Широнин оставил взвод у железнодорожного переезда, а сам пошел к станционным зданиям. Прежде чем окончательно решить, где именно отрывать окопы, хотел тщательно изучить прилегающий к переезду участок.
Беспаловка была обычной пригородной станцией. Вокзал из четырех-пяти комнат, небольшой пакгауз, будка для кипятка, сарайчик пожарного депо. Сейчас все лежало в развалинах. Только перрон на диво уцелел, прямо хоть занимайся на этом гладком бетонном плаце строевой подготовкой. Вокруг же все разрушено, сожжено. На остатках почерневших, обугленных стен кое-где сохранились наполовину облупленные, покрытые веселой голубой эмалью таблички: «Вхід», «Каса» и табличка с незнакомым Широнину словом «Окріп».
Вначале Петру Николаевичу показалось заманчивым сделать опорным пунктом обороны эти руины. Но тут же он отказался от этой мысли. Со станции невозможно держать под прицельным огнем автоматов железнодорожный переезд. Да и не ясно ли, что в случае чего станционные здания станут первым легко различимым объектом и для вражеской бомбежки, и для артиллерийского огня.
— А вот домик вблизи сада Петру Николаевичу понравился.
Можно было предполагать, что здесь в свое время находилась метеорологическая станция. Во дворе сохранились все те нехитрые приспособления, которыми пользовался кружок юннатов и в кирсовской школе. Дождемер, шест с флюгером, чтобы определять направление ветра, другая высокая жердь с укрепленным наверху обручем, стоя под которым хорошо было наблюдать за направлением движения облаков.
Правда, от самого домика тоже остались только четыре стены, но внутри имелся наполовину прикрытый досками подвал, а главное, что привлекло Широнина, — домик находился в створе невысокого каменного заборчика, который тянулся меж садом и шоссе, и этот заборчик просматривался отсюда с обеих сторон.
Широнин вернулся к переезду, подозвал к себе командиров отделений.
— Окапываться будем здесь, — заговорил он, указывая рукой на обочины шоссе. — Ты, Седых, со своими людьми держись поближе к насыпи. Твои ориентиры — вот тот куст; отделению Вернигоры окопаться наискосок от кювета, Болтушкин — на левом фланге, вот за тем домиком… Пару окопов в полный рост отрыть и перед домиком, остальные подальше.
— Ясно, товарищ гвардии лейтенант!
— Ориентиры вижу.
— Есть, товарищ лейтенант! — один за другим откликались командиры отделений.
— И вот что еще: предупредите всех, чтобы понапрасну на снегу не толклись.
Широнин опасался, что бойцы наследят вокруг, втопчут в грязь снег, и без того лежавший леденистым голубовато-серым студнем, и тем самым демаскируют позицию взвода. Но этого последнего предупреждения можно бы и не делать. Мартовское солнце уже исподтишка хозяйничало на пригревах. На откосе железнодорожного полотна оно обнажило просмоленные, блестевшие шпалы, кучу шлака, когда-то давно выброшенного из паровозной топки, растопило снег над охапкой перекати-поля, и его ежастые шары покачивались на тоненьких ножках, точно раздумывая: сорваться ли с места и перемерить озорными скачками степь сейчас или дождаться такого ветра, чтобы взметнуться под самые облака. Прибавлялось черноты и на гребнях придорожных канав, на буграх да и на ровном поле.
Вернигора разметил в стороне от кювета окопы для своих бойцов и теперь сам, поплевав на широкие ладони, с силой налег ногой на штык большой саперной лопаты, выворотил первый пудовый ком мокрой земли. На ее срезе вылупилась какая-то крохотная зеленая личинка.
— Перезимувала? — дружелюбно удивился Вернигора и срезал еще бо́льший пласт.
— Ну, хлопцы, весенние полевые работы начались.
— Да уж, видать, начались. Трактора аж гудят, — в тон Вернигоре откликнулся Букаев, кивая в сторону горизонта.
Канонада, гремевшая с утра, приблизилась. Ее перекаты учащались. Западный небосклон порой усеивался облачками разрывов — стреляли зенитки, — порой же закрывался нарастающими снизу клубами дыма, и тогда очертания горизонта на глазах менялись и весь он словно бы колебался. Оттуда, со стороны Краснограда, все чаще проходили и к триста шестому километру, и к переезду, где окапывался первый взвод, колонны наших частей, артиллерийские и минометные батареи, обозы. Шла большая перегруппировка войск.
— Что там, сынки? Припекло, что ли? — разогнул спину и кинул проезжавшим батарейцам Андрей Аркадьевич, копавший окоп вблизи шоссейного кювета.
Расчет расположился на станинах 152-миллиметровой гаубицы и, будто бы накрепко к ней привязанный, оцепенел. Каждый, выбрав на неудобных сиденьях относительно удобное положение тела, старался не нарушить его и не обращал внимания на грязь, которая всплескивалась из-под колес, густо залепляла сапоги, шинель да и лицо. Реплика Скворцова не пробила пасмурного молчания, видимо, вконец истомившихся и в боях, и в дорогах артиллеристов. Лишь один из них глянул сверху вниз на стоявшего по пояс в земле Скворцова, строго прикрикнул:
— Копай, копай, папаша, поживей, не валандайся. Каждому своя задача.
— Глянь, какой начальник нашелся. Это я и без тебя знаю. Ты хоть шинель подбери… Рассупонился, как у тещи за оладьями.
Но артиллерист только дремотно прикрыл веки, не шевельнул и рукой, и угол шинельной полы поволокся дальше по дороге, к переезду.
Широнин, наблюдая за отходом частей, поторапливал взвод, чтобы до наступления сумерек отрыть хотя бы одиночные окопы. Кто знает, что принесет ночь и следующее за ней утро? А окапываться было нелегко. Набухший влагой суглинок налипал на лотки лопат, свинцово тяжелыми пластинами приставал к подошвам сапог, и не один уже солдат и про себя и вслух клял Гитлера и гитлеровцев, всех, кто их породил. Чертенков, который в иной обстановке справился бы с такой работой за четверть, ну от силы за полчаса, сейчас только сопел и медведем ворочался в наполовину отрытом окопе, поправляя его обваливающиеся стенки. Кирьянову, когда на заводе случалась авария, нипочем было простоять с молотком и зубилом в руках две смены, а сейчас даже он сбил ладони до сукровицы.
Больше всего пришлось потрудиться отделению Болтушкина, которое окапывалось неподалеку от пруда. Вначале лопаты, легко входили в верхний песчаный, еще не оттаявший грунт, но за ним оказалась заиленная земля — очевидно, в первые летние месяцы пруд разливался и здесь. Под ногами захлюпала жижа, которую впору выбрасывать не лопатой, а черпаком. Между тем окопы здесь были крайне нужны. А что, если гитлеровцы вознамерятся прорваться к переезду через сад?
Только когда стемнело, Широнин велел прекратить работу — она в основном была закончена, — выставил по сторонам шоссе боевое охранение, половину взвода отвел в подвальчик дома на отдых.
На неприметном, разложенном в яме костерике вскипятили чай.
А на шоссе не смолкали покрикивания ездовых, урчание моторов, и нет-нет да чья-либо фара брызгала светом, на миг выхватывая из ночи то шагающую колонну, то повозки обоза.
В подвальчике было темно и сыро. Пахло гниющим деревом, затхлыми бочками из-под солений. На не прикрытый досками пола угол набросили и прикрепили плащ-палатки, закурили, надышали, и в подвале потеплело от скучившихся, пропотевших в нелегком труде тел. Поблескивая цигарками, молча прислушивались к движению на шоссе.
— Вроде отходят наши, а? — несмело произнес чей-то малознакомый голос, наверное принадлежавший кому-либо из новеньких.
Этот вопрос — а по существу, утверждение — выразил давно зревшую у каждого догадку, ту догадку, о которой не хотелось и говорить, не то что отстаивать ее.
— Отходят, отходят!… — раздраженно передразнил Злобин. — Наконец-то понял, наконец-то разобрался!.. А что же, считаешь, как ты в армию пришел, так теперь прямиком и до Берлина?
— Да я ничего такого и не думал… Просто вижу, как дело оборачивается, ну и сказал, — смущенно стал оправдываться новичок.
— А как же оно для тебя оборачивается? — еще раздраженнее спросил Злобин. — Небось мозоли натер и теперь отдыхать неделю собрался. А свое-то дело знаешь?
— Знаю.
— Ну?
— Известно что… Стоять до последнего! — уже с искренней запальчивой обидой воскликнул тот же голос новенького.
Широнин, слышавший весь этот разговор, вмешался:
— Что ты, Злобин, на парня налетел? Глаза никому из нас закрывать не для чего. Война ведь… Сводку сегодня слушали?.. А парень, как видишь, и в самом деле свою задачу понимает, правильно сказал — стоять до последнего!
— Да я против него ничего не имею. Я только так, к слову заметил, — смутился теперь сам Злобин. — И сам давно вижу, что отходят.
Несколько минут молчали, попыхивали цигарками.
— Стоять до последнего! — вдруг задумчиво повторил слова парнишки Кирьянов. Огонек цигарки выхватил из темноты его круглые надбровные дуги, глубока запавшие, воспаленные глаза. — Как знать, где оно последнее, а где не последнее?..
— Где последнее? Когда ты чувствуешь, что уже определенно завтра тебя старшина из суточной ведомости вычеркнет, вот оно и есть последнее, — пошутил Вернигора.
— Ну, положим, в седьмой роте старшина, поговаривают, не спешит вычеркивать… По два-три дня еще в списке числит.
— Это совсем другое дело…
— Коль зашла речь об этом последнем, я так скажу, — послышался голос Нечипуренко. — Со мной самим было в начале войны в Белоруссии… Тоже вот так новичком выглядел и на все поплевывал сверху. Э, мол, погибать так погибать!.. Однажды на опушке ждали танковой атаки. Командир приказать отрыть окопы поглубже. Ну, а я лопатой ковыряю, а сам думаю: «Да что, в самом деле, мне от гитлеровцев прятаться, не зазорно ли?». Наполовину откопал и сижу. А когда двинулись на нас танки, один прямо на мой окоп навалился. Земля песчаная,, окоп в миг расползся. Да только сосна рядом росла. Корневища почву связали и сдержали. Так я потом, когда танк подбил, вылез из окопа и смотрю на эту сосенку как на самую разлюбимую, обнять даже захотелось. «Спасибо тебе, говорю, что мне, дураку, жизнь спасла. Вперед буду умнее…». И сколько же я после того дорог прошел, сколько гитлеровцев переколотил!
— А с одним так случилось, — заговорил из угла Букаев. — Вместе с напарником пошел он однажды под Сталинградом в разведку. Ну и попал в переплет. Стали их окружать. Напарник упал. Дело плохо. Куда ни сунься — гитлеровцы. Стал отстреливаться. Ну, думаю, — Букаев и не заметил, как с третьего лица перешел на первое, — оставлю последний патрон для себя, на крайний случай. Подбил еще четырех фашистов, и вот все — последний патрон. А они видят, что я перестал стрелять, обнаглели, уже не ползут, а во весть рост на меня. И впереди шагает в плаще один высокий такой, статный… Шагов десять остается ему до меня. И вдруг ветерок распахнул ему плащ, вижу — птица какая-то важная: грудь полна орденов, нашивок разных на мундире и не счесть. Эх, думаю, солдат-то перестрелял, а этот, главный, жив останется! И так ведь, скажите, нахально прет, даже зубы скалит, считает, что теперь и голыми руками можно меня взять. У меня холодный пот так и выступил. Что выбирать? Наверняка ведь в плен попаду… Черт с вами, решил, если и захватите живьем, все равно, пусть кожу с меня сдерут — ничего не скажу, а этого расфуфыренного гада убью. Выстрелил из последнего патрона, упал он. Ну, думаю, теперь все, прощевай, Иван Прокофьевич. И вдруг слышу: слева из-за развалин автомат застрочил, и оставшиеся немцы кто замертво наземь, а кто в бег. А это меня выручил напарник. Его-то, оказывается, не убило, а только оглушило. Очнулся и первым делом подумал обо мне. Спас, одним словом, вытащил с того света. Вот тут и размышляй, когда ж оно наступает, последнее?.. Пустил бы себе пулю в лоб — что толку!…
— Ах, хорош напарник, ах, хорош! — даже прицокнул языком Фаждеев.
Он сидел в углу подвальчика, поджав под себя ноги, как, наверное, привык сидеть в чайхане Ура-Тюбе, и крышку от котелка, в которой плескался горячий чай, держал снизу, кончиками пальцев, будто разузоренную пиалу. Уже и себя мог по праву считать бывалым солдатом Фаждеев, однако по-прежнему с заново пробуждающимся интересом слушал вот такие рассказы товарищей, вдумывался в жестокий опыт войны.
— Знамо хорош, — отозвался на восклицание Фаждеева Букаев и неожиданно простодушно рассмеялся. — Да только, признаюсь, друзья, я этого напарника и не знал. Судьба свела с ним только с утра, в тот день. Он — артиллерия, я — пехота. Успел лишь спросить, откуда родом. А он отшутился. «Я, говорит, издалека: девяносто верст от Рязани, триста от Казани…» Вот и все наше знакомство. И выходит, подумавши, что вроде бы сам народ мне на безыменную подмогу пришел…
Широнин, как и все, внимательно следил за неторопливым ходом мыслей Нечипуренко и Букаева. Эти мысли исподволь, но неуклонно вились, вились и подобрались к главному. Разве прежде всего отрешенности от себя ждет от них, солдат, война? Не наоборот ли? Не нравились Петру Николаевичу эти слова… Отрешенность… Самозабвение… Словно бы человек заранее склонил голову перед чем-то показавшимся неизбежным, неумолимым, позабыл о том, что в нем самом и вокруг него…
— Иван Прокофьевич к верной мысли подвел, товарищи, — заговорил Широнин. — Кто мы с вами такие? Вот здесь собрались, кто?..
Он спросил и умолк, думал, как всего проще передать то, что сейчас зрело в сердце.
В подвальчике было темно, и все же угадывались в этой темноте, в наступившей тишине ожидания обращенные к нему, на его вопрошающий голос, лица, угадывались глаза…
— Народ, — сказал Широнин. — От него наша жизнь, — раздумчиво продолжал он спустя минуту, — наша сила и все, чем мы славны, и для народа эта наша жизнь дорога́, как дорога́ матери ее родная кровинка. Ну а коль так, то и распоряжайся этой жизнью умеючи, благодарно, по совести, помни, что всегда сопутствует тебе доброе материнское слово… И когда ты видишь в бою, что уже ничего другого для Родины сделать не можешь, тогда… Ну, тогда не задумывайся, отдавай ее, жизнь. Вот что, по-моему, значит держаться до последнего.
…По узкому ходку, который был прорыт из подвала прямо под стенкой и заканчивался окопом, Петр Николаевич вышел наружу. К ночи начинало подмораживать. Широнин облокотился о берму, и под локтями стеклянно хрустнула тоненькая, недавно сбежавшаяся ледяная корка. Воздух посвежел, стал в вышине прозрачным. Но окрест лежала такая темнота, что Широнину, глянувшему на крупно проступившие звезды, на миг показалось, что они склонились не над степью, а над привычной ему тайгой Приуралья и он стоит в чаще, смотрит на них сквозь просветы меж пихтовыми кронами. И тут же это мимолетное ощущение рассеялось. Вдалеке стреляли зенитки. Многоцветный искристый ручей пересек у невидимого горизонта глазастое звездное небо, упал в темноту с глухим рокочущим шумом.
— Зимин! — наклонился к ходу в стене и позвал Широнин.
— Я, товарищ гвардии лейтенант.
— Давай-ка пройдемся по окопам.
Оба поднялись на бруствер и, тихо переговариваясь, зашагали к переезду.