Сказание о первом взводе

Черный-Диденко Юрий Лукич

Повесть известного украинского советского писателя посвящена одному из ярких эпизодов Великой Отечественной войны — подвигу взвода лейтенанта П. Н. Широнина в марте 1943 года у села Тарановка под Харьковом, который, отражая несколько суток вражеские атаки, сорвал план гитлеровского командования по окружению советских войск под Харьковом.

Рассчитана на широкий круг читателей.

 

#img_1.jpeg

 

I

Сколько же можно отсиживаться на плацдарме, когда слева — с юга и с юго-востока — что ни день летят добрые вести?! Вот порой, кажется, приподнимись над бруствером, прислушайся, и меж редких ружейных выстрелов, что давно уже стали буднично-обыденными, ясно различишь другое: катящуюся откуда-то со Среднего Дона, с Волги басовитую канонаду неисчислимого множества орудий и минометов. Вот там, у соседей, двинулось дело! Наступают! А здесь? Которую уж неделю затишье, ожидание… И еще, будто назло, погода разбаловалась, декабрем и не пахнет.

— Что же получается, товарищ гвардии старший сержант, снова мы не угадали?

Улыбнувшись так, что улыбка приоткрыла добрую половину крепких, без единой трещинки, зубов, Вернигоренко взглядом горячих карих глаз указал на валенки помкомвзвода и затем на низко нависшее небо, откуда вперемешку с мокрым снегом с утра моросил холодный, нудный дождь.

— Да чего, бесова душа, смеешься? Что ты тут веселого нашел? — отвлекаясь от своих досадных размышлений, удивился Болтушкин.

— А почему не посмеяться? Хай наши враги журятся, а не мы. Хай нас бог от этого обереже, як малу дытыну. Чи так я кажу?

— Что верно, то верно, сынок, — проговорил Болтушкин, почти влюбленным взором окидывая ладную, бравую фигуру сержанта. Ни изрядно поношенная загрязнившаяся шинель, ни многодневная жесткая щетина, покрывшая подбородок и щеки, не мешали ему представить Вернигоренко таким, каким, конечно же, он был у себя на селе — первым парубком на гулянках, компанейским среди хлопцев, разбитным, охочим на шутку среди девчат.

— А что не угадали, то не угадали, — повторил Вернигоренко. — Обувка не та.

Болтушкин, соглашаясь, тоже усмехнулся, переступил с ноги на ногу, и под досками, которые уже четвертый месяц гнили на дне окопа, хлюпнуло, чмокнуло.

— Мне-то мудрено угадать, Вернигора, — помкомвзвода невольно изменил фамилию сержанта так, как это делали все его сослуживцы. — В Вологде, знаешь, какие в такую пору снега ложатся? Любо стать на лыжи — да и в лес погонять зайцев. Или другая забава — за снасти и на речку к прорубям! Милое дело в морозец жереха из лунок потаскать. Понял, какой там декабрь? А вот ты почему ошибся?

— Да я ведь, добре знаете, тоже не видциля, товарищ старший сержант. У нас на Николаевщине про лыжи и совсем не вспоминают, а валенки в колхозе разве только для вахтеров держат. А то так, як кажуть, — козырек на вате, пиджак на теплых нитках. Ну, правда, когда ветры с моря… Тьфу ты, черт, и табак отсырел. — Вернигоренко уже опалил свои смолистые, изогнутые красивой лукой брови, крутя и раскуривая цигарку за цигаркой, а все понапрасну.

— Возьми моего, — неторопливым жестом, откинув полу шинели, Александр Павлович Болтушкин вынул из кармана ватных брюк деревянную табакерку — ну и покурено, видно, из нее, коль так отшлифована, что почернела, стала словно мореный дуб! — протянул ее Вернигоре, позже закурил и сам.

Зябко поеживаясь, подошел Исхаков.

— У кого тряпица найдется, товарищи? Винтовку бы протереть.

Исхаков ночью был в боевом охранении. Смуглое лицо его сейчас выглядело серо-землистым. Шутка ли, несколько часов неподвижно, без единого человеческого слова, без огонька просидеть в заснеженной воронке. Однако в глубине продолговато разрезанных глаз, меж чуть припухшими веками, поблескивали такие неугомонно-жгучие искорки, что сразу было видно — не потушить их какой-то одной, беспокойно томительной ночи. Да и к тому же предвкушает парень близость сладких, дремотных часов в обогревалке. А пока, протирая винтовку, живей ходуном ходите руки, чтобы быстрей побежала по телу застывшая кровь, чтобы теплей стало и плечам, и спине!

— Исхаков, тряпицу потом занесешь и мне! — донесся из-за крутого изгиба окопа простуженный голое Скворцова.

— Да ты иди к нам, Андрей Аркадьевич, — отозвался Болтушкин, — предупреди Грудинина, чтобы наблюдал, и айда к нам!

В ответ под тяжелыми шагами Скворцова захлюпали, заскрипели доски, послышалось его надсадное, тяжелое покашливание. А вот и он сам — худощавый, длинный как жердь. Такому опасно разгибаться в окопе во весь рост, ненароком подстережет вражеская пуля. Лукавая, умная ухмылка прячется где-то меж усами и бородой, которые, однако, не могли скрыть упрямых, жестких складок вокруг рта. Уже тронула и усы и бороду изрядная седина, и оттого почти ничем не рознятся они от побуревшей цигейки ушанки.

Подойдя к сослуживцам, Скворцов с бесцеремонной шутливостью втиснулся между ними, как, наверное, втискивался недавно он, председатель сельского Совета, где-нибудь на полевом стане в компанию отдыхавших трактористов.

— Ну-ка, плотней, товарищи, поплотней, сжимайте так, чтобы грело, — Скворцов отставил в сторону принесенный с собой надраенный до блеска котелок и снова надсадно закашлял.

— Не рано ли, Аркадьич, к завтраку готовишься?

— Небось не рано, гляньте-ка, уже Чичвинец к нам спешит, — обратил Скворцов внимание собравшихся на то, что он сам заметил раньше других благодаря своему росту.

По ходам сообщения, то замедляя шаг, то ускоряя его на простреливаемых участках, приближался к переднему краю Чичвинец — старшина роты. Видимо, Чичвинца заметили и другие бойцы взвода. К навесу, под которым стояли четверо, подошли Нечипуренко, Злобин, Бабаджян.

Теперь собралась почти половина изрядно поредевшего в боях на плацдарме первого взвода. Дожидаясь старшины, они оживленно заговорили о том, о чем обычно говорят, когда позади осталась еще одна настороженная, фронтовая ночь, а впереди новый день с его внезапностями, с очередной дележкой табака, с желанным появлением полевой почты, с надеждами и разочарованиями.

* * *

Уже четвертый месяц полк стоял в обороне на правом берегу Дона, чуть южнее Воронежа. Плацдарм захватили в августе. Болтушкину — одному из старослужащих части — хорошо были памятны эти дни.

Полк перебросили на этот участок фронта после битвы под Москвой, где он заслуженно получил славное гвардейское имя. Сосредоточивались и готовились к форсированию скрытно, по ночам.

Казалось, в безмятежном покое размеренно дремали под жарким солнцем обезлюдевшие улицы и майданы станиц, сады, отягощенные в это лето обильными плодами, тенистые рощи, подступившие к самому берегу привольной, также спокойно дремлющей реки.

Сколько в небе ни кружила «рама», но заметить ли с воздуха лодку, укрытую ночью в широколистной рогозе? Разглядеть ли звенья штурмового мостика в чащобе камышей или лафет орудия, над которым раскачиваются зонтикообразные метелки бузины? Угадать ли миномет в мирном шалаше, стоящем на бахче?

Но как-то с рассветом вскипел, забурлил горным потоком Дон. Одновременно с тысячепудовым огневым ударом артиллерии гвардейцы ринулись на штурм правого берега. На широкой глади реки вздыбились смерчи воды и огня. Оглушенные сомы и щуки, перевернувшись атласно-белыми брюшками вверх, поплыли по течению. Снаряды крошили в щепу плоты и паромы, осколки мин дырявили лодки. Но люди бросались в воду и вплавь, на бревнах, а то и попросту вразмашку, саженками добирались до вражеского берега, крутой меловой горой поднимавшегося на той стороне.

Небольшой рыбацкий дубок, на котором плыл Болтушкин, опрокинуло и отбросило в сторону разрывом снаряда. Пули захлестали рядом, по воде. Намокшее, тяжелое обмундирование влекло вниз, ко дну. Не стал противиться, нырнул, ударился ногами о каменистое дно, оттолкнулся вперед, торопливо хватил глоток воздуха и снова вниз, снова толчок, снова глоток… Так до тех пор, пока спасительно не нависла над головой почти отвесная круча берега. Ну, значит, жить тебе, Александр Павлович! Неподалеку, как былинные витязи, выбегали из водной пучины товарищи. По крутым тропкам немедля вверх, в штыки!

Запомнятся эти дни и гитлеровцам. Это ли не дерзость! Их танки уже за Ворошиловградом, за Лихой, вот уже они пылят по дорогам к Сталинграду, вот уже их пушки бьют по волжским переправам, и автоматчики занимают рубежи в цехах заводов. Много ли еще дней нужно, чтобы обессиленно пала волжская твердыня и распахнулись за ней заманчивые обходные пути на Москву? А тут советские полки неожиданно врываются на западный берег Дона, теснят мадьярские части на десять километров от реки, хотят закрепиться на плацдарме. Что это? Вызов? Попытка ввести противника в заблуждение? Или просто-напросто шаг, продиктованный отчаянием? Или наконец какой-то пока непонятный дальний расчет? Проучить! Сбить с плацдарма! Сбросить в реку! Захватить и живьем доставить в Берлин штабных офицеров. Гиммлер заставит их разговориться.

Но тщетно ставка фюрера отдавала приказ за приказом, тщетно поднимались мадьяры в одну атаку за другой, тщетно вслед за мадьярами шли на штурм прибрежных высот эсэсовские полки. Ликвидировать плацдарм не удалось. Пришлось скрепя сердце примириться с ним, примириться с тем, что советское командование, собственно говоря, уже достигло первой немаловажной цели: принудило немецкие армии, нацеленные на Сталинград, отвлечь часть сил в сторону, заставило и впредь, как это ни неприятно, но считаться с тем фактом, что висит над флангами и этот захваченный и удержанный удобный плацдарм, а с ним и ряд других.

Неделя проходила за неделей, месяц за месяцем, и вот уже она обжита, стала хорошо знакомой и близкой каждым своим деревцем, каждой впадинкой эта прибрежная полоска земли. Более чем половину ее занимал лес. Много лет назад он, очевидно, был сплошь хвойным, но после порубок здесь появились светолюбивые березки и осины, буйно разросся подлесок — лещина со своими красноватыми хлесткими прутьями и цепкий бересклет. Грибное царство! Подосиновиков, маслят, сыроежек полным-полно до самых заморозков.

По лесу на северо-запад проходил узкий, но глубокий овраг. Он соединялся затем с другим таким же оврагом, который ветвился с запада на восток и уже широким разлогом выходил почти к самому Дону.

Всякий, впервые попадавший сюда, на правый берег, с удовлетворением отмечал эти бесспорно выгодные стороны плацдарма. Экое раздолье для артиллеристов, для саперов, для хозяйственных взводов. Хватало удобных мест и для штабных землянок, и для позиций минометных батарей, и для батальонных кухонь… Повара, готовя огневые щи, могли не опасаться, что враг сможет заметить искры из трубы, настолько укромными, дикими были лесистые приречные дебри.

И все же… И все же какая цена всем этим удобствам сейчас, когда, кажется, сам ветер приносит сюда такое бодрящее дыхание долгожданных, великих событий?!

* * *

— …На мою думку, так, — размышлял вслух Нечипуренко, не забывая поспевать своей ложкой за ложками товарищей, опорожнявших котелки, — на мою думку, дело теперь у Гитлера — гробовая доска, ноль без палочки, а одним словом — швах. Ну, соображайте сами, бывало, окружали и нас. Мне это, сами знаете, лучше других известно. Месяц белорусскими лесами и болотами из окружения выходил, так то ж все одна забава!..

Нечипуренко смотрел на товарищей таким ясным взглядом, словно и в самом деле все пережитое им в окружении — непрерывное ожидание неравной встречи с врагом, студень из лишайника, зловещие, бессонные ночи — теперь, оставшись позади, казалось детской игрой.

— А тут же другое дело, за тридевять земель от своих границ — хлоп, и закрылась ловушка, а в ней сотни тысяч, и им ни туда ни сюда хода нет. Швах, полный швах, братцы!

— Эге, Нечипуренко готовится весняну сивбу уже дома встречать, — пошутил Вернигора.

— А что? Думаешь, у него таких армий, как та, которая под Сталинградом накрылась, хоть отбавляй, считать не пересчитать? А не слышал, что вчера старший лейтенант говорил?

— Да ничего я не думаю. Я понимаю, что тебе треба швыдше…

— Почему именно ему? — переспросил Бабаджян.

— Ну как же, ему домой, мабуть, месяц ехать.

— Правильно, это ж Дальний Восток… Мне потом еще и на лошадях километров двести трястись.

— Вот я и говорю, что тебе нужно всех скорей, бо пока приедешь с фронта, уже и обмолотятся.

Добродушное подтрунивание Вернигоры, видимо, было приятно Нечипуренко. Как-никак оно сладко бередило сердце воспоминаниями о родном доме, о Приморье, в лесах которого стояли беленькие, совсем как где-либо на Полтавщине, хатки приветливого села. Туда еще в прошлом столетии вместе с переселенцами приехала с Украины на новые земли семья Нечипуренко. Там он жил и работал последние годы.

Были приятны эти напоминания и всем остальным. Исхаков то и дело косил смеющимся темным глазом в сторону разговорившихся. Мерно работая ложкой, Скворцов со стариковской хитринкой поддакивал то Вернигоре, то Нечипуренко — пусть, коль охотка, раззадорятся ребята, веселей будет. Лишь один Грудинин, низко наклонившись над котелком, чтобы прикрыть его от дождя, ел молча, не поднимая головы. Но вот он отвалился от котелка, сдвинул на затылок ушанку, изнеможенно вытер рукавом шинели запотевший высокий лоб.

— Людей маловато, — неожиданно вслух подытожил он собственные размышления и окинул всех своим чуть застенчивым взглядом. — Людей, говорю, у нас пока маловато. Вот хоть бы и в нашем взводе сколько? — Грудинин вскинул два растопыренных рогулькой длинных, тонких пальца. — Раз… два… и обчелся. Так и в других. Четыре месяца плацдарм удерживать нелегко. А конечно, будь побольше людей, разве не добавили бы немцу сейчас и мы? С нашего правого фланга оно бы ладно вышло.

— Да уж добавили бы! — с ожесточением разделывая крепкими зубами мосол, согласился Злобин. Исчерна-смуглый, угреватый, он крутнул пожелтевшими белками глаз в сторону Грудинина. — Верно говоришь, Василий, для того мы здесь и стали… Дождемся!

С мнением Грудинина обычно во взводе считались. Ивановский текстильщик, он несколько лет проработал на большой мануфактуре гравером. Именно Грудинин, если к нему обращались, мог найти в своей объемистой вещевой сумке газету со стихами любимого всем фронтом поэта; мог вырезать на крышке плексигласового портсигара такой затейливый рисунок, что хоть посылай в музей, и смастерить такую зажигалку, на которой остановит любопытный, изумленный взгляд и сам генерал; мог вставить при чтении очередной сводки такое меткое замечание, что к нему прислушается и командир.

— Ясное дело, дождемся. Я про это Нечипуренко и говорю, — вновь вернулся к своей мысли Вернигора. — Ему еще богато зароблять придется, чтобы домой не в задних повернуться!

— Не больше, чем тебе!.. Я кое-что заработал еще и в прошлом году.

— Да то, що ты тогда заробыв, то в лесу осталось, — недвусмысленно намекнул Вернигора на то, что Нечипуренко во время окружения вынужден был зарыть документы.

— Я как-нибудь еще тогда старшиной батареи был.

— Э-э! — Вернигора выразительно посмотрел на солдатские погоны товарища и махнул рукой.

— Вот тебе и э-э… Подожди, копии документов давно запрошены.

Может быть, и еще бы продолжалось это незлое препирательство, но его прервал раздавшийся с левого крыла окопа громкий зов:

— Скворцов!

— Я! — откликнулся Андрей Аркадьевич.

К сидевшим торопливо подошел Петр Шкодин, тоже боец первого взвода, но выполнявший в эти дни обязанности связного у командира роты.

— Скворцов, молнией к комбату!

— Да какой же он тебе Скворцов? — изумился Вернигора, глянув на мальчишеское, покрасневшее от быстрой ходьбы лицо Пети.

— А кто же он мне?

— Папаша, Андрей Аркадьевич, вот кто, а ты — Скворцов… да еще — молнией!..

— Это уж, извините, товарищ гвардии сержант, действую и обращаюсь точно по уставу.

Не только эта, с пылкой строптивостью произнесенная реплика, а и весь вид Пети как бы говорил: нет, меня с толку никому не сбить, и не пытайтесь, свое дело знаю.

Что из того, что мне всего восемнадцать лет! А у кого другого так начищена и так горит пряжка ремня, как у меня? У кого еще так точно, по-уставному, подшит отутюженный, сверкающий белизной подворотничок? На ком еще так ловко заправлена и так молодецки сидит шинель, хотя и выдал ее старшина — ну и несочувственный человек! — из числа обмундирования, бывшего в употреблении?

— Ну, смотрите, яке ж маленьке, а петушится, — с прежним изумлением проговорил Вернигора.

Шкодин метнул на него потемневший, гневный взгляд и вновь повторил еще официальнее:

— Гвардии красноармеец Скворцов, вас ждет командир батальона.

— Да иду, иду, Петро.

Поднялся, окончив есть, и Болтушкин, за ним остальные. Кто-то, или Скворцов, или Нечипуренко — оба они были одинаково высокого роста, — потягиваясь, чтобы размяться, очевидно, приподнял голову над бруствером окопа. Взвизгнули пули, одна, другая, третья… послышалась короткая пулеметная очередь, и мелкие комья мерзлой земли взметнулись над бруствером.

— Ишь, сволочи, так и норовят какую-нибудь пакость сделать, — выругался Скворцов.

— Да это ж они похоронный салют по своей шестой армии отдают.

— Ага, смотри, чтоб тоби цим салютом голову не зацепило… а то как раз на жнива попадешь, — проговорил Вернигора в ответ на эту чрезмерно восхищенную реплику Нечипуренко и вразвалку направился к своей нише.

Вслед за разрозненными ружейными выстрелами послышался глуховатый орудийный залп, и снаряды, словно мощным компрессором нагнетая и уплотняя воздух, зашумели над головами и разорвались чуть позади окопов.

Гитлеровцы после многодневного бездеятельного перерыва сегодня решили вновь попытаться сбить клин, которым участок батальона выдвигался на плацдарме. Второй залп, третий…

Вырвавшись из сотни стволов, сталь и тротил забуйствовали на прибрежной полосе, сметая проволочные заграждения, вызывая при близких разрывах ощущение тошноты и удушья. Каждый снаряд бил по земле, будто по живому, и она, зыбкая, еще не успевшая промерзнуть, откликалась взъяренным, глубинным гулом.

Понимая, что вот-вот гитлеровцы поднимутся в атаку, и Скворцов, вызванный к комбату, и Исхаков, собравшийся в обогревалку, и Шкодин теперь остались в окопах. В трех шагах от Исхакова втиснулся в нишу Злобин. Он что-то крикнул Исхакову, но разорвавшийся неподалеку снаряд заглушил восклицание, и лишь по движению губ Злобина, по его усмешке красноармеец догадался: вот, мол, теперь обогреешься!

Гитлеровцы выскочили из своих окопов, подбадривая себя покрикиванием, бесприцельными выстрелами на ходу. На флангах заговорили вражеские пулеметы. Их густые очереди мешали красноармейцам поднять голову над бруствером и вести огонь. Но за три месяца пребывания на плацдарме все они уже обжили свои места, приноровились к каждой не заметенной снегом былинке, к каждой кочке и камешку впереди себя. Вернигора, что ни вечер выползавший из окопа, чтобы расчистить от наметов снега свой сектор обстрела и поправить рогульки для ночной стрельбы, всматривался в подбегавших гитлеровцев, нетерпеливо ожидал команды открыть огонь. Грудинин тонкими почерневшими пальцами перебирал в нише выложенные из подсумков патроны, словно искал среди них самые ему нужные, неотразимые. Скворцов то с силой двигал плечами, то по-стариковски согревал дыханием озябшие руки, чтобы было ловчее работать затвором.

Большинству красноармейцев первого взвода уже не раз приходилось встречать атаки немцев. Не раз уже они испытывали острое, леденящее чувство смертельной опасности. Не раз приходилось вступать в единоборство с врагом, в единоборство, в котором побеждала бо́льшая воля, бо́льшая ненависть, бо́льшая любовь. Но странное дело, хотя сейчас так же, как и в прошлом, каждый из тысячи пролетавших осколков и каждая даже шальная пуля могла в любую минуту оборвать жизнь, ощущение опасности было не таким тягостным, словно бы уменьшилось. Казалось, что на стороне сидевших в окопах, помимо полковой и дивизионной артиллерии, помимо притаившихся в оврагах минометных батарей стояла еще неизмеримо более грозная сила. И пусть она была незримой, отдаленной сотнями километров степей и дорог, все равно эта сила — сила сталинградских армий, в гигантском междуречье громивших гитлеровцев, — создавала перевес, превосходство и здесь. Это знали сидевшие в окопах. А знал ли это враг?

Снаряды уже рвались позади, в глубине обороны полка. Атака подкатывалась к окопам…

Болтушкин приподнял голову над бруствером. Он уже ясно различал ощеренный в исступленном крике рот рослого фашиста, который вырвался из цепи вперед. На бегу он поводил автоматом из стороны в сторону; из стороны в сторону метались его руки, и оттого казалось, что автоматчик и сам не знает, куда именно, к какому краю окопов он бежит.

— Огонь! — передавая команду командира роты, со злым придыханием крикнул Вернигора, стоявший слева от Болтушкина.

Помкомвзвода с силой гаркнул это слово, чтобы его услышали и справа; прицелился в рослого немца, нажал спусковой крючок. Автоматчик продолжал петлять по снегу. Упал он, лишь на какую-то долю секунды опережая тот миг, когда Болтушкин выстрелил вторично. «Гад, два патрона выманил», — разъярено выругался про себя Александр Павлович. Винтовочный огонь стремительно учащался, сливался то в залпы, то в длительно рвущийся, катившийся лентой звук.

Цепь атакующих неумолимо редела, но те, кто остались, все еще бежали вперед, словно страшась повернуть обратно на путь, усеянный трупами.

Но когда перед подбегавшими, взвихрив снег и землю, всклубились разрывы гранат, когда сбоку по цепи ударил кинжальный огонь пулеметов, фашисты поняли, что, хотя до окопов и осталось несколько десятков метров, сил для ближнего боя у них уже нет. Они дрогнули, начали откатываться назад.

— А ну, на обратную дорожку им! — крикнул Скворцов.

Разгоряченный, он почти половиной туловища перевалился через бруствер и будто вколачивал пулю за пулей в хмурую зимнюю дымку, в которой перебегали, падали и вновь поднимались серо-зеленые шинели.

Но и Андрей Аркадьевич не поспевал за Шкодиным. Петя, недавно переведенный в стрелковую роту из транспортной, впервые участвовал в бою. И сейчас словно старался наверстать ранее упущенное. Он поспешно перезаряжал винтовку, давно опорожнил подсумок и теперь выхватывал обоймы из кучи патронов, которые просыпались из опрокинутого чьей-то ногой ящика…

По лицу Грудинина текла кровь от ссадины на лбу, нанесенной мелким осколком. Он то и дело быстро комьями снега убирал кровь, чтобы она не застилала глаза, вскидывал винтовку, стрелял, что-то приговаривая.

— Эх, людей маловато! — расслышал Болтушкин.

— Да, что жаль, то жаль… Маловато!.. — невольно повторил и помкомвзвода, понимая, как хорошо было бы сейчас подняться в контратаку и на плечах убегавших фашистов ворваться в их окопы.

 

II

Четвертый день от села к селу шагала маршевая рота. Двигались грейдерными дорогами, а чаще проселочными, так как они сокращали путь, да и не приходилось ежечасно сворачивать за кювет, уступая дорогу автоколоннам, танкам, конным обозам.

По мере приближения к линии фронта все труднее становилось выбирать места для больших привалов, для ночевок. Населенные пункты оказывались переполненными армейскими тылами и подходившими свежими подразделениями.

Для молоденького лейтенанта, который вел роту, недавнего выпускника военного училища, то было первое самостоятельное задание, и он искренне волновался и переживал все: то, что в нарушение порядка не мог сегодня утром обеспечить роту кипятком, то, что люди не обсушились как следует, и даже то, что с неба пластами — словно его оттуда выгребали лопатами — валил мокрый снег. Стараясь не обнаруживать перед ротой своего волнения, он то и дело вынимал из полевой сумки карту и рассматривал ее. Но карта, уступленная ему уже в дороге одним покладистым интендантом, была крупного масштаба, совсем не такая, с какой лейтенант привык иметь дело в училище. Мелкие населенные пункты не показаны, многие топографические знаки на ней уже не соответствовали действительности. Там где обозначался густой смешанный лес, оказывались горелые пни, там, где должен быть мост, надо льдом торчали лишь гнилые сваи — и от всего этого лейтенант расстраивался и волновался еще более.

А между тем все в маршевой роте шло своим чередом. Когда на одном из привалов понадобилось обогреться, сержант Кирьянов мгновенно — словно они для него и были припрятаны — отыскал под снегом несколько бревен, положил три из них веером на пару других; ловко, с помощью бересты, развел пламя под сходящимися концами бревен, и люди вдосталь насладились теплом у костра, сразу приободрились. Когда один из красноармейцев, прыгая через кювет, оступился и слегка подвихнул ногу, медсестра, сопровождавшая роту, пустила в ход содержимое своей санитарной сумки. Умело орудуя сильными, ловкими пальцами, она вправила вывих, поставила на сустав холодный компресс, и красноармеец смог продолжать путь.

Маршевым ротам свойственна особая неоднородность состава. Здесь труднее уловить те общие признаки, которые роднят и сплачивают, допустим, личный состав уже повоевавшей батареи или саперного подразделения, или батальона связи. Неоднородность состава была и в данном случае. Наряду с красноармейцем Букаевым, который в боях за оборону Сталинграда уже заслужил орден Красной Звезды, в колонне шагал Чертенков, паренек из Улан-Удэ, чья военная биография исчерпывалась кратковременным пребыванием в запасном полку. Наряду со старшиной Зиминым, который уже трижды был ранен и на этот раз тоже возвращался на фронт из госпиталя, в колонне шел красноармеец Павлов, человек таких же средних лет, но до сих пор имевший отсрочку от призыва, как специалист по дорожному строительству. Наряду с сержантом Седых, молчаливым, хмурым сибиряком, легко и весело отмахивал километр за километром разбитной смазливый ярославец Торопов.

И, однако, при всей этой неоднородности было одно общее качество, вернее, одно общее чувство, что роднило всех шагавших в колонне. Питалось это светлое чувство теми новостями, которыми в эти дни полнились фронтовые дороги и о которых с веселой, простодушной словоохотливостью мог рассказать вам любой регулировщик, да и любой встречный. Там, в сталинградских степях, вершилось справедливое возмездие над врагом. И удовлетворенное сознание этого возмездия несказанно ободряло всех.

В большое село Покровское маршевая рота пришла вечером. От Покровского оставалась примерно одна треть пути до пункта назначения, где пополнение должно было влиться в состав дивизии, занимавшей плацдарм на правом берегу Дона. Посмотрев при свете фонарика на карту, лейтенант определил, что следующий населенный пункт был расположен километрах в двадцати и, следовательно, лучше всего было ночевать здесь, в Покровском. Лейтенант оставил роту на площади у сельсовета, а сам пошел к коменданту, чтобы договориться о размещении людей. В комнате перед столом, где сидел комендант, сгрудилось немало офицеров, и до лейтенанта, который из-за столпившихся не мог даже и разглядеть коменданта, доносился лишь его сиплый, раздраженный голос.

— Поймите, товарищ майор, ничего больше я вам предложить не могу. Покровское переполнено войсками окончательно. Размещайте часть в Бокушево.

— ПАХ потому и называется ПАХом, что это полевая, а не городская хлебопекарня. И фабричных зданий для вас здесь, извините, не соорудили. Располагайтесь, где и как хотите.

— А вы чего теряете время, товарищ лейтенант? Если вас не устраивает этот дом, скажите, я его сейчас же отдам другому.

Чей-то голос, показавшийся лейтенанту удивительно знакомым, стал возражать, но тщетно: видимо, с размещением людей дело обстояло действительно сложно.

Озабоченно представляя себе, как откажет комендант и ему, командир маршевой роты стоял, дожидаясь своей очереди.

Вдруг кто-то тихонько потянул его за рукав. Оглянулся — Торопов.

— Товарищ лейтенант, — шептал он, — идемте, все уже в порядке.

Лейтенант, еще ничего не понимая, но уже испытывая чувство облегчения, вышел из комнаты. Оказалось, что Торопов, который на стоянках быстрее других вступал в общение с местным населением — точнее, с его женской частью, — узнал от двух проходивших молодок, что в полукилометре отсюда, за балкой, куда тянулось Покровское, есть Дарьин угол, а в нем с десяток хат, пока свободных от солдатского постоя.

— Строиться! — повеселевшим голосом скомандовал лейтенант.

Дарьин угол действительно оказался счастливой находкой. Дома были добротные, пятистенные, выстроенные хотя и много лет назад, но надолго. Над трубами дымились приветливые дымки. За многими окнами, как они ни были замаскированы, угадывался свет и тепло. Отыскивая у одной калитки запор, лейтенант зажег фонарик и прочел на поржавевшей жестяной табличке надпись: «Во дворе злая собака». Но тут же послышался такой безобидный заливистый лай щенка, что стало ясно — надпись относится никак не к этому щенку, а к его давним-предавним предкам.

Разместились легко и быстро. Зимин, Букаев, Торопов и Чертенков постучались в двери небольшого дома, стоявшего напротив колодезного сруба. Им отворила женщина лет шестидесяти, у которой на лице, уже покрывшемся старческими морщинками, при виде солдат попеременно и противоречиво отразились и растерянность и вместе с тем радостное оживление.

— Не ждала, бабушка? Можно войти гостям? — спросил Зимин.

— Ой, сынки ж мои, ой, сыночки! — запричитала женщина все с тем же противоречивым выражением и озабоченности и радости.

— На одну ночь, бабушка, завтра утречком в путь, — проговорил Торопов, первый бочком проходя в дом, так как хозяйка все еще стояла в сенях, держала руку на крючке, и было непонятно, то ли она собирается все-таки пустить солдат, то ли нет.

— Нам здесь задерживаться никак нельзя, уважаемая мамаша, — пробасил Букаев, которому из-за его тучности пришлось уже протискиваться в полуоткрытую дверь.

— Ой, детки мои, да в какую же хату вы попали… Неужели и впрямь не знаете? Кто над вами посмеялся, когда сюда направлял?

— А что такое? Хата как хата, — недоумевая, сказал Зимин и обвел взглядом первую, чисто подметенную комнату, еще пышущую теплом русскую печь, затейливые занавесочки на окнах, половички от двери до двери.

— И не говорите. Уже от моей хаты и все родичи отказались. Приехала невестка из-под Харькова, эвакуировалась, бедолага, оттуда с детьми, и то вторую неделю у чужих людей живет, а у меня — пустка…

— Да что такое, мамаша?

— Страшно и сказать…

— Ну уж не пугай нас, солдат, экая пуганая мамаша! — произнес Зимин. — Говорите, в чем дело?

— Да у меня ж бомба… — не проговорила, а словно бы выдохнула женщина, кивком головы указывая на другую горницу.

— Что за черт?.. Какая бомба?

— Известно какая… гитлеровская.

— Откуда она сюда попала?

— Бомбили нас неделю назад, и вот упала, проклятая, прямо в дом и не разорвалась, — хозяйка проговорила это так, точно именно то, что бомба не разорвалась, ее более всего и огорчало. Усмехнувшись, Торопов в меру решительно и в меру осторожно шагнул к двери и присветил лампой. Через его плечо заглянули в горницу и остальные. В самом деле, меж двумя неубранными кроватями лежала целехонькая пятидесятикилограммовая бомба с неоторвавшимися даже крылышками стабилизаторов. Вверху на потолке темнело отверстие, закрытое со стороны чердака листом фанеры.

— А почему же ты не сказала о ней никому? Председателю сельсовета… коменданту?..

— Как же, говорила. Приходил один военный, повертелся около нее, что-то вывинтил да и ушел, только и всего… Обещал приехать, забрать, да, видать, других хлопот хватает…

Торопов теперь уже совсем решительно подошел к бомбе, наклонился, присмотрелся. Так и есть. Взрыватель удален. Бомба безопасна.

— Я ему, скажу правду, и сметанки, и курочку, и поллитровку предлагала… Избавь, прошу, меня, от нее, злодейки, а он только смеется: успокойтесь, говорит, мамаша, до самой смерти ничего не будет. А как тут успокоиться, когда ложишься спать и думаешь: проснешься ли? Внучка прибегает проведать, а я ее и на порог не пускаю.

Торопов, который сам и уговорил Зимина направиться в этот именно дом, потому что заметил в его дворе что-то вроде коровника и свиного хлева, теперь, услышав из уст хозяйки подтверждение своих догадок, и вовсе повеселел. Однако открыто обнаруживать эту свою веселость не стал.

— Что ж, хозяюшка, — деловито сказал он, — как тебя зовут-то?

— Дарья… Дарья Филипповна.

— Так это не твоего ли имени угол?

— Люди так прозвали… Я ведь первая с мужем здесь отстроилась. Еще лет сорок назад. Мне тут криничка очень понравилась. Вот и пошло с тех пор… Дарьин угол, Дарьин угол.

— Так вот, Дарья Филипповна, благодари бога, что мы к тебе на постой попали. Сейчас всю твою заботу снимем с плеч, будто ее и вовек не бывало.

— Хотя бы так, сыночек, я уж и не знаю, что бы для вас сделала, милые мои.

— Ничего нам, Дарья Филипповна, не надо. Солдат в походе находится полностью на выданном ему казенном, сухом пайке, — с подчеркнутым и оттого неискренним великодушием отмахнулся Торопов от щедрот хозяйки; он шепнул что-то Чертенкову, прошел в горницу.

Через минуту дверь распахнулась.

— Не оступись, тише, — взволнованно покрикивал Торопов на Чертенкова, пронося бомбу к дверям, — заходи задом в сени. Куда ты? Стой. Прешь, как паровоз. Самому жизнь не дорога, так других пожалей. А еще говоришь, носильщиком работал. Экий увалень!

— Ой, боже ж мой, — мелко закрестилась Дарья Филипповна, укрываясь за печь и уже ругая себя, что обратилась с такой просьбой. Ну, лежала бомба и пусть бы себе лежала, пока не кончится война и не вернется сын. А он в механике понимает, придумал бы что-нибудь.

Могучие плечи Чертенкова мелко тряслись от с трудом сдерживаемого смеха, и напрасно пытался он подобно Торопову придать своему широкому доброму лицу встревоженное выражение, оно от этого становилось только комичным.

— Куда же, детки, вы ее вынесли? — спросила Дарья Филипповна, когда Торопов и Чертенков вернулись в дом.

— Около сарайчика положили.

— Ой, да в сарайчике у меня козочка… Вы бы лучше дальше… за погреб…

— Пожалуйста, нам ничего не стоит. Скажите только, утром хоть и за огород отнесем, — перемигнулся Торопов с Чертенковым.

— Эй, Торопов! — многозначительно произнес Зимин. Он осуждающе глянул на расходившегося ярославца, и тот понял значение этого взгляда, присмирел, умолк.

Через полчаса ужинали. Сияющая счастьем Дарья Филипповна подкладывала на тарелки то свежеиспеченные оладки, то сало, то пелюстку, ничем не заменимую закуску к выпивке. Зимин собирался после ужина писать письмо и потому пить не стал. Чертенков признался, что он вообще не пьет. В затее с бомбой он принял участие почти бескорыстное, и теперь за столом нет-нет да и прорывался у него смех, и солдат отворачивался тогда в сторону. Охотно выпили по сто граммов Букаев, Торопов и, пожалуй, всех охотней сама Дарья Филипповна, которая словно бы помолодела после того, как развеялись ее страхи.

— Товарищ старшина, здесь, в Покровском, сегодня кино будет, передвижка приехала, — обратился Торопов к Зимину после ужина. — Недалеко отсюда, в медсанбате. Разрешите?

Зимин посмотрел на часы. Только восемь. Отпустить, что ли?

— Мы с Чертенковым и Дарью Филипповну захватим. Пойдем, Дарья Филипповна? — предложил Торопов хозяйке, желая чем-нибудь более существенным отплатить ей за отличнейший ужин.

— А что там показывают?

— «Капитанскую дочку». Об Емельяне Пугачеве и прочем. Слышала о таком?

— Как же не слышать? У нас и хутор рядом Пугачевским называется. Говорят, Емельян в нем останавливался.

— Ну вот и пойдем.

— А пустят?

— С нами пустят.

Букаев и Зимин остались одни. Букаев после ужина направился в горницу и долго беспокойно ворочался там на кровати, пока наконец не послышался оттуда его храп. Некуда пока писать письма Букаеву, неоткуда и ждать. Пусть хоть во сне приснится родной Ворошиловград, да приснится не таким, каков он сейчас, при фашистах, а прежним: Ленинская и Пушкинская улицы с шумным, веселым людом; засаженные деревьями и цветами террасы центральной площади с памятником борцам за свободу, зеленеющий садами Каменный брод, тоже террасообразно поднимающийся к аэродрому, красавец паровозостроительный с высокими корпусами цехов, где еще в юности слушал Букаев выступления Климента Ефремовича, звавшего на борьбу за народное счастье…

Оставшись один, Зимин подвинул ближе к себе лампу, вынул из трофейной сумки бумагу для письма. Всего неделю назад он писал из Мичуринска, где в прифронтовом госпитале лечился после ранения. Ранение было легкое, не сравнить с двумя прежними, когда осколки задели голову, перебили ключицу. На этот раз пуля прошила насквозь мякоть икры на правой ноге, и после короткого срока лечения Зимин вновь был на ходу. Об этом и предстояло сообщить семье в Усовку.

«Здравствуйте, Клавдя, любимые детки, весь наш родной коллектив!..»

Все свои письма с фронта Сергей Григорьевич неизменно начинал этим обращением, ибо почти зримо представлял себе, как, увидав почтальона, прошедшего к его дому, потянутся к нему по заснеженным и таким красивым в эту декабрьскую пору улицам Усовки односельчане. Кому из колхозников не захочется узнать, что пишет с фронта их председатель? Сводка сводкой, а ведь полезно глянуть на войну и глазами своего, близкого человека, того, с которым приходилось иной раз и поспорить из-за непонравившегося наряда на работу, и дружелюбно за полночь потолковать о жизни, лежа бок о бок где-либо на глухариной тяге, под мирным звездным небом.

Зная, что письмо будет перечитываться несколько раз, Зимин с силой — даже побелели суставы пальцев — нажимал на карандаш, словно навечно вдавливал в бумагу каждую букву.

Обратная сторона восьмушки бумаги обычно посвящалась семейным делам. Зимин прислушался к тому, как простуженно скрипит под холодным, порывистым ветром незахлопнутая калитка, и вспомнил о том, что вот уже идет вторая военная зима и детишки, наверное, пообносились да и повырастали за эти годы. Догадалась ли Клавдя распорядиться тем отрезом, которым премировали его когда-то в Горьком на областном слете? Из этого сукна, пожалуй, вышли бы пальтишки и Юрику — ведь он уже в третьем классе — и Боре. Ну, а самой Клавде его полушубок гож будет еще не одну зиму; справил перед самой войной, еще новенький. Эх, Клавдя, Клавдя!.. Зимин вписывал имя жены почти в каждую строчку — и там, где следовало, и там, где это совсем не требовалось, — и оттого теплело на сердце. Повторяя это имя множество раз, он словно бы досказывал ей все то, чего не доскажешь никакими другими словами…

В сенях запела дверь, кто-то притопнул ногами, сбрасывая снег. Вошла Дарья Филипповна. «Неужели кончилась картина? — изумился Зимин. — Да нет же, не прошло и часа».

— Почему так рано, Дарья Филипповна?

— А ну ее, страшно и смотреть. Из пищалей палят, из пушек палят. И ядра летают и стрелы. Аж дух заняло, так переволновалась.

— Вот тебе и раз, — не выдержал и захохотал Зимин. — А как же ты, мамаша, с бомбой ночевала? Эта ж бомбочка не чета давним, образца тысяча девятьсот сорок второго года. Забыла, что ли?

— Так то ж в своей хате!..

Дарья Филипповна, что-то ворча, полезла на печь. Вскоре пришли Торопов и Чертенков. Торопов был недоволен, раздражен. И в кино-то отправился в надежде, что уговорит пойти туда и медсестру, а она не захотела, отказалась. Что теперь делать? Только спать. А Зимин писал письмо в Усовку, пока не затрещал и не заискрил фитиль лампы.

 

III

…Утром Зимина разбудил шум, доносившийся из соседней комнаты. Слышались беспечно звонкие голоса детей, женский говор и среди него словно бы налитый тяжелой колокольной медью бас Букаева. Да как же он, Зимин, мог дольше других нежиться на перине? Торопливо вскочил, в две минуты оделся.

В большой комнате от скамьи к скамье сновали, играли дети. Две женщины чистили картошку, и одна картофелина за другой слетали с проворных пальцев в ведерный ушат. Орудуя перочинным ножом, помогал им, шутливо пересказывая какую-то евангельскую притчу и вызывая смех, Букаев. Сама хозяйка хлопотала у плиты.

— С гостями тебя, Дарья Филипповна, — проговорил Зимин.

— Какие ж это гости? Свое семейство. Вот невестушка, про которую я вам говорила, а это ее сестра, детки. Как узнали, что этой проклятой бомбы больше нет, снова вместе, снова под мою крышу.

Сергей Григорьевич поймал и приподнял пробегавшую мимо девочку с светло-золотистыми кудряшками и румяным полненьким личиком, свидетельствовавшим о том, что внучка под бабушкиной крышей не обижена ничем.

— Отвечай гвардии старшине, как звать?

— Тоня.

— А фамилия? Что? Как? Богиня?..

— Благиня.

— Смотрите-ка, и в самом деле богиня, — повторил Зимин, своей жесткой бородой шутливо из стороны в сторону водя по припухшему, покрытому пушком загорбку девочки.

— Да Благиня же! — рассерженно воскликнула Тоня и пружинисто уперлась в его грудь, чтобы сползти на пол.

— Постой, постой, а где твоя мама? — Зимин покосился на женщину с золотистыми, уложенными венцом косами. И этим венцом, а главное, выражением добрых, чуть усталых глаз женщина напомнила Клавдию, только у Клавдии волосы были потемнее и будто отливали каленым багрянцем. — Ну-ка, Тоня, покажи ее..

Но тут другая, еще меньшая девочка, поглядывая на забавлявшегося Зимина, неожиданно проговорила:

— А мою мамку фашисты убили… За кровать.

Тон этих слов был внешне привычным, обыденным, наверное, произносились они девочкой уже много раз с тех пор, как в ее детское сознание вошло страшное горе, вошло, оставшись необъяснимым, не понятым ею. И именно эта будничность, привычность и заставили Зимина вздрогнуть, хотя за полтора года войны и пришлось ему видеть немало людских страданий. Он вопросительно посмотрел на женщин.

— Это сиротка, тоже наша, тарановская, — объяснила одна из сидевших. — Соседкина дочь. Мы ведь уходили из Тарановки, когда в ней уже бои шли. Вот она о том, что видела, по-своему и говорит — за кровать, мол… Четыре годика ей всего. По малолетству еще не вдумывается…

Зимин бережно привлек девочку к себе, участливо заглянул в ее чистенькие, словно бы промытые утренней росой глазенки. Ох, как трудно, как больно и горько было Сергею Григорьевичу смотреть в такие вот глаза летом прошлого года, когда его полк, отступая, проходил через села дорогами на восток. С тех пор трижды пролил он свою кровь в суровых боях с врагом. Под Можайском, под Белевом и недавно под Сталинградом. Но вот же как бывает, когда отстаиваешь справедливое дело, — взамен каждой капли крови, упавшей на родную, русскую землю, словно бы вернулось, прибавилось множество других и прибавилась с ними неизбывная сила, и, ни в чем не упрекая себя, может он приласкать эту девчушку из незнакомой Тарановки.

— Вы, может быть, и до наших краев дойдете, когда его под Сталинградом доколотят? — сказала женщина, похожая на Клавдию. — Большое село, на шесть километров протянулось. От нашей Тарановки до Харькова два часа езды.

— Дойдем, обязательно скоро дойдем. Не мы, так другие.

Вернулись со двора Торопов и Чертенков.

— Передали, что через двадцать минут в путь, — сообщил Торопов.

Все сели завтракать. Дарья Филипповна проявила еще большее хлебосольство, чем вчера, и Зимин невольно перевел подозрительный взгляд с блюд, которыми был заставлен стол, на Торопова.

— Упросили, товарищ старшина, честное слово, упросили перенести ее дальше… — смутился и густо покраснел красноармеец. — Сам я, поверьте, ни слова!

…И опять шагала к Дону маршевая рота. После вчерашней оттепели резко посвежело, утренний морозец прихватил подтаявший снег, и теперь ослепительно блистающий наст лег от горизонта к горизонту, сложился в парчовые, словно бы шуршащие складки на ближних и дальних сугробах, на склонах балок и казацких курганов. Широкая придонская степь казалась обезлюдевшей, и только впечатанные в заснеженную дорогу следы гусениц, новеньких шин, колес говорили не об обычном, а о крупном передвижении войск, притом свежих войск, которые прошли здесь ночью и сегодня поутру. Красноармейцам приятно было ступать на этот ровный след, и хрупкий стеклянный снег весело поскрипывал под коваными солдатскими каблуками. С перевала, что поднимался в километре от села, оглянулись, увидели крыши гостеприимного Дарьиного угла, и вновь простерлась впереди — куда ни кинь глазом — чуть волнистая, вспенившаяся барашком сугробов равнина. Красноармейцы шли по ней размеренным, ходким шагом, молчаливо смотрели в открывавшиеся взорам новые дали.

 

IV

Лишь спустя полчаса после того, как была отбита очередная атака фашистов, Скворцов направился в штаб батальона. Напомнил Андрею Аркадьевичу о недавнем вызове тот же Шкодин.

— Товарищ Скворцов, комбат вас ждет, — сказал он, стараясь выдержать прежний бесстрастный тон. Глядя на Шкодина, можно было подумать, что полчаса назад не произошло ничего: не было никакого артобстрела, никакой атаки и он сам, Шкодин, будто и не переживал тревоги и запала, целясь в перебегавших гитлеровцев.

— Пойдем, сынок, пойдем.

Болтушкин задумчиво, как перед долгим расставанием, провожал взглядом высокую, чуть сгорбленную фигуру Скворцова. Когда тот на миг обернулся, Болтушкин махнул рукой: ладно уж, иди, мол.

Однако для чего он, Скворцов, понадобился командиру батальона? Размышляя о причинах вызова, Андрей Аркадьевич вслед за Шкодиным оставил позади хода сообщения и по крутой тропинке стал спускаться в овраг. Здесь, на его западном склоне, была отрыта землянка, где размещался штаб батальона.

Скворцов откашлялся и приоткрыл дверь:

— Можно?

Он хотел, как подобает старому солдату, воевавшему еще в первую мировую, браво вытянуться, браво доложить о себе. Но не рассчитал в полутьме ни высоты землянки, ни своего роста. Стукнулся головой о низкую притолоку, сразу растерялся и выдохнул лишь одно слово:

— Прибыл!

За столом в жидком свете, лившемся сбоку из небольшого окошка, сидели еще мало знакомый Скворцову командир батальона Решетов и командир их роты лейтенант Леонов. Очевидно, они тоже недавно пришли с переднего края. Под только что снятыми ушанками пряди волос сбились, влажно блестели от пота, лица были разгоряченными. С минуту оба смотрели на вошедшего каким-то странно пристальным, отечески участливым взглядом. Казалось, будто та власть, которой наделил их народ, сейчас сделала их старшими, нежели Скворцов, не только по должности, а и по возрасту, по жизненному опыту.

— Ну что, Андрей Аркадьевич, жарко сегодня пришлось? — спросил командир батальона, молодой, но, видимо, немало повоевавший старший лейтенант с бакенбардами, с усами, лихо отпущенными вразлет, как их любили отращивать многие гвардейцы.

— Дело солдатское, товарищ гвардии старший лейтенант, отвыкать от него на нашем веку пока не приходится. — Скворцов все еще недоумевал, зачем его вызвали. Если по какому партийному делу, так был бы при разговоре и парторг. Может, какая-либо весть из дому? А может быть — что скорее всего, — какое-либо особое задание Скворцову? Да, конечно, вот оно…

— Есть тебе, Андрей Аркадьевич… одно важное… поручение, — командир батальона произнес эти слова по-необычному раздельно, словно затруднялся подобрать их, найти наиболее точные. Но Скворцов не заметил этого, польщенный подчеркнуто уважительной формой обращения к нему.

— Слушаюсь, товарищ гвардии старший лейтенант.

— Нужен мне надежный человек в хозяйственном взводе, Андрей Аркадьевич. Опытный, серьезный. На тебе выбор остановил.

Скворцов растерялся, молчал. Неожиданное предложение командира, да какое там предложение — приказ, кому это не понятно, — заставило красноармейца осунуться. Казалось, что еще более ссутулились плечи, еще глубже стали морщины, а их немало набросали на лицо прожитые полвека.

— Так с завтрашнего дня и приступай, — деловито заключил старший лейтенант, делая вид, что не замечает, какое впечатление произвели на Скворцова его слова.

— Болтушкину передай, что через полчаса буду у него, — добавил Леонов, недвусмысленно давая понять, что разговор с командиром батальона окончен. — Да вот и письма, кстати, в роту захвати.

Но Андрей Аркадьевич не уходил. Взял письма — треугольнички, открытки — и по-прежнему стоял у дверей, высокий, нескладный, изредка шевеля узловатыми пальцами, как это делает человек, который порывается и не решается высказать то, что его тяготит.

— Что еще, товарищ Скворцов? — командир батальона уже был официален.

— Обидно, — глухо и сдавленно выговорил Скворцов.

— Обидно? Почему? Что такое?

— Я ведь еще под Перемышлем окопы в четырнадцатом рыл, — заговорил Андрей Аркадьевич, в нарастающем волнении незаметно учащая и учащая речь. — А когда наступил Великий Октябрь, то первым пошел белоказачьи эшелоны разоружать… Потом в Урене снова я за винтовку… Опять же в Самарканде против басмачей… Вернулся в Макарьево, народ ни на кого другого, а на меня смотрит, ждет, как я на селе дело поверну. Беспартийный тогда был, а колхоз организовал и все Макарьево за партией повел. Потом позже председателем сельсовета выбрали, и семь лет ходил с государственной печатью…

Сам над тем не задумываясь, Скворцов нашел наиболее убедительную форму для выражения своей обиды. Не искал слов поярче, погромче, а вот на виду у всех, кто был в землянке, оглянулся на всю свою жизнь, и выходило, что никак не может быть ему дороги куда-либо назад с переднего края.

— Да, милый же ты человек, в хозвзводе, по-твоему, тихая заводь и последние люди там сидят? Да они вместе со всеми нами и в огонь и в воду, — уже примирительно заметил командир батальона.

— Правильно, товарищ старший лейтенант, да только не для этого я все телефоны в райкоме обзвонил… Докучал и секретарю, и военкому.

— Ну что с тобой поделаешь? Ладно уж, дослуживай службу в первом взводе, а мы-то хотели, чтобы полегче тебе…

— Разрешите идти, товарищ гвардии старший лейтенант? — пропуская это последнее признание мимо ушей, приподнято спросил Скворцов.

— Иди!

Андрей Аркадьевич возвращался в первый взвод, кипя от негодования. Теперь понятно, почему Болтушкин провожал его таким взглядом и даже — ишь ты заботник! — прощально помахал рукой. Значит, он знал, что его, Скворцова, хотят направить в хозвзвод. А может, не только знал, а и сам подсказал это командиру? «Эх, Александр Павлович, Александр Павлович!..». Скворцову стало еще оскорбительней от предположения, что именно помкомвзвода, с которым он был в свойских, дружеских отношениях, посчитал его вроде обузой…

А когда часом позже, побывав в обогревалке, Скворцов вернулся во взвод и встретил Болтушкина, встретил его участливый взгляд — такой же, как у командира батальона, — Андрей Аркадьевич ощутил уже не обиду, а глухое раздражение. «Да что они меня полным стариком считают, что ли?..»

— Ты, Александр Павлович, по всему видно, на ножах был с сельсоветчиками, здорово они тебя гоняли, — с укором сказал он.

— Почему так думаешь?

— Да сам же понимаешь, у тебя в первом взводе один председатель сельсовета попался, и то хотел его выжить, да не удалось, милый мой, не удалось. Я бы до самого Кондрата Васильевича дошел с жалобой.

Болтушкин рассмеялся, поняв, что Скворцов догадывается обо всем.

— Ну, это тебе не помогло бы. Разве в ординарцы к нему угодил бы, — напомнил Болтушкин о том, что Билютин, командир полка, также участник еще первой мировой войны, однажды предлагал своему однокашнику Скворцову эту должность.

— Вот бы ты обрадовался тогда! — съязвил Скворцов.

— Да по мне хоть до конца войны рядом, плечо в плечо пройдем. Не в том дело, Андрей Аркадьевич.

— А в чем же?

— Легче тебе там было бы…

— Тьфу! — обозлился и сплюнул Скворцов, второй раз за день услышав это слово. — Сговорились, что ли? Ладно, я незлобивый, получай письмо. Даже не успел глянуть откуда. Жинка, наверное?.. И Злобину весточка, и Нечипуренко… А тебе, Василий, что-то опять, друг, нет… — догадался Скворцов, чье именно дыхание затеплилось у него на щеке. Это Грудинин приподнялся на носках и сзади через плечо Скворцова следил за разбираемой им почтой.

— Не забывает Ивановна моя, — улыбнулся Болтушкин, беря самодельный, склеенный из газеты конверт. Морщины, сбегавшиеся со лба, со скул к узкой, сухой переносице, белесые брови, также почти сходившиеся в одну, чуть изогнутую у переносицы бровь, всегда придавали Болтушкину сосредоточенный вид. Впечатление этой сосредоточенности еще более подчеркивали глаза — светло-серые, словно бы чуть выцветшие, какие так свойственны тем, кто родился и вырастал под скупым на краски небом Севера. Но сейчас морщины словно бы разбежались, взгляд потеплел, заискрился доброй улыбкой. Плохо гнущимися на морозе пальцами Александр Павлович не спеша раскрыл конверт, стал вынимать письмо, из конверта упала на снег какая-то нитка.

— О! Это ж, мабуть, какой-то женский наговор нашему помкомвзвода, — удивился Вернигора, поднимая льняную нитку с несколькими завязанными на ней узелками. Болтушкин, и сам пока не понимавший смысла присланного сюрприза, читал письмо и вдруг широко и счастливо заулыбался.

— Вот здорово придумала Саша. Не надо и фотографии!.. Это ж потомство, детишки мои, — говорил он, распутывая и рассматривая нитку. — Я у нее в каждом письме спрашиваю, как там дети подрастают? Так вот она мне и ответила… Ну, это, конечно, Галина, ей уже двенадцатый год. — Болтушкин, примеряя ниточку на себе, пустил ее по шинели и изумленно посмотрел сверху вниз: верхний узелок оказался почти у могучего, крепкого плеча. — Вот это быстро растет девчурка!.. А Бронислав, смотрите-ка… уже выше пояса. Ну, а Генка совсем малыш, только-только над сапогом поднялся.

Приценивающимися взглядами добрая половина первого взвода рассматривала льняную, выпряденную, очевидно, домашней прялкой нитку, сопровождая свои наблюдения добродушными замечаниями.

— Ну и навязал же ты, Александр Павлович, со своей Ивановной узелков. Сразу и не разобраться, — искренне восхитился Нечипуренко.

— Да уж немало. Смотрите, вон и четвертый внизу…

— Это Шурка, самый меньший. Я когда на фронт уходил, он еще по полу ползал. А сейчас ишь, тоже подрос.

— А не беспокоишься, Павлович, коль она у тебя такая охочая насчет узелков, без тебя какой-нибудь не завяжет? — подмигнул Скворцов, желая хоть этим вопросом досадить помкомвзвода за перенесенное сегодня волнение.

— Нет уж, не беспокоюсь, — ответил Болтушкин коротко, со спокойной, внушающей веру убежденностью.

— А вот Грудинин переживает, — добродушно усмехнувшись, заметил Злобин.

Грудинин вспыхнул, зарделся и словно бы онемел — таким неожиданным был переход от подтрунивания над Болтушкиным к подтруниванию над ним. Ну, да сам же и был в этом виноват. Как-то не сдержался и, сумерничая в обогревалке, рассказал Вернигоре н Злобину о своей сердечной беде, о Вале, о том неясном, что осталось между ними.

С Валей, работавшей на той же текстильной фабрике, где и он, Грудинин познакомился в клубе. Он занимался здесь в изостудии, Валя — в драматическом кружке. Оба понравились друг другу и за год до войны расписались. Как крепко полюбили они? «Крепко», — думал о себе Грудинин, замечая, как появилась в нем и ревность — эта спутница настоящей любви. Грудинину казалось, что Валя иной раз беспричинно долго задерживается на репетициях, что слишком уж приветлива была с одним из кружковцев, издавна выступавшим на сцене в первых ролях. Странным казалось, что Валя не допускала и мысли о ребенке, не хотела его. И не раз вспоминая все это, Грудинин приходил к выводу, что за год так и не возникла между ними та душевная близость, которая даже разных и внешностью, и характером людей делает все-таки похожими друг на друга, немыслимыми друг без друга. Правда, расставались, когда уходил на фронт, с пылкими клятвами, с горячими напутствиями, но сомнения оставались или, вернее, пробудились вновь. Получал письма, по нескольку раз перечитывал их и не угадывал за их строками ничего, настолько еще мало он и Валя знали друг друга. Она сообщала, что ходит на краткосрочные курсы медсестер. А в последнее время и писем не стало. Да и что письма? Насколько меньше говорили они, чем вот эта простенькая и в то же время сказочная ниточка, связавшая навек две человеческие судьбы. Во взводе знали о переживаниях Грудинина и старались не бередить их. А вот сегодня не сдержались, пришлось к слову, и подшутили.

— Бросьте парня разыгрывать, — строго сказал Болтушкин, снова становясь сосредоточенным и собранным. Нитку он бережно спрятал в конверт, а конверт сунул в боковой карман шинели. — Давайте-ка по местам, командир роты идет.

 

V

Леонов, видимо, пришел с чем-то важным. Солдаты следили, как он, отозвав в сторону помкомвзвода, долго что-то объяснял, кивком головы или осторожным жестом руки указывал на местность, лежавшую перед окопом.

Чуть снижаясь с прибрежной возвышенности, что делало позиции гвардейцев намного выгоднее по сравнению с позициями противника, стелилась в сторону вражеских траншей заснеженная степь. Сталь и тротил кое-где разметали снег, и эти места темнели разводьями в море. Слегка волнистая равнина тянулась вдаль, будто и в самом деле раздольные морские просторы. Чуть приподнявшиеся над ними колья беспорядочно поставленных проволочных заграждений казались на этом величавом просторе жалкими, утлыми снастями кораблей, легко и небрежно разметанных шквалом. А вон там виднеются и выброшенные могучим прибоем, окутанные серо-зеленой тиной трупы. Кто раскинулся навзничь, кто ткнулся в землю боком, кто сбился в предсмертной агонии комком — кого и как гневно кинула наземь крутая, неохочая до шуток волна. После неудачной атаки немцы еще не успели убрать погибших, и их лежало особенно много против окопов первого взвода, куда гитлеровцы нацеливали острие утренней атаки.

Что привлекло сейчас внимание Леонова на этом поле боя?

— Может быть, скоро начнем и мы, братцы? — с оживлением воскликнул Злобин, думая о предстоящем наступлении.

— Да уж, пожалуй, скоро, — проговорил Скворцов, вспоминая то, что ему пришлось заметить, будучи в тылу батальона. — Артиллеристы на плацдарме так и снуют, да и саперы на реке топориками чаще стали постукивать.

— Эх, «языка» бы сейчас хорошего, чтобы всю их карту раскрыть.

— Карта у них сейчас известная… крепко битая, по-сталинградски.

— А думаете, они знают про Сталинград? Им Геббельс такую слюну пустит, набрешет такое, что только уши распускай.

— Не могут не узнать… Все равно должны узнать.

— Когда мы по потылице им дамо, тогда до них дойдет… це вже я знаю, факт.

Леонов пошел дальше, в окопы второго взвода. Болтушкин вернулся к солдатам. Все с нетерпеливым ожиданием смотрели на старшего сержанта. Он сообщил, что сегодня через окопы первого взвода пойдут в ночной поиск полковые разведчики. Надо быть готовыми в случае чего поддержать их, прикрыть огнем.

…Зимний день угасал быстро. В пять часов вечера уже стемнело, к тому же появился туман, и редкие ракеты фашистов словно бы плавали в воздухе огромными, тускло-молочными шарами. Лишь порой они отбрасывали трепетные отблески, да и то не вниз, а вверх, в хмурое, низко нависшее небо.

Время для поиска было самое подходящее, тем более что после недавней атаки гитлеровцы наверняка еще не заминировали проходы к своим окопам, намереваясь ночью выслать санитаров и подобрать убитых.

Четверо разведчиков очутились в первом взводе как-то незаметно и неожиданно для всех, будто все время укрывались здесь же, в нишах. И хотя окопы для них были чужими — не они их рыли, — держали они себя здесь по-хозяйски, бесцеремонно, с фатоватой важностью, как порой держит себя молодой мастер, собираясь показать своим еще более молодым подмастерьям настоящий, высокий класс работы.

Разведчик с неразличимым в темноте лицом подошел к ячейке, где стоял Вернигора, скользнул быстрым лучиком фонарика по высокой гладкой стенке окопа, презрительно проговорил:

— Что ж ты баклуши здесь бьешь? А еще, наверное, наступать собираешься?! Из окопа и не вылезть.

— Не учи, ще молодый, — обиделся Вернигора.

— Молодый! Сказано — пехота… Дай лопату! — повелительно произнес разведчик и быстро, несколькими ударами лопаты вырубил в глинистом грунте стенки пару ступенек.

— Вот тебе и дорога на Украину.

Слева чей-то густой и еще более властный голос тихо спросил:

— Романов, полотенце взял?

— Позабыл, виноват, товарищ сержант, — смутился разведчик, стоявший рядом с Вернигорой.

— Раззява. Что же портянку снимешь, что ли?

— Можно и портянку, товарищ сержант.

— Эх, сказано — разведка! — не вытерпел и тоже иронически протянул Вернигора, глядя, как его сосед присел на патронный ящик и завозился с сапогом. Сержант вынул из кармана шинели припасенную для чистки винтовок ветошь, протянул ее разведчику.

— Что же, в поиск без портянки пойдешь? Бери, вот тебе кляп.

Выждав, когда в небе померкла очередная серия молочно-тусклых шаров, разведчики скользнули за бруствер, исчезли в темноте.

Первый взвод настороженно всматривался в ночь. Она нависла угольным пластом — немая, безмолвная, тяжелая. И как блестки на изломах угольной глыбы, изредка просекал ее золотисто-красный пунктир трассирующих пуль. Минутами тишина представлялась такой безмятежной, что ожидалось — вот-вот ветер донесет крик петуха, песню загулявшихся до поздней поры девчат, скрип колодезного журавля. Но тут же вверху рвались ракеты, наливали тревожно-мерклым светом многосаженные, очерченные черной каймой окружности, и зримо представлялось, каким нечеловеческим напряжением полны там, впереди, каждый шаг, каждое движение.

— Нелегко разведке будет. Немец сейчас пошел беспокойный, не до сна ему сейчас, — озабочено заметил Болтушкин.

— Перехитрят. Ребята, видать, бывалые, проворные, — отозвался Скворцов.

И вдруг кто-то рванул и во всю ширь разодрал черный креп ночи. Грянули ружейные выстрелы, автоматные очереди, слева спохватился и скороговоркой затараторил пулемет, бухнули, упав на дно ночи, гранаты.

— Нащупали. Значит, что-то есть.

— Смотреть в оба, чтобы по своим не ударить, — раздался с левого крыла окопа голос Леонова.

А Вернигора, услышав впереди окопов свист, вложил пальцы в рот и свистнул этаким соловьем-разбойником.

И вот в темноте сперва неясно, а затем отчетливей обозначились приближающиеся силуэты. Над бруствером заскрипели на снегу грузные шаги разведчиков, послышалось их учащенное дыхание. Что-то бесформенное и тяжелое, как куль, свалилось на дно окопа. Вслед за ним, теперь уже облегченно, спрыгнули вниз разведчики.

— Посмотри, не задохнулся ли? — осведомился повелительный голос.

Луч фонарика осветил пленного. Сильная рука рывком подняла его с хворостяного настила. Лицо фашиста казалось маской, настолько неестественно бледным, одеревенелым оно было. Изо рта торчала ветошь. Один из разведчиков выдернул ее.

— Теперь ори сколько хочешь.

Гитлеровец судорожно передернул челюстями, проглотил набежавшую слюну. Он дико озирался на подошедших солдат и указкой поднял кверху палец, призывая к вниманию.

— Будапешт! — воскликнул он, как бы отрекомендовываясь.

— Эге, ишь откуда!

— Далековат адресок.

А пленный помедлил, потом качнул головой, выдавил из себя с суеверным страхом перед чем-то для него непостижимым:

— Ста-а-линград! О! Сталинград!..

— Вот то-то ж воно, що Сталинград.

— Давай, давай! — крикнул разведчик, толчками в спину направляя «языка» к ходу сообщения. — Там будешь исповедоваться…

— Знают! — удовлетворенно воскликнул кто-то из первого взвода. — Знают, сукины сыны!

 

VI

Пятый день в пути маршевая рота. После Покровского ночевали в Самарине, таком же большом селе, где на ночь останавливались в просторном колхозном клубе. Здесь даже удалось послушать по радио свежую сводку Совинформбюро. В районе Среднего Дона наступление наших войск продолжалось, и началось новое наступление на Северном Кавказе, в районе Нальчика. Удваивались, с нарастающей силой наносились армией советского народа удары по врагу.

Взбодренные этими хорошими вестями, бойцы вышли из Самарина веселые, оживленные. С каждым новым километром все явственней ощущалась близость поймы большой реки. Чаще и чаще встречались в низинах перелески, глубже ветвились балки и овраги, принимавшие по весне и лету многочисленные потоки с далеких рубежей водораздела.

Все явственней чувствовалась и близость фронта. В часе ходьбы от Самарина роту обстрелял фашистский самолет.

— Воздух! — крикнул лейтенант, когда зловещая тень летучей мышью скользнула почти над головой.

Самолет подобрался к шоссе по-воровски — низом, со стороны черневшего неподалеку леска. Лейтенант еще в начале марша обстоятельно рассказал бойцам, как поступать при воздушном налете, с добросовестной точностью повторил то, что ему говорили в училище. Да и к тому же большинство людей уже бывало в таких переделках.

Все мгновенно бросились врассыпную от дороги. Лишь один Павлов, отбежав от дороги, заметался на снегу. Не то что он испугался больше других. Пожалуй, наоборот. «Рассредоточиться», — лихорадочно, колесом вертелся в его голове всплывший приказ. Но казалось, что если он упадет недалеко от Зимина или Чертенкова, то тем самым может их подвести, и он побежал дальше, отыскивая тот условный квадрат, где может лечь без помехи для других. Так он наскочил на Букаева.

— Что петляешь, чертова душа?! Падай! — гаркнул сталинградец и своим криком пригвоздил Павлова к снегу.

Над головой, в небе, тошнотно заклохтал пулемет. Казалось странным, что в эти минуты как бы оборвался бешеный гул мотора — хотя, конечно же, он продолжал работать, — слух воспринимал только одно клохтанье, ненавистное, муторное, несущее гибель.

Самолет сделал два захода, выпустил две очереди и скользнул в сторону леса.

— Отбой! — поднялся Букаев. — Все, спектакль окончен.

— Что ж, у него и всего запаса две очереди? — недоверчиво спросил Павлов.

— Будь уверен, на всех нас хватило бы, да уж где-то, наверное, нашкодил, вытратил, ну и на обратный путь хочет приберечь, вдруг да наши перехватят.

Павлов с уважением глянул на Букаева, коротко и спокойно объяснившего поведение летчика. Да, чтобы все это знать, мало того осоавиахимовского кружка, в котором в свое время занимался Павлов. Надо самому не один десяток раз подобно Букаеву побывать под огнем, да и в переплетах покрепче… Это же он, Букаев, участвовавший в сталинградских боях, на вопрос, за что ему дали Красную Звезду, отвечал немногословно, коротко: «Было дело… За спасение командира!..». И все! А что за этими тремя словами — подумать только! Эх, имел бы право он, Павлов, сказать такое!..

Лейтенант, волнуясь, смотрел, все ли бойцы поднялись. Кто-то, неразличимый на снегу, продолжал лежать поодаль меж сухими будыльями, и вещевой мешок горбом выпирал на его спине. К лежавшему подбежали Зимин и медсестра. Это был Чертенков.

— Что, ранен? — встревоженно спросил старшина, видя, что Чертенков и не поднимается и вместе с тем недоумевающе таращит глаза.

— Вроде того… в спину что-то ударило…

— Где? Больно?

— Да не так, чтобы…

Медсестра торопливо снимала санитарную сумку. Ремень сумки зацепился за воротник, на лице вспыхнул румянец замешательства. «Быстрей же, быстрей!»

Зимин наклонился, заметил на вещевом мешке крохотную дырочку с опаленными краями, приподнял мешок, посмотрел на обратную сторону. Там дырочки не было.

— Ну вставай, нечего разлеживаться. Твой вещевой мешок на девять граммов в весе прибавился, только и всего.

— Фу ты, черт, — приподнялся Чертенков. — А я уж другое подумал… А в вещевой мешок по мне хоть и три пуда вложи.

Рота зашагала дальше. В колонне пересмеивались по поводу происшедшего.

— Не хочет нас на фронт пустить, пропуск потребовал.

— Он теперь всюду шныряет, высматривает, где да что, не собираются ли и здесь по морде дать, как под Калачом.

— Да уж и люди, и техника двинуты сюда неспроста.

Дорога обогнула большое озеро и, обходя луг, вильнула влево, пошла по другой стороне озера. Здесь, на пологом берегу, стояли вросшие в лед, кряжистые, с изборожденной глубокими трещинами корой вязы-ильмы, из тех, что растут преимущественно на юге страны. За ними, обозначая неразличимый отсюда проселок, тянулись старые, словно бы перевернутые комлем вверх, ракиты.

— Ну и велики же советские земли, — раздумчиво сказал Зимин, шедший во главе колонны. — Вот уже полтора года шагаю, не одну пару сапог уже истоптал, а все вокруг новое, все новые места. Уж никак не скажешь, что, мол, одно и то же, что примелькалось.

— Что велики, то велики, — согласился Чертенков, и перед ним словно бы легли шесть тысяч километров, которые привели его сюда из далекого Прибайкалья.

До призыва в армию Чертенков работал на станции Улан-Удэ — вначале кладовщиком камеры хранения, затем перронным контролером. Станция была крупная, шумная. Она находилась на главной сибирской магистрали. Важную роль играла и ветка из Улан-Удэ на Наушки, откуда открывалась дорога на Улан-Батор, в столицу Монгольской Народной Республики. Число грузов, перевозимых по этой ветке, изо дня в день возрастало, и станция должна была расширяться. Но Чертенков был недоволен своей работой. Все чаще сходили на перрон из прибывших поездов геологи, буровики, геодезисты, изыскатели-путейцы, звероводы, таксаторы, направляясь в глухие поселки и аймаки Восточной Сибири. Пятилетка разведывала, примерялась перекраивать и эти таежные, необжитые края. А чем был занят он, Чертенков? Перетаскивал обвязанные бечевой фанерные чемоданчики приезжавших, выписывал багажные квитанции. Совсем было собрался рассчитаться и уехать вместе с женой на одну из сибирских строек, но тут грянули события на Халхин-Голе. Через Улан-Удэ заспешили воинские эшелоны, воинские грузы; и уже не с фанерными баульчиками, а с другой поклажей, посерьезней, пришлось иметь дело на товарных рампах. Японской военщине дали по зубам. Снова вернулись мирные будни и с ними прежние замыслы законтрактоваться на строительство, и снова помешала война…

Сейчас, вспомнив все это, он задумчиво смотрел по сторонам дороги и представлял себе свою родную приселенгинскую степь, такую же необозримую, ровную и так много говорящую цепкому, зоркому глазу того, кто вырос на ее широких просторах.

Чертенков первый и заметил далеко от дороги человека, который взмахивал руками и звал к себе.

— Товарищ лейтенант, а ведь это он нам.

Командир маршевой роты всмотрелся из-под козырька ладони. Да, несомненно, человек обращался именно к ним. Сзади него темнело на снегу нечто похожее на ящик, и пять-таки Чертенков догадался:

— Да с ним же машина… грузовая… она в ложбине, наверное, застряла, а кузов вон он, точно!

Лейтенант заколебался. Как поступить? Ясно, что человек просил помочь вытащить машину. Однако из-за недавнего обстрела рота и так потеряла полчаса и имеет ли право еще терять время? Да и потом те, кто на грузовике, сами же виноваты. Почему поехали не по шоссе, а по какой-то проселочной, проходящей в стороне дороге?

Очевидно, человек понял, что рота намерена продолжать свой путь, и сорвался с места, понесся ей наперерез.

— На лыжах! Здорово чешет, мастак, видно! — тоном знатока похвалил Зимин, и сам любивший ходить на лыжах.

Лыжник катился с удивительной легкостью. Вначале казалось, что он движется неторопливо, что слишком уж далеко выбрасывает руку с палкой, слишком уж долго скользит на согнутой ноге. Но расстояние, отделявшее его от шоссе, сокращалось так стремительно, что становилось ясно, какая большая скорость таилась в этом длинном скользящем шаге.

Рота продолжала идти, ожидая команды лейтенанта.

И может быть, ее и не последовало бы, если бы порыв ветра не донес такое странное и вместе с тем такое знакомое Канунникову восклицание:

— Эй, якуня-ваня!..

Только из уст одного человека, да и то в пору своих школьных лет, слышал лейтенант это восклицание, и оно звучало тогда разновременно с неисчислимым множеством оттенков — то восхищенно, то пренебрежительно, то горделиво, то выражая разочарование или отеческий упрек, то добродушно и ласково.

Однако неужели это он? Откуда бы?

— Стой! — короткая команда остановила бойцов.

И вот уже лыжник, раскрасневшийся, разгоряченный бегом, рядом. Горбинка на суховатом носу придавала его лицу повелительное выражение; серые глаза с живым, колким блеском; задиристый ежик волос, выбивающийся из-под сдвинутой на затылок ушанки…

— Петр Николаевич! — изумленно вскричал лейтенант.

Лишь на секунду скользнула тень растерянности в быстрых, твердых, словно прицеливающихся глазах, и сразу же восторженное:

— Эх ты, якуня-ваня, встреча какая!

Мгновенно отбросил палки, лыжи, крепко обхватил лейтенанта, стал целовать в губы, щеки, чуть пригибая более высокого Канунникова.

— Да погоди, погоди… я по-русски, по-русски!.. — приговаривал лыжник, не отпуская лейтенанта, который смущенно пытался освободиться из его объятий — ведь смотрит вся рота. Наконец отпустил, придерживая за плечи, чуть отодвинул назад, как это делают, всматриваясь в понравившуюся картину.

— Что же ты, Леня, заставил меня волноваться? А? Своего учителя, Широнина, не узнал? Про Кирс забыл?

— Да ведь как вас узнать, Петр Николаевич? Кирс-то далеко, никогда бы и не подумал здесь встретиться.

— А где же? Что же, по-твоему, Петр Николаевич историю должен только преподавать, а делать ее будешь ты? Нет уж, Леня, на фронте нам и встречаться. Ты откуда и куда? Рота, вижу, маршевая, наверное, и сам недавно из училища?

— Месяц назад.

— Где заканчивал?

— В Ташкенте.

— Ну, а я в Глазове, Петрозаводское. Оно там сейчас обосновалось… Вот нас война и сравняла, Леня. Оба лейтенанты. Так ты дай команду, чтобы люди помогли вытащить машину, а мы пока поговорим. На меня час назад «мессер» налетел. Шофер начал бросать машину из стороны в сторону и застрял в колдобине.

— Так он и нас после этого обстрелял.

Лейтенант подозвал бойцов, приказал группе их направиться к машине. Следом за солдатами пошел с Широниным к машине и сам. Оба — учитель и ученик — влюбленно посматривали друг на друга.

Лейтенанту зримо представлялся Петр Николаевич, каким он привык видеть его в классе, когда любимый учитель рассказывал о далеком прошлом России. Невысокого роста, с нетерпеливыми, резкими движениями, он не любил сидеть за столом. Излагая тему, Петр Николаевич обычно ходил вдоль парт какой-то задиристой, усвоенной еще в комсомольские годы походкой. Впечатление этой задиристости создавалось и посадкой чуть откинутой назад головы, и выставленной несколько вперед грудью. И о чем бы ни шла речь — о древлянах или кривичах, о Киевской Руси или о заселении Сибири, — урок пролетал быстро и в то же время оказывался необычайно вместительным, интересным, волнующим. Вспомнились лейтенанту и пионерские походы на берега Вятки, вечера у костра, ранние июльские зори — лучшая пора ловли знаменитых вятских язей. Секретами ловли этих язей Широнин щедро делился со своими питомцами. «Эх, что же у тебя за приманка? Разве она годится? Вот возьми мою. На солнышке подержана, язь такую любит».

А Широнин, шагая рядом с Канунниковым, с удовлетворением и гордостью думал: «Черт возьми, не так уж он, Широнин, и стар — всего тридцать три года, — а поди ж ты, уже офицерами стали его ученики». И вспоминая то же, что вспоминал лейтенант — школу, пионерские походы, экскурсии, — взыскательно сейчас спрашивал сам себя: а дал ли он им, выходившим в жизненный путь, все, что понадобится на этом пути, подготовил ли их к любым испытаниям? И теперь, на войне, с расстояния в шесть-семь прошедших лет он как бы заново осознавал и оценивал великий смысл и значение каждого слова, с которым обращается учитель к своим ученикам.

Разговаривая об общих знакомых, о родном городе, подошли к машине. Ее кузов был доверху наполнен попарно связанными лыжами.

— Вот мое хозяйство, Леня, — кивнул Широнин на лыжи и почему-то огорченно махнул рукой.

— Так вы в лыжном батальоне, Петр Николаевич?

— В лыжном, — нахмурился Широнин.

— Да что такое, не нравится, что ли?

— Как тебе сказать. Знаешь, сам увлекался когда-то этим делом, да вот только здесь, на юге, оно не ладится. Видишь же, какая погода, оттепель за оттепелью. А ведь впереди не Карельские леса, а Украина. Хоть бы поскорей расформировали.

— А что, и это предполагаете?

— Да ведь чего другого ждать? Ну, еще месяц-полтора, а там и весна… Эх, завидую тебе, откровенно говоря! Ты куда с ротой направляешься?

Лейтенант назвал населенный пункт.

— Так это же к гвардейцам! — обрадовался Широнин. — Мы им тоже приданы. Славная дивизия. Она еще под Москвой гвардейской стала. — И добавил с улыбкой, смотря, как дюжий Чертенков легко плечом приподнял перекосившийся бок машины и с помощью товарищей выровнял ее: — Что ж, пополнение ведешь, по всему видно, хорошее, бравое! А шинельки-то, шинельки какие новые на всех!

Колеса, забуксовавшие в колдобине и разметавшие снег до самой земли, теперь стояли на колее. Надо было расставаться.

Широнин снова порывисто и по-мужски неловко привлек Канунникова к себе, обнял.

— Встретимся, Леня. С плацдарма нам вместе двигаться.

— Вы думаете, что и нас на плацдарм, Петр Николаевич?

— А куда же! Слышали сводку?

— Слышали сегодня в Самарино. Наступление и на Северном Кавказе.

— То-то. Всюду начинается. Значит, и наш час подходит. А раз вы к гвардейцам, значит, на плацдарм. — Широнин сел в кабину и, прежде чем захлопнуть дверку, еще раз поблагодарил всех.

— Ну, спасибо будущим гвардейцам.

— Не за что, товарищ лейтенант. Дело нехитрое.

— Товарищ лейтенант, а что там, на Западе? Может, вы знаете? — спохватился и спросил Павлов.

Но машина уже тронулась с места. Широнин высунул голову из кабинки, на ходу что-то крикнул в ответ.

— Что он сказал, а?

— Кто слышал? — заинтересованно стали переспрашивать друг друга.

— Что-то такое непонятное… трепотания… что ли?

— Трепотня и далее, — с бойкой сообразительностью расшифровал Торопов. — Так, что ли, товарищ лейтенант?

— Триполитания, — догадался и объяснил Канунников. — Там их, союзников, патрули действуют, в Триполитании… Это страна такая в Африке.

— Я же про то и говорю! — выкрутился и невозмутимо заключил Торопов под смех гвардейцев.

Уже с шоссе Канунников долго следил за тем, как по заснеженной степи бежал, все уменьшаясь, широнинский грузовичок.

А Широнин торопил водителя. Хотелось обрадовать товарищей долгожданной новостью: шло подкрепление, значит, близится день наступления, близится битва за освобождение Украины.

 

VII

Есть люди, которых как бы и куда бы ни бросала судьба, они все равно на всю жизнь сохраняют привязанность к тому городу, где родились и выросли, и всегда с особой гордостью подчеркивают это. И пусть этот город будет совсем небольшой, пусть он помечен на карте крохотным кружочком, для тебя он всегда значителен, для тебя он всегда огромен. Ведь ты украсил его воистину сказочно — украсил волнующей памятью о проведенном здесь детстве, о материнской ласке, о своей первой любви, о том дне, когда впервые перешел с отцовского хлеба на хлеб, заработанный своими руками. Сколько бы нового ни приносило время, для тебя это новое становится всего понятней и убедительней на живом примере родного города, и, право же, это не плохо, если такая привязанность не заслоняет всего остального и вызывает уважение к другим, кто верен таким же привязанностям. Думается даже, что и самое высокое, самое благородное чувство — чувство любви ко всей своей Родине — с наибольшей полнотой и силой свойственно именно таким людям. Да и может ли быть иначе, может ли тот, кого не хватило на малое, мечтать о том, чтобы подняться сердцем к неизмеримо большему?

…Широнин любил свой Кирс. В прошлом захолустный поселок, затерявшийся в лесах, в двухстах километрах от Вятки, он в советское время стал городом. Здесь полвека на старом металлургическом заводике слесарили отец — Николай Никитич — и все дядья, здесь полвека проработали дед — Никита Прокофьевич — и прадед.

Северо-восточная часть края, где расположен был Кирс, прилегала к предгорьям западного склона Уральского хребта, и Широнин с детства с затаенным вниманием слушал сказы о башковитом и сметливом уральском мастеровом люде, привык гордиться им. Славился своими умельцами и кирсовский завод. Правда, производство на нем велось допотопное, демидовскими методами, но железо он выпускал чистое, мягкое, благо, что работал на легкоплавких омутнинских рудах.

Подрастал Широнин, и вскоре и другая слава взволновала подростка. Недаром на глазах Петра отец ремонтировал пушки, ружья для партизанских отрядов. Недаром еще в детстве наслушался рассказов о тех суровых днях, когда кирсовские рабочие дали отпор колчаковским бандам, которые хотели через Кирс пробраться на Вятку. Это была слава оружия, поднятого революцией во имя счастья народа, слава подвига во имя народа.

Николай Никитич не раз сурово покрикивал на сына, мастерившего какой-нибудь самопал:

— Ты себе черепок этим не забивай. Дойдет черед и до тебя. Не спеши, твое дело учиться.

— Учиться… когда ни книг, ни тетрадей, ни чернил… С клюквенным соком многому не научишься.

— А вы разве клюквенным пишете?

— А каким же?

— Вот недотепы! Пишите черничным… Черничный и гуще, и темней!

Учение требовало много упорства и позже. Закончив пять классов, Петр поступил в фабзавуч, а он находился в Песковском поселке, в тридцати шести километрах от Кирса. Денег в семье было маловато. Не раз Широниным приходилось задумываться, чем оплатить угол, который снимал Петр на частной квартире в Песковском, чем оплатить харчи.

Когда сын гостил на праздники дома, Николай Никитич, провожая его в обратный путь, укладывал ему в сумку свои слесарные изделия — дверные задвижки, заслонки для дымоходов, оконные шпингалеты и крючки.

— Ну, прокормишься этим месяц?

— Авось прокормлюсь. Ботинки вот только сбились… Новые бы надо.

— Ну что с тобой поделаешь, ладно уж, вот тебе и на ботинки, — отец бросал ему в сумку несколько хитроумных, с особым секретом замков. — Мастерил для матери, хотела она продать да телку купить, ну уж пока по боку телку. Ботинки нужней.

Тяжелая сумка оттягивала плечи, хотя позвякивало в ней всего-навсего железо. Петр веселел и не спеша шагал лесными дорогами в Песковское. А если по пути удавалось собрать со стволов пихты изрядное количество ароматной живицы — ее охотно принимали в любом заготпункте, — то он и совсем уверенно смотрел в свой завтрашний день.

И вот закончен фабзавуч. Петр — столяр-краснодеревщик. Чудесная специальность! Теперь бы обратно в Кирс, на завод. Но ошеломила неожиданная весть — кирсовский завод наряду с некоторыми другими уральскими заводами остановлен, поставлен на консервацию. Надолго обезлюдели корпуса цехов, и только воронье каркало над этим сиротским запустением.

Куда же мог приложить Петр свои охочие к труду руки, если без дела сидели по домам даже старые, опытные заводские мастера? Широнин уехал на поиски работы в другие города. Много изъездил он краев. Он видел свою Отчизну в годы, когда она начинала великий разбег к историческому скачку — превращению в могучую индустриально-колхозную державу. Он видел, как рос Днепрогэс, как вздымались копры новых шахт, как поднимались стены тракторных заводов. Он сам помогал рождению этих гигантов.

Пыльные стройплощадки, оглушающие грохотом бетономешалок… Подводы грабарей, углубляющих котлован… Холодные дымовые бараки…

Как-то в одном из городов его разыскало письмо родных. Они сообщали радостную, обнадеживающую весть: кирсовский завод тоже реконструируется. Вместо демидовского типа плотин, дававших заводу водную энергию, сооружена электростанция. К городу подводится железная дорога, и ветка Яр — Фосфоритная пройдет дальше, в самый глухой, медвежий угол края, где найдены богатые запасы отличнейших фосфоритов.

Широнина потянуло в родные места.

Николай Никитич с затаенной гордостью смотрел на приехавшего сына. Петр покидал Кирс неоперившимся птенцом, но крылья крепнут в полете, и возвратился он возмужавшим, хватким к любому делу, начитанным комсомольцем. За плечами была большая школа жизни. Видно, впрок пошел зачин — отцовские шпингалеты и заслонки, которые помогли сыну в первые годы его учения.

Петр поступил в школу инструктором по труду и одновременно стал учиться в педагогическом техникуме.

Через три года он преподавал историю. Что побудило Широнина выбрать именно этот предмет? Может быть, то волнующее сопоставление старины и нови, которое делало в эту пору столь ощутимым убыстряющийся полет времени над страной?! Разве не об этом стремительном ускорении времени свидетельствовал каждой своей улицей и захолустный Кирс — по годам ровесник Петербурга, — Кирс, встряхнутый и преображенный великим переломом?! Разве не об этом же говорил тот факт, что расположенные поблизости Березовские Починки, куда в свое время царским правительством был сослан Короленко, и Нулинск, где был в ссылке Дзержинский, стали строительными площадками для предприятий, немыслимых ранее в этих таежных лесах?! Наконец, разве не об этом же ускорении времени убеждало все то, что пришлось Широнину увидеть в стране за годы его отлучки из Кирса?!

История Родины, за каждой страницей которой воочию представлялся труд, пот и кровь старших поколений, история, одушевленно творимая руками его ровесников, вызывала обостренный интерес, манила, влекла. Так он выбрал этот предмет и стал одним из самых молодых учителей истории во всей округе.

Встреча с Канунниковым всколыхнула в самых дальних закоулках памяти все это — пережитое и прожитое.

Сейчас, подъезжая к приречному селу, где располагался штаб части, Широнин невольно подумал и о предстоящем — о том, что ждет его самого и Канунникова в грядущих боях.

Не случайно он не утерпел и высказал своему недавнему ученику недовольство пребыванием в лыжной бригаде. Может быть, и не следовало, чтобы не сбивать с толку паренька, так откровенно говорить о своих огорчениях? Армия есть армия! В ней каждому свое место, и угадать ли солдату наперед, где именно и на какие именно весы ляжет его доля, его вклад в победу? Но Широнину трудно было сдержаться и смолчать.

Закончив пехотное училище, он летом сорок второго года был направлен в один из районов Татарии, где формировалась лыжная часть. В знойное лето с утра до позднего времени на специальном лыжедроме красноармейцы тренировались в ходьбе на лыжах. Для этого вырезались в земле длинные углубления, их наполняли ветвями сосны, и лыжи скользили по хвое, как по снегу. Изволь, упираясь палками в горячий песок, делать перебежку; изволь лечь на лыжи и, обучая солдат, переползать по-пластунски, чуть не приникая лицом к острым иглам сосны… Это была черновая, полная условностей учеба солдата. Широнин понимал ее необходимость, и, однако, с какими думами приходилось заниматься ею, когда знаешь, что не условная, а реальная угроза нависла над Сталинградом, когда знаешь, что не условный противник, а озлобленный, ожесточенный враг подошел к берегам Волги…

Поздней осенью часть была направлена на фронт. Она участвовала в боях за Бобров. Затем стала в оборону… А тем временем юго-восточнее грянула Сталинградская битва. Все говорило за то, что вот-вот бои перекинутся и на этот участок фронта.

Маршевая рота, которую вел Канунников, как и встреченные Широниным другие свежие части, подтягиваемые к переднему краю, обнадеживала Петра Николаевича.

Он первый и привез на плацдарм многозначительную весть о том, что подходит пополнение.

 

VIII

В этот день первому взводу выпал черед баниться. Болтушкин заранее, с утра, послал к реке Нечипуренко и Злобина, чтобы они натаскали воды да пожарче натопили баню, а спустя два часа повел туда всех своих людей, оставив в окопах дежурным лишь одно отделение.

Если бы с поймы не тянуло знобким, с запахами молодого ледка ветром, можно было бы подумать, что река еще не стала и продолжает свое течение. По верхнюю кромку некрутых берегов налитая морозным маревом, она словно непомерно разлилась, казалась больше, чем обычно, и паровала совсем так, как парует и дымится на ранней июльской зорьке. К этому времени солнце еще не успело отогнать туман в глухие протоки, в прибрежные лески и овраги, и струи даже на стрежне скользили матово-голубые, зыбкие… Сейчас на реке только кое-где темнели не затянувшиеся льдом промоины — следы недавней бомбежки, да у самого берега виднелись проруби, вырубленные саперами для хозяйственных нужд.

У одной из таких прорубей, по краям которой неисчислимым множеством игольчатых граней искрился снег, хлопотали Злобин и Нечипуренко.

— Ну и знатная же баня будет, товарищ сержант! — воодушевленно воскликнул Нечипуренко, завидев Болтушкина.

Красноармеец лихо рванул из проруби пудовое ведро, вода в котором дымилась, как кипяток, рукавом шинели смахнул с лица пот, шагнул к берегу.

— Да вы что же взвод подводите, не наносили еще, что ли? — озлился Болтушкин.

— Полный порядок, товарищ сержант!.. Это мы уже про запас… для любителей студеной. А горячей уже столько, что дюжину кабанов можно шпарить.

В просторной землянке, где находилась баня батальона, действительно было натоплено на славу. Под двумя железными ребристыми бочками из-под бензина, вделанными в приземистую плиту, пожирая валежник, бешено гудело белое пламя. Его залили, приоткрыли дверь, чтобы выветрился угар, и лишь потом стали раздеваться. Андрей Аркадьевич даже пошевелил ноздрями, жадно ловя запахи сухого пара и ржаной соломы, которой щедро был устлан пол землянки.

— Вот это удружили, вот это по-нашему, по-нижегородскому, — приговаривал он, сбрасывая в предбаннике шинель, ватник и прочую солдатскую одежку.

И через минуту, словно бы не поредевший взвод, а по крайней мере рота в полном составе оказалась в землянке, таким шумом она наполнилась.

— Хлестнем еще, а? Еще ведрышко, братцы! — попеременно, с упоенным восторгом кричали то Болтушкин, то Злобин и добавляли еще и еще воды на накаленные каменья печи. И они оба, и Скворцов, и Грудинин норовили побольше хватить легкими того огненно-натомленного воздуха, что был у самого верха, у задымленных черных бревен. А Бабаджян и Исхаков, не привыкшие к таким баням, боялись приподняться с соломы, плескались внизу, где холодным током бродил приятный сквознячок, и только посмеивались над сослуживцами. Злобин озорно распахнул дверь, выскочил наружу в чем мать родила и, исступленно вскрикнув, набрал в пригоршни снега, стал им растираться. Глаза Бабаджяна расширились в неподдельном ужасе.

— Товарищ помкомвзвода, да что же вы смотрите? — не выдержал и закричал он.

— Слышь, Яков, в самом деле, прекрати баловство! — пригрозил Болтушкин расходившемуся Злобину. — Не так уж велика честь в санроту попасть. Закрой дверь.

— Да пусть немец снега боится, а нам он только на пользу.

— Закрой, я тебе говорю, — еще строже прикрикнул Александр Павлович.

Уже кончали баниться, и тут в припертую дверь кто-то постучался.

— Эй, там, скоро ли? Это вам не гарнизонная.

— Потише, потише, тебе-то какое дело, — ответил Болтушкин, зная, что он привел взвод в точно отведенные для него часы.

— Давай, давай живее! — послышался уже и другой голос — грубоватый густой бас. — Нечего других задерживать. Что, женки там с вами, что ли?

— Да кто вы такие? — рассердился на назойливых, раньше времени явившихся сменщиков Александр Павлович.

— Кто? Первый взвод, вот кто!.. Наш черед! — проговорил уже другой, спокойный и деловитый, голос.

— Какой роты? Первых взводов в полку много.

— Восьмой, стрелковой… Да нечего нам допрос устраивать. Не чужие, открывай!

— Вот же шалопуты, вот же нахалы! — не выдержал и возмутился Скворцов тем, что кто-то столь бесцеремонно присваивает имя первого взвода и щеголяет им. — Дурницы захотелось? На натопленное, на готовенькое?

Но подошедших, видимо, не смутить было этим упреком. Дверь затрещала под натиском чьих-то могучих плеч.

— Товарищи, да это ж, мабуть, пополнение, — сам обрадовавшись своей догадке, воскликнул Вернигора.

Это предположение оживило всех.

— А и точно, не они ли?

— Ждем ведь.

— Говорят же, что не чужие.

Не кончили одеваться, открыли дверь. В завихрившихся клубах пара неясно обозначились, наполняя предбанник, кряжистые фигуры. Но вот пар стал опадать, пошел колечками низом. Болтушкин только что собрался натянуть на ногу сапог, а всмотрелся в стоявшего впереди солдата и растерянно выпустил сапог из рук, медленно, сам не веря своим глазам, приподнялся.

— Сергей Григорьевич! Дорогой мой!

— Ну, а не пускал ведь, не пускал, чертова кукла! — узнал и широко, всем своим зарумянившимся на холоде лицом осклабился Зимин.

В короткий миг перед глазами обоих встало их оказавшееся не последним прощание у Яхромы в дни зимней битвы за Москву. Привязав раненого Зимина к спаренным лыжам, четыре километра тащил его Болтушкин по глубокому снегу.

Уже в санроте, когда Зимин был переложен на нарты, запряженные веселыми, шумными лайками, наклонился к помкомвзвода — удастся ли еще свидеться? — крепко приник губами к запекшимся, зачугуневшим от боли губам Зимина. И долго затем смотрел, как по заснеженной равнине со звонким лаем и повизгиванием, с трудом различимая на блестевшем снегу, катилась диковинная упряжка.

— Ну и далече они тебя затащили, собачонки, коль через год только пришлось встретиться, — проговорил Болтушкин после паузы, наступившей вслед за первыми, как обычно, несвязными восклицаниями.

— Тогда-то? Эге, милый мой, да я тогда уже через месяц был на ногах. После того еще в два госпиталя заглядывал.

— Ну, извини, а я думал, что просто припозднился, залежался где-то.

— Где ж человеку нынче залежаться, Александр Павлович? — Разговаривая, Зимин между тем раздевался и сейчас похлопал по икре ноги, где багровел рубчатый шрам, кивнул на него: — Видишь? Это уже последний раз в Сталинграде отметился.

— И там был?

— Пришлось. Да вот и еще сталинградец со мной… — взглядом повел на Букаева. — Одним словом, все ребята хоть куда… Орлы! Как видишь, не теряются.

Орлы и в самом деле не терялись. То и дело хлопала дверь. Чертенков и Торопов уже дважды сбегали на реку за водой. Седых притащил охапку хвороста, и вновь загудело длинноязыкое жаркое пламя.

Обратно возвращались все вместе. С неба срывался сухой, вихрястый снежок, крутыми завитками ввинчивался в придорожные впадины, дымчато стелился по оголенным почерневшим тропинкам, курился и ластился у блиндажных накатов. И без того разгоряченные баней лица красноармейцев зарумянились на ветру еще больше. Но и ветер, и снежок сейчас только бодрили людей, и они шагали неторопко, весело, словно каждого впереди ждало тепло дома, а не пронизывающий до костей холод застуженных окопов.

Зимин и Болтушкин шли рядом.

— Ну, Сергей Григорьевич, отдохни с дороги да и готовься опять принимать взвод.

— Что он, снова без офицера?

— Да, командира нашего еще на переправе убило. А так взвод в полном порядке. Поговаривают, что скоро и автоматы дадут. В общем, бери дела в свои руки. — Болтушкин оглянулся назад на растянувшуюся по склону цепочку бойцов и затем перевел уважительный взгляд на погоны товарища. Старшина! Знать, изрядно поварила его в своем котле война и нелегкие суровые дороги пришлось пройти, если за год трижды повышали в звании!.. А Зимин словно бы отмахнулся от этих преждевременных выводов друга.

— Э, Александр Павлович, такое не нам с тобой решать. Да и что из того взвода, который под Москвой был, осталось? Номер да мы с тобой?

— Обновился, слов нет, обновился. Но не к худшему, я тебе скажу.

— Конечно, не к худшему. Этим-то мы и сильны.

И оба заговорили о давних общих друзьях, о том, кого и куда кинула судьба, вспомнили и тех, кто навеки заснул под могильными холмами в деревнях Подмосковья, и тех, от кого и сейчас нет-нет да и залетит случайная весточка.

Позади Зимина и Болтушкина валко и молча мерили неширокую тропу Чертенков и Вернигора. Для Чертенкова, впервые попавшего на передний край, все было здесь новым, незнакомым: и бережно прикрытый маскировочной сеткой штабель снарядных ящиков, приткнутый у пригорка; и словно завязшие в земле в своих укрытиях автомашины; и провода, множество проводов, подвешенных то прямо на ветках деревьев, то на раскачиваемых ветром легких шестах. И Чертенков осматривался вокруг не столько настороженным, сколько любопытствующим взглядом, тем взглядом, который еще не может отличить, насколько страшна для проходившего по этой тропинке была мина, чей свежий когтистый след виднелся чуть поодаль; насколько опасен был переход через этот увал, дорога по которому в ясную погоду просматривалась и простреливалась пулеметами фашистов.

— Откуда сам, браток? — скосив на Чертенкова глаза, поинтересовался Вернигора.

— Из Улан-Удэ! — охотно откликнулся Чертенков.

— Откуда-откуда? — подивился незнакомому для него названию города Вернигора.

— Из Улан-Удэ… Это за Алтаем, товарищ сержант!

— Улан-Удэ! Ишь ты! — повторил Вернигора и бесхитростно, словно размышляя сам с собой, расписался в том, что отнюдь не всегда у него были пятерки по географии. — Ну подумайте, и такой город, оказывается, есть!

В недавнее мирное время Вернигора не раз мысленно сетовал, что так неладно получилось у него с учебой. Успел закончить всего шесть классов. Надолго и тяжело заболел отец, и пришлось бросить школу, пойти работать в колхоз учетчиком. А позже только собрался ехать на курсы механизаторов, так призвали в армию. Три года, проведенные в ней до войны, и стали первой, по-настоящему серьезной школой. А еще большей житейской школой явилась армия в войну. Из тысяч прошедших перед ним людей, из тысяч знакомств в запасных полках, в госпиталях и комендатурах, в обогревательных и питательных пунктах и, наконец, в окопах вставал тот одушевленный живой облик Родины, который не разглядеть с одной только школьной парты. В огне боев была его Украина, а из глубины страны шли и шли на фронт новые полки, маршевые роты и батальоны — волжане и тамбовцы, уральские и тульские люди, москвичи и казанцы, поморы и сибиряки, казахи и пензенцы, шли с Лены и Енисея, шли с берегов Байкала и Тихого океана… А вот еще и новое — Улан-Удэ!..

— Что за люди там у вас? — спросил Вернигора, присматриваясь к скуластому, словно литому лицу Чертенкова, к чуть раскосым быстрым глазам, над которыми бугрились тяжелые веки.

Чертенкова не обидело это изумление, настолько простодушным оно было.

— Бурят-монголы… Скот разводим, лес валим, зверя бьем, паровозы строим, золото добываем, — усмехнулся и залпом выпалил Чертенков.

— Ты смотри! — восхитился Вернигора. — Главное ж гарно, що зверя бьете. Для цього ты сюда, браток, и послан!

Пригибаясь, бойцы миновали ходы сообщения и соскочили в окоп.

 

IX

И еще в этот день была одна встреча. Но о ней в первом взводе не знали.

Когда взвод возвращался с реки, Грудинин и Торопов шли в конце колонны, замыкали строй. Иной раз трудно и объяснить, что толкает двух порой совершенно разных людей к дружбе. Что могло понравиться Грудинину, чуть ли не по-девичьи застенчивому и скупому на слова и любящему оставаться наедине со своими мыслями, что ему могло понравиться в балагуре Торопове? И что могло понравиться Торопову в замкнутом Грудинине, с которым и шуткой переброситься неловко: вдруг да обидится?! А вот же сблизились за какой-нибудь час. Может быть, Грудинин и сам тяготился своей замкнутостью и не хватало ему рядом приятелей, которые бы беззаботней, повеселей глядели вокруг? Может быть, и Торопов понимал, что не одна «легкость на язык» красит человека. И вот уже называли они друг друга по именам, и уже знали, кто из них откуда и какой путь прошел после тех памятных дней, когда одного в Иваново, а другого в Рыбинске, в общежитии машиностроительного завода, позвали и круто повернули их судьбы повестки военкомата.

— Ты мне скажи, Вася, и долго ж нам тут придется загорать? Страсть такого не люблю. Не по мне это! — порывисто признавался Торопов, чуть опережая Грудинина на узкой, косо заскользившей по склону дорожке.

— Может, уже и недолго… Вас ведь, пополнения, только и дожидались.

— В разведчики просился, когда роту рассортировали, так не послали. У нас, говорят, и без тебя их полный комплект. А в разведке бы лучше было. А? Как ты считаешь?

— Ну это ты зря. Им тоже настоящего дела иной раз месяц приходится дожидаться.

Взвод спустился в балку и проходил по дороге, как бы зажатой близко подступившим лесом. В глубине его меж картинно-пышными узорчатыми елями курились голубоватые и сизые дымки. Порыв ветра донес оттуда сладковатый на морозном воздухе запах какого-то варева, стук швейной машинки. Там шла неторопливая, размеренная жизнь полковых тылов.

— Вася, а Вася, а где у вас санрота? — неожиданно, точно спохватившись, спросил Торопов.

Дивясь такому мгновенному переходу в мыслях Торопова — от лихой разведки к санроте, — Грудинин посмотрел на пышущее здоровьем лицо товарища:

— А тебе на что она?

Тот по-свойски — догадывайся, мол, сам, — лукаво подмигнул глазом, заговорщически толкнул локтем.

— У нас с маршем сестричка шла, всю дорогу с ней болтал. Теперь ее куда-то в санроту направили.

— Вот оно что! — деланно усмехнулся Грудинин.

— Хотелось не потерять след, свидеться. Очень уж хорошая дивчина. Между прочим, она, по-моему, землячка твоя, ивановская. Сама на фронт упросилась. Мать ее вначале отговаривала: разве на фабрике ты не нужна, куда, мол, ты, Валюша. Так нет, настояла на своем…

Под ноги Грудинина словно что-то упало. На секунду он остановился.

— Валюша?.. — проговорил оторопело, недоверчиво, будто сомневаясь, да в самом ли деле сейчас, здесь, рядом с ним прозвучало это имя.

— Валюша! — мечтательно повторил Торопов. — И ты скажи, Васька, крепкая какая! Мы по тридцать — тридцать пять километров в день делали, и она с нами как ни в чем не бывало. Только на привалах все шутя просила — еще бы минуточку, еще бы минуточку посидеть, а потом поднимется, разойдется — и словно самый заправский солдат. Никак не удавалось на ночевках в одну избу попасть, больно уж строг старшина насчет этого, да и она сама… Да постой, ты куда?

Но Василий кинул на приятеля какой-то странно текучий, отсутствующий взгляд, прибавил шагу, обогнал полвзвода и, поравнявшись с Вернигорой, обратился к нему, командиру своего отделения.

— Мне бы на полчаса отлучиться, в санчасть надо.

— Чого це тоби вздумалось? Ну иди, когда треба, — разрешил Вернигора, зная, что кто другой, а Грудинин никогда не попросит лишнего. И через секунду шинель Грудинина мелькнула и скрылась среди заснеженных елей.

Он вернулся в окопы не через полчаса, а уже перед сумерками. Вернигора собирался было его пожурить, но увидел, как в глазах Грудинина плескался какой-то лихорадочный огонь, и смягчился.

— Да ты что, и в самом деле прихворнул? Иди полежи. Сменить нужно будет, вызову.

И вот Грудинин лежит на устланных ветвями сосны нарах. В утлую скрипучую дверь тянет ветерок-сиверик. Холод ползет на нары и с земляного пола, на который сапогами нанесены плотно сбившиеся ошметки снега. Холодом веет от заиндевевших, покрытых изморозью бревен наката. Грудинину хочется половчее укрыться шинелью. Он то натягивает ее полы на голову, то подтыкает воротник шинели под спину, точно боится, чтобы вместе с теплом тела не улетучилось и другое, самое дорогое тепло — тепло от только что пережитой встречи. Он заново переживал ее, заново осмысливал всем сердцем…

А было так. Он подошел к землянкам, где размещалась санрота, и в волнении замедлил шаги.

— Мне бы тут одну землячку отыскать, — проговорил он, когда на его стук дверь блиндажа открыла женщина с погонами лейтенанта медицинской службы, в черных роговых очках.

— Землячку? Какую? — переспросила женщина низким строгим голосом.

— Из Иваново… Сказали, что здесь она.

— Из Иваново? Будто бы у нас такой нет.

— Она новенькая. Сегодня только что прибыла.

— Ах, Валя! Так она рядом, вон в том блиндаже.

Сюда Грудинин уже не стучал, а рывком распахнул дверь, шагнул и мгновенно вобрал ищущим взором всю землянку… и ее, сидевшую у единственного оконца… Крохотное, непротертое, оно — да оно ли! — казалось, сейчас залило солнечным светом все вокруг.

Валя растерянно качнулась, привстала, вновь села. А он, даже не посмотрев, есть ли кто еще в землянке, бросился к ней, молча целовал и целовал ее губы, глаза, щеки, обнимал ее плечи, сжимал ее маленькие горячие руки.

— И ничего не написала, злая, ни слова же! — наконец проговорил он, не выпуская из своего взора ее счастливый, увлажненный взор.

— Васенька! Да как же ты можешь такое сказать!.. Это я на тебя обижена, а ты вздумал меня упрекать. Сам почему молчал? Как на курсы ушла, так и ни одного письма. Только и вся надежда, что похоронной не было.

— Ну, так у тебя хоть эта была надежда, а у меня? У меня что?..

Но долго ли можно вспоминать о посланных и недошедших письмах, о старых и новых адресах, о недоразумениях и случайностях, порожденных войной, что перевернула, встряхнула не только их жизни, а и миллионы других!

Валя смотрела мужу в лицо. Ветры и стужи кинули на него не загар, а какой-то темно-красный сургучный оттенок, отчего еще ярче обозначились и голубизна глаз, и светлые, словно поредевшие брови. Еще больше углубилась впадинка на давно не бритом, худом подбородке. Стал тоньше и оттого будто загорбился нос. Неужели милей были теперь эти черты после полутора лет разлуки? «Милей, милей», — признавалось сердце. «Милей, милей», — повторял сам себе и Василий, не отводя ласкающего взгляда от Валиного лица.

Дверь блиндажа распахнулась. В офицерской шинели внакидку вошла женщина в черных роговых очках. Увидев, что Валины руки лежат на плечах красноармейца, она недоуменно поправила очки. Не слишком ли увлеклись земляки?

— Сестра, подойдите помогите Власенко. У нее раненый, — сухо сказала она.

— Виктория Львовна, — Валя поднялась, не снимая рук с плеч Василия и будто опираясь на него. — Это мой муж! Нашелся! В этом же полку!

…И три, и четыре, и пять дней назад Грудинин, как и все на плацдарме, жил думами о предстоящем наступлении, нетерпеливо ожидал его. А между тем только сейчас он в полной мере почувствовал себя душевно готовым к нему. До этого смутно тяготила мысль о том, что оставалось недосказанным между ним и Валей, недосказанным в их судьбах, в их жизни. И это томило, как томит человека, собравшегося в большую дорогу, неясное сознание чего-то незавершенного. А дорога, в которую вот-вот должен был позвать его властный голос командира, — триста метров, отделявших наш передний край от вражеского, — была самой непостижимо дальней и неизведанной из всех дорог.

 

X

Части, сосредоточенные на плацдармах в верхнем течении Дона, в том числе и в районе Сторожева, перешли к активным боевым действиям в середине января. Это совпало с тем временем, когда командование окруженной под Сталинградом группировки противника отклонило наш ультиматум и советские войска повели бои по ее уничтожению.

Подставляя свою обреченную группировку под тяжкий молот танковых и артиллерийских ударов и ударов с воздуха, страшась дальнейшего продвижения наших войск на запад, на Украину, гитлеровцы прилагали лихорадочные усилия, чтобы удержать за собой рубеж Воронеж — верхнее течение Дона — нижнее течение Северного Донца. С этой целью спешно перебрасывались из Западной Европы резервы, сколачивались подвижные ударные группы. Но советское командование не склонно было давать оккупантам ни дня, ни часа передышки. И Воронежский фронт начал наступление.

…12 января, еще задолго до рассвета, Зимин, Болтушкин и Скворцов были вызваны в штаб батальона. Уже один тот факт, что они — три коммуниста — одновременно понадобились так внезапно и в такое неурочное время, позволял догадываться, что долгожданный час настал.

Рассвет рождался в зимней ночи томительно медленно. Над окопами долго не рассеивалась сумеречная, схожая с поздним вечером мгла, а едва только тускло обозначилась и стала подниматься чуть повыше темно-серая парусина неба, как трое отлучившихся вновь были в окопах.

Казалось, что все трое они пришли не из такой же зябкой, пронизанной сырыми туманами ночи, какая склонялась над окопами, а спустились с близкого крутого перевала, по ту сторону которого над обрезом горизонта уже заискрился бодрящий краешек солнца, забрезжило раннее утро. Его первые отблески словно бы и сейчас лежали на разрумянившемся лице Зимина, придавая ему торжественную значительность, воодушевленность. Такой же трудно скрываемой значительностью узнанного светились и глаза Болтушкина, Андрея Аркадьевича…

Это заметили все.

— Сегодня? — не выдержал и, знобко, взволнованно прищелкнув зубами, воскликнул Нечипуренко и тут же, смутившись — не приняли бы это за трусость — переспросил уже спокойно и почти утвердительно: — Наверное, сегодня, товарищ старшина?

— Сегодня, товарищи! — словно освобождаясь от ожидаемой всеми и лежащей на его плечах ноши, выдохнул Зимин.

Трое коммунистов сразу же разошлись в разные стороны по крыльям окопа, как люди, уже заранее обдумавшие, что именно велит им делать это коротко прозвучавшее «сегодня».

Недавно Зимин принял от Болтушкина первый взвод. Правда, перед этим, размышляя, кому из них какое место отвести во взводе, и командир роты, и командир батальона оказались в некотором затруднении. И это было естественно. И Сергей Григорьевич и Александр Павлович — хоть первый был моложе на три года — выглядели, как близнецы, вскормленные одной мамкиной грудью, выросшие в одной семье, воспитанные в одной и той же определившей их характеры и натуры среде. И тот, и другой председатели колхозов имели уже немалый опыт в руководстве людьми; этот опыт терпеливо и настойчиво прививала им, в прошлом батракам, партия; она, партия, научила их, как сплачивать людей в их движении к поставленной цели; научила считаться с большим и малым в этом движении; научила находить те простые правдивые слова, которые всегда трогают и волнуют душу человека своей бескорыстной и бесхитростной прямотой. Почти одинаков был и их военный опыт. Болтушкин даже имел в смысле солдатского стажа некоторое превосходство. Он с начала до конца прошел всю финскую кампанию, вызвавшись в армию добровольцем, благо, что начало той кампании застало его на курсах, откуда отпустить человека на фронт было легче, чем с поста председателя колхоза.

Над всем этим, взвешивая биографии обоих, и задумались командир роты и комбат. Решили — раз Зимин все-таки был званием повыше и — главное — прошел самую к тому времени высшую ратную школу — школу Сталинграда, — накануне наступления исполняющим обязанности командира взвода, до присылки на эту должность офицера, назначить Зимина, а Болтушкина — его помощником.

В короткий срок Зимин быстро познакомился со всеми людьми. Лично пережитое подсказывало ему, что своей самой существенной стороной они предстанут не в окопном затишье, а потом, в наступающем горячем деле. Сейчас, после партийного собрания, шагая по устланной хворостом траншее, Зимин поочередно передавал бойцам в окопах столь знаменательную для каждого из них весть, а она неведомыми путями уже обогнала его, катилась впереди.

— Так, значит, сегодня, товарищ старшина? — тем же вопросом встретил его Вернигора и, форсисто закатив обшлаг шинели, глянул на свои пятнадцатикамневые, доставшиеся еще в битве под Москвой трофейные часы. — Без двадцати девять, наверное, в девять начнем, а?

Зимин тоже вынул часы, старинные, еще отцовские, с пожелтевшим циферблатом, те, над которыми не раз посмеивались на совещаниях в районе и которые были хорошо известны своей точностью во всех бригадах усовского колхоза.

— Твои отстают, Вернигора, поставь по моим, сверенные…

— Ну, чертова ж трофейщина, никак не выдрессирую их по нашему времени, — обозлился Вернигора, снял варежку, желтыми протабаченными пальцами завертел шляпку часов, — а ведь в девять, чует мое сердце, что в девять.

Зимин и сам точно не знал, когда начнется наступление, знал только, что ему будет предшествовать длительная артиллерийская подготовка.

— Нам тогда сигнал дадут, такой сигнал, что хоть уши затыкай, все равно услышишь.

— Так это уж я знаю! — восторженно подхватил Вернигора. — Не впервые такой сигнал слышать. Недаром ребята жалуются, что позади нас нигде и под куст не присядешь, куда ни сунешься — или пушка, или миномет… сгоняют нашего брата… А мне, товарищ старшина, и сон сегодня в руку приснился. Повез я будто из своей Михайловки в Николаев кавуны продавать, крупные, херсонской породы, большие. И вот еду через мосточек, а доски под колесами так гуркотят, так гуркотят…

— Ну ладно, Вернигора, ладно, — засмеялся Зимин, — ты лучше скажи, как твое отделение, готово?

— Как штык, товарищ старшина. Когда узнали, вчера трижды проверил.

— Что узнали?

— Да про наступление…

— Откуда же ты узнал строжайшую военную тайну?

Вернигора посмотрел на Зимина несколько растерянно: что он, шутит, хочет ввести в заблуждение или говорит серьезно?

— Да дело ж солдатское, товарищ старшина. Саперы ведь еще с вечера на передний край пошли работать. Разминировали проходы… Тайна тайной, а нашему брату догадаться можно… Потому и мы с ночи начали готовиться. Потому и говорю, что все, как штык!..

Зимин усмехнулся, махнул рукой — что уж тут толковать…

— Ну что, как штык, — это главное. Украину ведь идем освобождать. Немцы ее легко не сдадут… Дай бог, чтобы про арбузы ты завтра досказал и чтобы я завтра тебя дослушал.

Зимин пошел дальше. Ему, конечно же, надо сейчас свидеться не с Вернигорой, под шинелью которого на груди уже давно была приколота медаль «За отвагу», а с Чертенковым, Павловым, Злобиным, Фаждеевым, людьми еще не обстрелянными.

— Постой, погоди! — крикнул он, увидев впереди Павлова.

Правда, Павлов никуда и не порывался идти; он сидел на корточках в витке окопа и, только что старательно отерев пальцем внутренние стенки раскромсанной тесаками консервной банки, собирался отправить остатки ее содержимого в рот.

— Куда спешишь? Погоди, говорю, — сказал, подходя, Зимин.

Лицо Павлова — как яблоко, и розовое и округленное, — выразило недоумение. Недоуменно, словно призывая к вниманию, замер и палец с белым, как снег, лярдом.

— Так ведь, товарищ старшина, не я один, все ребята сейчас съестное подбирают, здесь солому только и оставим. Сытому идти теплее…

— Эко ты о каком тепле думаешь. А еще вологодский. Небось зимой не раз на охоту ходил, — дружески журя красноармейца, Зимин чуть ковырнул ногтем лярд, размазал его на ладонях и энергичными движениями стал втирать в щеки, — вот что надо с ним делать…

— Да вроде бы мороз небольшой, — оправдывался красноармеец.

— В лесу небольшой, в окопе тоже, а в степи, как ветерок потянет, сразу побелеешь. Ты знаешь, сколько, может быть, сегодня придется нам километров отмахать? Не знаешь? То-то!

Пока красноармеец обеими руками втирал в свое еще более раскрасневшееся лицо смалец, Зимин взял его винтовку, цепким и приметливым взглядом осмотрел ее, проверил, исправно ли действует затвор, хорошо ли закреплен штык, а под конец обеими руками поднес ее плашмя к губам — словно собирался поцеловать, — бережно сдунул какую-то соринку и с секунду смотрел, как ожила и матово замерцала согретая теплым дыханием сталь.

— Винтовка у тебя ладная, Павлов, — сдержанно похвалил Зимин не то красноармейца, не то его оружие. — Зачем идешь и куда идешь — тоже знаешь, говорили не раз. И силенка у тебя, я вижу, есть, сноровки только не хватает. Мой тебе, друг, совет, когда начнется, держись за нами, посматривай на Вернигору, на Букаева, на Болтушкина. Тебя в обиду не дадут, ну и в… в остальном будь счастлив.

Будничная, обычная взыскательность, с которой Зимин осмотрел винтовку, а затем подсумок, лопату, подвешенные к поясу гранаты, не могли не внушать спокойствия. Спокойствием веяло и от всей осанки старшины. Истончившееся сукно старой шинели так плотно, без единой складки, обтягивало его чуть выпяченную вперед грудь, что, казалось, под ним был не ватник, а кольчуга, в какой в старину ходили в бой его земляки — нижегородские люди. Все это, и слова старшины, и его полный деловитого достоинства вид, вызвало у Павлова то нужное перед атакой состояние духа, при котором человеку сопутствует пусть не хладнокровие — его не может быть в такие минуты, — но известная выдержка, ясность мысли.

— Спасибо за доброе слово, — просто сказал он Зимину, своему однолетку.

…Уже пошел одиннадцатый час, уже вернулись на свои места и Скворцов, и Болтушкин, так же как и Зимин, беседовавшие с бойцами, а ничто пока не нарушало тишины и размеренного хода дня. Восточный низовой ветер погнал дальше туманы, пришедшие из-за Дона, и открывавшаяся взору снежная равнина выглядела мирной, спокойной, и даже частокол проволочных заграждений, будучи полузанесен сугробами, казался просто-напросто бодыльями подсолнечника, оставленными в поле.

Вернигора то и дело посматривал на часы. Стрелка подходила к одиннадцати.

— Ну, братцы, если и в одиннадцать не начнется, значит, отложено, — с отчаянием выкрикнул он, глядя, как сходятся обе — большая и маленькая — стрелки.

Но вот они плотно сомкнулись и будто тут же, мгновенно, силой возникшего контакта привели в действие гигантский часовой механизм. Рвущийся залп сотен, а может, и тысяч орудий тяжело сотряс небо и землю, гулкой, урчащей волной покатился по склонам балок и оврагов, и еще впереди не обозначилось ни одного разрыва, как второй, еще более могучий залп на миг качнул все, что охватывал взор, и сумрачная, зубчатая гряда леса со сказочной внезапностью поднялась и зачернела на снежной пустыне. Словно отдаляясь, она, эта гряда, изменила свои очертания, осела книзу и затем вновь, как в стеклах бинокля, приблизилась. Взметнулись косматые черные султаны, вот их больше и больше, они теснятся, громоздятся, становятся выше и выше. Их тени стремительно скользнули повсюду по снежному полю, и оно стало схожим с тем, каким бывает, когда яркое зимнее солнце неожиданно заволакивается тучей и уже не солнечные лучи, а их отраженный, мертвенно-серый, зыбкий свет ложится на белые просторы.

— Глядите-ка, глядите-ка, что-то там у них взорвалось, — не услышанный никем, крикнул Шкодин.

Очевидно, один из снарядов попал в склад с боеприпасами. Добела раскаленные молнии ударили трезубцем снизу вверх, просекли темно-дымчатый клубящийся вал и потухли уже высоко в небе. Шкодин приподнялся над окопом и вертел из стороны в сторону изумленными, оторопелыми глазами, чтобы видеть всю картину артиллерийского наступления.

Если бы каждый снаряд из тех, что падали впереди, поражал хоть одного врага, что бы осталось там впереди живого? Но и те, которые не поражали, делали свое нужное дело — взрывали минные поля, разметывали проволочные заграждения, обрушивали стенки окопов, методично крушили давно и тщательно подготовленную немецкую оборону. Андрей Аркадьевич, стоявший недалеко от Грудинина и Шкодина, когда раздался первый залп, невольно снял — да так и позабыл надеть — ушанку, замер на месте.

Букаев артиллерийскую подготовку видел не впервые и сейчас не следил за ней. «Каждому свое», — говорил его сосредоточенный вид. Он жадно затягивался цигаркой и торопливыми точными ударами лопаты прорубал в стенке окопа ступеньку, чтобы удобней было в нужную минуту, не мешкая, подняться вверх. Но когда позади словно кто-то по-богатырски рванул и распахнул на заржавевших петлях дверь и все окрест завизжало, заскрипело, загромыхало, а в небе вспыхнули зарницы, не выдержал и Иван Прокофьевич, глянул за бруствер на работу гвардейских минометов.

— Вот это вещь! — залюбовался он.

Впереди — и вправо и влево — всюду, куда мог достать взор, горизонт затянуло аспидно-бурой завесой; на миг она напомнила Букаеву заводские дымы Донбасса. Может быть, и там, южнее, тысячи, десятки тысяч бойцов сейчас вот так же изготовились и ждут сигнала к атаке.

…Над окопами взлетела, бросив на снег кумачовые отблески, ракета, и тут Букаев, сплюнув окурок, чувствуя, как сердца коснулся уже не раз изведанный щемящий ледяной холодок, в один мах вскочил на бруствер… Все последующее лихорадочно замелькало в сознании несвязными обрывками, разрозненными кусками… Белое как бумага исступленное лицо бежавшего рядом Шкодина… Чуть поодаль сгорбленная фигура Скворцова… Очередь трассирующих пуль, которой Зимин на ходу указывал взводу полосу его движения… Вернигора, оступившийся в заснеженную воронку; выкарабкиваясь, цепляясь за ее края, он оставил на снегу варежку и не шагом, а прыжками рванулся догонять отделение… Кровь глухо, толчками колотилась в ушах Букаева, и они, эти толчки, сливались в непрерывный, все усиливающийся гул… Лишь немного спустя, кинув взгляд в сторону, Букаев понял, что это стучит не кровь, а что нарастает и нарастает раскатистый гул неисчислимого множества голосов… «Ура-а-а!..» И тогда сам, запекшимся ртом хватая морозный воздух, закричал это слово, точно с ним можно было быстрее пробежать страшные триста метров, отделявшие их от врага.

…А позади опустевших окопов в одной из штабных землянок командиры танковых частей, предназначенных для ввода в прорыв, склонились над картой и в последний раз уточняли пути наступления. Назывались Горшечное, Дергачи, называлась и Казачья Лопань — первое село на украинской земле…

 

XI

Отделение Вернигоры бежало вслед за одним из танков. Грузная, многотонная махина «тридцатьчетверки», казалось, сейчас наполовину освободилась от своей тяжести, полегчала и взлетала на выбоинах и воронках удивительно проворно, неслась — только поспевай за ней — вперед и вперед.

Стремительно вращавшиеся гусеницы срывали и отбрасывали назад спрессованный траками снег, больно бьющие в лицо комья мерзлой земли. Но Вернигора, Букаев, Злобин, Нечипуренко не уклонялись в сторону, держались почти вплотную к гусеницам, зная, что скорость танка спасительна и для них, чувствуя свою полную слитность с теми, кто сидел за броней, у узких прорезей прицелов.

В нескольких десятках шагов тяжело ухнул в снег снаряд, пронеслись осколки, пахнуло кислой гарью разрывов. Вернигора на ходу обернул к товарищам искаженное яростью, горевшее злым багрянцем лицо, что-то дважды крикнул, крестом распростер руки. Цепь тут же разомкнулась, стала реже.

Исхаков вначале, так же как и все, кричал «ура», а сейчас, когда совсем близко, с неотвратимой отчетливостью застучали фашистские пулеметы, он оборвал крик, еще более прибавил шагу. Зубами ожесточенно закусил губу, словно сдерживал ими боль, готовую вот-вот хлынуть во все тело. Бежавший впереди Бабаджян внезапно точно споткнулся и стал резко — чуть ли не по кругу — забирать левей и левей. Исхаков бездумно тоже побежал влево, а когда ефрейтор, словно завязнув в сугробе, упал, и сам хотел упасть рядом с ним. Но Бабаджян выбросил вперед руки и так торопливо и судорожно стал загребать скрюченными пальцами снег и все, что было под ним, что Исхаков понял — ефрейтору больше не подняться, и отшатнулся обратно вправо, к отделению Седых.

В изломанной, но размеренно перебегающей цепи все чаще и чаще стали рваться снаряды и мины. Немецкая артиллерия заранее пристреляла на ничейной земле каждый квадратный метр и теперь усилила огонь по танкам. Один из них, тот, который поддерживал соседнюю роту, уже недвижно стоял на снегу, и танкисты в черных комбинезонах, переползая с места на место, сновали вокруг него.

Сколько времени прошло после взлета ракет? Три минуты? Пять? Семь? Но не больше, хотя никто из бежавших — будь внезапно спрошен об этом — ни сейчас, ни позже не ответил бы. А за эти минуты все поле, лежавшее между нашими и фашистскими окопами, преобразилось и полнилось уже деловитой и строгой хлопотливостью.

Низко приникая к земле, перебегали санитары. У пушек, выдвинутых на прямую наводку, суетливо работали расчеты. Артиллерийские наблюдатели и связисты наспех обосновывались в еще дымящихся воронках. А те, кто пять-семь минут назад сделал ничейную землю обжитой, еще только подбегали к вражеским траншеям. Наша артиллерия к этому времени перенесла огонь в глубь обороны, и сизая завеса разрывов, будто сгоняемая ветром, отходила назад.

Движимый одной лихорадочно волнующей мыслью — сблизиться, скорее сблизиться всем взводом с засевшими в траншее гитлеровцами, — Зимин перескочил через свисавшие с кольев оборванные проволочные заграждения и уже видел, как мелькали над бруствером каски немцев, увидел сорванный разрывом снаряда и отброшенный по ту сторону траншеи фашистский пулемет… Рядом с собой он слышал тяжелый бег и прерывистое, сиплое дыхание Павлова. Все триста метров он не отдалялся от Зимина ни на шаг… На миг у Сергея Григорьевича мелькнуло опасение: не слишком ли торопил он людей, хватит ли у них сил для ближнего боя? Но тут же это опасение заслонила другая сразу надвинувшаяся опасность…

Прямо перед ним из-за искусно замаскированного в снегу пулемета приподнялось перекошенное страхом мелово-бледное лицо. Над лбом с растрепавшимися жиденькими волосиками подпрыгивали очки, и то ли они, то ли в ознобе ужаса трясущиеся руки мешали гитлеровцу пустить пулемет в ход.

Зимин полоснул очередью, но — рассчитаешь ли на бегу? — она оказалась неточной, прошла выше… Лицо пулеметчика злорадно искривилось.

— Стой, стой! — внезапно закричал Павлов, непонятно к кому обращая свой крик и на полкорпуса выдвигаясь перед Зиминым. Может быть, этот вопль еще на секунду продлил замешательство фашиста. Когда жуткий синеватый дымок вырвался из дула пулемета, Павлов был уже на бруствере и, уставя штык в грудь стрелявшего, не ударил, а силой всего тела навалился на винтовку и сам как-то странно, обессиленно сунулся в окоп лицом вперед.

Зимин пружинисто спрыгнул на дно широкой траншеи. Влево и вправо незнакомо ветвились ходы сообщения. Из-за изгиба одного из них навстречу выбегали фашисты… Зимин выдернул чеку гранаты, плотно вжался всем телом в неглубокую нишу, метнул ее им под ноги. Тут же вслед за сухим треском разрыва выскочил и лицом к лицу столкнулся с одним из бежавших, хотя можно ли было назвать лицом эту сплошь — от лба до подбородка — залитую кровью рваную рану, рот, исторгавший безумный крик. С разбегу ударившись о Зимина, гитлеровец мешком осел, отвалился на спину.

В глубине открывавшегося взору длинного хода замелькали серо-зеленые шинели других фашистов, выскакивавших из блиндажей. Зимин нажал спусковой крючок и похолодел: автомат молчал. «Все, конец», — понял, что диск кончился, а вставить другой уже времени нет… Но тут же на миг затемнило небо. Откуда-то, громыхнув гусеницами, налетела и навалилась на этот ход громада танка. Он вздыбил бревна блиндажных накатов, стал уминать бруствер, стенки траншей и все, что в них было; грузно покачнулся, пошел вперед. Вслед за танком в траншею стали спрыгивать бойцы отделения Седых.

Чертенков, подбегая к траншее, не заметил выдвинутой вперед стрелковой ячейки. Может быть, он так бы и миновал ее, но что-то жгуче защемило чуть выше локтя левой руки, и она ослабела. Чертенков ловчее перехватил правой рукой шейку винтовочного ложа, замедлил шаг. Тут-то он и увидел справа от себя двух фашистов, ведущих из ячейки огонь. Чувствуя, что ладонь деревенеет и он не сможет верно направить винтовку, Чертенков свалился в тесную ячейку между двумя немцами и — коренастый, грузный — как бы заклинил их, сковал все их движения. Все трое несколько секунд ошарашенно смотрели друг на друга, не в силах повернуть даже плечи. Чертенков впервые в жизни видел вплотную перед собой ненавистный, окаймленный белым фашистский погон, видел, как над расстегнутым воротом тужурки ходуном ходит костлявый, острый кадык, еще выше — покрасневшие от ячменей, простуженные веки, налитые злобой глаза. Один из фашистов сдавленно захрипел, попытался выпростать руку, чтобы достать пистолет или нож.

— Сюда! — закричал Чертенков и, поднимая кверху лицо, напыжился, растопырил локти, еще сильней притиснул обоих к стенкам окопа. На них набежал чуть поотставший Скворцов. Стрелять нельзя. Не попасть бы в своего. Тогда Андрей Аркадьевич поднял винтовку, сверху вниз прикладом нанес такой удар по каске гитлеровца, что вогнал ее края в плечи.

— Га-а-х! — тяжело выдохнул Скворцов и взметнул винтовку для второго удара…

Первая вражеская оборонительная полоса была вскоре прорвана, бой уже перекидывался и за вторую.

По ранее ничейной земле теперь уже во весь рост шли раненые, посыльные, навстречу им двигался людской поток, в котором были хозяйственные и санитарные взводы, подводы с боепитанием, и какой-то ездовой-артиллерист отчаянно переругивался с другим ездовым — пехотинцем, неторопливо поправлявшим соскочившие с вальков постромки. До этого артиллерист чувствовал себя неплохо, едучи вслед за товарищем по проложенному им первому колесному следу. А тут на тебе — остановка. Не выдержал и, ругнувшись поотчаянней, хлестнул лошаденку, направил ее в сторону, по снежной, еще не разведанной миноискателями саперов целине, обогнал товарища, на миг почувствовал и себя героем…

С неба навис и как бы лег на плечи идущих низкий, басовитого тембра металлический гул. Шли наши штурмовики. Вначале они старательно подравнивались друг к другу, словно бы желая порадовать своих четким, слаженным строем, но вот вдалеке, развернулись веером, пошли к замеченным целям, и спустя три минуты окрест покатилась урчащая волна взрывов.

Уже сгущались по-февральски ранние сумерки, когда Зимина в неизбежной толчее наступления разыскал связной и передал приказ остановиться, дать людям короткий отдых. К этому времени в прорыв уже входили подвижные соединения, и бой откатывался дальше и дальше на запад. Туда, на запад, к уже неразличимому горизонту, над которым рдели зарницы орудийных вспышек, мчались по дорогам батареи самоходок, гвардейские минометные установки, танки с десантом на броне. Автоматчики в дубленых полушубках и маскхалатах с уважением смотрели на рассеянных по изрытой окопами степи и теперь собиравшихся повзводно и поротно стрелков. Они, пехотинцы, — и те, что продолжали идти, и те, что остались лежать, — уже свершили свое дело, свой большой зачин.

 

XII

Зимин собирал людей в просторном, очевидно, штабном блиндаже. Пока налицо была только половина взвода. Всех валила с ног усталость; однако не она, не усталость, делала собравшихся в блиндаже бойцов в первые минуты молчаливыми, неразговорчивыми. Вот и перешагнут рубеж, о котором не раз думалось в эти дни, и каждому хотелось наедине разобраться в пережитом, перед глазами каждого стояло недавнее…

Четверть часа погодя в жестяной печке забилось пламя, блиндаж наполнился теплом, и словно оттаяла пасмурная молчаливость людей. Вновь ожило — уже в расспросах, в репликах, в восклицаниях — оставшееся позади напряжение боя.

— Сам видел… осколком его! — рассказывал, поводя жарким тревожным взглядом, Фадеев о Бабаджяне. — Может, ранило, а?

— Насмерть! — кинул Злобин. На его руке белел перевязанный у запястья бинт, и Злобин то и дело сгибал и разгибал пальцы, проверяя, не отказывают ли они. — Бабаджяна насмерть, это точно. Меня медсестра перевязывала и говорила, что подбежала к нему, а он уже не дышит. Да, Василий, о тебе она спрашивала, — Злобин вскинул взгляд на Грудинина. — А что я ей мог тогда сказать? Жив, говорю, и, выходит, не ошибся.

— А кто Павлова видел? — спросил Зимин, вспоминая, как Павлов выручил его у немецкой траншеи и сам свалился в окоп.

— Павлов ранен, товарищ старшина, — ответил Нечипуренко. — Мы когда с Кирьяновым пробегали по окопу, он просил хоть приподнять его, а то затопчут, говорит… Приподняли, оттащили в сторонку… В ногу его будто…

— А что с Букаевым, так и не знаю, — подхватил Петр Шкодин, которому больше других хотелось сейчас рассказывать и рассказывать. — Мы с ним все время вместе были. А неподалеку от вторых траншей он куда-то в сторону побежал. Я было вдогонку за ним, а тут, смотрю, немецкий офицер из блиндажа выскочил, без шинели, без фуражки. Я стал его нагонять. Он в меня хотел пульнуть из пистолета, да промахнулся сперва… Мне-то промахиваться уже нельзя, штыком докончил. Потом, слышу, левее гранаты разорвались, кричу: «Букаев, Букаев!..»

— А он тут как тут, черт полосатый! — распахнул дверь и шумно ввалился в блиндаж Букаев. — Ты что, не хоронишь ли меня?

— Да нет, я рассказываю, как разбежались мы, я ведь звал, — растерянно проговорил Шкодин.

— Звал!.. На прогулке, что ли? За мной бы надо…

— Так офицера ж увидел… За офицером погнался.

— Подумаешь, невидаль какая! А я на пятерых фрицев наскочил… Еле-еле отбился. Спасибо, Торопов помог. Правда, самому ему не повезло. Ранило. Будто бы не тяжело. Еще шел… А ты говоришь — офицер, офицер!..

— Да офицер-то, видать, из важных, погон витой, серебряный, — оправдывался Шкодин и зашарил рукой в кармане шинели. — Я даже не утерпел, пистолет его подобрал, больно уж нарядный…

Пистолет, вынутый Шкодиным, выглядел действительно нарядно. Обычной системы парабеллум был изукрашен так, как украшают дорогое оружие. Все части пистолета покрывали никель, на рукоятке красивой формы золотая пластина с выгравированной на ней большой надписью.

— Кто прочтет? — предложил Шкодин. — Тут что-то и про Геринга…

Грудинин взял оружие и, заинтересовавшись не столько надписью, сколько изяществом отделки пистолета, вертел его в руках. Надпись так и не успел прочесть. В землянку шумно ввалился Болтушкин с термосом за плечами. При виде его все оживились, и даже Шкодин сунул пистолет в карман, потянулся к голенищу за ложкой.

— Нехай немцы сухой паек грызут, а мы и горячее заработали, — сказал Вернигора, принимая от Александра Павловича термос и ставя его на стол.

Не затемняя окошка — немцам сейчас не до полетов, — зажгли одну из валявшихся в блиндаже плошек, принялись за еду. Тепло блиндажа и горячая еда окончательно разморили солдат.

— Эх, сейчас бы минуток сто, — блаженно проговорил Злобин, делая вид, что собирается прикорнуть на стоящих в углу нарах. Но никого не соблазнило это предложение. Не до него. Кто пополнял опустевшие патронные сумки, кто наспех подшивал оборванную шинель, кто просто грел руки у огня.

Букаев затянулся первой с начала наступления цигаркой и философски посматривал на обстановку немецкого блиндажа. Его всегда изумляло обилие бумаги в жилье, покидаемом гитлеровцами. Вот и сейчас весь пол был завален книжками, брошюрами, отпечатанными на глянцевой бумаге иллюстрированными журналами с фотоснимками марширующих солдат и каких-то девиц, бесчисленным множеством газет, в заголовках которых была оттиснута свастика.

Иван Прокофьевич с трудом снял отсыревший сапог, нагнулся к газетам.

— Статистики утверждали одно время, — размышляюще заговорил он, — что культура — это если побольше потребляешь мыла. Потом стали говорить, что тот культурный народ, кто больше тратит бумаги. А что же сейчас получается, други мои?.. Разве не ясно, что тот всех на свете культурней, кто больше уничтожит этого бумажного геббельсовского дерьма? Пользуйтесь цайтунгами, товарищи. И тепло, и ходко в дороге!..

Все, в том числе и Зимин, и Болтушкин, с шутками последовали примеру Букаева, стянули сапоги, стали обвертывать ноги сверх портянок газетами.

Открылась дверь, и торопливо вошел Чертенков с каким-то незнакомым ефрейтором, у которого на боку висела сумка с красным крестом.

— Товарищ старшина, — с порога взмолился Чертенков, увидев Зимина, — да скажите, чтобы он от меня отвязался.

— Что такое?

— Ранэн он, — вместо Чертенкова стал объяснять ефрейтор, выговаривая слова с каким-то восточным акцентом. — Ему в санроту надо, а он еще воевать хочет.

— Да перевязал же ты меня, чего еще тебе надо?

— Былютин приказал ранэных в санроту… ему видней… выполняй приказ. Красноармеец ты или не красноармеец?

— Постой, постой, — остановил ефрейтора Зимин и обратился к Чертенкову: — Куда ты ранен?

— Да вот немного в руку, ну, царапина же… Я сам его и попросил, чтобы он меня перевязал, а он теперь меня не отпускает, привязался, видно, больше делать нечего.

— Сейчас идты, а потом за тобой кого прикажешь посылать? А? — настаивал на своем ефрейтор.

Но тут за дверями блиндажа лязгнул танк, зашумел мотор. Кто-то отворил дверь и, не входя в блиндаж, крикнул:

— Здесь первый взвод?

— Здесь, товарищ лейтенант, — откликнулся Зимин, узнав голос Леонова.

— В ружье! Выводи людей, сажай на танк!

— Есть на танк!

Едва ли не первым выскочил из землянки Чертенков.

— Ну я же тебе говорил отвяжись, — на ходу бросил он санитару. — Видишь, машина ждет? Не до тебя сейчас.

Глуховатая тишина стояла над завечеревшей степью. Танк, приняв на броню первый взвод, рванулся вперед.

 

XIII

Полуторку мотало и заваливало на ухабах дороги из стороны в сторону, и Павлов на устланном соломой дне кузова ожесточался, стискивал зубы и стонал при каждом резком толчке. Он уже было притерпелся к боли в бедре, но когда машину встряхивало, казалось, что помимо этой раны, которая, не переставая, прожигала огненным лампасом тело от колена до поясницы, мгновенно дают о себе знать множество других, и трудно было повернуть даже шею. Приподнявшись, он заколотил кулаком о стенку кабины. Что за бесчувственный человек там за рулем, не щебенку ведь везет, неужели нельзя ехать потише? Шофер обернулся. В окошке забелело совсем юношеское, испуганно вопрошающее лицо, и Павлов понял — водитель такой же новичок, как и он сам, и волнуется, переживает за попавшийся ему непривычный груз, за свою беспомощность на этих проклятых рытвинах. Павлов с отрешенной досадой махнул рукой: ладно, мол, дьявол тебя побери, гони дальше!

Однако, поднявшись, вроде бы было легче. Павлов осмотрелся. В кузове кроме него было еще трое раненых. Защищаясь от налетевшего сверху морозного с серебристой пыльцой ветра, они плотно натянули на головы воротники шинелей, скрючились и лежали недвижимо и молчаливо. Может быть, угрелись и задремали, а может быть, их уже не беспокоит ничто, хоть бы и вверх колесами полетела в кювет эта чмыхающая бензиновой гарью таратайка?

Усаживаясь поудобней, Павлов носком сапога боязливо и осторожно тронул сапог своего соседа с черными петлицами на воротнике шинели, и тот нехотя поджал ногу, что-то болезненно проворчал. Жив!..

Павлов чуть приободрился. Превозмогая боль, он принуждал себя подумать о чем-либо хорошем, приятном в том повороте своей судьбы, к которому подвел его этот день. Полуторка давно миновала недавний передний край и теперь на пути к медсанбату или походному госпиталю ехала полями, мирный вид которых, как и мирные гостеприимные дымки, синеющие в хуторах, должен бы в конце концов успокаивать, навевать раздумья умиротворенные, снимающие тревожную тяжесть с души. Ведь коль поразмыслить, обороты стертых скатов снова приближали ту привычную жизнь, из которой Павлова на его сороковом году нежданно вырвала война, — знакомую, добела выхлестанную дождями изгородь околицы Верхнего Рыстюка, теплые домовитые избы и среди них самую желанную, ту, где без устали сноровисто хлопочут руки Анны, где не смолкают голоса детишек — Зины, Николая и еще третий, самый крикливый, голосок, Валькин, зазвучавший на белом свете всего за несколько дней до повестки военкомата…

«Вот и отвоевался солдат?» — безмолвно, про себя воскликнул Павлов, предугадывая слова, с которыми он переступит порог дома. И однако, подведя этот свой итог, он ничего хорошего, что могло бы успокоить сердце, так и не почувствовал. Подступала необъяснимая гнетущая тоска, мысли пасмурно раздваивались, сосредоточиться на какой-либо из них было трудно, и в конце концов он вернулся к самым сейчас близким — заново стал переживать свой первый и, пожалуй, последний бой…

…Главное, чего он страшился, когда во время атаки бежал к немецким окопам, — это отстать от Зимина, оказаться одному, поступать только по своему разумению, а что уразумеешь при своей неопытности? Все то, чему учили в запасном полку, растерял в сумятице боя, едва пробежав сотню шагов. Погибать же по своей дурости, как желторотый перепел, нет ничего хуже. А рядом с Зиминым он себя чувствовал крепко, уверенно, надежно. Поэтому так и испугался, когда увидел, что гитлеровский пулеметчик вот-вот своей очередью лишит его этой опоры, испугался и, ни секунды не колеблясь, заслонил Зимина. Да еще и закричал этак простецки: «Стой! Стой!» — как закричал бы в лесу на какого-либо порубщика, чей топор воровски замахнулся на дерево, которое хотелось во что бы то ни стало сберечь. Пулеметчик после короткого замешательства все-таки нажал на спусковой рычаг, но полоснул уже не Зимина, а Павлова. И он, Павлов, расправившись штыком с гитлеровцем, упал и, пока Кирьянов и Нечипуренко не оттащили его в укрытие, видел, как Зимин вовремя пустил в ход гранату, видел, как на подмогу подоспел танк и вслед за ним ввалились в окоп бойцы отделения Седых, видел, как первый взвод продолжал свой тяжкий бой… Потом уже в нише, затягивая ремнем ногу, чтобы до прихода санитара не обессилеть, не истечь кровью. Павлов слушал, как отдаляются разрывы гранат и треск автоматов, и, разгоряченный схваткой, мысленно все еще был вместе с ними, с Зиминым, Седых, со всеми своими товарищами по взводу…

Где они теперь?

Дорога кружила, поднимаясь на обледенелый холм, и сейчас, если вглядеться пристальней, можно было заметить протянувшуюся по горизонту темно-бурую полоску. Небо над ней испещряли черные крапинки — то ли наши, то ли чужие самолеты, — и, когда они снижались к земле, края полоски становились рваными, зубчатыми, как на почтовой марке. Фронт отодвигался дальше, на запад… И Павлов, всматриваясь в горизонт и с волнением прислушиваясь к своему сердцу, понял, что в эту большую войну, в которую он сегодня вступил, у него помимо того дома, что в Верхнем Рыстюке, появился и еще один такой же дорогой ему дом — первый взвод, с которым он на всю свою жизнь породнился пролитой на глинистое дно окопа кровью…

Полуторка, урча, осиливала разъезженную сельскую улицу, поравнялась с указкой, на которой был изображен красный крест, и въехала в забитый машинами двор. Подошли санитары, откинули борта кузова. Павлова понесли на носилках в небольшое двухэтажное здание. И когда на крыльце его санитары едва не столкнулись с санитарами, которые несли беспокойно ворочающего своей стриженой башкой Торопова, Павлов порывисто приподнялся. С внезапно нахлынувшей радостью он крепко вцепился рукой в жердь оказавшихся так близко носилок.

— Сашко!

— Михалыч!

Лицо Торопова на морозе разрумянилось, как всегда, выглядело плутоватым, улыбчатым, и только по обкусанным, обветренным губам можно было догадаться, что и он перетерпел немало.

— Братки, — взмолился Павлов. — Поставьте нас рядышком… Сослуживцы мы, с одного взвода.

— С одного взвода! А если с одного полка или с одной дивизии, тоже всех рядышком? Пусти носилки, не цепляйся, — осердились санитары, но все же уступили просьбе и в коридоре поставили носилки почти впритык.

Операционная размещалась в станичном Доме культуры. На одной из дверей в коридоре и сейчас висела табличка: «Вход после третьего звонка воспрещается». Эта дверь то и дело распахивалась, вносили и выносили раненых. Павлову и Торопову полагалось бы сострадать, сочувствовать друг другу, что им довелось очутиться здесь, где мучаются люди, где им обоим предстоит застонать под ножом хирурга, но они словно позабыли все сострадательные слова, непритворно довольные тем, что оказались вместе.

— Главное, Михалыч, чтоб кость была цела, а мясо нарастет, — ободрял Торопов.

— Да кость вроде не тронута, я до полуторки худо-бедно, а сам ковылял… Это уж тут меня на носилки взвалили…

— Ну вот и хорошо. Я же видел, ты не только Зимина, ты и других выручил. Та клятая вражья душа пулеметом многих скосила бы… Я успел стороной проскочить, уже в окопе осколком задело, наверное, в мякоти и остался… Это не беда! Еще повоюем! Ты за меня держись, Михалыч, чтоб вместе… Я с медициной разговаривать умею… Выкарабкаемся и упросимся в свой, в семьдесят восьмой, в тот же взвод…

— Вот и я об этом думаю…

— Держись за меня, слышь, Михалыч!.. Вместе будем. Не отставай!.. — кричал Торопов и тогда, когда его первым понесли на носилках к двери с табличкой.

 

XIV

Близилось сретенье — по народному поверью время встречи зимы с летом. Выпадали дни, когда еще во всю свою полную силу мела злая пурга. Обманчивая, увертливая поземка вилась по дорогам Харьковщины, перекрывала недавно наезженный путь снежными косами-отмелями, громоздила на околицах сел увалы, доверху засыпала поспешно откопанные и так же поспешно брошенные немецкие траншеи. Но уже не раз ложилась на землю сверх затвердевшего наста и печатная пороша, при которой на мокром снегу отчетливо — до каждой иззубрины коготка — видны следы не только тяжелого матерого зайца, а и самого молодого. Все круче и круче поднималось над горизонтом солнце, чаще и чаще поглядывало из-за туч на это извечное единоборство зимы с летом и любовалось им, ускоряя исход поединка.

В такое разнопогодье едва ли не хлопотней всего приходилось на этом участке фронта лыжной бригаде, в которой служил Широнин. В середине января бригада вошла в огромную брешь, пробитую гвардейцами во вражеской обороне, и, взаимодействуя с танкистами, сбивая гитлеровцев с промежуточных рубежей, прошла более двухсот километров. Лыжники участвовали в боях за Старый Оскол, Старый и Новый Мерчик, Валуйки, наконец, за город Ольшаны, со взятием которого над гитлеровскими войсками, находившимися в Харькове, нависала угроза окружения. Но неустойчивая погода затрудняла дальнейшие успешные действия лыжников. Приноравливаясь к ее капризам, они в иной день дважды, трижды меняли на лыжах мазь, а сейчас и это уже не выручало. Бригада расположилась на вынужденный отдых в небольшом селе недалеко от Ольшан. Но не отдыхали и дня. Стало известно о расформировании соединения.

И вот сейчас, после бессонной ночи, занятой сдачей имущества, Петр Николаевич стоял около регулировщицы на выходе из села и дожидался попутной машины. В кармане гимнастерки лежало предписание, которым он откомандировывался в гвардейскую дивизию. А погода словно бы решила напоследок опять пошутить. После ряда дней оттепели сегодня с утра вновь припустил снег. Белая завеса то нависала прямо над головой, то рассеивалась под порывами ветра и рвалась на косые, хлесткие полосы. Широнин нетерпеливо всматривался в дорогу, уходившую к Харькову. Канонада, которая накануне день и ночь гремела со стороны города, сегодня утихла, и лишь порой восточный ветер доносил глухое урчание орудийных залпов.

Словоохотливая регулировщица в плотно надвинутой на лоб и наглухо завязанной у подбородка шапке-ушанке, из-под которой выглядывали смышленые светло-карие глаза и аккуратненький маленький носик, говорила всем подходившим к КПП:

— Освободили… Утром броневичок проезжал с офицером связи, он и сказал, что освободили… Еще позавчера бои на Холодной Горе велись.

Эта весть — взят Харьков! — и обрадовала Широнина, и несколько смутила. Он знал, что два дня назад штаб гвардейцев находился северо-западнее Харькова, а а где его искать теперь, куда направиться!

— Да вы б уже прямо на мою Полтаву, товарищ лейтенант, — пошутила регулировщица и тут же стала рассказывать, что сама она из Полтавы, работала там на мясокомбинате — может, слышали, лучший был на Украине? — а в армию пошла добровольно, жаль только, что не попала в артиллерию, ну да и здесь работа живая: в наступлении только успевай поворачиваться.

То ли девушке скучно было оставаться одной на развилке дорог, то ли и в самом деле хотела лейтенанту лучшего, но она упорно уговаривала его подождать какой-то особо удобной машины из хозяйства Перепелицы.

— Оттуда, от Перепелицы, все найдете…

«Перепелица, Перепелица…» — кружилась в мыслях Петра Николаевича эта когда-то слышанная и не могущая не запомниться фамилия. И вдруг вспомнил веселого тучного подполковника из второго эшелона гвардейцев, который как-то на плацдарме выручил лыжный батальон, одолжил ему в трудную с горючим пору бочку бензина.

— А где сейчас хозяйство Перепелицы?

— В Ключах. Это сорок километров отсюда. Говорю же вам, подождите.

Подошедшая вскоре грузовая машина оказалась отнюдь не такой уж удобной. В кабине сидел капитан. В кузове высились снарядные ящики с отстрелянными гильзами. Под их малиновый перезвон, оглушенный этим перезвоном, Широнин спустя полчаса въезжал в Ключи, где находился полк, в который он был направлен представителем гвардейской дивизии.

Немцы сожгли село еще, очевидно, в первый год войны. На огородах и пустырях виднелись полузасыпанные снегом замысловатые геометрические фигуры жести, сорванной с крыш, обугленные сваи построек; лежали массивные, в два обхвата, дубовые колоды, на которых, наверное, не одно поколение девчат устраивало свои гулянки; кто-то, видать, тщетно пытался подзапастись дровишками, нарубить щепы на растопку, да только даром иззубрил топор: не поддался мореный дуб, остался лежать и ждать поры повеселей. А пока людское жилье переместилось под землю и обозначилось дымками: они курились из сохранившихся каменных подвалов домов, из погребов, из землянок. В большинстве своем крохотные, в одно неказистое окошко, они были выкопаны старательными женскими руками. Но попадались и вместительные с длинными, крутыми гребнями, отстроенные впрок, на добрый десяток лет. Уж не на этот ли срок рассчитывали их владельцы, гадая, как и куда повернет свои ход война?

В одной из таких землянок и разыскал Широнин штаб полка. Его принял сам командир части, пожилой, лет пятидесяти, полковник, сидевший за столом в фуражке и шинели.

— Билютин, — коротко буркнул он, протягивая и пожимая Широнину руку.

Даже ясно-голубые с льдинкой глаза не молодили его лица. Седые волосы, седина в усах. Прочтя предписание, полковник устало посмотрел на Широнина.

— Лыжник?

— Так точно, из лыжного батальона, товарищ гвардии полковник! — выпрямляясь всей своей сухонькой фигурой ответил Петр Николаевич.

— Ну, лыжники мне, пожалуй, уже не нужны, ни к чему… к весне дело идет… Вы что в лыжном батальоне делали?

— Помощник по материально-техническому обеспечению.

— А такие и подавно не нужны. Хватает таких… А вот командиров взводов маловато. Как вы на этот счет?

— О другом и не думаю, товарищ полковник…

— Ну это и хорошо… Это и хорошо, — сразу как-то подобрел и смягчился Билютин и, подойдя к дверям, крикнул: — Филиппов, посмотри, не ушел связной из третьего батальона?

— Сейчас узнаю, товарищ гвардии полковник.

— Сюда его!

Через минуту у порога браво пристукнул каблуками и замер в ожидании приказа Петя Шкодин.

— Отведешь лейтенанта к Решетову и скажешь, что бы он мне через полчаса позвонил.

— Слушаюсь! Отвести и позвонить! — Петя приглашающе — пошли, что ли? — посмотрел на Широнина, и тот обратился к полковнику:

— Разрешите идти?

— Идите.

В сенях Широнин нашел свой вещевой мешок.

— Давайте я понесу, товарищ гвардии лейтенант, — кинулся к вещмешку Петя, догадываясь, что лейтенант направляется в батальон не по каким-либо командировочным делам, а насовсем.

— Да нет уж, привык сам его таскать, — отказался от предложенной услуги Широнин. — И кстати, я еще гвардейцем не стал… Это поторопился ты меня так повысить.

— Так станете, у нас быстро станете! — убежденно воскликнул Петя.

Они вышли на улицу. Снег продолжал падать, но над селом синело в небольшом просвете небо, в нем кружила «рама», и где-то на огородах изредка нехотя били зенитки. На самолет никто не обращал внимания. Меж двумя оголенными черными вязами дымилась полевая кухня. К ней ребячьим мелким шагом, позванивая котелками, бежали солдаты, и было непонятно — то ли кухня только что прибыла и солдаты, заждавшись ее, изголодались, то ли, наоборот, собирается уезжать и повар бросил по ротам веселый клич — подобрать оставшееся. По задворкам с бухтами проводов шагали и перекликались связисты, и опять не понять было, то ли часть собиралась сниматься, то ли только что прибыла и обосновывалась в селе всерьез, надолго. Широнин спросил об этом Шкодина.

— Оно и так, и этак, товарищ лейтенант, — охотно стал объяснять Петя, довольный тем, что он первый введет нового офицера в курс дела. — Сейчас ведь у нас вся война такая… Утром расположились будто на неделю, а к вечеру снова в дорогу. Надо же пользоваться тем, что фриц растерялся. Иной раз и бутерброд получается. Мы уже далеко впереди, а они еще не успели отойти, лезут потом по ночам отовсюду, как черви. Ох, сколько ж их в Харькове один наш взвод перебил… Вот бы вам, товарищ лейтенант, к нам, в первый взвод…

— А чем же ваш первый взвод так уж знаменит?

— Так у нас же полная дружба народов. Со всех республик и краев собрались. Это раз! А два — начальство-то какое! И председатели колхозов, и председатель сельсовета, и художник, — восторженно стал перечислять Шкодин и запнулся, не зная, кого еще добавить к этому перечню. Разве Букаева, Кирьянова, Нечипуренко?..

— Ну, в такое начальство, а может, и повыше и ты наверняка попадешь после войны, — усмехнулся Широнин.

— Нет, я, откровенно вам сказать, после войны на какой-либо большой завод хочу податься. Больше всего на авиационный тянет. Вы сами, товарищ гвардии лейтенант, не по заводскому делу раньше были?

Чуть забегая вперед Широнина, искоса бросая на него пытливые взгляды и по-прежнему нет-нет да и присваивая ему гвардейское звание, Петя пытался точнее определить, что именно представляет собой его спутник. За тридцать лет, а только лейтенант. Значит, не кадровый, из запаса.

— Был и по заводскому, а в последнее время учитель! — сказал Широнин.

— О-о! — только и смог обрадованно воскликнуть Шкодин и после паузы, доверительно, словно желая предстать перед недавним учителем в наилучшем свете, сообщил:

— А я же в тридцать девятом в Артеке был, товарищ гвардии лейтенант. Наша дружина на всю Курскую область славилась. Меня, как председателя совета, и послали. Правда, потом, когда вернулись, одна промашка вышла, сейчас неловко и говорить…

— А все-таки что за промашка? — полюбопытствовал Петр Николаевич, которому все больше и больше нравился сопровождавший его паренек.

— Вернулся из Артека, а тут освободительный поход начался, я и сбежал из школы, поехал в Западную Украину. Эх, думаю, была не была, или орден заработаю, или выговор.

— И что же?

— Да выговор. Меня дальше Шепетовки не пустили. И разжаловали с председателя.

— Ну, а в финляндской не участвовал? — придавая вопросу самый серьезный тон, поинтересовался Широнин.

— В финляндской не пришлось. Туда еще дальше… Все равно бы не доехал. Да знаете ж, товарищ лейтенант, дело было мальчишеское, — попросил отнестись к нему снисходительно Петя. — Все не терпелось. Кто ж его знал, что через три года так получится…

В штабе батальона Широнин представился командиру старшему лейтенанту Решетову, рыхлому блондину с пушкинскими бакенбардами. Здесь беседа была еще короче. Решетов отчитывал какого-то старшину за пропавшую и до сих пор не найденную подводу с боеприпасами. Старшина стоял навытяжку, не шевелясь, уставив на комбата кроткие немигающие глаза, точно смирившись с тем, что ему будет учинен по крайней мере двухчасовый разнос. При появлении незнакомого офицера Решетов не отпустил старшину, но прервал разнос, бегло просмотрел документы Широнина.

— Пойдете к Леонову, — после минуты раздумья решил он, — примите первый взвод. Шкодин, отведи, — и сразу же — теперь ведь Широнин стал своим — вновь повернул к старшине гневное, раздраженное лицо.

Побывав и у командира роты, Широнин вместе со Шкодиным теперь шел к стоявшим поодаль от села полуразрушенным постройкам фермы, где размещался первый взвод.

— Взяли бы вы меня к себе, товарищ гвардии лейтенант, — говорил по пути Шкодин, обрадованный назначением Широнина.

— Так ты же в первом взводе и есть.

— Я не про то… Ординарцем бы к себе.

— Мне, друг, ординарец не полагается.

— Ну, просто бы так, как это, вестовым, что ли?.. Надоело все по штабам да по штабам. А вот и наш взвод. Не поскользнитесь. По приступочкам… Осторожнее… Их тут не разглядеть.

 

XV

Постройка, в которую вошли Широнин и Шкодин, была без потолка и крыши — всего-навсего четыре заледеневшие стены, по-сиротски стоявшие в степи. Они укрывали лишь от ветра. У одной из стен шумно, без умолку трещали два костра.

У веселого, жаркого огня сгрудились красноармейцы.

Слышался ровный голос, каким обычно читают письмо, и он то и дело обрывался смехом и замечаниями собравшихся.

— «Сегодня, товарищи, у нас праздник: торжественно сдали завхозу костыли. По этому поводу разрешили себе и сто грамм».

— «Выпили за ваше здоровье, друзья, — продолжал ровный голос, — за наш первый взвод, и не думайте, что повеселели, ни черта; наоборот, такая смертная госпитальная тоска взяла, что выпимши и письмо это стали писать, может, вы хоть душок почуете…»

— И за это спасибо!

— Напишите им, товарищ старшина, что и у нас это добро в наступлении бывает.

— Товарищ старшина, — позвал Шкодин Зимина. Тот обернул потемневшее, разморенное теплом лицо, глянул на вошедших чуть слезящимися и от смеха и от едкого дыма глазами. — Вот товарищ лейтенант к нам в первый взвод.

Зимин шагнул к Петру Николаевичу, и Широнин протянул ему свою сухонькую, легонькую руку, уважительно пожал зиминскую — загрубевшую, будто набрякшую в только что законченных хлопотных трудах.

— К нам, командиром? Давно ждем, товарищ лейтенант, — прояснилось в мягкой, дружелюбной улыбке лицо Зимина.

У костра обернулись и тоже с нетаимой заинтересованностью смотрели на прибывшего офицера Чертенков, Букаев, Кирьянов, Болтушкин.

— Ну вот и дождались, коль ждали. — Петр Николаевич переводил пристальный взгляд с одного красноармейца на другого, и невольно возникала мысль, что где-то и когда-то — по крайней мере, вот этих троих или четверых — уже видел. Это чувство было настолько смутным, что сейчас не стал разбираться в нем, прошел мимо расступившихся солдат к первому костру, поближе к языкастому, приветливому пламени.

— А жилье у вас, товарищи, скажем прямо, неважнецкое, — Широнин глянул в небо, с которого продолжал валить снег. — Не гостиница «Москва».

— И то хорошо, что не в голой степи, товарищ лейтенант, — отозвался Кирьянов, а за ним и другие.

— Та всэ ж таки затышок!

— Чего еще в наступлении?

— Фриц нам здесь блиндажей не успел приготовить.

— На кой ляд они нам и нужны.

— Наше жилье сейчас такое… Отогрелся, ноги на плечи — и дальше! — проговорил Букаев своим сиплым баском, которому непогода и бездомные ночевки придали еще более густой, низкий тембр.

А Петр Николаевич, услышав этот басок, щупнул взглядом быстрых глаз крупные черты лица Букаева и вновь ощутил прежнее, пока безотчетное чувство чего-то знакомого.

— Где-то мы с вами будто встречались? — спросил он, пытаясь из тысячи фронтовых встреч выхватить памятью ту единственную, о которой ему напоминали эти лица.

— Может, и встречались, товарищ лейтенант… Из-за Дона идем.

— Из-за Дона? Так правильно же… Вот там и виделись. На марше. Неподалеку от Самарина. Так ведь?

— А, вспомнил и я, — осклабился Зимин, и сам теперь узнавая лейтенанта с лыжами. — Мы вам помогали тогда машину вытащить. Вы еще насчет шинелей посмеялись, новые, мол, слишком.

— Верно, было такое… Ну, а шинельки у вас после того пообносились, слов нет, пообносились, а-я-яй, я-яй! — Широнин шутливо качал головой, окидывая взором действительно побуревшую, словно мятую вальками одежду красноармейцев.

Вон чья-то — зазевался ее хозяин — прихвачена костром; другую не полоснул ли шальной, горячий осколок?

— О том не жалеем, товарищ лейтенант, — деловито заметил Кирьянов. Ему показалось, что глаза лейтенанта остановились именно на его шинели, рукав которой в одной из атак под Холодной Горой был разодран немецким штыком и теперь наспех заштопан. — Фрицу Харьков больно уж понравился, не хотел с ним расставаться, выковыривать пришлось с каждого переулка.

— Вот же как на фронте получается, на две тысячи километров он размахнулся, а с кем не встретишься! — довольный сегодняшним совпадением, проговорил Широнин и оживился, вспоминая. — Да, а командир, что вас тогда вел… Канунников. Где он теперь? Это же мой ученик!

— Убило его, товарищ лейтенант. — Зимин нагнулся, стал осторожно поправлять отвалившиеся от костра, подернутые серебристым пушком пепла веточки. — Уже в самом Харькове убило, перед Южным вокзалом. Когда мы с марша пришли, он во вторую роту попал. Его за прорыв и к награде представили. Красную звездочку дали. Заходил после к нам в роту, веселый был такой…

— Эх, Володя! — только и выговорил Широнин. Вспомнилась мать Канунникова. Он с ней не раз встречался на родительских собраниях. С началом войны, проводив в армию мужа, и сына, Канунникова пошла работать в механический цех, стала к станку. Может быть, там, в цехе, ей и вручат в эти дни похоронную? Решил при первой же возможности написать ей.

— И сколько же того молодняка фашисты погубили. Его больше всего и жаль, — раздумчиво сказал Скворцов, стоявший у костра на коленях, чтобы согреть плечи. — Была б на то моя воля, по всему земному шару приказ отдал бы: коль воевать, так только таким, как я…

— А тебе-то сколько, Андрей Аркадьевич, в гражданскую войну было? — не выдержал и улыбнулся Грудинин.

— Ну тогда мы только начинали. То было не в счет.

…Широнин знакомился со взводом. Он вынул из полевой сумки сохраненную еще из Кирса тетрадь — разрезанный пополам классный журнал. Своим крупным красивым почерком — недаром когда-то Наркомпрос даже в Москву вызывал составлять прописи — переписал по алфавиту весь состав взвода, тут же делая записи о домашних адресах, партийности, сроках пребывания в армии.

— Да у вас действительно кого только нет! — промолвил Широнин, вписывая в тетрадь вслед за вологжанином Болтушкиным украинцев Букаева и Вернигору, вслед за горьковчанином Скворцовым таджика Фаждеева, уроженца Ура-Тюбе.

— Да вот только с Исхаковым никак не разберемся, товарищ лейтенант, — шутливо пожаловался Вернигора. — Сами же видите, и рос и призывался в Каховке, цэ ж рядом з моею Николаевщиной, а он говорит, что узбек. Так чи считать его земляком, чи нет?

— Считай, не ошибешься.

Когда все были переписаны, красноармейцы отошли ко второму костру, оставили Широнина, Зимина и Болтушкина втроем.

— Вы бы, может, отдохнули, товарищ лейтенант? — предложил Зимин. — Александр Павлович, а ну-ка подбрось сюда соломки помягче да побольше. Отдохните, с дороги ведь.

— Да, догонять вас нелегко было, — сказал Широнин, вспоминая недавний путь и чувствуя, что в голове и сейчас еще не затих докучливый перезвон снарядных гильз. Но все-таки отдыхать отказался. Хотелось подробней расспросить Зимина о людях. А тот и сам опередил его.

— Вы коммунист, товарищ лейтенант? — несколько замявшись, спросил он, как-то сбоку нацеливая на Широнина твердый и пытливый глаз.

— Коммунист, — невольно насторожился и ответил Петр Николаевич. Что предваряет этот вопрос и что собирается ему сказать Зимин? А если бы он, Широнин, не был коммунистом, так разве бы не вправе командир, поставленный во главе воинского коллектива народом и партией, знать и слышать все…

А Зимин, передохнув, словно бы обратился к той высшей, наиполной слитности помыслов и устремлений, которая теперь, после широнинского ответа, возникла между ними. Она, эта духовная слитность — чистая, ни слоинки в ней не найти какой-либо чужой примеси, — позволяла без похвальбы, без рисовки глянуть на самих себя, на окружающее, отдать всему должное.

— Я вам от всей души скажу, товарищ лейтенант. Хорошо, приятно жить, когда знаешь, что есть на свете что-то повыше, побольше, чем ты сам и твоя жизнь. Мы это и до войны понимали. Потому и жили по солнышку: оно на работу поднимется, и мы на ногах! Строить же надо было державу такую, чтобы слава о ней в веках стояла. А в войну все, про что нам партия говорила, еще понятней стало. И люто наш народ воюет. Вот хотя бы и первый взвод. Он, конечно, капля в море, так ведь без капель и моря нет. Что за люди!.. Чертенкова еще на плацдарме ранило. Правда, легко, и упросился во взводе остаться, воюет. В уличных боях схватываться с немцами приходилось лицом к лицу, и не счесть, сколько их Чертенков уложил в рукопашной. И тот же Кирьянов Коля, который вам насчет шинелей ответил… Слесаренок из Калинина… Не богатырь на вид, а любую задачу поставь — выполнит… Орел, одним словом. На площади перед Госпромом первый в атаку поднялся… А вот перед тем, как вы пришли, мы читали письмо из госпиталя от Торопова и Павлова. Тоже наши бойцы. Оба вышли из строя еще при прорыве. Истосковались ребята, просят, чтобы помогли им к нам в полк вернуться.

— Да ты про нынешних товарищу лейтенанту побольше, про нынешних, — вставил Болтушкин.

За месяц боев Александр Павлович несколько изменился. И ранее не тучный для своих сорока с лишком лет, он стал еще более поджарым, словно бы все, что было в его дюжем теле хлебороба, ушло в мышцы, в мускулы, в кость. Светло-серые глаза стали жестче и глубже запали под белесые, выцветшие брови.

— Знамо, расскажу про всех. Товарищу лейтенанту с нами же воевать. Я только хотел пояснить, что и при нынешних, и при ненынешних, а во взводе всегда была и есть ось… Та ось, которую и партийные люди и беспартийные отковали задолго, впрок, глядя далеко вперед, и на ней, на этой оси, теперь все наше дело движется, ладно движется….

Слушая рассказ Зимина о взводе, его скупые и точные характеристики людей, Широнин с удовлетворением думал о том, что взвод и в самом деле дружный, сплоченный. Но вместе с этим удовлетворением обострилось и чувство своей командирской ответственности за него, за людей, которых ему предстояло вести в новые бои.

— Вы все-таки с дороги подремали бы, товарищ лейтенант, — вторично предложил Зимин после того, как рассказал все, что, по его мнению, могло и должно было интересовать Широнина. — Кто его знает, долго ли здесь будем? А около костра неплохо.

Широнин прилег на груду соломы спиной к костру и через несколько минут, погружаясь в сон, желанно ощутил, как к плечам, к спине пробилось сквозь полушубок и расплылось по всему телу восхитительное, совсем домашнее тепло.

Но спать пришлось недолго.

 

XVI

— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант! — разбудил Широнина негромкий, ио настойчивый окрик, и кто-то тронул за плечо. Приоткрыл глаза. Угрелся во сне, а теперь хватил ртом промороженный воздух и — словно плеснули в лицо холодной водой — привстал, ошарашенно осмотрелся по сторонам. Сколько он спал, час, два? Очевидно, немного, потому что продолжавший падать снег только чуть-чуть припорошил полушубок. Пламя костра побагровело и с натугой осиливало сырой, неломкий хворост. В темно-рдяных отблесках Петр Николаевич разглядел склонившегося над ним Зимина.

— Только что передали из штаба полка, чтобы вы явились к командиру. Немедленно, говорят…

— Есть немедленно! — взбадривая себя, повторил Широнин и вскочил, взял автомат, направился к пролому, заменявшему дверь. Едва шагнул за порог, как ветер клубком кинул под его ноги снежный бурун, взвихрил его, стеганул лицо. Черная стена ночи заслоняла село. Сколько ни шарь глазами — ни единого огонька. Еле различимый на снегу след, в который старался вступать Широнин, привел его к двум вязам, где и сейчас стояла полевая кухня, а отсюда он уже легко нашел штабную землянку.

Полковник будто и не поднимался из-за стола. Сидел за ним по-прежнему в шинели и фуражке, только еще больше сгустились тени под глазами.

Его сосед по землянке, чей второй топчан стоял здесь же, — тоже немолодой, со впалыми щеками — что-то поспешно писал, и, когда он утомленно распрямил спину, Широнин увидел в его петлицах две шпалы. «Замполит», — догадался он по этим, еще не замененным на погоны старым знакам различия.

— А, лыжник! — сразу узнал вошедшего Широнина Билютин. — Наконец-то. Вот вы своим приездом нам зиму накликали, воротили, так теперь извольте сами и выпутывайтесь, исправляйте свою же вину.

Продолжая шутить и ворчливо упрекать лейтенанта, Билютин придвинул поближе к себе лежавшую на столе карту, прихлопнул по ней ладонью.

— Хорошо ходите на лыжах? Не разучились в интендантах?

— Как бог! — не сдержал нескромного порывистого восклицания Широнин; увидел ухмылку в глазах под насупленными бровями, добавил: — Я ведь, товарищ гвардии полковник, сызмальства обучен, сам-то кировский, из Вятки.

— Ну, нам, положим, неизвестно, как ходит на лыжах бог, а вот вятские, сам знаю, в этом деле мастаки. Я с ними когда-то против колчаковцев не раз вместе ходил. Думаю, что за два с половиной десятка лет не разучились. Так вот смотрите, — полковник подозвал Широнина к карте, — нужно доставить срочное донесение в штаб дивизии. За ним должен был приехать офицер связи, но его броневичок где-то безнадежно застрял. А дело важное, ждать нельзя. Штаб размещается вот в этом селе. ПСД поближе. Можете сдать на ПСД, но предупредите, что срочное.

Билютин обернулся к писавшему.

— Заканчиваешь, комиссар?

— Готово, Кондрат Васильевич.

— О наших соображениях насчет Червонного сообщил?

— Да, и о соседнем селе… Мы ведь его тоже можем прихватить… В нашей полосе наступления…

— А о самоходках не забыл? Хотя ладно, о них начштаба особо написал.

— Ну и я тоже добавил. Лишний раз не помешает. Дело того стоит…

— Ну, давай подпишем…

Билютин подписал бумаги, вложил их в плотный пакет и снова вернулся к карте, у которой стоял Широнин.

— Видите, лейтенант, в какую горячую пору к нам подоспели. Передышек нам не дозволено, а метель… метель, может, и на руку. Вот только связь, связь отстает. Без нее — слепые: и мы у себя в полку, и в штабах повыше… Ясно теперь, что от вас зависит?

— Ясно, товарищ гвардии полковник.

Слушая Билютина, Широнин смотрел на карту. Меж Ключами и населенным пунктом, где находился ПСД, лежали горизонтали, обозначавшие ровную степь, затем луг и болото в лощине небольшой реки, за рекой небольшой редкий лес и снова степь.

— Тут можно и напрямик, товарищ гвардии полковник, — сказал Широнин, заметив, что дорога обегает топь далеко в стороне, — болото, если верить карте, и летом проходимое, а сейчас и подавно. Напрямик километров девять будет. От силы полтора часа ходу.

— Напрямик так напрямик. Только поосмотрительней будьте, немцы вот, в частности, здесь, в лесах, могут шалить. Они к своим еще из Чугуева пробиваются. Связного возьмите с собой. Есть у вас подходящий, чтобы вместе на лыжах?

— Не успел спросить, товарищ гвардии полковник, сами знаете, только сегодня прибыл.

— Ну хорошо, попробуем найти здесь. — Полковник шагнул к двери, распахнул ее, вгляделся в темноту, где глазасто мерцали цигарки сидевших связных. — Признавайтесь, гвардейцы, кто на лыжах ходит?

— Я! — раньше всех других прозвучал юношеский звонкий отклик, в котором Широнин сразу узнал голос Шкодина, того самого паренька, который так обрадовался, услышав, что Широнин учитель.

— Хорошо?

— На третьем месте в районе был, товарищ гвардии полковник.

— Ну вот, прямо какие-то хвастуны, а не солдаты. Один уверяет, что ходит на лыжах, как бог, другой, правда, рангом пониже, в масштабе района. Ладно уж… Мигом к коменданту. Скажи, я приказал дать две пары лыж, да отбери получше.

Снарядились в путь быстро и вскоре, перекликнувшись с часовыми, стоявшими на окраине села, вышли в степь. Здесь остановились, присели в кювете. Шкодин заслонил вырываемую ветром, гремящую, как жестяной лист, карту, Петр Николаевич достал компас и при свете фонарика сличил карту с местностью, вычислил азимут, без которого двигаться в завьюженной ночи было невозможно.

Метель разыгрывалась все сильней и сильней. Вначале ветер дул попутный, на юго-восток, и достаточно было при обычном ходе совсем легких, не требующих особого напряжения ударов палками. Но углубились в поле, и словно бы оглушило разъяренной перебранкой всех столкнувшихся на степном раздолье буранных ветров. Они метали хлесткие летучие космы снега то справа, то слева, толчками упирались в грудь и вновь забегали сзади, с сухим шелестом сразу же заносили след. Широнин нет-нет да и посматривал на своего связного. Парень и в самом деле, видать, был натренированный, не отставал, хотя в шинели и в маскхалате, полы которых рвал ветер, ему было идти трудней, чем Широнину в его легком полушубке.

— В след иди! — сердито прикрикнул Петр Николаевич и двумя сильными ударами палок опередил красноармейца, пошел перед ним, чтобы облегчить ему путь.

Через полчаса ходу степь покато начала спускаться к лугу. Еще раз посмотрел на компас. Двигались верно.

На лугу в болоте мело меньше, но сквозь снег проступали смерзшиеся в чугун кочки, и на них лыжи так заерзали, что заломило в щиколотках и пришлось замедлить шаг. Зато реку пересекли одним махом и «елочкой» поднялись по склону к зачерневшему над ним лесу. На той стороне бора должен был находиться хуторок, где помещался ПСД. Не стали искать просеки, благо лес был одноярусный, хвойный, и, внутренне радуясь, что приближаются к цели, скользнули в его затишье. Прошли с километр. Лес поредел, обозначилась опушка. Лыжи съехали в канаву, которая, очевидно, являлась границей лесничества. Помогли друг другу влезть на вал. Но не успели распрямить спины, как послышалось тревожное:

— Стой, кто идет?

Щелкнул затвор.

— Стрелять буду!

— Свои, зови разводящего, — крикнул Широнин.

Прогремел выстрел.

— Что же ты, якуня-ваня, патроны портишь? — не выдержал и упрекнул Широнин.

Пришел разводящий. Оказалось, что они наскочили на дворы, где размещался автобат. Пункт сбора донесений был на другом краю хутора, в десяти минутах ходу. Обочиной раскатанной дороги двинулись туда. Широнину бросились в глаза частые посты часовых и встревоженность разводящих, вспомнились невольно слова полковника о том, что гитлеровцы «шалят».

В тесной, жарко натопленной хатке у полевого телефона дремал старшина. Узнав, из какого полка донесение, он оживился, принял пакет и сочувственно посмотрел на лыжников.

— Нелегко вам, видать, пришлось. Вы б, товарищ лейтенант, в автобат сейчас направились. Там свободней, до утра бы отдохнули.

— Нет уж, старшина, перекусим — да и обратно, — отказался Широнин. — Вот только пакет поскорей доставь в штаб.

— Пакет не задержим, о нем уже три раза спрашивали. А в автобат все-таки советую. Метель, слышите, как расшумелась?..

Петр Николаевич посмотрел на часы. Еще не было и двенадцати. В иной обстановке совет старшины показался бы разумным и к нему следовало бы прислушаться, сейчас же беспокоила другая мысль. А если к утру часть снимется с места? С первого же дня оставить взвод и потом где-то его разыскивать? Нет уж, лучше возвратиться!

— Как, тезка, хватит силенки? — спросил Широнин у своего спутника.

— Да что вы, товарищ лейтенант, нам ли на погоду смотреть? Вроде и неудобно перед полковником будет.

— Ну, тогда собираемся.

Петр Николаевич сразу заспешил, словно опасался, что поддастся уговорам старшины, соблазнится теплым жильем, а оно ой-ой как было бы заманчиво после двух бессонных ночей.

Через несколько минут двинулись в обратную дорогу. В низко нависших снеговых тучах утлой лодчонкой мелькал и тут же исчезал в набегавших гребнях узкий месяц. Прикинув на глаз расположение хутора, тянувшегося вдоль опушки леса, Широнин решил — чтобы не тратить время на разговоры с разводящими — направиться не по улице, как прежде, а въехать прямо в лес.

Месяц вскоре надолго канул в темноту. Надвинулись новые, еще потяжелей, вихревые текучие тучи, и даже в лесу лыжники почувствовали, что метель не только не ослабевает, а усиливается. Раскачиваемые шквальным ветром, скрипуче переговаривались и стонали сосны. Казалось, что буран оборвал с их глухо гудевших верхушек всю хвою и теперь метал ее иглы в лица — не открыть ни глаз, ни рта. Лыжники тяжело наваливались на ветер то правым, то левым плечом, упрямо пробивались сквозь белую кутерьму.

— Товарищ лейтенант, — крикнул Шкодин, останавливаясь и рассматривая что-то на снегу.

— А-ат, а-ат, — донесся до Широнина оборванный ветром крик, и Петр Николаевич тоже остановился, всмотрелся туда, куда тыкал палкой красноармеец. На снегу темнела лыжня.

— А-аша-а! — кричал Шкодин.

«Наша ли? — мелькнуло ва миг сомнение у Широнина. — Нашу-то давно, должно быть, занесло». Но тут же неприятное сомнение развеяла приятная, подсказанная обессиленным телом мысль, что если эта лыжня именно та, которую час назад они проложили, значит, можно с уверенностью, без всякой опаски держаться заданного ею направления, не задумываясь над азимутом. И подобно Шкодину, приняв желаемое за реальное, Петр Николаевич свернул по лыжне чуть влево…

Еще полчаса ходьбы. Лес кончился. Лыжники напрягли силы, прибавили шагу, ожидая, что вот-вот начнется спуск к реке. Но неожиданно после трехсот-четырехсот метров, пройденных по степи, вновь перед ними взмыли и загудели высокие сосны бора, и Широнин понял, что сейчас они шли не степью, а поляной, что они сбились с пути. Теперь не зная места стоянки, ориентироваться стало трудней. Сжав одеревенелыми ладонями компас, Петр Николаевич смотрел, как трепетала мерцающая фосфорической зеленью стрелка, пока наконец не уперлась своим острием в направлении леса. Значит, на северо-запад нужно было идти вдоль его опушки.

По карте на одной из полян — на той ли, где они находились? — жались к бору несколько отдельных дворов; знаки, как ни трудно было их рассмотреть при ослабевшем луче фонарика, показывали, что это лесничество, пасека. Двинулись вдоль опушки и вскоре действительно наткнулись на какую-то изгородь, за которой темнел угол хаты.

Широнин оставил на всякий случай Шкодина дозорным, а сам перешагнул через изгородь и бесшумно метнулся меж деревьями садика к окошкам хаты. Стекла были чистые, без единой морозной узоринки. В одном из них чернела ничем не заткнутая дыра, и Петр Николаевич почувствовал даже облегчение от того, что хата нежилая, покинутая.

Поднялся на крыльцо, открыл подпертую сугробом дверь, шагнул по зашуршавшей под ногами соломе в темноту, прислушался. Да, пусто… Очевидно, хозяев угнали при отходе немцы, а возможно, лесники и сами ушли отсюда, чтобы держаться в войну поближе к людям. Не было никого и в других домах.

— Ну, Петро, придется нам здесь заночевать. Что же блукать по лесу? — сказал Широнин, убеждаясь в том, что метель не собирается утихать и будет бушевать до утра.

— По мне все равно, товарищ лейтенант. Коль так получилось, заночуем, — с деланным безразличием произнес Шкодин. До этого он не проронил ни слова, ничем не выдал своей усталости. Сам же вызвался идти вместе с командиром взвода, что уж тут хныкать! А между тем изнеможение было таким, что все тело казалось оцепенелым, и только щеки, которые он частенько — чтобы не отморозить — натирал снегом, жгуче горели. И еще больше устал Широнин. Сказывались вторые сутки, проводимые им в дороге… Можно ли считать отдыхом короткий сон на ферме и еще более короткую передышку на ПСД?

Для ночлега выбрали самую маленькую, расположенную в глубине дворов, хатку. Правда, кроме узких скамей вдоль стен, в ней ничего другого не было, но зато глинобитный пол устилала на полметра солома, и Широнин, зарываясь в нее, блаженно ощутил, как отдалились и стали глуше голоса разыгравшейся пурги.

— Ну, разрешаю тебе, Петро, часок поспать, а я посумерничаю, — сказал Широнин.

— Нет уж, товарищ лейтенант, — категорически запротестовал Петя, — давайте начнем с вас, а мне, ей-право, спать не хочется, я посижу. — Петя прислонился спиной к бревенчатой стене, как под перину, сунул под солому озябшие ноги.

— Смотри тогда, — согласился Широнин, — ежели что, сразу буди. Полчаса подежурь… А потом я… Этак, якуня-ваня, лучше будет… Да можешь и ты поудобней располагаться, — уже бессвязно роняя слова, Петр Николаевич так и упал в сон с дремотным шепотком на губах…

…За стеной продолжало мести.

Петя снял и поудобней пристроил рядом с собой автомат, пощупал гранату в сумке, затем вспомнил о своем трофейном пистолете — в нем ведь тоже было с пяток патронов — и вынул его, положил перед собой на скамью. Мало ли что может случиться, ночь велика. Затем встал, плотнее притворил дверь.

Тишина, стоявшая в хате, жаркое дыхание Широнина над ухом, тепло, расплывшееся по телу, напомнили ставшее давним-предавним: дом в Лопухинке, поздний ночной час, когда по требованию матери он закрывал книгу, тушил лампу, но еще долго ворочался на кровати, мысленным взором возвращаясь к картинам прочитанного.

— Да спи уж, спи, неугомонный! — строго прикрикивала мать. — Не петушись, завтра в школу в семь часов подниму, слышь, что говорю?

Не откликался, делал вид, что спит, а сам в пылких мечтах скакал в эскадроне рядом с Павкой Корчагиным или вразмашку переплывал холодный Урал, или с отрядом сучанских партизан шагал по хмурой приморской тайге…

Мечты переходили в сновиденья, сновидения будто снова становились явью…

 

XVII

Ветер раскачивал сосны от самых корней до вершин. Под их глухо шумящими кронами, проваливаясь в снег, шел отряд. На просеках порывы ветра ударяли сильней, и тогда вся людская колонна, податливо пошатываясь, клонилась в сторону. Майор фон Глейм шагал в середине плотно сбившихся в кучу солдат. Нагрянувшая в ночь вьюга заставляла их жаться друг к другу, искать хоть какое-то подобие защиты за спиной идущих впереди. Но обессиливала каждого и вызывала отупляющее, животное безразличие и к себе, и к другим не только метель…

Глейм вспомнил все, что было пережито за последнюю неделю. Такого изнурительного напряжения, такого страха перед каждым новым наступающим днем — да что днем, перед каждым новым часом и минутой! — хватило бы с избытком на всю жизнь, какой бы долгой она ни была. А все этот тупица, этот идиот Хайс! Да разве к лицу гебитскомиссару, как попугаю, повторять заголовки геббельсовских газет: «Немецкие войска прочно удерживают позиции перед Харьковом…», «Наши новые рубежи надежны…». И еще эта самоуверенная старческая болтовня: нервы, мол, крепче, нервы, герр майор!

А потом? А потом затихшая телефонная трубка, зарево над райцентром, ожесточенная пальба вдали, и он, Глейм, еле-еле успел уйти с остатками гарнизона от советских танков, рассекших пресловутые прочные рубежи… Глейма и его людей укрыл лес. Надолго ли? Уже дважды их обстреляли. Первый раз, когда переходили шоссе, и второй раз, когда в поисках пищи хотели войти в небольшую, казавшуюся безлюдной деревню. В этих стычках потеряли с десяток солдат. Правда, спустя день к отряду прибилось несколько мадьярских офицеров, которым удалось спастись при окружении и разгроме венгерского полка. Но стал ли отряд от этого сильней?

Сейчас рядом с Глеймом шагал один из мадьяр, высокий горбоносый офицер, в валенках, отнятых у какого-то русского… Валенки, очевидно, были мадьяру тесны, и, оступаясь в рытвины, он болезненно мычал, хватался руками за Глейма. И эти прикосновения, и вообще близость мадьяра вызывали у Глейма с трудом сдерживаемую ненависть. В конце концов не они ли, венгры и итальянцы, прежде всего и виновны в том, что произошло под Харьковом? Разве не они дрогнули первыми там, у Острогожска и Россоши? А теперь еще изволь выслушивай от этого попутчика вначале намеки, а потом и откровенные прямые предложения сдаться в плен. Ему хорошо рассуждать об этом. Если бы Глейм служил в полевых частях, может быть, он и согласился бы с венгром, но думать ли о плене ему, Глейму, начальнику гарнизона города, где любой уцелевший житель потом станет изобличающим свидетелем?! Нет уж, лучше пробиваться на запад, пробиваться, пока держат ноги, шаг за шагом, но пробиваться!

Странно, что даже ветер и снег, тающий на лице и на губах, не могут остудить жара, подступившего к щекам, жара в сухой гортани. Уж не заболел ли он? Тогда не останется ничего другого, как смерть на снегу, под кустом. Надеяться на то, что его не покинут, не оставят одного, — бессмысленно каждый сейчас думает только о своей шкуре.

Чуть растянувшаяся колонна подсобралась, скучилась, и Глейм, углубившись в свои размышления, ткнулся носом в чью-то спину.

— Что такое?

— Кончился лес, герр майор.

Глейм хмуро прошел вперед, кто-то придержал его за руку:

— Здесь канава…

Воспаленными, слезящимися глазами молча смотрел в укрытое ночной темнотой поле. «Ну-ка, ну-ка, попробуйте-ка сюда!» — угрожающе завывали клубящиеся вихри метелицы. Нащупывая ногой дорогу, Глейм сделал несколько шагов по гребню канавы, вдоль опушки. Но тут — близко ли, далеко ли, как определить в такой буран? — послышался одиночный выстрел…

Это был выстрел, которым часовой у автобата остановил Широнина и Шкодина…

Колонна замерла. Глейм прислушивался, но, кроме шума бора, ветер не доносил больше ничего. Ясно была одно — по опушке двигаться нельзя, надо снова в лес.

Отряд свернул круто вправо, через час вышел на противоположную сторону леса. Вдали в темноте мелькнул какой-то отблеск. Не призрачный ли? Не показалось ли?

— Видели? — спросил Глейм у близстоящих.

— Или машина, или костер, — дрогнувшим голосом подтвердил фельдфебель Краус.

Глейм, ни слова больше не сказав, вновь зашагал в лес, даже не глядя, идут ли за ним. Еще час ходьбы… Глейм, шедший теперь впереди, чуть не полетел наземь, споткнувшись о какую-то обломанную изгородь. Выстуженное морозом дерево затрещало, стрельнуло, и Глейм невольно отпрянул в сторону. Что это? То ли межа каких-либо заброшенных в лесу огородов, то ли близкое жилье? Глейм потянул за рукав Крауса, кивнул головой вперед, приказывая разведать. Но, не дождавшись возвращения Крауса, сам рассмотрел в темноте силуэт избы, рядом с ним другой. Конечно же, русским солдатам здесь делать было нечего, да и если б были они, выставили часовых…

— Никого, пусто, герр майор, — вернулся и доложил Краус голосом, в котором чувствовалось облегчение, предвкушение отдыха. Наконец-то, наконец-то они после ночевок в лесу и оврагах могут остановиться в стенах дома, а там будь что будет!..

Трех хат было вполне достаточно для размещения всего отряда. Глейм вошел в избу, стоявшую чуть в стороне. Присветил фонарем, прислушался, вздрогнул. Слышался чей-то храп. Чей? Спящие укрылись соломой так, что видны были лишь сапоги, две пары сапог… Глейм повел фонарем. На скамье у вороха соломы что-то блеснуло… Взвел автомат, осторожно шагнул к скамье. Пистолет! В лучах фонаря сверкнула золоченая надпись… Читал ее, и впервые за эти семь дней губы искривила насмешливая улыбка.

Прежде, в другое время, начертанная на пластинке фамилия вызвала бы почтительный трепет, робость, а сейчас, здесь… Все было безразлично. Разве только про себя слегка позлорадствовал, что эта именитость со своим пожалованным в дар оружием оказалась в таком же почти безвыходном, отчаянном положении, как и он сам. В комнату с шумом ввалились солдаты. Глейм со свистящим шепотом поднял руку: «Ти-ше! Тише!» Пусть спят. Да, каждый пусть думает о себе…

 

XVIII

…Вспоминая родное село, мать, сверстников, Петя так и не заметил, как перешагнул границу, отделившую воспоминания от сновидений… Вот он и Тимош Лавренко, звеньевой из его дружины, мчатся на лыжах к ветряку, за которым начинается Красный яр. Присев на старый жернов, поправляют крепление лыж, потуже подпоясываются. Глухо шумит и поскрипывает насквозь продуваемый ветряк, чудится, будто кто-то сипло переговаривается в его дощатой утробе, спорит, жалобно ворчит. Правду ли говорят или только пугают, что здесь, бывает, зимуют и совы, и филины? Ледяной холодок скользит при мысли об этом по спине. Айда к яру! Спохватившись, шаром катятся по пологому спуску туда, где самая-самая наикрутизна. Вот бы задала, если б увидела, мать! Здесь трамплин не хуже, чем тот, который они видели в журнале… Точно паришь в воздухе. Во всем теле словно бы жутковатая щекотка. Так минуту-две, пока ноги не спружинят в толчке по снегу, засыпавшему дно яра. Словно снаряд, оба дружка проносятся меж его крутыми откосами, а перед рекой обрыв еще круче. Закрой глаза, и покажется, что летишь в огромную черную бездну, и щекотка уже невмоготу. Фу ты!..

Петя резким движением тела освобождается от подступившего кошмара, сбрасывает солому, широко пялит глаза в темноту. Выходит, что он вздремнул? Торопливо схватился за автомат, за пистолет. Они на месте. Вот уже и на дворе будто стало тише, только сильней сонное дыхание рядом. Петя уже хотел приподняться, когда не слева, где лежал Широнин, а справа, совсем близко, раздалось:

— Майнэ муттэр… майнэ либэ муттэр!..

Петя замер, похолодел. Не показалось ли ему? Не продолжает ли он спать? Но вот опять послышались горячечно-бредовые и вместе с тем отчетливо различимые слова:

— Муттэр… майнэ муттэр!

Шкодин осторожным движением вынул фонарик, сунул его под полу шинели и уже оттуда чуть приоткрыл глазок фонаря, повел его лучиком. На расстоянии руки от него разметался на соломе немец. Заросшее, с заострившимися чертами лицо. Блуждающая, блаженная улыбка на оттопыренных припухших губах. Чуть дальше из соломы высовывалось чье-то другое плечо… За ним еще и еще, с отороченными белой ниткой погонами, на которых блеснули оловянные пуговицы. Гитлеровцы вповалку спали по всей избе.

Не столько страх, сколько стыд, жгучий стыд перед доверившимся ему Широниным прежде всего ощутил Шкодин. Он перекатился поближе к командиру взвода, приник губами к его уху, чуть потряс.

— Товарищ лейтенант, я вам буду говорить, а вы молчите, слушайте. — Шкодин боялся, что Широнин при такой неожиданной вести вскочит, зашумит, всполошит всех. — В избе немцы… Полным-полно… Надо уходить.

— Что? Какие немцы? — спросонок ничего не понял, но все же шепотом переспросил Петр Николаевич.

— Ввалился, наверное, целый взвод. Спят сейчас… Надо уходить.

Широнин с минуту лежал молча, а потом и сам услышал учащенное дыхание и храп новых, загнанных пургой в хату постояльцев и тихо поднялся, потянул за рукав шинели Шкодина.

Осторожно переступая друг за дружкой, направились к двери. Широнин шел первым и зацепил одного из лежавших за ногу, чуть не упал. Гитлеровец спросонья что-то заворчал, поджал, пропуская идущих, ноги.

В сенях нашли лыжи. На минуту остановились на крыльце.

— Эх, гранату бы, — прошептал Шкодин и тут же почувствовал, что рука тянется к гранате неохотно, колеблясь… Вспомнились жаркий бред спящего, слова, зовущие мать… С облегчением услышал тихий голос Широнина:

— Не поднимать шума… видишь, везде часовые.

В самом деле, впереди, в саду, поскрипывали чьи-то шаги, чья-то тень чернела у второй хаты. Отряд, расположившийся в лесном хуторке, видать, был немалый. Широнин и Шкодин задворками двинулись к лесу, но у большой хаты, в окнах которой мерцал ночничок, остановились, затаили дыхание. За углом, коротая время, мычал какую-то песню часовой.

— Давай! — одним словом приказал Широнин, рванулся вперед и, бросив палки под левую руку, вылетел за угол, послал очередь из автомата. Фашист с воплем повалился на спину. Широнин метнул гранаты в окно, в другое окно полетели гранаты Шкодина. Не миновали и крайней, третьей хаты. Под треск гранатных разрывов и дикие крики переполоха, поднявшегося на хуторе, скрылись в лесу.

…Что же все-таки произошло ночью?

Рассветало. Широнин и Шкодин подходили к деревне и все еще раздумывали, пытаясь объяснить случай на хуторе. Почему гитлеровцы не тронули лыжников? Не заметить их они не могли.

— Я, товарищ лейтенант, задремал, ну, может быть, на четверть часа, — виновато оправдывался Петя, — а потом спохватился, чую, дело неладное. Чужой дух, и словно кузнечный мех в хату втащили, такое дыхание…

— Ну, положим, четвертью часа не обошлось, наверное, — посмеивался Широнин.

Все в конце концов вышло к лучшему. Если бы кто из них и не спал, что бы они могли поделать в неравной схватке?

— Ну, может быть, полчаса, — уступчиво, не имея ни желания, ни основания настаивать на своем, согласился Шкодин. — И вот проснулся, первым долгом хвать за оружие — автомат на месте, пистолет на скамье…

— Какой пистолет?

Шкодин смутился.

— Да я вам собирался еще вчера показать. Очень уж занятный. Я его, еще когда с плацдарма наступали, у одного гитлеровского офицера отбил.

Шкодин вынул пистолет. Широнин с любопытством вчитывался в надпись на золотой пластинке и вдруг захохотал.

— На скамье говоришь?

— Ну да, чтоб под рукой был.

— Теперь понятно, в чем дело. Этот пистолет нас и выручил. Его же сам Герман Геринг вручил какому-то оберсту. Это по-нашему полковник, большое начальство.

— Так что же? — недоумевал Петя.

— А вот что. Немцы вошли в хату, осмотрелись. Нас-то в соломе как следует не разглядели, не опознали, а пистолет на скамье заметили, обнаружили сразу. Прочли надпись. Свои, подумали, да еще какие свои! Начальство! Высокопоставленное! Наверное, укладывались спать втихаря, осторожненько, чтобы его высокоблагородие не разбудить. Службисты!

Петя почувствовал некоторое облегчение. Как-никак, а этот трофейный пистолет заполучил все-таки он. В схватке не на жизнь, а на смерть. Теперь представлялось, что он тогда померялся силой чуть ли не с самим толстопузым Герингом и одолел, взял верх…

Уже спускаясь к селу, заметили, что оно обезлюдело. Направились прямо к ферме. Но и там никого не было. Петр Николаевич носком сапога разворошил остатки костра. Несколько углинок еще тлели. Значит, взвод ушел не так давно. Надо было теперь его нагонять.

 

XIX

Село Червонное, о котором Билютин писал в своем донесении, семьдесят восьмой полк должен был взять с ходу. В штабе дивизии согласились с направлением удара, предложенным командованием полка. Не отказали и в самоходках. Таким образом, пакет, доставленный Широниным, сделал свое дело.

Едва ли не самая главная роль в осуществлении задуманного плана отводилась батальону Решетова, а значит, и роте Леонова, а значит, и первому взводу.

Накануне, 22 февраля, полки дивизии с боями овладели несколькими населенными пунктами на пути к Червонному и теперь разомкнулись: один ушел влево, другой продолжал наступление справа, и батальон Решетова, поддерживаемый батареей самоходных орудий, развернул свои боевые порядки между ними. Предполагалось, что немцы, засевшие в Червонном и в ближних к нему селах, не станут при угрозе с флангов так уж цепляться за этот рубеж. Такое предположение оправдалось, но, как часто бывает в скоротечных боях, когда с обеих сторон действуют ударные группировки, возникли и осложнения, которые предусмотреть было невозможно.

Соседнее село, расположенное даже западнее Червонного, на склонах большой лощины, было уже покинута гитлеровцами. Горели подожженные ими при отходе хаты, удушливый чад нескончаемой полосой стелился по лощине, заволакивал ее до самого гребня.

Немцы поспешно отходили и с южной окраины самого Червонного, но те его порядки, которые группировались на возвышенности, вокруг бывших колхозных складов, оказались неожиданно крепким орешком. Правда, выглядела эта сотня дворов совсем мирно. Не разглядеть было ни окопов, ни каких-либо других оборонительных сооружений.

Но рота Леонова, действовавшая на левом крыле батальона, уже дважды вслед за самоходками поднималась в атаку и дважды залегала. Фашисты вели огонь сквозь узкие бойницы из домов и были сами почти неуязвимы.

— Окопаться! — крикнул Широнин, когда в третий раз роту прижали к земле губительные пулеметные очереди. Не надеясь на то, что его услышат, Широнин выхватил лопату — делай, как я! — и с ожесточением стал вкапываться в плотный слежавшийся снег. О лоток лопаты ударилась пуля, срикошетила на взлете, ноюще взвыла… Пули с чмоканьем секли снег вокруг. Широнин плотнее приник к обнаженному, смерзшемуся грунту, стал торопливо набрасывать бруствер. Справа, в пяти шагах от себя, увидел работающего лопатой Зимина, за ним Вернигору, за ним, кажется, Букаева.

Самоходки, вырвавшиеся вперед и встреченные орудийным огнем, круто повернули обратно, и одна из них прошла меж Широниным и Зиминым, бросила на них пласты снега. Сейчас из-под него было видно только лицо Зимина, проводившего самоходку виноватым взглядом. «Что ж, милые мои, — как бы говорил этот взгляд, — вам и за то, что снежком укрыли, спасибо, а с нас не взыщите, видите же, как плохо дело получается…»

Широнин не раз вспоминал на фронте дни учебы в пехотном училище и чаще всего вспоминал своего взводного командира, покладистого, веселого, но до пота взыскательного в обучении, киевлянина Карпенко. Слушая лейтенанта на тактических занятиях в поле, курсантам иной раз казалось, что где-где, а уж на войне смерть — это нечто необычное. Стоит только при перебежке под огнем противника «камнем» упасть и откатиться в сторону («Отставить. Швыдше, швыдше, я кажу», — подгонял Карпенко курсантов), и уже никакая пуля тебя не тронет. Стоит только плотнее прижаться к земле при переползании («Локтями, локтями же работай, цел останешься!»), и опять-таки никакой осколок тебя не зацепит.

— А как же вы сами не убереглись, товарищ лейтенант? — однажды на перекуре спросили курсанты после того, как Карпенко трижды заставил взвод ползком на животе преодолеть стометровую полосу. У Карпенко над ухом была плешина, и на ней розовела кожица шрама.

— Потому вас так и учу, шо сам не уберегся. Блыжче б носом до матинки-земли — и ничего б не було.

— Выходит, товарищ лейтенант, что это чрезвычайное происшествие?

Карпенко усмехнулся, молчал.

А возможно, оно так и в самом деле было бы, если бы главное на войне — сохранить жизнь.. Но главное было добиться победы!

И сейчас, лежа на снегу под огнем пулемета, о ней, о победе, думал Широнин, занятый лихорадочными поисками нужного в данный момент решения. Взгляд Широнина встретился со взглядом Зимина.

— Ну, гады же, и поздравили с праздником, — прохрипел в тишине, наступившей между двумя пулеметными строчками, старшина. — И еще дымовую завесу пустили.

Может быть, Петр Николаевич и пропустил бы мимо ушей эти невеселые слова Зимина, если бы не показалось странным его замечание о дымовой завесе… Где уж там она, эта завеса, когда по степи хоть шаром покати: ни кустика, ни пригорка, и в полосе наступления все просматривается со стороны села как на ладони. Но, следуя взором за взором Зимина, Широнин повернул голову влево, увидел, как по лощине перекатывается дым пожарища… Дымовая завеса! А ведь верно же!..

— За мной! — крикнул он, отползая влево и затем назад за те сто метров, которые достались взводу с таким трудом…

В витке неглубокого оврага стояли две самоходки. Широнин постучал по броне одной из них автоматом. Поднялась крышка переднего люка, и в ней показалось покрытое копотью лицо самоходчика.

— Эй, братишка, выдержишь? — Широнин указал рукой в сторону застланной дымом лощины, куда выходил овраг.

— Один? — догадался, что предлагает лейтенант.

— Какой черт один, вот же якуня-ваня, весь взвод с тобой!

С гребня оврага один за другим соскакивали вниз солдаты. Самоходчик с минуту смотрел в сторону лощины, затем отодвинулся в темноту люка, посоветовался с экипажем и вновь обратил к Широнину повеселевшее лицо.

— Давай!

— Давай, ребята, — повел рукой в сторону самоходок Широнин и вскочил на борт машины, половчей пристроился к дулу орудия, чтобы не слететь в пути.

Самоходки рванулись в лощину, исчезли в ней, как в ночи. От дыма першило в горле, пудовая тяжесть налегла на грудь, дым въедался со слезящей резью в глаза. «Еще немного, еще», — закрыл рукавицей рот и мысленно приказывал сам себе Широнин. Он считал не расстояние — дым укрывал все вокруг, — а минуты, секунды… Но вот самоходка, поднимаясь по склону, накренилась, перед слезящимися глазами посветлело, легкие жадно вобрали посвежевший воздух. Самоходки с десантом вышли западнее Червонного, к горловине, по которой проходило шоссе, и на третьей скорости устремились по улицам села, сшибая, давя и расстреливая застигнутых внезапным ударом с тыла обезумевших гитлеровцев.

Рота Леонова поднялась в атаку, но пока, увязая в снегу, цепь стрелков подбегала к окраинным хатам, в них уже хозяйничали бойцы первого взвода.

— Та громче же, громче кричи, бо в Берлине не слышно! — воскликнул Вернигора, когда на него с криком «ура» чуть не налетел из-за угла хаты ефрейтор второго взвода Халдеев.

— Ура! — еще раз рявкнул Халдеев, очумело глядя на спокойно стоящего перед ним и смеющегося знакомого сержанта.

— А, это ты, Вернигора? Не узнал я тебя, — выдохнул, переводя дух, Халдеев и, изморенный бегом и волнением, опустился на завалинку, — фу, умаялся.

— А кто же? Я самый и есть. Хорошо, однокашник, что ты меня только на ура поднял, а я уже думал, вдруг да автоматом полоснешь. Вон куда беги, кричи… — кивнул Вернигора в сторону большого сада, в глубине которого раздавались выстрелы. И Халдеев послушно вскочил, уже не спеша, вразвалку побежал, точно примирившись с мыслью, что опоздает и туда.

Петр Николаевич считал, что сейчас как раз хорошо было бы двинуться по шоссе и продолжать преследование отходивших на этом участке гитлеровцев. Но Леонов сообщил ему приказание комбата — закрепиться в Червонном, занять оборону.

— Товарищ лейтенант, вот бы сейчас на их плечах!.. — в возбуждении предложил Широнин. Его радовал успех боя и, главное, то, что он, этот успех, достался малой кровью: кроме трех солдат, раненных еще в первые атаки, в роте потерь не было. «Значит, есть же силенки и для преследования!»

— Погоди!.. На плечах! Ишь, всадник какой лихой нашелся, — добродушно передразнил и охладил пыл лейтенанта Леонов. — За то, что на самоходках выручил, за это благодарю и донесу выше… А насчет плеч повременить надо… Видать, неохотно стали они их подставлять… Слышишь, что на левом фланге делается?

Издалека доносился неумолчный орудийный гул. Он не отдалялся, неотступно висел над горизонтом. Такая все нарастающая канонада действительно раздавалась впервые после январского прорыва.

— Продвинулись далеко, теперь надо укрепиться… Это не Решетов придумал, — добавил Леонов, — так передали сверху, а оттуда виднее.

Выполняя приказ, рота окопалась на западной окраине. Окопы разрешено было отрыть пока для стрельбы с колена, неглубокие. Широнин оставил в окопах отделение Седых, а остальным позволил пойти в хаты отдохнуть, погреться. Спустя полчаса пошел туда и сам.

Еще идя по улице, Петр Николаевич заметил, что кроме военных в селе появились и местные жители, из тех, кто прятался по ямам, по балкам и не был угнан фашистами. Женщины несли на руках детвору и узлы с пожитками, тащили за собой санки с оставшимся небогатым скарбом.

Вернулись хозяева и в хату, которую занял первый взвод.

— Ой, гарненьки ж вы мои, — певуче восклицала пожилая женщина, не отходя от сидевших на лавках красноармейцев. Она обрадованно всплескивала руками, так и не утирая слез, катившихся по морщинистому лицу. — Наче сонечко в хати снова, як вы тут… А то ж при тих шкреботунах и на свит смотреть не хотелось…

— А чому ж шкреботуны, мамо? — спросил Букаев, услышав еще одну, новую для него кличку из множества тех, которыми народ метко наделял оккупантов.

— Так они ж и ходят не по-нашему, — женщина, не приподнимая ног, зашаркала подошвами по полу, показывая, как шумят шипами своих сапог гитлеровцы, — и шкребут, и шкребут по всем хатам та по всем коморам и клуням, сердце у людей выскребли, злодии.

— Мамо, та годи про це, — сказала другая женщина, возраст которой трудно было определить, так плотно закуталась она в косынки и платки. — Вы б краще печку растопили та хоть чугун с водой поставили… Може, товарищи хоть кипятком погрелися б…

— Мамо та мамо!.. Звыкла? — с шутливой серьезностью стала выговаривать мать. — Це ж при немцах, мамо, и до колодца, мамо, и по хворост. А зараз чого лякаться? А ну, швыдко сама!

— Чула, донько? Выполняй! — засмеялся Вернигора, и девушка медленно повела в его сторону широко поставленными черными-пречерными глазами, лукаво срезала его взгляд своим взглядом, вышла из хаты. Вернулась, бросила хворост у печи, скинула платки и явила такую строгую, сбереженную красоту тонко выписанного лица, что даже Широнин не выдержал:

— Эге, было что прятать!… И все на Харьковщине такие?

— Полтавские еще лучше, товарищ лейтенант, — подзадоривая дивчину, воскликнул Вернигора.

— Ты б своих, николаевских, хвалил.

— Та про них уже молчу… свои же!..

Вошли и приветливо поздоровались с красноармейцами еще две девушки.

— Пилиповна, а чи наших вы не бачылы? — обратилась к хозяйке одна из них. — Уже половина Червонного дома, а их нет та нет…

— Не бачыла, Ганно… Та не хвылюйтесь. Зараз вже знайдуться…. Наш Сашко теж десь ще блукае… Вы не в Терновий балци булы?

— Ни, мы в яру, де крыныця, ховалысь.

Девчатам, наверное, не хотелось возвращаться в пустые хаты, и когда Вернигора предложил присесть, они помедлили только приличия ради, а затем, подталкивая друг друга, прошли к лавкам у стола.

— Вот бы и гармонь сюда, — воскликнул Нечипуренко, вспомнив о своем излюбленном досуге.

Пилиповна переглянулась с дочерью.

— А ну, Ганно, где ее Сашко сховал?..

Ганна прошла в другую горницу, чем-то застучала там, вынесла через несколько минут почти новенькую трехрядку.

— Это ж Сашко, меньший мой… Сам еще не грае, а все для Васыля бережет. Васыль мий тоже в армии…

— Разрешите, товарищ лейтенант? — обратился Нечипуренко к Широнину, кивая на гармонь. — Бедняжка, безработная два года, а сегодня все-таки праздник.

— Ну-ну, расшевели ее… бедняжку… по случаю праздника, — в тон Нечипуренко шутливо сказал Петр Николаевич.

— А якый же сегодня праздник, сынки? — переспросила Пилиповна.

— Двадцать пять лет Красной Армии, мамаша. Твой Васыль тоже десь святкуе, — ответил Вернигора.

— Ой, був бы жывый!..

И уже тронул Нечипуренко долго молчавшие лады, уже вызвали улыбки на лицах собравшихся первые такты какой-то затейливой плясовой, уже вышли из-за стола на середину комнаты Вернигора и Злобин, как в хату влетел Шкодин.

— Товарищ лейтенант, можно вас?…

Лицо Шкодина было бледным, взволнованным. Это заметили все, в том числе и Нечипуренко, но гармонист продолжал играть, чтобы не смутить девчат. Широнин вышел из хаты.

— Идемте, товарищ лейтенант, — поспешно увлекал за собой Широнина Петя Шкодин, — там такое делается!.. Столько народу побито!.. Во-он за той крайней хатой, в балочке… Я, еще когда окоп отрывал, вижу, что-то вроде чернеет на снегу… Потом решил проверить… И ужас прямо! Сразу к вам. Никто еще, наверное, не знает. Вот тут держитесь танкового следа… А там дальше свернем, так ближе.

Они миновали крайнюю хату и спустились к обрыву, нависавшему над узкой каменистой балкой. Широнин посмотрел вниз, и стынуще сжалось сердце, заледенело в ногах, и они словно бы приросли к снегу, не в силах дальше сделать ни шагу. Все дно балки заваливали трупы. Можно было разглядеть разметавшихся в предсмертной агонии женщин, детей, стариков. Видимо, гитлеровцы гнали их впереди своих танков и потом, не успев угнать, двинули танки прямо в толпу. Разбежаться по сторонам людям, стиснутым крутыми откосами балки, было невозможно. Какой-то паренек, видимо, пробовал, уцепившись за росший в расщелине шиповник, подняться вверх, но был настигнут пулей, и синяя, совсем синяя ручонка и сейчас не выпускала пригнутой, обломанной ветки.

— Они ж не только давили, а и пулеметами… чтобы никто не ушел. Крови-то сколько! — побелевшими трясущимися губами шептал Шкодин.

В село возвращались молча. Широнин осуждающе думал о том, что в эти горячие дни наступления, в дни стремительного продвижения наших войск и панического бегства вражеских гарнизонов ему, Широнину, — да и только ли ему? — дальнейший ход войны порой представлялся облегченным, представлялось, что самые тяжелые ее рубежи остались позади. А выходит иное. Коль гитлеровцы еще способны на такое, много, много еще впереди будет пролито людской крови, понадобится еще много и напряжения, и жертв, прежде чем победит та великая правда, которую отстаивают советские люди.

А Пете Шкодину вспомнился лесной хутор, гитлеровец, звавший во сне мать, вспомнилось минутное душевное смятение там, на крыльце лесной сторожки… Никогда и никому не признается он в том своем постыдном колебании…

Вечером Широнин читал во взводе переданную из штаба полка замполитом дивизионную газету. В ней был опубликован приказ Верховного Главнокомандующего, посвященный двадцатипятилетию Красной Армии.

— «…Мы начали освобождение Советской Украины от немецкого гнета, но миллионы украинцев еще томятся под гнетом немецких поработителей. В Белоруссии, Литве, Эстонии, в Молдавии, в Крыму, в Карелии пока еще хозяйничают немецкие оккупанты и их прислужники. Вражеским армиям нанесены мощные удары, но враг еще не побежден. Фашистские захватчики яростно сопротивляются, переходят в контратаки, пытаются задержаться на оборонительных рубежах и могут пуститься на новые авантюры. Вот почему в наших рядах не должно быть места благодушию, беспечности, зазнайству…»

Широнин читал раздельно, с паузами, вскидывая взор на торжественно суровые лица бойцов. Хотелось, чтобы каждый из них до глубины души проникся готовностью к любым испытаниям и волей победить.

 

XX

Приказ перейти к обороне был отдан штабом дивизии 24 февраля. А через несколько дней Билютина вызвали в штаб дивизии на короткое, но важное совещание вместе с другими командирами стрелковых полков и приданных дивизии частей усиления и поддержки.

Билютин вернулся к себе в штаб к вечеру и вводил в обстановку своих заместителей.

Кондрат Васильевич не спал уже три ночи. А тут на потепление разнылись давние — еще с польской кампании — раны в груди, дышать можно было только вполсилы легких, и голос полковника звучал оттого глухо, прерывисто.

— Ну, товарищи, за Червонное наш семьдесят восьмой поблагодарили. Звонил генералу и командарм. Доволен. С этим вроде бы хорошо…

Хотя вызванным в штаб офицерам и было приятно слушать эти слова, однако каждый почувствовал, что похвала только предваряет нечто другое, главное, ради чего они все здесь собрались.

Билютин смолк, как бы подводя черту сказанному, итог, вновь возвращаться к которому уже незачем, и после паузы заговорил тем же глухим, прерывистым голосом.

— Стало, товарищи, известно — фашисты готовят большое контрнаступление… План их разгадан. Смотрите сюда, — Билютин повел острием карандаша по карте к тому месту, где пятнисто и густо скучивались в пятачок прямоугольники и ромбики, обозначавшие кварталы и пригороды Харькова. — Они хотят прорваться своей крупной танковой группировкой вот здесь, южнее, захлестнуть охватывающим ударом город с юго-востока, окружить наши войска. Реванш за Сталинград… Недурно придумано, а?

— Ну, положим, за Сталинград какой уж там реванш?.. — щурясь на карту, протянул Евсеев — заместитель Билютина по строевой части.

— Нет, нет, товарищи, недооценивать силы противника нам не позволено. Никогда, никак и никем не позволено. Да, удался бы им этот план хоть частично, знаете, какой бы трезвон они подняли?!

— Это уж верно. Растрезвонили бы и в Анкаре, и в Токио. Насчет трезвона они мастера, — согласился Пахомов, замполит.

— Гитлеровцы подтянули новые части, — продолжал Билютин, — переброшены свежие танковые и моторизованные дивизии из Западной Европы, благо второго фронта так и нет. Уже отбиты у нас Красноград и Лозовая, ожесточенные бои в Донбассе. Короче: перед нами поставлена задача передвинуться влево, прикрыть подход к Харькову с юго-запада. Наши оборонительные позиции должны пройти здесь… — Билютин нагнулся, разыскал наименование села, — у Тарановки. Это, как видите, километров шестьдесят от Харькова. Начальнику штаба сейчас же сообщить комбатам, чтобы готовились к форсированному маршу. Сдадим участок полку Данилова. Пахомов, ты пройди сейчас в батальоны, поговори с людьми… Как, приказ Ставки всем известен?

— Читали во всех взводах, сейчас коммунисты проводят беседы.

— Вот, вот… Надо особенно разъяснить людям слова о возможных немецких авантюрах… Видите, как нас Ставка предупреждает? А то и в самом деле за месяц километров триста отмахали, немудрено, что и головы могут закружиться… Ни у кого не кружатся, товарищи?..

— Не кружатся, товарищ полковник, — теперь уже хмуро, за всех ответил Пахомов. Только сейчас у карты он понял всю серьезность складывающейся обстановки:

— Если так, то хорошо. Я сам завтра с утра выезжаю в Тарановку. Все ясно?

— А кто будет нашими соседями? — спросил нач-штаба.

— Слева Иваненко, а справа около Соколова чехословацкая часть.

— О, таких соседей еще не приходилось иметь.

— И сам не встречал. Но говорят, что часть сформирована неплохо. Готовились к боям давно. Видел в штабе дивизии одного их представителя.

Пахомов и начштаба смотрели на Билютина, ожидая, что он добавит еще. Надежный сосед в горячем бою — дело большое. И Билютин почувствовал это ожидание сослуживцев. Вспомнил офицера в незнакомой форме, вспомнил, как крепко тот стиснул ему руку и улыбнулся.

— Палкы́й!.. — Из всех прилагательных, что характеризуют человека, Кондрат Васильевич выбрал именно это, услышанное на Украине и полюбившееся слово.

…С утра следующего дня открытая легковушка Билютина носилась по улицам растянувшейся на шесть километров Тарановки. Разведывая местность, расположение села, подступы к нему и дороги, Кондрат Васильевич все отчетливей понимал, почему комдив трижды подчеркнул особую ответственность боевой задачи, которая возлагалась на его, билютинский полк.

Тарановка, по существу, была отдаленным огромным пригородом Харькова, юго-западным ключом к нему. Чтобы ясней представить себе наиболее выгодные рубежи обороны, Билютин даже поднялся на колокольню церкви, стоявшей посредине села. Сопровождал его туда местный житель дед Охрим, у которого хранились ключи от дверей церковного здания. В трижды латанном и перелатанном кожухе, он долго возился у массивного замка, что-то ворчал, точно ворожил.

— Выходит, здесь вроде привратника, дедушка? — поинтересовался Билютин, когда старик распахнул перед ним тяжелую, обитую железом дверь.

— Та ни, товарищ полковник, якый же тут привратник? Насчет того, чтобы приврать, так тут давно вже не вруть, — дед Охрим кинул на Билютина взгляд с такой неиссякшей в эти годы лукавинкой, что тот невольно восхитился. Вот тебе и старичина! Понял же, несомненно понял, о чем его спросили, а смотри, как шутнул и перевернул по-своему.

— Ще до войны спорили, що тут зробыть, — говорил старик, ведя Билютина к маленькой двери сбоку от притвора. — Одни казалы, что треба кино, «Заготзерно» хотело склад зробыть, так и не домовылысь, чи склад, чи кино…

«Склад чи кино… а может, еще и иное, третье, уготовано этому зданию?» — Билютин с удовлетворением рассматривал его метровой толщины стены, крохотные, схожие с бойницами, зарешеченные окна. Темный узкий ход, на ступеньках которого пришлось светить ручным фонарем, привел на колокольню.

В прояснившийся день отсюда хорошо было видно почти все разбросанное по высоким взгорьям село. Своей серединой, где была и церковь, и площадь с сельскими учреждениями, оно вплотную подходило к железной дороге, которая проходила из Харькова на Лозовую, а краями — подобно подкове — отгибалось восточней. Эти крайние порядки хат тоже тянулись по холмам, темневшим первыми весенними проталинами, и как бы оцепляли огромную, многокилометровую котловину, лежащую со своими левадами и лугами позади села.

— Ото ж движение було по ций железке! — Дед Охрим вздернул клин каштановой с проседью бороды, указал на магистраль: — Каждые полчаса поезд… Через Тарановку ж и на Запорожье, и в Крым!… А одних рабочих поездов сколько! У нас, в Тарановци, було так, що не двор, то найдется робитнык або з тракторного, або з генераторного, або з «Свет шахтера»… Кожни полчаса вид колес земля навкруги трясется.

— Так, так… каждые полчаса, говоришь… — машинально повторил Билютин, всматриваясь в железнодорожную насыпь и мысленно прикидывая, что именно перед нею, вдоль посадок, и будет лучше всего расположить узлы обороны… А вот там, позади, в ложбинке, и для минометчиков хорошее местечко… Чуть правее удобно будет поставить полковую артиллерию…

— А где же там переезды, дедушка?

— Ото ж бачите лысинку промиж посадками?.. Це триста шостый километр… Перший переезд. А дали станция Беспаловка, там другий… Цей, що на Беспаловци, цей головниший, товаришу полковнику!… Я вас попереджую!.. Треба его крепко держать, не спускать глаз.

Эти последние слова старик произнес столь многозначительно, что вновь привлек к себе пристальное внимание Билютина. Вот и попробуй угадать, что за этой бородой!..

— Ну, а как, Охрим…

— Григорьевич.

— Как, Охрим Григорьевич, грунт тут у вас по весне… Проходимый?

— По дорогам?

— Ну и по дорогам, и не по дорогам…

— По дорогам ще так-сяк… Ну, а полем хиба бронетранспортер и проскочит, а так средний или тяжелый танк… Тому достанется!

— Эге, Охрим Григорьевич, — уже не тая своего изумления, воскликнул Билютин, — я вижу, ты оцениваешь обстановку, как генерал… Откуда это у тебя? Уж не академию ли кончал?

Но Охрим Григорьевич внезапно замкнулся, лишь усмешка скользнула и скрылась где-то меж усами и бородой. Только, опускаясь вслед за Билютиным вниз, пробурчал:

— В лесах чого не почуешь? Хлопци навчать!

И Кондрату Васильевичу стало ясно, где прошел академию этот тарановский дед и что за хлопцы его обучали…

Еще только поднявшись на колокольню, Билютин увидел, как вдали, по окраинной улице Тарановки, двигалась, направляясь к центру села, колонна бойцов. Нелегкий путь они преодолели ускоренным маршем даже раньше данного им срока.

Когда Билютин спустился вниз, его на паперти встретил Решетов.

— Разрешите доложить, товарищ полковник, батальон прибыл.

— Молодцы! Пусть теперь отдохнут. А вы идите со мной.

Полковник еще час назад высмотрел небольшой домик в стороне от церкви. Он стоял в садике, который круто сбегал меж двумя высокими каменными изгородями к леваде и был удобен для размещения штаба.

В домике до войны, очевидно, находилась сельская библиотека. Вдоль стен тянулись теперь пустые полки, шкафы пустовали, и казалось чудом, что они уцелели, не сожжены гитлеровцами.

— Ну, раз первым ты прибыл, с тебя и начнем, — проговорил Билютин Решетову и вынул карту.

— Великоват участок, — качнул головой Решетов, когда полковник объяснил ему задачу батальона и сделал паузу, словно приглашая высказать свое мнение.

— Великоват, слов нет. У всего полка великоват. Но для нас что основное? Перехватить дороги, их взять на замок. Выйдем на местность, увидишь, как это получше сделать. Вот сюда, к этому переезду, надо выдвинуть взвод, а вот сюда, к Беспаловке, тоже взвод, да самый крепкий, самый надежный… Какой предложишь?…

— Ой, товарищ полковник, все они у меня надежные… да только людей-то в них…

— Ничего, ждем пополнения… Не в этом дело. Главное, чтоб и взвод был обстрелянный и чтоб командир посмышленей, орлом чтобы держался.

Решетов с минуту подумал, щипнул бакенбарды.

— Разве Широнина сюда?

— Широнин? Что-то незнакомый даже…

— Он у нас недавно, всего три недели… С Урала сам, учитель, что ли… Пехотное кончал. По-моему, со сметкой офицер. Под Червонным, можно сказать, весь батальон выручил…

— Ах, лыжник! Знаю, знаю… Он и меня выручил на прошлой неделе, в метель. А что у него за люди? Был бы костяк…

— Да костяк у них во взводе крепкий… Четыре коммуниста, сталинградцы есть, а двое в полку с самой Москвы…

— Сколько же всего?

— Пожалуй, сейчас человек пятнадцать… Точно не помню.

— Надо еще им добавить.

— Есть добавить.

— Да, кстати… — словно вспомнил что-то Билютин. — Ты знаешь, кто у нас правый сосед будет?

— Слышал, будто чехословаки, что ли.

— Ну и как ты считаешь?..

Решетов смотрел в иссиня-холодноватые, внимательно вопрошающие глаза Билютина, пытаясь угадать ход его мыслей.

— Я думаю… По-моему… — несколько робко начал он, — не помешает, если на правый фланг подкинуть лишних людишек…

— Гм… Лишних… А где же они?

— Так сами же говорите, пополнения ждем…

— Эх, Решетов, Решетов, — усмехнулся Билютин. — Офицер из тебя неплохой, а политик ты, скажу прямо, недалекий. Да я разве тебя об этом спрашиваю? Им-то, новым соседям, у кого сейчас учиться, кроме как у нас, а? Не у кого больше! Вот о чем надо нам с тобой и сейчас и всегда думать… а ты — лишних людишек!… Подбросить! Ну ладно, присылай часам к пяти мне этого… учителя… Широнина. Я ему лично задачу поставлю… — Голос Билютина зазвучал приглушенно, и Решетов, хорошо знавший полковника, почувствовал его внутреннее волнение. Словно преодолевая его, Билютин резко поднялся, направился к двери. И уже на крыльце ошеломил Решетова неожиданным строгим окриком:

— А это еще что такое?!

Полковник даже остановился. Решетов смотрел из-за полковничьего плеча. Почти у крыльца начинался сад. Выхлестанные зимними стужами, почерневшие ветви деревьев теперь, под проглянувшим солнцем, словно оттаивали, дымились. В саду — куда ни кинь взором — никого не было.

— Да вон на изгородь посмотри… Скворцы, что ли?..

На высоком заборе, выложенном из глыб песчаника, зябко перепрыгивали две птахи. Несколько камней обсохли, прогрелись, и пичуги вертелись на них, робко и озадаченно перекликались, не зная, куда дальше держать путь.

— Так точно, скворцы, товарищ полковник.

— Рановато… Рановато они в этом году. А? Торопят весну! — потеплевшим голосом проговорил Билютин и тяжело шагнул с крыльца. — Ну, поехали на Беспаловку!..

 

XXI

Когда батальон Решетова прибыл в Тарановку, Широнин увидел знакомых связистов из артиллерийского дивизиона и от них, почти ежедневно настраивавших свою рацию на Москву, узнал о сегодняшней сводке.

1 марта Совинформбюро сообщило, что наши войска вели наступательные бои на прежних направлениях, то есть западнее Харькова и севернее Курска.

Как и в неисчислимом множестве других мест, эту сводку слушали в Усовке, в доме Зимина, и в Кирсе, на Первомайской улице, где жила семья Широнина, слушали в Улан-Удэ, родном городе Чертенкова, и в чайханах Ленинабада, где в свое время частенько сиживал Фаждеев, наверное, слушали ее, занесенную из партизанского отряда и передаваемую шепотком, и в Ново-Михайловке, откуда был родом Иван Вернигора.

А для них самих, для Широнина и Зимина, для Вернигоры и Фаждеева, как и для всех других бойцов, воевавших на этом и на прилегающем к нему участках фронта, каждая фраза сообщения, сдержанно и деловито комментировавшего ход дела на фронтах, полнилась особенной значительностью. Ведь еще накануне упоминалось и об ожесточенных контратаках врага юго-западнее Ворошиловграда и Краматорска, о ста немецких машинах с войсками и грузами, уничтоженных за день нашей авиацией…

Широнин вернулся во взвод, расположившийся с солнечной стороны полуразрушенного школьного здания, и стал рассказывать свежие новости. К взводу подошли и красноармейцы только что прибывшей из Змиева маршевой роты — нового пополнения, о котором говорил Билютин. Большинство их было призвано в армию недавно полевыми военкоматами в освобожденных районах Украины, и, слушая лейтенанта, они все теснились к нему поближе, старались не пропустить ни одного слова. А над селом одна за другой проходили в сторону Краснограда и Староверовки то девятки, то семерки штурмовиков, и Петру Николаевичу приходилось замолкать, когда из-за взгорья накатывался и нарастал их звенящий металлом гул. В такие паузы Широнин, как и все, откидывал голову назад, любовался могучим, грозным строем боевых самолетов.

Мысленно Широнин сопоставлял сегодняшнюю активность авиации с тем, что сообщало Совинформбюро. Было ясно, что гитлеровцы продолжают подбрасывать на этот участок фронта новые и новые подкрепления, и задачей штурмовиков является расстроить, сдержать подход этих свежих частей.

Вскоре пришел связной и передал Широнину приказ — прибыть немедленно в штаб полка, к Билютину. Бойцы маршевой роты расступились, пропуская лейтенанта, и затем снова сгрудились вокруг первого взвода, словно ожидая теперь уже от самих солдат, что они добавят к словам командира.

Зимин поудобней сел на выступе фундамента, скрутил цигарку, заинтересованно посмотрел на молодых бойцов.

— Выходит, вовремя подоспели к нам на подмогу, а? — спросил у одного из них, красноармейца с худощавым, насупленным лицом, с беспокойным, возбужденным блеском черных глаз. Он слушал Широнина всех внимательней.

— Выходит, так, — хмуро ответил красноармеец и отвел взгляд в сторону. На голове его, стриженной под нулевку, была непомерно большая ушанка — хоть вставляй в зазор два пальца, — и когда он поворачивал голову, то казалось, что ушанка оставалась на месте неподвижной.

— Что же ты, солдат, и шапку не подобрал себе как следует?

— Сойдет! — с пасмурным безразличием кинул новичок.

— Он, товарищ старшина, про запас взял, на рост, — бойко и весело заговорил стоящий рядом с красноармейцем в большой ушанке другой паренек — широкоплечий, скуластый крепыш с огненно-рыжими бровями. — Я уже знаю, у него, если чуб отрастает, так и эта еще тесна будет!

Хмурый красноармеец бросил на приятеля недовольный взгляд: чего, мол, разболтался, в чубе ли сейчас дело?

— Откуда сами? — Заметив, что оба парня посматривают не столько на него, Зимина, сколько на цигарку в его руках, Сергей Григорьевич протянул им табак.

Рыжеватый красноармеец по-свойски взял кисет, но не раскрыл его, передал товарищу.

— Лисичанские мы. Я и он. А есть тут и из Купянска, из Россоши, Коротояка.

— Тяжело небось пришлось за эти полтора года? — спросил Зимин, глядя на хмурого красноармейца и пытаясь объяснить себе его замкнутость и угрюмость. Но тот только махнул рукой, а откликнулся на вопрос Зимина все тот же крепыш.

— Что уж и говорить, товарищ старшина. Вот его, Алексея, два раз в ортскомендатуре стегали за то, что на биржу труда не являлся. Потом месяц на чердаке вместе со своим тезкой сидел, прятался, они оттого вроде и одичали…

— С тезкой? И он тут?

— А вон стоит, — кивнул красноармеец на другого бирюковатого паренька, зябко переступавшего с ноги на ногу. — Тоже Алексей — с гор вода…

— За что ж его так прозвали?

— Просто народ говорит… В этом месяце, в марте, как раз у них день ангела…

— Ишь ты, — усмехнулся Зимин, вспомнив, что по деревенскому календарю действительно приближается Алексей теплый. — А ты ж тогда кто такой?

— А я тоже мартовский… Василий-капельник… Тот, что медведя будит и сани распрягает…

— Вижу, что Святцы знаешь, а кроме них, в газету, например, заглядывал?

— Когда-то не забывал… А в эти полтора года самим писать довелось.

— Уж не свою ли собственную, на чердаке?

— Да нет, не газету, а листовки. Из Краснодона приносили, а мы уж у себя на поселке переписывали для всех людей. Без этого чем душе жить? А уж нам и до петельки можно было дойти, если б в конце концов к партизанам не прибились.

— И прибились все-таки?

— А как же! Мы и до Изюма с отрядом доходили.

— Это хорошо, значит, автомат и граната для вас не новость… Ну, а петельку теперь уж будем гитлеровцам готовить.

— Дело понятное, товарищ старшина, им одну уже скрутили под Сталинградом… Вот нам бы теперь только поскорее куда-нибудь определиться!

Широнин отсутствовал с полчаса. Пришел не один, а с заместителем командира полка по строевой части майором Евсеевым.

— Встать! — скомандовал Зимин, завидя подходивших офицеров.

Но они направились не к первому взводу, а к отошедшему в сторону пополнению. Майор приказал маршевой роте выстроиться в одну шеренгу, довольно усмехнулся — молодые красноармейцы хотя с минутным замешательством, но все же выполнили приказ дружно, стали ровным, плотно сомкнутым строем.

— Сколько же вас? — повернулся к Широнину Евсеев.

— Человек семь, товарищ майор. Так и полковник сказал.

Евсеев смотрел на шеренгу, будто затрудняясь, кого же выбрать. Смотрел на нее и стоявший позади офицеров Зимин. Парень в большой ушанке и его веселый приятель были в шеренге крайними слева. Коренастый красноармеец встретил пристальный взгляд старшины и недоуменно приподнял огненно-рыжие брови. Не почудилось ли ему? Да нет же, глаза старшины, который их расспрашивал и поделился табаком, дружелюбно щурились, подмигивали, звали: что, дескать, теряешься, будь смелей, выходи! Крепыш толкнул локтем товарища — ну-ка за мной! — и оба решительно сделали шаг вперед, замерли в ожидании.

Увидев, что его тезка вышел из шеренги, торопливо шагнул и пристроился рядом с ним и второй Алексей — с гор вода. Теперь мартовские пареньки стояли локоть к локтю, как выросшие из одного клубня три голубоглазых подснежника.

— Эге, да ребята расторопные, нетерпеливые, догадываются и сами, в чем дело, — засмеялся, прощая этот самовольный выход из строя, Евсеев. Подошел к роте, размашистым жестом руки — будто откраивал добрый ломоть — отделил от шеренги еще четырех красноармейцев.

— В первый взвод, ясно?

— Ясно, товарищ майор, — ответил за всех лисичанский паренек.

Когда Евсеев распределил по ротам остальных и ушел, Широнин достал свою полевую тетрадь — классный журнал, — вписал в нее новых бойцов. Первым был парень в большой ушанке Алексей Крайко, затем Алексей Сухин, их рыжеволосый побратим Василий Танцуренко и еще Визгалин, Гертман, Силаев, Субботин.

…И вот первый взвод шагал по улице села к переезду.

Как ни трудно было в последние дни с подвозом боеприпасов, Билютин приказал выдать Широнину все, что он сочтет необходимым. Теперь почти каждый боец нес помимо личного оружия или ящики с гранатами, или патронный ящик. Тех, у кого к этому времени еще имелись винтовки, теперь наделили автоматами. Широнину даже удалось заменить один из ручных пулеметов, отражатель которого в бою под Червонным вышел из строя, и получить новенький, покрытый еще заводской смазкой. Билютин обещал придать взводу и одно противотанковое орудие из полковой батареи.

Идя сейчас чуть сбоку колонны, по перемешанному с грязью снегу, Петр Николаевич вспомнил недавний разговор с Билютиным. Полковник вначале пытливо расспрашивал о нем самом, о бойцах взвода, улыбнулся, услышав знакомые фамилии старослужащих Болтушкина, Скворцова, Вернигоры, попросил рассказать об остальных. Лишь потом заговорил о задаче, которую решил поставить перед первым взводом. И тогда в глазах Билютина проступило выражение такой суровой, властной требовательности, которую придает только твердая убежденность в том, что слушающий его человек никуда, ни на какую долю секунды не уклонится от повелевающего над всей его жизнью высшего долга.

— Ну, желаю вам успеха, — сказал и, может быть, дольше, чем обычно это делают, задержал руку Широнина в своей горячей руке. — Да не забывайте почаще докладывать Решетову обстановку…

Взвод прошел уже полпути и поравнялся с приземистым, крытым черепицей домом, у двери которого стояла бричка батальонного санвзвода. Ездовой и девушка в шинели сгружали с брички носилки и какие-то обернутые плащ-палатками узлы. Завидев проходившую колонну, девушка выпустила из рук носилки, стала всматриваться в ряды красноармейцев.

— Товарищ лейтенант, это же нашего Грудинина женка, — сказал Зимин, узнавая медсестру.

— Грудинин, выйти из строя! — Широнин обернулся, разыскал взглядом красноармейца и с улыбкой кивнул в сторону дома.

Грудинин подбежал к Вале.

— А ты чего здесь?.. Ты же в санроте.

Из-под ушанки Вали выбивались кудряшки, и она убрала их рукавом шинели, сдвинула на затылок и ушанку, открыв высокий, крутой лоб.

— Сама… Ну, конечно, сама… — не спрашивал, а утвердительно произнес Грудинин, не отводя взора от этого лба, пронзительно синих, искрящихся глаз.

— Ну ладно, сама не сама, а зато теперь вместе, — подтвердила догадку Василия Валя и озабоченно зашарила рукой в карманах шинели. — Табак тебе нужен? У нас во взводе старшина не курит, всегда могу взять…

Грудинин нагнал первый взвод уже у переезда. Колонна поднялась на железнодорожную насыпь. К югу и северу убегали подорванные гитлеровцами рельсы большой магистрали. Петр Николаевич, уже знакомый с местностью по карте, теперь внимательно, изучающе смотрел на участок, который предстояло занять взводу. Слева темнели развалины станции Беспаловка. Чуть в стороне виднелись сохранившиеся стены какого-то небольшого здания, за ним раскинулся пруд и молодой, очевидно посаженный перед самой войной, сад.

А впереди взору открывалась засыпанная еще не сошедшим снегом широкая долина — Касьянов яр. Он уходил далеко-далеко, к самому горизонту, на дымящейся кромке которого виднелись ломаные, уступчатые очертания разрушенной совхозной усадьбы и еще каких-то строений.

Первый взвод стоял позади Широнина молча, не мешая раздумью командира. Вместе с ним красноармейцы смотрели на поля, покрытые серой смушкой мартовского снега, смотрели, не зная того, что тем из них, кто останется жить, и эти поля, и эта долина, и этот темнеющий молодой сад западут в память неизгладимо, навсегда.

 

XXII

Широнин оставил взвод у железнодорожного переезда, а сам пошел к станционным зданиям. Прежде чем окончательно решить, где именно отрывать окопы, хотел тщательно изучить прилегающий к переезду участок.

Беспаловка была обычной пригородной станцией. Вокзал из четырех-пяти комнат, небольшой пакгауз, будка для кипятка, сарайчик пожарного депо. Сейчас все лежало в развалинах. Только перрон на диво уцелел, прямо хоть занимайся на этом гладком бетонном плаце строевой подготовкой. Вокруг же все разрушено, сожжено. На остатках почерневших, обугленных стен кое-где сохранились наполовину облупленные, покрытые веселой голубой эмалью таблички: «Вхід», «Каса» и табличка с незнакомым Широнину словом «Окріп».

Вначале Петру Николаевичу показалось заманчивым сделать опорным пунктом обороны эти руины. Но тут же он отказался от этой мысли. Со станции невозможно держать под прицельным огнем автоматов железнодорожный переезд. Да и не ясно ли, что в случае чего станционные здания станут первым легко различимым объектом и для вражеской бомбежки, и для артиллерийского огня.

— А вот домик вблизи сада Петру Николаевичу понравился.

Можно было предполагать, что здесь в свое время находилась метеорологическая станция. Во дворе сохранились все те нехитрые приспособления, которыми пользовался кружок юннатов и в кирсовской школе. Дождемер, шест с флюгером, чтобы определять направление ветра, другая высокая жердь с укрепленным наверху обручем, стоя под которым хорошо было наблюдать за направлением движения облаков.

Правда, от самого домика тоже остались только четыре стены, но внутри имелся наполовину прикрытый досками подвал, а главное, что привлекло Широнина, — домик находился в створе невысокого каменного заборчика, который тянулся меж садом и шоссе, и этот заборчик просматривался отсюда с обеих сторон.

Широнин вернулся к переезду, подозвал к себе командиров отделений.

— Окапываться будем здесь, — заговорил он, указывая рукой на обочины шоссе. — Ты, Седых, со своими людьми держись поближе к насыпи. Твои ориентиры — вот тот куст; отделению Вернигоры окопаться наискосок от кювета, Болтушкин — на левом фланге, вот за тем домиком… Пару окопов в полный рост отрыть и перед домиком, остальные подальше.

— Ясно, товарищ гвардии лейтенант!

— Ориентиры вижу.

— Есть, товарищ лейтенант! — один за другим откликались командиры отделений.

— И вот что еще: предупредите всех, чтобы понапрасну на снегу не толклись.

Широнин опасался, что бойцы наследят вокруг, втопчут в грязь снег, и без того лежавший леденистым голубовато-серым студнем, и тем самым демаскируют позицию взвода. Но этого последнего предупреждения можно бы и не делать. Мартовское солнце уже исподтишка хозяйничало на пригревах. На откосе железнодорожного полотна оно обнажило просмоленные, блестевшие шпалы, кучу шлака, когда-то давно выброшенного из паровозной топки, растопило снег над охапкой перекати-поля, и его ежастые шары покачивались на тоненьких ножках, точно раздумывая: сорваться ли с места и перемерить озорными скачками степь сейчас или дождаться такого ветра, чтобы взметнуться под самые облака. Прибавлялось черноты и на гребнях придорожных канав, на буграх да и на ровном поле.

Вернигора разметил в стороне от кювета окопы для своих бойцов и теперь сам, поплевав на широкие ладони, с силой налег ногой на штык большой саперной лопаты, выворотил первый пудовый ком мокрой земли. На ее срезе вылупилась какая-то крохотная зеленая личинка.

— Перезимувала? — дружелюбно удивился Вернигора и срезал еще бо́льший пласт.

— Ну, хлопцы, весенние полевые работы начались.

— Да уж, видать, начались. Трактора аж гудят, — в тон Вернигоре откликнулся Букаев, кивая в сторону горизонта.

Канонада, гремевшая с утра, приблизилась. Ее перекаты учащались. Западный небосклон порой усеивался облачками разрывов — стреляли зенитки, — порой же закрывался нарастающими снизу клубами дыма, и тогда очертания горизонта на глазах менялись и весь он словно бы колебался. Оттуда, со стороны Краснограда, все чаще проходили и к триста шестому километру, и к переезду, где окапывался первый взвод, колонны наших частей, артиллерийские и минометные батареи, обозы. Шла большая перегруппировка войск.

— Что там, сынки? Припекло, что ли? — разогнул спину и кинул проезжавшим батарейцам Андрей Аркадьевич, копавший окоп вблизи шоссейного кювета.

Расчет расположился на станинах 152-миллиметровой гаубицы и, будто бы накрепко к ней привязанный, оцепенел. Каждый, выбрав на неудобных сиденьях относительно удобное положение тела, старался не нарушить его и не обращал внимания на грязь, которая всплескивалась из-под колес, густо залепляла сапоги, шинель да и лицо. Реплика Скворцова не пробила пасмурного молчания, видимо, вконец истомившихся и в боях, и в дорогах артиллеристов. Лишь один из них глянул сверху вниз на стоявшего по пояс в земле Скворцова, строго прикрикнул:

— Копай, копай, папаша, поживей, не валандайся. Каждому своя задача.

— Глянь, какой начальник нашелся. Это я и без тебя знаю. Ты хоть шинель подбери… Рассупонился, как у тещи за оладьями.

Но артиллерист только дремотно прикрыл веки, не шевельнул и рукой, и угол шинельной полы поволокся дальше по дороге, к переезду.

Широнин, наблюдая за отходом частей, поторапливал взвод, чтобы до наступления сумерек отрыть хотя бы одиночные окопы. Кто знает, что принесет ночь и следующее за ней утро? А окапываться было нелегко. Набухший влагой суглинок налипал на лотки лопат, свинцово тяжелыми пластинами приставал к подошвам сапог, и не один уже солдат и про себя и вслух клял Гитлера и гитлеровцев, всех, кто их породил. Чертенков, который в иной обстановке справился бы с такой работой за четверть, ну от силы за полчаса, сейчас только сопел и медведем ворочался в наполовину отрытом окопе, поправляя его обваливающиеся стенки. Кирьянову, когда на заводе случалась авария, нипочем было простоять с молотком и зубилом в руках две смены, а сейчас даже он сбил ладони до сукровицы.

Больше всего пришлось потрудиться отделению Болтушкина, которое окапывалось неподалеку от пруда. Вначале лопаты, легко входили в верхний песчаный, еще не оттаявший грунт, но за ним оказалась заиленная земля — очевидно, в первые летние месяцы пруд разливался и здесь. Под ногами захлюпала жижа, которую впору выбрасывать не лопатой, а черпаком. Между тем окопы здесь были крайне нужны. А что, если гитлеровцы вознамерятся прорваться к переезду через сад?

Только когда стемнело, Широнин велел прекратить работу — она в основном была закончена, — выставил по сторонам шоссе боевое охранение, половину взвода отвел в подвальчик дома на отдых.

На неприметном, разложенном в яме костерике вскипятили чай.

А на шоссе не смолкали покрикивания ездовых, урчание моторов, и нет-нет да чья-либо фара брызгала светом, на миг выхватывая из ночи то шагающую колонну, то повозки обоза.

В подвальчике было темно и сыро. Пахло гниющим деревом, затхлыми бочками из-под солений. На не прикрытый досками пола угол набросили и прикрепили плащ-палатки, закурили, надышали, и в подвале потеплело от скучившихся, пропотевших в нелегком труде тел. Поблескивая цигарками, молча прислушивались к движению на шоссе.

— Вроде отходят наши, а? — несмело произнес чей-то малознакомый голос, наверное принадлежавший кому-либо из новеньких.

Этот вопрос — а по существу, утверждение — выразил давно зревшую у каждого догадку, ту догадку, о которой не хотелось и говорить, не то что отстаивать ее.

— Отходят, отходят!… — раздраженно передразнил Злобин. — Наконец-то понял, наконец-то разобрался!.. А что же, считаешь, как ты в армию пришел, так теперь прямиком и до Берлина?

— Да я ничего такого и не думал… Просто вижу, как дело оборачивается, ну и сказал, — смущенно стал оправдываться новичок.

— А как же оно для тебя оборачивается? — еще раздраженнее спросил Злобин. — Небось мозоли натер и теперь отдыхать неделю собрался. А свое-то дело знаешь?

— Знаю.

— Ну?

— Известно что… Стоять до последнего! — уже с искренней запальчивой обидой воскликнул тот же голос новенького.

Широнин, слышавший весь этот разговор, вмешался:

— Что ты, Злобин, на парня налетел? Глаза никому из нас закрывать не для чего. Война ведь… Сводку сегодня слушали?.. А парень, как видишь, и в самом деле свою задачу понимает, правильно сказал — стоять до последнего!

— Да я против него ничего не имею. Я только так, к слову заметил, — смутился теперь сам Злобин. — И сам давно вижу, что отходят.

Несколько минут молчали, попыхивали цигарками.

— Стоять до последнего! — вдруг задумчиво повторил слова парнишки Кирьянов. Огонек цигарки выхватил из темноты его круглые надбровные дуги, глубока запавшие, воспаленные глаза. — Как знать, где оно последнее, а где не последнее?..

— Где последнее? Когда ты чувствуешь, что уже определенно завтра тебя старшина из суточной ведомости вычеркнет, вот оно и есть последнее, — пошутил Вернигора.

— Ну, положим, в седьмой роте старшина, поговаривают, не спешит вычеркивать… По два-три дня еще в списке числит.

— Это совсем другое дело…

— Коль зашла речь об этом последнем, я так скажу, — послышался голос Нечипуренко. — Со мной самим было в начале войны в Белоруссии… Тоже вот так новичком выглядел и на все поплевывал сверху. Э, мол, погибать так погибать!.. Однажды на опушке ждали танковой атаки. Командир приказать отрыть окопы поглубже. Ну, а я лопатой ковыряю, а сам думаю: «Да что, в самом деле, мне от гитлеровцев прятаться, не зазорно ли?». Наполовину откопал и сижу. А когда двинулись на нас танки, один прямо на мой окоп навалился. Земля песчаная,, окоп в миг расползся. Да только сосна рядом росла. Корневища почву связали и сдержали. Так я потом, когда танк подбил, вылез из окопа и смотрю на эту сосенку как на самую разлюбимую, обнять даже захотелось. «Спасибо тебе, говорю, что мне, дураку, жизнь спасла. Вперед буду умнее…». И сколько же я после того дорог прошел, сколько гитлеровцев переколотил!

— А с одним так случилось, — заговорил из угла Букаев. — Вместе с напарником пошел он однажды под Сталинградом в разведку. Ну и попал в переплет. Стали их окружать. Напарник упал. Дело плохо. Куда ни сунься — гитлеровцы. Стал отстреливаться. Ну, думаю, — Букаев и не заметил, как с третьего лица перешел на первое, — оставлю последний патрон для себя, на крайний случай. Подбил еще четырех фашистов, и вот все — последний патрон. А они видят, что я перестал стрелять, обнаглели, уже не ползут, а во весть рост на меня. И впереди шагает в плаще один высокий такой, статный… Шагов десять остается ему до меня. И вдруг ветерок распахнул ему плащ, вижу — птица какая-то важная: грудь полна орденов, нашивок разных на мундире и не счесть. Эх, думаю, солдат-то перестрелял, а этот, главный, жив останется! И так ведь, скажите, нахально прет, даже зубы скалит, считает, что теперь и голыми руками можно меня взять. У меня холодный пот так и выступил. Что выбирать? Наверняка ведь в плен попаду… Черт с вами, решил, если и захватите живьем, все равно, пусть кожу с меня сдерут — ничего не скажу, а этого расфуфыренного гада убью. Выстрелил из последнего патрона, упал он. Ну, думаю, теперь все, прощевай, Иван Прокофьевич. И вдруг слышу: слева из-за развалин автомат застрочил, и оставшиеся немцы кто замертво наземь, а кто в бег. А это меня выручил напарник. Его-то, оказывается, не убило, а только оглушило. Очнулся и первым делом подумал обо мне. Спас, одним словом, вытащил с того света. Вот тут и размышляй, когда ж оно наступает, последнее?.. Пустил бы себе пулю в лоб — что толку!…

— Ах, хорош напарник, ах, хорош! — даже прицокнул языком Фаждеев.

Он сидел в углу подвальчика, поджав под себя ноги, как, наверное, привык сидеть в чайхане Ура-Тюбе, и крышку от котелка, в которой плескался горячий чай, держал снизу, кончиками пальцев, будто разузоренную пиалу. Уже и себя мог по праву считать бывалым солдатом Фаждеев, однако по-прежнему с заново пробуждающимся интересом слушал вот такие рассказы товарищей, вдумывался в жестокий опыт войны.

— Знамо хорош, — отозвался на восклицание Фаждеева Букаев и неожиданно простодушно рассмеялся. — Да только, признаюсь, друзья, я этого напарника и не знал. Судьба свела с ним только с утра, в тот день. Он — артиллерия, я — пехота. Успел лишь спросить, откуда родом. А он отшутился. «Я, говорит, издалека: девяносто верст от Рязани, триста от Казани…» Вот и все наше знакомство. И выходит, подумавши, что вроде бы сам народ мне на безыменную подмогу пришел…

Широнин, как и все, внимательно следил за неторопливым ходом мыслей Нечипуренко и Букаева. Эти мысли исподволь, но неуклонно вились, вились и подобрались к главному. Разве прежде всего отрешенности от себя ждет от них, солдат, война? Не наоборот ли? Не нравились Петру Николаевичу эти слова… Отрешенность… Самозабвение… Словно бы человек заранее склонил голову перед чем-то показавшимся неизбежным, неумолимым, позабыл о том, что в нем самом и вокруг него…

— Иван Прокофьевич к верной мысли подвел, товарищи, — заговорил Широнин. — Кто мы с вами такие? Вот здесь собрались, кто?..

Он спросил и умолк, думал, как всего проще передать то, что сейчас зрело в сердце.

В подвальчике было темно, и все же угадывались в этой темноте, в наступившей тишине ожидания обращенные к нему, на его вопрошающий голос, лица, угадывались глаза…

— Народ, — сказал Широнин. — От него наша жизнь, — раздумчиво продолжал он спустя минуту, — наша сила и все, чем мы славны, и для народа эта наша жизнь дорога́, как дорога́ матери ее родная кровинка. Ну а коль так, то и распоряжайся этой жизнью умеючи, благодарно, по совести, помни, что всегда сопутствует тебе доброе материнское слово… И когда ты видишь в бою, что уже ничего другого для Родины сделать не можешь, тогда… Ну, тогда не задумывайся, отдавай ее, жизнь. Вот что, по-моему, значит держаться до последнего.

…По узкому ходку, который был прорыт из подвала прямо под стенкой и заканчивался окопом, Петр Николаевич вышел наружу. К ночи начинало подмораживать. Широнин облокотился о берму, и под локтями стеклянно хрустнула тоненькая, недавно сбежавшаяся ледяная корка. Воздух посвежел, стал в вышине прозрачным. Но окрест лежала такая темнота, что Широнину, глянувшему на крупно проступившие звезды, на миг показалось, что они склонились не над степью, а над привычной ему тайгой Приуралья и он стоит в чаще, смотрит на них сквозь просветы меж пихтовыми кронами. И тут же это мимолетное ощущение рассеялось. Вдалеке стреляли зенитки. Многоцветный искристый ручей пересек у невидимого горизонта глазастое звездное небо, упал в темноту с глухим рокочущим шумом.

— Зимин! — наклонился к ходу в стене и позвал Широнин.

— Я, товарищ гвардии лейтенант.

— Давай-ка пройдемся по окопам.

Оба поднялись на бруствер и, тихо переговариваясь, зашагали к переезду.

 

XXIII

Продолжали окапываться и с утра следующего дня. Углубляли траншеи, прорыли ходы сообщения меж отделениями, метрах в ста вправо от переезда соорудили ложные позиции.

Все подивились хитроумной выдумке Болтушкина. Он насыпал в плащ-палатку земли, направился к пруду, осторожно ступил на начинавший рыхлеть лед. Шагах в десяти от берега высыпал землю, обровнял ее лопаткой, чуть присыпал снежком.

— Что колдуешь, Александр Павлович? — спросил Фаждеев, изумленно следивший за старшим сержантом.

— Не собираешься ли коропа на завтрак приманить? — засмеялся и Кирьянов.

— Коропа, Кирьянов, коропа. Да самого крупного… Вдруг да и клюнет, — проговорил Болтушкин, вернулся на берег, всмотрелся в свое незамысловатое сооружение, воскликнул: — Ну чем не окоп!

— А и в самом деле, — разгадал этот дальновидный замысел Кирьянов, — ловушка может получиться неплохая.

Он и Фаждеев последовали примеру Болтушкина, он несли часть земли из своих окопов на лед, и теперь издалека, со стороны глядя, действительно можно было подумать, что это не ровная поверхность пруда, а небольшое, изрытое окопами плоскогорье.

В середине дня артиллерийская запряжка доставила обещанное Билютиным орудие.

— Командир орудия сержант Комаров прибыл с расчетом в ваше распоряжение, — отрапортовал батареец лет тридцати, сверля своего нового командира глазами, выражающими и служебное рвение и вместе с тем чуть плутоватыми.

Широнин уже не раз переходил на ту сторону насыпи и поглядывал в сторону села, ожидая орудия. Сейчас он с удовлетворением окинул взором наконец-то явившийся расчет.

— Ребята, видно, подобрались тертые, а?

— Жаловаться не стану, товарищ лейтенант, — с достоинством, как командир командиру, ответил Комаров. — Вон Тюрин еще в сорок первом под своей Тулой боевое крещение принимал. Он и в мирное время оружейником был. Так что понятно… Да и Петренко, заряжающий, разные виды видывал.

— Что ж, будем знакомы, артиллеристы, — проговорил Широнин, пожимая руку Комарову, Тюрину, красноармейцу с высоким, прямо-таки профессорским лбом, и Петренко.

— Как со снарядами?

— Вдоволь, товарищ лейтенант. Есть для всякого Якова. И осколочные и фугасные.

Широнин вместе с Комаровым прошли за насыпь, выбрали место для огневой позиции. Удобнее всего было расположить орудие у небольшого пригорка, за которым стоял колодезный сруб. Но и сам колодезный журавель, и росшие рядом два высоких тополя могли облегчить противнику пристрелку, и потому решили установить орудие левее перед одним из крайних домов. Отсюда также был хороший обзор впереди лежащего танкоопасного направления, имелся и достаточный по дальности свободный обстрел. А главное, если бы танки прорвались к переезду, то их, поднявшихся на насыпь, встретили бы орудийные выстрелы почти в упор.

Батарейцы начали оборудовать огневую позицию. Широнин направился к взводу порадовать бойцов вестью о прибывшем подкреплении.

Но в этот же день совершенно неожиданно первый взвод еще пополнился людьми.

За час до прибытия расчета Петр Николаевич послал Шкодина с донесением к Решетову. Шкодин вернулся не один. Широнин увидел его еще издали, шагавшего по железнодорожной насыпи с какими-то двумя бойцами. Может быть, несут обед? Так нет. До обеда вроде бы далеко. Да и за плечами у красноармейцев не термосы, а вещевые мешки.

— Товарищи, да это же Торопов и Павлов! — первым узнал подходивших и оживленно воскликнул Чертенков. — Они, честное слово, они.

— А и в самом деле, — подтвердил, всматриваясь, Зимин.

— Писали ведь, ждите, мол.

— Я ж казав, що Торопов такый, що своего добьется.

Торопов и Павлов кубарем скатились с насыпи в гурьбу выбежавших навстречу из окопов красноармейцев.

— Привет фронтовикам от геройского советского тыла! — шутливо кричал Торопов, переходя из объятий Чертенкова в объятия Грудинина, Букаева, Вернигоры.

— Я бачу, що ты не так уже и стосковался, как писал, — пошутил Вернигора, глядя на упитанное, еще более раздобревшее в госпитале лицо Торопова.

— Да это все Павлов виноват… У него аппетита не было, так всегда за столом приходилось его выручать, — пошутил Торопов, вызвав еще больший смех сослуживцев.

В первом взводе знали, что кто-кто, а уж Павлов мимо рта ложку не пронесет. Да и госпитальная поправка пошла ему на пользу не меньше, чем его напарнику. Торопов увидел Широнина, догадался, что это командир взвода, мигом одернул шинель, поправил пояс, подошел:

— Товарищ гвардии лейтенант, красноармейцы Торопов и Павлов прибыли в первый взвод для дальнейшего прохождения службы.

Оказалось, что оба красноармейца направились в Тарановку вместе с той маршевой ротой, которая пришла в село еще вчера. Но в пути командир роты послал их с поручением к коменданту соседнего села, и они явились к месту назначения только сегодня.

— Что же ты, Иван, и окопа нам не приготовил? — спустя полчаса весело журил Торопов Чертенкова.

— А кто же знал, что вы приедете, — проговорил Чертенков, всерьез принимая этот упрек. Что бы ему стоило с его силой сделать приятное другу!

— Эй, Сашко, берись-ка сам за лопату, на чужого дядю не смотри, не надейся, — прикрикнул Вернигора. — Я бы на твоем месте сейчас для всей роты окопы отрыл, кабан ты этакий.

Широнин направил вновь прибывших в отделение Болтушкина. Александр Павлович сразу нашел им работу, приказал окопаться на левом фланге.

К разговорам о виденном в тылу Торопов и Павлов вернулись несколькими часами позже, после того как старшина Чичвинец с красноармейцем из хозвзвода принесли в термосах обед и бойцы, плотно поев, отдыхали в подвальчике метеостанции.

— Это же только видеть и чувствовать надо, товарищи, как наш народ борется, — рассказывал Торопов. — Наш госпиталь сперва в Мичуринске был, а потом в Тамбов переехал. Что ни воскресенье, гости приходили проведать. Из школ, с заводов. Ну вот, к примеру, приходит старичок. Такой, что давно бы ему, еще десять лет назад, на покое быть… Говоришь ему: «Папаша, посидите еще с нами в палате. Мы ведь своих отцов третий год не видим…» — «Нет уж, простите, — отвечает, — сынки, навестить навестил, а надо идти, дело ждет». — «Какое? Сами же говорите, что в паркетной мастерской работаете, подождет он, паркет, не до него сейчас…» А он только усмехается. «Я бы, — отвечает, — в свои семьдесят лет не спешил, да тут, сынок, сам должен понимать, сейчас наша мастерская другой паркет производит. Такой, что на нем ни один фашист поскользнется…». Поняли, что за столяр?

— А из школ детвора, — добавил Павлов, — с подарками разными являются, с яблоками, с конфетами. Посмотришь на них и не выдержишь, спросишь: «Да вы-то сами их видите, едите сейчас, ребятки?»

— Ну, а постарше, не школьники, небось тоже навещали, а, Торопов? — подмигнул Нечипуренко.

— Это уж будьте уверены, чтобы Торопова да обошли, — сказал Скворцов.

— Навещали и постарше, — затаенно улыбнулся и согласился с намеком сослуживца Торопов. — Эх, товарищи, вспомнил, какой я стишок у одной студенточки переписал.

Красноармеец сунул руку в боковой карман шинели, вынул потертую записную книжицу, перелистал ее:

— Хотите, прочту?

— Давай, давай, — заинтересованно подвинулись ближе Шкодин, Нечипуренко, Кирьянов.

— Она в каком-то журнале прочла и записала себе. Ну, а я у нее попросил. Слушайте. — Торопов кашлянул, рукой откинул назад волосы, как это делал какой-то выступающий в госпитале чтец.

Нет, нет, письму не заменить Твоей улыбки, взгляда, речи. И вот в окоп приходит вечер, Перебираю писем нить, Но им тебя не заменить.

Прочел стихотворение до конца, посмотрел на товарищей. Ну, мол, как?

— Что-то уж больно фокстротисто.

— Под такие стихи и танцевать можно.

— Что же еще молодому нужно?

А Скворцов, сидевший на приступках, и вовсе пренебрежительно махнул рукой.

— Что, Андрей Аркадьевич, не понравилось?

— Слов нет, складно получается, — неопределенно и нехотя протянул Скворцов. — Только мне с гражданской войны другие запомнились. Еще тогда, когда я вот таким, как Сашка, был.

— Можем послушать и твои.

— Ну-ка, Андрей Аркадьевич, в самом деле, весь взвод просит.

Скворцов нахмурился, молчал. В паузе ожидания послышалось, как далеко в степи прогромыхало несколько орудийных разрывов.

— Бьют, — проговорил Скворцов. — Вроде бы ближе стало.

— Нет, уж, Андрей Аркадьевич, — дружно запротестовал взвод, — ты не хитри, в сторону нас не отвлекай. Раз назвался, так давай и свои.

Андрей Аркадьевич внимательно посмотрел на собравшихся: нет ли на их лицах усмешки? Потом перевел задумчивый взгляд поверх их голов в угол, вызывая в памяти давно минувшее. Носок его кирзового сапога еле заметно стал отбивать полузабытый ритм песни… Он вначале затянул ее без слов, только мотив, негромко, про себя. Но дойдя до припева — а привык слышать, что его дружно подхватывала добрая сотня голосов, — уж не мог сдержать нахлынувшего волнения, напевно воскликнул:

Кто честен и смел, пусть оружье берет!..

Закончил припев и, словно бы озлясь, затянул еще громче:

Против гадов, охрипших от воя, пожирающих наши труды…

Закончил и эту строфу, усмехнулся, кивнул на сидевшего поближе к нему Петю Шкодина.

— Знаешь такую, чья?

— А почему не знать? Знаю. Демьяна Бедного. Называется, как это ее… «Марсельеза», по-моему. В школе учили.

— Правильно. «Коммунистическая марсельеза». Только я в восемнадцатом не в школе ее учил…

Уже стемнело. Широнин, обойдя окопы, направился к артиллеристам проверить, как они подготовили огневую позицию, но на насыпи его догнал Грудинин, посланный командиром дежурного отделения.

— Товарищ, лейтенант, вас зовут.

— Кто?

— Генерал.

— Какой генерал? — удивился Петр Николаевич.

— По-моему, это командир нашей дивизии. Он оттуда, со стороны совхоза едет. Приказал немедленно вас разыскать.

Широнин поспешил к переезду. У открытой машины, под колесами которой возился занятый какой-то починкой водитель, шагал взад-вперед генерал.

Петр Николаевич сразу узнал комдива, которого встречал как-то перед Червонным.

— Вы командуете взводом? — не дожидаясь рапорта, спросил генерал.

— Так точно, товарищ генерал… Командир первого взвода лейтенант Широнин.

Генерал подошел вплотную к Широнину, несколько секунд пристально всматривался в него.

— Через час здесь пройдут наши последние части… Очевидно, поутру вы окажетесь лицом к лицу с врагом… Понимаете?

— Понимаю, товарищ генерал.

— Знаете свою задачу?

— Так точно, знаю.

Комдив расспросил о численности и составе взвода, поинтересовался, почему Широнин выбрал для окапывания именно этот участок, одобрил соображения лейтенанта. Затем, как бы убеждая сам себя, заговорил:

— Большую победу выигрывают большие армии. Так обычно принято думать. Но мы по опыту знаем, что в такой войне, как эта, да к тому же на нашей земле, бывает и другое. Иной раз взвод может проложить дорогу для будущей победы. Согласны со мной?

— Согласен, товарищ генерал.

— И вот еще что вы должны знать… Справа от Тарановки, у Соколова, впервые вступают в бой наши союзники…

— Союзники?.. — не выдержал и переспросил Широнин, и в его вопрошающем восклицании прозвучали не только растерянность, недоумение, а и мимолетно та насмешливая солдатская укоризна, с которой это слово множество раз произносилось в окопах.

— Ну, это как раз не те, о которых вы подумали, — усмехнулся и генерал. — Эти хоть и помалочисленней, но одними посулами не отделываются, рвутся к оружию, в дело… Чехословаки! Их родина под немецким сапогом, им медлить да затягивать нельзя… Первый бой за свою землю примут на нашей, советской земле, рядом с нами… Теперь ясно?

В наступившей паузе Петр Николаевич с волнением осмысливал эту неожиданную весть, а комдив ждал, что он скажет, и вдруг вместо обычного, предписанного уставом подтверждения у Широнина вырвались простые и вместе с тем весомые, доверительные слова:

— Я ведь учитель истории, товарищ генерал…

И генералу, видимо, понравился такой ответ, видимо, почуял он в нем все, что хотел сказать и недосказал Петр Николаевич.

— Ишь ты, вспомнил к месту, кстати, — одобрительно произнес он. — Учитель истории?! Гм!.. Хорошо!.. Что ж, до свидания, Широнин! — уже без обращения по званию, как давний товарищ товарищу проговорил генерал, пожал руку Петру Николаевичу, шагнул к машине.

«…Через час здесь пройдут наши последние части…». И действительно, спустя час и без того ставшее редким движение на шоссе оборвалось. Правда, немного погодя прошли в своих побуревших маскхалатах семеро разведчиков, один из них прихрамывал, очевидно, из-за него все они и задержались. А больше ни души. Широнин молча смотрел в сторону затихшего, потемневшего горизонта. Там теперь был враг.

 

XXIV

Утро третьего марта занималось нехотя, пасмурно. Ветерок с северо-востока набирал силу исподволь и не спешил теснить туманы глубже в степь. Придорожные посадки около триста шестого километра, развалины совхозных построек на горизонте, разъезженное дочерна шоссе, сбегавшее со склона Касьянова яра, долго были заволочены блеклой, низко стелющейся пеленой и обозначились явственно лишь спустя час после рассвета. К этому времени и в низко нависшем небе вихревые потоки разметали серую клочковатую облачность, приоткрыли за ней серое мартовское небо.

От железнодорожной насыпи и до самого горизонта степь лежала обезлюдевшей, пустынной. Но и такая обезлюдевшая, она полнилась приметами своей обновляющейся жизни, своей близкой ранней весны. Прежде ничего не говорившие глазу, заметенные снегом пригорки и бугорки теперь, когда снег осел и порыхлел, красовались словно отделанные чернью. Талая вода прибавила, углубила рытвины, и они темнели, как швы, которые вот-вот расползутся под богатырским усилием сбрасывающей зимнее оцепенение земли. Подойти бы поближе, присмотреться вот к тому пригорку у берега пруда. Первым пригрело его солнце. В искрошенный теплыми лучами синевато-грязный снег, наверное, уже уткнулось снизу крохотное рыльце неприхотливого белокопытника, уткнулось и, опираясь стеблем на могучие подземные корневища, ждет не дождется неминуемой скорой побудки… Близится, близится она!

Петр Николаевич поднялся из окопа, прошел к каменной изгороди и, полной грудью вдыхая пахнувший утренним заморозком воздух, повел пристальным взором по степи. На минуту задержал его на прояснившихся очертаниях совхозной усадьбы. Можно было предполагать, что немцы ее уже заняли. Букаев и Злобин, выдвинувшиеся на ночь в боевое охранение, задолго перед рассветом доносили, что на той стороне яра слышится шум движущихся танков.

— Ну, что впереди, Александр Павлович? — Широнин подошел к окопу Болтушкина.

— Глаз не сводим, товарищ лейтенант, но пока ничего. В усадьбе, наверное, уже немцы. Там перед утром что-то пару раз вспыхнуло. Фары, по-моему.

— Посматривай и за пруд, Болтушкин, — напомнил Широнин.

— Туда они не сунутся, товарищ лейтенант. Там болотина… А сунутся, то на свою же голову. Я те места просмотрел, ручаюсь за них…

Широнин и сам исключал какое-либо другое танкоопасное направление, кроме шоссе, но что, если гитлеровцы, желая разведать станцию и переезд, пошлют разведку, допустим, отдаленной стороной? Надо было предусмотреть и это. Еще с вечера, после разговора с генералом, узнав, что первый взвод теперь лоб в лоб противостоит противнику, Широнин приказал всем бойцам зорко вести наблюдение, а самим ничем не выдавать себя, своих позиций. Но чем попытаются гитлеровцы их прощупать? Танками? Пешей разведкой?

— Ползет! — оборвал эти размышления Широнина Болтушкин. Он смотрел вверх, откуда плыл и разносился над степью поющий мерный звук. Летела «рама». Это было худшее, чего можно было ожидать. В мартовскую ростепель не только фотообъектив воздушной разведки, а и невооруженный глаз без особого труда отличит сверху недавно отрытые окопы с их черным дном. Истинное положение оборонительных позиций взвода мешали определить только ложные окопы. А над их сооружением немало потрудились бойцы.

Фашистский самолет сделал большой круг над Тарановкой и где-то в районе Соколова свернул влево, взял обратный курс на аэродром. Блеснуло последний раз, попав в косой луч солнца, то ли крыло, то ли хвостовое оперение, и снова пустынно небо.

А спустя час на степь тяжело налег сверху многомоторный басистый зык.

— Раз… два… три… четыре… пять… — приподнял голову над бруствером окопа и начал считать приближавшиеся «юнкерсы» Танцуренко, красноармеец из новеньких.

— Не забув высшей математики? — обернул к нему посеревшее лицо Вернигора.

Из всех проклятых штук, с которыми приходилось иметь дело на войне, больше всего ненавидел Вернигора вот эту — бомбежку. Спасет ли при ней ладное, подвижное тело, зоркий сообразительный глаз, сноровка? Нет же, сиди, как сурок, замри, томись, жди — только и всего.

Бомбардировщики летели двумя эшелонами по семнадцать штук в каждом. Миновала железнодорожную насыпь и развернулась к центру села первая их волна, уже начала переваливать через магистраль и вторая, но она не последовала за предыдущей… Головной ведущий «юнкерс» вдруг резко накренился и, сверкнув крылом, пошел стремительно вниз, на станционные здания Беспаловки… Из ее развалин выбежал и, на ходу затягивая поясной ремень, пулей помчался к своему окопу Торопов.

Плюхнулся на его дно, привстал, оглянулся на товарищей.

— Успел! — только проговорил это слово и вжал голову в плечи, пригнулся.

Воздух рвануло, сотрясло. Измельченная кирпичная пыль красным косматым факелом взметнулась над станцией. Пять Ю-87 один за другим опорожнили свои бомбовые кассеты над Беспаловкой.

Вот когда Широнин мог быть доволен, что не прельстился, пренебрег руинами. Даже сюда, до окопов, долетели обломки камней, щепа вывороченных из своих гнезд шпал, куски бетона, сорванные с перрона… Еще двенадцать бомбардировщиков висели в воздухе. Не снижаясь, они сделали малый круг над станцией и где-то над котловиной, лежащей позади села, повернули, пошли со стороны солнца к насыпи. И все во взводе поняли, что гитлеровцам примерно известна и оборона у переезда.

Первые бомбы далеко перелетели окопы и разорвались в степи. Буревой вихрь воздушной волны пригнул сухую полынь, пронесся над снегом, потух лишь у высокой насыпи. Но почти вся серия бомб второго пикировщика упала между окопчиками Зимина и Крайко.

Сергей Григорьевич сидел на корточках на дне ячейки. Откинув голову, он вначале следил за тем, как самолет крутым откосом, у невидимого подножия которого находился Зимин, скользнул вниз. Уже ясно различимы неубирающиеся шасси — две нелепо торчащие ноги, прикрытые обтекателями, кресты на крыльях, пятнистое брюхо. Из него высыпались и понеслись вниз черные каплеобразные дробинки. Зимин уткнулся лицом в прослоенный зернистым песком слезящийся суглинок, закрыл глаза. «Жив!» — мысленно воскликнул вслед за оглушившим, перехватившим дыхание разрывом. «Врешь, живу!» — повторил, когда второй, еще более близкий разрыв обрушил из стенки окопа глыбу земли и песок, словно жесткая щетка, полоснул лицо… «Живу!» — в третий раз вырвалось из почти затемненного громовым скрежетом сознания… В минуту наступившей тишины не выдержал, взглянул вверх. Ветер колыхал над окопом сизый удушливый полог дыма. Ранее золотившееся солнце теперь тускло желтело.

— Товарищ старшина!

Кто окликнул его? Зимин обернулся, увидел Крайко.

Только что пережитое исказило и без того насупленное лицо Крайко, наложило на него тени, но в возбужденных злых глазах был не испуг, а такая ищущая себе выхода ярость, что Зимин невольно подумал: «Не напрасно, нет, не напрасно тогда на площади перед школой подмигнул я парню, позвал его из шеренги… Стойкий, надежный будет боец».

— Что тебе, Алексей?

— Не контузило вас, товарищ старшина?

— Будто бы нет…

— А вон Танцуренко оглох.

Зимин рассмотрел за пригорком и другого лисичанского паренька. На его скуластом лице лежало сейчас странное, очумелое выражение, огненно-рыжие брови были недоуменно приподняты.

— Что с тобой, Танцуренко?

Тот только растерянно захлопал ресницами.

— Прячьтесь, товарищ старшина, слева опять заходят, — крикнул Крайко.

Зимин махнул рукой Танцуренко — ложись, мол ложись — и сам упал на дно окопа. К насыпи направлялись и шли в пике бомбардировщики новой волны.

Четверть часа бушевал у переезда, сотрясая землю и воздух, ревущий шквал. Семнадцать «юнкерсов» один за другим разряжали над переездом бомбовые кассеты, отваливались в сторону, вновь возвращались… Ложные окопы, предусмотрительно отрытые в стороне и слева и справа, заставили гитлеровцев рассеять бомбовые удары.

Воронки чернели в саду, перед станционными зданиями, метров на двести вдоль шоссе.

А первый эшелон бомбил село. Но там хоть не плотная, отозвалась зенитная оборона. Один «юнкерс», волоча за собой заклубившийся черный пиратский стяг дыма, скользнул вниз. Здесь же, над переездом, пикировщики не встречали отпора и действовали нахально, оголтело.

Одна из бомб разорвалась рядом с домиком, у которого в своем окопе сидел Широнин. Кинутый толчком воздушной волны наземь, он несколько минут лежал неподвижно, почти в беспамятстве, а когда пришел в себя, то увидел, что стену домика рассекла глубокая трещина, а флюгер был сорван с жерди и закинут на дерево… Но это была, видимо, последняя бомба.

Шум моторов отдалился. Широнин устало поднялся наверх. Все вокруг дымилось, словно война ворвалась в самое чрево земли. Петр Николаевич разглядел приподнявшихся над своими окопами Болтушкина, Павлова, Фаждеева, Торопова. Казалось, что за их плечами сейчас остался какой-то, по крайней мере двенадцатичасовой каторжный труд, который сгорбил их, сделал нетвердыми движения, запечатлелся неимоверной усталью в глазах. Справа Широнин узнал Букаева, Вернигору, Скворцова. Значит, гитлеровцы все же не добились своего, первый взвод есть, сохранился… И тут же Петр Николаевич увидел сбегавшего с насыпи Тюрина. Неужели что-либо с орудием?

— Товарищ лейтенант… Товарищ лейтенант, — приближаясь, кричал Тюрин. Остановился перед Широниным и, запыхавшись, сообщил: — Расчета у пушки нет… Расчет погиб!

Тяжело дыша, красноармеец рассказывал: бомба угодила в край окопа, в котором сидели артиллеристы; командир орудия убит, наводчик тяжело ранен и, наверное, тоже скончался. Сам Тюрин уцелел только потому, что за пять минут до бомбежки пошел к колодцу. Он переждал бомбежку там, в какой-то старой щели.

— Мне бы, товарищ лейтенант, хоть одного знающего человека!.. Мы бы и сами справились, — с отчаянием говорил Тюрин, понимая, что вслед за бомбежкой вот-вот, с минуты на минуту можно было ждать атаки.

— Товарищ лейтенант, да у нас же Нечипуренко в артиллерии служил. Ему это дело знакомое, — вспомнил и подсказал Петя Шкодин.

— А ну-ка, быстро его сюда!

Нечипуренко даже засиял, когда узнал, в чем дело, зачем его вызвали.

— Конечно, я пушку знаю… Не беспокойтесь, управимся, все будет как следует.

Оба бегом направились к насыпи.

— Товарищ лейтенант, — вдруг окликнул Широнина из своего окопа Болтушкин. — Кажись, танк. Вот там, чуть правее кустика.

Широнин глянул, куда указывал рукой старший сержант. Метрах в семистах, по дороге, наискосок проходившей по склону яра, медленно сползал окрашенный в грязно-серый цвет фашистский танк. Вот над ним взлетела и разорвалась, бросив на снег жутковато-неестественный свет, синяя сигнальная ракета. Это начиналась атака.

 

XXV

Нечипуренко и Тюрин поднялись на железнодорожную насыпь и побежали к орудию. Тарановка горела. Дым пожаров клубился в центре села и в тех его частях, которые были разбросаны по взгорьям. Ветер легко перекидывал огонь с хаты на хату, с клуни на клуню, и соломенные крыши вспыхивали мгновенно. Две-три минуты — и уже сквозь дым проступали охваченные пламенем стропила, чердачные переборки, а сорванные ветром горящие жгуты соломы взлетали в воздухе и догорали там или падали, меча искры, на соседнюю крышу.

Загорелся и дом, перед которым стояло орудие. Тюрин и Нечипуренко ухватились за колеса и хотели перекатить орудие на запасную позицию, подготовленную в ста метрах от дома, но тут же, взглянув за насыпь, увидели свет взлетевшей вражеской ракеты.

— Не успеем… Давай с этой! — крикнул Тюрин, опасаясь, что при передвижении, сразу, еще до своего первого выстрела, они будут обнаружены гитлеровцами.

Сильным рывком выкатили пушку на замаскированную ветками орудийную площадку, и Тюрин крутнул маховик поворотного механизма, нащупал глазом и дулом орудия ленту шоссе.

Вражеские танки спускались по склону яра к переезду своим излюбленным строем. Вслед за головной машиной уступом влево и вправо двигались еще шесть. На флангах ползли по степи два самоходных орудия. Но на раскисшем, изборожденным рытвинами поле они заметно отставали от головного танка и, видимо получив по радио команду, стали скучиваться к шоссе… Фашисты полагали, что у переезда, куда только что сбросили свой бомбовый груз семнадцать пикировщиков, вряд ли остался кто-либо могущий оказать серьезное сопротивление.

Нечипуренко смотрел то на танки, то на Тюрина, прильнувшего к окулярной трубке. Чего он ждет? Что думает в эту минуту Широнин? Танки совсем близко. Несколько минут хода, и они поравняются с окопами, где сидели бойцы отделения Седых. Послышались пулеметные очереди. Гитлеровцы как бы прощупывали лежащую перед ними изрытую воронками и окопами молчаливую землю… Она не откликалась. Нечипуренко ясно различал сквозь неразвеявшуюся сизую дымку облепленные грязью запасные катки, запасную гусеницу, уложенную на борту перед закрытым люком. Ясно различил желто-черный крест, когда машина, обходя воронку, повернулась боком… И тут рука Тюрина, крепко сжимавшая шнур курка, резко оттянула его назад. Прогремел выстрел. У самых траков блеснул разрыв снаряда, танк дрогнул. Конвульсивными толчками он прошел, волоча разорванную гусеницу, несколько метров и остановился. Нечипуренко дослал в канал ствола снаряд. Второй выстрел, очевидно, заклинил башню танка… Его орудие только что начало медленно поворачиваться в сторону стрелявших и замерло, не дотянулось.

Танки, шедшие позади, рассредоточились и открыли огонь. Фашисты не успели точно засечь орудие по первым выстрелам и стреляли вначале наугад. Один из снарядов угодил в горевший позади дом. Длинная пылающая жердь отлетела от пожарища, едва не задела голову Тюрина, рухнула у его ног. Орудие окуталось чадом. Нечипуренко достал третий снаряд и, обжигая руки, отбросил головню в сторону, чтобы облегчить наводчику видимость.

— Давай, давай! — исступленно кричал Тюрин, убыстряя выстрелы. Он чувствовал, что вот-вот гитлеровцы нащупают пушку, и стремился в оставшиеся до этого минуты нанести врагу возможно бо́льший урон.

Два вражеских танка уже были подбиты. Один из них дымился. Из-за совхозной усадьбы выползло еще несколько танков и самоходных орудий. Но они направились не к шоссе, а пошли гребнем яра влево и скрылись в какой-то выемке. Над нею закачались только пруты антенн, словно там, за выемкой, шли с примкнутыми штыками цепь солдат.

Нечипуренко заметил их и хотел крикнуть об этом нагнувшемуся к панораме Тюрину. Но тут в пяти шагах перед пушкой разорвался снаряд, осколки ударили в щит и поверх щита, и Нечипуренко почувствовал сильный толчок в плечо, чуть не выпустил снаряд.

— Теперь на запасную! — крикнул Тюрин.

Наводчик повернул пушку, и Нечипуренко из последних сил налег на щит правым, здоровым плечом, выволакивая колеса из осыпавшейся земли.

В гром орудийных выстрелов давно уже вплелся учащенный перестук автоматных и пулеметных очередей. Цепь гитлеровцев, перебегавших вслед за танками, вынуждена была под плотным оружейным огнем оборонявшегося взвода залечь в кюветах и на меже перед садом. Танки замедлили ход, двигались расстроившимся боевым порядком.

Из-за танковой колонны выскользнули и прямо по степи юрко, зигзагами побежали к окопам взвода две бронемашины. Очевидно, сидевшие в них считали, что бронемашины представляют собой менее уязвимую цель для орудия, и торопились выйти во фланг взвода, чтобы оттуда кинжальным огнем пулеметов ударить вдоль окопов. Тюрин уже сделал по ним три выстрела, но трудно было рассчитать при такой скорости верное упреждение. Рука, сжимавшая шнур, задрожала. Неужели и в четвертый раз мимо? Тюрин лихорадочно подкручивал маховичок, чувствуя, что не хватает в эти секунды нужной выдержки и холодного расчета. Но вот, кажется, первая машина, самая опасная, надежно поймана в перекрестие прицела. Он дернул шнур. Броневик уже обогнул пруд и обходил выдвинутое чуть вперед отделение Болтушкина. Снаряд попал в заднее колесо… Машина резко завернула влево, остановилась. И тут же всклубились под ней два других разрыва. Это полетели навстречу гранаты из окопов. Тюрин стал ловить в перекрестие вторую машину. Но туг Нечипуренко оглянулся в сторону станции и отчаянно вскрикнул:

— Слева… самоходка!

Прямо по улице, прижимаясь к заборам, со стороны Беспаловки на них мчалась фашистская самоходка. Гитлеровцы не стреляли, рассчитывая подобраться незаметно, сзади, и уничтожить расчет наверняка. Увидя мчавшуюся на них машину, Тюрин и Нечипуренко попытались повернуть орудие, с самоходки почти в упор громыхнул выстрел. Но и он уже был ненужным… Всей своей тяжестью вражеская машина навалилась на орудие.

 

XXVI

— Гранаты! — крикнул Широнин, когда увидел, что вслед за первым танком перевалила бугор и двинулась к шоссе, на ходу развертываясь для атаки, вся танковая колонна.

— Гранаты! — многоголосно перекатилось по окопам.

И недавняя бомбежка, и ожидание атаки сделали наступившую теперь тишину до предела напряженной. Отчетливо и отрывисто справа и слева прозвучали металлические щелчки. Бойцы ставили гранаты на боевой, затем предохранительный взвод, сдвигали задвижки запалов.

Накануне Петр Николаевич еще раз проверил, насколько умело бойцы обращаются с этой карманной артиллерией. Слушал его и Петя Шкодин. А вот сейчас, уже не в порядке обучения, а всерьез, глянул на него красный сигнальчик, и пальцы дрогнули, поспешно закрыли этот тревожный зрачок предохранительной чекой.

— Не торопись, не торопись, Петро, — насколько мог спокойно, сказал Широнин. — Время еще есть.

А времени-то было не так много. Каких-нибудь триста метров оставалось пробежать головному танку до первых, выдвинутых перед переездом, окопов взвода. Широнин легко определил тип танка — с таким приходилось встречаться еще у Дона. Это был Т-3, вооруженный 37-миллиметровой пушкой и тремя пулеметами. Он долго не открывал огня. И лишь с двухсот метров трахнуло несколько пулеметных очередей. Но тут последовал первый удачный выстрел тюринской пушки, которого с нетерпеливым волнением дожидались Широнин и весь взвод.

— Вот это молодец Нечипуренко! — воскликнул Шкодин, по-приятельски относя всю удачу на счет сослуживца.

Широнин наблюдал за меткими выстрелами артиллеристов, расчетливо откладывал момент, когда и взвод должен был обрушить на атакующих всю свою огневую силу. И вот она подошла, эта минута. Гитлеровцы приблизились к каменной изгороди, заметались перед нею, не зная, на какую ее сторону выгодней податься. Большая часть их побежала влево.

«Ага, растерялись!..» — с мстительным удовлетворением подумал Широнин, чуть приподнявшись, крестом распростер руки в стороны — сигнал открытия огня — и затем сам приник к ложе автомата, нажал спусковой крючок. По набегавшей цепи гитлеровцев ударили пулеметы и автоматы всего взвода.

…Широнин, как и Нечипуренко, заметил идущие в обход самоходные орудия. Он знал, что туда, к самому, дальнему переезду, Билютиным также был направлен подвижной отряд заграждения. Правда, отряд был малочисленный, сколоченный наспех. Не хватало людей, не хватало и мин. Плотно минировать все танкоопасные направления перед растянувшейся на шесть километров Тарановкой оказалось невозможным.

Удастся ли отряду задержать самоходки? Мысль об этом тревожила Широнина, и он сквозь гул надвинувшегося боя нет-нет да и пытался уловить отзвуки другой схватки, той, которая велась вдали и от которой также зависела судьба обороны беспаловского переезда. Ветер донес три гулких взрыва… Так могли взорваться только мины. Однако самоходок прошло не три, а больше. Но Широнин уже не мог думать об этом…

Две бронемашины, на ходу ведя пулеметный огонь, зашли на левый фланг взвода, и пули взметнули снег на бруствере. Широнин и Шкодин пригнули головы, схватили противотанковые гранаты. Урчание первой машины слышалось рядом. Окоп Широнина находился теперь в мертвом, недосягаемом для пулеметов пространстве. Он поднялся и уже занес связку над головой, когда у колеса бронемашины разорвался снаряд. Она накренилась, проползла еще несколько метров. Широнин и Шкодин метнули гранаты, упали в окоп. Приподнялись и увидели, что вторая машина въехала на лед пруда, продавила его, и пулемет, сделав несколько очередей, умолк. Но чувство облегчения не успело шевельнуться в душе. Что-то лязгнуло, зашумело сзади, на насыпи. Широнин оглянулся. По ту сторону рельсового пути неслось к переезду самоходное орудие с крестом на броне.

— Та-ам!.. Смотри! — высунулся из окопа и кричал Широнин в сторону переезда, где было отделение Вернигоры, кричал, зная, что в шуме боя его все равно никто не услышит. По пояс вылез из окопа, протянул руку, указывая на опасность. Почему же, почему молчит тюринское орудие? Мысль о том, что оно уничтожено, была страшной, поверить в это не хотелось, но как иначе могли бы немецкие панцерники прорваться со стороны насыпи.

Еще несколько минут — и самоходка ударит взводу в спину, начнет утюжить окопы. Широнин ощутил жгучую, щиплющую боль выше локтя, однако не опустил руки, продолжал подавать сигналы. У переезда заметили их. Кто-то — кажется, Скворцов — вылез из окопа, пополз к насыпи. На ее склоне длинная, измаранная грязью шинель красноармейца была легкой мишенью и для вражеских автоматчиков, и для танковых пулеметов. Скворцов прополз несколько метров, и темный след крови потянулся за ним по откосу. Взвод усилил огонь по гитлеровцам, по смотровым щелям танков, чтобы помешать прицельной стрельбе. А уже и не различить, движется ли Скворцов или нет?.. Движется!.. Руки, в одной из которых виднелась противотанковая граната, простерлись вперед, к ним медленно подтянулось все тело. Самоходное орудие круто, сломив придорожный столб, завернуло у переезда, прогрохотало по рельсам, приподняло днище над обратным скатом насыпи. И в это время ползущий приподнялся на колени, пошатнулся и замедленным движением словно не бросил, а обронил гранату под набегавшую на него гусеницу…

Окутанная дымом разрыва, машина боком съехала с насыпи, перевернулась, рухнула.

Может быть, именно этот поединок, разыгравшийся на глазах у всех, предрешил исход первой атаки. Часть гитлеровцев залегла, часть откатилась назад, за пригорок, и оставшиеся танки не решились без пехоты продвигаться дальше.

В широнинский окоп приполз Болтушкин.

— Андрей Аркадьевич, Андрей Аркадьевич, — с горечью проговорил он. — Родной наш!.. Вот же у него смерть-то какая!

— Не смерть, а бессмертие… — поправил Петр Николаевич.

— И без пушки теперь придется держать… Артиллеристов не стало…

Болтушкин опечаленно опустил голову и вдруг вскинул глаза на Широнина.

— Товарищ лейтенант, вы ранены, что ли?.. Из рукава капает.

Из рукава широнинского полушубка действительно стекала и пятнила снег струйка крови.

— Ну-ка, разденьтесь, — приказывающе проговорил Болтушкин и напустился на Шкодина. — Ты что здесь делаешь, не видишь, что ли?

— А как у тебя с людьми? — спросил Широнин, пока Болтушкин делал ему перевязку. Пуля прошла в мякоти предплечья.

— Кирьянов погиб. Субботина ранило, но, говорит, еще крепко себя чувствует, может пособить. Остальные все целы… А вот что у Вернигоры и у Седых — не знаю.

— Разрешите, товарищ лейтенант, я туда смотаюсь, — вскочил и предложил Шкодин.

— Поосторожней только. И передай всем мой приказ — беречь себя. Их-то, гитлеровцев, по десятку на каждого из нас.

Шкодин вскоре вернулся, доложил:

— У Седых только молоденького одного еще при бомбежке контузило. У Вернигоры ранен Злобин и вот… Андрей Аркадьевич…

Шкодин протянул командиру взвода небольшую, обернутую синей фланелькой пачку документов. Петр Николаевич развернул ее, нашел партийный билет, раскрыл. Партийный билет был выдан Варнавинским райкомом партии Горьковской области в 1940 году. Ясно, что к этому времени относилась и фотокарточка. И, однако, только большие залысины свидетельствовали о том, что к этому времени Скворцову перевалило далеко за сорок. А так — живые, смеющиеся глаза, аккуратно подбритая бородка, которую к лицу носить и тридцатилетнему.

— Это ведь его война состарила, я знаю, — проговорил Александр Павлович, с которым чаще, чем с кем-либо другим, делился Скворцов своими размышлениями.

— Кого она не состарила, — согласился Широнин, заворачивая партбилет во фланельку.

Солнце уже высоко поднялось над Тарановкой.

У совхозной усадьбы виднелось множество двигавшихся машин. Было ясно, что гитлеровцы не отказались и не могли отказаться от своего намерения пробиться через переезд, ибо другого, более удобного, пути на Тарановку не было. Их залегшие цепи не отходили, вели беспокоящий огонь. Потом на каких-то несколько минут он прекратился; обнадежить это, разумеется, не могло. Вот-вот следовало ждать новой атаки.

— Пойдешь к Решетову с донесением, — сказал Петр Николаевич Шкодину, вырвал из тетради лист бумаги, достал карандаш. Но писать раненой рукой было невозможно, и он передал карандаш Болтушкину.

— Пиши, Александр Павлович: атака отбита, уничтожили три танка, одну самоходку, две бронемашины. Свои потери: выведено из строя орудие, есть убитые, раненые.

Широнин замолк. Что сообщить еще? Просить подкрепления? Но знает ли он, как обстоит дело на других участках? Может быть, там приходится еще тяжелей? Нет уж, лучше доложить об обстановке так, как она есть, а там поймут, примут решение.

— Пиши… Гитлеровцы готовятся к новой атаке. Против нас их примерно батальон. Есть?

Широнин взял донесение и подписал его.

— Идут в атаку, товарищ лейтенант, — сказал Болтушкин.

По склону яра двигалась новая колонна танков, за ними автоматчики.

— Быстро, Петро, быстро. А про остальное расскажешь, — приказал Широнин, протягивая донесение.

 

XXVII

Букаев еще перед первой танковой атакой немцев, сразу после отбушевавшей бомбежки, скинул с себя шинель. Отяжелевшая за эти сырые, непогожие дни, она бы только мешала. А Иван Прокофьевич понимал, что из всех перенесенных им в войну испытаний это, нынешнее, такое, что уцелеть в нем равносильно чуду. Даже расколотые тротилом, покрытые льдом и копотью камни, что остались там, далеко позади, в Сталинграде, сейчас вспомнились с сердечной благодарной признательностью. Сколько раз выручали эти обвалившиеся, ощетиненные ржавой арматурой стены, вздыбленные фундаменты, останки трансформаторных подстанций и заводских труб. А здесь ровная, голая степь, мать-сыра земля… Но тут же Букаев мысленно пристыдил себя («Э, да не хоронить же сам себя собираюсь… Немцам там и камни не помогли») и шинель все-таки свернул по-хозяйски, аккуратно и бережно положил ее в угол окопа, чтобы не замарать сапогами.

А вспомнив о Сталинграде, не мог не подумать и о том, что вопреки всем нечеловеческим тягостям, а верней, в силу того, что упрямо выстоял под ними, не сломился, выпало уже ему большое солдатское счастье сполна насладиться в эту зиму вкусом победы, разделить ее радость со своими товарищами, со всем своим народом.

Слева от Букаева стоял в окопе Сухин, Алексей-с гор вода. Остроносый, веснушчатый, с чуть шепелявым мальчишеским говорком, он был похож на ротного любимца и гармониста Евсика, с которым Иван Прокофьевич принимал первый оборонительный бой вблизи Иклы. Но Евсик остался лежать на топком берегу реки, так и не изведав ничего, кроме скорбной горечи отступления. А этот щупленький паренек уже увидел драпавших из его шахтерского городка немцев; шагая с маршевой ротой из Харькова к Тарановке, видел на обочинах дороги брошенные фашистами и занесенные снегом обозы, пушки, минометы; уже проникся нужной светлой верой в неминуемое торжество правды, а ярости после всего пережитого в оккупации, ярости и ожесточения тоже хватало… По-девичьи нежная, тонкая кожица его подвижного лица сейчас даже потемнела от ненависти, как потемнели и светло-синие глаза, которыми он всматривался в увалы Касьянова яра.

— Теперь недолго придется ждать, Алеха, — крикнул ему Букаев. — Сейчас полезут… Встречай… Ты того… Проверь целик…

Сухин промолчал. Накануне вечером Широнин, обходя окопы, предупредил всех, чтобы огонь вели на дальность сто — двести метров, не больше. Патроны надо беречь. И напоминание об этом же, сделанное Букаевым, Алеша посчитал для себя обидным. Но, наверное, и ему хотелось перед боем отозваться, перекинуться с соседом словом.

— Я их буду на выбор… в пупки… Они у меня, гады, попляшут, я их подстригу… — выкрикнул он сорвавшимся на мальчишеский фальцет голосом.

И когда подкатывалась к окопам первая атака, Букаев, и не оглядываясь на Сухина — было не до этого, — чуял, однако, что Алеша своему слову верен. Он палил короткими очередями в три — пять выстрелов каждая; выжидательная нащупывающая пауза — и снова очередь, снова отстукивал и точно адресовал свои мстительные, смертоносные депеши. Танк, с первого попадания подбитый тюринской пушкой, остановился как раз напротив их окопа. Отбросив крышку верхнего люка, из него хотел выскочить гитлеровец. Букаев в это время заменял опустевший диск и с сердцем крякнул, разозлившись, что будет упущена такая близкая добыча. А Сухин словно ее и поджидал; раздалась очередь его автомата, и гитлеровец мгновенно обмяк, перевалился и повис на башне, выпустив из рук какой-то длинноствольный пистолет, скорей всего ракетницу…

Оставшийся в танке механик-водитель попробовал сдвинуть машину. Извергая клубы смрадного черно-сизого дыма и распластывая по грязи оборванную гусеницу, она завертелась, как жук-рогач, наколотый острием иголки, но только глубже вгрузла в податливую мартовскую землю, замерла. И это прямо перед окопом Букаева. С минуты на минуту могла начаться новая атака, а громадина танка заслоняла обзор. К тому же гитлеровцы беспрепятственно накопились бы за этим нежданным прикрытием. Упредить бы их!..

— Алеха, — позвал он Сухина, который растерянно смотрел на возникшую у окопа преграду, пожалуй, еще не разобравшись, к лучшему она или к худшему. Букаев тычком автомата указал на танк и выбрался на бруствер, пополз вперед. Обернулся. Понял ли его Сухин? Понял, ползет следом.

Под днищем танка, чуть приподнявшегося на откосе вырытой им ямы, было смрадно и жарко от еще не остывшего мотора. В углубление быстро набежала вода, и поверх ее павлиньим хвостом распустилась пленка смазочных масел и бензина. Букаев и Сухин с ходу плюхнулись в эту жижу и, как у амбразур, изготовились меж залепленными глиной катками. Поспели вовремя. С десяток гитлеровцев разрозненно, перебежками приближались сюда же: то ли хотели укрыться за броней, то ли намеревались выручить экипаж.

— Я шам… Я шам, — вдруг просительно зашептал Алеша, подтягиваясь и высунув автомат, — у отверстия кожуха ожесточенно запульсировал дымчатый смертный венчик…

Вылазка была отбита. На снегу после нее осталась серо-зеленая, словно бы обомшелая борозда — те, кому уже не подняться.

Теперь только цепь, что залегла на гребне яра, продолжала вести огонь, да не смолкали крупнокалиберные пулеметы. Над головой Букаева что-то звякнуло; почудилось, что это в чреве самого танка, что водитель снова запускает мотор, а тогда им в этой ловушке, в которую они сами же залезли, хана, конец. Но цокнуло еще ближе, около уха, и Букаев догадался, что это расплющиваются, рикошетируют пули крупнокалиберных пулеметов. Гитлеровцы обнаружили засевших под танком и торопились разделаться с ними. Вступать в поединок с пулеметами было бы напрасным делом. Букаев отполз за колесо. Почти перед своим лицом он увидел оброненную танкистом ракетницу. Хотел было откинуть ее в сторону, но пробудилось любопытство, взял ее, открыл затвор. В стволе патрон с желтой меткой. А ведь когда начиналась атака, гитлеровцы просигналили синей. Что же могла обозначать желтая? Гитлеровец вылезал из люка. Значит, наверное, просил прекратить огонь, чтобы не подстрелили свои же. Так или иначе, а вреда быть не может. Букаев направил ракетницу вверх, нажал спусковой крючок. В небе округлился и с хлопком разлетелся над степью желтый шар… И впрямь, как по команде, гитлеровцы прекратили огонь. Это и были те немногие минуты, когда Широнин смог написать донесение Билютину…

А сам Букаев в эту короткую передышку ощутил страшную потребность закурить. Все бы, кажись, отдал за одну затяжку, хоть бы она и была последней. Полез в один карман, в другой, потом с досадой вспомнил, что кисет оставил там, в шинели: не до курева было, не рассчитывал на это…

— Алеха, у тебя табачку случаем нет? — окликнул он Сухина.

Тот не отозвался.

— Слышь, Алексей-с гор вода? — громче повторил Букаев.

Ни слова в ответ.

Иван Прокофьевич встревоженно придвинулся к соседу. Тонкие веки над его глазами были приспущены, не шевельнулась ни одна ресничка. Резче выступили на побледневшем лице веснушки. Скользящий стреловидный след свежесбитой окалины на броне рядом с головой досказывал остальное…

 

XXVIII

Гитлеровцы вновь открыли огонь по окопам взвода. Стреляли на ходу развернувшиеся в густую цепь автоматчики, стреляли танки.

Несколько минут Шкодин лежал перед насыпью, выжидая, — может быть, в этом прижавшем к земле плотном огне хоть на миг окажется какая-то невидимая лазейка, которой бы он мог воспользоваться. Но ее не было… Он представил себе, как Широнин обеспокоенно следит за ним, за насыпью. Еще подумает, что он, Шкодин, убит, и пошлет другого связного.

Петя вскочил и, пригнувшись, взбежал на железнодорожное полотно. Рядом словно кто-то защелкал длинным бичом. Несколько пуль звякнуло о рельсы, но Шкодин был уже по ту сторону насыпи.

К орудийной площадке, где теперь бесформенно лежала исковерканная самоходкой пушка, Петя подбежал одновременно с Валей, спешившей навстречу к переезду. Вместе наклонились над Нечипуренко, широко разбросавшим руки на обмятом траками снегу. Нечипуренко был мертв.

— А другие? — Валя оглянулась.

— Вон, вон, смотри, сестра, — крикнул Петя, заметив, как к переезду, над которым выбивалось рыжее пламя горевшей самоходки, бежит какой-то красноармеец. Это был единственный уцелевший из всего орудийного расчета Тюрин. Теперь, когда пушки не стало, наводчик решил присоединиться к взводу.

— Есть там раненые? — спросила Валя.

Видно было, что ей только что пришлось проделать нелегкий путь. Сдавленный голос, обожженные крылья ресниц, пот на висках.

— Есть. И лейтенант ранен. Но будто бы легко.

— А ты куда?

— С донесением, — уже на бегу обернулся и ответил Петя.

Вырвавшись из боя, что велся у переезда, еще полуоглушенный его гулом, Шкодин бежал по задворкам и улицам горевшей Тарановки и слышал, как уже не со стороны Беспаловки, а из центра села и с его северной окраины близится шум и других завязавшихся там схваток.

Гитлеровцы одновременно пытались прорваться и через триста шестой километр, и еще севернее, по другим дорогам, пересекавшим Тарановку. На некоторых участках им удалось потеснить оборонявшихся. И теперь вражеская артиллерия вела ожесточенный обстрел села.

На лужайке перед сельмагом, которая по весне служила тарановской детворе спортивной площадкой, догорал сбитый «юнкерс». Дымящаяся груда дюралюминия, истлевшего перкаля, расплющенных навигационных приборов. На покоробившихся остатках фюзеляжа корчилась свастика. Неподалеку на перекладину футбольных ворот взлетел и храбрился, чуть ли не победоносно посматривая вниз, огненно-красного оперения петух. Крыша сельмага была сорвана, то ли когда взорвались бензобаки, то ли раньше, при бомбежке. Свежие воронки были видны повсюду.

Шкодину пришлось не раз падать наземь, когда на пути взметывались близкие разрывы снарядов. Один из них настиг его перед церковью. Петя с ходу ткнулся в канаву у глухого забора, а когда шевельнулся, полузасыпанный землей, и раскрыл глаза, то увидел, что забор в полуметре над головой был изрешечен осколками. Шкодин поднялся, услышал прямо над собой в небе близкую пулеметную очередь. Одну, за ней другую. Снова самолеты? Нет. Их не видно. Догадался, что стреляет пулеметчик с церковной колокольни. Значит, тут гитлеровцы подошли к селу почти вплотную.

Шкодин спросил у пробегавшего красноармейца, где сейчас КП батальона Решетова. Красноармеец кивнул на провод, тянувшийся вдоль забора, и по этой нитке Петя добрался до командного пункта. Он размещался в наполовину врытом в землю небольшом каменном строении, где когда-то, наверное, хранилось горючее.

У полевого телефона стоял заместитель Решетова лейтенант Прохватилов и, поглядывая в крохотное, прорубленное в стене окошко, кричал:

— Седьмой — Роман, поняли меня? Повторяю: седьмой — Роман…

Шкодин знал незамысловатый код, который употребляли в полку при разговорах по телефону. Седьмой — Решетов, Роман — ранен, Ульян — убит.

— Есть принять на себя, — коротко бросил по телефону Прохватилов и обернулся к связному. Но тут плащ-палатка, заменявшая дверь, распахнулась, и вошел Билютин. Он уже слышал о происшедшем.

— Где его?

— В пятой роте, товарищ полковник, только что. Там было немцы прорвались… Лезут, как ошалелые. Наверное, запоздали с Тарановкой, не вышло по приказу, чтобы занять, как хотели, тютелька в тютельку, вот теперь их подгоняют. Решетова в рукопашной ранило.

— Товарищ гвардии полковник, разрешите обратиться к лейтенанту, — в наступившей паузе проговорил Петя и выступил вперед.

Билютин узнал Шкодина, часто бывшего связным в штабе полка, нетерпеливо шагнул навстречу.

— Из первого взвода? С донесением?

Торопливо пробежал взглядом строки, набросанные Болтушкиным под диктовку Широнина. Шкодин стоял навытяжку, взволнованно всматривался в непроницаемое хмурое лицо полковника. И получасом ранее перед насыпью, и только что, перебегая улицами села, наверное, не испытывал Петя такой тревоги, какая вошла в сердце сейчас. Что решит полковник? С какой вестью вернется к переезду Шкодин? Стоит ли ждать первому взводу подмогу? Есть ли она?

— Трудно приходится? — вскинул на связного глаза Билютин.

— Трудновато, товарищ полковник, — сказал Петя и тут же уточнил, представив себе, сколь многое зависит от его ответа. — А прямо сказать — тяжело. Первую атаку отбили, а когда я уходил, они во вторую поднялись. И танков, и пехоты побольше.

— И орудие не уберегли, — тихо обронил Билютин.

— Самоходка его раздавила, сзади, со спины, зашла, товарищ полковник.

Билютин молчал, и по этому тяжелому для всех молчанию Шкодин понял, что у командира нет сейчас никого под рукой, в бою все люди, на счету каждый человек.

Билютин отвернул обшлаг шинели, посмотрел на часы, и вдруг во взоре, обращенном на Шкодина, блеснуло нечто ободряющее.

— Передай, пусть держатся. Еще час — и поможем… Понятно?

— Есть передать пусть держатся… Еще час — и поможем!.. — громко отчеканил Петя, словно хотел, чтобы эти слова закрепились, не ушли из памяти полковника. — Разрешите идти?

— Иди… Стой, боеприпасов хватает?

— Хватает вдоволь.

…Петя опрометью пустился в обратный путь к переезду, откуда доносились раскаты продолжавшегося боя. Едва он поравнялся с церковью, на колокольне которой по-прежнему не умолкал пулемет, как за хатами что-то учащенно затарахтело, защелкало — из переулка на бешеной скорости вымчался мотоциклист. Площадь перед церковью еще накануне изрыли колеса обозов, гусеницы танков. Глубокие ухабы налились мокрым, тающим снегом и грязью. Добавила свое и бомбежка. Мотоциклист, разогнавшись в переулке, теперь попал в это месиво. Он растерялся, крутанул было руль вправо, затем влево, но нащупать проезжую дорогу оказалось невозможным. Мотоцикл грузно осел в подвернувшуюся на пути рытвину, мотор чихнул и заглох… Все это произошло мгновенно и почти рядом с Петей. Как он ни спешил, однако, невольно приостановился. Мотоцикл был явно чужой, немецкий, да и сам солдат, хотя на нем были обыденная ушанка и красноармейская шинель, поначалу вызвал у Пети настороженность. Воротник не застегнут наглухо, а вроде бы расправлен под отложной. На рукаве незнакомая трехцветная нашивка — красная и белая ленточки с вклиненным в них синим треугольником. На ногах — краги. Уж не лазутчик ли какой?..

Но на обескураженном, замаранном брызгами грязи лице солдата, когда он увидел Шкодина, вдруг сквозь волнение просияла такая добросердечная радость, что настороженность Пети сразу развеялась.

— Соудруг! — быстро соскакивая наземь, выкрикнул мотоциклист. — Соудруг! Ну-ка, ну-ка, про́шу!..

Движением рук он как бы пояснял свои произнесенные с непривычным для Шкодина ударением слова: звал помочь, подтолкнуть и выкатить мотоцикл. И Шкодин догадался, что перед ним и есть тот правый сосед, о котором вчера перед боем рассказывал взводу, со слов генерала, Широнин.

— А ты… ты куда? — разгоряченным, запыхавшимся от бега голосом спросил Петя.

— Вот-вот! — солдат указал рукой на подвешенную к шестам нитку связи, которая вела к командному пункту. — Ча́са нет… Быстро… Прошу!..

Петя подскочил к его, видимо трофейному, мотоциклу.

— Ну, давай! Ра-аз!..

Машина пружинисто качнулась, выкатилась из колдобины на обочину дороги.

— О, спасибо, соудруг!..

Чех торопливо вскочил в седло, с силой нажал и крутанул педаль. У обоих на счету была каждая минута, каждая секунда, и все-таки Петя не удержался, спросил:

— Погоди… Скажи, как там у вас?

— Зе́мля, зе́мля!.. — перекрывая шум заработавшего мотора, выкрикнул мотоциклист. Он снова добавил к своим словам выразительный жест рукой, и Петя понял, что соседи окапываются…

— Заборов держись, вдоль заборов езжай! — напутствовал он чеха, а тот уже пересекал площадь и на миг обернулся, благодарно кивнул.

Пулемет на колокольне продолжал клокотать исступленно, настойчиво, бой разгорался жарче и жарче…

 

XXIX

Когда Шкодин отбежал от разбитой пушки, Валя сразу поднялась и заспешила к переезду вслед за Тюриным.

Сегодняшняя утренняя бомбежка застала Валю в хате, где размещался санвзвод. Она снаряжала необходимым сумки санитаров, приходивших из рот, инструктировала их.

Хату качнули близкие разрывы первых бомб, разлетелись, брызнув мелкими осколками, стекла. Валя вместе со всеми побежала в сад — там еще вчера были отрыты щели.

Она выскочила во двор, не накинув даже шинели, — думала, что это налетел одиночный самолет. А их нависло над селом множество. В сырой, сочащейся водой щели пришлось сидеть долго, вздрагивая от бомбовых разрывов, сотрясавших землю, и от холода.

Полтора года фронтовой жизни еще не заслонили в Валиной памяти довоенных дней. Странно, но чаще всего именно в такие тяжелые минуты она мысленно возвращалась к давнему, причем возвращалась с чувством некоторого самоосуждения. В самом деле, глубоко ли она представляла себе, какие тягчайшие и суровые испытания может принести жизнь? Валя играла на клубной сцене Любовь Яровую, играла Катерину из «Грозы» Островского, радовалась успеху товарищей по клубной сцене и фабричных подруг, а сама-то, по существу, была очень далека от того мира больших, потрясенных жизненной грозой чувств, в которые пыталась вжиться! И только сейчас, на войне, он раскрывался перед нею; раскрывался у изголовья умирающих; раскрывался при виде той лютой решимости, с которой шли в бой ее товарищи по полку; раскрывался в задушевных мечтах о грядущем, которыми делились на фронте люди. А суждено ли им быть в этом грядущем? Валя вновь подумала обо всем этом, когда сидела в щели и смотрела, как с вражеских самолетов срывались бомбы, сея смерть и разрушения.

Закончилась бомбежка. За селом загремели орудийные выстрелы. И все, кто был в санвзводе, разошлись по подразделениям. Валю направили к переезду, в первый взвод.

…Она торопилась к железнодорожной насыпи, хорошо понимая, что, может быть, несколькими минутами позже перебраться через нее не удастся. Ранее прерывистый клекот то одного пулемета, то другого и разрывы гранат теперь слились в один до предела ожесточившийся гул боя. С насыпи Валя даже не рассмотрела, что перед нею; взвизгнули пули, и она ринулась вниз, туда, где в черном дыму словно разверзлась вздыбленная земля.

— Ты что, сдурела? Без тебя бы обошлось, — с силой дернули ее за шинель и втащили в окоп. Упала. А привстав, узнала Зимина.

— Где раненые?

Зимин кивнул влево и вновь приложился к автомату. Пригибаясь, а где ползком, Валя добралась до окопа, где лежал тяжело раненный в шею Злобин. Только начала перевязывать его, как неподалеку разорвался снаряд. Валя наклонилась над раненым, прикрыла его. На спину тяжело осыпалась земля. Движением плеч освободившись от нее, Валя закончила перевязку — наложила марлевые подушечки на сквозное отверстие, обвязала шею бинтом.

— Лежи спокойно, вынесем, — дрогнувшим голосом сказала Злобину. Красноармеец хрипло стонал, на посиневших губах пузырилась кровь.

Валя чуть приподняла над окопом голову — где еще нужна ее помощь? — и в пяти шагах от себя увидела приникшего к земле бойца. То ли его выбросило из окопа недавним разрывом снаряда, то ли сам пытался переползти на другое место и был застигнут осколком, но сейчас красноармеец уже был беспомощен, не мог проползти и пяди. Только по судорожным движениям рук можно было догадаться, что он еще жив и хочет отползти в укрытие. Вот он медленно повернул голову набок, и Валя узнала Василия…

Фашистские танки были уже в ста метрах от окопов. Дружный огонь широнинцев сдерживал натиск вражеской пехоты, которой против взвода было брошено более батальона. Но фашистских танкистов уже не пугало отставание своих автоматчиков. Орудие, которое при первой атаке вывело из строя две машины — они и сейчас дымились перед переездом, — теперь молчало, и танки мчались напролом.

Один из них летел по обочине шоссе, прямо на окоп Зимина. Сергей Григорьевич различил на дверцах переднего люка какую-то выведенную черной краской эмблему — то ли пикового, то ли трефового туза. Только однажды — да и то в первом бою, перед Смоленском, — Зимина смутила какая-то вроде этой чертовщина на борту фашистских танков, штурмовавших их оборонительный узел. После того первого боя привык относиться к подобным штукам — а их пришлось встречать не раз — как к глупому шутовству врага, надменно тешившего себя этой символикой. И сейчас Зимин почти в упор стрелял по смотровым щелям, по приборам наблюдения, стремился ослепить тех, кто сидел за броней.

А когда всего каких-либо несколько десятков метров отделяло его от танка, опустил автомат, нагнулся за связкой гранат, передумал, схватил бутылку горючки. Танк, надвигался на окоп в лоб, и гранаты — их сподручнее метать со стороны — могли сейчас не выручить.

…Словно тысячепудовая кувалда грохнула над окопом, затемнила все. Но еще миг — ворвался свет, и Зимин вскочил, метнул бутылку вслед — в моторное отделение. Оно мгновенно занялось пламенем. С минуту танк волочил за собой шлейф дыма, двигался к насыпи, а затем распахнулись люки, и из них с пистолетами в руках стали выбрасываться гитлеровцы. Тюрин, сидевший в окопе перед самым шоссе, бросил в них две гранаты.

Сквозь дым, стелившийся над окопом, Зимин вначале не мог рассмотреть, куда двигались другие танки. Только слышал близкий лязг гусениц. Затем дым рассеялся, и Зимин увидел, что еще и другой танк вздыбился и неподвижно замер со свисающей гусеницей над окопом Вернигоры.

Что-то крича, Вернигора и Исхаков, лишенные обзора из-за нависшей над ними громады, перетаскивали в соседний окоп пулеметы и гранаты.

Третий поотставший танк приближался к окопам отделения Седых. И тут Зимин заметил Валю. Она, очевидно, ползла, а теперь, когда танк был совсем близко, привстала на одно колено.

— Да в окоп же, в окоп! — отчаянно крикнул Зимин.

Валя была не одна. Она приподнялась и держала в руках Грудинина. Чувствуя, что вместе с ним уже не успеет укрыться в окоп, Валя передернула на грудь санитарную сумку — пусть увидят красный крест, — с наивно-просящим выражением глаз смотрела, как стремительно надвигалась на нее многотонная машина… И она не свернула в сторону…

— Сволочи! — закричал Зимин и в бессильной ярости полоснул очередью автомата по борту танка: добросить до него гранату он не мог. Но только что происшедшее наполнило силой страшного гнева сердце не только Зимина. Из своего окопа скользнул навстречу танку Крайко. Надвинувшаяся на лоб шапка мешала ему видеть, и он сбросил ее движением головы. Быстро работая локтями, он полз по земле и вдруг вскочил, размахнулся гранатой, точно попал ею в ведущее колесо… Уже не прячась, метнулся обратно в окоп. И недалеко от Зимина пошатнулся, упал навзничь.

Зимин высунулся из окопа и втащил красноармейца к себе… На его шинели темнели следы пронзивших его пуль. Зимин понял, что ранение смертельное. Крайко зашевелил губами, силился что-то сказать. Сергей Григорьевич наклонился поближе… Кому — матери или дивчине — хотел передать красноармеец Алексей Крайко свое прощальное слово? Глаза умирающего открылись, но перед ними, начавшими тускнеть, наверное, еще стояло видение недавней схватки.

— А здорово я его, гада, а? — прошептал Крайко.

Зимин приподнял голову красноармейца, подложил под нее вещмешок. Нагнулся, хотел по-отечески напоследок поцеловать парня, но неожиданно весь окоп взмыло ураганным разрывом снаряда, легкие сжались в удушье, и Зимин упал рядом с Крайко.

 

XXX

Зимин погиб ка глазах у Павлова. Окоп Павлова располагался наискосок от зиминского, отходил уступом метров десять назад. Когда начался и стал все сильней и сильней ожесточаться бой, то даже в те выпадавшие немногие минуты, в которые можно было перевести дух, снять с автомата руку и сунуть ее за отворот шинели, чтобы она, рука, не закоченела, сохранила подвижность, не подвела, даже в эти короткие интервалы Павлов не смотрел по сторонам на других соседствующих с ним товарищей. Ему достаточно было видеть впереди себя, левей, Сергея Григорьевича; собственно, лишь его приподнимавшуюся над бермой, знакомо сдвинутую на затылок ушанку, изредка его плечи. Да, этого было достаточно, чтобы в пылу нарастающей схватки с врагом верить, что ты находишься на предопределенном тебе, умно и расчетливо выбранном месте, что рядышком, тоже на своих местах, все твои однокашники, и этой солдатской верой перебарывать, гнать прочь ту противную слабость, которая нет-нет да и подступала к сердцу в этой вскипевшей адовой буче…

Осколки снаряда, накрывшего прямым попаданием окоп Зимина, пролетели над головой Павлова, как иззубренный, но все еще страшный клинок, и посвист был такой же, как у клинка при сильном замахе, он не успел и зажмуриться… А потом, оглушенный, задыхающийся, чувствуя во рту чужой и отвратный железистый привкус, еще шире раскрыл глаза, чтобы различить, разобраться в том, что же произошло… На него сыпалась сверху, с неба, измельченная земля, понизу волочился удушливый, перехватывающий горло дым. Павлов судорожным движением рук нащупал на бруствере неостывший, горячий автомат… Вдруг ветер сгонит эту плотную, затемнившую все вокруг пелену, и он окажется лицом к лицу с подкравшимися немцами? Но вот растуманилось, посветлело. Там, где только что промелькнула ушанка Зимина, разверзлась и могильно чернела саженная воронка… Из-за танка, подбитого Алешей Крайко, выскочили и, не пригибаясь, пружинистыми прыжками устремились к этому уступу окопов немцы. Человек пять — самые, видать, отчаянные, оголтелые… Впереди какой-то старший с пистолетом в руке и с болтающейся на боку треугольной кобурой… Соблазненная этим остервенелым рывком, убыстрила шаг и накатывалась ломаным валом орава других, числом куда бо́льшая…

И вот теперь Павлов не выдержал и невольно глянул по сторонам, влево от себя, вправо… Сейчас, когда Зимин убит, кто же с ним, с Павловым, еще?.. И не увидел никого, верней, и не мог бы увидеть при этом поспешно кинутом, оторопелом взгляде.

Накануне, когда взвод оборудовал свои позиции, Павлова, человека, любящего все делать аккуратно, исправно, с крестьянской прилежностью и хозяйственностью, от души порадовало то, как искусно и хитро они распорядились этой доверенной им полоской степи у переезда. Сейчас же от вчерашнего порядка не осталось и следа. Все было смято, сдвинуто, искромсано, раздавлено. Над трижды перепаханной, перемешанной со снегом землей, над развороченными окопами и ходами сообщения плыли к железнодорожной насыпи и таяли темно-лиловые клочья дыма. У подножия насыпи продолжала гореть подорванная Скворцовым самоходка, бензин из ее бака выхлестнулся на разбросанный штабель шпал, и они тоже занялись жадным, смолистым огнем. На пруду, где Болтушкин, Кирьянов и Фаждеев насыпали ложные окопы, торчмя громоздились зеленоватые и словно бы притрушенные пеплом льдины. Вдоль берега желтел гладким срезом пласт глины, будто вывороченный наружу из глубин земли каким-то сатанинским плугом. Только обгорелая коробка метеостанции стояла неразрушенной, но все равно Павлов не мог бы разглядеть, жив ли Широнин, командует ли боем. Все, кто еще не погиб, кто уцелел, старались оставаться незаметными, вжаться в землю, слиться с ней, сохранить жизнь, а значит, сохранить силу для противоборства, для отпора врагу… Павлов же, мимолетно бросив по сторонам взгляд, решил — он теперь остался один, уже безмолвны все его товарищи, и перед этой подбегающей цепью гитлеровцев лишь он и есть то, что в боевом и строевом расписании, в расчетах и надеждах батальона и полка покуда еще именуется первым взводом.

Всю свою жизнь, с тех пор как из деревенского постреленка Павлов стал взрослым человеком, он строил дороги, незамысловатые грейдерки, проселки или лежневки, которые, если и были помечены на картах, то лишь на тех, что висели в правлениях колхозов, в райкоме партии, в райисполкоме, — короче говоря, дороги районного значения; меньшего же значения, как известно, и не существовало. А всего больше ему нравилось строить на этих дорогах мосты. Опять-таки это были не те большие многопролетные мосты или виадуки, на которых грохотали скорые, почтово-пассажирские и товарные поезда, а легенькие, деревянные, с веселыми, из неокоренной березы перильцами, перекинутые через тихие лесные речушки, ручьи, овраги, через мелиоративные каналы. По настилу этих мосточков бойко тарахтели колеса бричек, тракторов, полуторок с луговым сеном, бидонами молока, зерном, коноплей, лесом. Здесь, у мостков, по вечерам назначались свидания, ребятишки удили плотву. Если перед началом весенне-полевых работ в Краснополянске созывалось совещание, то на него непременно приглашали из Верхнего Рыстюка и Павлова.

— А как у нас с дорогами, товарищи? — спрашивал председатель сельсовета. — Люди жалуются, что после дождей через Медвежий Лог не проедешь. Надо бы тебе, Василий Михайлович, навести там мосток.

И Павлов запрягал лошадь доротдела, брал топор, пилу, рубанок и ехал в Медвежий Лог. Бывало, он не управлялся там за один день. Анна приносила ему из дому обед и могла долго смотреть, как плотничал муж, как в его руках топор, обтесывая бревна, словно бы играл, пел…

И только в войну, когда Павлов ехал в запасной полк, а потом на фронт и еще позже, эвакуируясь с фронта в далекий тыл, в госпиталь, а оттуда возвращаясь снова на передний край, он впервые увидел и большие широкие мосты своей Родины. Их неохватные, гранитной крепости опоры, исполинские шаги пролетов, кружевные фермы, узорчатые арки, поднявшиеся над полноводными реками и долинами… «Ох, красота ж какая!…». Красноармейская теплушка, казалось, отделилась от рельсов, вспарила в высоту и неслась сказочным ковром-самолетом над необозримой, просторно раскинувшейся внизу поймой с ее темно-зелеными дубравами, прибрежными озерами, лугами, затоками, причалами, с мускулистым стрежнем великой реки…

Когда позавчера в подвальчике метеостанции Широнин заговорил о их воинском долге перед народом, о Родине, то слушавшему его Павлову почему-то прежде всего и представились эти большие гулкие мосты…

Возможно, он бы вспомнил о них, будь для этого время, и сейчас, но сейчас у него оставалось на счету только несколько скупых, как гаснущие искры, секунд… Длинной, на полдиска, очередью автомата он срезал пятерых, тех, что вырвались вперед… Старший упал прямо у окопа, будто споткнулся о бруствер, и его слетевшая с головы каска лязгнула у ног Павлова. Быстрый, прицельно ищущий взгляд Павлова теперь уперся в спину свалившегося на бок немца. Стрелять невозможно. А вот-вот подбегут остальные, отставшие. Василий Михайлович оперся руками о берму и выметнулся наверх. Он порывисто вскочил и, прижимая локтем приклад, стреляя на ходу, ринулся навстречу цепи. Хрипло закричал что-то яростное, устрашающее, гневное, будто кричал за всех тех, кто замолк в этой степи навеки… Но вдруг то тягостное, скорбное безмолвие, которое после гибели Зимина мнилось за спиной, оборвалось… Из-за рытвин, из-за желтевшего пласта глины, из-за кочек, из обвалившихся траншей дружно и напористо ударили по цепи выстрелы.

— Падай, черт, ложись! — оберегающе настиг его чей-то властный и знакомый голос. Букаева? Вернигоры? Самого Широнина?

Павлов кубарем скатился в слегка курившуюся воронку, но еще успел подползти к ее краю и огнем почти в упор встретить дрогнувшую, разрозненно набегавшую цепь.

 

XXXI

Командование четвертой немецкой танковой армии, осуществляя контрнаступление в районе Харькова, бросило в бой, чтобы пробить себе дорогу через беспаловский переезд, свыше двадцати танков и самоходных орудий — тысячу тонн стали! Но этот броневой смертоносный таран, направляемый отборными гитлеровскими панцирниками, безнадежно завяз в изрытой окопами и воронками земле перед малоприметным железнодорожным переездом, затерявшимся в безбрежной украинской степи.

Первый взвод — двадцать пять советских людей, которых сплотила великая присяга, данная народу, оказался неизмеримо крепче вражеского тысячетонного тарана.

А как нужны, позарез нужны были гитлеровским генералам эти необратимо ускользавшие от них, нет, вырванные у них часы! Недаром на Тарановку нацеливалась только что срочно переброшенная из Бельгии, усиленная другими мобильными подразделениями дивизия «Мертвая голова». Каждый час равнялся на картах оперативных отделов пятнадцати-двадцати километрам. Четыре часа означали шестьдесят-восемьдесят километров… Сокрушительный клин, глубоко с разгона рассекающий фронт… Это — по плану задуманной операции — настигнутые танками на марше, не развернувшиеся в боевой порядок наши дивизии, это — не изготовленные к огню, захваченные врасплох артиллерийские полки, это — не успевшие отойти и укрепиться на новом рубеже армии… Это — с ходу взятые Змиев, Чугуев, Каменная Яруга и дальше, дальше… Вожделенно начертанные разноцветными карандашами стрелы своим острием упирались в южные и восточные пригороды Харькова, захлестывали его. Вот он заманчиво мерещится, желанный и долгожданный котел! Окружение! Харьковская группировка советских войск в кольце! После зловещих дней траура, которыми Германия отметила гибель своей шестой армии, наконец-то рейху будет преподнесен блистательный первый подарок. Реванш за Сталинград! Пусть и неравноценный, далеко не равноценный, но остальное доделает Геббельс со своей машиной пропаганды, раздует, раструбит…

Однако стрелы, которыми самоуверенно тешили себя те, кто планировал контрудар, и те, кто его одобрил, утвердил, так и оставались на бумаге, точнее, сразу, вначале же притупились… Потому что у самого основания этих стрел, если от штабных схем обратиться к действительности, нерушимо пролегли окопы гвардейцев — семьдесят восьмого полка, его левых и правых соседей.

Время шло к полудню, а бой у переезда не стихал. К первому ранению Широнина вскоре добавились новые. Пуля вторично попала в ту же правую руку, чуть пониже наложенной Болтушкиным перевязки.

— Товарищ лейтенант… Петр Николаевич, да вы же так не высовывайтесь, когда командуете, — взволнованно ронял слова вернувшийся из штаба Петя Шкодин, перевязывая Широнина. — Лучше мне скажите, я куда угодно проползу и все, что надо, передам.

— Петро, Петро.. Должен бы знать, что командиру взвода принято управлять сигналами руки, — скривился от боли и, с трудом превозмогая ее, чуть усмехнулся Широнин. — Тут уж мне твоя прыть не нужна, а вот за то, что хорошую весть принес, тебе спасибо.

— Через час поможем, так и сказал, — повторил Петя. — У полковника, сами знаете, слово твердое, гвардейское. Да, товарищ лейтенант, я и позабыл вам сказать… Мотоциклиста по дороге встретил, чеха… Мчался к нашему полковнику…

— И что ж он? Видать, и им нелегко?

— Как я понял, вышли на рубеж… Окапываются…

— Эх, выдюжили бы!

За все эти часы, хотя Широнин всем своим существом сосредоточился на управлении боем, все-таки не раз жарко вспыхивала в его сознании мысль о правом соседе. Выстоит ли он? Справится ли со своей задачей? Когда Широнин увидел, какую силу бросили гитлеровцы против первого взвода, то он в этой грозной опасности для себя, для своих бойцов усмотрел, как это ни странно, и обнадеживающий признак. Ведь если бы немцы с ходу, во встречном бою, смяли чехов и прорвались бы на соседнем участке, то незачем было бы так остервенело штурмовать беспаловский переезд. Просто обошли бы его и ударили с тыла, в спину. Этого не произошло. А вот и Шкодин подтверждал, что чехословаки вышли и твердо стоят на порученном им рубеже, пожалуй, к этому времени уже вошли и в соприкосновение с противником. И коль немцы с удвоенной злобой рвутся в Тарановку, то, значит, и там, в Соколове, не нашли слабого, уязвимого места. Широнину не под силу было охватить мысленным взором весь протянувшийся на десятки километров фронт сражения, как его охватывали в высоких штабах дивизии, армии. Он отчетливо осознавал одно: немцы рвутся через беспаловский переезд на оперативный простор и во что бы то ни стало надо перекрыть им этот путь… Правый сосед не подводит, не подведет и первый взвод!..

Широнин приподнялся из окопа как раз в то время, когда фашистские танки вырвались на правый фланг к окопам отделения Седых… Только хотел крикнуть Вернигоре, чтобы тот поддержал огнем напарника, как ощутил внезапную боль в груди, покачнулся… Дышать стало тяжело, очевидно, пуля задела легкое, и ранение было сквозным — по спине побежала теплая струйка крови. Широнин схватился рукой за сердце.

— В грудь? — вскрикнул Шкодин, подхватывая вот-вот готового упасть лейтенанта. Но тот слабым движением руки отстранил Шкодина и несколько секунд стоял пошатываясь, с закрытыми глазами, словно по частице собирая усилие, нужное, чтобы устоять на ногах. С трудом открыл глаза, услышал голос Болтушкина:

— Товарищ лейтенант, подползают, берегитесь.

Гитлеровцы воспользовались тем, что подбитые взводом семь танков затрудняли красноармейцам обзор и обстрел, стали скапливаться за броней неподвижно замерших машин и теперь поползли к окопам. Над землей чуть виднелись тускло поблескивающие каски.

— Рус, плен!..

— Зачем кров?

— Давай-давай белый плат!..

— Нас много, — донеслись издалека картавые выкрики.

В груди у Петра Николаевича горело, страшила мысль, что потеряет сознание, упадет. Он захватил горстью комок перемешанного с грязью снега, сунул его за пазуху. Посмотрел на часы. Оставалось еще сорок минут до обещанного Билютиным подкрепления. А если оно задержится? В памяти встал вчерашний вечер, разговор с генералом… «Большие армии выигрывают большие победы. Но бывает, что и взвод…»

Да только взвод ли сейчас остался у переезда? Не стало уже Скворцова, Грудинина, Нечипуренко, Кирьянова. Убиты и трое из пополнения, много раненых.

— Болтушкин! — окликнул Широнин старшего сержанта. — Что с Зиминым?

— Убит, по-моему… Прямое попадание в окоп… Вместе с Крайко.

Вот и эти двое. Чувствуя, как нестерпимым становится жжение в груди и в гортани, Широнин еще сгреб с бермы снегу, положил в рот. Стало чуть легче.

— А это ж кто такой лихой один в контратаку поднялся?

— Павлов…

— Что ж он так, опрометью?

— Сгоряча, видать.

Широнин смотрел на Болтушкина.

— Александр Павлович, в случае чего примешь команду взводом на себя.

— Есть принять команду… в случае чего.

— А сейчас прижать фашистов пулеметами, остальным открывать огонь только по команде.

Гитлеровцы были совсем близко. Раздались пулеметные очереди, и ползущие ускорили движение, чтобы поскорее сблизиться с обороняющимися и подавить их сопротивление своим численным превосходством.

Но Торопов и Исхаков, чуть привстав над окопами и маскируясь за вывороченными глыбами земли, так умело направляли огонь пулеметов, что то один, то другой из ползущих распластывался на снегу. Немцы поняли, что потерь все равно не избежать. В цепи раздались слова команды, гитлеровцы встали, устремились к окопам.

— Огонь! — с силой крикнул Широнин и сам приник к ложе автомата.

Но каким губительным ни был огонь гвардейцев, встречи с врагом лицом к лицу, в неравной рукопашной схватке предотвратить не удалось. Широнин видел, как серо-зеленые шинели замелькали справа в окопах отделения Седых, над брустверами взметнулись приклады автоматов, всклубились разрывы гранат.

В это время из-за садов вырвалась самоходка, облепленная стрелявшими на ходу автоматчиками. Машина неслась прямо к развалинам метеостанции. Широнин дал по ней длинную очередь — она была последняя: диск кончился. Трое автоматчиков кувырком скатились с трясущейся брони. Широнин завозился, сменяя диск, а когда вновь повел огонь, то заметил, что навстречу самоходке, ящерицей извиваясь меж обрушенными камнями, ползет Шкодин.

Вражеская самоходка была совсем близко. Автоматчики соскочили с нее, тоже залегли меж камнями, бросили гранаты в метеостанцию. Несколько их разорвалось позади Широнина. Осколок ударил в пятку, другой рассек губу, выбил два зуба. Широнин не успел и выплюнуть их. Он увидел, как Шкодин привстал на колени, метнул гранату под гусеницу самоходки и сам, сраженный автоматной очередью, мягко, ничком упал на землю.

Самоходка остановилась. И тут в сознание Широнина неотвратимой опасностью вошли два темных зрачка. Один из них большой — дуло самоходного орудия — в упор наводился на метеостанцию, другой маленький, но не менее опасный… Выбежавший из-за самоходки гитлеровский офицер целился в Широнина. Петр Николаевич опередил его двумя слитно прозвучавшими выстрелами. Но прогремел выстрел орудия… «Цел», — в первую минуту подумал Широнин, когда осколки просвистели над головой и зашипели на снегу. Но стена метеостанции заколебалась, сдвинулась, Широнин не успел сделать и шага в сторону, как она тяжело рухнула на него.

 

XXXII

Если бы год-два назад кто-либо сказал Фаждееву, что он — здесь ли, в украинской степи, или где-то на другом участке тысячеверстного фронта — предрешит исход такого боя и выйдет из такого поединка победителем, он бы сам рассмеялся, не принял бы всерьез этих слов.

Думается, что нет ничего более значительного и более заслуживающего внимания в жизни человека, чем те преображения, которые день за днем делают его отличным от того, каким он был прежде. Но сколько нужно таких дней? Какие из них всего весомей? Кто ответит точно?

Мы привыкаем видеть у себя во дворе посаженное нами же маленькое деревцо, и незаметно летит время, пока в какое-то весеннее утро, бросив на него случайный взгляд, искренне удивляемся и восклицаем: «А смотрите-ка, вот молодчага, дубок, как пошел в рост!»

Не так ли с человеком? Мы свыкаемся с ним, видим его рядом с собой будто бы одинаковым, но рано или поздно подходит час, и от всей души восхищенно дивимся: «Эге, да он ли это?!»

Когда же преображались, вырастали дубок, человек, о которых речь? Когда вырастал гвардии красноармеец Фаждеев? Наверняка значительно раньше, чем тогда, когда повестка военкомата позвала его в армию и привела в запасной полк, а затем во фронтовую часть. Здесь он прошел только шлифовку. А в какую бы обработку ни попадал металл, он не меняет полученных ранее коренных, первичных свойств. Человеческие же свойства Фаждеева слагались одновременно с обновляющейся жизнью его народа. За одним незримым пластом другой. За годом год. И когда из заброшенного в горах кишлака он, подпасок байских отар, впервые спустился вниз, пришел в шумный, лежащий на берегах Сыр-Дарьи Ленинабад, сел за школьную парту. И когда он, подросток, закончив школу, бродил с партией присланных из Москвы ирригаторов от аула к аулу, от такыра к такыру, открывал путь воде, а с ней и новой жизни на полях дехкан. И когда позже он сам трудился на этих полях не с кетменем, нет, не с кетменем, который полвека не выпускали из рук отец и мать, а ведя трактор, властвуя над дивными силами, каких не знала прежде таджикская земля.

Но назвать ли все то, что желанной, светлой новизной входило в биографию паренька с Алтайских гор, что растило его и стояло у истоков его возмужания?! Добрый же ратный путь воину, которого окрыляет гордость за содеянное им и который со справедливым достоинством может оглянуться на прожитое!..

…Фаждеев в бою у переезда находился на правом крыле окопа, вторым от Скворцова, как бы замыкавшего траншею своей ячейкой. Левым соседом был Исхаков, ручной пулеметчик. При налете «юнкерсов» разрывы бомб густо окаймили эту часть окопов — вывороченная земля валом легла и впереди и сзади, — но ни одна из бомб не причинила никому никакого вреда. Начался бой, и только лишь в первые его минуты Фаждеев испытал тягостное замешательство, тревожную смятенность. Взволновала мысль: а что, если он в горячей схватке не разглядит или не услышит сигнала командира, а вдруг да он неправильно поймет его? Простит ли он, Фаждеев, себе это? Первый взвод всегда представлялся Фаждееву как нечто цельное, нераздельное, любая часть которого должна действовать в лад со всеми другими частями.

Но вот Широнин вскинул обе руки в стороны — дал команду открыть огонь. Фаждеев вначале чуть поспешно, даже как следует не прицелившись, нажал спусковой крючок. То ли его выстрелы, то ли выстрелы товарищей вырвали из цели атакующих и бросили на снег нескольких гитлеровцев. Еще очередь, еще!.. И, ободренный, он уже чувствовал свою слитность с теми, кто был справа и слева от него, свою волю в единой воле всех. Словно бы рукой сняло замешательство и суетливость.

После первой неудачи гитлеровцы поднимались в новые атаки. Редели ряды обороняющихся. На глазах у Фаждеева погиб, выручая взвод, Скворцов. Теперь он, Фаждеев, был крайним на правом фланге, и все более расчетливыми и точными становились его выстрелы. Как косарь, идущий позади другого косаря, подбирает огрехи напарника, так Фаждеев то одиночным выстрелом, то короткой очередью автомата завершал то, что пропускал пулеметчик Исхаков, увлеченный широким размахом своей свинцовой косы.

В начале шестой атаки близкий разрыв снаряда взметнул и обрушил на Фаждеева чуть ли не с воз земли. Присыпанный, он едва не задохнулся под земляной плитой, что придавила его плашмя ко дну траншеи. Но напружинился, с неимоверным трудом подобрал под себя колени и скинул плиту, вывернулся наверх. Едва отдышался, кинул взгляд по сторонам. В первую секунду даже не понял, что же именно изменилось у переезда, а чувствовал: изменилось. Присмотрелся: на месте метеостанции, откуда командовал Широнин, лежали развалины. Позади них в окопы первого отделения спрыгивали немцы. Слышались разрозненные выстрелы, разъяренные крики бойцов, завязавших рукопашную схватку. Фаждеев разглядел, как кто-то — кажется, Чертенков — прикладом автомата сбил наземь наскочившего на него гитлеровца; разглядел в полыхнувшем дымке гранатного разрыва почерневшее, искаженное лицо Вернигоры.

Издали на окопы, уже предвкушая свою победу, набегала с улюлюканьем и криками вторая цепь гитлеровцев, с которой было бы невозможно совладать оставшимся бойцам. Пулемет Исхакова молчал. Не видно было и его самого.

Фаждеев не выпустил из рук автомата и будучи заваленным, землей. Сейчас он первым делом инстинктивно потянул к себе рукоятку затвора: исправно ли оружие? Однако затвор не дошел до переднего положения. «Засорилось!»

Фаждеев оглянулся и — как же он раньше этого не заметил? — увидел далеко позади себя на пригорке отброшенный разрывом снаряда пулемет Исхакова. Красноармеец выскочил из окопа и, петляя меж воронками, вгрузая в снег, побежал к пригорку.

Никогда еще так не страшила мысль о смерти, как в эти минуты. Вот-вот свалит его посланная вдогонку или просто шальная пуля. И кто тогда узнает, зачем он покинул окоп? «Жалкий трус… Предатель… Убежал даже без оружия, бросил оружие». Разве не вправе так подумать каждый, кто останется в живых? Да и главное — останется ли кто? Свистнула пуля. Не своя ли?

Упал у пригорка, подполз к пулемету, лихорадочно ощупал его. Диск стоял на месте. Ни на затворе, ни на стволе видимых повреждений как будто не было. Прижал предохранитель…

Цепь фашистских автоматчиков уже была в двух десятках метров от окопов, когда сбоку внезапно заговорил пулемет. Словно кегли, падение каждой из которых вызывает падение следующей — с края и дальше, дальше по цепи, — стали валиться гитлеровцы. Кинжальный огонь, направляемый с пригорка, разил их в упор. И изломалась цепь, дрогнула, немногие оставшиеся побежали назад…

 

XXXIII

Был на исходе пятый час боя. Солнце подобралось в небе уже к той невидимой черточке, которая в этот мартовский день была для него пределом, и при набравших полную силу солнечных лучах отчетливее выступило у беспаловского переезда месиво грязи, крови, снега, расстрелянных гильз.

Батальон фашистских автоматчиков, потерявший половину своего состава, в шестой раз откатился назад, укрылся в рытвинах, кюветах, за бугорками. Если бы они знали, что эту атаку отражали всего несколько тяжелораненых бойцов!

Но и этот недружный и разрозненный огонь напоминал о том, что первый взвод жив…

Болтушкин медленно полз по ходу сообщения к соседним окопам. Раненный осколками в плечо и в ногу выше колена, потеряв много крови, он выбрасывал вперед автомат, упирался прикладом в землю и со стоном подтягивался к нему.

В одном из окопов Болтушкин увидел Вернигору. Сержант всем телом навалился на переднюю стенку окопа, закинул вперед сцепленные руки, опустил на них голову. «Жив или нет?» Александру Павловичу подумалось, что Вернигора убит и только это положение рук не позволяет телу упасть на дно окопа.

— Иван!

Вернигора, не поднимая головы, повернул ее, глянул вниз на Болтушкина затуманенными глазами.

— Павлович…

— Кто еще остался?

— Кажись, Букаев… Вон под танком. А у тебя?

— Торопов, Тюрин… Ранены, но еще держатся… Ты стрелять можешь?

— Буду. Контузило меня…

— Подкрепления вот-вот ждать надо.

Болтушкин пополз дальше.

На небольшом пятачке, от которого ответвлялся ход сообщения к запасным окопам, Болтушкину пришлось перелезать через несколько лежавших навалом трупов. В одном из убитых узнал Ивана Чертенкова. Грузчик из Улан-Удэ в рукопашной схватке оказался страшным для гитлеровцев противником. Тяжелые узловатые руки его и перед смертью не выпустили горла фашистского унтера. Сам Чертенков был убит выстрелом сзади.

Дальше за изгибом траншеи Болтушкин наткнулся на воронку и в ней увидел два присыпанных землей, вплотную друг к другу лежавших тела — Зимина и Крайко.

Несколько минут Александр Павлович запоминающе смотрел на ставшее теперь таким недоступно строгим лицо своего фронтового побратима, затем расстегнул верхние пуговицы зиминской шинели, нащупал в кармане гимнастерки партийный билет и другие документы. Вынул их, положил к своим. «Пока жив, пока автомат в руках, пусть они будут со мною».

Головы обоих убитых лежали на вещевом мешке, распираемом изнутри чем-то твердым.

«Диски, гранаты, — догадался Болтушкин. — Они-то мне и нужны».

— Ты уж, Сергей Григорьевич… поделись со мной напоследок, дружок, — жарко зашептал Болтушкин и осторожно потянул к себе вещевой мешок.

На краю воронки недвижно лежал кто-то третий. Снизу были видны только его кирзовые, залепленные глиной сапоги. Узнал Павлова. Шинель на груди разорвана в клочья. На снег обильно натекла кровь, наверняка убит осколком. Груда отстрелянных гильз рядом, под рукой, так и не выпустившей автомат.

Стенка окопа, разрушенного снарядом, обвалилась, и теперь наверх можно было выползти не вставая. Подтаскивая за собой вещмешок, Болтушкин поднялся из окопа. Впереди, метрах в четырехстах от себя, увидел высящуюся над бугром башню тяжелого, с короткоствольной пушкой, танка. Чуть дальше стоял и другой…

Видимо, гитлеровцы растерялись от понесенных ими таких неожиданно больших потерь и теперь ждали дальнейших приказов. И из какого-то штаба, где вчера с непреложной точностью минута в минуту было вычислено, когда именно фашистские части должны пройти через Тарановку, он последовал, этот приказ, отданный в бешенстве из-за пятичасовой задержки.

Первый, ближний танк двинулся вперед. Он шел пока один, на малой скорости. Болтушкин с горечью осмотрелся по сторонам. Подмога, где она? И вдруг бессвязно и радостно вскрикнул перед долгожданным… Из-за станции выбегала цепь красноармейцев.

Наверное, их заметили и в смотровые прорези танка. Он прибавил скорость и был уже совсем недалеко от окопа Болтушкина.

Судьбу переезда теперь решали считанные минуты. Кто опередит? Успеет ли подкрепление добежать до окопов и занять оборону или танк вырвется на насыпь и оттуда из всех трех пулеметов огнем в упор ударит по цепи?

Александр Павлович приник лицом к мелким комьям смерзшейся земли. Не лучше ли было бы встретить этот наступивший миг последнего выбора не сейчас, когда она, земля, еще такая неприветливая, холодная, сырая? А встретить позже, чтобы еще хоть разок полюбоваться на нее, отогретую и щедро украшенную весной, звенящую песнями жаворонков, расшитую травами и хлебами во всю свою привольную ширь! Э, да и сейчас, такая скуповатая на ласку, как она мила!..

Но где-то между этими светло мелькнувшими размышлениями, вернее, одновременно с ними Болтушкин уже сделал свой выбор. И, бесповоротно выбрав то, что подсказывала ему совесть, он почувствовал, как вошло в сердце великое и мудрое спокойствие.

Всего несколько минут назад Александр Павлович готов был грызть землю от томящего сознания своей беспомощности, своего бессилия перед этой дьявольски грозной махиной, мчавшейся к переезду… Сейчас же в последний раз предрешил то, что должен был сделать, и — хотя был дважды ранен, потерял много крови — понял, что все же куда сильней, во много раз сильней, чем все те, кто укрывался за броневыми плитами.

И с презрением следил он теперь за приближением тяжело покачивавшейся машины.

Главной задачей было остаться незамеченным. Александр Павлович осторожными движениями отложил в сторону автомат, чуть отпустил на шинели ремень, сунул за него две связки гранат. Одну гранату хотел положить за пазуху, но, вспомнив о своих и зиминских документах, не стал этого делать. «Только бы хватило силы подняться», — подумал, зная, что размахнуться рукой, в предплечье которой была рана, не сможет. Лежал, вслушиваясь, как все сильней гудит и вздрагивает земля. Лязг гусеницы рядом. Привстал, рывком бросился под блеснувшие стальной синевой траки…

 

XXXIV

…А ты, что ты еще можешь, Вернигора? Рваная, набежавшая из-за станции тучка на миг закрыла солнце. Наверное, лежал ее путь куда-либо севернее, туда, где в хмуром небе еще теснились хмурой громадой ее собратья. А вот же не стерпела, остановилась над переездом, труханула мокрым лапастым снежком, словно желая освежить запекшиеся губы тех, кто еще жил и боролся, а тела павших прикрыть хотя бы редким, как марля, пологом.

Когда подтаявшие на лету хлопья зачастили и закрутились затейливым роем, тогда будто бы отдалилось далеко в глубь степи все, что минутой назад представлялось Вернигоре неотвратимой угрозой.

«Да полно, не сон ли все это?» — искрой мелькнула мысль в темном провале контузии. Вот же сгинет, бесследно развеется это проклятое наваждение, и снова послышится рядом ворчливый говорок Андрея Аркадьевича, из-за развилки окопа выглянет со своей застенчивой улыбкой Грудинин, торопливо пробежит с широнинским поручением Петя Шкодин, на потеху всему первому взводу ввяжется в какой-либо смешливый, безобидный спор Нечипуренко… Он, Вернигора, увидит все это. Стоит только преодолеть сковавшую тело тяжесть, вернуть привычное бодрствующее сознание. С силой шевельнул плечами, чтобы освободиться от кажущегося сна, до крови прикусил губу, стремясь этой, намеренно вызванной болью заглушить другую — тупую, цепенящую, парализовавшую все движения.

И тут же прояснившейся частью сознания понял, что перед ним явь. Да, никого из друзей уже нет. И он сам должен довершить то, ради чего пришел сюда первый взвод, ради чего здесь, у переезда погибли его товарищи…

Что же ты можешь, Вернигора?

Откинул голову чуть назад, подставил лицо падавшим хлопьям снега, жадно ловил их пересохшими губами. Пулеметные очереди — одна, за ней другая — прогрохотали почти над самым окопом; почти над самым окопом заскрежетало, залязгало, и Вернигора, обессиленно навалившись грудью на стенку окопа, ощутил всем телом, как встряхнулась земля от нависшей многотонной тяжести.

Прямо перед ним кружился на одной уцелевшей гусенице танк, подорванный Болтушкиным. Пламя и раскаленный воздух, вырываясь из выхлопной трубы, выжгли в снегу округлую рытвину до самой земли, забросали все окрест грязью. Горячая, напоенная бензиновой гарью волна пахнула прямо в лицо. Сколько раз радовал этот синеватый дымок на марше, на бесчисленных фронтовых дорогах, когда взвод обгоняла колонна спешивших к переднему краю машин. А этот — ненавистный, прогорклый, чужой — сразу напомнил о потерянных побратимах, о пролитой крови, об истоптанной, оскверненной врагом земле. И уже совсем, совсем ясным стало сознание.

Подбитый танк не мог ни на шаг продвинуться навстречу подкреплению. Но башенный пулемет не прекращал огня, и Вернигора видел, как неумолимо редела подбегавшая на подмогу цепь стрелков. Ее правый край, не добежав даже до ложных позиций, залег, и автоматчики открыли беспорядочную стрельбу, с такой дистанции не опасную ни для приборов наблюдения, ни для смотровых щелей танка. Но именно она, эта стрельба своих же автоматчиков, и мешала сейчас Вернигоре.

— Отставить! Эй, хлопцы, отставить! — приподнялся над окопом и закричал Вернигора. Несколько раз он сверху вниз махнул зажатой в руке ушанкой. Вряд ли расслышали и разобрали его слова. А жест поняли, угадали своего и перенесли огонь в сторону — там, позади подбитых танков, гитлеровцы изготовились к новой атаке. Пригнувшись, Вернигора метнулся к танку. Он и сам еще не знал, что будет делать. Гранат не осталось. От контузии сильно дрожали руки. Очередь из автомата, нацеленная этими дрожащими руками в смотровую щель, не зацепила даже брони, пошла поверху. А танк уже рядом. Вернигора подполз к той его стороне, где не было гусеницы, уцепился руками за скользкий выступ брони, стал взбираться на машину. Она вздрогнула, повернулась на месте, словно желая сбросить с себя и смять смельчака. Ветер кинул полу шинели в ведущее колесо. Страшная сила потянула Вернигору книзу. Не поддавался ей, напрягся, крепче сжал руками броневую кромку.

Оставив внизу клок шинели, Вернигора поднялся на танк. Пулемет не умолкал. Вот же рядом он. И будто виделось за броней искаженное страхом и яростью лицо стрелявшего. Но что с ним сделаешь? Торопливый взгляд остановился на запорошенном снегом запасном звене траков, лежащем у борта. С трудом поднял его и, зайдя к пулемету со стороны, с силой опустил на смертоносное, высунутое в прорезь дуло. Пулемет уже смолк, а Вернигора все еще наносил по нему удар за ударом, пригибая книзу острое разящее жало. Он выпустил из рук траки лишь тогда, когда почувствовал, что вновь непреодолимое изнеможение подступило к сердцу; чтобы не упасть под машину, схватился за дуло, обессиленно повис.

…Кто-то тряс его за спину. Посмотрел затуманенным взором вниз, не сразу разглядел на заснеженной шапке подползшего солдата красную звездочку.

— Сюда, браток, сюда. Падай!

Услышал эти слова и разжал ладони, пластом ссунулся с брони.

 

XXXV

— Шкодин, сюда… Помоги! — очнулся и невнятно прохрипел Широнин. Из рассеченной осколком губы текла кровь, и по расползшемуся на грязном снегу большому пятну Петр Николаевич понял, что был в беспамятстве долго. Многопудовый груз налегал на ноги, на поясницу, вдавливал его в землю.

— Помоги!.. — и тут же увидел Шкодина, лежавшего неподалеку от обвалившихся камней. Глаза Пети были накрепко зажмурены, точно перед ослепительной вспышкой света, и две глубокие складки — их раньше не было — залегли на лбу выше переносицы.

Широнин застонал, попытался высвободиться из-под камней сам. Но даже попытка пошевелить ногами или рукой вызвала мгновенно такую страшную боль во всем теле, что он, изнеможенно опустив голову на снег, застонал еще громче.

Неподалеку послышалось шуршание — кто-то или подползал, или осторожно подходил. Неужели гитлеровцы? Плотнее приникнув лицом к земле — может, подумают, что убитый, — Широнин кистью правой руки — всю руку выпростать было невозможно — шарил по земле, искал пистолет… «Вот оно и последнее!» Но пистолета не было. А шуршание ближе, ближе, и кто-то, уже совсем рядом, наклонился.

— Живы?.. Товарищ лейтенант?..

Свой! Широнин повернул голову и прямо перед собой увидел обеспокоенное, бледное лицо незнакомого красноармейца.

— Помоги, жив.

— Ох ты! Как же это вас так? Кирпичей-то сколько навалило, — растерянно срывалось с подрагивающих губ красноармейца. Не поднимаясь с коленей, он стал медленно сбрасывать камни, помогая толчками плеча рукам, вернее, одной левой руке… Правая висела неподвижно, и Широнин догадался, что красноармеец тоже ранен.

— Потише, браток, полегче, — проговорил Широнин.

Лицо красноармейца при каждом движении мучительно кривилось от боли, и он стиснул зубы. Как ни было больно самому Широнину, он сейчас страшился одного, что у красноармейца не хватит сил разобрать завал и он откажется от этой попытки, уйдет. А тот постанывал, скрипел зубами, но продолжал делать свое дело, позволяя себе лишь короткие передышки.

— Выручим, товарищ лейтенант. Потерпите, выручим, — шептал он.

Стрельба хотя и стала реже, но не отдалилась. Из-за груды обрушенных камней поля боя не было видно. Наконец красноармеец расчистил завал, освободил Широнина и он привстал, осмотрелся ищущим взором. Неужели из первого взвода не осталось никого?

В окопах сновали незнакомые Петру Николаевичу красноармейцы. Они устанавливали пулеметы, поправляли брустверы. По ходу сообщения к развалинам метеостанции подбежал какой-то, тоже незнакомый старший лейтенант. Ворот его шинели и гимнастерка были расстегнуты. Деловитым взглядом он окинул окопчик, из которого командир первого взвода руководил боем, на секунду задержал этот взгляд на залитом кровью лице Широнина.

— Ну-ка, давай отсюда, дружище. В тыл, в тыл, давай, голубок! — как бы смягчая этими ласкательными обращениями свой грубоватый сиплый голос, закричал старший лейтенант на Широнина и торопливо стал обосновываться в окопе — скинул шинель и остался в меховом жилете, разложил на берме несколько гранат.

Теперь он был здесь полновластным хозяином, отвечал за этот кусок земли у переезда и за все то, что могло с ним произойти.

Однако Широнин еще не мог свыкнуться с этим.

— Постой, куда же я пойду? А бойцы?.. Бойцы мои где?

— Э, что уж об этом спрашивать, лейтенант? После такого боя…

Широнин смотрел на окопы. Посолонело во рту, спазмы сдавили горло.

— А люди!.. Люди-то какие! — задыхаясь от волнения, воскликнул он, чувствуя, как застилаются влагой глаза.

— Ну, ладно, сослуживец, ты того… спокойней, спокойней, — сочувственно произнес старший лейтенант. — Мои ведь тоже не из железа… И внезапно, раздражаясь, закричал: — Да ты что мне здесь, слезу собираешься пустить? Сырость развести? Сказано тебе — уходи!.. Ясно? Кто здесь старший? Выполняй!

— Сумку бы только достать, — уже не переча своему преемнику, попросил Широнин. Его полевая сумка осталась под обрушенной стеной.

— Ладно, после войны найдем, не мешай, говорю! — отмахнулся рукой старший лейтенант и обернулся к красноармейцу: — Пирожков, ты ранен?

— В правую руку, товарищ старший лейтенант, но стрелять еще бы мог.

— Без тебя обойдемся. Вместе с лейтенантом сейчас же на медпункт. Слышишь? Вместе.

— Иначе нельзя, товарищ старший лейтенант. Он ведь сам и до насыпи не дойдет.

— Ну, быстро, быстро.

Старший лейтенант торопил. Далеко впереди весь склон Касьянова яра зачернел от передвигавшейся вражеской пехоты — подкрепления подходили и к атакующим.

Широнин с трудом поднялся. Из простреленной груди вырывалось свистящее дыхание. Ступить на правую ногу он не мог. Пирожков закинул руку лейтенанта к себе на плечо, обхватил его за пояс своей левой.

— Как-нибудь дойдем… Нам бы только через насыпь перейти.

По размякшему, скользкому склону насыпи пришлось перебираться и ползком, и на четвереньках. Тут уж Пирожков помочь почти ничем не мог. Только поднявшись чуть выше, протягивал руку Широнину, подтягивал его. На той стороне насыпи утомленно опустились на снег. А позади, отделенные насыпью, все еще слышались сердитые покрикивания старшего лейтенанта.

— Луценко, эй, Луценко, ты что же ворон ловишь? Выдвигайся с пулеметом вперед. Сомов, тебе говорю или нет? Переходи в окоп Луценко. Приготовить гранаты!..

Пирожков обернулся к Широнину:

— Пошли дальше, товарищ лейтенант?..

— Нет, Пирожков, так, видно, дела не будет, — проговорил Петр Николаевич, понимая, насколько тяжело приходится с ним красноармейцу. — Ты и сам еле идешь. Надо что-то другое придумать.

После минутного размышления он снял ремень, приложил автомат прикладом вниз к ноге и стал туго привязывать его ремнем.

— Что это вы, товарищ лейтенант? — удивился красноармеец.

— Полевой протез… Патент заявлен, — нашел в себе силы пошутить Петр Николаевич. — Помоги только встать.

Поднявшись, Широнин даже с неким победоносным торжеством взглянул на Пирожкова.

— А что скажешь? Ведь неплохо получилось?

Автомат был приспущен вершка на два ниже ноги, и теперь можно было и не становиться на землю раздробленной пяткой.

Ковыляя, делая частые остановки, Широнин и Пирожков вошли в село. Обстрел Тарановки не утихал. Гитлеровцы продолжали рваться к востоку по всем дорогам. Канонада не прекращалась и севернее села, где принимала свое боевое крещение чехословацкая часть. Ни там, в районе Соколова, ни здесь, у тарановских взгорий, гитлеровцам не удалось добиться никакого успеха. И, видимо, на всех участках боя возникло то положение, при котором обе стороны собирают силы для решающей схватки.

Раненым предстояло сворачивать вправо, в переулок, в конце которого в одной из хат размещался медпункт. Широнин у переулка остановился и, схватившись рукой за изгородь, долго смотрел в сторону площади перед школой, где позавчера был КП полка. Сейчас через площадь только изредка перебегали красноармейцы. Но вот на площади появилась, правда небольшая, но шедшая строем, группа солдат. Идущие впереди несли какой-то длинный, покачивающийся над головами свиток. Вверху над ним что-то огнисто блеснуло… «Знамя, — в ту же минуту догадался Широнин. — Знамя полка!» Куда его могли нести? Может быть, не захотели оставить в обстреливаемом селе и нашли укрытие где-либо в стороне? Или, наоборот, Билютин решил вынести эту святыню полка в его боевые порядки, чтобы перед новой, нещадно суровой битвой окрылить дух гвардейцев?!

Широнин, придерживаясь рукой за жердь изгороди, уже брел по переулку, а взглядом все еще ловил отдаляющиеся золотистые блестки знаменного копья…

 

XXXVI

…Вот уже несколько дней в короткие летучие паузы, которыми перемежалось забытье, Вернигора слышал над собой участливый женский голос, чьи-то руки бережно поправляли подушку, подносили к губам чашку с водой, но приподняться, откликнуться на этот голос он был не в силах. Давно, где-то позади, в отгрохотавшем степном бою, осталась нестерпимая, плавящая мозг боль, и теперь в дружески оберегаемой кем-то тишине с ним лишь слабость, такая слабость, что кажешься самому себе бесплотным — не поднять век, не шевельнуть губами.

Однажды его лица мягко коснулось позабытое за эти дни, почти человечье своей ласковостью тепло; даже сквозь смеженные ресницы Вернигора радостно ощутил льющийся сбоку свет, и словно бы именно этого — первой радушной улыбки весны — до сих пор не хватало, чтобы подтолкнуть организм и вывести его из тяжелого оцепенения.

Вернигора открыл глаза, тут же испуганно зажмурился от хлынувшего в них золотисто-песчаного блеска солнца и, превозмогая робость, снова открыл их. Где он?..

Над головой низко нависали ребристые, чуть задымленные балки потолка, в углу, убранная расшитыми рушниками, чернела икона. Слева на подоконнике — неприхотливые калачики, высаженные в консервные банки, справа — печь, к низу которой приткнут куда-то отлучившейся хозяйкой веник. Хата, как добрая тысяча других хат, в каких уже пришлось то дневать, то ночевать за годы войны. И, почувствовав сильную жажду, Иван Григорьевич привычно глянул в сторону двери, рядом с которой обычно даже ночью, на ощупь, находил ведро или кадку с водой. Конечно же, она стояла и тут.

Он привстал, опустил ноги с лавки, на которой лежал. С недоумением увидел, что на нем не щеголеватые суконные бриджи — он один, если не считать Широнина, носил их в первом взводе, — а потрепанные штаны из чертовой кожи и шерстяные, домашней вязки носки.

Где же все-таки он? Вернигора не обнаружил ни своей шинели, ни автомата, ни вещмешка на стене, где висела хозяйская одежда, и тщетно пытался вызвать, оживить в затуманенной памяти хоть какое-либо воспоминание. Собрался с силами, приподнялся, шагнул к кадке и не дошел — изнеможенно опустился на скамью, зацепив и сбросив на пол стоявшую на ней миску.

Дверь из сеней распахнулась, и в хату торопливо вошла привлеченная шумом пожилая женщина.

— Та боже ж ты мий, чому ж ты пиднявся? Хиба тоби зараз разгуливать? — запричитала она и кинулась к Вернигоре, который беспомощно вцепился пальцами в край скамьи, чтобы не сползти на пол. На лице выступили капли холодного пота, приглушенно, словно замирая, забилось сердце.

— Испить, мамо… — обессиленно прошептал Вернигора, глядя в густо обобранные морщинами, добрые, ясно-голубые глаза.

— Позвал бы. Разве б я не почула? Я ж тут в коридорчике була. А ну до лижка, до лижка!

С силой, удивительной для ее лет, она приподняла за плечи Вернигору, отвела его обратно, на лавку, принесла пить.

Через несколько минут Вернигора знал все.

— Да ты только не хвылюйся… Чого тоби зараз хвылюваться? Не трэба, — трижды вставляла хозяйка в свой сбивчивый рассказ заботливое и вместе с тем неясно тревожащее предупреждение. Для чего оно? Вернигора вначале не понимал, а потом пришла горькая и жуткая догадка, приподнялся, взволнованно и требовательно спросил:

— Скажи прямо, у немцев я?..

— И як же тоби не соромно? — обиженно всплеснула руками и воскликнула хозяйка. — Хиба ж я нимка?

— Не крути, мамо… Сама понимаешь, о чем я пытаю. В Тарановке немцы?

— Ну немцы! Что с того? Ты-то на своей земле, у своих! До нашей хаты они и зимой не заходили, а сейчас, по весне, им сюда и зовсим не соваться. Подывысь у викно.

Женщина протерла рукавом запотевшие стекла. За ними проглянул небольшой, огороженный низеньким каменным забором садик. Сразу же от него начинался крутой спуск в глубокую ложбину, на дне которой, казалось, уже шумели под набухшим голубоватым снегом веселые мартовские ручьи.

— Ось диждемося своих назавжды. А гитлеровцам зараз не до нас. Они и старосту доси не призначили, чують, что час их пройшов. Скильки ж вы их, гадов, побылы, скильки побылы! Навалом лежали в Касьяновом яру. Три дня гитлеровцы их кудысь развозили… чи в Староверовку, чи в Красноград…

— А наших?..

— Наших мы сами поховалы. На майдане, де школа, братську могилу копали. Ой, какой же один молоденький был («Шкодин, Петя», — подумал Вернигора), а другой смуглявый, смуглявый, мабуть, не з нашего краю… Биля пулемета як лежав, так и перед смертью его из рук не выпустил…

«Фаждеев», — догадался Вернигора, испытывая чувство сердечной вины перед товарищем по оружию. Как он мог в те страшные минуты, кажется, шестой по счету атаки, усомниться в Фаждееве, посчитать его трусом?!

Из рассказа Максимовны — так звали хозяйку хаты — Вернигора представил себе все, что с ним произошло. Очевидно, это было на второй или третий день боя, когда заслон, выставленный у беспаловского переезда, выполнил свою задачу и получил приказ отойти. Тогда-то Максимовна и подобрала в одном из дворов его, сваленного в беспамятстве тяжелой контузией. Она жила сейчас одна: муж и сын были в армии. Двор Максимовны находился действительно на отшибе, и никто даже из близких ей односельчан не знал, что кого-то укрывала эта закинутая на крутое взгорье хата.

После того дня, когда Вернигора пришел в сознание и впервые поднялся с постели, он стал быстро крепнуть. Но с поправкой пришло и другое — удручало вынужденное бездействие, угнетал каждый, казавшийся томительно нескончаемым, день ожидания. При всем своем заботливом попечении о нуждах выздоравливающего не могла Максимовна разгадать его самой настоятельной и жгучей потребности.

— Ты скажи, Максимовна, твой Федос курил? — не выдержал и как-то спросил хозяйку Иван Григорьевич.

— Федос? Да от него дым, як из заводской трубы, валил, — почему-то восторженно, видимо, тронутая этим воспоминанием, воскликнула Максимовна. — Нашу хату, мабуть, не то что пчела, а и комар десятой стороной облетал. Ось як вин курив!..

— Так, так… А что же он у тебя курил, Максимовна? — продолжал допытываться Вернигора.

— «Эру», «Броненосец», а по святам этого, как его, черного коня…

— Черного коня? Первый раз про такие папиросы слышу, — удивился Вернигора, но потом догадался: — Уж не «Казбек» ли?

— Во-во, «Казбек»… Это на Жовтневи свята, на Первомай, ну а в будни, зрозумило, и самосадом не брезговал…

— Сажал? — даже привстал в волнении Вернигора.

— Сажал.

— У себя на огороде?

— Да не на чужом же, — обиженно проговорила Максимовна. — Целую грядку отвоевал у меня на эту пакость… Я краще б маку посадила… Я уж ему… Да куда ты, Григорьевич?..

Но Вернигору уже не остановить. Не дослушав, он выскочил во двор. Миновал небольшое картофельное поле и подошел к грядкам. Но тщетно искал меж бодыльями укропа и помидоров какой-либо затерявшийся желанный стебелек, проросший из случайно выпавшего семени. Коль и был в прошлую осень такой, то наверняка не миновала его хозяйская тяпка.

«Эх, Максимовна, Максимовна!» — укоризненно прошептал про себя Вернигора. И, посвистывая — видимо, еще не потерял какой-то надежды, — вернулся к хате. В сенях лежала лестница. Поднял ее, приставил к стенке, полез на чердак. Здесь он повременил, пока глаза не привыкли к полумраку, а затем возобновил свои поиски. На перекладинах висели связанные вениками кукурузные початки, валялись клочки сена, старая обувь. Вернигора подбирал разбросанные бодылья, расщеплял их ногтем, принюхивался. Так он добрался до кучки запыленных стебельков, лежавших на дымоходе, расщепил один из них, поднес к ноздрям и даже вздрогнул от нетерпеливого предвкушения, когда потянуло еле уловимым, но таким дурманяще-сладким запашком. Поднес свою находку к окну — так и есть, те самые желанные корешки… «Ну, спасибо тебе, Федос», — мысленно обратил Иван Григорьевич к неведомому человеку свою искреннюю благодарность. Уже собираясь спускаться вниз, он посмотрел в окно чердака и тут вновь вернулся к тем горячим беспокойным думам, которые уже не раз бередили сердце в долгие бессонные ночи. Отсюда, с чердака, ясно открывались взору перелески, раскинутые вдоль железной дороги. Один, другой, третий… Вот левей их и памятный железнодорожный переезд. Хмуро чернели и горбились перед ним сбившиеся в немое железное стадо танки, навсегда властно остановленные первым взводом в тот памятный мартовский день. Еще левей — развалины станции…

Вернигора задумчиво спустился вниз.

— Ну, я бачу, ты все ж таки найшов, — усмехнулась Максимовна, увидев в руках у своего постояльца заветные стебельки.

— Нашел, Максимовна! Дай бог твоему Федосу доброй солдатской удачи да легкой обратной дороги.

Иван Григорьевич крошил ножом табак, но, занятый этим делом, всеми своими мыслями был там, у переезда… Часов в шесть, перед сумерками, он стал собираться, надел не шинель, а старый солдатский пиджак, обтертый кроличий капелюх.

— Ты куда? — встревожилась Максимовна.

— Часок пройдусь, не беспокойся…

— Як же не беспокоиться, а если наскочишь на немцев?

— Не наскочу… Да и сама ж ты говорила: не они, а я на своей земле…

Пасмурный тихий вечер дразнил запахами оттаивающей земли, разлитой повсюду весенней свежестью. На улице безлюдно и пустынно. Стараясь держаться поближе к заборам, вдоль которых вилась еле намеченная тропка, Вернигора вышел к переезду, спустился на противоположную сторону железнодорожного полотна. Он кинул взгляд на поле недавнего боя и остановился, потрясенный нахлынувшим волнением. В нем смешались и глубокая скорбь о погибших вот здесь, в украинской степи, товарищах, и великая солдатская гордость за исполненный ими долг, и презрение к врагу, который, самонадеянно кичась своей броневой мощью, не понял, не догадывался, что она ничтожна перед другой силой — самозабвенным порывом человеческой души, отстаивающей свою правду…

На откосе насыпи хмуро чернела подорванная Скворцовым самоходка. Неподалеку от нее, над окопом, вздыбилась в свой последний миг махина танка, остановленного Алексеем Крайко. Чуть подальше — танк, под гусеницами которого, поправ смерть, погиб, выручая подходившую смену, Александр Павлович… Перед взором Вернигоры снова ожили, явственно выступили из глубины отошедшего в прошлое дня родные, близкие лица…

А вот, кажется, и тот танк, который Вернигоре и подавно не позабыть. Погнуто дуло пулемета. Рядом на борту звено траков… Последнее, что осталось в памяти: удар за ударом наносил тогда он, Вернигора, пригибая книзу острое, разящее жало…

В тишине загустевших сумерек Вернигора задумчиво бродил по изрытой окопами и воронками степи, когда внезапно услышал долетевшее издалека ржание лошадей, визг колес, раздраженные покрикивания. Вот они приблизились, и Иван Григорьевич различил слова команд, отдаваемых на чужом языке, озлобленную ругань. По дороге от Касьянова Яра к переезду двигалась какая-то большая колонна. Вернигора шагнул в сторону от дороги, поглубже в укрытую быстро наступавшей темнотой степь. Очевидно, к переднему краю направлялась какая-то крупная артиллерийская часть. Она с трудом пробивалась сквозь месиво грязи к переезду, а когда поравнялась с окопами первого взвода, то и вовсе замедлила движение. Несколько орудийных пристяжек, разъяренно понукаемых ездовыми, пытались проехать за обочиной, степью, но на изрытой разрывами снарядов земле завязали, не могли сделать дальше ни шагу… Пробка, образовавшаяся перед переездом, росла и росла.

И тут Вернигора, сперва не поняв, что это такое, услышал другой, донесшийся откуда-то сверху звук… Вначале почти невнятный, приглушенно мерный, он с каждой минутой становился сильней, громче, будто некто невидимый, доискиваясь ему нужного, все глубже ввинчивался с неба в эту весеннюю ночь.

— Наши!.. Дружки мои хорошие!.. Кукурузнички!.. — наконец догадался Иван Григорьевич, в радостном смятении обращая к зашумевшему небу горячие, упрашивающие слова. — Не пролетайте ж мимо! Вот же, вот же для вас и работенка! За товарищей ваших, за первый взвод! Дайте-ка огоньку, расплатитесь!..

Он ликующе встрепенулся, что-то даже вскрикнул, когда свет брошенной сверху ракеты разорвал черный полог ночи и прокатился первый, оглушающий взрыв. За ним второй, третий… Ночь наполнилась отчаянными воплями, стонами, тревожной суетой. Вернигора сперва даже и не подумал о том, что и ему ведь надо где-нибудь укрыться. Только когда воздушная волна близкого разрыва едва не сбила его с ног, он осмотрелся, увидел при мерклом свете ракет неподалеку от себя развалины метеостанции, где когда-то был командный пункт Широнина, и сбежал в укрытие. Но, как это ни было опасно, он через несколько секунд снова приподнялся из развалин, чтобы видеть все, что делалось у переезда. Самолет был не один. Гул моторов заполнял все небо, всю степь. Неожиданно, заслонив обзор, перед глазами Вернигоры мелькнула тень, и в щель, на дне которой он стоял, с шумом и бранью свалился рослый гитлеровец.

— Das bist hier du Max? — переводя учащенное дыхание, бормотнул он.

— Я! — односложно бросил Иван Григорьевич.

Гитлеровец, очевидно, принял этот ответ за немецкое «да», успокоенно сдвинул фуражку со лба, стал отирать вспотевшее лицо. Иван Григорьевич молчал, и это молчание заставило немца насторожиться, присмотреться.

— Wer bist du? — испуганно выкрикнул он, отстраняясь от придвинувшихся к нему незнакомых, угрюмо блеснувших глаз и хватаясь за автомат.

Иван Григорьевич быстрым, коротким ударом выбил оружие наземь и обеими руками с силой рванул гитлеровца за воротник к себе.

— Я! Я! Я! — трижды кинул он в ненавистное, искаженное смертельным страхом лицо.

 

XXXVII

Третий месяц Петр Николаевич лежал в госпитале в большом приволжском городе. Списался с семьей, с частью, и теперь чуть ли не каждый день получал оттуда весточки. Первые письма от жены были полны тревоги и отчаяния. Галина Федоровна никак не хотела верить, что ей пишет он сам.

«Петя, заклинаю тебя детьми, — взывала она, — сообщи правду, насколько тяжело ты ранен, какие надежды на излечение. Будь откровенным, не утаивай от меня ничего. Ведь я вижу, что пишет кто-то другой, и представляю себе бог знает что. Честное слово, не выдержу, приеду».

Жена написала письмо даже начальнику госпиталя с той же просьбой сообщить ей «всю, всю правду, как бы тяжела она ни была». Начальник госпиталя, пожилая приветливая москвичка в звании полковника медицинской службы, вызвала Широнина к себе.

— Послушайте, лейтенант, что вы никак не можете успокоить жену? Она вот-вот и в самом деле явится сюда. А к чему ей ехать за тысячу верст? Ведь лечение проходит нормально, и скоро вы будете дома.

Широнин развел руками.

— Что ж поделаешь, товарищ полковник, не верит она мне… А все из-за почерка.

— Вот и мне она пишет о почерке, что якобы не ваш… Что там у вас за почерк такой знаменитый был?

Петр Николаевич не без гордости усмехнулся:

— Да меня из-за почерка даже в Москву до войны вызывали. Составлять прописи для школ. Ну, а теперь, сами понимаете, изменился… — Широнин приподнял руку, просторный рукав госпитального халата откинулся, открыл выше запястья длинный, до самого локтя, рубец.

Только после письма начальника госпиталя жена Широнина несколько успокоилась.

Получил Широнин и письмо из части, от Пахомова. Петр Николаевич сразу же, по прибытии в госпиталь, просил замполита сообщить, остался ли кто-либо из первого взвода жив. Но Пахомов не мог точно ответить. Он объяснил, что их полк под Тарановкой в ходе боя был сменен другой, подошедшей на подкрепление частью, и оставшиеся раненые могли попасть в другой медсанбат. Никто из них пока не отозвался.

«Желаю тебе быстрейшего выздоровления, Петр Николаевич, — заканчивал Пахомов свое письмо. — Лечись, читай газеты, Указы… Твой первый взвод не забудут».

Слово «Указы» было дважды подчеркнуто.

В городе размещалось много эвакуированных правительственных учреждений. Газеты сюда доставлялись из Москвы самолетом. В палату, где лежал Широнин, приносили во второй половине дня «Правду». Петр Николаевич развертывал газету и, вспоминая слова Пахомова, невольно первым делом обращал внимание на Указы о награждении орденами и медалями. Неужели не встретятся ставшие такими близкими, такими на всю жизнь памятными фамилии?

Прошел и Первомайский праздник, а знакомых имен на страницах газет пока не было. А между тем, читая первомайский приказ Верховного Главнокомандующего, Широнин, как никогда, отчетливо понял смысл тех ожесточенных боев, какие в начале марта велись под Харьковом. В приказе говорилось о провале авантюристической попытки гитлеровцев окружить наши войска под Харьковом, воздавалось должное мужеству и стойкости советских воинов, сорвавших этот замысел гитлеровского командования. Широнин вышел из палаты и направился в зал, где висела карта Советского Союза. Долго и задумчиво смотрел на обозначенную флажком линию фронта. На юге она тянулась по Северному Донцу, выше огибала Курский выступ. Приподнявшись на костылях, Петр Николаевич пытался найти Тарановку. Но масштаб карты был малый, и село на ней не значилось.

— Что обдумываешь, стратег? — окликнул Широнина его сосед по палате Медведовский, артиллерийский капитан, попавший в госпиталь с Брянского фронта.

— Да вот смотрю, как же это они окружение планировали.

— Э, да что там смотреть! — воскликнул Медведовский. — Для того чтобы сделать Сталинград, многое браток, надо. Не получилось у них — и баста. Это уже прошлогодний снег. Им сейчас надо бы уже не о котлах думать, а о том котелке, что на плечах. Будем теперь вперед глядеть. Весна предстоит жаркая. Пойдем в сад, на Волгу полюбуемся, мне ведь скоро в путь-дорогу…

Медведовский собирался выписываться и уже всеми своими мыслями был там, в родном артиллерийском полку, стоявшем где-то под Новосилем, на Орловщине.

— Ты мне, брат, со своим взводом и спать не даешь, — говорил Медведовский, шагая рядом с Широниным по дорожке сада к обрыву, нависавшему над рекой.

— Это почему так?

— Ну как же, я уже весь личный состав твоего взвода назубок изучил… У тебя были такие — Скворцов, Зимин, Болтушкин, Шкодин?..

— Ну были, — с удивлением глянул на Медведовского Широнин.

— А Чертенков, Вернигора, Нечипуренко?

— И такие были.

— Вот-вот… Я теперь каждую ночь вместе с тобой поверку взводу произвожу.

Широнин понял, что он по ночам бредит. И сам утром, просыпаясь, вспоминал, что во сне заново переживал картину боя, командовал. Сейчас, выслушав Медведовского, только махнул рукой.

— Эх, капитан, таких людей и во сне не забыть.

Они подошли к обрыву, сели на скамейку. Весенний разлив Волги не охватить было взором. Водная безбрежная гладь вплотную подступила к горизонту, и даже самые крупные пароходы словно бы теперь стали меньше, проходя этим нескончаемо широким руслом. К обрыву глухо доносился шум их плиц, вспенивавших воду. Нескончаемо, казалось, тянулись через реку большие красивые мосты. Их последние пролеты неясно прорисовывались в залиловевших предвечерних далях.

— Кончится война, честное слово, первым же делом проеду из конца в конец по Волге. Я ведь коренной донбассовец, не бывал на ней раньше, — любуясь рекой, воскликнул Медведовский. — Возьмем с женой каюту, будем смотреть в окно, читать, попивать чаек. Мечта, брат, а?

— Да ты ведь не женат.

— Ну, это не препятствие. Я думал, ты другое скажешь: если, мол, вернешься…

Сидели и беседовали над обрывом до самого ужина.

Однажды группа бойцов и командиров, чье излечение уже подходило к концу, была приглашена на оборонный завод. Правда, Широнина вначале не включили в их число — ходил он еще с трудом. Но Петр Николаевич упросил начальника госпиталя отпустить и его. Очень уж хотелось ближе познакомиться с тем, как живут и работают в тылу.

Старенький госпитальный автобус за полчаса доставил группу к проходной завода, где приглашенных уже ждали парторг и с ним несколько старых рабочих и девушки.

— Милости просим, дорогие гости! — приветливо пожал всем руки парторг, плотный, среднего роста мужчина в военной гимнастерке, на левой стороне которой темнели пятна — звездочки, овалы — памятки полученных и не надетых в будничный заводской день наград. Взоры девушек быстро скользнули по петлицам приехавших. Завод делал моторы для авиации, и каждая, наверное, искала летчиков среди раненых.

Почти два часа группа переходила из цеха в цех, от станка к станку. Лишь на короткие минуты отрывались от своего дела работавшие.

— Как там, на фронте, не ругают нас, моторостроителей?

— Сыночки, нет ли среди вас кого-либо из Ленинграда? Мужик мой там воюет.

Спрашивали, а сами на вопросы раненых отвечали скупо, сразу принимались вновь за работу, словно и точные, ловкие движения рук у суппорта и высоко звенящий напев резца, снимавшего стружку с детали, сами по себе являлись красноречивым ответом на все вопросы о тыле.

Почему-то Широнину больше всего запомнился шестнадцатилетний паренек из инструментального цеха. Это было уже во время перерыва. Он стоял у своего станка и завтракал. В одной руке — краюха черного хлеба, в другой — бутылка с молоком. Разбавленное водой молоко было таким синим, будто его налили в невыполосканную бутылку из-под чернил. Но паренек прикладывался к ней с таким аппетитом, так вкусно причмокивал, что думалось: уж не сливки ли там?

— Ну, как воюешь, товарищ? — спросил Петр Николаевич, явно желая этим обращением польстить юному инструментальщику.

Тот молодецки подтянулся, вскинул на Широнина загоревшийся взгляд быстрых глаз.

— Пока промашки будто не даем, товарищ лейтенант. Да вам там видней.

И этот горячий задорный взгляд и это слово «промашка» сразу с болью напомнили Широнину Петю Шкодина. С минуту молчал, всматриваясь в раскрасневшееся веснушчатое лицо.

— Да слов нет, не обижаемся, спасибо!

Разговорились. У паренька на фронте были отец и два старших брата… Петр Николаевич слушал его рассказ и был уверен, что обязательно последует и тот обычный вопрос, с которым приходилось встречаться уже не раз. Ну вот, так и есть!..

— Товарищ лейтенант, а почему таких, как я, не берут добровольцами на фронт?

— Видишь, вот у тебя и первая промашка, — засмеялся Широнин. — Да разве с такого завода можно тебя отпустить? Смотри, какое фронтовое задание выполнил. — Широнин кивнул на груду деталей, лежавших у станка. — А все тебе мало? Вот и тебе боевая команда, ее слушайся!..

В цеху заревела сирена, возвещавшая окончание перерыва, и паренек, смешно махнув рукой — э, мол, все вы так успокаиваете, — стал к станку.

В госпиталь вернулись к вечеру, и снова томительно медленно потянулись дни.

Медведовский со дня на день ждал выписки из госпиталя. Жадно следил по газетам за положением на фронтах. Единственный экземпляр «Правды», попадавший в палату, из рук Широнина сразу же и надолго переходил в руки его товарища.

19 мая «Правда» опубликовала ряд корреспонденции с фронтов. Были опубликованы и Указы Верховного Совета СССР об очередном награждении отличившихся в боях солдат и офицеров. Петр Николаевич прочел газету и передал Медведовскому.

Капитан развернул газету, стал читать и вдруг порывисто приподнялся с подушки, недоумевающе, оторопело посмотрел на Широнина. Тот лежал, уставившись безразличным, задумчивым взором в календарь на стене. Угловато очерченный профиль лица с задиристым ежиком волос, который взъерошивался из-под еще не снятой белой повязки, выглядел будто строже, чем обычно.

— Петр Николаевич, ты читал газету?

— Да, — не поворачивая головы, ответил Широнин.

— Указы?

— Не все, про ордена и медали читал.

Медведовский внезапно вскочил с кровати и закричал:

— Так что же ты лежишь, а? Что же ты дремлешь?!

Теперь уже оторопело посмотрел на Медведовского Широнин. А что же ему делать?

— Да Герои же… Герои Советского Союза все твои люди!.. Все двадцать пять!.. Понимаешь? И ты сам!.. На́, читай вот это.

Широнин взял газету, прочел стоявшие в Указе первыми фамилии Болтушкина, Букаева, и словно туман застелил ему глаза.

— Прочти ты, капитан… Вслух… Прошу!..

Медведовский выхватил газету.

— Эх ты, слушай же… «За образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками и проявленные при этом отвагу и геройство присвоить звание Героя Советского Союза с вручением ордена Ленина и медали «Золотая Звезда» гвардии старшему сержанту Болтушкину Александру Павловичу, гвардии красноармейцу Букаеву Ивану Прокофьевичу, гвардии старшему сержанту Вернигоренко Ивану Григорьевичу…».

Одно за другим звучали в госпитальной палате знакомые имена. Завершали составленный по алфавиту перечень: гвардии красноармеец Фаждеев Степан Петрович, гвардии красноармеец Чертенков Иван Матвеевич, гвардии лейтенант Широнин Петр Николаевич и гвардии красноармеец Шкодин Петр Тихонович.

Широнин слушал и был сейчас не здесь, не в госпитальной палате. Перед его взором снова ожили навсегда вошедшие в память лица, изрытая снарядами земля у беспаловского переезда, застланное дымом пожарищ село, сверкавшее вдалеке под солнечным лучом копье полкового Знамени…

…А этому Знамени предстояли еще большие, большие дороги. Придет час, и ветерок шевельнет его шелковые складки у вод Днепра, Буга, зардеет оно над Днестром и Дунаем, над Моравой и Дыйей, заплещется на площади городов, где звучит незнакомая, непривычная славянину речь. Но и там, в этих чужих краях, тысячи и тысячи людских сердец встретят это Знамя как весенний праздничный вестник новой желанной поры. А те, кто осенен этим родным Знаменем, запыленные, утомленные в нелегких походах и боях, где-либо на гористом перевале перед большим городом, название которого приходилось встречать только в книгах, присядут на перекур. Попыхивая синеватым дымком цигарок, будут с молчаливым любопытством смотреть на громоздящиеся далеко внизу кварталы, башни, старинные крепостные стены… Разговорятся, и старослужащие вспомнят об оставленных позади тяжелых рубежах войны, назовут среди них Тарановку и в наступившей минутной тишине произнесут имена бойцов первого взвода…

 

ЭПИЛОГ

Тихая, неглубокая река, отражая в своих чистых, незамутненных водах лазурное небо, светло-серебристые облака, аистов, перелетающих с берега на берег, тянется и тянется вдаль, по приволью необозримых густо-зеленых лугов. Мимо приветливых, живописно разбросанных по холмам селений, мимо шумных полевых станов, мимо тенистых, задумчивых рощ. В одной из них сквозь листву ясеней и вязов пробивается и реет над опушкой сизо-голубой дымок походного очага, и, если всмотреться, можно различить в глубине рощи несколько белеющих армейских палаток. К ним и направлялся я, чувствуя, признаться, волнение при мысли о предстоящей встрече.

Накануне вечером в штабе части мне сказали:

— Вы в первый взвод? В широнинский? Он сейчас далеко, не в городке, а на выезде…

Уже одно то, что штабной работник так привычно, как само собой разумеющееся, назвал первый взвод широнинским, не могло не тронуть сердце. И сейчас ранним утром, подходя к укрывшемуся в перелеске маленькому лагерю, я невольно вспоминал, когда и как впервые прозвучало для меня это гордое наименование. Тогда — а было это в пятьдесят втором году, — находясь в Москве, я обратился в отдел Министерства обороны, ведающий учетом награжденных: хотелось получить там хотя бы первичные биографические данные о бойцах, сражавшихся у беспаловского переезда.

…Помнится, как в большой комнате, чуть ли не половину которой занимала картотека, сотрудница отдела разыскивала учетные карточки двадцати пяти Героев Советского Союза. Я называл их фамилии по алфавиту, как они перечислены в Указе Президиума Верховного Совета, и рука девушки протягивалась то к одному отделению картотеки, то к другому, то к третьему… Когда же она нашла все и передала работнику отдела, тот, посмотрев, удивился:

— Позвольте, все двадцать пять из одного взвода? Выходит, широнинский взвод?

Да, на всех карточках было помечено — восьмая рота, первый взвод…

Но еще бо́льшую неожиданность пришлось испытать в тот день мне самому. Долгое время считалось, что в живых после памятного боя остался только Петр Николаевич — вернулся в свой родной Кирс, живет там и работает. И вдруг, знакомясь с карточками, увидел, что на четырех из них вписанное вверху слово «Посмертно» было зачеркнуто и сделана приписка: «Грамота вручена лично награжденному». Это были — Вернигоренко (Вернигора), Букаев, Тюрин, Торопов. Позже, списавшись, узнал, что Вернигоренко из своей Ново-Михайловки, куда он вернулся после войны, переехал на Дон, работает в шахте горным мастером, что Тюрин в своей Туле, что Торопов тоже дождался победы, однако вскоре после войны погиб от злобной бандеровской пули…

А первый взвод все эти годы жил и живет от одного поколения призывников к другому, как бы обновляясь вечной юностью своей Родины, достойно несет славное и легендарное имя широнинского…

Пройдя в рощу, я присел на пенек вблизи вкопанной в землю печурки и ждал, пока разыщут командира. На тропинке раздались шаги, и вдруг почудилось, что вот-вот сейчас из-за деревьев покажется сухонький, с поседевшим ершистым зачесом волос Петр Николаевич. Поднявшись, я шагнул навстречу. На поляну вышел ладно сложенный молодой офицер с загорелым лицом, смуглость которого как бы подчеркивалась и чуть намеченными смолисто-черными усиками и горячими темно-карими глазами.

— Лейтенант Бутковский, — представился он.

Узнав о том, с какой целью я пришел, он несколько смутился. А возможно, это мне так показалось, потому что смутился, пожалуй, прежде всего я сам, не зная, с чего начать разговор. Не с истории же взвода? Она мне была известна. Но не заговорить о ней тоже было нельзя, ибо они ведь деятельно продолжали ее, славную историю своего коллектива, эти быстроглазые, хваткие пареньки, что сновали вокруг стоявшего на поляне мощного ЗИЛа и собирались на выезд — в кузов складывались лопаты, щупы, приборы.

Лейтенант стал рассказывать. Я понимал его сдержанность, его нежелание показаться нескромным, перехвалить кого-либо… Но ведь многое видно было и мне самому… Почти у всех солдат на гимнастерках нагрудные знаки отличников — зримое свидетельство воинского мастерства, исполнительности, прилежности в учебе… Да и задание, доверенное взводу — провести разминирование, обуздать притаившуюся здесь на полях черную смерть, — тоже убедительно говорило о том, на каком счету в части первый взвод, о его дисциплине, высокой ратной подготовке и сплоченности… Из разных мест собрались в дружную боевую семью ее молодые сыны… Старший сержант Шепелевич из Бреста… Младший сержант Томашевский и рядовой Власенко приехали из Змиевского района, на земле которого когда-то сражались широнинцы… Рядовой Балакирев из Иваново, откуда осенью сорок первого года уходил на фронт Василий Грудинин, рядовой Джура Фальзиев из Средней Азии, благодатные сады и величавые горы которой были так близки сердцу Фаждеева… Многие солдаты из Чувашии — труженики этой республики шефствуют над частью…

Я записывал в блокнот фамилию за фамилией, хотя и знал, что к тому времени, когда будут читать повесть, здесь на вечерних поверках зазвучат и другие имена, может быть, тех, кто приедет сюда из Улан-Удэ или из Вологды, или с Николаевщины… Да, первый взвод был и остался таким же, словно представляющим всю нашу многонациональную Отчизну. А сам его молодой нынешний командир, кто он? Заканчивал среднюю школу в Орле, потом — Высшее Московское ордена Ленина училище имени Верховного Совета РСФСР… Это в прошлом — прославленная школа имени ЦИК СССР, почетным курсантом которой навечно зачислен Владимир Ильич Ленин. На выпуске Александру Бутковскому вручили диплом с оценкой «отлично», своей пожизненной профессией он избрал военное дело…

Однако наш разговор надо было заканчивать. Солдаты усаживались в кузов. Водитель взялся за руль и посматривал на лейтенанта, ожидая его команды. В путь! Машина выехала из леса, пересекла луг, направляясь к старому руслу, прогрохотала по настилу моста… И этот обыденный деревянный мост, один из тех, какие любил строить Василий Михайлович Павлов… Здесь, вблизи старого, заросшего бурьяном русла, к которому вплотную примыкало обширное, засеянное целительной мятой поле, воинам предстояло пытливо прощупать каждую пядь земли. Здесь дважды — сперва в оборонительном, а потом в наступательном бою — не на жизнь, а на смерть схлестнулись противоборствующие силы… Армия фашистских захватчиков и армия, самоотверженно отстаивающая родную советскую землю.

Солдаты надели наушники и медленно пошли вдоль поля меж цепких кустов жимолости, чутко прислушиваясь, не взвоет ли зуммер миноискателя, сигнализируя об упрятавшихся в землю коварных и яростных молниях…

Бой был, видать, жаркий. Вскоре на травянистом, окаймленном ивняком пригорке стала расти и расти зловещая груда… Заржавевшие ручные гранаты… Неразорвавшийся снаряд немецкого орудия… Головка от авиабомбы… Несработавшая сигарообразная мина… Безобидный ключ от телеграфного аппарата, снаряд, тут же ствол винтовки, которую кто-то, безымянный, так и не успел разрядить… И патроны, патроны… Отстрелянные гильзы и неотстрелянные… В обоймах, дисках, россыпью…

Солдаты осторожно откапывали и извлекали на свет этот начиненный порохом и тротилом металл. И наверное, не только мне, а и многим из них невольно представилась в эту пору другая, такая же иссеченная железом земля — там, у Тарановки…

Группа подрывников осторожно перенесла все найденное в машину и увезла, чтобы уничтожить далеко в стороне от селений.

Взвод вернулся в лагерь.

Раздумчиво потрескивает костер. Вокруг огня в тесный кружок собрались солдаты. Где-то за речкой отдаленным эхом войны раздался глухой взрыв, и вновь над вечереющей рощей, над лугами благословенная тишина. Киевлянин рядовой Кирсанов негромко запевает любимую всеми песню:

…Травы полевые шелестят, Низко нагибаясь до земли. Двадцать пять их было, двадцать пять, Но пройти фашисты не могли…

Это хранимая признательной памятью народа песня о широнинцах, о боевых походах отцов, о сыновьях, принявших из их рук оружие победы, о революционной преемственности поколений.

— А вы были в нашем музее? — спросил, когда умолкла песня, лейтенант. — Обязательно зайдите… Откуда только ни приезжают, чтобы его посмотреть…

Да, конечно, я буду и в музее…

Большое светлое здание. Его высокая черепичная кровля, если подходишь к военному городку, видна издалека. Здесь, в просторных залах, бережно и вдумчиво собраны драгоценные реликвии ратной славы гвардейцев, памятные знамена, схемы боевых операций, документы, повествующие о пройденном незабываемом пути.

На стенах портреты питомцев части, Героев Советского Союза, удостоенных этого звания в боях под Тарановкой и Синельниково, на берегах Днепра и Дуная, на улицах и площадях Будапешта.

Сотни и сотни фотоснимков. Прошлое и настоящее выступает здесь в неразрывном единстве.

…Широнин гостит в своей родной части; проходит перед строем нынешнего первого взвода. Он же, Петр Николаевич, сфотографирован рядом с Валентином Павловым — сыном Василия Михайловича. Валентину довелось служить в том же взводе, где служил его отец.

Переписываются с воинами части и не раз гостили у них сыны Болтушкина, Нечипуренко, Скворцова, Зимина и других героев, в чьих семьях, как самая заветная святыня, хранятся Грамоты Президиума Верховного Совета СССР о высокой награде Родины. А Грамота Героя Советского Союза Чертенкова торжественно передана на вечное хранение железнодорожникам Улан-Удэ, где трудился до своего ухода на фронт Иван Матвеевич…

Обо всем этом с волнением узнают все, кто входит под своды этого здания и слушает экскурсовода, всматривается в собранные здесь памятные наглядные свидетельства неугасимой ратной славы…

…Вернигоренко приехал навестить гвардейцев и преклонил колени перед боевым Знаменем части, целует его шелковое полотнище.

Вот книга генерала Людвика Свободы «От Бузулука до Праги», присланная из Чехословакии… Не забывается, крепнет боевое содружество!.. Вот приветствие, с которым обратился к солдатам и офицерам в День Победы городской комитет Будапешта… Благодарные, теплые слова…

А это фотографии беспаловского переезда, какой он есть сейчас. Мимо укрывшегося в зелени сада приветливого полустанка мчится могучий электровоз… Недалеко от железнодорожного полотна белеет памятник погибшим бойцам первого взвода…

Я ходил по залам музея вместе с ветеранами части, приехавшими сюда в эти весенние дни из Москвы и Северодвинска, Душанбе и Донбасса, чтобы встретиться с молодыми воинами. А в середине дня под высокими сводами вдруг заалели пионерские галстуки. Это вошли в зал школьники, много школьников. И в том благоговении, в той задумчивой сосредоточенности, с которой они всматривались в черты героев, как бы тоже утверждалось бессмертие подвига.

1953—1967

#img_2.jpeg

Ссылки

[1] Пункт сбора донесений.

[2] Кипяток (укр.).

[3] В постель (укр.).

[4] Это ты здесь, Макс? (нем.)

[5] Кто ты? (нем.)