…Утром Зимина разбудил шум, доносившийся из соседней комнаты. Слышались беспечно звонкие голоса детей, женский говор и среди него словно бы налитый тяжелой колокольной медью бас Букаева. Да как же он, Зимин, мог дольше других нежиться на перине? Торопливо вскочил, в две минуты оделся.

В большой комнате от скамьи к скамье сновали, играли дети. Две женщины чистили картошку, и одна картофелина за другой слетали с проворных пальцев в ведерный ушат. Орудуя перочинным ножом, помогал им, шутливо пересказывая какую-то евангельскую притчу и вызывая смех, Букаев. Сама хозяйка хлопотала у плиты.

— С гостями тебя, Дарья Филипповна, — проговорил Зимин.

— Какие ж это гости? Свое семейство. Вот невестушка, про которую я вам говорила, а это ее сестра, детки. Как узнали, что этой проклятой бомбы больше нет, снова вместе, снова под мою крышу.

Сергей Григорьевич поймал и приподнял пробегавшую мимо девочку с светло-золотистыми кудряшками и румяным полненьким личиком, свидетельствовавшим о том, что внучка под бабушкиной крышей не обижена ничем.

— Отвечай гвардии старшине, как звать?

— Тоня.

— А фамилия? Что? Как? Богиня?..

— Благиня.

— Смотрите-ка, и в самом деле богиня, — повторил Зимин, своей жесткой бородой шутливо из стороны в сторону водя по припухшему, покрытому пушком загорбку девочки.

— Да Благиня же! — рассерженно воскликнула Тоня и пружинисто уперлась в его грудь, чтобы сползти на пол.

— Постой, постой, а где твоя мама? — Зимин покосился на женщину с золотистыми, уложенными венцом косами. И этим венцом, а главное, выражением добрых, чуть усталых глаз женщина напомнила Клавдию, только у Клавдии волосы были потемнее и будто отливали каленым багрянцем. — Ну-ка, Тоня, покажи ее..

Но тут другая, еще меньшая девочка, поглядывая на забавлявшегося Зимина, неожиданно проговорила:

— А мою мамку фашисты убили… За кровать.

Тон этих слов был внешне привычным, обыденным, наверное, произносились они девочкой уже много раз с тех пор, как в ее детское сознание вошло страшное горе, вошло, оставшись необъяснимым, не понятым ею. И именно эта будничность, привычность и заставили Зимина вздрогнуть, хотя за полтора года войны и пришлось ему видеть немало людских страданий. Он вопросительно посмотрел на женщин.

— Это сиротка, тоже наша, тарановская, — объяснила одна из сидевших. — Соседкина дочь. Мы ведь уходили из Тарановки, когда в ней уже бои шли. Вот она о том, что видела, по-своему и говорит — за кровать, мол… Четыре годика ей всего. По малолетству еще не вдумывается…

Зимин бережно привлек девочку к себе, участливо заглянул в ее чистенькие, словно бы промытые утренней росой глазенки. Ох, как трудно, как больно и горько было Сергею Григорьевичу смотреть в такие вот глаза летом прошлого года, когда его полк, отступая, проходил через села дорогами на восток. С тех пор трижды пролил он свою кровь в суровых боях с врагом. Под Можайском, под Белевом и недавно под Сталинградом. Но вот же как бывает, когда отстаиваешь справедливое дело, — взамен каждой капли крови, упавшей на родную, русскую землю, словно бы вернулось, прибавилось множество других и прибавилась с ними неизбывная сила, и, ни в чем не упрекая себя, может он приласкать эту девчушку из незнакомой Тарановки.

— Вы, может быть, и до наших краев дойдете, когда его под Сталинградом доколотят? — сказала женщина, похожая на Клавдию. — Большое село, на шесть километров протянулось. От нашей Тарановки до Харькова два часа езды.

— Дойдем, обязательно скоро дойдем. Не мы, так другие.

Вернулись со двора Торопов и Чертенков.

— Передали, что через двадцать минут в путь, — сообщил Торопов.

Все сели завтракать. Дарья Филипповна проявила еще большее хлебосольство, чем вчера, и Зимин невольно перевел подозрительный взгляд с блюд, которыми был заставлен стол, на Торопова.

— Упросили, товарищ старшина, честное слово, упросили перенести ее дальше… — смутился и густо покраснел красноармеец. — Сам я, поверьте, ни слова!

…И опять шагала к Дону маршевая рота. После вчерашней оттепели резко посвежело, утренний морозец прихватил подтаявший снег, и теперь ослепительно блистающий наст лег от горизонта к горизонту, сложился в парчовые, словно бы шуршащие складки на ближних и дальних сугробах, на склонах балок и казацких курганов. Широкая придонская степь казалась обезлюдевшей, и только впечатанные в заснеженную дорогу следы гусениц, новеньких шин, колес говорили не об обычном, а о крупном передвижении войск, притом свежих войск, которые прошли здесь ночью и сегодня поутру. Красноармейцам приятно было ступать на этот ровный след, и хрупкий стеклянный снег весело поскрипывал под коваными солдатскими каблуками. С перевала, что поднимался в километре от села, оглянулись, увидели крыши гостеприимного Дарьиного угла, и вновь простерлась впереди — куда ни кинь глазом — чуть волнистая, вспенившаяся барашком сугробов равнина. Красноармейцы шли по ней размеренным, ходким шагом, молчаливо смотрели в открывавшиеся взорам новые дали.