Части, сосредоточенные на плацдармах в верхнем течении Дона, в том числе и в районе Сторожева, перешли к активным боевым действиям в середине января. Это совпало с тем временем, когда командование окруженной под Сталинградом группировки противника отклонило наш ультиматум и советские войска повели бои по ее уничтожению.

Подставляя свою обреченную группировку под тяжкий молот танковых и артиллерийских ударов и ударов с воздуха, страшась дальнейшего продвижения наших войск на запад, на Украину, гитлеровцы прилагали лихорадочные усилия, чтобы удержать за собой рубеж Воронеж — верхнее течение Дона — нижнее течение Северного Донца. С этой целью спешно перебрасывались из Западной Европы резервы, сколачивались подвижные ударные группы. Но советское командование не склонно было давать оккупантам ни дня, ни часа передышки. И Воронежский фронт начал наступление.

…12 января, еще задолго до рассвета, Зимин, Болтушкин и Скворцов были вызваны в штаб батальона. Уже один тот факт, что они — три коммуниста — одновременно понадобились так внезапно и в такое неурочное время, позволял догадываться, что долгожданный час настал.

Рассвет рождался в зимней ночи томительно медленно. Над окопами долго не рассеивалась сумеречная, схожая с поздним вечером мгла, а едва только тускло обозначилась и стала подниматься чуть повыше темно-серая парусина неба, как трое отлучившихся вновь были в окопах.

Казалось, что все трое они пришли не из такой же зябкой, пронизанной сырыми туманами ночи, какая склонялась над окопами, а спустились с близкого крутого перевала, по ту сторону которого над обрезом горизонта уже заискрился бодрящий краешек солнца, забрезжило раннее утро. Его первые отблески словно бы и сейчас лежали на разрумянившемся лице Зимина, придавая ему торжественную значительность, воодушевленность. Такой же трудно скрываемой значительностью узнанного светились и глаза Болтушкина, Андрея Аркадьевича…

Это заметили все.

— Сегодня? — не выдержал и, знобко, взволнованно прищелкнув зубами, воскликнул Нечипуренко и тут же, смутившись — не приняли бы это за трусость — переспросил уже спокойно и почти утвердительно: — Наверное, сегодня, товарищ старшина?

— Сегодня, товарищи! — словно освобождаясь от ожидаемой всеми и лежащей на его плечах ноши, выдохнул Зимин.

Трое коммунистов сразу же разошлись в разные стороны по крыльям окопа, как люди, уже заранее обдумавшие, что именно велит им делать это коротко прозвучавшее «сегодня».

Недавно Зимин принял от Болтушкина первый взвод. Правда, перед этим, размышляя, кому из них какое место отвести во взводе, и командир роты, и командир батальона оказались в некотором затруднении. И это было естественно. И Сергей Григорьевич и Александр Павлович — хоть первый был моложе на три года — выглядели, как близнецы, вскормленные одной мамкиной грудью, выросшие в одной семье, воспитанные в одной и той же определившей их характеры и натуры среде. И тот, и другой председатели колхозов имели уже немалый опыт в руководстве людьми; этот опыт терпеливо и настойчиво прививала им, в прошлом батракам, партия; она, партия, научила их, как сплачивать людей в их движении к поставленной цели; научила считаться с большим и малым в этом движении; научила находить те простые правдивые слова, которые всегда трогают и волнуют душу человека своей бескорыстной и бесхитростной прямотой. Почти одинаков был и их военный опыт. Болтушкин даже имел в смысле солдатского стажа некоторое превосходство. Он с начала до конца прошел всю финскую кампанию, вызвавшись в армию добровольцем, благо, что начало той кампании застало его на курсах, откуда отпустить человека на фронт было легче, чем с поста председателя колхоза.

Над всем этим, взвешивая биографии обоих, и задумались командир роты и комбат. Решили — раз Зимин все-таки был званием повыше и — главное — прошел самую к тому времени высшую ратную школу — школу Сталинграда, — накануне наступления исполняющим обязанности командира взвода, до присылки на эту должность офицера, назначить Зимина, а Болтушкина — его помощником.

В короткий срок Зимин быстро познакомился со всеми людьми. Лично пережитое подсказывало ему, что своей самой существенной стороной они предстанут не в окопном затишье, а потом, в наступающем горячем деле. Сейчас, после партийного собрания, шагая по устланной хворостом траншее, Зимин поочередно передавал бойцам в окопах столь знаменательную для каждого из них весть, а она неведомыми путями уже обогнала его, катилась впереди.

— Так, значит, сегодня, товарищ старшина? — тем же вопросом встретил его Вернигора и, форсисто закатив обшлаг шинели, глянул на свои пятнадцатикамневые, доставшиеся еще в битве под Москвой трофейные часы. — Без двадцати девять, наверное, в девять начнем, а?

Зимин тоже вынул часы, старинные, еще отцовские, с пожелтевшим циферблатом, те, над которыми не раз посмеивались на совещаниях в районе и которые были хорошо известны своей точностью во всех бригадах усовского колхоза.

— Твои отстают, Вернигора, поставь по моим, сверенные…

— Ну, чертова ж трофейщина, никак не выдрессирую их по нашему времени, — обозлился Вернигора, снял варежку, желтыми протабаченными пальцами завертел шляпку часов, — а ведь в девять, чует мое сердце, что в девять.

Зимин и сам точно не знал, когда начнется наступление, знал только, что ему будет предшествовать длительная артиллерийская подготовка.

— Нам тогда сигнал дадут, такой сигнал, что хоть уши затыкай, все равно услышишь.

— Так это уж я знаю! — восторженно подхватил Вернигора. — Не впервые такой сигнал слышать. Недаром ребята жалуются, что позади нас нигде и под куст не присядешь, куда ни сунешься — или пушка, или миномет… сгоняют нашего брата… А мне, товарищ старшина, и сон сегодня в руку приснился. Повез я будто из своей Михайловки в Николаев кавуны продавать, крупные, херсонской породы, большие. И вот еду через мосточек, а доски под колесами так гуркотят, так гуркотят…

— Ну ладно, Вернигора, ладно, — засмеялся Зимин, — ты лучше скажи, как твое отделение, готово?

— Как штык, товарищ старшина. Когда узнали, вчера трижды проверил.

— Что узнали?

— Да про наступление…

— Откуда же ты узнал строжайшую военную тайну?

Вернигора посмотрел на Зимина несколько растерянно: что он, шутит, хочет ввести в заблуждение или говорит серьезно?

— Да дело ж солдатское, товарищ старшина. Саперы ведь еще с вечера на передний край пошли работать. Разминировали проходы… Тайна тайной, а нашему брату догадаться можно… Потому и мы с ночи начали готовиться. Потому и говорю, что все, как штык!..

Зимин усмехнулся, махнул рукой — что уж тут толковать…

— Ну что, как штык, — это главное. Украину ведь идем освобождать. Немцы ее легко не сдадут… Дай бог, чтобы про арбузы ты завтра досказал и чтобы я завтра тебя дослушал.

Зимин пошел дальше. Ему, конечно же, надо сейчас свидеться не с Вернигорой, под шинелью которого на груди уже давно была приколота медаль «За отвагу», а с Чертенковым, Павловым, Злобиным, Фаждеевым, людьми еще не обстрелянными.

— Постой, погоди! — крикнул он, увидев впереди Павлова.

Правда, Павлов никуда и не порывался идти; он сидел на корточках в витке окопа и, только что старательно отерев пальцем внутренние стенки раскромсанной тесаками консервной банки, собирался отправить остатки ее содержимого в рот.

— Куда спешишь? Погоди, говорю, — сказал, подходя, Зимин.

Лицо Павлова — как яблоко, и розовое и округленное, — выразило недоумение. Недоуменно, словно призывая к вниманию, замер и палец с белым, как снег, лярдом.

— Так ведь, товарищ старшина, не я один, все ребята сейчас съестное подбирают, здесь солому только и оставим. Сытому идти теплее…

— Эко ты о каком тепле думаешь. А еще вологодский. Небось зимой не раз на охоту ходил, — дружески журя красноармейца, Зимин чуть ковырнул ногтем лярд, размазал его на ладонях и энергичными движениями стал втирать в щеки, — вот что надо с ним делать…

— Да вроде бы мороз небольшой, — оправдывался красноармеец.

— В лесу небольшой, в окопе тоже, а в степи, как ветерок потянет, сразу побелеешь. Ты знаешь, сколько, может быть, сегодня придется нам километров отмахать? Не знаешь? То-то!

Пока красноармеец обеими руками втирал в свое еще более раскрасневшееся лицо смалец, Зимин взял его винтовку, цепким и приметливым взглядом осмотрел ее, проверил, исправно ли действует затвор, хорошо ли закреплен штык, а под конец обеими руками поднес ее плашмя к губам — словно собирался поцеловать, — бережно сдунул какую-то соринку и с секунду смотрел, как ожила и матово замерцала согретая теплым дыханием сталь.

— Винтовка у тебя ладная, Павлов, — сдержанно похвалил Зимин не то красноармейца, не то его оружие. — Зачем идешь и куда идешь — тоже знаешь, говорили не раз. И силенка у тебя, я вижу, есть, сноровки только не хватает. Мой тебе, друг, совет, когда начнется, держись за нами, посматривай на Вернигору, на Букаева, на Болтушкина. Тебя в обиду не дадут, ну и в… в остальном будь счастлив.

Будничная, обычная взыскательность, с которой Зимин осмотрел винтовку, а затем подсумок, лопату, подвешенные к поясу гранаты, не могли не внушать спокойствия. Спокойствием веяло и от всей осанки старшины. Истончившееся сукно старой шинели так плотно, без единой складки, обтягивало его чуть выпяченную вперед грудь, что, казалось, под ним был не ватник, а кольчуга, в какой в старину ходили в бой его земляки — нижегородские люди. Все это, и слова старшины, и его полный деловитого достоинства вид, вызвало у Павлова то нужное перед атакой состояние духа, при котором человеку сопутствует пусть не хладнокровие — его не может быть в такие минуты, — но известная выдержка, ясность мысли.

— Спасибо за доброе слово, — просто сказал он Зимину, своему однолетку.

…Уже пошел одиннадцатый час, уже вернулись на свои места и Скворцов, и Болтушкин, так же как и Зимин, беседовавшие с бойцами, а ничто пока не нарушало тишины и размеренного хода дня. Восточный низовой ветер погнал дальше туманы, пришедшие из-за Дона, и открывавшаяся взору снежная равнина выглядела мирной, спокойной, и даже частокол проволочных заграждений, будучи полузанесен сугробами, казался просто-напросто бодыльями подсолнечника, оставленными в поле.

Вернигора то и дело посматривал на часы. Стрелка подходила к одиннадцати.

— Ну, братцы, если и в одиннадцать не начнется, значит, отложено, — с отчаянием выкрикнул он, глядя, как сходятся обе — большая и маленькая — стрелки.

Но вот они плотно сомкнулись и будто тут же, мгновенно, силой возникшего контакта привели в действие гигантский часовой механизм. Рвущийся залп сотен, а может, и тысяч орудий тяжело сотряс небо и землю, гулкой, урчащей волной покатился по склонам балок и оврагов, и еще впереди не обозначилось ни одного разрыва, как второй, еще более могучий залп на миг качнул все, что охватывал взор, и сумрачная, зубчатая гряда леса со сказочной внезапностью поднялась и зачернела на снежной пустыне. Словно отдаляясь, она, эта гряда, изменила свои очертания, осела книзу и затем вновь, как в стеклах бинокля, приблизилась. Взметнулись косматые черные султаны, вот их больше и больше, они теснятся, громоздятся, становятся выше и выше. Их тени стремительно скользнули повсюду по снежному полю, и оно стало схожим с тем, каким бывает, когда яркое зимнее солнце неожиданно заволакивается тучей и уже не солнечные лучи, а их отраженный, мертвенно-серый, зыбкий свет ложится на белые просторы.

— Глядите-ка, глядите-ка, что-то там у них взорвалось, — не услышанный никем, крикнул Шкодин.

Очевидно, один из снарядов попал в склад с боеприпасами. Добела раскаленные молнии ударили трезубцем снизу вверх, просекли темно-дымчатый клубящийся вал и потухли уже высоко в небе. Шкодин приподнялся над окопом и вертел из стороны в сторону изумленными, оторопелыми глазами, чтобы видеть всю картину артиллерийского наступления.

Если бы каждый снаряд из тех, что падали впереди, поражал хоть одного врага, что бы осталось там впереди живого? Но и те, которые не поражали, делали свое нужное дело — взрывали минные поля, разметывали проволочные заграждения, обрушивали стенки окопов, методично крушили давно и тщательно подготовленную немецкую оборону. Андрей Аркадьевич, стоявший недалеко от Грудинина и Шкодина, когда раздался первый залп, невольно снял — да так и позабыл надеть — ушанку, замер на месте.

Букаев артиллерийскую подготовку видел не впервые и сейчас не следил за ней. «Каждому свое», — говорил его сосредоточенный вид. Он жадно затягивался цигаркой и торопливыми точными ударами лопаты прорубал в стенке окопа ступеньку, чтобы удобней было в нужную минуту, не мешкая, подняться вверх. Но когда позади словно кто-то по-богатырски рванул и распахнул на заржавевших петлях дверь и все окрест завизжало, заскрипело, загромыхало, а в небе вспыхнули зарницы, не выдержал и Иван Прокофьевич, глянул за бруствер на работу гвардейских минометов.

— Вот это вещь! — залюбовался он.

Впереди — и вправо и влево — всюду, куда мог достать взор, горизонт затянуло аспидно-бурой завесой; на миг она напомнила Букаеву заводские дымы Донбасса. Может быть, и там, южнее, тысячи, десятки тысяч бойцов сейчас вот так же изготовились и ждут сигнала к атаке.

…Над окопами взлетела, бросив на снег кумачовые отблески, ракета, и тут Букаев, сплюнув окурок, чувствуя, как сердца коснулся уже не раз изведанный щемящий ледяной холодок, в один мах вскочил на бруствер… Все последующее лихорадочно замелькало в сознании несвязными обрывками, разрозненными кусками… Белое как бумага исступленное лицо бежавшего рядом Шкодина… Чуть поодаль сгорбленная фигура Скворцова… Очередь трассирующих пуль, которой Зимин на ходу указывал взводу полосу его движения… Вернигора, оступившийся в заснеженную воронку; выкарабкиваясь, цепляясь за ее края, он оставил на снегу варежку и не шагом, а прыжками рванулся догонять отделение… Кровь глухо, толчками колотилась в ушах Букаева, и они, эти толчки, сливались в непрерывный, все усиливающийся гул… Лишь немного спустя, кинув взгляд в сторону, Букаев понял, что это стучит не кровь, а что нарастает и нарастает раскатистый гул неисчислимого множества голосов… «Ура-а-а!..» И тогда сам, запекшимся ртом хватая морозный воздух, закричал это слово, точно с ним можно было быстрее пробежать страшные триста метров, отделявшие их от врага.

…А позади опустевших окопов в одной из штабных землянок командиры танковых частей, предназначенных для ввода в прорыв, склонились над картой и в последний раз уточняли пути наступления. Назывались Горшечное, Дергачи, называлась и Казачья Лопань — первое село на украинской земле…