Лишь спустя полчаса после того, как была отбита очередная атака фашистов, Скворцов направился в штаб батальона. Напомнил Андрею Аркадьевичу о недавнем вызове тот же Шкодин.
— Товарищ Скворцов, комбат вас ждет, — сказал он, стараясь выдержать прежний бесстрастный тон. Глядя на Шкодина, можно было подумать, что полчаса назад не произошло ничего: не было никакого артобстрела, никакой атаки и он сам, Шкодин, будто и не переживал тревоги и запала, целясь в перебегавших гитлеровцев.
— Пойдем, сынок, пойдем.
Болтушкин задумчиво, как перед долгим расставанием, провожал взглядом высокую, чуть сгорбленную фигуру Скворцова. Когда тот на миг обернулся, Болтушкин махнул рукой: ладно уж, иди, мол.
Однако для чего он, Скворцов, понадобился командиру батальона? Размышляя о причинах вызова, Андрей Аркадьевич вслед за Шкодиным оставил позади хода сообщения и по крутой тропинке стал спускаться в овраг. Здесь, на его западном склоне, была отрыта землянка, где размещался штаб батальона.
Скворцов откашлялся и приоткрыл дверь:
— Можно?
Он хотел, как подобает старому солдату, воевавшему еще в первую мировую, браво вытянуться, браво доложить о себе. Но не рассчитал в полутьме ни высоты землянки, ни своего роста. Стукнулся головой о низкую притолоку, сразу растерялся и выдохнул лишь одно слово:
— Прибыл!
За столом в жидком свете, лившемся сбоку из небольшого окошка, сидели еще мало знакомый Скворцову командир батальона Решетов и командир их роты лейтенант Леонов. Очевидно, они тоже недавно пришли с переднего края. Под только что снятыми ушанками пряди волос сбились, влажно блестели от пота, лица были разгоряченными. С минуту оба смотрели на вошедшего каким-то странно пристальным, отечески участливым взглядом. Казалось, будто та власть, которой наделил их народ, сейчас сделала их старшими, нежели Скворцов, не только по должности, а и по возрасту, по жизненному опыту.
— Ну что, Андрей Аркадьевич, жарко сегодня пришлось? — спросил командир батальона, молодой, но, видимо, немало повоевавший старший лейтенант с бакенбардами, с усами, лихо отпущенными вразлет, как их любили отращивать многие гвардейцы.
— Дело солдатское, товарищ гвардии старший лейтенант, отвыкать от него на нашем веку пока не приходится. — Скворцов все еще недоумевал, зачем его вызвали. Если по какому партийному делу, так был бы при разговоре и парторг. Может, какая-либо весть из дому? А может быть — что скорее всего, — какое-либо особое задание Скворцову? Да, конечно, вот оно…
— Есть тебе, Андрей Аркадьевич… одно важное… поручение, — командир батальона произнес эти слова по-необычному раздельно, словно затруднялся подобрать их, найти наиболее точные. Но Скворцов не заметил этого, польщенный подчеркнуто уважительной формой обращения к нему.
— Слушаюсь, товарищ гвардии старший лейтенант.
— Нужен мне надежный человек в хозяйственном взводе, Андрей Аркадьевич. Опытный, серьезный. На тебе выбор остановил.
Скворцов растерялся, молчал. Неожиданное предложение командира, да какое там предложение — приказ, кому это не понятно, — заставило красноармейца осунуться. Казалось, что еще более ссутулились плечи, еще глубже стали морщины, а их немало набросали на лицо прожитые полвека.
— Так с завтрашнего дня и приступай, — деловито заключил старший лейтенант, делая вид, что не замечает, какое впечатление произвели на Скворцова его слова.
— Болтушкину передай, что через полчаса буду у него, — добавил Леонов, недвусмысленно давая понять, что разговор с командиром батальона окончен. — Да вот и письма, кстати, в роту захвати.
Но Андрей Аркадьевич не уходил. Взял письма — треугольнички, открытки — и по-прежнему стоял у дверей, высокий, нескладный, изредка шевеля узловатыми пальцами, как это делает человек, который порывается и не решается высказать то, что его тяготит.
— Что еще, товарищ Скворцов? — командир батальона уже был официален.
— Обидно, — глухо и сдавленно выговорил Скворцов.
— Обидно? Почему? Что такое?
— Я ведь еще под Перемышлем окопы в четырнадцатом рыл, — заговорил Андрей Аркадьевич, в нарастающем волнении незаметно учащая и учащая речь. — А когда наступил Великий Октябрь, то первым пошел белоказачьи эшелоны разоружать… Потом в Урене снова я за винтовку… Опять же в Самарканде против басмачей… Вернулся в Макарьево, народ ни на кого другого, а на меня смотрит, ждет, как я на селе дело поверну. Беспартийный тогда был, а колхоз организовал и все Макарьево за партией повел. Потом позже председателем сельсовета выбрали, и семь лет ходил с государственной печатью…
Сам над тем не задумываясь, Скворцов нашел наиболее убедительную форму для выражения своей обиды. Не искал слов поярче, погромче, а вот на виду у всех, кто был в землянке, оглянулся на всю свою жизнь, и выходило, что никак не может быть ему дороги куда-либо назад с переднего края.
— Да, милый же ты человек, в хозвзводе, по-твоему, тихая заводь и последние люди там сидят? Да они вместе со всеми нами и в огонь и в воду, — уже примирительно заметил командир батальона.
— Правильно, товарищ старший лейтенант, да только не для этого я все телефоны в райкоме обзвонил… Докучал и секретарю, и военкому.
— Ну что с тобой поделаешь? Ладно уж, дослуживай службу в первом взводе, а мы-то хотели, чтобы полегче тебе…
— Разрешите идти, товарищ гвардии старший лейтенант? — пропуская это последнее признание мимо ушей, приподнято спросил Скворцов.
— Иди!
Андрей Аркадьевич возвращался в первый взвод, кипя от негодования. Теперь понятно, почему Болтушкин провожал его таким взглядом и даже — ишь ты заботник! — прощально помахал рукой. Значит, он знал, что его, Скворцова, хотят направить в хозвзвод. А может, не только знал, а и сам подсказал это командиру? «Эх, Александр Павлович, Александр Павлович!..». Скворцову стало еще оскорбительней от предположения, что именно помкомвзвода, с которым он был в свойских, дружеских отношениях, посчитал его вроде обузой…
А когда часом позже, побывав в обогревалке, Скворцов вернулся во взвод и встретил Болтушкина, встретил его участливый взгляд — такой же, как у командира батальона, — Андрей Аркадьевич ощутил уже не обиду, а глухое раздражение. «Да что они меня полным стариком считают, что ли?..»
— Ты, Александр Павлович, по всему видно, на ножах был с сельсоветчиками, здорово они тебя гоняли, — с укором сказал он.
— Почему так думаешь?
— Да сам же понимаешь, у тебя в первом взводе один председатель сельсовета попался, и то хотел его выжить, да не удалось, милый мой, не удалось. Я бы до самого Кондрата Васильевича дошел с жалобой.
Болтушкин рассмеялся, поняв, что Скворцов догадывается обо всем.
— Ну, это тебе не помогло бы. Разве в ординарцы к нему угодил бы, — напомнил Болтушкин о том, что Билютин, командир полка, также участник еще первой мировой войны, однажды предлагал своему однокашнику Скворцову эту должность.
— Вот бы ты обрадовался тогда! — съязвил Скворцов.
— Да по мне хоть до конца войны рядом, плечо в плечо пройдем. Не в том дело, Андрей Аркадьевич.
— А в чем же?
— Легче тебе там было бы…
— Тьфу! — обозлился и сплюнул Скворцов, второй раз за день услышав это слово. — Сговорились, что ли? Ладно, я незлобивый, получай письмо. Даже не успел глянуть откуда. Жинка, наверное?.. И Злобину весточка, и Нечипуренко… А тебе, Василий, что-то опять, друг, нет… — догадался Скворцов, чье именно дыхание затеплилось у него на щеке. Это Грудинин приподнялся на носках и сзади через плечо Скворцова следил за разбираемой им почтой.
— Не забывает Ивановна моя, — улыбнулся Болтушкин, беря самодельный, склеенный из газеты конверт. Морщины, сбегавшиеся со лба, со скул к узкой, сухой переносице, белесые брови, также почти сходившиеся в одну, чуть изогнутую у переносицы бровь, всегда придавали Болтушкину сосредоточенный вид. Впечатление этой сосредоточенности еще более подчеркивали глаза — светло-серые, словно бы чуть выцветшие, какие так свойственны тем, кто родился и вырастал под скупым на краски небом Севера. Но сейчас морщины словно бы разбежались, взгляд потеплел, заискрился доброй улыбкой. Плохо гнущимися на морозе пальцами Александр Павлович не спеша раскрыл конверт, стал вынимать письмо, из конверта упала на снег какая-то нитка.
— О! Это ж, мабуть, какой-то женский наговор нашему помкомвзвода, — удивился Вернигора, поднимая льняную нитку с несколькими завязанными на ней узелками. Болтушкин, и сам пока не понимавший смысла присланного сюрприза, читал письмо и вдруг широко и счастливо заулыбался.
— Вот здорово придумала Саша. Не надо и фотографии!.. Это ж потомство, детишки мои, — говорил он, распутывая и рассматривая нитку. — Я у нее в каждом письме спрашиваю, как там дети подрастают? Так вот она мне и ответила… Ну, это, конечно, Галина, ей уже двенадцатый год. — Болтушкин, примеряя ниточку на себе, пустил ее по шинели и изумленно посмотрел сверху вниз: верхний узелок оказался почти у могучего, крепкого плеча. — Вот это быстро растет девчурка!.. А Бронислав, смотрите-ка… уже выше пояса. Ну, а Генка совсем малыш, только-только над сапогом поднялся.
Приценивающимися взглядами добрая половина первого взвода рассматривала льняную, выпряденную, очевидно, домашней прялкой нитку, сопровождая свои наблюдения добродушными замечаниями.
— Ну и навязал же ты, Александр Павлович, со своей Ивановной узелков. Сразу и не разобраться, — искренне восхитился Нечипуренко.
— Да уж немало. Смотрите, вон и четвертый внизу…
— Это Шурка, самый меньший. Я когда на фронт уходил, он еще по полу ползал. А сейчас ишь, тоже подрос.
— А не беспокоишься, Павлович, коль она у тебя такая охочая насчет узелков, без тебя какой-нибудь не завяжет? — подмигнул Скворцов, желая хоть этим вопросом досадить помкомвзвода за перенесенное сегодня волнение.
— Нет уж, не беспокоюсь, — ответил Болтушкин коротко, со спокойной, внушающей веру убежденностью.
— А вот Грудинин переживает, — добродушно усмехнувшись, заметил Злобин.
Грудинин вспыхнул, зарделся и словно бы онемел — таким неожиданным был переход от подтрунивания над Болтушкиным к подтруниванию над ним. Ну, да сам же и был в этом виноват. Как-то не сдержался и, сумерничая в обогревалке, рассказал Вернигоре н Злобину о своей сердечной беде, о Вале, о том неясном, что осталось между ними.
С Валей, работавшей на той же текстильной фабрике, где и он, Грудинин познакомился в клубе. Он занимался здесь в изостудии, Валя — в драматическом кружке. Оба понравились друг другу и за год до войны расписались. Как крепко полюбили они? «Крепко», — думал о себе Грудинин, замечая, как появилась в нем и ревность — эта спутница настоящей любви. Грудинину казалось, что Валя иной раз беспричинно долго задерживается на репетициях, что слишком уж приветлива была с одним из кружковцев, издавна выступавшим на сцене в первых ролях. Странным казалось, что Валя не допускала и мысли о ребенке, не хотела его. И не раз вспоминая все это, Грудинин приходил к выводу, что за год так и не возникла между ними та душевная близость, которая даже разных и внешностью, и характером людей делает все-таки похожими друг на друга, немыслимыми друг без друга. Правда, расставались, когда уходил на фронт, с пылкими клятвами, с горячими напутствиями, но сомнения оставались или, вернее, пробудились вновь. Получал письма, по нескольку раз перечитывал их и не угадывал за их строками ничего, настолько еще мало он и Валя знали друг друга. Она сообщала, что ходит на краткосрочные курсы медсестер. А в последнее время и писем не стало. Да и что письма? Насколько меньше говорили они, чем вот эта простенькая и в то же время сказочная ниточка, связавшая навек две человеческие судьбы. Во взводе знали о переживаниях Грудинина и старались не бередить их. А вот сегодня не сдержались, пришлось к слову, и подшутили.
— Бросьте парня разыгрывать, — строго сказал Болтушкин, снова становясь сосредоточенным и собранным. Нитку он бережно спрятал в конверт, а конверт сунул в боковой карман шинели. — Давайте-ка по местам, командир роты идет.