурить при свете керосиновой лампы, не включая люстру. Хотя они так и не поняли, что страшнее: видеть мёртвую живую в полумраке или при полном электрическом свете. Всегда страшно.
Ни разу она не пошевелилась, не дрогнула, не переступила, чтоб размять уставшее тело. Ни одна лёгкая гримаска не легла тенью на лицо. Даже тушь, румяна и помада не расползлись, такие же каменные, как и каменная кожа девушки.
Через две недели после Нового года в дом из больницы вернулась хозяйка – мать Веры Степанида Терентьевна. Когда она вошла после полудня, порыв ветра тронул и зашевелил тёмно-русые локоны каменной Веры, и Савелий Глубоков от неожиданности вздрогнул: ему показалось, что девушка ожила. Почему это показалось ему ужаснее окаменения?.. Он увидел, как на пороге гостиной остановилась высохшая бледная женщина лет пятидесяти, закутанная в старый серый пуховой платок. Тёмные глаза блестели от слёз, которые собирались в морщинах и увлажняли подбородок.
– Эй, вы чего здесь? – окликнул Савелий. – Не положено. Закрытая территория.
Сидевший на диване Родион Ванков спохватился, встал и подтвердил осипшим голосом:
– Запрещён вход всякому посетителю без разрешения.
Женщина ответила механическим, потусторонним тоном:
– Я хозяйка, Степанида Терентьевна Карандеева. А Вера... каменная... моя дочь.
Насчёт матери запрета у поста не имелось. Родион Ванков опустился обратно на диван.
– Надо бы сообщить Мозжорину, что жиличка появилась, – сказал Савелий Глубоков.
– Надо бы, – неохотно ответил Родион Ванков, наблюдая за Вериной матерью. – Он в управе сейчас. В отдел вернёмся, сообщим.
Глубоков выглянул в окно, зажмурился от яркого снега, блистающего на солнце. Оборачиваться назад, к чуде-юде с иконой, не хотелось. А надо. Савелий повернулся к такому понятному привычному свету спиной и, вздыхая, погрузился в странную жуткую атмосферу Божьего присутствия, Божьего наказания.
Верина мать стояла перед дочерью, застыв подобной статуей, и рассматривала её слезящимися глазами.
– Верочка, Верочка, – пробормотала она и протянула к дочери руку. – Что ж тут произошло такое, что ты вот так вот стоишь?... Доча! Откликнись, милая!
Пальцы её ощутили необъяснимые холод и твёрдость девичьей руки, щёк. Ресницы неподвижны. И глаза сморят в одну точку. Грудь неподвижна. Дышит хоть?
Степанида Терентьевна отошла от дочери, отыскала в комоде зеркальце, поднесла к накрашенному рту. Подержала, посмотрела, болезненно охнула: зеркальная гладь затуманилась. Жива, значит, непутёвая кощунница... Только что за жизнь у неё?! Что за жизнь... Никому не ведомо.
Степаниде Терентьевне невольно вспомнилось безымянная жена Лота – тоже кощунница, но её и сравнить с Верой нельзя: она в Бога верила, знала, что Он Творец сущего, молилась Ему, воспитывала дочерей своих в вере и смирении. Всего-то раз ослушалась Лотова жена повеления Бога – обернулась на погибающий в огне и землетрясении город, а значит, о прошлой жизни пожалела, о грехах своих, о страстях вспомнила. И окаменела. В соляной столп обратилась. Умерла она сразу? А может, и жила сколько-то – секунду, минуту, час, день целый? Или она до сих пор, через тысячи лет всё стоит в плену камня и каждый миг переживает гибель родного города, погрязшего в пороках и неверии, видит пожирающее людей пламя, разверзающиеся пропасти, кричащих соотечественников, гибнущих в чёрном дыму, переживает чужую боль и – своё падение? Оттого плачет, что не видит иной картины, не видит ни Бога, ни мужа, ни детей... Бог один ведает, как оно есть на самом деле...
А Вера? Что видит она? В мозгу у неё не пустота, нет. Не должна быть пустота. Она что-то видит, что-то не существующее в земном мире. Иначе зачем она стала, будто Снегурочка изо льда...
Степанида Терентьевна озабоченно осмотрела дочь. Ни пятен, ни вмятин, ни царапин. Будто только что встала и стоит, мать пугает неподвижностью своей.
– Верочка... Вера... – позвала Степанида Терентьевна, будто ждала, что дочь откликнется. – Верушка... Ну, хоть моргни, хоть вздохни... Что ж ты над собою сделала? Что ж ты... И накрасилась зачем-то... Зачем накрасилась? Что ли лучше для людей покажешься? Ну, смотри вон, пятна какие у тебя на личике, ну, шахтёрка шахтёркой. Давай-ка я хоть умою тебя...
Разрешения у постовых она не спросила. Нашла воды на донышке чана, зачерпнула железной миской, намочила конец узкого полотенчика, умыла лицо дочери, теряя сердцебиение от жалости. Косметика неожиданно легко стёрлась под лёгкими движениями материнской руки. Кожа была белоснежная и будто фарфоровая.
Милиционеры наблюдали и молчали.
Женщина постояла возле дочери, перекрестилась несколько раз. Губы её шептали молитву.
– Мать, – позвал Родион Ванков. – Ты приберись тут.
Она ещё постояла недвижимо. Затем оделась, взяла вёдра, коромысла и захлопнула дверь, так ничего и не сказав.
Вскоре вернулась. Доложила в печку дров, согрела воду.
Глубоков и Ванков с огромным интересом наблюдали за процессом уборки, которая длилась без малого три часа. Пока Степанида Терентьевна мыла и скребла, она не обращала на дочь внимания. А как закончила и два раза принесла воды в вёдрах, да сварила кипятку и сгрызла несколько сухариков вприкуску с обветренными жёсткими карамельками, так и села напротив Веры, сложив на коленях распухшие руки, да стала глядеть на дочь, будто надеясь взглядом любви и жалости оживить каменные члены.
Переделав все дела – приготовив скудный ужин, постирав, развесив бельё, помыв посуду, к ночи Степанида Терентьевна встала на молитву.
В красном углу пусто. Единственная семейная икона девятнадцатого века святителя Николая зажата руками дочери, ликом к неподвижной груди. Кому ж молиться? И свечей-то нет, и масла для лампады...
Степанида Терентьевна повязала поседевшую на днях голову чёрным платком. Где-то в глубине комода откопала в белье книжицу маленькую, в темно-зелёном переплёте, с золотым тиснением – молитвослов конца прошлого века, который мать Степаниды Терентьевны сумела сохранить и перед смертью передала дочери вместе с образом Николая Угодника.
Молитвослов Степанида Терентьевна прятала и от мужа – пламенного революционера, и от дочери – пламенной поклонницы марксистко-ленинской теории и теории научного коммунизма. Муж Николай Иванович Карандеев уверовал в Бога на войне, на которой нельзя было не верить, потому что смерть бродила рядом и каждый день бросала на тебя внимательный взгляд. Идя в атаку, кричали «Ура!», «За Родину!», а то и вовсе не кричали, и в душе почти каждый молился по-своему, неумело, но горячо, чтоб победить, чтоб вылечить и вернуться домой.
Николай Иванович писал жене и дочери, что всякий раз перед атакой он обращался к Богу. И даже носил крестик – его сделал ему некий умелец из роты. Степанида Терентьевна радовалась этому, но дочь фыркала.
Дофыркалась.
Прости ей, Боже, окаянной!
Степанида Терентьевна упала на колени перед дочерью и погрузилась в молитву. Она то читала драгоценную свою книжицу, то плакала, прося Бога и святителя Николая о прощении дочери. Она не заметила, как сменились милиционеры: теперь на кухне дежурили Георгий Песчанов из угро и Иван Бородий. Они по долгу службы заглянули в тесную комнату, отметили, что белая Вера в голубом платье стоит, как стояла, что перед ней лежит мать в чёрном, и поскорее отошли к кухонному столу.
– Что это она делает? – шёпотом спросил Иван Бородий.
Георгий Песчанов пожал плечами:
– Кто его знает. Молится, должно быть.
Бородий подивился:
– Молится? Ну, и дела. Она чего, совсем тёмная? Вроде при социализме живём, а всё никак эти религиозные цепи не скинем. У меня бабка тоже в церкви пропадает. Уж сколько ругался с ней, а без толку. Перекрестится, голову опустит, покивает, а в воскресенье опять её дома не видать.
– Бог – это предрассудки прошлого, с которым необходимо бороться, – заученно высказался Георгий Песчанов.
– Во-во. Ты понимаешь, жена понимает, все понимают! А они прутся и прутся в церковь, будто сливками там намазано! – сердился вполголоса Бородий.
Песчанов рассеянно поправил:
– Мёдом.
– Чего?
– Я говорю, не сливками, а мёдом там вымазано.
– Без разницы... хотя, если б водку поставили... – Бородий ухмыльнулся, – ... я б из церкви не вылезал...
Георгий озадаченно покосился на своего напарника, не зная, верить его словам или нет. Бородий, заметив выражение его лица, посерьёзнел:
– Но-но! Это я шутканул. Не понял, что ли?
– Шутканул, так шутканул, – пожал плечами Песчанов, – чего дёргаешься.
– А чтоб ты донос на меня не настрочил.
Иван вперился в Георгия цепким настороженным взглядом. Георгий хохотнул коротко.
– Вот нагородил! Донос... Тебе что тут, контрреволюция, саботаж, измена Родине, подстрекательство или уголовщина? Тихо давай, а то ночь долгая, успеем горло высушить.
– Ну, смотри, – медленно процедил Иван и через какое-то время отмяк и снова по доброму косился на товарища по несчас... по дежурству, то есть.
Время близилось к полуночи. Молодые постовые отчаянно зевали и клонили голову на застеленный выцветшей белой в цветочек клеёнкой стол, стоящий у окна в кухне. А мать Веры всё клала поклоны, всё молила Бога о прощении дочери.
Из-за яркой белой каменной кожи Вера в полумраке чудилась потусторонним видением, призраком чужого сна. Голубое платье казалось серо-синим.
Стрелки часов задержались на «двенадцати» и обыденно перескочили на крохотное деление вперёд. И тут мраморные губы Веры с трудом раскрылись, словно преодолевая онемелость, шевельнулась грудь, набирая воздух, и из самого нутра девушки раздался жуткий крик, оглушительный, полный страха и метаний:
– Ма-ама-а-а!!
Степанида Терентьевна отшатнулась и упала, в ужасе глядя на дочь. Милиционеры от неожиданности вздрогнули всем телом и скатились со стульев на пол. В паузу они неловко, суетливо поднялись на ноги и, дрожа, заглянули в гостиную, готовые в одно мгновение кинуться прочь, если станет ещё кошмарнее, чем слово в устах живой статуи, приросшей намертво к полу.
– Молись, ма-ама-а! – стоном оглушительно прокричала Вера. – Молись!
Ни одна ресница не дрогнула на её открытых глазах. И тело от крика не тряслось, оставаясь таким же холодным и каменным.
– В грехах погибаем! – стонала Вера.
У милиционеров дыбом встали волосы, пробежала колючая гусиная кожа.
– В аду вся земля!
Крикнула, замолчала.
Через несколько минут снова разверзлись ледяные уста, и из глотки вырвалось рыдание:
– Мама, молись!
И без пауз те же слова:
– Молись! В грехах погибаем! В огне вся земля! Горим, мама! Молись!
Сон сошёл, как нет его. Иван и Георгий стояли у косяков, будто заворожённые, и пытались не слушать, не смотреть – и не могли.
Вера кричала всю ночь. В шесть утра уста её сомкнулись, как запечатались. Утомлённая Степанида Терентьевна уснула тут же на полу у ног дочери. Когда заявился новый караул, прежний с трудом сдал дежурство: оба были чрезвычайно утомлены.
Перед тем, как нахлобучить шапку, Георгий Песчанов случайно увидел себя в небольшом прямоугольном зеркальце, прибитом возле умывальника у входа, сглотнул и закашлялся.
– Ты чего? – хмуро спросил Иван Бородий, открывая дверь в сенцы. – Слюной подавился?
Не ожидая ответа, нырнул во тьму сенцев. Георгий натянул шапку и вслед за ним толкнул дверь. Во дворе Иван закурил «Беломор» и сказал, прищурившись тёмные окна дома номер сорок шесть.
– Рассказать надо Мозжорину. Вместе пойдём?
Георгий втянул в себя морозный воздух.
– Вместе. А то не поверит.
Иван покурил.
– Вату в уши натолкай – и то, я думаю, не поможет.
Георгий согласно кивнул. Иван бросил вонючий окурок в собачью конуру.
– А ты чего не куришь? – запоздало заметил он.
– Не могу, – признался Песчанов. – Как отшибло. Веришь, нет?
– Верят в Бога, а у нас доказательства нужны.
Иван вздохнул и покосился на чернеющий в раннем утре дом.
– А вот они и доказательства, – произнёс он. – Хочешь не хочешь, а приходится признать.
– Что признать?
– Что Бог существует.
Иван Бородий открыл калитку, шагнул на утоптанную в снегу тропинку и остолбенел: напротив скандального дома стояла в молчании толпа. Одни мирские, ни одного священника.
– Чего это они? – вырвалось у Бородия.
– Глядят вон, – попытался объяснить Георгий. – Ждут.
– Чего ждут? Второго пришествия Христа? Раз она об адском пламени кричала – значит, точно скоро оно, – пробормотал Бородий. – Эй, разойдись! Нечего тут смотреть!
Он споро двинулся налево, в отделение, помня, что надо дозвониться до Мозжорина, доложить по всей форме о происшедшем и идти спать, потому что он совершенно измотался. Что ему делать дальше со всем тем, что творилось в смятенной его душе, он не очень чётко представлял. Но глубоко внутри родилось смутное, едва осознанное желание зайти в Покровский собор или Петропавловскую церковь и взглянуть на того, кто наказал Веру, и на Того, Кто разрешил ему это сделать. Но не сейчас. И не сегодня. Возможно... завтра. Или... через неделю.
Воспалённый ужасающей безсонной ночью мозг Ивана Бородия буквально пылал – как тот огонь, о котором кричала Вера. На перекрёстке он задержался, а потом, не выдержав зова Вериного голоса, стучавшему и стучавшему ему по лбу, повернул к Покровскому храму, не зная, открыт ли он в такую рань.
Георгий Песчанов при виде собравшейся на улице молчаливой толпы несколько смутился. Он чувствовал, что вот-вот на него польются потоки вопросов и стенаний, и торопился оставить это странное место, вывернувшее его душу (или поставившее её на место?). Он не успел. Раздались голоса:
– Кричит Вера. Кричит.
– Слышь, как кричит: даже до улицы достаёт.
– Волосы дыбом, какой страшный крик.
– И всю ночь, всю ночь!
– Не всю. С полуночи только.
– А мать-то её, мать-то как? Сердце, говорят, больное, не выдержит, поди, такого страха...
– Милочек, а как она, девушка-то – стоит всё?
Георгий вынужден был ответить: его не пропускали.
– Стоит, стоит, граждане.
– Икону всё не выпускает?
– Дышит?
– А кто ж её кормит? И чем?
– И, правда, белая и каменная?
Георгий возвысил голос, заметив приближающийся патруль из оцепления:
– Ничего не могу больше сказать, товарищи! Запрещено! Расходитесь, пока вас не арестовали!
Перед ним, наконец, расступились, и Георгий Песчаный, про себя облегчённо вздохнув, заспешил навстречу патрулю. Обоих признал:
– Улаков! Корпусов! Поменялись?
Парни кивнули, стараясь не оборачиваться на сорок шестой дом.
– Чего толпу не гоните? Не положено ж.
– Сейчас погонят, приказ уже отдали, – сказал Улаков.
– Ладно.
Георгий едва сдержал вздох, невесть отчего рвавшийся из груди.
– Крики-то слышали? – спросил он.
– Слыхали, – подтвердил Корпусов. – До костей пробирает.
– Волосы шевелятся, – добавил Улаков. – Ты видел, как она кричала?
– Видел.
– И чего? Прямо рот открывает? По-настоящему? – допытывался Улаков.
– А как ещё? – не понял вопроса Песчанов.
– А кто его знает, как? Утробой, может, как-то, я ж её не видал, – оправдался Улаков. – Ладно, мы пошли. И спать охота, и не усну точно.
– Я тоже, – поддакнул Корпусов. – Душу изморозь берёт, до того она страшно кричала. Век не забуду.
– И я. Прощай, Песчанов, встретимся ещё.
– Встретимся, – пробормотал Георгий.
Оставшись один, он долго ещё стоял в тишине позднего утра и думал о криках Веры. Вздрогнул, когда кто-то легонько тронул его за локоть. Обернулся – бабка стоит какая-то и умоляюще мигает серыми глазами.
– Миленький, – говорит тихо, – я издалече приехала, услыхав про чудо Божие. Но вправду это или нет? Стоит Вера? Не выдумки это? Скажи хоть слово, сыночек!
Георгий заколебался. Но бабка глядела хоть и кротко, но так неотступно, будто от слов его зависела её судьба, что он отбросил сомнения, принагнулся к ней и сказал дрогнувшим голосом:
– Стоит девушка, бабуля, как статуя живая стоит. Больше сказать не имею права, потому как подписку давал о неразглашении. Понимаешь? Веришь, не веришь: на мою голову посмотри.
И он сдёрнул шапку. Волосы белели в темноте январского утра. Старая богомолка не сдержалась, ахнула, губы варежкой прикрыла.
– Так-то, – серьёзно произнёс Георгий Песчанов, седой, будто древний старик.
Бабушка заплакала. Слёзы мёрзли на морщинистых щеках. Георгий надел шапку, попросил:
– Ты обо мне помолись, а? Георгий я.
И зашагал домой, где его ждала жена Анна, работавшая в прачечной во вторую смену, маленькая дочка Валечка и мать жены, бывшая медсестра, ушедшая на пенсию и нянчившая внучку.
Песчановы жили в многоквартирном доме. Георгий отыскал свои окна. На кухне горел свет, и он обрадовался: ждёт! Эта радость согрела его, и впервые он подумал о Вере Карандеевой без страха – просто с волнением, рождённым необыкновенным открытием: Бог существует, и Он среди нас.
Георгий взлетел на третий этаж и своим ключом открыл дверь. Потянуло аппетитным запахом варёной картошки. Небось, и маслица чуток туда добавила!
Аня, заслышав лёгкий стук входной двери, помчалась в коридор и обняла мужа.
– У, холодный! – весело прошептала она. – Раздевайся давай и завтракать! А потом спать! Валюшку я сегодня дома оставила, в садик не повела. Пусть погреется, а то что-то закашляла. Ты не против? Устал же...
– Ничего, всё нормально, я не против, – прошептал Георгий.
Выглянула его мама, Леонтия Гавриловна, прикрыла в комнату дверь.
– Гош, чего не раздеваешься?
Сын глубоко вздохнул и ответил:
– Аннечка, скоро литургия в Покровском храме начнётся.
Аня непонимающе нахмурилась:
– И что?
– Сходи туда... или в этот... Веры, Надежды и Любови.
– Зачем это?
– Икону купить.
Жена остолбенела.
– Чего купить? Икону? Зачем это? Какую икону?
– Николая Угодника купи, – назвал Георгий. – И ещё... знаешь... подай там записку о здравии. Мы ж все, вроде, тайно крещёные. А, мам?
Леонтия Гавриловна кивнула, медленно расцветая от радости.
– Крещёные, Гоша, крещёные. И крестики нательные сохранила, спрятала. Только... что случилось-то с тобой, Гош?
– Ну, мам... Нельзя нам разглашать...
– Что значит – нельзя? Это ж тебе не военная тайна! – возразила Леонтия Гавриловна. – Думаю, Родине ты не изменишь, если расскажешь, что такое могло с тобой приключиться, что ты в храм к Богу побежал?
– Ну, мам...
– Георгий!
И тогда он сорвал с себя шапку и обнажил седую голову. Женщины ахнули.
– Гоша... Что случилось?! Это случилось во время дежурства?! – воскликнула Леонтия Гавриловна, забыв, что в соседней комнате спит маленькая Валечка.
– Девушка одна с иконой пошла танцевать, – сдался Георгий.
– Николая Угодника, что ль? – догадалась мать.
– Ну, да.
– Кощунница какая...
– И окаменела. Как есть, каменная, тронешь её – а она холодная и твёрдая. И само платье твёрдое! Икону в руках держит, вцепилась в неё, будто... ну, как будто в плот на бурной реке. Никому не даёт. Глаза открыты, а не моргают! Жутко! А нынче ночью она закричала. Да как! Во всё горло! На улице слыхать было! Толпа собралась. Кричала, что молиться надо, иначе погибнем все. Там я и поседел. Всё от того, что увидел...
Жена и мать молчали. Потом переглянулись. Леонтия Гавриловна решительно сказала:
– Я пойду. А вы тут с Валечкой. Гош, отдыхай пока.
– Если смогу, – невесело обещал тот и, раздевшись, побрёл сперва ополоснуться в душе, а затем завтракать.
После его сморило. Перед тем, как заснуть, он потребовал у матери свой нательный крестик, присмотрелся к нему, надел на шею.
Радостная и взволнованная, Леонтия Гавриловна перекрестила его, собралась и поспешила в церковь. Выбежала в светлеющий мир и остановилась: куда бежать? Может, сперва к тому дому, где, по словам Гошеньки, чудо Божие явилось? Явилось ли? Не пошутил, не выдумал? Только что ж она не спросила, где чудо произошло. Леонтия Гавриловна растерялась, затопталась на месте. О, слава Богу! Послал ей навстречу знакомую – тоже старушку; изредка примечала её в Покровском храме. Шла знакомая тихо, руки прижимала к груди, будто к причастию подходила: крест накрест, правая на левой. Лицо задумчивое, а в глазах огонь горит. Как в сказках!
– Анна Федотовна, мир дому твоему! – остановила её Леонтия Гавриловна.
– Ой, здравствуй, Лёнечка! – очнулась та.
– Ты чего такая? Куда идёшь?
– А иду, куда глаза глядят. С Волобуевской иду.
– А что там, на Волобуевской?
– Девушка окаменела.
Леонтия Гавриловна воспряла духом: нашла!
– И что, сама видела? – принялась она допытываться.
– Что ты! Вокруг дома толпа, туда не пускают, а по улицам на пару кварталов милицейское оцепление!.. Но, кто в толпе стоял, говорят, крики её слышали и силуэт через занавески видали.
– Схожу-ка, посмотрю, – решила Леонтия Гавриловна.
Анна Федотовна ласково, но отрешённо улыбнулась:
– Сходи, сходи, посмотри, радость моя, Фома неверующая. А мне такого чуда по гроб жизни хватит, чтоб не усомниться и за веру Христову пострадать, ежели сподоблюсь.
Расстались. Анна Федотовна к себе в деревеньку, за пятнадцать километров от Чекалина, пешочком направилась, а Леонтия Гавриловна – на улицу Волобуева. Любопытство и вихрь надежды, ожидание чуда Божьего, предчувствие необыкновенной радости переполняли её и несли по заснеженной дороге, как на санках.
Но до сорок шестого дома ей дойти не удалось: всё больше попадалось людей, идущих туда же, куда Леонтия Гавриловна, стоящих кучками, будто во время ноябрьской демонстрации. Чем ближе к странному дому, тем гуще народу.
А потом раз – и милиция конная и пешая. Непроницаемые лица, суровые раздражённые голоса. А в очах-то – Боже, спаси и сохрани! – страх и смятение. У некоторых даже мысли проглядыали, и сразу видно, что непривычные.
Леонтия Гавриловна стояла среди таких же любопытствующих, как и она, тихонько спрашивала, и ей отвечали теми же словами, что и сын, и Анна Федотовна говорили: танцевала с иконой, окаменела, стоит, кричит, каяться призывает.
«Пора каяться, пора, – шептались в толпе. – Забыли Бога, царя убили со всем семейством, попов сгноили, церкви повзрывали, святые мощи и иконы в музейные подвалы запрятали... А Бог-то всё видит, всё ведает. Показывает Себя, к Себе зовёт. Как не пойти?».
Кто-то сомневался, не в силах перебороть посаженный и взращённый атеизм: правда ли? Наверное, ничего и нет, просто слухи, попами выдуманные. Им возражали: коли б не было ничего, коли б Вера не стояла, вросши в пол, хватаясь за икону святителя, будто за соломинку в бурной реке, то не ходили б комсомольцы, не убеждали, что, мол, там были и ничего не видали, то б не стоял милицейский заслон.
Стоит Вера. С полом срослась, не отодрать, не отбить, не отколоть, не обрубить топором. Стоит та, на которой явлена сила Божия, и, живая, в аду горит. Такое не спрячешь, разве дом взорвать иль по брёвнышку снести. Но взорвёшь, снесёшь, и тем удостоверишь царствие правды. По головке не погладят. Под расстрел тут же.
Шептались люди.
И шептались ещё: посмотреть бы на каменную девушку хоть в щёлочку, хоть в дырочку, чтоб до смерти помнить сие свидетельство о Боге, чтоб душу свою на алтарь веры принесть, чтоб душу свою сберечь, благоговением омыть и любовью запечатлеть.
Изголодались русские люди по Богу. В Великую Отечественную войну о Нём вспомнили, а затем народ снова заставили Его отвергнуть.
Правитель Хрущёв зубами скрипит, ножищами, как копытами, бьёт, чуть ли не хвостом крутит, до того ему всякое упоминание о Творце нашем костью глотку колет. Скоро озвучит на съезде свою мечту показать советскому народу в восьмидесятом году последнего-распоследнего попа, и последнюю-распоследнюю церковь в склад превратить.
И вот, во время таких гонений – такое несомненное доказательство существования Великой Созидательной Милосердной Силы – Бога! Разве ж позволят ему советские власти запомниться в душах людей, насильно лишаемых воли, чтобы быть послушными, закованными в идеологические латы рабами безумного прожекта – коммунизма? Конечно, нет.
И вскоре надвинутся на сияние жемчужины чёрные иглы и попытаются всеми силами изгадить, замутить, застращать, занизить, заставить забыть те великие для православных христиан сто двадцать восемь дней, из которых прошло не более пяти или шести суток.
Господи, помилуй же нас, глупых и жесточайших чад Твоих, и славься во веки веков, аминь.
Леонтия Гавриловна зашла в Петропавловскую церковь, отстояла службу, во время которой, пав на колени, исповедала священнику грехи свои неподъёмные, и вернулась домой, сияющая и помолодевшая. Перерождение началось.
ГЛАВА 5
Январь 1956 года. Водосвятный молебен.
Степанида Терентьевна Карандеева рухнула в ноги Назару Тимофеевичу Мозжорину, сидящему в кабинете туча тучей, хмарее хмари.
– Степани-ида Тере-ентьевна-а! – раздражённо бросил капитан. – Прекратите. Вы же взрослый человек, должны понимать.
– Да ничего я не понимаю, милый…
– Я вам не милый, а капитан милиции, – рявкнул Мозжорин. – Называйте либо «товарищ капитан», либо «Назар Тимофеевич». Это понятно?
– Понятно, касатик… ой, товарищ Назар Капитаныч… ой… Тимофеевич…простите меня, за ради Христа, совсем из ума вышла, как весь этот страх с Верочкой приключился.
Она заплакала, утирая слёзы концом головного платка. Мозжорин поморщился, но всё же встал, налил из графина воды.
– Пейте и успокойтесь, чёрт бы вас побрал всех, старух набожных, – в сердцах бросил он.
Степанида Терентьевна вздрогнула, подняла на него влажные от слёз серые глаза.
– Вставайте! – велел капитан, и она поднялась, словно кукла на верёвочках. – Садитесь на стул… вон туда. Всё. Пейте – стакан возьмите, я вам воды налил. Выпили?
Она кивнула.
– Успокоились?
– Да как же тут успокоиться, товарищ Назар Тимофеевич…
Слёзы снова вырвались из глаз.
– Тихо! – прикрикнул Мозжорин. – Будете плакать – выгоню из кабинета. Это понятно?
Она кивнула.
– Чего вы хотели?
– Ну, так я же говорю: дочка у меня окаменела, Вера Карандеева.
– Знаю.
– И это не бред вовсе, – заторопилась Степанида Терентьевна. – Это правда истинная, а вовсе не выдумки поповские.
– Знаю, дальше что? – нетерпеливо прервал Мозжорин. – Короче давайте, гражданка Карандеева, без вас дел много, а с вами так выше креста на колокольне.
– Так я и прошу, чтоб, значит, священники пришли, молебен водосвятный Николаю Угоднику отслужили, – тихо попросила мать.
– Зачем это? – остро глянул Мозжорин.
– Ну, так, может, они вынут из рук-то икону святителя Николая, и по милости Божией вдруг упросят Господа её оживить…
Мозжорин закатил глаза.
– Вот ведь дремучесть-то какая! – простонал он. – И за что мне эта напасть, а? Пусть бы с вами обком да партком разбирались! У нас иных забот, более простых и понятных, хватает… Ладно, доложу, а потом – как решат. Всё у тебя?
– Всё, касатик… товарищ Назар Тимофеевич, всё, спаси тебя Бог за доброту.
Степанида Терентьевна встала, благодарно поклонилась и поспешно покинула кабинет, который казался ей страшнее комнаты, где окаменела её дочь.
Шла по холоду домой и безпокоилась: разрешат, не разрешат; каких священников упросить на службу; как Верочку покормить – ведь она, кровинушка, сколько дней не ела; ладно это или нет?
Миновала милицейское оцепление, шарахнувшись от всхрапнувшей лошади, несущей на себе сержанта, и у соседнего дома столкнулась с Клавдией Боронилиной, что жила по соседству.
– Здорово, Степанида! – сказала она, оглядываясь на часовых. – Видала, что творится?
– Видала уж.
Клавдия придвинулась к ней и зашептала:
– Ко мне тоже лезут, каменную девку ищут. Говорю – нет никого! Не верят. Выдумают люди! Она, поди, и стоит где, а только не у меня. А приходили ныне трое али четверо, обыскали избу: мол, прячешь ты её в подполе иль за занавеской где. Ни с чем ушли, всё обыскали.
– Да? – рассеянно обронила Степанида Терентьевна, занятая мыслями о священниках и о том, кто бы мог согласиться отслужить молебен.
– Хотела им пива продать, ты ж знаешь, у меня дёшево – двадцать восемь копеек за кружку всегой-то, а они на дыбы: не пьём, мол, отраву немецкую, в войну нахлебались! Ну, я их… тудыт-растудыт. Тройным одеколоном попотчевать хотела. Ни в какую. Только поглядеть…А за погляд, говорю, гоните по червонцу с козырька. Неча тут бродить, покой нарушать. Мне покой поболе ихнева нужен.
– Да? – снова обронила Степанида Терентьевна.
Она вдруг вспомнила об отце Ионе из Покровского собора. У него вот спросить бы… а то, может, и сам отслужит со своим причтом. Было б хорошо-то как!
– Я тут такое придумала! Сама стояла в гостиной, доску к груди прижала, свет стушила, а в занавесках щёлку оставила, – шептала Клавдия. – Сыну-то, Вадику, говорю: ты пока, мол, у дружков своих поживи, вдруг деньги нам обломятся. А народу повалило! Идут, спрашивают, а я с каждого по червонцу. А в гостиную-то не пускаю, нет. Сестру вместо себя поставлю и даю только впригляд из кухни глянуть. Пока милиция расчухала, я уж триста восемьдесят рублей оттяпала!
Она похихикала.
– А милиция всё, вишь, стоит чего-то. Меня, что ль, охраняет? А Вадик вернулся домой, спрашивает, чё было-то? А я – ничё, сынок, не было, ничё, за пивом люди приходили. Хорошее ж у меня пиво! Тёмное, в общем, дело, – заключила она и, оглядываясь воровато, похлопала соседку по спине. – Ишь, стоят дозоры, жить мешают. А ты смотри, не проговорись-то! Я тебе, как своему человеку, договорилась! Проговоришься – я отрицать всё буду. И связываться со мной никому не посоветую: злая я очень.
– Да? – обронила Степанида Терентьевна, едва слыша её шипящую речь.
– Да! Да! Чего ты всё «дакаешь», Стешка?! – вспылила Клавдия. – Хоть какое слово знаешь, окромя «да»? Вот и отбилась от рук твоя Верка, за парнем бегала, стыд потеряла! Я этого Кольку Гаврилястого знаю! Бабник! Прохиндей! Тюрьма по нему плачет! Всё, отстань, не желаю больше с тобой разговаривать.
И, не попрощавшись, умчалась, переваливаясь уткой, в свою избу, врастающую в землю от груза сорока семи лет.
Степанида Терентьевна будто очнулась и повернула к Покровскому собору. Хоть бы отец Иона в храме был, а не в храме – так дома. Хоть бы не уехал, не заболел, не арестовали его. По тончайшему льду ходили в «хрущёвскую оттепель» священники, монахи и верующие миряне. Шаг влево, шаг вправо – и на нары, и то и под расстрел, если шибко праведный. Отходят стороной теперь дом Карандеевых, чтоб у властей зацепки не имелось против церкви. Хотя, конечно, оболгать запросто могут, если сверху прикажут убрать очередного кого неугодного, голову поднявшего, голос возвышавшего.
Мозжорину разрешили позвать священника совершить молебен. Сделано это было не из-за жалости, конечно, а чтобы сдвинуть с мёртвой точки застопорившуюся ситуацию на Волобуевской: вдруг, и правда, поможет; тогда и происшествию этому конец, и партия довольна. А потом пустят лекторов с атеистическими лекциями, да и замнут, затрут странное это событие…
Событие, возрождающее веру.
Литургия в Покровском соборе подходила к концу. Степанида Терентьевна не верила глазам. Народу! К исповедальне не пробиться. А тишина такая, что слышно каждое слово священника, клира и чтецов. Солнце лилось через высокие окна реками света. Святые на иконах, и сам Господь Вседержитель с Матерью Его Марией представали живыми. Ни с чем не сравнимый аромат воздуха напоял душу радостью, силой и надеждой.
Отец Иона вышел из Царских Врат, благословил верующих и тех, кто искал веру, сказал:
– Господь да пребудет со всеми нами в тяжёлые наши годины. Не сломимся, противостоим врагу нашему диаволу и адскому пламени его, припадём ко Христу Богу нашему, воспоём Ему хвалу и благодарение за милость Его, любовь и скорби. Отдадимся святой Божией воле и будем помнить, что всё, что случается с нами, – по произволению Бога, Творца всего сущего.
Даже не вглядываясь в обращённые к нему лица, отец Иона знал, что среди правдивых прячется лживая физиономия Хотяшева или подобного ему, и больше говорить не стал. Прихожане стали подходить к нему, целовать крест и руку. Степанида Терентьевна постаралась оказаться последней, чтобы шепнуть:
– Батюшка, поговорить с Вами можно?
Хотяшев издали уцепился за них взглядом, но кто-то высунулся из двери, позвал его, и уполномоченный по делам религии испарился. Отец Иона с облегчением вздохнул:
– Слушаю тебя, Степанида, – приклонился он к просительнице, и та едва слышно поведала о разрешении Мозжорина сходить на Волобуева и отслужить водосвятный молебен: вдруг, мол, поможет.
Отец Иона выслушал, подумал и согласился:
– Ладно, пойдём. Хотя мы-то подчинены, кроме церковной власти, уполномоченному по делам религий, а не милиции… ну, ничего. Пускай сами разбираются. Ты подожди немного, я служебник возьму, диакона Ореста, ну, и там кое-что для служения, оденемся да и пойдём, у Бога благословясь.
Через четверть часа процессия выбралась из сугробов, церковного двора и потихоньку, дворами, пробралась на Волобуевскую. Дежуривший у дверей Иван Нестерихин, предупреждённый нарочным о разрешении посетить каменную Веру, молча отодвинулся, попуская в дом мать, священника и диакона. Внутри их встретил постовой Александр Латыев, сумрачно поздоровался, моргая воспалёнными глазами:
– Здрасти. Надолго это всё у вас?
Отец Иона кротко ответил:
– На полчаса, думаю. А вы торопитесь?
– Я – нет. А ей, – он мотнул головой в сторону горницы, – точно поскорее отвязаться хочется.
– От чего отвязаться? – спросил отец Орест.
– От ада. Она только о нём и вопит по ночам.
Латыев содрогнулся.
– Вы уж, батюшка, сделайте что-нибудь, а то седеем на глазах.
– Об иной жизни думается? – без улыбки произнёс отец Иона, будто зная наверняка ответ.
– А она есть? – сомневаясь и надеясь, вздохнул Латыев.
– Есть, – твёрдо ответил отец Иона. – И каждый человек из ныне живущих это узнает наверняка, когда придёт его время. Можно войти?
– Да, проходите.
Латыев посторонился. Степанида Терентьевна пропустила церковников вперёд. Но они, узрев каменную девушку, хорошо видимую в дневном свете, несмотря на задвинутые занавески, остановились. Медленно, обстоятельно перекрестились, приходя в себя.
– Господи, велика сила Твоя, – пробормотал отец Иона. – Помилуй нас, грешных и недостойных чад Твоих… Орест, готовь всё для молебна. Вода-то есть тебя, матушка Степанида?
Та закивала:
– Недавно набрала полный бак, батюшка.
Отец Иона выглянул на кухню, где сидел Латыев.
– Чадо, тебя как зовут?
Милиционер растерялся, вскочил, вытянулся и отрапортовал:
– Александр Латыев!
– Александр, – мягко попросил священник, – принесите нам в горницу бак с водой, пожалуйста.
– Ладно, – пробормотал Латыев, не подумав, что делать этого не обязан.
Поднатужившись, он притащил в комнату бак, поставил на табурет возле Веры. Громыхнула крышка, но Вера и не моргнула.
– Спасибо, Александр, – поблагодарил отец Иона. – Можете в кухню вернуться. и крышку с собой захватите: она нам не нужна.
Диакон Орест разжёг кадильницу. Два служащих затеплили от спички свечи. Священник облачился в епитрахиль и фелонь, на стол положил крест, взял у диакона кадильницу, стал крестообразно кадить воду. Молебен начался.
Степанида Терентьевна стояла напротив дочери и, замирая, ждала, когда она оттает, придёт в себя по милости Божией. Не оживёт – так хоть икону б отдала. Вернуть образ в «красный угол», укрыть поверху рушником белым, вышитым, в лампаду масла деревянного налить, фитилёк вставить, зажечь, чтоб воспарялся к небу огонёк жарким оранжевым мотыльком… Как бы хорошо-то было…
Степанида Терентьевна изо всех сил слушала отца Иону, служащего молебен, плакала, крестилась…
– Господи, услыши молитву мою, внуши моление мое во истине Твоей, услыши мя в правде Твоей. И не вниди в суд с рабом Твоим, яко не оправдится пред Тобою всяк живый. Яко погна враг душу мою, смирил есть в землю живот мой: посадил мя есть в темных, яко мертвыя века. И оны во мне дух мой, во мне смятеся сердце мое. Бог Господь, и явися нам. Бог Господь, и явися нам. Бог Господь, и явися нам.
Голос его проникал в самое сердце слушающих.
– К Богородице прилежно ныне притецем, грешнии и смиреннии, и припадём, в покаянии зовуще из глубины души: Богородице, помози на ны милосердствовавши: потщися, погибаем от множества прегрешений, не отврати Твоя рабы, Тя бо и едину Надежду имамы. Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу, и ныне, и присно, и во веки веков, аминь.
Прозвучали тропари:
– Молитвами, Милостиве, Матери Твоея Пречистыя, и всех святых Твоих, Твоя милости людем Твоим даруй. Молитвами славных архангел, и ангелов, и горних чинов, рабы Твоя, Спасе добрый, сохрани. Господу помолимся. Яко Святый еси Боже наш.
Чтец звучно возгласил:
– Аминь.
Диакон Орест воззвал:
– Вонмем.
Отец Иона осенил присутствующих крестом:
– Мир всем!
Все, кроме милиционеров, поклонились.
– И духови Твоему.
– Прокимен, глас четвёртый. Господь, Просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся. Господь Защититель живота моего, Кого устрашуся.
Размеренные голоса чтеца Алексея Игоревича Чернецовского и диакона Ореста возвещали:
– Во время оно, взыде Иисус во Иерусалим. Есть же в Иерусалимех на овчей купели, яже глаголется еврейски видеста…
Затем отец Иона, прикрыв усталые глаза, зашептал, творя тайную молитву:
– Приклони, Господи, ухо Твое, и услыши ны, иже во Иордане креститися изволивый, и освятивый воды, и благослови всех нас, иже преклоняемых своея выи, назнаменающих работное воображение: и сподоби ныс исполнитися олвсящения Твоего, воды сея причащением: и да будет нам, Господи, во здравие души и тела…
Он взял крест, трижды крестообразно благословил воды, говоря:
– Спаси, Господи, люди Твоя и благолови достояние Твое, победы на сопротивные даруя, и Твое сохраняя крестом Твоим жительство.
Стройные голоса подхватили:
– Твоих даров достойны нас сотвори, Богородиуе Дево, презирающи согрешения наша, и подающи исцеления верою приемлющим благословение Твое, Пречистая.
Наконец, отец Иона поцеловал крест, дал поцеловать всем, покропил святой водой комнату, людей и саму каменную девушку.
Будто из самой тишины родилось удивительное для огрубевшего слуха благозвучие:
– Источник исцелений имоше святии бзсребреницы, исцеления подаваете всем требующим, яко превеликих дарований сподобльшиеся из приснотекущаго источника Спаса нашего. Глаголет бо к вам Господь, яко единоревнителем апостольским: се дах вам власть на духи нечистыя, якоже тех изгонити, и целити всякий недуг и всякую язву...
Когда тропарь закончился, отец Иона проговорил умоляюще:
– Услыши ны, Боже Спасителю наш, упование всех концев земли.
Ему ответили:
– Аминь.
– Мир всем.
– И духови Твоему. Главы наша Господеви приклоним. Тебе, Господи.
Отец Иона кланялся и просил слёзно:
– Велико многомилостиве Господи Иисусе Христе Боже наш, молитвами Всепречистая Владычице нашея Богородицы и Приснодевы Марии, силою Честнаго и Животворящаго Креста…
– Аминь, – соглашались с ним.
И вот над водою прозвучала молитва:
– Боже Великоименитый, Отче Господа нашего Иисуса Христа, творяй чудеса един, имже несть числа: егоже глас на водах многих, егоже видевше воджы убоящася, и смятошася бездны и множество шума воды: егоже питие в мори, и стези в водах многих и стопы Твоя не познаются… Яко ты еси благословляяй и освящаяй всяческие, Боже наш, и Тебе славу возсылаем со Единородным Твоим Сыном и с Пресвятым и благим и Животворящим Твоим Духом, ныне и присно, и во веки веков…
Не торопясь, отец Иона наложил на себя крест – на лоб, на живот, правое плечо, левое плечо, повторяя зычным голосом:
– Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу. Аминь!
Помедлил, страшась и волнуясь предстоящего действа. Затаив дыхание, смотрели на него диакон Орест, чтец Алексей Игоревич Чернецовский, Степанида Терентьевна, Саша Латыев, Иван Нестерихин.
«Неужто возьмёт икону?! Если вынет – оживёт девушка или нет?» – думал каждый про себя.
Отец Иона шагнул к Вере и положил руки на оклад святительского образа. Сжал холодный металл пальцами и потянул вверх сперва тихонько, затем изо всех сил. Опустил руки, постоял, со слезами на глазах вглядываясь в слепые каменные очи кощунницы.
– Не вышло, – проговорил он. – Не простил угодник Божий.
– Так и что теперь? – вырвался у матери мучительный вопрос.
– Ждать, матушка, ждать, милая… – вздохнул отец Иона. – Не время, видно, ещё.
– А сколько ждать?
– Это уж Богу ведомо, не нам, грешным, – глубоким ласковым голосом ответил отец Иона.
Сказал, казалось, что-то размытое, неопределённое, но на самом деле основательное и дающее надежду исстрадавшейся матери, чей крестный путь рядом с окаменевшей дочерью только начинался.
В последний раз перекрестившись на икону святителя Николая, закрытую руками Веры, отец Иона снял облачение, собрал крест, требник, Евангелие, кадильницу, одел длинное зимнее пальто, которое носил лет десять. На выходе он оглянулся на каменное чудо и пробормотал себе под нос:
– Девушка-свеча… Чрез великий грех великое наказание понесла, чтоб утвердить веру православную… Горит теперь, горит, как свеча, и сгорает.
Прислушавшаяся к его бормотанию Степанида Терентьевна неуверенно спросила:
– Что, батюшка?
Отец Иона очнулся, вздохнул и заторопился выйти.
– Ничего, чадо моё, ничего. Стоит, говорю, как свеча. Тьму безверия освещает…
– Чем это она освещает? – хмуро буркнул Иван Нестерихин. – Стоит, как мёртвая, а сама орёт по ночам. Так не бывает.
– Этим и освещает, – подытожил священник.
Милиционеры и Верина мать остались одни, но слова иерея всё звучали и звучали в ушах, не смолкая. Латыев встряхнулся.
– Надо Мозжорину доложить, чтоб не вышло чего. А ты сама не болтай – не велено. А сболтнёшь чего, тебя в тюрьму упекут. Поняла?
– Поняла…
Мать без сил уронила себя на стул и долго сидела, сцепив руки, склонив голову.
Вскоре стемнело. Латыева и Нестерихина сменили, и они ушли. Александр ушёл, надеясь, что, не видя Веры, он избавится от странного гнетущего чувства, терзающего его глубоко и неотступно, но, что бы он ни предпринимал: еда, радио, встреча с приятелем, с девушкой, чтение книжки, – облегчения не наступало.
Да что же это с ним?! А через три дня ему снова заступать на дежурство! И ведь никому не выплеснешь эту приставучую заразу, поедающую его сердце: подписку о неразглашении давал… В упор спросят – был, видел? – должен ответить, что не был, не видел.
Латыев маялся весь оставшийся вечер, едва уснул к полуночи, в полночь проснулся, зная, что за несколько кварталов от него в доме сорок шесть по улице Волобуева начала кричать Вера.
Всю ночь ему казалось, что он слышит её крики, и, вконец измотанный, бедняга уснул лишь под утро. Встал, будто по сигналу побудки, оделся и, не позавтракав, ушёл из дома, кинув обеспокоенной матери, собиравшейся на работу на завод по производству взрывателей для артиллерийских снарядов, который был основан в 1911 году.
В первые годы советской власти завод выпускал различные металлоизделия, главным образом, пароводоарматуру, а в тридцатых годах освоил выпуск карманных часов. После войны завод перепрофилировался на карманные и наручные часы, пароводоарматуру, сверлильные станки и военную продукцию, в том числе на снаряды для систем залпового огня, а также на оборудование для космических аппаратов. С пятидесятых годов на заводе начался выпуск трехкратных доильных агрегатов, и мать Александра работала на ОТК, проверяла качество аппаратов.
– Я в церковь.
Ошарашенная мать надела валенки на разные ноги и долго соображала, топая по нечищеным от снега тротуарам, почему ей так неудобно идти. А, главное, что случилось с её сыном-комсомольцем?!
На работе ей рассказали об окаменелой девице, собиравшей на заводе механизмы наручных часов. Небылице она, конечно, не поверила: как это – живой человек окаменел и живёт, не устаёт, не падает?! Слухи это пустые. Бога нет. Коммунисты давно открыли русским людям глаза на религиозный обман, затуманивающий ясное материалистическое зрение… В смысле, мировоззрение.
Все её возражения, вся её уверенность в правоте советской идеологии разбились о единственный факт: Саша, убеждённый атеист с пелёнок, милиционер, страж порядка и законности советской власти… понёсся после дневного дежурства в церковь! К выдумщикам-попам!
Давно надо выслать их всех на Колыму! Вообще, куда-нибудь на Крайний Север. Пусть чукчам и тюленям проповедуют. Меньше время принесут. И вместо хлеба из ржи и пшенички пусть хлеб из ягеля зубищами своими рвут, перетирают.
Смычка Харитоновна (впрочем, к ней чаще обращались по отчеству или называли Светланой) едва дождалась конца смены и помчалась в Петропавловскую церковь, надеясь там узнать что-нибудь о каменной девице.
К её разочарованию, поп отмолчался. А на шепотки и горящие глаза религиозных фанатиков Смычка Харитоновна не намеревалась обращать внимание: вот ещё, что за глупейшие идеи! Разве этому учат великие вожди революции, социализма и коммунизма Карл Маркс, Фридрих Энгельс и Владимир Ильич Ленин? Нет Бога, нет, граждане советские! Сколько вам доказывать, от дурмана очищать?! Уж сколько сил на это государство потратило? Миллиарды, наверное!
Взять вот тоже Союз безбожников СССР, который возник в начале двадцатых годов. Его поддерживала сама власть Советов в лице Антирелигиозной комиссии! В сёлах стали организовывать кружки воинствующих безбожников, а также кружки юных безбожников. А сколько было безбожных ударных бригад, безбожных ударных цехов и заводов, безбожных колхозов!
Мать и отец Смычки Харитоновны ходили на занятия у себя в деревне… А ещё они выпускали кучу литературы, агиток, брошюр, журнал и газету «Безбожник» и планировали к 1932-1933 годам закрыть все церкви, молитвенные дома, синагоги и мечети; к 1933-1934 годам – истребить все религиозные представления, привитые литературой и семьей; к 1934-1935 годам – охватить страну и, прежде всего, молодежь тотальной антирелигиозной пропагандой; к 1935-1936 годам – ликвидировать последние молитвенные дома и всех священнослужителей; а к 1936-1937 – изгнать религию из самых укромных уголков России.
И каков результат? Ошеломляющий! По переписи 1937 года из тридцати миллионов неграмотных граждан СССР старше шестнадцати лет 84 процента (или 25 миллионов) признали себя верующими, а из 68,5 миллиона грамотных – 45 процентов (или более 30 миллионов).
Куда мы катимся?! Куда падаем?!..
Ведь какие крупные гидроэлектростанции строим! В космос полетел первый искусственный спутник Земли! Сколько дешёвого жилья стали строить! Какими темпами пошла коллективизация в деревне! И вообще деревни стали превращаться в «агрогорода»! А построение коммунизма через тридцать лет? Это, скажете, не цель для советского человека?!
Только религия тормозит все научно-технические начинания государства. Вообще, Бог несовместим с убыстренным строительством светлого «завтра». И правильно сделал Никита Сергеевич, что начал гонения на Церковь, что отделил её от государства!
А с этой девицей каменной ерунда какая-нибудь. Болезнь, например. Этот… столбняк. От него столбенеют, а кажется, что каменеют.
Ничего, врачи в Советском Союзе толковые, лучше них никого в мире нет. Они вылечат тунеядку и вернут на работу, чтоб порядочных советских граждан с прогрессивным мировоззрением и самой передовой идеологией от строительства коммунизма не отвлекала!
Уже в конце службы, после целования креста у батюшки стоявшая у входа раздражённая Смычка Харитоновна заметила в толпе лицо своего сына и изумилась: какое непривычное у него выражение! Такое только в детстве бывало, в Новый год.
Хотела сына окрикнуть, но молчаливые, воодушевлённые непонятно чем, прихожане вынесли её в холод январского вечера, и она Сашу потеряла. Неужто теперь попы и её единственного сына в религиозном болоте утопили?! С этим надо решительно разобраться.
– Светлана, ты тоже здесь?! – услышала Смычка Харитоновна взволнованный знакомый голос. – Я и не ожидала, что ты, такая активистка, безбожница, в церковь придёшь! Но Бог знает, кого выбирает.
Латыева узнала Леонтию Гавриловну Песчанову, с которой недавно лежала в больнице в одной палате, страдая желудком.
– Здравствуй, Леонтия, – поздоровалась Смычка Харитоновна. – Да я просто за сыном приходила, – объяснила она и вытянула шею, чтоб показать, что она действительно искала непутёвого Сашку.
– У-у! И сынок в церкви? – порадовалась Песчанова. – Ну и ну! Какие дела творятся! Всех эта каменная девица заставила о Боге вспомнить! Разве ж не чудо?
Смычка Харитоновна скептически пожала плечами.
– Ну, это ещё неизвестно, каменная она или просто столбняк у ней случился, – сказала она. – Ты что, видела её?
– Нет, что ты! Там за пару кварталов конная милиция стоит, пытается не пускать. Освещение уличное вырубили. А сегодня пригнали транспорт, автобусную остановку валят. Тут и не увидишь, а поймёшь: неспроста такая суета. И комсомольцы активировались. Ходят по всяким местам, агитируют, что на Волобуева мыльный пузырь, и никто там не плясал тридцать первого декабря и не каменел. Но, знаешь ведь, люди у нас понимающие, умеют сопоставлять-то. Сопоставили многие: ага, явно что-то есть! И сюда, в церковь побежали. Меня вот сын послал: беги, говорит, мама, записочки подай, свечей накупи. А тоже ведь неверующий был. Волна, слушай, какая-то. А священники-то о чуде молчат, не велено им. Чуть что заикнутся – регистрацию запретят, а то и вообще в лагерь упекут.
Женщины шли не торопясь, хотя Смычке Харитоновне не терпелось убыстрить шаг, чтобы догнать Сашку и потрясти его насчёт каменной девицы. Слышал он о ней или… видел? Неужто его дежурство – рядом с ней, в одной комнате?!
Вконец избередившись, она прервала поток высказываний Леонтии Гавриловны о Боге, аде, рае, грехах и, пробормотав, что ей надо заскочить в гастроном, с облегчением покинула религиозную фанатку.
В гастроном она, конечно, и не думала забегать: денег с собой не захватила, да и макароны дома есть. Сашка сидел дома. Смычка Харитоновна начала атаку, как вошла.
– Ты что это учудил, малой?! В церковь помчался чего-то! Лбом хочешь о каменный пол биться? Чего просить-то хочешь у Бога своего? Коммунизма, что ли? А не его, что чего?
– Коммунизм и вера – вещи несовместные, – важно изрёк Сашка.
– Это тебе кто такую… такую гадость наболтал?! – возмутилась Смычка Харитоновна. – Ты кого слушаешь – попов пузатых, что из народа кровь пили, или старух сумасшедших, которым самое место в гробу?!
Саша помолчал, уставясь в чёрное окно. Смычка Харитоновна совсем озлилась. Она открыла рот, чтобы продолжить чехвостить заблудшего сыночка, но тут он вымолвил серьёзно:
– Я, мам, не могу тебе ничего рассказывать. Нельзя мне. Правда… Но я тебе точно говорю: врут коммунисты, что Бога нет. Похоже, Бог есть, не сказки это, не пережитки и не выдумки попов. А попы эти, знаешь… Ведь они всё время в опасности, без денег, без прав, вообще, будто не люди живут, а собаки – объедками питаются. Почему они в Бога верят? Насмерть ведь стоят! И ещё мне тут женщина одна рассказала. У них в деревне, в пяти километрах от дороги, храм стоит с 1814 года. Смоленской Божией Матери. Каменный, трёхпрестольный. Семь лет назад стали его восстанавливать по разрешению Сталина. Иконы для храма возили из самого Новгорода. Так поставили их раз у стены дома перед тем, как погрузить в машину. И шёл тут мимо один с ружьём и разусмехался, увидев икону святого Пантелеймона. И, как вот эта Вера, говорит: «Ну, если Бог есть, то пусть Он меня накажет!». Сдёрнул с плеча ружьё, прицелился, выстрелил дробью.
– Ну, и что? – скептически повела бровью мать. – Окаменел? Будут в парке две статуи стоять вместо одной…
– А то, – ровно продолжал Саша. – Мужика этого вдруг дугой изогнуло, захрипел он, изо рта пена изрыгнулась. Около часа он в судорогах корчился. Увезли его, а в машине он и помер, в нечистотах весь... Кто свидетелем стал, вмиг в церковь рванул. Как и здесь вот.
У матери отвисла челюсть. Сын вздохнул:
– Вот так. И спать не хочется почему-то. Вообще всё это странно. Правда? Я, мам, никогда подобного не испытывал. И страшно и радостно – представляешь?
– Совсем не представляю, – смогла выдавить из себя Смычка Харитоновна, потрясённая изменой сына.
Как можно было предать величайшую идею революции и коммунизма, поверить в ерунду какую-то, чушь несусветную?! Столько людей отдали свои жизни для будущего счастья всего советского народа! Даже царя убили и его семейку! А ему хоть бы что! Всё прахом: стоило какой-то девчонке заболеть столбняком, как вперёд вырвалась эта горе-религия и зацвела пышной плесенью на гордом теле страны рабочих и крестьян!
– Думаю, ты в корне не прав, – заметила Смычка Харитоновна, стараясь говорить спокойно и не сорваться на визгливую ссору.
– Почему, мам? – так же спокойно, с долей удивления, спросил Саша.
– Потому что нашими учёными-материалистами доказано, что Бога не су-щест-ву-ет! Откуда Ему взяться, сам подумай? И куда Он денется потом? Почему Он допускает горе, насилие, несправедливость? А война? Сколько невинных полегло! Сколько горя! Страна опустошена! Ты ответишь мне на эти вопросы? – торжествующе воскликнула Смычка Харитоновна.
Саша подумал и честно ответил:
– Нет.
– О чём тогда разговор? – с облегчением вздохнула мать, довольная, что так быстро устранила проблему. – Видишь, ты сам понял.
– Мам. Я понял, что Бог есть. Я верю, что Он есть, и всё тут. В остальном я пока не силён, знаю мало… Вообще ничего об этом не знаю. Но ты не бойся, я ж не глупец, знаю, где живём и под кем. Обойдётся.
Он хотел успокоить мать, но лишь вверг её в тревожное горе и отчаяние. Нелегко жилось верующим в России двадцатого века. Смычка Харитоновна вовсе не желала, чтоб их участь стала участью её сына, и потому вместо сна всю оставшуюся ночь она придумывала и придумывала всевозможные и невозможные меры, чтоб отвратить Сашку от религии.
Он пока повернул в её сторону один лишь нос, так неужели с помощью партии и советского государства не вернуть парня к нормальной атеистической жизни? И не таких возвращали. У Смычки Харитоновны за спиной – весь СССР, сам Никита Сергеевич Хрущёв, призывающий бороться с любым проявлением религиозной дури. А за спиной Саши и идиотов в рясах или платочках – одна единственная столбнячная девка! И их Бог!
Осилим!
Несколько обнадёженная, Смычка Харитоновна, ненавидевшая своё имя, данное ей коммунистом отцом, когда он работал по заданию партии над планом коллективизации, и смыкания города с деревней, уснула. Снились ей церкви, партсобрания и доильные агрегаты, почему-то устанавливаемые не в коровниках, а в лошадиных стойлах. Бред какой-то.
Она, конечно, не знала, что скоро правительственные постановления о налогах на свечное производства, об увеличении налогов на строения и землю, которые находились в пользовании РПЦ, об урезании размеров церковных земельных участков, о запрещении церквям приобретать транспортные средства и использовать наёмный труд стали душить Православную Церковь, как удавка на шее невинно казнённого.
Всего за два года – в пятьдесят девятом и шестидесятом – от шестидесяти трёх монастырей и скитов осталось тридцать пять, и они не имели права принимать в послушники и насельники людей моложе тридцати лет. Во всей России служили всего четырнадцать тысяч священнослужителей! Из них около двухсот переметнулись на сторону советской власти и разоблачали изо всех сил и возможностей «религиозный дурман».
Были конфискованы тысячи томов богословского, философского и исторического толка, святоотеческие труды, веками хранившиеся в монастырях.
Всего через три года в проповеди священства вторглась атеистическая цензура. Кто возмущался, лишался права служения.
Всего через четыре года на ХХII съезде КПСС, который впервые проходил в новом Кремлёвском Дворце съездов, построенном на «костях» исторических построек Кремля, Хрущёв объявил планете всей о том, что в восьмидесятом году советские люди будут жить при коммунизме, помня, вероятно, что прародитель «смутного времени» ХХ века Ленин в 1920 году предрекал другую дату – тридцатые – сороковые годы, а жёсткий, но умный Сталин через девятнадцать лет после него осмотрительно допускал построение коммунизма лишь в одной отдельно взятой стране.
Не Хрущёв, а Хлестаков! Что он только ни обещал на том памятном съезде! Добиться наивысшей в мире производительности труда, обеспечения высокого уровня жизни для народа, воспитание «нового, всесторонне развитого человека», свободного от религиозного дурмана.
Его хвастливая фраза «Я вам покажу последнего попа!» базировалась на новых притеснениях, арестах и убийствах.
В тот же 1961 год по милости Никиты Сергеевича священники перестали принимать участие в хозяйственной и финансовой жизни прихода. Их обязали доносить о тех, кто у них крестился, венчался, кто просил отпеть усопших, чтобы прорабатывать провинившихся на профсоюзных и партийных собраниях, налагать административные взыскания…
Даже не касаясь гонений на Русскую Православную Церковь, а рассматривая экономическую и политическую деятельность этого необразованного, грубого, глупого человека, можно только стенать!
С 1 июня 1962 г. на тридцать процентов повысились цены на мясо и масло. Народ негодовал. К примеру, в Новочеркасске начались уличные демонстрации, участники которых были жестоко наказаны: семь главных «закоперщиков» расстреляли по приговору суда.
А повальная нехватка хлеба, которую изобретательная власть объясняла тем, что его скармливают в колхозах и совхозах несознательные частники? В стране с обширными сельскохозяйственными угодьями народ ел заграничный хлеб!
А как народ стал пить! В пятьдесят третьем советский гражданин в среднем употреблял два литра в год. А через десять лет – десять литров.
Политика – это вообще плач навзрыд. С нашей страной разорвали отношения Китай, Румыния, Албания. Мы чуть было не развязали новую войну – теперь уже с США. Причина – смех: установка ракет на Кубе.
А его знаменитый ботинок, которым он стучал по кафедре в зале пленарных заседаний Генеральной Ассамблеи ООН? Штраф в пять тысяч долларов, который ему предъявили, не утихомирил наглеца. Он так и соизволил его заплатить. Как и последующие слабые правители России.
Всего через семь ужасных лет Хрущёва сняли с поста главы государства, и Церковь начала медленно возрождаться. Итог утешителен для русского человека, хранящего в душе православную веру: к началу двадцать первого века в РПЦ работали 130 епархий, 545 монастырей и почти 20 тысяч церквей!
Но Смычка Харитоновна ничего этого не знала. Она спала и металась, и во сне потела от кошмаров.
А Саша Латыев почивал сладко, без сновидений. Видно, вернулся к нему ангел и охранял его покой до самого утра.
ГЛАВА 6
Январь-февраль 1956 года. Метания Николая Гаврилястого.
Тридцать первого декабря в четыре часа дня Николай Гаврилястый, практикант трубного завода, ехал в погромыхивающем вагоне загородной электрички и от нечего делать глазел в заляпанное пыльное окно.
«С одной стороны, конечно, жалко, что сорвалась вечеринка у Верки Карандеевой, – думал Николай, рассеянно следя за однообразным пейзажем, ползущим за окном. – С другой стороны… и ляд с ней… Галька Степанкина тоже, между прочим, ничего… и весьма. Коса у ней до пояса, фигура тоже ничего… Ну, бы не сказал, что хуже Веркиной… Даже, где-то, лучше… И потом, у Верки родня – так, а не родня… А у Гальки – инженер и главный бухгалтер! Это, за между прочим!.. Ого-го, в общем… И жить будет, где: у Гальки бабка одна в двухкомнатной жизнь свою завершает… Завершит – и наша квартирка! Не, это я ладно сделал, что к Верке не пошёл. Вот из дома вернусь послезавтра – Гальке подарочек вручу, свиданьице назначу. Кто знает, может, выгорит что… А не выгорит – и что? Подумаешь… Просто любовь ко мне настоящая не пришла. Да откуда она придёт? Зима. Дома и на работе одни и те же лица. В общежитии вообще мужские… Никакой тайны, никакой дымки: всех знаешь с детства, как печные кирпичи в родной избе. Неинтересно. Новенького хочется. Чего бы такого? Кого бы?.. Ладно, ехать в гору надо не торопясь, а не то до вершины не доберёшься…»
Новый год дома с родителями и младшей сестрой Анькой прошёл весело и обыкновенно – так, как это помнилось с малых лет. Ёлка, самодельные игрушки, которые Коля с сестрой вырезал и клеил несколько лет назад, нехитрая еда – что сумели накопить, заготовить летом и купить накануне.
Поразговаривали о работе всех членов семьи, пошутили, попели песни, подарили небольшие подарочки (Николаю достался новый модный галстук), сходили погулять в новогодней ночи, возвратились и спать легли.
Сестра Аня на следующий день попыталась у брата выспросить, не нашёл ли он на заводе любимую девушку, но брат стоял скалой, ни за что не хотел проговориться. Да и о какой девушке он мог говорить, когда у Верки Карандеевой на новогодней вечеринке не появился, а Гальке Степанкиной он лишь общие фразы при встрече бросал и вполне возможно, мечтания его лопнут воздушным шариком, когда девушка откажет ему в первом свидании.
Такая девушка! У неё, скорее всего, поклонников – как плотвы в пруду! И Николай вполне может оказаться одним из невостребованной «плотвы».
Чем бы её привлечь?.. Было б у них общее комсомольское задание… А что, если и вправду, подойти к секретарю ячейки, попросить по секрету?..
Трактор Телелюев парень спокойный, понимающий. Чего бы ему не пойти навстречу Гаврилястому? Они с ним, между прочим, раз шесть или семь вместе дежурили в составе народной дружины, улицы патрулировали в целях охраны порядка. Даже, помнится, задержали пару хулиганов и четырёх пьяных, неосторожно попавшихся им на пути. Тем более, у самого Телелюева девушка любимая есть, а значит, он Николаю не соперник в деле завоевания Галки Степанкиной.
Вечером второго января, тепло распрощавшись с родными, Гаврилястый уехал в Чекалин, на свою койку в мужском общежитии завода. В коридоре его встретил Совдеп Гасюк, спешащий на свидание с Идой Сундиевой, которое и свиданием трудно назвать из-за того, что приключилось к Верой Карандеевой. От него Николай и услышал страшные вести:
– Колька, ты?! Ты куда пропал, чудак-человек?! Тут из-за тебя тако-ое!
Гаврилястый перепугался не на шутку: неужто дура девка с крыши бросилась или в душевой повесилась?! Вот попал! То, что не беременна – точно: дальше поцелуев у них дело пока не зашло, чему Николай теперь облегчённо радовался.
– Вера тебя вечером тридцать первого ждала, как собака кость, а потом, как стали танцы плясать, ей с кем это дело делать? И, понимаешь, чудак-человек, она чего натворила? Обхватила старую икону святителя Николая Угодника и с ней стала плясать!
Николай, ожидавший скандалов и самоубийства, нахмурился, ничего не понимая.
– И всё? – протянул он, хлопая глазами.
– Как же! История только на разбег вышла! Проплясала круга три, и вдруг грохот, молнии, ветрище! А когда стихло – глядим: она о-ка-ме-не-ла.
Последнюю фразу Совдеп громко прошептал.
– Столбняк, что ли? – брюзгливо предположил Николай.
Совдеп Гасюк поморщился.
– Какой там столбняк, ты чего, не слышишь? О-ка-ме-не-ла, говорю! Трогаешь – а она холодная и твёрдая, как мраморная колонна.
У Николая выпучились глаза. Он не поверил.
– У тебя в мозгу телёнок сдох? – спросил он и покрутил пальцем у виска.
Совдеп тут же набычился.
– Спроси, кого из наших хочешь. Там были я, Ида, Лёвка Хайкин, Светка Терпигорева, Лёшка Герсеванов и Полька Филичкина. Мы, между прочим, свидетели. Пойдём со мной, Колька, мы как раз встречаемся, хотим ещё раз на Волобуевскую к Верке сходить. Вдруг она ожила за это время?
У Николая вырвалось:
– Ни за что! Спятил?!
Совдеп удивился:
– Чего это – спятил? Ты, между прочим, наоборот, должен бы…
– Как Принц Спящую Красавицу, поцеловать передовика производства женского пола, и она оживёт? – ехидно поинтересовался Николай. – Нет уж, я в стороне. Мне таких хлопот не надо. И вообще, пусть врачи разбираются, что там с ней приключилось.
– Ты ж ей обещал прийти…
– Не обещал, а сказал, что подумаю, – поправил Николай. – Потому что обычно Новый год я встречаю дома с родителями и сестрой. Не захотел нарушать традиции. Успею ещё нарушить, когда свою семью заведу. И вообще, не верю я ни в какое окаменение. Бред это. Понятно? Врачи разберутся. Она, наверное, симулянтка. И славы захотела.
– Какой ещё славы? – возмутился Совдеп. – Она тебе что – буржуазная барышня?! Это они там за славой бегают! А наши советские девушки не за славой, а за показателями гоняются! И потом… она стоит!
– Постоит и устанет, – отбрыкнулся Николай. – Сама виновата: такую бучу подняла. Совсем с ума сошла… Слушай, а вдруг и впрямь спятила, а? Надо её в психушке подлечить. Мало ли чего.
Совдеп, не веря собственным ушам, медленно покачал головой.
– Ну, Колька, ты даёшь… Она тебя полюбила, а ты вон как с ней… Это, слушай… нехорошо. Вредно.
– Для кого вредно? – ощетинился Николай.
– Для неё и для тебя. И, между прочим, какой пример ты, комсомолец, даёшь своим товарищам?!
Гаврилястый спохватился: и точно! Как это он разоткровенничался? Не иначе, как с перепугу. А вдруг его из комсомола исключат? Тогда и производственной карьере конец. И отношениям с Галкой Степанкиной… которые пока не начались… но вдруг начнутся! Пятно на всю жизнь! А он всего лишь практикант. Закроют ему путь наверх, и никак!
– Слушай, Совдеп, – миролюбиво проговорил Николай. – В чём я, по-твоему, виноват? Не пришёл на вечеринку, потому что мама и отец просили их навестить. Это ж добровольное дело – идти в гости к девушке или нет. Разве нет?
– Ну… да.
– А то, что с ней произошло – столбняк этот – ведь она сама виновата. Или не виновата, а просто с ней приступ случился, – убеждал Николай, – так в этом приступе разве кто из нас виноват? Организм просто так среагировал. Что тут поделаешь?
Совдеп хмуро смерил его взглядом с ног до головы.
– Ладно. Меня Ида ждёт. Пошёл я.
– А я – спать, – потянулся Николай и натурально зевнул. – Надо выспаться перед работой. Новый год – новые рабочие планы…
Совдеп оставил его одного. Наконец-то! Николай ушёл в комнату, которую делил с двумя парнями, тоже практикантами из вуза, и обрадовался: никого! Видно, гуляют в последний вечер праздника. В одиночестве легче обдумать новое своё положение. Как бы сделать так, чтобы забылось его невольное участие – или, вернее, неучастие в столбняке Веры?
Николай долго не мог уснуть, но притворился спящим, когда вернулись Совдеп и Миша Башкин – его соседи по комнате, чтобы его не втянули в неприятный разговор. Парни молчали, раздеваясь, и напряжение отпустило Николая. Но снилась ему чертовщина: парк, на постаменте – белая статуя Веры Карандеевой с веслом в руке, вокруг неё носятся чёрные черти, топоча копытами и гогоча, и все, кто приближается к чертям, тоже топочат и гогочат.
С тяжёлой головой, угнетённой, к тому же, хмурыми взглядами Совдепа Гасюка, а в рабочем автобусе – и упорных взоров Иды Сундиевой, Светы Терпигоревой, Лёвы Хайкина, Лёши Герсеванова и Полины Филичкиной, намекающих на вину Николая, которую он упорно не хотел чувствовать, он поехал утром на завод.
Он постарался нагрузить себя работой по полной программе, чтобы не думать о Вере. О Галке Степанкиной ему тоже не хотелось думать; может, потом, когда всё утрясётся…
После обеда он столкнулся со Светланой нос к ному и скривил нижнюю губу: тоже начнёт прорабатывать, не надоело?
Светлана поздоровалась, посмотрела на него как-то непонятно, но ничего почему-то не сказала, прошла мимо. Николай удивился и посмотрел ей вслед.
«Что это с ней? Ничего не сказала… Была она вчера у Верки?– думал Гаврилястый. – Что видела?»
И тут услышал в курилке голоса. Прислушался.
– Говорю тебе – каменная она! – горячился, похоже, Лёвка Хайкин.
– Ты её видел?
– Видел! Там ещё никого не было! Мать её «скорую» вызвала и милицию, а на другой вечер мы пошли – никого из них ещё не было. Мать в больницу увезли, и мы спокойно проскользнули в избу.
– Ну, и чего там?
Усмешливый хрипловатый голос полон сарказма, и Николай порадовался этому: значит, не он один не верит в байку об окаменевшей девушке.
Совдеп сказал спокойно:
– Ничего. Стоит, как стояла, не шелохнётся. И вся твёрдая. Ни зова не слышит, ни от ударов не качнётся. Как пришита к этим половицам!
Кто-то заметил:
– Если б столбняк, всё равно б упала. А тут неизвестно, что. Почему она не падает? Вы её толкали?
– Толкали. Но она, как вросла. Страшно, парни, смотреть на неё.
– А ты не придумываешь, часом?
Совдеп и Лёва обиженно фыркнули:
– Мы когда врали?
– Никогда, это точно.
– И здесь не врём. Нам к чему?
– Тогда вообще не понятно!
«Вот именно, – мысленно согласился Николай Гаврилястый. – Непонятно! Подумаешь, парень к ней не пришёл! Что с того? Каменеть, что ли?».
– Если б я в Бога верил, – сказал тот, что говорил о столбняке, – я бы подумал, что её святитель Николай Угодник наказал за кощунство. А Богу-то всё возможно! Потому и стоит она живая, но будто мёртвая… Интересно, а как же она без еды, без питья?
– Без сортира?
Всё тот же усмешливый хрипловатый голос свёл на нет таинственную атмосферу курилки. А? Как ловко! А тот после пары слабых смешков продолжал:
– Правда, мужики: кто её кормит, поит, в сортир водит? Третий день стоит!
– Наверняка и врачи, и милиция уже там, – предположил другой. – Не оставят же они такое дело!
– Не оставят, это точно…
– А чего бы нам после смены не сходить туда? – придумал третий. – Заодно проверим: правда это или им со страху какого почудилось!
– Договорились!
Николай поспешил спрятаться за угол. Не хватало, чтоб и его захватили на Волобуевскую эту треклятую! Может, сходить туда? Тайно, вечером. Почти ночью. А то свербит на сердце. Пакостно. Эх, удрать бы отсюда куда подальше!
А что? Мысль. Мысль! Надо сходить к Телелюеву, прощупать почву насчёт комсомольской путёвки куда-нибудь подальше отсюда. На север куда-нибудь. Или, наоборот, на юг. Пусть на стройку. Нечего тут сидеть, глаза мозолить. Досидишься – из органов придут и так посадят, что встать не сможешь.
Воплощать свой план в жизнь сегодня Николай не стал, подождать решил, чтоб не таким очевидным казалась его просьба: вполне решат, что он сбежать собрался. Хоть это и правда, а к чему её афишировать?
Ему стоило труда не прокрасться к дому сорок шесть на Волобуева сразу после работы, чтобы убедиться в правде или неправде слухов. Выдержал несколько дней, игнорируя косые взгляды Веркиной компании, надеясь, что о странном событии прекратят говорить.
Но волна разговоров не утихала, а распространялась всё больше и больше, обрастая невероятными подробностями: иглы шприцев о её кожу гнулись и ломались, деревянные половицы кровью брызгали под лезвием топора, когда эту каменную пытались из пола вырубить, на кровать уложить; что по ночам кричать стала пронзительно – на квартал слышно; что священник какой-то был, молебен отслужил, а икону из рук Веры вытащить не смог; а вокруг милиция – пешая, конная, толпа её сминает, чтоб на девку каменную поглядеть, и лишь выстрелы в воздух усмиряют зевак.
А каменная всё стоит. Наряды милиции в её доме дежурят, никого не пускают. Если б не стояла, зачем дежурить? И ещё эти крики… Многие их слышали.
«Молитесь! Земля горит! В грехах погибаем! В огне вся земля!».
Что она там видела в глупом своём сознании, замороченной религией? Хотя… Тут Николай одумался: какая у Верки религия?! Атеистка до мозга костей, комсомолка! Не ударница, но к этому двигалась. Одну грамоту за хороший труд имеет. Неспроста же. Наш человек, советский, новой социалистической формации! Борец с пережитками прошлого! Она и лекторий посещала по научному атеизму. Подкованный, в общем, человек…
Николай подкрался к Веркиному дому после одиннадцати вечера. Стояли кордоны, но проскользнуть огородами не составило труда. Он подобрался к окну в гостиной, постоянно оглядываясь на шорохи и скрипы.
Окно, понятно, занавешено. Свет неяркий; похоже, включена настольная лампа. Нет, ничего не видно, слишком плотно зашторено, ни щёлочки. Тихо. Похоже, нет никого. Или есть – к примеру, Степанида Терентьевна вернулась из больницы, но спит. Верки, кажется, упоминала, что мать у неё верующая, и она с этим активно борется; так, может, Верка спит, а мать её у иконы этого святителя Николая молится, лбом половицы расшибает?
С улицы внезапно раздался говор. Кто-то требовал, кто-то запрещал. Николай невольно повернул туда голову, но ничего не увидел: темень непроглядная съедала мир. Зато внутри дома уличным шумом заинтересовались: занавеска отдёрнулась. И за несколько мгновений Николай успел увидеть Веру.
Она стояла посреди комнаты, прижав к груди икону, белокожая, неподвижная. Из форточки дунул в комнату ветер. Но ни волосы не шевельнулись, ни платье.
Форточку захлопнули, занавески задёрнули, рядом строгий голос закричал:
– Отойдите все! Не положено! Никого тут нет. Просто учение проводим!
Голоса утихли: люди разбрелись.
Николай глянул на небо. Чёрное, звёздное.. Сколько же времени сейчас? За полночь или около того… Николай повернулся, чтобы уходить, и тут раздались ужасающие вопли, ударившие его прямо в сердце:
– Молись, мама! Молись! В огне горим! В пламени вся земля! В грехах погибаем, мама! Молитесь, люди!
У Николая ослабели ноги, и он сел в сугроб. Это был Верин голос, он его узнал. Верин, но другой, совсем другой. Как потусторонний. Как у человека, стремящегося во что бы то ни стало донести до слепоглухих, до слепородов правду. Она словно видела и кричала о том, что существует на самом деле.
И Николаю стало так жутко, что, презрев секретность своего прихода сюда, он ломанулся напрямик через кусты, сугробы, заборы, дороги и милицейские заслоны прочь от дома сорок шесть на Волобуевской. Нет, это ему не по силам.
В переулке его сшиб торопящийся куда-то низенький, но плотненький мужичонка с бородой. Отлетели друг от друга в сугробы, встали, отряхнулись. Николай зло ощерился:
– Ты чё налетаешь на людей?! Простору мало?
Мужичонка вытер нос и ответил, понизив голос:
– Девку каменную бегу смотреть. Говорят, она кричать стала.
Николай рассердился.
– Чего к ней все пристали?! Мёдом намазана, что ли?! Тебе-то вот она зачем?
– Так интересно! – объяснил мужичонка, и в голосе его слышались и любопытство, и трепет. – Ну, как ты думаешь: каменеют-то ведь не каждый день! Даже не каждую тыщу лет! Будет, что внукам рассказать!
– Если не арестуют, – сумрачно предупредил Николай.
Мужичонка подался к нему.
– А что, думаешь, за погляд посадить могут? – спросил он, прищурившись.
– А для этого разве не достаточно, что в запретную зону попал?
– Почему в запретную? Не лагерь же, не оборонка…
– А заслоны стоят! Хоть тебе и не оборонка! – торжествующе просветил темноту Николай.
– Да ну?!
Мужичонка подумал. Махнул рукой.
– А и ладно. Схожу. На посты погляжу, на дом, среди народу потолкусь, авось, чего разузнаю.
– Зачем тебе? Не понимаю! – подал плечами Николай.
Мужичонка подумал, вновь огляделся, придвинулся к Гаврилястому.
– Быть бы там с самого начала – слышь? – можно было б дельце провернуть.
– Какое дельце?
– Так за погляд каменного чуда хоть какую цену заломить можно! Хоть червонец за человека! Чуешь, какие деньги?!
Николай невольно с ним согласился: деньги б можно было сколотить немалые, если бы милиция не вмешалась так не вовремя. Мысль промелькнула, но – как утопическая, не задержалась.
– За незаконную торговлю хочешь сесть, или за спекуляцию? – процедил Николай. – Смешной ты, мужик!.. Да и чуда там никакого нет.
– Да как же – нет? – всполошился мужичонка. – Говорят же!
– Девка в столбняк впала, а вы – окаменела! – ненатурально фыркнул Николай. – Вот народ! Просвещали, просвещали, а всё туда же – в мрак религиозный! Уж и попов наперечёт, и церквей столько взорвали, и монастыри в колонии, склады и клубы преобразовали, а всё ведь обратно тянет – в невежество, ложь и тупость!
Мужичонка смерил Гаврилястого долгим проницательным взглядом, огладил бородёнку голыми пальцами
– Так оно… – медлительно проговорил он. – Так оно… А только, слышь, неспроста милиция, неспроста народ, неспроста камень. Вера – она, слышь, камнем веры стала, на котором вера православная возрождаться будет.
Николай хмыкнул, хотел возразить, а мужичонка добавил строго:
– Ты ж её видал! Скажи! Видал. Не то б так не боялся.
– Чего?! – кинулся на него Николай.
Но мужичонка неуловимо проскользнул мимо и умчался молодой прытью, Николай и опомниться не успел, как остался один.
Недовольно ворча, скрывая изо всех сил от себя самого страх наказания – ведь, если б он пришёл на проклятую вечеринку, ничего бы не произошло! – Николай поспешил в общежитие.
Проходя мимо кинотеатра, взглянул на афишу: чуть что расспрашивать кто будет, скажет, что в кино ходил. Последний сеанс, что начинался в десять сорок вечера, закончился, и несколько человек выходили из задних дверей. Николай невольно подивился: надо же, на вечернем сеансе почти никого нет! Небывалое дело! Что это с народом? На этот фильм толпы ломились!
В общежитии он постарался ни с кем не разговаривать. Сослался на головную боль и сразу лёг. Не спалось. В голове вертелись Вера Карандеева, мужичонка странный, Телелюев, планы отъезда и куда, Галка Степанкина, родители, сестра и какая-то ерунда! Всё вместе не давало успокоиться воспалённому воображению.
Утром Николай встал совсем разбитый, но с твёрдым решением добыть комсомольскую путёвку хоть на Север, хоть в тайгу, хоть в пустыню, и удрать от страшной каменной Веры как можно скорее. Не нужна ему слава виновника её болезни. Пусть всё, что случилось, и всё, что случится, и всё, чем закончится, произойдёт без его участия… которого, между прочим, с самого начала не наблюдалось.
В обеденный перерыв Гаврилястый зашёл в комнату комсомольского актива и застал там секретаря завода. Телелюев сидел один, пил чай с бутербродами и котлетами из столовой. На приход посетителя Трактор отреагировал странновато: смутился, пряча глаза, порозовел, махом допил горячий чай, прокашлялся, торопливо замахал, приглашая войти.
– Комсомольский тебе привет, Трактор Евгеньевич! – нарочито бодро поздоровался Николай.
– Привет тебе тоже. Садись. По делу наведался или поболтать? – ответил Телелюев.
– По делу, конечно. Поболтать и после работы можно, – с уверенностью, которую не чувствовал, проговорил Николай.
– Слушаю.
Николай сел напротив Трактора Телелюева, постучал по столу пальцами с ухоженными ногтями.
– Хочется мне попробовать себя в трудном деле, Трактор, – неторопливо начал он.
– Например?
Телелюев сунул тарелку с остатками бутербродов в ящик стола.
– Например, молодёжная стройка где-нибудь в трудных жизненных условиях… – назвал Николай. – Ну, или просто… там, где нужны молодые сильные руки, любящие труд и… результаты своего труда. Энтузиасты. Понимаешь? Я тут посмотрел газеты. Там много всего. На севере города строятся – Инта, Печора, Микунь, Сосногорск, Усинск, Вуктыл, Воркута. А ещё один мне нахваливал строительство железной дороги Сыня-Усинск. А Сыктывкар? Или вот шахта «Воргашорская». Вот про Волго-Донской канал и мощные гидростанции пишут: о Волжской имени Ленина, о Куйбышевской и Каховской. Может, на Украину куда, в Кременчуг, Донецу, Днепропетровск. Даже вон на шахты в Донбасс…
Трактор Телелюев долго смотрел на практиканта, соображая что-то про себя. Вздохнул, покопался в стопке бумаг.
– Вообще-то поступила одна заявка. Со строительства гидроэлектростанции в Братске. Её строительство на реке Ангаре в Иркутской области началось два года назад. Поедешь? С ответом не тороплю, можешь позже. Через неделю, например.
– Нет, я решил, – прервал Гаврилястый. – Куда пошлют, туда и поеду. С моей специальностью я как раз… И отработаю там. Профессию получу. Партия сказала: «Надо!», комсомол ответил: «Есть!». Это не слова, а призыв к действию. Верно я говорю?
– Ну… конечно, – осторожно согласился Телелюев. – Только ты… это…
– Что?
– Действительно готов ехать к бесу на кулички?
– А что? Ты мне не веришь? Я тебе давал повод усомниться в моих способностях и моральном облике? – распалился Николай.
– Не кипятись, – спокойно осадил его Телелюев. – Никто в тебе не сомневается, с чего ты взял? Просто ты, как комсомолец, должен, в первую очередь, идти на передовую. Так?
– Конечно, – подозрительно сказал Гаврилястый. – А разве комсомольская стройка – это не передовая?
– На неё едут комсомольцы со всей страны, – ответил Трактор. – А здесь, у нас, кто будет сражаться?
– С кем сражаться? – нахмурился Николай.
– С пережитками прошлого, разумеется. О сотруднице нашего завода слыхал? На часовом участке работала.
– О которой? На часовом их полно, как головастиков в весеннем пруду, – прикинулся несведущим Николай.
– О Вере Карандеевой. Она в Новый год умудрилась заболеть, да так, что незрелый элемент раздул из всего этого святочную историю. Столько людей забаламутили!
– А я-то при чём?
– Ты, брат, при советской власти, а не сам по себе. Должен правильное понятие иметь.
– Я имею, – сказал Николай.
– Имеешь, говоришь? – прищурился Телелюев. – Раз имеешь, вступай в атеистический патруль.
– Это как это?
– Будешь ходить с другими комсомольцами и рассказывать, что ты там, на Волобуевской, был, и ничего – ну, абсолютно! – не видел, ничего странного и непредсказуемого не заметил… Ты же не был?
Николай поспешно замотал головой.
– Нет, конечно, за кого ты меня принимаешь, Трактор?!
– А жаль, жаль…
Телелюев взял карандаш и рассеянно постучал им по столу.
– Очень жаль, – повторил он, задумчиво глядя сквозь Гаврилястого.
– Почему жаль? – вскинулся тот. – Хочешь, чтоб я в это религиозное болото влез? Да я комсомолец! Советский гражданин! Ленинец! Для меня это… – он поискал нужное слово и нашёл его. – … позор!
– Не кипятись, Коль, слышишь? – негромко, но властно велел Телелюев. – Дело тут в том, что если б ты там успел побывать до милиции, то мог бы с точностью убеждать людей, что там ничего нет – хотя бы и было. А то нашим агитаторам никто не верит. Какая-нибудь особо занозистая зараза запросит подробности, и ей никто ответить не умеет, потому, как не был на этой треклятой Волобуевской! И тогда она кричит: раз не знаете, значит, всё есть! Загвоздка в том, что засекречено всё, и даже наших активистов туда не пускают.
Он смерил Гаврилястого оценивающим взглядом.
– А знаешь, Коль… Попрошу-ка я в горсовете, чтоб тебя пустили в дом этот злосчастный. Посмотришь, покумекаешь с милицией, как ситуацию народу разъяснить. Тебя неплохо рекомендовали в училище, так покажи, на что ты способен! А потом и путёвочку дадим на строительство Братской ГЭС. А то, может, ещё какую из центра пришлют. Но до этого – ни-ни, даже не мечтай. Заслужишь, тогда и получишь.
– Нет, я не пойду! – вырвалось у Гаврилястого, и он тут же стиснул зубы, чтобы не сказать вторую нелепость и не проговориться.
Трактор перестал стучать карандашом по столу и сунул его кончик в зубы.
– Правда? – заинтересовался он. – В самом деле?
Николай про себя чертыхнулся и заставил себя безпечно улыбнуться.
– Ну, правда, чего мне там делать? Я и так всем буду рассказывать, что мне скажут! Понятно же, что всё это просто непроверенные слухи!
Телелюев вздохнул.
– Пробовали так-то. Не шибко вышло. Без знания конкретных деталей вся агитация провалилась. А ты сходишь, посмотришь, разузнаешь. Кого-нибудь из соседей прижмёшь, научишь, что говорить.
– Так это лучше писателя какого или репортёра из «Чекалинской коммуны» к делу привлеките! – воскликнул Николай. – Я чего могу сочинить?
– Чего сочинить – это мы тебя научим, – успокоил Телелюев. – Ты, главное, примени, организуй и пусти нужные слухи. А позже, может, твои наработки в другое дело пойдут.
– В какое?
– Ну, это не твоего ума дело. Или пока, работай. Когда надо будет, я тебя найду.
Делать нечего. Придётся ждать. И не только ждать, но и участвовать с головой в неприятном этом деле. Иначе шею пилить будут. И не дадут уехать.
– Пока, – буркнул Гаврилястый.
– И тебе счастливо, – с вежливостью палача ответствовал Трактор Телелюев и открыл ящик стола, в котором его ждал недоеденный бутерброд.
Через полторы недели Николаю пришлось возвращаться к дому сорок шесть на Волобуева, показывать разрешение увидеть каменную девушку и несколько долгих минут стоять перед ней тем же каменным столбом, что и она стояла. Что творилось в его душе – он скрыл ото всех и навсегда. А волосы с тех пор стал красить, пока не постарел…
Недели две после того, как он узрел свою окаменевшую возлюбленную, он ходил меж народа, пускал и собирал сплетни, слухи, додумывал недомолвки и всё это записывал карандашом в тетрадь, озаглавленную коротко: «Дело». Тридцать первого января Николая Гаврилястый сдал исписанную тетрадь Телелюеву. Трактор внимательно прочитал при нём каждую страницу, по прочтении скупо улыбнулся, закрыл обложку и постучал по ней пальцем.
– С понедельника можешь оформлять документы на выезд на Братскую ГЭС, – позволил он. – Или вон на Вуктыл пришла заявка.
– Давай на Вуктыл, – выбрал Николай.
Телелюев пошарил в шкафу за спиной, выудил лист бумаги.
– Собирай согласно списку. Заявление по образцу, – он протянул ещё лист.
Николай, едва сдерживая облегчение и радость от этого облегчения, взял листочек, пробормотал «Спасибо, Трактор Евгеньевич» и покинул комнату секретаря комсомола старинного русского завода, пущенного в эксплуатацию в 1911 году…
За месяц Гаврилястый собрал справки и документы, и в начале марта уже стоял на перроне железнодорожного вокзала в ожидании поезда. Он уезжал от прошлой работы, от прошлой жизни, от людей своего прошлого, а главное – от Божьего чуда, о котором ничего не хотел знать во веки веков.
Чекалин таял в глубинах его памяти. Но так и не растаял никогда.
ГЛАВА 7
Февраль 1956 года. Статья Анатолия Шкурлепова.
Двадцатого января утром в здании горсовета собралась тринадцатая Чекалинская областная партийная конференция, которую первый секретарь обкома КПСС Ефрем Епифанович Еникеев созвал в срочном порядке «в связи с религиозными волнениями в городе».
Еникеев навис над актовым залом, как чёрный коршун, и клокотал, брызгал злостью, вращая серыми глазами и потрясая сжатыми кулаками.
– Да, товарищи! Произошло это чудо – позорное для нас, коммунистов, руководителей партийных органов. Какая-то старушка шла и сказала: «Вот в этом доме танцевала молодёжь, и одна охальница стала танцевать с иконой и окаменела. Даже к полу будто приросла! После этого стали говорить: окаменела, одеревенела – и пошло-поехало! Начал собираться народ, а почему? Потому что неумело поступили руководители милицейских органов! Видно, и ещё кто-то приложил к этому руку, и мы выясним, кто и по какой причине, и накажем по всей строгости! Затем поставили милицейский пост, а зачем, спрашивается? Ведь, где милиция, туда и глаза простого народа. Мало показалось нашей милиции, народ-то всё прибывал, так выставили конную, додумались, ёшкин хвост! Этого не пишите, – обратился он к стенографистке.
Та вздрогнула, зачеркнула написанное, обмакнула перьевую ручку в чернильницу и прицелилась писать дальше.
Еникеев стукнул кулаком по кафедре.
– И, конечно, народ, раз так, все туда! Некоторые даже додумались до того, что вносили предложение послать в треклятый этот дом попов для ликвидации этого позорного явления! Это, по-вашему, что такое?! Чем пахнет?! Антисоветчиной! Так вот. Бюро обкома порекомендует бюро горкома виновников строго наказать, а товарищу Александру Страшилову, редактору газеты обкома «Чекалинская коммуна», дать разъясняющий материал на первую полосу в виде сатирического фельетона. Страшилов присутствует сегодня?
В пруду кресел поднялась несмело рука – будто плавник карася мелькнул.
– Хорошо, – похвалил Ефрем Епифанович. – Слушайте все очень внимательно. После конференции получите все материалы, собранные по делу «каменной Веры». Так вот, товарищи!
Он пошуршал бумагами, выискивая нужную.
– К нам приехал из Москвы медицинский специалист, профессор. Он проверил состояние Карандеевой и сказал, что это истерия. Истерия, товарищи коммунисты! Возможно, когда Карандеева стала танцевать с иконой – а этот факт сомнителен, – сверкнула молния и ударил гром. Зимой это редкое природное явление, но оно бывает. И вот у этой Карандеевой случился приступ истерии в виде…э-э… «выраженных тонических судорог». Вот, я вам прямо зачитываю мнение медицинского светилы! «Речь идет о классическом кататоническом синдроме. Это явление очень распространено на поздних стадиях эндогенного заболевания – шизофрении. Для кататонического ступора действительно характерно сильная ригидность (затвердевание) мышц – вплоть до такого состояния, когда человеку невозможно сделать укол. Палаты с наиболее тяжелыми пациентами в психиатрических больницах напоминают музеи восковых фигур». Так как это… э-э… «ис-те-рио-фор-мное состояние, вызванное предварительным нервным потрясением, то пациент и обездвижел с напряженными мышцами и застыл надолго стоя. При тонических судорогах мышцы становятся плотными, как бы окаменевают, поэтому и укол сделать совершенно невозможно…». Далее. Насчёт криков этих ночных. Все слышали, что эта псевдокомсомолка по ночам кричит?
С мест дружно покивали. Еникеев торжествующе сообщил:
– Душераздирающие крики, оказывается, товарищи коммунисты, тоже весьма характерное для кататонии поведение. И состояние окаменения в этих случаях действительно может длиться месяцами! Что мы и наблюдаем с вами в пресловутом рассадке антисоветчины в сорок шестом доме на Волобуевской.
Ему похлопали от души. Еникеев постучал пальцем по трибуне, где лежал его доклад.
– Это медицинское заключение, товарищи, обязательно должно использоваться в агитационном движении – как в лекциях антирелигиозной направленности, на страницах газет, так и в личных частных беседах. Это понятно, товарищи коммунисты?
Пруд карасей-коммунистов снова закивал.
– Предлагаю, – воззвал Еникеев, – резко усилить антирелигиозную пропаганду в пределах города и области! Послать агитаторов во все уголки нашей советской земли! Не дадим изуверам заражать её всякими богами и покаянием! И начинать надо уже сегодня! Пусть пошлют подготовленных людей на заводы и предприятия и, особенно, туда, где работала эта Карандеева. Думаю, именно оттуда надо начать волну борьбы с позорным явлением. Советские люди, которых попы – это невыводимое никакими угрозами, притеснениями, арестами и расстрелами племя – потянули во мрак религиозного мракобесия, – необходимо вернуть в благой свет марксизма-ленинизма, в лоно коммунистической партии Советского Союза!
Овации. Удовлетворённый реакцией, Еникеев потёр руки и снова взялся за края кафедры, как это делал в своё трудное время захвата и удержания власти Владимир Ильич Ленин.
– На нас лежит громадная ответственность: спасти наш советский народ от посягательств отсталых буржуазных элементов! Мало мы их в двадцатых годах живьём в землю закапывали, топили, жгли, расстреливали, голодом морили… Встают и встают новые упыри от церкви, к богам призывают, сволочи… так бы и пришиб всех…
«Караси» захихикали в кулаки, переглядываясь. Еникеев дождался тишины и сказал:
– Знайте, товарищи! Среди людей религиозных больше процент сумасшедших, хотя некоторые полагают, что наоборот – религия привносит в жизнь человека душевное здоровье. В церкви ищут выздоровления огромное количество психически нездоровых людей, которые каким-то непостижимым образом находят те места, где им могут «помочь» – в кавычках! К воротам церкви шизофреников как магнитом тянет! Они просто приходят к этому забору, стоят и смотрят на него! А поразмыслить здраво, так рассуждения монаха о воскрешении Христа – это такой же сумасшедший бред, как и страх сумасшедшего перед привидениями и вурдалаками!
Самодовольное хихиканье: мол, мы не такие!
– А теперь послушаем свидетельницу позорного события, соседку дома сорок шесть, коммунистку, работницу трубного завода Полину Сергеевну Краюхину. Ей есть, что нам рассказать, в чём укрепить.
Из второго ряда на сцену поднялась и встала за кафедру, оттеснив Ефрема Епифановича, женщина лет после сорока.
– Я всю правду расскажу, дорогие мои товарищи! – активно начала она и запоздало поздоровалась: – Здравствуйте. Так вот, товарищи. В доме сорок шесть когда-то жил не то монах, не то священник какой-то. В тридцатые годы он поверил советской пропаганде, понял, что был в корне не прав, служа мифическому богу, а не советскому народу, и отрёкся от веры, от проповеди Христа. Совесть, видно, его замучила, он дом продал и уехал на комсомольскую стройку. К сожалению, память среди одурманенных людей о нём осталась, и в дом, где стали жить Карандеевы, часто забредали верующие всякие и спрашивали о нём. Но это так, к истории дела. Что касается самого события, товарищи.
Полина Сергеевна выдержала паузу, обвела почтенное собрание строгим взглядом.
– Тридцать первого декабря у Карандеевых действительно встречали Новый год несколько человек. И вдруг в комнату постучалась какая-то монахиня, стала спрашивать про того попа-расстригу, о расстрижении которого ведать не ведала. Сказали ей русским языком, что такой по адресу не проживает, она и ушла. А, проходя мимо, в окно заглянула и увидела, как комсомолка танцует, обнявшись с какой-то иконой. Вроде бы – чего такого? Танцует – и пусть танцует себе. С таким же успехом с любой картиной поплясать можно. Верно я говорю, товарищи?
Пара молодых голосов поддержала:
– Верно!
Полина Сергеевна улыбнулась и продолжила:
– Вот и я говорю: ничего в этом особенного нет. А монашка по улицам побежала причитать: «Ах, ты, охальница! Ах, богохульница! Ах, сердце твоё каменное! Да Бог тебя покарает! Да ты вся окаменеешь! Да ты уже окаменела!». Попричитала да уехала себе куда-то, к таким же, как она, дурёхам тёмным. А причитания её кто-то услыхал, подхватил, потом другой, потом и третий, а дальше пошло-поехало! Сами знаете, дорогие товарищи, как это бывает: на Чукотке чихнули, в Москве «Будь здоров» пожелали…
– Точно! – с удовольствием кивнул Ефрем Епифанович: рассказ шёл точно по плану.
– Назавтра, первого января, к ним повалил всякий люд – почти такой же тёмный, как эти церковные. И один и тот же вопрос задают: где, мол, каменная девица, покажи да покажи! Карандеевым это постоянное хождение надоело, они и вызвали милицию. Матери от посетителей дурно стало, пришлось в больнице полежать. Милиция выставила оцепление, а люди у нас есть – несознательные, беспартийные; решили: раз запрещают, значит, и правда, стоит каменная комсомолка. Вот и всё дело. Спасибо за внимание, товарищи.
Ефрем Епифанович ей кивнул, и женщина с облегчением села на своё место во втором ряду. Секретарь обкома обвёл присутствующих жёстким взглядом.
– Каждый из вас получит информацию по чрезвычайному происшествию на Волобуевской. Посылайте агитбригады в самые отдалённые деревни. Проводите усиленную работу на местах. Партия не дремлет, когда на неё покушаются!…
После партконференции Еникеев вызвал к себе Страшилова и долго с ним разговаривал о предполагаемом фельетоне. Взмокший от страха и усердия, Александр Станиславович поспешил в редакцию «Чекалинской коммуны» и оттуда вызвонил своего журналиста, матёрого в делах завуалирования правды – Анатолия Ильича Шкурлепова, и дал ему крайне ответственное задание.
Шкурлепов сперва потолкался на заводе в поисках неуловимого Николая, потолковал с Телелюевым и забрал у него тетрадь Гаврилястого. Побродил среди народа, до сих пор толпившегося сутками у сорок шестого дома на Волобуевской, а третьего февраля посетил по персональному приглашению специальное заседание бюро Чекалинского горкома партии и с удовлетворением послушал нагоняй, который получили все без исключения партийные идеологи и пропагандисты.
Речь секретаря была эффектной и гневной:
– … В результате ослабления научно-атеистической пропаганды в городе заметно активизировались церковники и сектанты! Слух о так называемом «наказании Божием грешников» привлёк большое количество граждан. Однако местные партийные организации не приняли срочных мер к разъяснению трудящимся провокационного характера этого слуха… Дикий случай на Волобуевской со всей остротой подчёркивает необходимость принятия неотложных мер по усилению идейно борьбы с религией…
Шкурлепов аккуратно записал каждое слово, а также предложение в свете «принятия неотложных мер» пустить на вокзалы, базары, в школы, поликлиники, клубы фальшивых «соседей» Карандеевых, которые бы рассказывали о двух старушках, одурачивших весь город байками о каменной комсомолке, или о монахине, которая приходила к попу-расстриге, давно уже покинувшему город. Чтоб ещё больше запутать народ, в дело вмешали и Клавдию Боронилину с сыном-уголовником: будто бы всё произошло именно в их доме. Короче говоря, указание прозвучало запутать историю так, чтобы правда сгинула в нитях лжи, верёвках клеветы.
Аккуратно изучил Шкурлепов и версии «чуда на Волобуевской», которые были зафиксированы Гаврилястым. Эти версии, право, имели полное право на существование в будущем фельетоне.
Вот первая из них.
В доме Клавдии Боронилиной в честь возвращения из тюрьмы сына Вадима собрались друзья-приятели. Пресловутая комсомолка Вера Карандеева в этой компании, в которую втесалась на правах соседки, считалась чуть ли не дурочкой, потому что в открытую убеждала, что верит в Бога. Разве это не идиотизм? Комсомолка в Бога верит!
Во время танцев Вера вдруг закричала, что пляски-кривляния греховны, и Бог накажет за это, обратив богохульников в статуи. Над ней, конечно, посмеялись: и сказала глупо, и слушатели уже были хорошо навеселе. Кто-то заметил ей: «Раз ты не танцуешь, значит, сама окаменела!».
А в соседней комнате шептались с Клавдией Боронилиной две старухи-богомолки. И получилось: слышали звон, да не знают, где он. Заглянули в гостиную и ахнули: стоит посреди комнаты девушка с иконой святителя Николая в руках и проповедует: «Танцы и пьянство – путь в адовы пропасти!».
Поглядели богомолки, похвалили религиозную дремучесть советской гражданки и по домам разошлись. А за калиткой на улице встретилась им будто Верина мать. Кто дёрнул их за язык? Что видели, да не поняли, то и сказали: мол, дочь твоя, Степанида, окаменела за кощунство и стоит в соседнем доме, у Клавки Боронилиной. Перекрестились и дальше поковыляли. Перепуганная Степанида рванулась было спасать дочь, а тут она себе шагает навстречу, злая, что её из компании выгнали. Поговорили о происшедшем, посмеялись, отправились к себе чай пить.
А утром к дому Боронилиных толпа навалила, чтоб на каменное чудо поглазеть. Клавдия не растерялась: оставила щелку в окошке и стала в комнате стоять. А то знакомую свою ставила, а сама в толпе сновала, деньги за погляд сбирала. Да не мало: по червонцу с человека. Столько она за пиво и за пять лет бы не накопила: кружка-то всего двадцать восемь копеек стоит!
А затем будто бы нагрянула милиция с расспросами: мол, что за чудо, почему, как. Клавдия затараторила, что увезли, мол, каменную Веру люди в штатском. А уж людей в штатском все от мала до велика боялись. И милиция информацию не проверила. Лишь поставила на всякий случай посты.
Раз посты – то не иначе, каменная девушка существует, решил народ и бросился головой в религиозный омут…
Шкурлепов раз десять перечитал версию, почесал затылок, поморщился: несостыковок, трещин много, как и в версии с попом-расстригой. Не смажешь толком, чтоб гладко вышло.
К примеру, если сначала начать, с чего бы вдруг верующей девице приходить в последнюю неделю Рождественского поста в компанию уголовников? Чего она там искала? Пьянство, веселье, блуд – это тогда не про неё. Зачем шла?
А пришла – молчи себе, потому, как ты кто? Отсталый элемент. Гуляют люди – их право. Задебоширят – милиция их к ногтю прижмёт.
Затем, непонятно, почему самогонщицу Клавку Боронилину навестили старухи-богомолки и гостили у неё – неверующей-то? Самогон покупали? Ну, расспросили бы про расстригу и восвояси. Нет ведь, разговаривали о чём-то земном. И долго разговаривали…
Затем. Когда Вера рассталась с компанией, встретила мать и узнала, что она будто окаменела, то вместе с матерью над богомолками посмеялась. Это верующие над верующими-то посмеялись?! Да никто не поверит!
Затем. Как это так быстро сообразила толпа, что в доме Боронилиных каменная девушка, а сама Боронилина – что можно прикинуться каменной девушкой и за погляд деньги брать? Невероятно просто!
Затем, наконец: чтоб милиция тут же не связалась с КГБ по поводу скандала? Невероятно!
Мда-а-а… на подобном материале добротную «утку» не состряпаешь…
Так. Что там со второй версией? (Любопытно, где Николай услышал версии? Неужто и вправду слыхал? Или проявил литературный талант?).
Так. Вторая версия. Хмурясь, Шкурлепов прочитал:
«Владимир Чепуров, 27 лет, свидетель, сосед Карандеевых, оператор на нефтезаводе, показывает, что живёт в квартире номер семь дома номер сорок шесть на улице Волобуева. А в квартире номер пять живёт продавщица Клавдия Боронилина.
Пояснение свидетеля: «На самом деле номерами квартир означались отдельно стоящие домики, которые все относились к номеру сорок шесть по улице Волобуева. У Боронилиной сын Вадим – карманник. Недавно снова вернулся из тюрьмы и закатил вечеринку – ту самую, о которой все говорят. Однако никакой Веры и, тем более, «каменной девки» там не было»...
Всё началось семнадцатого января этого года. Придя домой после работы, он увидел у ворот Боронилину с соседкой Екатериной Фоминовой, которые разговаривали с двумя незнакомыми старухами. Боронилина сообщила, что старухи пришли посмотреть на какую-то блаженную Аграфену, на которую снизошла Божия благодать, и которая якобы стоит у неё дома в каменном виде, а у неё ничего такого нет.
А старухи своё: мол, мы уже ходили в сорок второй дом на Волобуевской, спрашивали, и там некий Сенцов (который, кстати, ненавидел Боронилину за то, что она через забор сливала в его огород помои) ответил, что он человек партийный, и потому никаких чудес в его доме не водится, зато у Боронилиной вполне всё, что угодно, может произойти, и он слыхал, что каменная девка стоит именно в её доме. В общем, сделал гадость.
Боронилина, понятно, тоже открестилась. Старухи поспрашивали у других жильцов, но безрезультатно.
На следующий день во дворе Чепурова собирался народ. Люди приставали к жильцам с вопросом, где же окаменевшая девушка. И у Чепурова спросили, на что тот ответил: «Видел в своей жизни немало дураков, но чтобы их сразу столько собралось в одном месте, и представить такого не мог».
Но зеваки всё ходили и ходили, и некоторые совсем не для того, чтобы на чудо какое посмотреть: они шарили по карманам висящей в прихожих одежды. Тогда жильцы не стали никому открывать двери. А зеваки полезли в окна, некоторые разбили. Тогда запретили им и во двор заходить.
А 19 января, в Крещение, во двор дома сорок шесть уже рвалась одержимая окаменевшей девкой, оголтелая толпа в несколько тысяч человек.
Вечером под напором толпы упали ворота, закрывающие вход во дворе. Чепурин с другом-соседом Борисом, который жил во второй квартире, крест-накрест заколотили поднятые ворота с помощью двух длинных досок-«шестидесяток», прибив доски к углам домов.
Но зеваки проникали во двор с другой стороны и сверху, некоторые держали горящие факелы и кричали, что сожгут дьявольское место! Пришлось несколько суток, и даже ночами, дежурить во дворе с лопатой, дубиной и с берданкой в руках, чтобы дом не спалили. Чепурин сталкивал с ворот каждого, кто лез во двор.
Пролезали и в дом Боронилиных. Сам Чепурин вывел в сенцы мужика в военном полушубке, требующего показать каменную комсомолку, прошедшего по горнице Боронилиной и кричавшего, что девка стоит в потайной комнате, дал ему хорошенько лопатой и выгнал вон. Клавдия ему за это пиво безплатно дала. Затем Клавдия назначила за осмотр её квартиры по червонцу с человека. Ушлая какая! Ведь пообедать стоило до двух рублей, а пиво брали за двадцать восемь копеек кружку!
А в выходные Чепурин позвал пятерых знакомых парней, чтобы оборонять дом. Вечером в субботу в ворота бросились человек пятьдесят пьяных! Вшестером защитники жилья с полчаса били пришлых и никого не пропустили!
Сперва у дома выставили милицию, затем убрали. Даже поста не выделили. Чепурина вызвали в милицию. Кроме начальника милиции, в комнате сидели два кагэбэшника. Они спросили Чепурина, что будем делать, на что Владимир ответил, что «Ведь вы же власть, а не я». И тогда начальник милиции достал свой пистолет, протянул его Чепурину и сказал: «Возьми и стреляй! Сейчас ты находишься в критической ситуации, ведь на тебя нападает целая толпа. В этом случае ты можешь убить кого угодно – и тебе ничего не будет». Но Чепурин оружия не взял, потому что у него и так есть ружье – бердянка.
Приходили к жильцам сорок шестого дома и официальные делегации, собранные на заводах из членов партии, профсоюзных деятелей, передовиков производства. Они осматривали все квартиры, но ничего не нашли. И к Чепурину приходили, документы показывали, что они имеют право на каменную девку полюбоваться. Но он спрашивал, верят ли члены комиссии в Бога? Раз нет, то, мол, идите на свой завод и расскажите, что нет здесь никакой каменной девки. Особо упорствующим в осмотре квартиры он отвечал: «Вы же в Бога не верите, а туда же!». Так и отстоял покой своего дома.
Несколько дней столпотворение продолжалась, милиция еле сдерживала зевак. Некоторых пускали в дом, чтобы те рассеяли слухи, но очевидцы все равно не верили властям: «Грешница находится в потайном погребе!».
А потом всё закончилось. Народ схлынул. Только у жильцов некоторые вещи растащили на сувениры, а ещё пропали шапки, варежки, ботинки и даже пальто».
Шурлепов перечитал рассказ Чепурова и откинулся на спинку стула. Тетрадь отложил и задумался.
Ну, и наворотил, а? С первой версией совпадает место действия и лица. Опять-таки, дом сорок шесть на Волобуевской – банальная изба, квартир в ней, понятно, нет. Имени Веры тоже нет. Зато есть блаженная Аграфена. Кто такая, откуда, чего она делала у Боронилиных? Богу молилась в пивном притоне?
Битва с толпой – вообще абсурд, даже обсуждать не интересно. Чтоб шестеро мужиков пьяную, по словам Чепурова, толпу в пятьдесят человек отметелило? Чтоб начальник милиции ему своё табельное оружие отдал и разрешил людей убивать? Ха! Да и толпа – чего это она пьяная оказалась? Чудо Божие, а люди – пьяные? Они, если пришли на Божье чудо глядеть, вряд ли пить будут. Основная масса.
Не состыковка, товарищи, и крупная.
Шкурлепов полистал тетрадку Гаврилястого и наткнулся на странное, но более реалистичное сообщение: некий Пётр Галынин по секрету рассказал Николаю, что девять лет назад, в сорок седьмом году, он слышал похожую историю, случившуюся в городе Бузулуке. Тоже дом, тоже молодая женщина-безбожница, постарше Веры, тоже вечеринка в день, приходящийся на строжайший для православных Великий пост.
Правда, без любви обошлось: хозяйка, посмеиваясь над установлениями Церкви, предложила гостям в карты перекинуться. А те, безбожники не меньше, чем она, с готовностью согласились. Лишь один сказал: нельзя, грех это перед Богом! А хозяйка, как и Вера Карандеева, фыркнула: «Если Бог есть, то посмотрим, как он меня накажет!». Посмеялись. Хозяйка принялась колоду тасовать и вдруг окаменела! Хотя обошлось без грохота и молний. Так и сидела несколько дней с картами в руках, в оскале театральной улыбки.
Карты – вместо иконы. Никакого крика по ночам. А через две недели, якобы, женщина умерла, и похоронили её в том положении, в котором застигла её Божья кара: сидя. Распрямить тело никто не смог. Даже гроб пришлось заказывать специальных габаритов.
Н-да-аа… Тут вообще гиблый материал…
Анатолий Ильич Шкурлепов озабоченно хмурился, листая ученическую тетрадь. И тут на последней странице он заметил несколько строк, написанных остро оточенным карандашом мелким убористым почерком – так, будто Гаврилястый писал их, таясь ото всех и от самого себя.
Шкурлепов прочитал, удивляясь каждому слову: «Я заходил к ней, к Вере, – признавался Николай, – я её видел. Она стоит посреди комнаты. Икону прижала к груди. Вся белая, а платье голубое. Словно кукла фарфоровая. Неподвижная. Ни во́лос не шевельнётся, ни платье не шелохнётся. Люди! Это правда. Она стоит каменная, но живая. Боюсь, Бог точно есть».
Шкурлепов, прочитав, поджал губы. Вот тебе и на… И что ему с этим делать? Что ему с этим делать?!
Он взял свою любимую перьевую ручку, обмакнул в чернильницу и сперва осторожно, а потом ожесточённее, ожесточённее стал замазывать кричащие строки: «Бог есть! Бог есть!». И что с того, что Он есть? Лично Шкурлепову от этого ни жарко, ни холодно. Ведь Бог не даёт ему ни денег, ни связей, ни положения, ни молодую красавицу жену, ни квартиру. Говорят, Он даёт лишь то, что полезно для спасения души: так утверждала бабушка. А Шкурлепову важнее спасение тела. Это более понятно, чем странное существование после смерти, о котором твердят попы.
Материальное – вот оно, его потрогать можно. А Бог? Ни руками Его не потрогать, ни в глаза Его не посмотреть. Как тут поверишь? Не знаю. А так вот, чтоб приспичило помолиться и стало тебе всё – такого у Шкурлепова не было. А что такое чужой опыт по сравнению с личным? Ничто.
До сих пор вон поминают Фому неверующего, который не соглашался верить в воскресшего после смерти Христа, пока не вложит в Его раны пальцы. А увидел, вложил – и поверил. Значит, лично твои доказательства существования Бога важнее чужих. Солгут – недорого возьмут. Бога надо самому «пощупать», чтоб уверовать в Него.
Вон и с Верой каменной так же: хоть кто, хоть что могут ему говорить о чуде Божием, а пока сам не увидит, не удостоверится, верить этому не должен.
Шкурлепов жадно ухватился за эту мысль. Точно! Если он не пойдёт на Волобуевскую, значит, ничего лишнего не увидит! Значит, спокойно можно отринуть факт и накидать «околофактики», домыслы, укрепить их идеологическими постулатами, заострить сатирой, и «торт» фельетона готов!
Не забыть найти ленинские мысли о религии. Ну, это в конце вставим… А назвать… назвать фельетон, конечно, надо ёмко и одновременно просто. Например… нашёл!
«Дикий случай».
А разве не дикий?
Особенно, если это правда. Правда – она, между прочим, частенько дикая бывает. Поэтому так же частенько её приглаживают, приукрашивают, переиначивают, скрывают.
Удачно, что Шкурлепову не велели идти в жуткий дом на Волобуевской. Если б он там побывал, и Вера там, действительно, стои́т, как ему писать, что она не стои́т?! Разве что все свои способности, весь свой талант напрячь изо всех сил, да постараться отодвинуть в сторону кричащие о Боге факты…
Набросаем фразы, а потом умело слепим их в один пирог.
Резко встав, Шкурлепов прошёлся по квартире, заложив руки за спину, как любимый Ленин, чей портрет рядом с портретами Маркса, Энгельса и Горького висел на стене над рабочим столом. Вернувшись к столу, взял тетрадь Гаврилястого и засунул в свой тайничок в шкафу, который когда-то сделал сам и куда прятал свидетельства против советской власти – для истории.
Затем он вскипятил чаю, выпил с мещанскими, но вкусными бубликами. И, подкрепившись, сел за статью. Сперва карандашом. Затем он перепечатает её на пишущей машинке «Ундервуд», которую купил прошлой осенью, заменив прежнюю «Москву».
Где работа Владимира Ильича Ленина о религии? Она для Анатолия Ильича – настольная.
Он достал с полки последний том собрания сочинений, выискал, в каком томе опубликована статья, нашёл её и раскрыл на нужной странице.
Начал читать слова Ленина, обращаясь к освобождённому им и партией большевиков народу: «Религия есть один из видов духовного гнета, лежащего везде и повсюду на народных массах, задавленных вечной работой на других, нуждою и одиночеством. Бессилие эксплуатируемых классов в борьбе с эксплуататорами так же неизбежно порождает веру в лучшую загробную жизнь, как бессилие дикаря в борьбе с природой порождает веру в богов, чертей, в чудеса и т. п. Того, кто всю жизнь работает и нуждается, религия учит смирению и терпению в земной жизни, утешая надеждой на небесную награду. А тех, кто живет чужим трудом, религия учит благотворительности в земной жизни, предлагая им очень дешевое оправдание для всего их эксплуататорского существования и продавая по сходной цене билеты на небесное благополучие. Религия есть опиум народа. Религия — род духовной сивухи, в которой рабы капитала топят свой человеческий образ, свои требования на сколько-нибудь достойную человека жизнь». Правдивее не скажешь! Лучше не обнажишь суть того, что сейчас происходит в нашем городе!»…
Анатолий Ильич перечитывал ленинские строи и с облегчением ощущал, как испаряется из его испуганного сердца неприятная тоска и сумбурные мысли, роившиеся в нём после записки Гаврилястого в конце тетради. Бог есть, говоришь? А вот тебе Лениным по мозгам! Ты разве не знаешь, что «раб, сознавший свое рабство и поднявшийся на борьбу за свое освобождение, наполовину перестает уже быть рабом. Современный сознательный рабочий, воспитанный крупной фабричной промышленностью, просвещенный городской жизнью, отбрасывает от себя с презрением религиозные предрассудки, предоставляет небо в распоряжение попов и буржуазных ханжей, завоевывая себе лучшую жизнь здесь, на земле»!!!
Вот как тебе! Шкурлепов перестал писать, просто читал и наслаждался каждым ленинским словом.
«Современный пролетариат становится на сторону социализма, который привлекает науку к борьбе с религиозным туманом и освобождает рабочего от веры в загробную жизнь тем, что сплачивает его для настоящей борьбы за лучшую земную жизнь»!!!
Ну, что?! Переворачивается тебе на постели, где бы ты ни был, Гаврилястый Николай?! Слушай!
«Религия должна быть объявлена частным делом — этими словами принято выражать обыкновенно отношение социалистов к религии. Мы требуем, чтобы религия была частным делом по отношению к государству, но мы никак не можем считать религию частным делом по отношению к нашей собственной партии. Государству не должно быть дела до религии, религиозные общества не должны быть связаны с государственной властью. Всякий должен быть совершенно свободен исповедовать какую угодно религию или не признавать никакой религии, т. е. быть атеистом, каковым и бывает обыкновенно всякий социалист. Никакие различия между гражданами в их правах в зависимости от религиозных верований совершенно не допустимы. Всякие даже упоминания о том или ином вероисповедании граждан в официальных документах должны быть безусловно уничтожены. Не должно быть никакой выдачи государственной церкви, никакой выдачи государственных сумм церковным и религиозным обществам, которые должны стать совершенно свободными, независимыми от власти союзами граждан-единомышленников. Только выполнение до конца этих требований может покончить с тем позорным и проклятым прошлым, когда церковь была в крепостной зависимости от государства, а русские граждане были в крепостной зависимости у государственной церкви, когда существовали и применялись средневековые, инквизиторские законы (по сию пору остающиеся в наших уголовных уложениях и уставах), преследовавшие за веру или за неверие, насиловавшие совесть человека, связывавшие казенные местечки и казенные доходы с раздачей той или иной государственно-церковной сивухи. Полное отделение церкви от государства — вот то требование, которое предъявляет социалистический пролетариат к современному государству и современной церкви».
Как это верно, любимый Владимир Ильич! Как верно всё, что вы думали и писали! Какое это подспорье для нас, тёмных!
«Вы должны стоять за полное отделение церкви от государства и школы от церкви, за полное и безусловное объявление религии частным делом». А тем, кто против, советское государство объявляет безпощадную войну!
Шкурлепов с удовольствием подумал: «Как метко, верно, как жёстко сказал! Всё вывернул! Не придерёшься! Недаром Владимира Ильича назвали Великим. Какой ум! Какое предвидение! Как он понимает обстановку и настроения масс! Всех попрал, пальцем раздавил!.. Да-а… такого Ленина наша земля, увы, более не родит…».
Он читал и улыбался радостно:
«По отношению к партии социалистического пролетариата религия не есть частное дело. Партия наша есть союз сознательных, передовых борцов за освобождение рабочего класса. Такой союз не может и не должен безразлично относиться к бессознательности, темноте или мракобесничеству в виде религиозных верований. Мы требуем полного отделения церкви от государства, чтобы бороться с религиозным туманом чисто идейным и только идейным оружием, нашей прессой, нашим словом. Но мы основали свой союз, РСДРП, между прочим, именно для такой борьбы против всякого религиозного одурачения рабочих. Для нас же идейная борьба не частное, а общепартийное, общепролетарское дело».
Если бы вас не было, Владимир Ильич, какое бы это было несчастье для рабочих и крестьян царской России! И как знаменательно, что в детстве, когда вас водили в церковь, вы срывали с себя нательный крестик и упирались изо всех сил, чтобы не перешагнуть страшный порог, за которым нелюди в рясах искусно затуманивали народу сознание!
Шкурлепов перелистнул страницу ленинского опуса и продолжил читать гениальные строки гениального политика, философа и идеолога разрушения.
«Если так, отчего мы не заявляем в своей программе, что мы атеисты? Отчего мы не запрещаем христианам и верующим в Бога поступать в нашу партию? Ответ на этот вопрос должен разъяснить очень важную разницу в буржуазно-демократической и социал-демократической постановке вопроса о религии.
Наша программа вся построена на научном и, притом, именно материалистическом мировоззрении. Разъяснение нашей программы необходимо включает поэтому и разъяснение истинных исторических и экономических корней религиозного тумана. Наша пропаганда необходимо включает и пропаганду атеизма; издание соответственной научной литературы, которую строго запрещала и преследовала до сих пор самодержавно-крепостническая государственная власть, должно составить теперь одну из отраслей нашей партийной работы. Нам придется теперь, вероятно, последовать совету, который дал однажды Энгельс немецким социалистам: перевод и массовое распространение французской просветительной и атеистической литературы XVIII века.
Но мы ни в каком случае не должны при этом сбиваться на абстрактную, идеалистическую постановку религиозного вопроса «от разума», вне классовой борьбы, — постановку, нередко даваемую радикальными демократами из буржуазии. Было бы нелепостью думать, что в обществе, основанной на бесконечном угнетении и огрубении рабочих масс, можно чисто проповедническим путем рассеять религиозные предрассудки. Было бы буржуазной ограниченностью забывать о том, что гнёт религии над человечеством есть лишь продукт и отражение экономического гнета внутри общества. Никакими книжками и никакой проповедью нельзя просветить пролетариат, если его не просветит его собственная борьба против тёмных сил капитализма. Единство этой действительно революционной борьбы угнетённого класса за создание рая на земле важнее для нас, чем единство мнений пролетариев о рае на небе».
Шкурлепов почувствовал гордость: он принадлежит к идейному оружию Ленина. Он докажет, что может стать остриём меча, которым проткнут тело поповской гидры под прозвищем «каменная Вера»!
А Ленин со страниц двадцать восьмого номер газеты «Новая жизнь», вышедшей в свет третьего декабря 1905 года, кричал, картавя:
«Вот почему мы не заявляем и не должны заявлять в нашей программе о нашем атеизме; вот почему мы не запрещаем и не должны запрещать пролетариям, сохранившим те или иные остатки старых предрассудков, сближение с нашей партией. Проповедовать научное миросозерцание мы всегда будем, бороться с непоследовательностью каких-нибудь «христиан» для нас необходимо, но это вовсе не значит, чтобы следовало выдвигать религиозный вопрос на первое место, отнюдь ему не принадлежащее…».
– Абсолютно верно! – воскликнул Шкурлепов, кивая голосов в знак полного согласия с ленинскими словами.
«…чтобы следовало допускать раздробление сил действительно революционной, экономической и политической борьбы ради третьестепенных мнений или бредней, быстро теряющих всякое политическое значение, быстро выбрасываемых в кладовую для хлама самым ходом экономического развития».
– Как точно! Как жёстко! – повторял Шкурлепов, упиваясь фразами, как драгоценным вином.
«Реакционная буржуазия везде заботилась и у нас начинает теперь заботиться о том, чтобы разжечь религиозную вражду, чтобы отвлечь в эту сторону внимание масс от действительно важных и коренных экономических и политических вопросов, которые решает теперь практически объединяющийся в своей революционной борьбе всероссийский пролетариат. Эта реакционная политика раздробления пролетарских сил, сегодня проявляющаяся, главным образом, в черносотенных погромах, завтра, может быть, додумается и до каких-нибудь более тонких форм. Мы, во всяком случае, противопоставим ей спокойную, выдержанную и терпеливую, чуждую всякого разжигания второстепенных разногласий, проповедь пролетарской солидарности и научного миросозерцания.
Революционный пролетариат добьется того, чтобы религия стала действительно частным делом для государства. И в этом, очищенном от средневековой плесени, политическом строе пролетариат поведёт широкую, открытую борьбу за устранение экономического рабства, истинного источника религиозного одурачения человечества».
Анатолий Ильич, с детства гордившийся своим отчеством, связывающим его ниточкой с Лениным, громко зааплодировал. На шум прибежала жена Виолетта Яковлевна, спросила:
– Ты чего хлопаешь?
Шкурлепов улыбнулся.
– Статья хорошо идёт, – пояснил он. – И всё благодаря Великому Ленину. Ты не представляешь: он всё предусмотрел.
– Например?
– Например, борьбу с религией.
Виолетта Яковлевна мигом поняла и посерьёзнела:
– Ты о сорок шестом доме?
Шкурлепов поперхнулся.
– Ты-то откуда знаешь?
– Так весь город гудит! – пожала плечами жена. – Я и то ходила.
– Спятила! – испугался Шкурлепов. – А если тебя заметили?! Знаешь, что со всеми нами будет?!
– Да что будет? – вздохнула Виолетта Яковлевна. – И так всё стало. А если это правда, Толь? И Бог тогда есть? А я всю сознательную жизнь Его хаяла, хулила, смеялась над Ним… Преподаю вон научный атеизм в институте, с атеистическими лекциями езжу по заданию партии… А что, если напрасно это? Тогда ведь всё. Не простит меня Бог, раз я боролась с Ним столько лет.
Шкурлепов схватился за голову.
– Чума на тебя и всё твоё племя! – простонал он. – В собственной семейной ячейке завелась эта зараза!
Он схватил книгу с закладкой на ленинской статье «Социализм и религия» и начал тыкать жене в руки.
– Ты на вот, почитай, дурёха! И кем бы была – дояркой или прачкой, или кухаркой в трактире! Надоело работать доцентом кафедры научного атеизма?! Отрицаешь то, что проповедуешь?! Рехнулась?!
Жена неспешно подошла к стулу, села, расправила на коленях серую юбку. Взгляд её устремился на картину, украшавшую другую стену комнаты, – «Утро в сосновом лесу» Шишкина.
– Если ты мне в Бога этого поверишь, – пригрозил Шкурлепов, – я, имей в виду, отрекусь от тебя. Во всеуслышанье.
Виолетта Яковлевна помолчала, словно обдумывая слова мужа, потом произнесла задумчиво:
– Я ведь даже не крещёная, Толь. Что со мной будет, если я некрещёная, а Бог есть? Многие вокруг теперь говорят, что Бог есть: вон оно, свидетельство, на Волобуевской за кощунство наказано святителем Николаем. У меня студентка с вечернего отделения там была, вначале ещё. Окно не успели задёрнуть, видно было стоявшую девушку. А ночью она слышала, как девушка кричала об огне в аду и на земле. На земле-то сейчас, Толя, как в аду, ты это чувствуешь, нет?
– Что за студентка тебя с толку сбила? Я её в КГБ сдам! – проворчал Шкурлепов. – Чертовка капиталистическая…
Виолетта Яковлевна перевела на него странный отрешённый взгляд.
– А помнишь, Толя, как мы с тобой своих детей убивали?
Шкурлепов закашлялся от неожиданности.
– Чего?! С берёзы вниз полетела?! Каких-таких детей мы с тобой убивали?! Ты ещё не брякни где-нибудь!
– Четыре аборта мы сделали, – сказала жена. – Четверых детей убили. А теперь у меня детей никогда не будет из-за этих четырёх убийств. Всё. Я теперь не женщина, а так… существо безполое. Детоубийца.
Она встала, пошатнулась, ухватилась за спинку стула.
– Нехорошо мне что-то, – выдавила, побледнев.
– Иди, иди, полежи, – бросил негодующий Шкурлепов. – Дура дремучая. Кем была?! Кем стала?! Аборты ей, видишь, не нравятся теперь! Да если б не аборты, где б мы жили, какую зарплату получали, какое положение имели?! Дети… А и хорошо, что их нет. Меньше возни. Больше времени на дело. Вон у Ленина и Крупской не было детей. Зато они создали новый мир! А о тебе я заявлю, куда следует! – крикнул он и пробормотал под нос: – Не хватало мне под боком верующей жены… Правильно говорил Хрущёв: в котёл их, верующих этих! Баламутят, баламутят, жить не дают… А чего? Я и один проживу. И недолго один-то: неужто бабы себе не найду? К Богу она, видишь, со всех ног побежала… доцент по атеизму… Вот чёрт! Нет, скорее надо фельетон писать, чтоб разхлестать братию эту христианскую в кровь и кости!
Он зарядил в пишущую машинку «Ундервуд» три листа бумаги, переложенные копиркой. Подумал, составляя фразу. Пальцы запрыгали по круглым клавишам, едва успевая передавать бумаге едкие издевательские фразы.
«Люди подверглись массовому психозу. Так называется явление, когда брошенная в толпу случайная фраза или даже одно слово при определенной ситуации и настрое людей может спровоцировать массовые волнения, беспорядки и даже галлюцинации. Всё это чистейшей воды вымысел. Не существуют ни врачи «Скорой помощи», приезжавшие будто бы к девке каменной, ни сломанные и гнутые иголки, ни поседевшие вмиг милиционеры, ни попы, служивших молебен. Это лишь сплетни. При этом очень печально, что интерес к событиям в нашем городе проявляют кто угодно, но только не учёные. Возможно, что если бы феномен возникновения слухов о девице исследовали с научной точки зрения, то не было бы вокруг него столько вымыслов и откровенных фальсификаций!...Случай на Волобуевской улице – дикий, позорный случай. Он служит упрёком в адрес пропагандистских работников горкома и райкомов КПСС. Пусть же уродливая гримаса старого быта, которую многие из нас видели в эти дни, станет для них уроком и предостережением»…
Допечатав, сложил листы в папку и оделся идти в редакцию. В квартире ото всех таилась тишина. Похоже, пока он работал, Виолетта куда-то ухлестала. Хотя понятно, куда, в свете её последних фраз. Ну, она получит от него, когда вернётся!
Ругаясь матом, Шкурлепов выскочил на улицу и помчался в «Чекалинскую коммуну», прижимая к груди папку с фельетоном «Дикий случай». Здорово, что его поместят на первой полосе!
ГЛАВА 8
Февраль-март 1956 года. Взятие иконы отцом Кириллом Тихомировым. Судьбы людей.
Отец Кирилл Тихомиров аккуратно подлил во все лампады деревянного маслица, крестясь и творя молитву перед каждой иконой. На раннюю литургию, скорее всего, придут трое: диакон, чтец и певчий. Народу отец Кирилл не ожидал вовсе. На поздней литургии, которая начиналась в девять утра, возможно, кто и появится…
Будем петь хвалу Господу!
Будем петь, несмотря на аресты, расстрелы, взрывы, осквернения, хулу, запреты, регистрацию, гнёт безбожных властей и подчинившегося ему «стада», постоянную угрозу ссылки, увольнения и оставления без средств к существованию…
Заслужили… заслужили своим неверием, отпадением от веры, от чистоты помыслов… жадностью, страстями, глядя на которые, и простой народ задумывался: есть ли Бог? Нужен ли Он, когда у Него такие служители? Недаром у Пушкина появилась безбожная «Сказка о попе и работнике его Балде». С натуры писал…
Но, несмотря на это, на годины тяжкие, восхвалим Господа за победу над Германией, за то, что восстанавливались монастыри, что жива вера в сердцах русских людей! Испросим милости у Бога нашего к заблудшему народу, поклонимся будущему Святому Воскресению Его!
Начался уж Великий пост. Первая неделя, самая строгая (одно сухоядение и вода, и канон святого преподобного Андрея Критского во время богослужения) вчера благополучно отсчитала последние часы. Слава Тебе, Боже наш, Слава Тебе!
Бредём к Тебе, Господи, падаем, спотыкаемся, рыдаем, одноликуем при малейшей милости Твоей, но бредём, стремимся к Тебе, ибо в Тебе, Господи, жизнь, а без Тебя смерть. Без Тебя где жизнь, Господи, где смерть? – Далека жизнь, близёхонька смерть…
Иерей Кирилл вздохнул, перекрестился и подлил маслица в последнюю лампаду, поправил фитилёк.
Огонёк его горел перед иконою святителя Николая, епископа Мир Ликийских, Чудотворца и Угодника Божьего. Отец Кирилл приблизил к лику старца, защищённому стеклом, своё широкое треугольное лицо, пересечённое вдоль и поперёк оврагами и овражками морщин.
Живые глаза святителя смотрели на священника строго, но ободряюще: ничего, мол, раб Божий Кирилл, не унывай, ибо велик Господь в любви и милосердии своём, и все болезни и скорби ваши видит Бог наш Иисус Христос, и пишут их в Книгу Жизни святые ангелы Его.
Терпи, Кирилл. И в тебе помысел Божий. Служи, терпи, смиряйся, восставай на врагов Православия и Отечества своего и будешь помянут на Небесах!..
Кто-то вошёл в неосвещённый Петропавловский храм, и отец Кирилл от неожиданности вздрогнул. Обернулся. Вздохнул с облегчением: диакон Пётр. Поклонились радостно друг другу, поздоровались. Пошли облачаться. Минуток через десять и чтец с певчим пожаловали.
Служителей в церкви наперечёт благодаря жесточайшей Хрущёвской «оттепели».
Говорят, Хрущёв объявил «стояние Веры» провокацией западных спецслужб в канун открытия двадцатого съезда КПСС! Что тут скажешь? Ещё камешек на гору камней, брошенных в сторону Русской Православной Церкви с целью засыпать её горой щебня, а затем укатать до ровности, чтоб уж она ничем себя не проявляла: ни чудесами Божьими, ни новомучениками во имя Христа…
Диакон Пётр, начал, перекрестясь, читать положенные молитвы. Священник подавал в определённые моменты возгласы.
– Благослови, владыко! – воззвал диакон.
– Благословенно Царство Отца и Сына, и Святого Духа, и ныне, и присно, и во веки веков! – ответствовал иерей Кирилл.
– Аминь! – пропели вместе диакон и чтец, Алексей Игоревич Чернецовский.
– Миром Господу помолимся! – призвал диакон Пётр.
И вместе:
– Господи, помилуй!
Снова диакон:
– О свышнем мире и спасении душ наших Господу помолимся!
– Господи, помилуй!
– О мире всего мира, благостоянии Святых Божиих Церквей и соединении всех Господу помолимся!
– Господи, помилуй!
– О святем храме сем и с верою, благоговением и страхом Божиим входящих в онь Господу помолимся.
– Господи, помилуй!
– О Великом Господине и Отце нашем святейшем Патриархе Алексии, о Господине нашем Преосвященнейшем митрополите Илларионе, честнем пресвитерстве, во Христе диаконстве, о всем притче и людех Господу помолимся!
– Господи, помилуй!
– О Богохранимой стране нашей, властех и воинстве ея Господу помолимся!
– Господи, помилуй!
– О граде сем, всяком граде, стране и верою живущих в них Господу помолимся!
– Господи, помилуй!
– О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных и о спасении их Господу помолимся!
– Господи, помилуй!
– О избавитися нам от всякия скорби, гнева и нужды Господу помолимся.
– Господи, помилуй!
– Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, Боже, Твоею благодатию!
– Господи, помилуй!
– Пресвятую, Пречистую, Преблагословенную, Славную Владычицу нашу Богородицу и Приснодеву Марию, со всеми святыми помянувшее, сами себе и друг друга, и весь живот наш Христу Богу предадим!
– Тебе, Господи!
Отец Кирилл, наконец, вступил:
– Яко подобает Тебе всякая слава, честь и поклонение, Отцу и Сыну, и Святому Духу, ныне и присно, и во веки веков.
И вместе:
– Аминь!
Непонятное шуршание за Царскими Вратами отвлекало отца Кирилла, вызывая недоумение: что там происходит?
Когда Царские Врата открылись, и он повернулся, чтобы благословить привычную пустоту храма, в которой сослужили ему диакон и чтец, он чуть задержал поднятую руку, затем с огромным удивлением и благодарностью Богу начертал в воздухе крест: на раннюю Литургию, как раз перед началом работы, собралось более сотни рабочих и служащих Чекалина… и, похоже, пришедших из окрестных деревень старушек и стариков.
Он сразу понял, что произошло: окаменелая девушка с иконой святителя Николай подвигла людей искать и находить в себе Бога, потому, как сама явилась свидетельством о Нём.
Отец Кирилл вспомнил рассказ старенького архиерея, сидевшего с ним в начале тридцатых годов в Бутырской тюрьме и расстрелянного в день Рождества Христова, седьмого января. Когда-то в молодости он побывал в паломнической миссии на Святой Земле и сподобился видеть, в числе прочего, Мёртвое море на месте сожжённых Богом за мужеложство, разврат и безбожие городов Содома и Гоморры.
Он узрел солончаковый столп в человеческий рост, схожий с женской фигурой, и понял, что это – жена Лота, печалившаяся об оставленной жизни в развратном порочном городе. На архиерея окаменелая женщина и Мёртвое море, переполненное солью, произвело решающее впечатление в начавших мучить его сомнениях: а есть ли Бог?
Он отбросил все колебания, сказав себе словами псалмопевца Давида: «Верую, Господи, помоги моему неверию!» и с ясным сердцем и пламенной душой вернулся в Россию служить Богу и Отечеству.
Радостная история… Как удивительно перекликается она с той, что совершается ныне в Чекалине на улице Волобуева…
Отец Кирилл служил Божественную Литургию, принимал исповедь, причащал, крестил, отпевал с этого январского дня столько людей, сколько до этого за двадцать лет служения и не было! Благодатная радость поселилась в его изношенном сердце и давала силы служить Господу и притекающим к Нему людям, задумавшимся о покаянии.
Стояли перед ним и перед Богом Светлана Терпигорева, её мать Революция Леонидовна, крещёная именем святой Руфины Кесарийской, бабушка Евфросиния, Лев Хайкин, Алексей Герсеванов, Пелагия Филичкина, Совдеп Гасюк, ставший по церковному Сергеем и Ида Сундиева – Ираида. Стояли перед Богом Григорий Песчаный и Александр Латыев с семьями, жена Шкурлепова Виолетта (Вероника) и множество других.
Они постились и постигали, что такое молитва, плакали, радовались, каялись и держались духовно за окаменелую девушку по имени Вера, которая стоит с иконой святителя Николая, угодника Божьего, и непрестанно просит прощения. Неужто оно не будет ей дано? Тогда и им не на что надеяться: грешили-то как! Особливо безбожием своим, верой в дырку от бублика – в атеизм.
Те милиционеры, что видели Окаменелую, в церковь многие пришли. Из тех, кто на улице стоял, слышал Верины страшные стенания, некоторые тоже. Из конной милиции, разгонявшей, не пускавшей на Волобуевскую взбудораженных людей, немного уверовали то ж.
Судили как: видеть не видели, но раз велено говорить, что не видели, значит, есть оно – истинно чудо Божие, которое возвращало в объятия великой православной русской державы!
… В кинотеатрах шли фильмы, специально привезённые из Москвы: русские и французские комедии, американские мюзиклы, мелодрамы, вестерны, военное кино. Чем только не завлекали! Ходили, конечно, не без этого, и в клубах по субботам танцевали, но мало. Катастрофически. Наберётся на сеанс человека три-четыре, а больше нет никого.
Постятся ведь, а, паразиты?! Отсталое кумовьё! В кинотеатра и клубах никого, а в церквях и городских, и ближних и дальних сёл, что уцелели единично, – гречишному зерну некуда упасть. Куда советский народ катится?!
А советский народ в отдельно взятом городе, в отдельно взятой области пытался вернуться в своё Отечество – Святую Русь. Даже атеистические лекции с агитбригадами из самых активных, передовых комсомольцев не дали никакого эффекта, ни одного уверовавшего человека не заставили отвернуться от православия и вернуться в атеизм.
Идеологический отдел ЦК КПСС специальным приказом обязал свои подразделения в Чекалине и по всей области «выступить широким фронтом против пропаганды религии».
За пятьдесят шестой год народ принуждённо выслушал более двух тысяч атеистический лекций, что на тысячу двести было больше, чем в прежние годы.
На Троицу, на престольные праздники собирались сотенные крестные ходы. Их участников отлавливали, избивали до полусмерти, грозили всякими карами. Не жалели и немощных старух, и болящих.
А в школах что творилось! Главным, самым важным предметом выпятился колесом атеизм. До хрипоты, до пота лекторы, учителя, преподаватели, журналисты, комсомольцы и коммунисты вещали о том, что надо верить в человека, в светлое будущее коммунизма, партии и её главе, то есть, идее, а не Творцу сущего – Богу.
Хотя на вопрос одного деревенского старичка простачка, почему пчёлки мёд собирают всегда в свой улей возвращаются, лекторы так и не могли толком ответить; бормотали лишь, что это всё природа виновата и её законы. Встречный вопрос «А что это за природа такая, что создаёт мир и даёт знания каждому существу и веществу, что, как и для чего делать?» повис в тумане безсильных ленинских и дарвиновских выкладок.
Кстати, сам естествоиспытатель Чарльз Дарвин честно предупреждал, хотя его и не пожелали услышать атеисты, что его теория эволюции – всего лишь теория и гипотеза, но никак не совершающийся факт, и претендовать на истину зарождения и существования жизни она не может; в конце жизни учёный вообще отказался от неё, покаялся в том, что придумал и обнародовал её; и умер христианином, твёрдо верующим в Господа Бога.
А декабристы? Как их превозносили! Как преклонялись перед ними! Какие исследования проводили! Музеи создавали, а позже – какие трогательные фильмы снимали! Декабристское восстание возводили в ранг самого значимого события в русской истории. Оно преподносилось как «культурное» и «дворянское», вовсе не связанное с насилием и кощунством.
Но мало кому известно, что Рылеев намеревался в случае успеха восстания истребить всю Царскую Семью, в том числе и детей. А сколько безобразия учинило Южное общество под руководством Муравьёва-Апостола в городе Василькове и его окрестностях! А планы Пестеля установить в России на десятилетия жесточайшую диктатуру ради введения в стране порядка и «единообразия в мыслях»?
Бедного Пушкина приплели: мол, лучший друг декабристов, сам почти декабрист! А на самом деле…
На самом деле Пушкин писал: «Не приведи Бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка». Восстание декабристов стало позорным тупиковым бунтом. Разве мог Пушкин желать быть причастным к позору? Вряд ли.
Но о раскрытии истинного значения события 1825 года ещё далеко. Почти полвека. А пока…
В июне с мест доносили: «при ознакомлении с деятельностью церкви в селе Заплавное Борского района я выяснил, что в селе ещё ведутся разговоры о мифической окаменевшей девице на Волобуевской улице… хотя фельетон товарища Шкурлепова «Дикий случай» обсудили широко на колхозном собрании. Слухи о чуде сильно подействовали на пользу религии: под праздники и в Страстную неделю не было слышно песен и гармоники, больше стали ходить в церковь и причащаться. Под Пасху в кино не пришло ни одного зрителя…».
Ходили ещё слухи, что в начале весны Веру из дома забрали и поместили в психиатрическую больницу. Причём плотнику пришлось рубить половые доски, к которым приросла Вера. И будто бы, по шепотку плотника, доски были, как камень. Пришлось несколько топоров сменить… А когда доски всё же, будто, выломали, из разломов побежала кровь. А затем, будто, Вера так и сгинула в психушке. Куда ей и дорога.
Болтали ещё, много лет спустя, якобы Вере сменили имя и фамилию, выпустили её жить под строгим надзором родственников в посёлке Кимель. Замуж она не вышла, на работу не устроилась, жила на пособие на руках дальней родственницы. Никуда стареющая женщина не ходила, сидела дома, только смотрела в окно и кормила голубей, слетающихся к ней с окрестных домов…
Другие говорили, что Вера умерла через три дня после того, как ожила. Третьи – что она спасалась в Троице-Сергиевой лавре и там в своё время и похоронена без каких-либо данных о себе…
Ну, а год прошёл, другой начался, и благодаря усилием партии чудо о Верином стоянии стало мельчать, забываться – особенно теми, кто знал о нём от других, а сам к тому и не касался. Люди ушли из церкви, оставив в ней самых верных Господу, возвратились к танцам, кинотеатрам, гуляньям, пьянству в посты и, в итоге, – к безверию.
Друзей Веры после Пасхи тайно вызвали в партком и велели в три дня собраться и покинуть Чекалин. Их снабдили документами, комсомольскими путёвками, деньгами на первое время и отправили восвояси, подальше от места, где явлено им было чудо Божие. … Нет свидетелей – нет и чуда. Со всех их взяли подписку о неразглашении и забыли об их существовании.
Они попали на строительство военного города на Урале, где год назад был основан институт для производства атомного оружия – дублёр Приволжского Арзамаса-16 (Сарова), который называли просто почтовый ящик номер 0215 или Челябинск-70. Там они и прожили всю жизнь, храня в душе память о Вере Карандеевой, и только в начале XXI века рассказали о ней родным и глубоко верующим людям.
Светлана Терпигорева уже в зрелом возрасте, воспитав троих детей, постриглась в монахини в одном из женских уральских монастырей.
Остальные стали прихожанами храма в соседнем городе Касли – в том самом, где лили из чугуна чудесные скульптуры, решётки и предметы быта, пока в их собственном жилье не построили свою церковь в честь иконы Божией Матери «Державная». К 2010 году умерли Лев Хайкин и Совдеп Гасюк, тяжело болела Ида Сундиева… Но остальные помнили о чекалинском чуде…
Но это позже было, позже.
А пока в доме сорок шесть на улице Волобуевской продолжала стоять девушка с иконой, похожая на статую или на фарфоровую куклу, и ничто не менялось ни в её облике, ни в её состоянии.
Кто её кормил? Кто поил? Чем? Как? Мать никак не могла раскрыть ей губы и вложить в рот хотя бы жидкую кашу или каплю воды.
Казалось, одна внутренняя жизнь кипела в ней, выдавая себя редким биением сердца, редким дыханием и отчаянными криками в полночь:
– Мама! Молись! В грехах погибаем! Молитесь все! Горит земля от наших грехов! Жжёт! Жжёт!
Степанида Терентьевна в эти страшные минуты стояла на коленях возле дочери и слёзно молилась Господу, Пресвятой Богородице и святителю Николаю, Мир Ликийских чудотворцу, о прощении дочери. Устала неимоверно. Но, не щадя себя, вставала ночью и читала канон Господу, акафисты Пресвятой Богородице и святителю Николаю, над которым так посмеялась её несчастная дочь…
За неделю перед Благовещением Пресвятой Богородицы, в последний мартовский день в доме снова появился священник – иерей Кирилл Тихомиров. Его сопровождали диакон Пётр и чтец и певчий в одном лице Алексей Игоревич Чернецовский.
К отцу Кириллу накануне обратился уполномоченный по делам религии Хотяшев. Рэм Кузьмич передал тайный приказ областного ЦК явиться в злополучный дом, до сих пор охраняемый милицейскими нарядами, и снова отслужить молебен. Не потому, что власть поверила в существование Бога, а по настойчивой просьбе матери увечной девицы. Первый молебен, правда, прошёл безуспешно, но, может, надо три раза совершить обряд – как в сказке?
Отец Кирилл послушно склонил голову, в душе славя Бога.
И вот он здесь, и впервые узрит окаменелую девушку. Стараясь не выказать бушующим в нём чувств, отец Кирилл вместе с диаконом Петром и чтецом Алексеем Игоревичем начал служение. За проведением молебна следил постовой – Иван Бородий. Сперва сидел. После первых молитв поднялся и так стоял неподвижно, глядя на священника, прислушиваясь к звучащим словам.
Ввиду присутствия посторонних, в доме находился и капитан Назар Тимофеевич Мозжорин. Он смотрел не столько на действо, сколько на реакцию Веры. Нет. Ничего. Окончился молебен и освящение комнаты – и ничего. Мозжорин разочарованно вздохнул.
Отец Кирилл приблизился к Вере, поднял к её каменным губам золотистый крест. Раздался лёгкий звук. Отец Кирилл обстоятельно перекрестился три раза с молитвою:
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас! Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, и ныне, и присно, и во веки веков, аминь! Отче наш Николае, моли Бога о нас и прости грешную рабу Божию Веру за кощунство её. Не на суд надеемся – на милосердие твоё и Господа нашего Иисуса Христа…
Поклонился пустому красному углу, иконе Николая угодника и, затаив дыхание, взялся за старинный медный оклад.
Мозжорин смотрел со скукой: не выйдет. Бородий с любопытством: а ну, как выйдет. Остальные – с надеждой: выйдет, если есть на то воля Божия.
И случилось невероятное. Икона поддалась лёгкому усилию отца Кирилла и выскользнула из рук Веры прямо в объятия иерея.
Все ахнули. Отец Кирилл прослезился. Степанида Терентьевна заплакала.
Мозжорин сделал к Вере шаг. Спросил напряжённо, потея от волнения:
– Ожила?
Ему не ответили, но он и сам видел: не ожила. Ничего не изменилось в её облике. Руки остались висеть у груди. Отец Кирилл отметил про себя: словно к Причастию подходит: правая рука внахлёст на левой.
– Теперь надо подождать знамения в Великий день, на Пасху! – задумчиво проговорил отец Кирилл. – Если же оно не последует, недалёк конец мира.
– Когда же это кончится?! – бросил Мозжорин, походил вокруг Веры и добавил, ни к кому не обращаясь: – У патриарха вон спрашивали, просили даже – тьфу, смешно прямо! – помолиться о прощении Веры. А он отказался. Мол, Кто наказал, Тот и помилует. А когда, интересно мне знать, Он помилует? Изнемог я тут уже … Ступайте отсюда. Бородий, подписку о неразглашении возьми, а то ляпнут чего, опять паника вспыхнет.
– А с иконой что? – спросил Тихомиров.
Мозжорин озабоченно нахмурился. Махнул рукой:
– В церковь свою заберите, чтоб духу её здесь не было!
– Да как же… – пролепетала Степанида Терентьевна.
– Я сказал, чтоб не было! – повторил строго Мозжорин и уныло подумал, что придётся ещё звать священство: вдруг на четвёртый раз эта треклятая девка, благодаря которой он три месяца здесь замерзает, в конце концов, либо в себя придёт, либо помрёт?
Икону унесли. Судьба её оказалась далее простой: сперва она царила на аналое по святительским праздникам, затем по приказу уполномоченного её убрали в алтарь, чтобы народ не видел её и не воздавал ей почести.
Путь отца Кирилла Тихомирова оказался более сложный: вскоре, после Пасхи, его арестовали, предъявив обвинение в… мужеложстве, которое и доказывать-то не стали. Он отбыл срок наказания в три года и затем служил в глухом селе Днепропетровской епархии. Через годы его перевели в село Михайловское, там он и скончался, храня Верину икону, которую ему привезла из чекалинской Петропавловской церкви Степанида Терентьевна…
Память о чуде Божием, явленном на комсомолке советской страны, погрязшей в безбожии, хранилась в его душе всю жизнь…
ГЛАВА 9
Апрель – начало мая 1956 года. Ефрем Еникеев.
Назар Тимофеевич думку свою воплотил в реальность: по его предложению, первый секретарь обкома КПСС Ефрем Епифанович Еникеев, узнав, кто из священства наиболее достойный, попросил о визите в Чекалин одного известного митрополита.
Тот приехал тайно, после очередной успешной дипломатической миссии: в марте Русскую Православную Церковь посетила делегация Национального Совета Церквей Христа в США во главе с его Президентом доктором Юджином К. Блейком, и принимал её вместе со Святейшим Патриархом Алексием и призванный в Чекалин митрополит. Владыка посетил дом Карандеевых с такой секретностью и замалчиванием, что о его приезде узнали много позже.
Еникеев, приняв архиерея, деловито сообщил ему обстоятельства дела. Митрополит слушал молча.
– Вы поняли, владыка? – спросил Ефрем Епифанович, споткнувшись на ненавистном, но обязательном при обращении к подобному церковному чину слове «владыка».
– Да, Ефрем Епифанович, – ответствовал ясноглазый служитель Церкви. – Сделаю, что Бог даст: помолюсь о заблудшей рабе Божией…
От «рабы Божией» Еникеева вновь перекосило, но он стиснул зубы и промолчал, соблюдая мало-мальскую дипломатичность.
– Отслужу молебен святому епископу Мир Ликийских Николаю, – спокойно продолжал Крутицкий и Коломенский митрополит, – а там, как Бог даст.
– Благодарим за содействие, – официально улыбнулся Еникеев, мысленно при этом скрипя зубами: очень он не хотел просить и принимать помощь у ненавидимой им православной церкви.
Митрополита сопровождал Мозжорин. Он был убеждён, что и ныне каменною останется Вера Карандеева.
Войдя в горницу, архиерей сперва постоял на пороге, чувствуя в себе необыкновенное, неописуемое что-то; то, что, казалось, разливалось в невидимом воздухе. Трепет охватил его, когда он убедился, что слова секретаря обкома – правда.
Возблагодарив Бога за то, что дал ему возможность узреть чудо Своё на грешном человеке, митрополит начал служить молебен.
В наряде стоял в этот вечер Георгий Песчанов. Слова молитв проникали в его душу, будто тёплые сияющие стрелы, и он надеялся, что и в Веру они проникнут и оживят камень.
Но и третий молебен не вернул Вере жизнь. Как стояла она, сложив на груди руки, так и стояла. Ничто не шевельнулось в ней.
Мозжорин помрачнел и весьма сухо сопроводил «служителя культа» в служебную гостиницу, ни слова не сказав ему по дороге.
В номере его ждал Еникеев.
– Ну, как? – потребовал он ответа у капитана.
– Ничего. Стои́т, – процедил Назар Тимофеевич.
Митрополит многое мог бы сказать по этому случаю, но он знал, что пропадут его объяснения, как алмазы в отрубях для свиней. Только и молвил:
– Теперь надо ждать знамения в Великий день Воскресения Господа нашего Иисуса Христа, двадцать третьего апреля. Человек здесь ничего больше поделать не может.
– А кто, интересно, может?
– Бог.
С тем и уехал продолжать нелёгкое своё служение богословом, членом Постоянного комитета Всемирного конгресса сторонников мира, председателем с 1946 года Отдела внешних церковных сношений. Уже в июне архиерей возглавил в Москве богословское собеседование представителей Русской Православной и Англиканской Церквей, во время которого «по ряду вопросов было установлено единство богословских взглядов, проясняющее перспективы будущего воссоединения». Но и тогда он помнил о Вере Карандеевой из города Чекалина и сугубо молился о ней. Говорить не мог: запретили строжайше…
Еникеев скрежетнул зубами. Сколько ещё придётся ждать конца этому безобразию?! Или эта проклятая девица намерена вечно стоять в про́клятом доме на Волобуевской и мутить советский народ одним своим существованием?!
Даже фельетон Шкурлепова не помог. А там до чего же гладко прописано, доказано, что Бога нет, и случай на Волобуевской, действительно, дикий, позорный, и обращать на него внимание, поддаться чужеродному влиянию Церкви могут примазанники Советской власти, прихлебалы и падальщики!
Всех бы их на самые суровые комсомольские стройки, к заключённым, поднимающим города, роющим каналы и водохранилища, строящим электростанции и мосты! На Беломор-канал, чтоб дурь из них повышибало!
Надо этих… Веркиных дружков и подружек подальше услать. На Урал вон, где атомный институт строят, дублёр Арзамасского. И Кирилла этого Тихомирова, видевшего Окаменелую, под арест подвести, чтоб он и думать обо всём забыл! Икону вытащил, а девку не оживил! Шарлатан! Вот народ! Ни в чём положиться нельзя!
С другой стороны – не положено. Не положено советской власти сотрудничать с религиозными фанатиками.
Ефрем Епифанович схватил бланк приказа и быстро написал: «С 31 марта 1956 года запрещается впускать посетителей, исповедующих какую-либо религию, в дом номер сорок шесть на улице Волобуева, несмотря на необходимости разного рода». Адресовал приказ Мозжорину. Вызвал секретаршу.
– Передай Мозжорину, – велел он. – И оприходуй, как положено. Ко мне никого не пускать… Хотя… вот что. Вызови мне машину и того же Мозжорина. Съезжу я тут по государственному делу.
– Надолго, Ефрем Епифанович? – деловито спросила секретарша – сорокалетняя женщина в строгом костюме мышиного цвета, потомственная революционерка, преданная советской власти.
– Как получится, – отрезал Еникеев, допивая остывший крепкий чай без сахара. – До обеда точно нет – полчаса до него осталось, а там – как Бог даст! Чёрт! – выругался он, поняв, что помянул Бога, – он, секретарь обкома КПСС и главный коммунист Чекалина!
Стыд и срам! Еникеев чуть не сплюнул. И сплюнул бы с досады, не пожалел бы труд уборщиц, да некогда стало плевать: позвонили с идеологического отдела, отрапортовали, что сегодня высланы по области агитаторы и лекторы с атеистическими программами и лекториями.
– Сколько? – спросил Еникеев.
– Двадцать шесть человек.
– Что мало? Людей нет? – разозлился первый секретарь.
– Готовим, Ефрем Епифанович, изо всех сил готовим! Подкованными надо выходить в народ, сами знаете! А тут ещё это… событие. Дикий совершенно случай. Тут вдвойне надо готовить, цитатами нужными снабдить, ответы на каверзные вопросы найти. Сами знаете…
Ефрем Епифанович поморщился:
– Ладно, ладно, Микрон Авдеевич, но поторопитесь. Пусть усиленно изучают.
– Конечно, Ефрем Епифанович! Будет сделано, не беспокойтесь! Мы ж понимаем ситуацию.
– Хорошо, что понимаете, – буркнул недовольный Еникеев, бросил трубку, крикнул секретарше: – Изольда Григорьевна, машина здесь?
– Пришла, Ефрем Епифанович! – отозвалась Изольда Григорьевна.
– Ладно. Я пошёл.
Мозжорин поджидал его внизу, у машины.
– На Волобуевскую едем, – зло выплеснул Еникеев своё раздражение. – Ничего не могут сделать, дармоеды гнилостные!
Подошедшую незаметно весну он не замечал. Как всегда. Ну, может, в детстве он ещё переживал особый душевный подъём, особую глубину и воскресаемую радость земли, тянувшейся к солнцу, как первый цветок. И в юности – ранней, потому что в семнадцать лет он поступил на рабфак и погрузился в учёбу и комсомольскую деятельность, что поглотило всё его время, и даже первая любовь случилась в стенах нефтеперерабатывающего завода, а женитьба – в конце марта, причём бабка жены горячо отговаривала молодых от выбранной даты, твердя, что свадьба в Великий пост – слабая семья и слабые дети.
От бабки атеисты-комсомольцы пренебрежительно отмахнулись. И теперь Еникеев в самых закрытых тайниках души очень неохотно, через великую силу признавал, что зря отмахнулись. Любовь быстро растаяла, как апрельская позёмка, две дочери-погодки родились трудно, часто болели, мозгами глуповаты, хозяйство вести не любят; вертихвостки, короче. Обеим за двадцать, а мужа дельного ни одна не привела… И с женой нелады, нестроения…
Вот и думалось: а правда ли, что нет Бога?
При мелькавшей иногда такой мысли Еникееву становилось не по себе, и он избавлялся от неё матом; когда был один – вполголоса, когда меж людей – про себя.
Стояние Веры бесило его до темноты в глазах. Бесило именно потому, что неопровержимо доказывало: бабка жены права, и Бог, которого почти четыре десятилетия, а то и столетия, если считать царствование Петра Первого, с которого началось постепенное отхождение от веры простого народа, Бог, которого пытались вытравить из русской души, явил себя твёрдо, мощно, обезоруживающе – в лице именно неверующей комсомолки-кощунницы, надсмеявшейся над иконой и в одно мгновение превратившейся в своего рода аналой для иконы, вокруг которой кадили попы, служа водосвятный молебен.
Машина остановилась на Волобуевской, пронизав собою толпу чекалинцев, всё ещё собиравшихся возле дома Карандеевых.
– Стоят, черти, – сказал, как плюнул, Еникеев. – Разгоняли?
– Разгоняли, Ефрем Епифанович, – придвинулся к переднему сиденью Мозжорин, сидящий на заднем. – Буквально за час до нашего приезда наряд разгонял. А они по дворам разбегутся, попрячутся, а потом снова приползают. Как мёдом им тут намазано!
– Точно, – согласился Еникеев, озирая через стекло машины грязный двор и старый дом с зелёной крышей.
Встряхнулся, открыл дверцу машины.
– Ладно, идём. Глянем, как дело обстоит. Мать еёшная здесь?
– Здесь. Прописка и документы в порядке.
– Что делает?
– А готовит, убирается, в магазин ходит и на работу – туда же на завод, где и дочь работает. А так молится ещё. Ну, и в церковь эту…
– Запрети.
– Э-э… как ей запретить? – озадачился Мозжорин. – Она просто встаёт и поклоны кладёт.
– Где встаёт?
– А прямо перед дочерью.
Еникеев помолчал. Сказал резко:
– Запрети. Скажем, что советская власть не потерпит. А будет и дальше поклоны отбивать и в церковь бежать, арестуй к чёртовой матери. Приказ понятен?
– Понятен, товарищ Еникеев.
– То-то. Ишь, учинили тут рассадник религиозного дурмана… понадумали всякого… справиться не могут… Оболдуи… Идём, что ли, глянем.
Вылез из машины. Выпрямился. Окинул взглядом грязные просторы. Наткнулся на небо и от неожиданности не сразу опустил глаза на земную твердь.
Над городом распласталось в синеве огромное белое крыло из облаков. Тело небесной птицы – тёмно-серое скопление тяжёлых дождевых туч – наступало на город с запада. Великое белоснежное крыло из перьевых облаков накрывало, казалось, весь Чекалин, и словно защищало его от беды или… несло, звало в иные веси, в прекрасные божественно-отрадные дали, суля тепло, свет и нескончаемую радость.
У Ефрема Епифановича захватило дух от тоски по тому небывалому, непознанному им, что звало его к себе. Он замотал головой, пытаясь избавиться от наваждения. Что он – фанатиком религиозным решил заделаться? Да его тут же снимут, выгонят из партии и пнут в лагеря, на лесоповал! Или, того хуже, разнорабочим на секретные атомные объекты, где люди мрут от облучения, – как по секрету рассказывала ему врач, вернувшаяся с одного из них, построенного в дебрях Урала: в феврале она ездила в отпуск в какое-то крошечное поселение Касли повидать стареньких родителей, и тот объект на протяжении семи лет строится от них километрах в пятнадцати всего.
Отступило нежданное, зовущее. Ефрем Епифанович вздохнул глубоко, вытащил сигареты, закурил, отравляя вокруг себя воздух.
– Птица какая летит… – вдруг услышал он восхищённый голос Мозжорина и невольно посмотрел на небо, которое накрывало белооблачное крыло великой птицы, потом на капитана, который любовался раскинувшейся красотой.
– Тоже мне, ценитель осадков! – саркастически одёрнул его Еникеев. – Любоваться будешь или, в конце концов, очнёшься от дурости своей?
Он раздражённо зашагал к проклятому дому, не обращая внимания на грязь. Не хватало ему облаков в виде птицы! Попы и их последователи тут же усмотрят в явлении погоды милующую Длань своего Господа. Всё против него, Еникеева! И облака! Будь они неладны!..
… Получается, Бог этот – есть..?
Ефрем Епифанович аж зарычал, проходя сенцы, и рванул на себя тяжёлую дверь, будто вырывал жгучий сорняк из пшеничного поля.
– Где? – рявкнул он.
Постовой, пьющий чай за кухонным столом в компании с худощавой, в возрасте, женщиной, вскочил, покраснев. Седая голова молодого человека ввела Еникеева в ярость.
– Ты что, сволочь поганая, волосы свои распустил?! Вон отсюда! В парикмахерскую! Красить или брить наголо! Пошёл! Два раза говорить не буду – под трибунал пущу!.. Распустили!
Мозжорин, к которому адресовалось последнее слово, не дрогнул.
– Будет сделано, товарищ Еникеев, – вытянулся он. – После дежурства – в парикмахерскую. А «каменная» – там.
Еникеев шагнул в горницу. Встал на месте, остолбенев наподобие кощунницы. Вспомнил запоздало, кто он, что и перед кем находится. Оторвал ноги. Прошёлся вокруг вопиющего вызова материализму и атеизму.
Каменная. Как есть, каменная. Он стиснул зубы и дотронулся до белой кожи… Брр… На живую никак не похоже. Не удержался, постучал по плечу. Услышал твёрдый звук. Посмотрел в лицо. Странное: не живое, не мёртвое. Именно каменное. На самом деле.
– Что она ест? Что пьёт? – отрывисто спросил он у Песчанова.
– Ничего, вроде, не ест. И не видел, что пьёт, – отрапортовал Григорий Песчанов.
– Как же тогда живёт, не падает?
– Не знаю. Не падает. Хоть толкай.
Еникеев собрался с духом и, упёршись в камень тела, толкнул изо всех сил. Но Вера не шелохнулась. Еникеев снова упёрся, поднажал. Безполезно. Скала скалой. Его охватил сперва животный ужас, а потом ярость. Как она смеет мутить ясные воды его, Еникеевского, коммунистического мировоззрения?!
– Топор есть?
– Что?
– Топор, говорю, есть? Что непонятного?
– Есть где-то… наверное… Хозяйка! Тащи топор!
Степанида Терентьевна всполошилась испуганно:
– Зачем топор?
– Значит, надо. Тащи, говорят!
Степанида Терентьевна, побелев, не тронулась с места.
– Убивать мою Верочку хотите? – прошептала она.
– Кого убивать? – зарычал Еникеев. – Кого тут прикажешь убивать? Сдурела совсем? Антисоветский элемент! Говорю – топор тащи! Не то сядешь у меня на двадцать пять лет! Или вон на лесоповал в Сибирь поедешь! На Соловки! Вмиг тогда топор принесёшь!
Григорий Песчанов не выдержал и сказал:
– Я знаю, где топор. Плотник в прошлый раз его осматривал, чтоб доски рубить, но не подошёл: туповат оказался. Принесу сейчас.
Он нырнул в сенцы, вернулся с топором.
– Что делать-то, товарищ Еникеев?
– Дай сюда.
– Мне-то сподручней будет, – уговаривал Песчанов. – Чего спину ломать? А я уж расстараюсь. Мне её жалко.
Еникеев повернул к нему неузнаваемое лицо с бешеными глазами.
– Мозжорин.
Капитан шагнул к подчинённому, силой забрал из его сопротивляющейся руки топор. Подал Еникееву. Песчанов и Степанида Терентьевна бросились было к нему, отвести первый удар, но опоздали. Лезвие со всего размаху вошло в половую доску. Еникееву почудилось, что он спит и мучается кошмаром: из-под металла брызнула тёмная жидкость. Он выдернул топор из дерева. Капли стекли с него, шлёпнулись и превратились в монетки с ножками. Еникеев потрогал жидкость. Понял: кровь. И не смог остановиться: размахнулся и ударил опять в ошеломлении разума. Кровь брызнула на сапоги.
– Да что ж это такое?! – закричал он и в безумном порыве опустил окровавленный топор на плечо Веры.
Вопль исторгся из груди Степаниды Терентьевны, и она ринулась на защиту дочери. Песчанов её перехватил.
– Что ж ты делаешь, ирод! Дочь мою убиваешь! – застонала мать, ожидая, что Вера рухнет под ударом оземь и разобьётся, каменная, на мелкие осколки.
Но на коже Веры и царапины не появилось.
– Крепка… – изумлённо протянул Еникеев и безсмысленным взглядом уставился на топор.
Лезвие иззубрилось, потемнело. Будто рубило молодые лиственницы три месяца кряду, а не ударило два раза по старым иссохшим доскам, а один – по окаменелому человеку; пусть окаменелому – но человеку!
Еникеев выматерился, и сильная боль внезапно взорвала его голову.
«Мстит, – подумалось. – О своём присутствии заявляет…».
Кто заявляет – не хотел думать. Знал подспудно – кто.
– Подписку о неразглашении возьми, – велел он Мозжорину.
– Так брали уже…
– Снова возьми. Не хватало, чтоб люди знали о досках этих кровавых. Тогда нам вовсе конец. Повалят, снесут. Понял?
– Так знают уже…
– Так пасть им заткни! Понял?!
– Понял, товарищ Еникеев.
– Доски подколотите, кровь замойте, – велел Ефрем Епифанович. – В нужник вылейте.
– Есть!
Вышел тучей, кипевшей от собравшейся в ней грозовой силы. Плюхнулся кулем в машину, приказал везти в совет.
В кабинете сперва долго мерил ширину и длину стен; сел, наконец, в кресло, сжимая и разжимая положенные на стол крупные кулаки. Ничего не думалось ему, ничего не соображалось. Прикинул на часах – скоро в Петропавловской церкви вечерня. Скажет ли что на ней поп Кирилл Тихомиров? Если хоть слово о Карандеевой скажет, Еникеев его сгноит, не пожалеет.
Первый секретарь обкома КПСС надел другое пальто – старое, тёмное, и покинул свой партийный рабочий особняк. Подняв воротник, опустив голову, он, не торопясь, достиг в начале пятого церкви во имя святых апостолов Господних Петра и Павла. В храме плотно стоял народ. И ни одного скептического лица.
«Если Карандеева придёт в себя, – злобно пообещал Еникеев сам себе, – сгною на Крайнем Севере! Пусть там эвенков и чукчей обращает, каменея, сколько влезет!».
Он долго про себя бранился, сверля мрачным бешенным взглядом затылки прихожан. От жары и духоты, от непривычных запахов, источаемых кадилом и тающими в огоньках свечами на высоких одноногих подсвечниках ему заплохело; выступил пот, заныла голова. Зачем он припёрся в это обиталище мракобесия?! Как тут худо! Невмоготу! Что он тут забыл?! Чего ждёт?!
Когда из Царских Врат на амвон вышел отец Кирилл Тихомиров, Еникеев осознал, что его привело в Петропавловскую церковь после жуткой встречи с Окаменелой.
Проповедь.
Проповедь, которую запрещено вещать всем священнослужителям Чекалина. И всего Союза Советских Социалистических Республик. После этой проповеди смело можно отправлять Тихомирова по этапу.
В безмолвии собрания отец Кирилл начал говорить негромким, но всюду слышимым голосом:
– Кто есть девушка, оскорбившая любимого русского святого, отца нашего Николая, Мир Ликийских чудотворца? Кто есть девушка, по воле Божией ставшая аналоем для писаного образа его? Безбожница, грешница, кощунница. Не мы ли все таковы? Но гляньте шире – и увидите вы, что именно на ней, на безбожнице, грешнице, кощуннице, как на известном из Евангелия мытаре, явил Себя Господь наш Иисус Христос.
Он перекрестился, и люди шевельнулись всей массой, повторяя за ним.
– Почему так случилось, что окаменели все члены её и лишились движения не токмо руки и ноги, но и почти само сердце её? Четвёртый месяц стоит девушка, попирая законы естества, не ест, не пьёт, не жива, не мертва, не больна, ни здорова, и не падает, а стоит, будто приросла к тверди земной. Стоит, незримо для нас – но не для Господа и святого Его угодника – возрастает, ведя духовную брань с врагом человеческим диаволом, озирая жизнь – а, вернее сказать, – смерть души её новым оком. Что деется с ней в сей миг? Расскажет ли она о духовном перерождении своём, как святая преподобная Мария Египетская, семнадцать лет блудившая по страсти своей, а затем сорок лет каявшаяся в пустыне, сжигаемая каждодневно искушениями, помыслами, страстью своей, голодом, жаждою, зноем и холодом, просившая и достигшая любви ко Господу и спасения многогрешной души своей?
Общий вздох зашевелил пространство церкви.
– Молитесь же о прощении рабы Божией Веры и своих собственных грехов! Молитесь и плачьте, чада Божии! Ибо, как несёт из бездны адовой кающаяся Вера, – «страшно! Земля горит, в грехах погибаем! Люди в беззакониях гибнут, молитесь!». Сколько каждому из нас осталось трудиться в поле Господа, чтобы стяжать вечную жизнь в пажитях Его, не вечную смерть в пропастях адовых, где одна безнадёжность и терзание неутоляемых страстей? Сколько свечой гореть, освещая мрак сердца своего в муках и попытках его согреть и осветить Божественною истиной? Искупит ли Вера прегрешения свои? А чем искупим свои грехи – мы? Сказано: «Дух Святый хранил жизнь души, воскресив её от смертных грехов, чтобы в будущей вечный день Воскресения всех живых и мёртвых воскреснуть ей в теле для вечной жизни».
Отец Кирилл замолк на долгую минуту, перекрестился, и вслед за ним поднялись две сотни троеперстий, освящая лоб, чрево и плечи. Дрожь пробежала по всему телу Еникеева. Как не хочется, как не можется верить в Бога!
– Говорят некоторые: как жесток ваш Бог! – с новой силой сказал священник. – Какой грозный наказатель святой угодник Божий Николай, чьи нетленные мощи почивают доныне в италийском граде Барии. Взял и наказал бедную русскую девушку, всего-то навсего заменившую его образом образ и самоё присутствие дружка своего, обычного парня Николая. Что с неё взять? Не со зла ж… по незнанию глупому своему… И за это казнить? Но знайте, верующие и неверующие, теисты и атеисты! Бог поругаем не бывает!
Голос его гремел. Кожу Еникеева вновь защекотала дрожь, и он передёрнул плечами. Как не хочется во всё это верить! Как страшно это – верить! Рождаться снова, иною строить свою налаженную жизнь! Всё потерять! А найдёшь ли что за гробом?
– Бог поругаем не бывает! – повторил отец Кирилл. – И по знанию хулителя, и по незнанию его! При погребении Пресвятой Богородицы нашей Девы Марии некий Афоний в Иерусалиме вознамерился опрокинуть наземь гроб Ея. И что произошло? Явился во плоти Ангел Господень и отсёк дерзкие руки! А в недавнее наше злосчастное прошлое не бывало ли, чтоб рубящий крест с церковных куполов, сбрасывающий колокол с колокольни, взрывающий, грабящий, поджигающий и оскверняющий храм Божий не оканчивал жалкую жизнь свою жалкою смертью, стеная и рыдая от страха и телесной немощи?!
Люди кивали, утирали украдкой слёзы. Бушующая буря, разрывающая в клочья терпенье Еникеева, просачивалась на его чёрное от терзаний и бешенства лицо. Так бы и бросился вперёд, расталкивая овечью толпу… и то ли схватил бы зловредного попа и задушил бы вмиг, то ли… грохнулся б на колени перед Распятием и никогда б не поднялся…
– … Так не будем жить кощунниками, – взывал к пастве отец Кирилл, – хулителями Создателя и Отца нашего, Господа Иисуса Христа, Духа Святаго, Пресвятой Пречистой Девы Марии и святых славных угодников Божиих, просителей за нас, грешных, у престола Милосердного Бога! Откроем сердца наши и, глядя на окаменелые тела человеческие Лотовой жены и Веры, разбудим души свои, принесём покаяние Господу Богу нашему осипшими, охрипшими от слёз и рыданий голосами своими, изболевшимися, исстрадавшимися, покаянными сердцами своими! Омоемся любовью к Богу и к братьям нашим, сёстрам нашим! Встанем пред очами Господа Сладчайшего не хладными остывшими головёшками, а горящими кострами! Обозрим ясным взором злосчастное прошлое своё, в коем убили мы Царя, Помазанника Божьего и Семейство его, священство русское и мирян, не предавших веру свою; настоящее своё, в коем безверие и ложь отовсюду; будущее своё, где мы будем злостраждать во тьме и одиночестве, ежели не пойдём к Свету Господа Бога нашего! Перестанем злостраждать! Востерпим, смиримся, начнём стяжать благодать Духа Святаго, дабы устремляться к Богу всем существом своим! Слава Богу за всё! Осанна в вышних! Благословен Грядый во имя Господне!
Отец Кирилл с ласковой торжественностью перекрестился. Взметнулись вслед руки, и Еникеев с ужасом понял, что и сам чуть было не дотронулся до вспотевшего лба. Ну, силён Тихомиров! Силён. Опасен.
– Помолимся, братья и сестры, – попросил иерей, – о страдающей и мятущейся, изнемогающей во аде рабы Божией Вере…
И перекрестились вслед за ним все, кто молился этим вечером в великолепии Петропавловского храма, чудом не разрушенного советской властью.
Начался отпуст. Цепочка чекалинцев подходила ко кресту, который держал отец Кирилл, целовал, отходил, получал крохотную частичку антидора.
Еникеев протолкался к выходу, нахлобучил кепку. Кричит, значит, по ночам? А вот мы проверим своими ушами. И если, простите, граждане, она не кричит!.. тогда есть, чем вашу веру глупую уесть!
Думая обо всём, что лезло в голову, лишь бы унять рвущийся из середины груди жар, он размашисто зашагал в сторону Волобуевской. За квартал путь ему преградил конный милиционер, наорал:
– Куда прёшь!! ЧК на вас нету!
Еникеев достал удостоверение, сунул наглецу, не узнавшего властьнесущего, в лицо. Конный не постеснялся, взял корочки, внимательно ознакомился, небрежно отдал честь, вернул.
– Проходите, товарищ Еникеев.
Кто-то было сунулся вслед за первым секретарём, но конный умело его оградил рыжим своим мерином.
– Но-но, куда?! Не положено!
«Молодец парень, – мельком оценил Ефрем Епифанович профессионализм постового. – На заметку надо взять».
В сорок шестой дом он зашёл в десятом часу, подспудно надеясь, что девка упала. Но та стояла, как ни в чём не бывало, и руки у неё были так же сложены на груди, как и прежде: правая на левой, будто перед Причастием стоит, лжицу с Телом и Кровью Господней ждёт… И Еникеева ждёт тоже.
Ефрем Епифанович грузно сел на маленький диванчик, распрямил гудящие от долгой непривычной ходьбы ноги.
– Молчит? – бросил он Родиону Ванкову, сменившему Григория Песчанова.
– Молчит, – подтвердил Ванков. – В полночь начнётся.
– Что так долго? – недовольно проворчал Еникеев.
– Не могу знать, товарищ Еникеев. А только кричит она в полночь.
– У тебя тоже башка белая? – глянул хоть и снизу, но свысока.
– … Не вся, – с трудом признался Ванков и, поколебавшись, снял фуражку.
Тёмные волосы с частой проседью, как у пятидесятилетнего мужчины. А самому около тридцати.
– Ладно, иди в кухню. Я пока здесь подежурю. Мать где?
– Да вон же, за вами.
– Пусть с ней Мозжорин поговорит насчёт запрета молиться. Мозжорин!
– Да, сейчас.
Еникеев откинулся на спинку диванчика, закрыл глаза, чтобы не видеть Окаменелую. И заснул.
Тяжёлые сны клевали его бредовыми фантазиями. Огромная белая птица, похожая на голубя, махала над ними светящимися своими крылами и, разевая розовый клюв, страшно, пронзительно кричала человеческим голосом об огне, тьме, бездне, о беззакониях, грехах и аде.
Ефрем Епифанович очнулся от безумной дремоты и не сразу сообразил, что в самом деле слышит крик об огне, тьме, бездне, беззакониях, грехах и аде.
Он изо всех сил выпучил глаза, проморгался и уставился на Веру.
Кричала она. Всё такая же неподвижная, каменная, и тело каменное, и лицо не дрожит. Рот открыт и губы едва шевелятся, грудь едва вздымается, а голос мощный, страдающий, обличающий, умоляющий…
Еникеев подскочил к девушке, дёрнул её за руку, пытаясь в полной мере ощутить торжество… но нет. Тот же хлад, та же твёрдость в членах. Он ударил её по лицу – как по камню хватанул, отбил пальцы.
И тогда он отступил.
Попятился, широко, безмолвно глядя на неё, впитывая её голос, впечатывая его в память. Вырвался в темь апрельской ночи и, не видя более никого, не слыша никого и ничего, кроме душераздирающих слов, зигзагами помчался домой; как пьяный, не разбирая дороги.
Просидел дома несколько дней с высокой температурой. Мозжорину пришлось наведать его, рассказать, что, несмотря на приказ, постовые пропустили к Вере старичка: шибко он как-то сумел умолить.
Еникеев велел ослушников наказать дисциплинарно.
А тут и пасхальная ночь скоро. На носу первое мая, демонстрации, речи, флаги, шарики, приподнятость и энтузиазм! Вернулся Еникеев на свой высокий пост, одержав победу над своим глубинным пониманием, что Бог есть. Может, Он и есть… но для других. Не для Еникеева.
И вот он сделал привычные предпраздничные распоряжения. На первомайскую демонстрацию поднялся на временную деревянную трибуну, чтобы говорить, обещая и ободряя, кивать и махать царственно рукой.
Людей пригоняли на демонстрацию силой, под роспись, угрозами. Поэтому колонны шли практически молча и отвечали «Ура» вяло. Треть, а может, и побольше, кричали рьяно, веселились от души: что за Окаменелая такая, враки всё это, да здравствует Первое Мая!
А Вера всё стояла, и так же сторожил её наряд милиции, так же велись антисоветские разговоры о Боге, так же постились. Как раз началась Страстная Неделя, народ после работы сидел дома или молился в церкви.
«Неужто не задушим?! – в тревоге метался Еникеев, в бессильной злобе лицезрея ределые колонны демонстрантов. – Какой бы способ измыслить? Уголовников послать? Пусть постращают?.. Так они ж и арестов не боятся, сволочи! «На всё Божья воля» – отвечают, едва припрёшь их к стенке и решишь, что они сдаются на твою милость».
Дело шло к Дню Победы. С мест шли отчёты, что народ постится и слушает не атеистические лекции, а поповские проповеди. В ответ Ефрем Епифанович слал больше лекторов и агитбригад, лжесвидетелей Вериного стояния, и приказывал усилить, охватить, нажать, пригрозить, обещать – лишь бы этот глупый невежественный народ вернулся под стены идеологической крепости коммунистической партии.
То, что русский народ попытался очнуться от смрада и тяжёлого духа неверия, Еникеев всеми силами не видел и видеть не хотел.
ГЛАВА 10
6 мая 1956 года. Пасха. Рассказ Веры Карандеевой.
В Пасхальную ночь с пятого на шестое мая вся милиция дежурила у церквей Чекалина. Подключили также комсомольцев со всех предприятий и производств, но их пришло немного – лишь самые «закалённые» в боях с религией.
Церкви не вмещали желающих встретить радостными возгласами «Христос воскресе! Воистину воскресе!» Светлую Пасху. Многие стояли на улице. Они праздновали своё возвращение к Богу с искренностью младенцев, зрящих небесную красоту…
А на Волобуевской, в кои-то дни, царило затишье. Наряды милиции были сняты, направлены к «религиозным объектам». В доме дежурили двое – Улаков и Корпусов. С напряжением и страхом ждали они полуночи – в отличие от тех, кто в полночь ждал радости Христова Воскресения. И когда начался по всей России крестный ход со свечами, иконами, хоругвями, когда стали петь пасхальные тропари, Еникеев, томимый и гонимый странными чувствами, подходил к дому сорок шесть, а Вера Карандеева начала кричать.
Еникеев, слушая её взывания: «Молитесь! Молитесь!», не выдержал и громко спросил, глядя в её каменные распахнутые глаза:
– Чего ж ты кричишь так ужасно?!
И Вера словно услышала, словно ответила:
– Страшно! Земля горит! Молитесь! Ты – молись! Весь мир в грехах гибнет! Ты – гибнешь! Молись!
И столько муки слышалось в нечеловеческой силы голосе, что Еникеев содрогнулся от вдруг раскрывшейся перед ним истины: она и в самом деле не здесь, она там, в том неведомом для живых мире, который непременно примет каждую живую тварь, каждого человека, зачатого на Земле. И в мире, который покинул Бог, страх порождает боль, а боль порождает страх. И нет этому конца, и некого в этом винить, кроме самого себя.
Забудет ли Еникеев миг прозрения, случившийся с ним? Заставит ли себя забыть?
И тут что-то изменилось. Вера замолчала и моргнула. Чуть шевельнулся и опал подол синего платья. Явственно прозвучали два звука: вдох полной грудью и биение сердца, сто двадцать восемь дней бьющегося едва слышно.
Постовые, Еникеев и Степанида Терентьевна с изумлением наблюдали, как у девушки упали вниз руки, и как она вся обмякла и, будто подкошенная, рухнула на пол.
К ней бросились, растерянно охнув во весь голос.
– Доченька, Ве́рушка! – причитала мать. – Как ты, горюшко ты моё родное?!
Вера разлепила уста, шепнула обессилено:
– Ничего, мама, ничего… Христос воскресе…
– Воистину воскресе… – пролепетала ошеломлённая мать.
Улаков и Корпусов подняли почти невесомое, безвольное тело девушки и переложили на кровать.
– Ты говорить можешь? – тут же склонился к ней Ефрем Епифанович. – Что с тобой было? Кто тебя подучил? Кто к тебе приходил две недели назад? Отвечай, Карандеева!
Но девушка молчала. Её заколотило, она попыталась съёжиться и обнять себя руками. Степанида Терентьевна торопливо вытащила из шкафа одеяло, укрыла Веру, подоткнула края.
– Отстаньте, Христа ради, от неё! И так четыре месяца измывались, покою не давали, в одиночестве не оставляли, дайте ей хоть в себя прийти! – взмолилась она.
– «Неотложку» бы вызвать, – нерешительно предложил белый от страха Корпусов.
Спохватившийся Еникеев коротко кивнул.
– Беги, вызывай. Где тут ближайший телефон?
– На перекрёстке тут телефон-автомат стоит, – вспомнил Улаков. – Вроде работает.
– Иди, вызывай.
– Есть, товарищ Еникеев!
Улаков исчез. Ефрем Епифанович пододвинул к кровати стул, сел, чтобы удобнее наблюдать за состоянием Веры.
Девушка закрыла глаза. Дрожь била её, не прекращаясь. Мать обняла её, зашептала на ухо что-то успокаивающе. Вера в ответ выдавила:
– Молись за меня, мамочка, молись, пожалуйста… Бывала я в аду… не хочу больше. Мамочка, молись, пожалуйста!
– Молюсь, доченька, Верочка, молюсь, как же! Ты ведь знаешь, что молюсь, ты видела… Верочка, как же ты жива осталась? Не ела, не пила ничего…
Еникеева тоже интересовал этот вопрос.
– Голуби меня кормили, голуби, – не открывая глаз, промолвила Вера.
– Чьи голуби, дочушь?
Мать затаила дыхание.
– Николая святителя, его голуби, он посылал от Господа. Господь-то есть, мама!
– Есть, дочушенька, есть…
Мать заплакала.
– Не плачь, мам… Главное, я поняла… ты молись, чтоб Господь меня простил.
– Помолюсь, Верочка, милая моя…– плакала мать. – А ты разве умереть собираешься?
– Не знаю, мама, как Господь велит.
Еникеев слушал и боролся изо всех сил с тем ощущением истины, которое прорывалось в его душу с настойчивостью весеннего пробуждения. Свидетель чуда может чудо это оболгать, замолчать, но не забудет его и изменится сам. Не изменится тот, кто полностью во власти нечистого. У Еникеева же в роду прадед по материнской линии диаконом служил. Может, его молитва до сердца достигала?
Вера вдруг села, скинув с себя одеяло.
– Мама, – тихо сказала она, – я видела, как горели в аду люди… и знаешь, кто?
– Кто, Верочка?
Степанида Терентьевна легонько погладила дочь по завитым тёмно-русым волосам.
– Ленин, мама. А мы его на постамент… Его истязают более прочих – больше, чем Троцкого, Дзержинского, Толстого, Орджоникидзе, Куйбышева, Калинина, Берии, Гитлера, коммунистов… и декабристов. Даже Сталина, мама, меньше истязают. Но всё равно жестоко… Я не хочу к ним, мам! Я к новомученикам хочу, которых советская власть убила…
– Молчи, Вера, молчи! – испугалась Степанида Терентьевна, боясь бросить взгляд на побелевшего от ярости Еникеева.
– Для многих место в аду приготовлено, – говорила Вера, глядя в половицу под стулом Ефрема Епифановича. – Для наших лидеров многих. Ликуют бесы, пляшут… Мама, ты икону святителя Николая в церковь отнесла? – и, не дождавшись ответа, кивнула. – Хорошо, правильно сделала. Отсюда бы её забрали, пленили в подвале краеведческого музея. А ей там не надо… Мама, мою историю в иконе нарисуют через полвека. В середине – Николай Угодник, а я вся по бокам, мама, по бокам, будто кайма или риза… Ко мне на Благовещенье Николай приходил.
– Какой Николай? – подался вперёд Ефрем Епифанович. – Гаврилястый?
– Святитель… Сам чудотворец Божий приходил. Первый-то раз его не пустили. Во второй раз не пустили. А на третий – пустили. Подошёл ко мне и ласково так сказал: «Что, Вера, устала стоять?». Не сказала ничего, а внутри плакала вся, истекала. Он меня перекрестил, в лоб поцеловал и в стену ушёл, как луч света. Белый, добрый… Он мне дорожку к спасению указал.
Помолчала. Спросила, не повернув к матери головы:
– Пойдём со мною, мам?
– Пойду, дочушь, ой, пойду!
Еникеев угрожающе процедил:
– Пойдёте обе в психушку. Там вам самое то будет. Самое место. Помечтаете там о своём спасении. Самое вам то.
Он болезненно воспринимал корявость и никчёмность своих угроз, но ничего не мог с собою поделать. Кто-то шептал ему, а кто-то мешал говорить. Почему это случилось именно с ним, с Ефремом Еникеевым, ответственным не только за свою жизнь, но и за правильную идейную жизнь города Чекалина и области?! Он верен советской власти! А ему – такое!
Но в стране Советов подчас не верили и самым верным. Не предавал лишь Бог, а именно Ему Еникеев и не верил: ведь всего в жизни, по его представлениям, он добился своими трудами…
Здание его мудрости и представлений о человеческой мудрости вообще рушилось в эти мгновения с необычайной быстротой.
Улаков прибежал, сообщил, что телефон на углу не работает, но Еникеев его не слышал.
Вера лежала на кровати и рассказывала матери:
– Как заплясала-то я – чую, ноги от пола тяжело отрываются, будто не хотят плясать. Я икону держу, к груди прислонила – жарко стало в груди. И руки к ней прилипли, будто склеились. И вдруг из иконы молнии вылетели, да не одна, а как салют в День Победы. Не жгли она, молнии эти, а леденили. Всю меня заледенили так, что пальцем шевельнуть не могу!.. Пить, мам, дай, пить хочу, море б выпила, океан!..
– Сейчас, Верочка, принесу.
– Колодезной, мам.
– А то как же! Конечно, колодезной! Откуда у нас другая-то. Полный вон бак наносила. В ковшик тебе налью.
Степанида Терентьевна принесла в алюминиевом ковшике чистейшую холодную воду. Вера припала к краю, пила, не отрываясь, как из источника. Отдала матери пустой ковшик, та сходила, налила ещё, поставила подле дочери. Еникеев нагнулся, взялся за длинную ручку, отпил. Холод колодезной воды немного остудил жар, от которого горело его тело.
– Я, мам, ни одним мускулом пошевелить не могла, – сказала Вера, не отрываясь от изрубленного сперва плотником, затем Еникеевым места на дощатом полу. – И глазами моргнуть тоже… Мне казалось, все волоски у меня окаменели. И ресницы даже. Душа одна жива, а тело – мёртвое, чужое, и я в нём замурована. Вижу, мам, всё, и слышу всё. А чувствовать не чувствую. Ноги от пола не оторвать. Они корнями в центр земли ушли, ядро оплели, и каждый корешок – из моей плоти и крови сотворён. А вы их рубить топором! Больно же! Больно, а крикнуть не могу. Душа кричала. И никто не слышал. Два раза меня рубили. Кровь хлестала. Неужто не догадались – по живому рубят?!
Вера подняла ковшик, испила. У матери застыло лицо. У Еникеева пересохло в горле, но поднять почти опустевшую посудинку не дерзнул. Вспомнил, с какой яростью опускал в доски топор.
– Одиноко мне было, как одиноко, мама!.. Так бы исхлестала б себя, выцарапала бы, расколотила, чтоб выбраться из камня! Тяжко каменной быть! Не знаю, как смогла… Каждую секундочку сдвинуться жаждала, хоть шевельнуться! Затекло тело, одеревенело, а всё чувствует… И как шевельнуться жаждет, мам!..
Она допила воду. Степанида Терентьевна принесла наполненный ковшик.
– Невмоготу мне стало, – напившись вдругорядь, продолжала Вера. – И вот, мама, я – атеистка, комсомолка, советская девушка! – взмолилась святителю Николаю, как темнота деревенская!.. Он не отвечал мне. Чего он будет мне отвечать, да? Я ж себя как показала? Вот той самой темнотой деревенской… И хуже, потому что плевала на Божие присутствие… Зачем идти к тому, кто тебя прогнал, верно, мам?
– Доченька… – стоном ответила мать.
Еникеев проглотил комок в горле. Кто его только туда засунул – комок в горло?..
– А потом пропало всё, что было вокруг меня, и явилось другое, – рассказывала Вера, широко раскрыв серые глаза. – Я как стою на одном месте, а мир крутится передо мной, и всё видно, если захочу посмотреть. И увидела я, мам, толпы людей – сотни миллионов. Шевелятся они, будто жуки, – чёрные на чёрной земле. И вдруг по ним огонь пополз. Разгорелось всё. И в свете пламени каждый увидел свои грехи и грехи остальных людей, надеющихся, что они не грешили никогда. А надежды нет. Нет у них надежды, мама, хоть расшибись!.. Грехи на них горят и не сгорают, и огонь, что лижет чёрные тела, достаёт, кажется, до чёрных небес. И не освещает их, нет! Просто горит в себе и освещает лишь себя… Воды, мамочка!
– Да вот же! Пей, девочка моя… – грустно вздохнула Степанида Терентьевна.
Вера выпила половину ковшика, протянула Еникееву.
– Пейте, – сказала. – И тем двоим дайте, что при дверях стоят. Слушают, а двинуться боятся, воды испить… Пейте, пока я тут! Уйду потом.
Она передала ковшик Еникееву, тот после передал его милиционерам. Те молча напились – да так, будто до этого ничего никогда доброго не пили; зачерпнули из бака, поставили перед Верой. Сели на диванчик у противоположной стенки – бледные оба, молчаливые.
– Днём на земле я жила, мамочка, – говорила Вера, – видела, как ты хлопочешь вокруг меня, плачешь, молишься… Сторожей своих видала. Слушала, что говорят… И священников. И, хоть легче не было, но чуточку самую теплее, что они за меня Бога просят. За меня-то, мама! А в полночь приходил за моей душой сатана. Брал за руку – и горела рука; уводил в пропасти, во тьму, где и огонь не освещает, потому как сам из мрака произошёл. И видела я, мама, нашу Землю. Не голубую, с зелёными лесами и белыми облаками, а тёмную, пепельными ветрами стужаемую, в негасимом пламени пожаров трещавшую… Мало жизни осталось на Земле! Много уныния, гордыни, пороков преразных… Главный грех – безверие наше, от Бога уход. Думаем, от смерти уходим, убегаем, раз Бога нет, зачем безпокоиться о вечном? А, выходит, от жизни уходим, убегаем, мама. Понимаешь?! – крикнула Вера с силой.
И снова тихо:
– Потому и кричала: предупредить, что нас ждёт, если мы к Богу не устремимся, не покаемся, не полюбим.
– И тебя жгло, Верочка? – жалостливо спросила мать, погладила руку дочери, сжала её легонько.
– Жгло, мам… – призналась Вера. – Так жгло, что моя каменная кожа чуть не трескалась. Мне казалось всякий раз, что я так горяча, что вытеку из себя, как лава из вулкана. И каждый раз мой грех, грешок, мысль и мыслишка греховная, о которых я и не знала, что это грех перед Богом, мне предъявляли пунктами в длинном списке. И за каждый горела, сжигалась дотла, воскресала для нового сожжения и опять горела. И всякий раз – как первый… Так и не привыкла гореть и сгорать.
Она отёрла ладонью лицо, словно сминая и стирая остатки окаменелости.
– А сколько в аду мучается людей, мам! Я их многих видела… И тех, кого партия восхваляла, наградами увешивала, восторгалась. И Маркс, и Энгельс, и Вольтер, и Руссо, и Кони – знаешь такого? Судебный такой был деятель, Царя Николая и Его Семью хулил, Львом Толстым – отступником восторгался. И Орджоникидзе там. И Киров, и Куйбышев… И Гайдар… и вся-вся наша советская история там… А вот расстрелянных, замученных за веру там нет. И тех бабушек, что в церкви ходили. И солдат, что погибли во время войны с именем Бога и Родины на устах. Разве б мы подумали, мам, что такие люди в огне горят, а такие в раю блаженствуют, в славе? А горят… И блаженствуют… И нет для тех, кто горит, никакой надежды, потому что они, когда жили, никому её не давали, никогда!.. И многих на погибель соблазнили. Вон ведь сидят…
Она кивнула на Еникеева и милиционеров.
– Тоже соблазнённые, бегущие радостно к погибели… Зачем они так, мам?
– Что, Вера?
– К погибели радостно бегут? И другого пути ни себе не ищут, ни другим не позволяют искать?
– Искать-то чего? – вздохнула мать. – Путь спасения всегда перед тобой, сто́ит только ступить – и он твой, путь спасения-то. Он у нас не отобран. И эти вон, – она кивнула на адептов страны Советов, – как бы ни старались, своего не добьются.
Вера отобрала у матери руку, спрятала в ладонях лицо, замотала головой.
– Ой, нет, мама! Ещё горше будет… И власть преступнее, и люди мельче, трусливее… И фашисты возродятся…
– Ты что говоришь?! – помертвела мать. – С ума вышла?! Фашисты в России?!
– Пойдут, мам, по улицам с «хайлями» и свастикой, и не старые – молодые пойдут. И не в Германии, а у нас. Сломят Россию, если не поклонимся Господу Иисусу Христу и Матери Его Пресвятой, если не упадём на землю и слезами не ульёмся, моля о прощении за безбожие, за злые сердца, за убийство Царской Семьи. Потому что видела я, мам, как Россия гибнет, как горят её люди, лучинками вспыхивают! Когда ж мы опомнимся-то! – почти закричала она.
Мать прильнула к ней, истекая слезами, поцеловала в плечо.
– Опомнимся, доча моя родимая! Ты ж-то ведь опомнилась! Гляди, какая ты стала! Совсем другая… И не сравнить… Будто подменили мне дочку-то!
Вера отняла от лица руки, повернулась к матери.
– Тебе, мама, за это низкий поклон. Сколько веков я это видела, представляла, жаждала – как я тебе в ноги кланяюсь за твою молитву обо мне…
Она сползла на пол и приникла к материнских ногам с такой покорностью, что у мужчин свело челюсти: непривычно им.
– Ты что?! – перепугалась Степанида Терентьевна. – Ты что, Вер! Встань, тебе говорю! Что ж такое-то это! Вставай же! Неудобно!
– Неудобно каменной стоять виноватей виноватого, – проговорила Вера. – А кланяться и молить о прощении сладко. Куда, как слаще!
– Ну, и ладно, ну, и хорошо! Простил тебя Бог и святитель Николай, значит, жить станет теплее. А я-то что! Я грешница превеликая, неужто, думаешь, мой писк негодный до Господа достанет?! – возразила Степанида Терентьевна. – Узрели Господь и угодник Его Николай твоё сердце, вот и простили. Освободили тебя…
Вера подняла голову, положила на мамины колени. Иструженная материнская рука с нежной ласкою принялась гладить тёмно-русые завитые волосы дочери.
– Он два раза пытался ко мне прийти, – повторила Вера, – да сторожа мои не пускали. На третий раз пропустили. А я ж слышу всё. И слышу, как спорили они: пустить – не пустить. А мне уж так хотелось, чтоб пустили! Пусть ещё век ада, лишь бы пропустили его! И раз – пропустили! Рука Господа провела! Подошёл ко мне, посмотрел, вокруг обошёл, спросил: «Как, милая, устала стоять?»…
Она задумчиво повторила:
– «Как, говорит, милая, устала стоять?»… Перекрестил меня, губами лба чуть коснулся. А потом в тот угол ушёл, где икона его стояла. А он ведь как две капли воды на икону похож! Это он ко мне голубей посылал, чтоб я совсем голодной не стала. Прилетали они рано-рано поутру. Все спят тут. А они крыльями зашумят, на плечи мне сядут… Серенькие такие, молчаливые. Прилетят откуда-то – тои с окна, то ли с улицы через дверь – не видела, промолчу. Сядут мне на грудь или на плечо, клюют в губы, дырочку проклюют, сунут зёрна, каплю воды и нету их. Тем и жила. Слаще любого блюда подношение святителя Николая… Эти зёрна и вода мне отдохновение от страданий давали – хоть на пару мгновений… Отдохну миг-два, а сил ровно на десять лет мучений хватает…
– Вера… а ты ж не столетия мучилась, а всего четыре месяца, – осторожно сказала мать.
– Знаю, – сдержанно ответила Вера. – Каждый день считала, к предыдущему прибавляла. Но я в двух временах жила – понимаешь, мам? День на земле и тот же день – в аду. А в аду другое время. Долгое. И кажется, никогда не закончится, как бы ни бился, как бы ни карабкался выбраться…
Она надолго замолчала. Степанида Терентьевна вдруг спохватилась:
– Пойду-ка я кушать тебе соберу. Будешь ведь кушать-то?
– Да, буду. Немного совсем.
– Немного и есть: хлеб да картошка, да сметанки чуток – Революция Леонидовна сегодня на Литургии мне передала. Вот, пригодилась сметанка-то…
«И не забудь вкуса, – отрешённо посоветовал Ефрем Епифанович. – Там, куда я тебя отвезу сейчас, сметанкой не кормят. Перловка да капуста с луком, а по воскресеньям яйцо вкрутую».
Он повернулся к своим постовым.
– Корпусов!
Тот вскочил.
– Доберись до конных, вели от моего имени вызвать сюда «скорую» и новый наряд с «воронком». И Мозжорина ко мне.
– Есть, товарищ Еникеев!
– Эй! Стой!.. И гляди у меня: о том, что Карандеева ожила – ни слова никому, даже в бреду. Ты понял?
– Понял, товарищ Еникеев!
– Если не поймёшь хоть раз в течение всей твоей долгой жизни – собственными руками расстреляю. Вопросы?
– Нет вопросов, товарищ Еникеев!
«А ведь в его голосе страха нет, – подумалось Еникееву. – С чего бы это? Смерти не боится? Смелый какой… Ну, я за тобой понаблюдаю, бандит».
Хлопнул Корпусов дверью, ушёл задание выполнять. Вера, не торопясь, поела картошку с хлебом и со сметаной. Затем первый секретарь и милиционер вышли в кухню, а Вера с помощью матери переоделась в простое платье, с её же помощью встала на колени перед иконой святителя Николая, стоящей на своём месте в красном углу, и стала молиться.
Ефрем Епифанович слушал их невнятное лепетанье и удивлялся частому биению своего сердца. Неужто и его зацепила повальная эпидемия под названием «религия»?! Зажмурившись, он замотал головой. Встал со стула, отошёл к окну, закрытому занавесками, отдёрнул.
Темнота рассеивалась. За горизонтом просыпалось солнце. Пасхальная ночь уступала место пасхальному утру.
«Это нам повезло, – думалось Еникееву. – Народ вернулся в дома, перекусил крашенными яйцами и завалился спать. Повезём эту парочку ненормальных – никто и не заметит, а значит, и беспорядков не будет».
Наконец, Карандеевы встали с колен. Вера попыталась дойти до кровати – не смогла. Колени задрожали, безсильно подогнулись, и девушка повисла на руках матери.
– Помогите же, вы! – позвала Степанида Терентьевна с мукой.
Еникеев неохотно подошёл, борясь со странной брезгливостью: словно не человек перед ним, а ожившее невесть что, которое и током ударить может (били ж в неё молнии, напитали электричеством, а?), и столбняком заразить (стояла ж она столбом сто двадцать восемь дней, а вдруг это всё же болезнь редкостная с Новозеландских островов; хотя, конечно, как бы могла советская работница побывать на Новозеландских островах? – немыслимо!).
На ощупь кожа Веры оказалась самая обыкновенная: мягкая и тёплая. И пахла приятным, тонким ароматом, отнюдь не советским. Тяжести в Вере – чуть. Хотя не скажешь, что исхудала.
Втроём уложили на кровать.
Степанида Терентьевна накрыла дочь одеялом, и та измучено закрыла глаза.
Под уютное тиканье настенных часом марки ЗиМ, собранных на родном заводе имени Сленникова, все заснули. Пробудила спящих сирена «неотложки», и они долго приходили в себя, пытаясь разогнать бредовый туман короткого тяжёлого сна.
Врач Александра Вадимовна Водовскова – та самая, что тридцать первого декабря 1955 года пыталась ввести в вену Веры лекарство и безсильно наблюдала, как ломаются и гнутся стальные иглы шприцов, – зашла в знакомый дом стремительно, однако без громогласности и лишней суеты. На кровати она увидела ту самую каменную девушку. Неужто ожила?!
Присела на краешек, взяла за руку, чтобы посчитать пульс.
Совсем другая рука. Живая, одно слово. И жилка на запястье бьётся ровно, сильно, хоть и не торопливо. Ногти ни на миллиметр не выросли, хотя должны были бы, если б в пациентке хранилась жизнь. И волосы той же длины… Удивительно!
Она приложила к Вериной груди кругляшок стетоскопа. Обыкновенная грудь, обыкновенное дыхание, обыкновенное биение сердца. Как у здоровой молодой девушки.
Она хотела было сказать, что для подробного осмотра надо бы больную… в смысле, здоровую… разбудить, но Вера уже смотрела на неё ясными глазами, которые лучились глубинами мудрости, а не плескались на мелководье страстями и сумасшествием.
– Здравствуйте, – растерянно поздоровалась врач.
– Здравствуйте, Александра Вадимовна, – слабым, но твёрдым голосом ответила Вера. – Сегодня не сломаются.
Александра Вадимовна невольно покосилась на чемоданчик, скрывавший в своих недрах, кроме всего прочего, и шприцы.
– Что ж, приятно слышать, – пробормотала она. – Как себя чувствуете?
– Ничего. Живая. Слабая очень. Но это пройдёт.
Вера смотрела на врача широко распахнутыми глазами и словно видела её насквозь. Александра Вадимовна поёжилась. Что может знать человек, четыре месяца пребывавший, по её словам, в аду? Наверное, всё про каждого жившего и живущего. И про неё, поди, про Александру Вадимовну. Не сойдёт ли от этого девушка с ума? Любой нормальный человек сошёл бы. А она – нормальный человек?
Александра Вадимовна глубоко вздохнула и сказала Еникееву, хмурившему рыжие брови:
– В принципе, по всем показателям – по крайней мере, при первичном осмотре, – женщина здорова. Восстановительное лечение где-нибудь в санатории на берегу Чёрного моря хотя бы – и скоро она вернётся на рабочее место.
«Будет ей санаторий на Чёрном море! – про себя усмехнулся Еникеев. – В изолированной палате».
– Хорошо. Спасибо. Справку выпишите.
Ефрем Епифанович был лаконичен и неприступен.
– Заключение? – уточнила Водовскова.
– Ну, хоть заключение. Как полагается, в общем, – поморщился Ефрем Епифанович.
Подождал, пока врач напишет и подпишет, забрал бланк.
– Санитаров пришлите, – велел он ей. – Пусть в больницу отвезут. В отдельную палату под охрану. Под фальшивой фамилией. И чтоб никто не знал! Разговор пока не окончен, Карандеева. Думаю, и товарищи из Москвы заинтересуются этой религиозной махинацией.
Что-то ему зудело, что не махинация это, не махинация вовсе…
Степанида Терентьевна ахнула, прикрыла ладонью рот, оставив одни испуганные глаза. Врач, уходя, бросила жалостливый взгляд на лежащую «каменную Веру». Хуже прежнего ждёт бедняжку существование. Уж лучше б каменной оставалась. А то бы и померла… Кто знает – вдруг бы до XXI века дожила в камне-то, до коммунизма бы дожила! Красота б была бы ей! на две эпохи жизнь растянуть – это тебе чудо из чудес, которых никогда нигде не совершится!
– Собирайтесь, – приказал Еникеев хмуро. – Возьмите самое необходимое. Дочь проводите и вернётесь домой. Вы нам не нужны. А вот Вера – ценный объект для изучения. Ею займутся КГБ и медицина. А пикните, Степанида Терентьевна, страху не оберётесь.
Мать заслонила собой Веру.
– Не дам! Она живой человек! А вы – над ней измываться! Не дам!
– Да какой же она человек! – нарочито удивлённым голосом поинтересовался Еникеев. – Где вы в ней человеческое видите? Это вопрос, между прочим: считать её за человека или не считать. Вот мы и проверим. И если ваша дочь осталась человеком, и притом, советским человеком, мы вам её вернём, не сомневайтесь. И работёнку подкинем где-нибудь неподалёку. Где-нибудь в Сибири. Там рук лишних никогда не бывает, это да-а…
– Да что же вы, Бога не боитесь?! – вскричала Степанида Терентьевна. – Этого всего мало вам для веры в Творца и Спасителя нашего?!
Она повела рукой в сторону дочери. Еникеев не ответил. Побуравил Карандеевых колючим непримиримым взглядом, мотнул головой: мол, на выход, малохольные.
Вот собрались. Веру на носилках унесли два санитара из прибывшей санитарной машины ПАЗ-653, что в начале пятидесятых был создан на базе грузовика ГАЗ-51А. Степанида Терентьевна заторопилась вслед за ними с узелками в руках.
Еникеева в медицинскую машину не пустили. Пришлось на своей служебной мчаться, утешаясь мыслью, что снарядил с Карандеевыми Песчанова и Латыева, пришедших на смену Улакову и Корпусову. Странно, но ПАЗик свернул куда-то не туда и пропал из вида.
Подъехали к больнице; но в ней ПАЗика не оказалось; во второй тоже. Песчанов и Латыев через часа полтора очутились в родном втором отделении милиции; санитарная машина – на своей станции. Собрав всех шестерых водителей и пассажиров, разделили их по одному и досконально выпытали невероятную историю исчезновения Карандеевых.
Ближе к больнице Вера вдруг застонала и прошептала, что ей плохо и срочно надо выйти на воздух.
– Тошнит, доча? – всполошилась мать. – Остановите машину, пожалуйста! Остановите, если не хотите, чтоб тут всё рвотой залило!
Санитары, переглянувшись, просигналили водителю, ПАЗик затормозил, выпустил женщин и милиционеров. Латыев и Песчанов, чтобы, как они объяснили, не смущать страдающую девушку, отошли на несколько шагов и отвернулись. Машину водитель не глушил, и тарахтение мотора поглотило характерные звуки.
«Если они там были», – пробурчал Назар Тимофеевич Мозжорин, читая показания балбесов, упустивших мошенниц, дезертиров, врагов народа и ценнейшую для органов добычу.
Ладно бы, эта проклятущая девчонка окочурилась бы где-то! А если она пойдёт по селам-городам наподобие странников-паломников, что шлялись по стране до революции, не работая нигде и живя за счёт общества (лодыри и паразиты, сейчас бы их в руки советской власти!)?!
Пропаганда религии! В социалистической стране, строящей коммунизм! Это возвращение к тёмному прошлому, лишённому света истины марксистско-ленинских идей! Да за это в лагерях сгноят не только Мозжорина и его семью, не только тех, кто непосредственно упустил злобных преступников, но и всю исполкомовскую и обкомовскую власть Чекалина!
– Оглянулись – а их нет, – рассказал Александр Латыев. – Поискали – не нашли.
– Почему к патрулям не обратились?
У обоих милиционеров растерянный вид, чесание затылка.
– Да они нас будто загипнотизировали, – оправдывались оба поврозь. – Раз – их и нету. Вот провалились будто – и всё. Мы туда – сюда, и в отделение пошли, а «скорая» тоже уехала.
Скрипя зубами, Мозжорин пообещал обоим вкатить выговоры с занесением в личное дело. Начальнику станции оказания первой медицинской помощи решил завтра послать официальную бумагу с предложением то же самое сделать с дежурившим врачом, медсестрой, санитарами и водителем. Хотя, конечно, побег больной – это не побег заключённой. По закону это лишь посмеяться можно…
Ни Мозжорину, ни его начальству, ни первому секретарю обкома и иже с ним смеяться, увы, не приходилось.
Веру и Степаниду Терентьевну Карандеевых не нашли, как ни искали. Через год усиленная антирелигиозная агитация и природное «авось-небось» русского народа свели на нет всякое упоминание о Верином стоянии, и люди вновь упали со ступеньки лестницы духовной чистоты, высоты и близости к Богу в пропасть, в ликующие чёрные объятия сатаны.
Но те, кто видел Веру Карандееву, кто видел толпы людей перед её домом и слышал крики, и даже те, кто узнал эту историю от родных спустя годы, веру свою хранили до конца своих дней.
Дом сорок шестой на Волобуева недолго стоял в запустении. В конце лета в него въехала молодая семья с пятилетней девочкой и семилетним мальчуганом. Девочку звали Верой, а мальчика Колей.
О тех, кто жил здесь до них, они какое-то время не знали, поскольку приехали из деревни на северном краю области. Узнав же, долгое время не верили. Поверили, когда Коля и Вера заболели коклюшем, и перепуганная мама, забыв об атеистических убеждениях, положила детей на то место, где, как ей показали, стояла окаменелая девушка. Помолилась святителю Николаю, поплакала.
Ребят к вечеру увезли в больницу с неутешительным прогнозом, а на следующий день в полдень детям стало лучше. Вскоре они полностью выздоровели, и выздоровление шло, как в былинах про богатырей русских – «не по дням, а по часам».
Вот тогда новые обитатели дома номер сорок шесть на Волобуева поверили, что четыре месяца назад в нём стояла наказанная и прощённая святителем Николаем, Мир Ликийских чудотворцем, работница завода имени Сленникова Вера Карандеева, на которой было явлено чудо Божие в страшные атеистические времена, проказой поразившие Россию.
ГЛАВА 11
6 мая 1956 года. Пасха.
У Полины Сергеевны Краюхиной с тех пор, как она лжесвидетельствовала, подобно десяткам других чекалинцев, против факта окаменения Веры Карандеевой, всё шло как-то не так, наперекосяк. На работе постоянное напряжение, в личной жизни неувязки, ребёнок стал плохо учиться, часто болеть, грубить матери, а отец ушёл к другой. Зарплата стала убывать, здоровье тоже…
В довершенье всему в деревеньке Аносовке, где у неё был дом, доставшийся ей после скоропостижно скончавшихся родителей, у соседей случился пожар, который перекинулся на её сарай, а затем и на избу.
Старые строения сгорели дотла. Но сажать овощи всё равно было надо, поэтому сразу после первомайских праздников она взяла в охапку своего одиннадцатилетнего сына, только что оправившегося от простуды, и добралась на автобусе до Аносовки.
Вместе они принялись вскапывать грядки для картошки, морковки, лука, капусты. Споро не получалось, да и обгорелые остатки строений не прибавляли энтузиазма. Их деятельность заметила соседка справа – Анна Федотовна Яхонтова, во время войны работавшая медсестрой в госпитале на передовой, а до и после страшных четырёх лет – колхозницей, умеющей и корову подоить, и с трактором договориться, и землю обиходить так, чтоб она давала богатые урожаи.
– Чего вы там сидите на сгоревших брёвнах? Идите ко мне в дом – напою, накормлю! – пригласила она.
Работники только рады приглашению. Так и завелось у них: приедут, покопают, посадят – отдохнут у Анны Федотовны, а то и переночуют, затем снова за работу иль в город. Шестого мая они приехали до полудня, чтобы докопать грядку под капусту. Дело что-то не двигалось, и Краюхины, побросав лопаты, напросились на чай к соседке.
Самовар вскипел. Его водрузили на стол, достали простые чашки, смородиновое варенье, лепёшки из ржаной муки.
Посреди стола высилась в корзиночке горка крашеных красных яиц. На блюде белел глазурью кулич.
– Ну, дорогие мои, – воскликнула радостно Анна Федотовна, – с Пасхой вас, с Воскресением Христовым!
Полина Сергеевна изумилась: надо же, напоролись на верующую!!! Вот ведь невезение!
– Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущим во гробех живот даровав! Христос воскресе!
Краюхины молчали, не зная, что отвечать. Наконец, Полина Сергеевна вспомнила:
– Воистину воскресе!
Анна Федотовна улыбнулась:
– Что ж, разговеемся, родные мои! Угощайтесь!
Полина Сергеевна мысленно пожала плечами: какие ж они ей родные? Просто гостюют у неё иногда, а ещё реже – ночуют. Но возражать вслух не стала.
Тюкнули крашенные яйца. Разрезали лёгкий, душистый кулич. Вкуснее этих яиц и кулича Краюхины прежде не едали! Набросились так, что едва треть от всего оставили. Стыдоба, конечно, а хочется… Когда и где теперь такое попробуешь?
– Вкусно? – поинтересовалась Анна Федотовна.
– Очень! – с жаром подтвердили Краюхины.
– Хорошо! Кушайте, кушайте вдоволь! А вкуснее – так освящённое ведь. Сегодня в церкви святила. Специально в город ездила на ночь, в Покровский собор. Народу было! Как в давние времена! Неуж, думаю, очухались люди-то, к Богу ликом повернулись? Хорошо-то, а? И, правда, хорошо… А вот кабы не девушка окаменелая, так бы все слепошарыми и тыкались в грязном хлеву. Слепороды, одно слово. Слепороды! Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!
Полина Сергеевна чуть не захлебнулась чаем. Тьфу ты! Свихнулись они, что ли, на девке этой каменной?!
И тут громыхнула железная защёлка на воротах, в окне промелькнули две фигуры в тёмных пальто и платках.
– Кто это к тебе, Анна Федотовна? – удивилась Краюхина.
– И не знаю совсем, честное вам слово, – сама удивилась старушка Яхонтова и встала встречать нежданных гостей.
Вошли две женщины: одна молодая, другая в возрасте, неуловимо похожие друг на друга. Они поклонились.
– Христос воскресе! – вместе ликующе воскликнули они, и Анна Федотовна так же ликующе ответила:
– Воистину воскресе Христос, матушки мои! Проходите, раздевайтесь, умывайтесь, да к столу присаживайтесь.
– Спасибо, сестричка, – со слезами поблагодарила женщина постарше. – Приютила… Хоть роздых косточкам нашим дала. Километров пятнадцать, поди, отшагали, а дочка у меня так ослабла, так ослабла, ну, что тут поделаешь, коли так оно: ослабшая и вот ведь… идти-т надобно, хоть в гроб ложись…
– А куда идти-то? – подала голос Полина Сергеевна, с любопытством изучая гостей.
– Далече отсюда, далече, – покивала женщина постарше, но уточнять не стала, и это насторожило Полину Сергеевну: что за блажь скитаться в советское-то время?!
Они сняли на пороге ботинки, пальто, оставив головные платки, умылись в умывальнике, стоявшем между печкой и стеной и, вытеревшись насухо, присели к столу. Перекрестились, прочитали молитву, пошелестев губами. Аккуратно облупили яйца, аккуратно, до крошки, скушали желтоватые ломтики кулича.
Анна Федотовна вдруг подсуетилась, принесла из печи свекольник, ещё ржаных лепёшек и холодную варёную картошку в чугунке. Краюхины тоже присоединились к трапезе. Обыкновенная деревенская еда показалась им необыкновенно вкусной.
Необыкновенными чудились им и гости. Немногословные, скромные, лица светятся непонятной для Краюхиной радостью и покоем, идущими из глубины души – в тех глубинах, где только и зарождаются самые истинные, искренние чувства, способные озарить пространство вокруг человека, их испускающего.
– Вы бы уж отдохнули, переночевали, – переживала Анна Федотовна, – со слабостью-то сколь тут пройдёшь? Всего ничего. А тут бы передохнули, сил набрались – и в путь свой упоительный.
Полина Сергеевна, ставши в тупик, переглянулась с сыном.
– Почему путь упоительный? – спросила она.
– Да как же! – с готовностью пояснила Анна Федотовна. – По весне пойдут. Всё пробуждается в природе, и сердца, застывшие по зиме, пробуждаются ноне. И потом – к Богу ж идут. А путь к Богу всегда упоителен. Попробуйте.
«Вот ещё…» – фыркнула про себя Полина Сергеевна. – Какой ещё путь к Богу? За этот путь тебе такой путь укажут – живой бы остаться!..».
– Хороша весна… – вдруг произнесла молодая незнакомка, глядя в окно на юную зелень вишни.
– Хороша… – эхом согласилась та, что старше.
Они ласково улыбнулись, и Краюхиным вместе с хозяйкой померещилось, будто просветлело в горнице, заиграло праздником, запело соловьиными горлышками…
«Что же это?! – растерялась Полина Сергеевна. – Может, они мне чего подсыпали? Странно всё это… Кто они вообще такие?!».
Анна Федотовна налила гостьям чаю, унесла во двор самовар – снова топить, воду кипятить. Вернулась, торопясь попотчевать странниц, а те уж и закончили трапезу. Поблагодарили хозяйку и Бога, крепче затянули концы платков под подбородком. И тут Анна Федотовна решилась и шёпотом спросила, обмирая от неловкости за догадливость свою:
– А ж вы никак… Вера… и мама её?
Полина Сергеевна подпрыгнула на своём стуле. Точно! Как она сразу-то не догадалась? Только… откуда они взялись? И вообще… значит, они настоящие?
Ну, и дела.
– Значит… что же? Вы существуете? – пробормотала Краюхина, жадно разглядывая лицо девушки.
Та не смутилась, ответила на жадный взгляд умиротворённым живым взглядом.
– Существуем, – сказала. – А вы говорили, что меня нет. что я не стою в сорок шестом доме, и всё это – обман и нелепость. А я – СТОЯЛА.
Вера посерьёзнела. Накрыла загрубелую женскую руку своей чистой девичьей рукой. Прикосновение не леденило, как того ожидала Полина Сергеевна, не жгло, а дарило приятное сухое тепло.
– Я каменная была, Полина Сергеевна. А вы – вы ею остались.
Она убрала лёгкую свою руку, опустила её под стол, на колени положила. Мать её вздохнула тихонько.
– Пойдём мы, – сказала она. – Пора. Спасибо, что приветили нас, Господь воздаст.
Анна Федотовна понятливо кивнула и собрала им в дорогу немного еды: яиц, лепёшек, первую зелень, остатки кулича.
– Вам в Лавру надо идти, к батюшке Сергию, – сказала она женщинам. – Уж он защитит.
– Далеко, – односложно ответила Степанида Терентьевна, надевая пальто.
– Далеко, – согласилась Анна Федотовна озабоченно. – А куда ж тогда?
– А куда Господь укажет, – сказала Вера. – Повсюду Он, всюду ждёт нашей любви. На Урале, например, монастырь сохранился. И несколько храмов.
– Не пропадём, – улыбнулась хозяйке Степанида Терентьевна.
– Не пропадём теперь, – эхом откликнулась Вера.
Открыли гостьи дверь, перешагнули порог. Вера оглянулась на Краюхину.
– Ты, Полина, на сына своего посмотри. На себя. Не гори в аду. Очнись. Господь тебе поможет. Пресвятая Богородица защитит. Святитель Николай дорогу укажет. Как мне указал.
Вера широко перекрестила свою лжесвидетельницу и исчезла с матерью в двух шагах от ограды Яхонтовской избы.
Полина Сергеевна несколько долгих минут стояла на крыльце, прижигая к себе молчаливого сына.
– Я, когда вырасту, в семинарию пойду, – неожиданно сообщил сын.
Полина Сергеевна сильнее прижала его к себе.
– Вот ещё чего удумал, – проворчала она, а сама не могла насмотреться на рощицу, скрывшую на своих тропинках Карандеевых. – Помолчи у меня! Ты сперва вырасти, выучись, а потом поглядим, сумеешь ли супротив советской власти Богу служить. Не слыхал разве, что один слуга не служит двум хозяевам?
– Почему?
– Разорвёт на части, вот почему, – отрезала Полина Сергеевна и подтолкнула мальчика к воротам. – Иди копать уже… Всё сгорело, всё… И сколько ещё сгорит… Нам бы хоть не сгореть-то… – бормотала она рассеянно, не замечая радости, которую так и испускала Анна Федотовна, слушая её речи.
Вот и всё.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Январь 2010 года. Женский монастырь
– Наверное, она, эта Краюхина, тоже потом к Богу пришла, – задумчиво предположила Рина Ялына.
Монахиня Синклитикия не стала ни утверждать, ни отрицать:
– Во всяком случае, пищу для размышлений она получила. Что из этого получилось, из этой встречи, Бог один знает.
Альбина широко зевнула, прикрыв ладонью рот. Она эту историю не только читала в книге свидетельств о чуде, но видела и документальный фильм, и художественный. Последний так и называется – «Чудо». Наврано, переврано там много, искажено, принижено, извращено. Один факт из всей истории и остался – вечеринка и окаменение. А остальное – ложь, пища дьявола.
Вера трупными пятнами покрылась, священник показан трусом и домашним деспотом. Хрущёв откуда-то взялся. Мать сошла с ума, под поезд бросилась. Николаем Гаврилястым оказался женатый журналист из другого города, не приехавший к любовнице и получивший задание написать фельетон об окаменевшей девушке, и почему-то его не написавший.
И прочая дребедень, не выдерживающая никакой критики со стороны верующего человека, знающего, к тому же, хоть немного о Чекалинском чуде.
Режиссёр и прокатчики преподносят фильм «Чудо» как православный, но на самом деле какой он православный? Плохо снятая потуга на триллер с элементами эротики (и даже хуже – пошлой похоти). Претензия, но на что – так и не понятно. Сюжетные линии ничем не заканчиваются, уходят в пустоту и обрубаются, характеры не проработаны, сыры. Про враньё уже сказано.
А сколько несоответствий? Почему, к примеру, мальчик из семьи священника, не желающий больше верить в Бога, потому что над ним в школе смеются (что вообще абсурд: обычно священники любящие родители и заботятся о том, чтобы чадо могло с этим духовно справиться) вдруг забирает из рук Веры икону, хотя ни один священник этого не мог сделать?
Вообще духовенство показано настолько безвольным, безпомощным, безсильным, что удивляешься, как вообще жива была в это время Православная Церковь? А между прочим, именно у верующих имелась та невероятная духовная мощь, благодаря которой ни посулы советских извергов, ни их угрозы, ни издевательства и смерть не могли их сломить, предать Господа нашего Иисуса Христа.
Благодаря этой силе они хранили огоньки веры и здание церкви. Они стояли насмерть, защищая свою веру, и Русская Православная Церковь выстояла.
А в фильме – это не духовенство. Это трусливые прихлебалы советской власти, сами убоявшиеся явного присутствия Божьего.
В Евангелии упомянуты такие люди – убоявшиеся чудеса исцелений, исходящих от Христа; они упросили Его удалиться от пределов их, потому, как убоялись познать Истину: познав её, им бы пришлось перевернуть свою привычную жизнь, а далеко не всякий на это способен…
Альбина сладко уснула до утра. Монахиня Синклитикия встала, поклонилась паломницам и удалилась.
Рина лежала на твёрдой кровати, свернувшись в клубок, и вспоминала рассказ монахини. Интересно, откуда она всё это знает?.. Рина представляла себе весенний лес в кружевных занавесках распускающейся листвы, тропинку среди белеющих свечечками берёз, и на тропинке – две женские фигуры, идущие на рассвет. Вот-вот расступятся деревья, и возникнет безлесый холм, а на холме царским дворцом – сказочным, волшебным – Троице-Сергиева лавра.
Рина уснула, увидев внутренним своим зрением, как женщинам открыли ворота.
Следующий день, последний, проведённый в монастыре, Рина провела совершенно иной. Она делала всё, о чём её просили, с воодушевлением и трепетом. После обеда её сама нашла настоятельница, игумения Емилия, и спросила при Альбине:
– Ирина, простите, вы не хотите сейчас исповедаться у духовника нашей обители иерея Ионы?
Рину бросило в жар, щёки вспыхнули пламенем.
– А… можно? – пролепетала она, от испуга потеряв голос.
– Я спросила у него, и он вас ждёт.
– Но… я не знаю, как… и что говорить… – растерялась Рина. – Я, собственно, никогда…
– Но вы хотите?
Рина задержала дыхание и выдохнула:
– Да! Но как…
– Я сказала отцу Ионе, что вы в первый раз пойдёте на исповедь, – успокоила матушка Емилия. – Главное – ваша устремлённость к Богу, ваше желание Его любить. Остальное придёт. Вы и не заметите, как нахлынет на вас волна, захлестнёт и вынесет грязь грехов. Когда Господь вас простит, они испепелятся огнём, исчезнут без следа. Вы не представляете, Ирина, какой радостью, светом, лёгкостью наполняется душа! По себе знаю.
Настоятельница тепло улыбнулась Рине, и та, глубоко вздохнув, произнесла:
– Ладно. Я пойду. Хотя очень боюсь.
– Вот и слава Богу, – обрадовалась молодая игумения. – Сестра Анисия! – подозвала она монахиню, ждавшую поодаль.
– Да, матушка.
Сестра Анисия подошла к ним. Пальцы медленно перебирали плетёные из чёрных верёвочек чётки на сто узелков.
– Проводи Ирину к отцу Ионе.
– Да, матушка. Идёмте, Ирина.
И Рина устремилась вслед за сестрой Анисией. Альбина заторопилась:
– Простите, матушка, а я бы тоже хотела исповедаться у отца Ионы. Мне за сестрой Анисьей идти?
Игумения несколько оторопело глянула на неё, растерянно улыбнулась:
– Ну-у… Идите, конечно. Это на первом этаже.
Альбина поспешила по коридору, но Рину и её провожатую догнать не успела: в небольшом уютном холе, уставленном диванчиками, на которых сидели молчаливые сосредоточенные люди, Ялыны и сестры Анисии не оказалось. Альбина спросила тихо:
– Простите, мне тут на исповедь надо. Не знаете, куда мне идти?
Женщина, к которой она обратилась, ответила, оторвавшись от исписанных листочков:
– Садитесь пока на свободное место. Здесь все на исповедь к отцу Ионе. А последняя – вон девушка в тёмно-серой юбке и жёлтом платке.
Альбина едва заметно скривилась. Ей, журналистке из соседнего города, придётся ждать своей очереди! Да как долго ждать! С другой стороны, исповедь в храме Завражьего всегда длится недолго: от полминуты до максимум пяти-семи. И тут, скорее всего, так же.
Несколько примирённая с обстоятельствами, Альбина присела на стул: диваны и кресла были заняты. Села, и зацарапалось у неё внутри неприятное воспоминание: что не её пригласила настоятельница на исповедь к отцу Ионе, её, верующую и воцерковлённую, а соперницу по перу, атеистку, безбожницу и невежду Ялыну. Разве это справедливо?!
Душа Альбины изливала желчь, и она с трудом заставила себя записать наделанные ею грехи в блокнотике. Записала, посмотрела вокруг, удивилась: все трудились над своими листочками так, будто роман о своей жизни писали, будто они всю жизнь день за днём расписывали.
«Это у них столько грехов?! – думала Альбина. – Чего они там пишут и пишут? Грехов-то всего-ничего: смотришь по заповедям и к себе примеряешь – делал или не делал».
Минуло десять минут, пятнадцать, двадцать. Полчаса. Сорок минут… Сколько ж можно говорить?! Альбина теряла терпение и негодовала всё больше и больше. Она искоса поглядывала на готовящихся к исповеди паломников. Неужели их спокойствие – не напускное? Она раздражённо вздохнула и тихо прошептала соседке:
– Как долго они там разговаривают! Этак и до ночи не успеешь поисповедаться.
Соседка не ответила, но Альбина не могла сдерживаться:
– Вообще, я не понимаю, о чём можно целый час рассказывать?! Быстренько всё обсказала и ушла. Другим ведь тоже надо от грехов очиститься! А нам так вообще сегодня вечером надо ехать домой, статьи писать для наших журналов. Уф-ф!
Она передёрнула плечами. Соседка шевельнула губами, но не ответила. Ей было дико слышать претензии человека, пришедшего к священнику на исповедь. Помолчав, она всё же посоветовала:
– А вы потерпите. За терпение и награда будет.
Альбина скептически махнула рукой:
– Терпение терпением, но есть же и обстоятельства, – прошептала она соседке. – У меня куча терпения! Вместо сорока раз я сто повторяю «Господи, помилуй!» в молитвах перед причащением; перед причастием читаю не только каноны, но и акафисты. И каждый вечер – псалтирь и Евангелие. А это сколько терпения надо!
Соседка улыбнулась:
– Я не о таком терпении говорю.
– А о каком?
Но соседка ответить не успела: в холле появилась зарёванная Рина Ялына. Она смотрела вниз и едва передвигала ноги.
«Чего это с ней? – нахмурилась Альбина Стуликова. – Будто заболела… Не исповедь же так подействовала…».
Соседка встала.
– Простите меня, Христа ради, пойду я: сейчас моя очередь.
Сжав в руке несколько листочков, она исчезла в коридоре.
Альбина накинулась на Рину с вопросами, почему она так долго, о чём говорила с отцом Ионой, что он ответил… Рина смотрела на неё полными слёз глазами и хлюпала носом.
– Да ты чего? – прошипела Альбина. – Первый раз на исповеди, что ли?!
– Первый, – сквозь всхлипывания проговорила Рина.
– Ну, так рассказывай!
– Не могу. Прости.
Рина, утирая лицо мокрым платком, вышла из холла в коридор. Альбина Стуликова посмотрела на очередь и решила: не будет исповедаться. Столько ждать! А ей скоро домой ехать. Уж лучше ещё материалов накопить, пока она здесь.
Рину Альбина догнала уже у келлии, где они ночевали. Женщина аккуратно обтёрла лицо, причесалась, заново повязала платок на голову и села на кровати, положив руки на колени. Альбина подождала, а потом не выдержала:
– Ну, так как всё прошло, Рин? Тебе понравилось? Ты для статьи что-нибудь набрала? Ты слышишь?
Рина встала и двинулась к двери.
– Ты куда?
– В церковь схожу.
– Зачем? Служба закончилась.
– Не знаю, зачем. Тянет, – скупо призналась Рина, и Альбина осталась пребывать в недоумении: мол, что это такое с её товаркой по цеху приключилось?
Неужто на неё так подействовала история про каменную Веру? Обычная, вроде, история… Подумаешь, окаменела на четыре месяца. Не то ещё бывает! Жена Лота несколько тысячелетий стоит!
Она глянула на часы. Ого! Пора собираться, а то придётся снова в монастыре ночь ночевать. Здесь, конечно, неплохо… но дома – это дома.
За час она успела добыть несколько интересных фактов о прошлой и современной жизни обители и спокойно покушав в трапезной (перед дорогой) вернулась в келлию собирать вещи.
Рина вещи собрала и стояла у окна, любуясь неспешным, полным достоинства и в то же время чистой невинности, снегопадом. Ей казалось, что идёт не снегопад, а невесты на выданье: невеста за невестой, невеста за невестой, и все в кружевах, гипюре, флёрдоранжах, лёгких фатах на русых и тёмных головках…
И среди них, едва касаясь земли кончиками пальцев, летит и летит навстречу Рине Вера Карандеева, живущая в Боге…
Голуби её кормили, голуби…
В церкви монастыря есть новописанная икона святителя Николая, Мир Ликийских чудотворца. Вроде бы, привычный глазу образ письма двенадцатого века, но по краям выписаны клейма с чудесами угодника Божьего, а внизу – история каменной Веры. Событие за событием показано всё, что с ней происходило в 1956 году.
На первом клейме момент греха: Вера танцует с иконой на новогодней вечеринке. На втором вернувшаяся из церкви мать стоит на коленях перед окаменевшей дочерью. На третьем милиция, не пускающая народ в дом. На четвёртом видение Верой адского огня и голуби, которые её кормят. На пятом, последнем клейме, – покаяние Веры: девушка с покрытой головой склоняется перед святителем Николаем.
… Неизвестный автор в пятьдесят шестом или седьмом году составил по рассказам очевидцев житие Веры Карандеевой. Начиналось оно словами:
«Вся земля да поклонится Тебе, Господи, да поет хвалу Имени Твоему, да возблагодарит Тебя, Хотящего отвратить многих от пути нечестия к вере истинной»…
Послесловие
… Ровно через двадцать лет в двадцатых числах мая в женском монастыре, хранящем чудотворную икону святителя Николая Мирликийского со сценами из жизни каменной Веры, появилась новая монахиня. Сын её вырос, выучился в семинарии и устроился священствовать в тверском селе, а муж скончался от рака, и она свободной птицей, благословясь у отца Ионы, вернулась туда, где обитала все эти годы её душа, и во время отпусков и зимних каникул трудилось тело.
Нарекли её в честь раннехристианской святой великомученицы Ирины Македонской, первой женщиной в лике великомучеников, умершей на границе первого и второго веков. Так захотела послушница, прочитав о жизни своей небесной покровительницы, чьим отцом был правитель области Мигдония язычник Ликиний, а наставником – тайный христианин Апелиан.
Однажды, когда девушка Пенелопа сидела в своей комнате, к ней в открытое окно, обращенное на восток, влетел голубь, державший в своем клюве маленькую ветвь; положив её на стол, он тотчас вылетел чрез окно из комнаты. Затем через час влетел в комнату орел с венком из разных цветов и, положив венок на стол, улетел. Потом влетел ворон с маленькой змеёй в клюве, которую он положил на стол и улетел.
И Апелиан сказал Пенелопе:
– Голубь – твои добродетели, ветвь маслины – благодать, получаемая в крещении; орёл символизирует высоту твоего духа, а венок – победа над страстями и венец в Царствии Небесном. А ворон со змеёй символизирует дьявола. Знай же, что Великий Царь, содержащий в Своей власти небо и землю, хочет обручить тебя в невесту Себе и ты претерпишь за имя Его многие страдания.
Апостол Тимофей крестил Пенелопу и нарёк её Ириной. И с той поры начались её страдания во имя Христа. Её отец, принявший христианство, ушёл с высокого поста, и градоправителем стал Седекия, люто ненавидевший Христа.
Он схватил Ирину и велел истязать её, чтобы она предала Христа. Девушку бросили в ров, наполненный змеями, её тело пилили железной пилой. Господь хранил её. Видя стойкость христианки, к Нему обратилось десять тысяч язычников! Жизнь Ирины в Мигдонии, в Каллиполе, в Константине и в Месемврии была наполнена молитвами, проповедью. Она исцеляла больных и однажды воскресила умершего юношу. Но в Эфесе Ирину схватили и казнили.
По преданию, Ирина была извещена о своей предстоящей смерти и в сопровождении своего учителя старца Апелиана и других христиан пришла к пещере, войдя в которую, повелела своим спутникам закрыть вход в пещеру большим камнем. На четвёртый день, согласно житию, отвалив камень, пещеру нашли пустой…
… После пострижения монахиня Ирина зашла в церковь и приложилась к иконе святителя Николая – той самой, на которой были писаны клейма с житием каменной Веры. Перекрестившись, она тихо сказала:
– А про тебя стихотворение написали, Вера. Я его недавно в Интернете нашла. Автор И. А. Алексеев. Я тебе прочту.
И прочитала:
– Она стояла, прижав икону
К холодной, каменной груди,
Из чрева вырывались стоны:
«Господь, нас – грешных – пощади»!
А рядом суетились люди –
В халатах, френчах, пиджаках,
Пытаясь правду скрыть о чуде,
Вернувшем в души стыд и страх.
Святою молнией расколот,
Ударившей в мирскую грязь,
Гудел, как улей, волжский город,
Креститься заново учась.
Бессильны были перед Богом
Суд, медицина и обком,
Тонули в топоте стоногом
Свист и удары кулаком.
Ни мёртвая и ни живая,
Застыла Вера у крыльца:
Взгляд Чудотворца Николая
Укором обжигал сердца.
Кричала запертая совесть
В прозреньи страшного суда,
И в сумраке её боролась
Со светом демонов орда.
По каплям собиралась вера
На донышках ничейных душ,
Покуда покаяний мера
Не одолела тяжкий гуж.
Предчертием вселенской битвы
Прошла по небу борозда,
И эхо каменной молитвы
Разверзло мёртвые уста…
Солнечный свет заливал просторы церкви, и казалось, девушка на иконе прояснилась, высветлилась, приняла его в себя и приутихла в печали, в горести своей.
Для Ирины Ялыны начиналась новая жизнь.
6 октября 2010 – 26 мая, 2 ноября 2011