Первая повесть эпохи протеста
Первая повесть эпохи протеста
Предисловие
Мои друзья-архитекторы дали почитать текст молодого коллеги, сетевого автора. Пишет, мол, и пишет, а надо ли ему писать вообще?
39 компьютерных страниц обрушились, как толстая книга, которой в школе более сильные товарищи бьют тех, кто послабее, по голове. Мало того что мне явилось замечательное чтение, где каждое слово занимает присущее ему место, и это слово не случайно, а избранно. Мало того что эта небольшая повесть написана смешно и легко — ладно, сейчас многие так умеют. Но главное — я держала в руках образец некой новой литературы, для которой еще не придумано жанра. Эту прозу нельзя подверстать к литературе протеста, потому что здесь нет объекта протеста. Есть разные люди, хотя и по разные стороны баррикад, но баррикады эти вполне условны и проницаемы, и между «властью» (в лице ментов) и «оппозицией» (в лице пассажиров автозака) имеется полное и дружелюбное взаимопонимание. Нет борцов. Из-за каждого поворота, из каждой трещины в асфальте тут лезут кавычки. Странные «пассионарии», случайно оказавшиеся перед лицом «произвола», — подобно митькам, никого не хотят победить. Подобно мирным митькам они хотят одного — мирно выпить. Но момент, в который явилось у них это понятное желание, не оставляет им выбора. Здесь все — шахматные фигуры. Но и все — игроки. Как в том Зазеркалье, куда попала известная Алиса и где мы сегодня поголовно оказались. Что, возможно, первыми и почувствовали блогеры, виртуальщики.
Эта общая закавыченность, игровая структура текста лишает его пафоса, но она же придает ему объем, стереоскопию — что, возможно, следует отнести на счет профессиональных умений автора.
Впрочем, как ни крути, а это — русский текст. А русская литература не может не морализировать, даже как угодно шутейно. В этой странной «поэме без героя» есть традиция. Эту традицию, этот «пафос» и эту «мораль» следует искать в любимом тексте поколения 80-х — нулевых. Я имею в виду, конечно, «Москву — Петушки». Но у путешествия сегодняшних пассажиров безысходной электрички (автозака) есть конечный пункт. Есть спасительный стоп-кран, способный прервать дурную бесконечность.
Я думаю, это — хорошо темперированное достоинство.
Все как у людей
Глава первая.
Митинг
— Парни, — сказал Костя, — если нужен еще коньяк, я сгоняю.
— Это было бы, — говорю, — по меньшей мере великолепно. Только бери сразу две, а то, сам понимаешь.
— Понимаю, — говорит, — как не понять.
Я стоял на скользком грязном холмике, силясь удержать равновесие, и тщетно вслушивался в речи митингующих. Мне было холодно. Вот, думал я, хорошо, что у Швецова сегодня такое бодрое настроение. А то коньяка хочется всем, а пробраться через оцепление и два забора может далеко не каждый. Здесь нужен особый «заряд».
Костя — музыкант. Работает вместе с Петей Наличем. Когда-то он, как и я, учился в МАРХИ. Но, как шутил, будучи студентом этого же вуза мой отец (ныне политический аналитик), МАРХИ ежегодно выпускает сто музыкантов, сорок композиторов, тридцать художников, двадцать скульпторов, пятнадцать писателей, десяток архитекторов широкого профиля и одного инженера по холодильным установкам. Я и мой брат Илья попали в «десятку» архитекторов, Косте же удалось избежать железобетонного гнета этой профессии.
Костя посчитал деньги и растворился в толпе. Илья с Германом затеяли какой-то бессмысленный политический спор. Я ощущал, как тоска и неловкость, вызванные моим присутствием на этом митинге, сменяются покоем и легкой радостью. Видимо, начинала действовать первая выпитая нами бутылка коньяка. Люди вокруг время от времени начинали что-то скандировать. То ли «Путин вор!», то ли «Путин вон!», а может быть, и всё сразу. Послышались призывы к России стать, наконец, свободной. От подобных лозунгов мое настроение стало ухудшаться. Я никогда не был сторонником массовых сборищ, тем более политического толка. За что бы люди ни вздумали бороться, но когда все как один в экстазе… это чем-то похоже на групповой секс, причем, если судить по количеству собравшихся, промышленных масштабов.
— Вот т-ты, Илюх, — говорил Герман, слегка заикаясь, — за-ачем сюда пришел?
— Выразить свой протест, естественно.
— И как ты н-намерен это сделать?
— Ну как? Постоять тут, выпить с тобой коньяка и пойти домой. Мне с собакой еще гулять. Завтра на работу.
— Да, П-путину доложат, что на «Чистые» приходил Илья и с-стоял бухой, выражая тем самым свой протест. Т-тогда он подумает: «Бл**ь, что я наделал! До чего же я довел свою мно-многострадальную родину, если даже пьяный Иванкин вышел п-постоять!»
— Ну а какие варианты? Ты-то сюда зачем пришел?
— Да мне Тёма позвонил, г-говорит, приходи. Я и пришел. Ты же знаешь, если Тёма зовет, отказываться опасно. Это может стать роковой о-ошибкой.
Герман тоже учился в МАРХИ. Недолго. Теперь работает на телевидении. На госканале, разумеется. Он режиссер, продюсер, в общем, тот еще кот в мешке. Если врет, то только окружающим. Себе — никогда. При этом его обаяние достигает таких высот, что любая высказанная им ложь приобретает вид невинного розыгрыша. Никто никогда толком не знает, что у него на уме, но по нему умудряются тосковать все его знакомые, не исключая и женатых мужчин.
Тем временем на сцене появился Немцов. Что он там говорил, разобрать было совершенно невозможно. Я все же попытался понять, что скандируют ему в ответ собравшиеся около меня тысячи людей, и также не понял ни слова. Становилось скучновато — прошло уже минут двадцать, а Костя с коньяком все не появлялся. Делать было нечего, и я присоединился к диалогу друзей. Немного поспорили. Немного поржали. Подошли какие-то возбужденные люди и рассказали, что нас, оказывается, уже четыре тысячи. Я, несмотря на все усилия, так и не смог разделить их радость, т. к. привык воспринимать себя в единственном числе. Может быть, Вселенная действительно однородна и изотропна, но подобная «квантовая» идентичность пугает меня с детства. Неожиданно материализовался Костя. Он раздвинул людей, как театральные кулисы, и появился на «сцене» с сияющей улыбкой и двумя бутылками «Московского».
— Как т-там? — поинтересовался Герман.
— Если в двух словах, — Костя выдержал драматическую паузу, разливая коньяк по пластиковым стаканчикам, — пиздец какой-то. Одни менты до самого горизонта.
Мы выпили. Потом выпили еще. Потом еще. Постепенно вечер стал приобретать какое-то рождественское настроение. Вокруг нас толпились радостные возбужденные люди, нам улыбались милые девушки, фоторепортеры весело щелкали затворами, а декабрьская грязь под ногами вдруг оказалась до слез родной и уместной. Со сцены зазвучала музыка, я непроизвольно начал танцевать придуманный когда-то Петей Наличем клоунский «танец на прямых ногах». Окружающие смотрели на нас с нескрываемыми улыбками, кто-то даже аплодировал, не попадая в ритм.
Так, в веселье и праздности, мы провели около часа. Потом некий Илья Яшин, о котором я ровным счетом ничего не знал, со сцены почему-то призвал всех идти на Лубянку. Толпа начала то ли бессмысленно расползаться, то ли организованно выдвигаться в сторону Лубянской площади. Мы весело и непринужденно двинулись к выходу с Чистых прудов. Конечно, никто из нас толком не представлял себе, что будет дальше. Был обычный вечер, пьянка только начиналась, мы находились на хорошо знакомом и любимом нами алкогольном фарватере, а все злачные места Москвы по-прежнему были к нашим услугам. Мы не знали, что будет, да и не могли знать. Мы не знали, что Лубянская площадь уже оцеплена ОМОНом и что через сорок минут людей начнут арестовывать при выходе из метро. Мы не знали, что совсем скоро серые бронированные КамАЗы расползутся по Москве, развозя «бескрылых двуногих» по тесным клеткам. И уж тем более нам было неведомо, что Женя Радист уже нашел в канаве новехонькую пачку электродов и вышел с ней на Мясницкую улицу.
Глава вторая.
Радист
Это случилось незадолго до того, как Женю прозвали Радистом. Женя, имея при себе весь необходимый ему инструмент (в двух старых потрепанных саквояжах), направлялся в почтовое отделение на Мясницкой улице, чтобы починить там электропроводку. Проходя по Лубянской площади, он увидел рабочего, который уже закончил ремонт каких-то подземных труб. Женя остановился. Профессиональное чутье историка (а Женя был по образованию историком) подсказало ему, что здесь можно разжиться чем-нибудь стоящим. И точно. Не успел он еще поставить на землю свои саквояжи, как увидел нераспечатанную пачку электродов, лежавших рядом с вырытой рабочим ямой. Тогда Женя, не мешкая, спросил рабочего:
— Мужик, тебе эти электроды нужны?
Рабочий оторвался от своего занятия (он сосредоточенно курил) и посмотрел на Женю снизу вверх. Увидев над собой лицо съехавшего с катушек Адриано Челентано (а именно такой внешностью обладал Женя), рабочий крякнул, сплюнул и ответил хрипло:
— Да на х*я они мне?
Тогда Женя, довольный скромной победой, подобрал электроды, сунул их под мышку, ловко подхватил свои саквояжи и двинулся дальше. У него получилось пройти метров двести, прежде чем неожиданное препятствие преградило ему дорогу. Препятствием оказалась серая утепленная по последней полицейской моде спина мента. Женя попробовал отодвинуть препятствие, но спина не поддалась. Жене не осталось ничего, кроме как оглядеться по сторонам. Женя огляделся и увидел серые автозаки, резиновые дубинки и хмурые усталые лица полицейских. И тогда Женя прозрел.
После этого он взял правее, обогнул кордон, приблизился к серой стене музея Маяковского и, притаившись там, достал один из своих мобильников. Женя набрал одному ему известный номер и попросил соединить его с дежурным по городу.
— Здравствуйте, — сказал он девушке-оператору, — это говорит Евгений. Кто? Евгений Михайлович, гражданин Российской Федерации. Соедините меня, пожалуйста, с дежурным по городу. Что мне нужно? Мне нужно, чтобы меня соединили с дежурным по городу… вот ему-то я все и расскажу. По какому поводу? По очень простому поводу: меня сейчас арестуют, а я ничего противозаконного не делал… какая разница, почему арестуют? Я-то откуда знаю? В том-то и дело, что я ничего не сделал. Стою. Разговариваю с вами. Ничего не делаю. Соедините меня с дежурным. Сейчас меня арестуют, и тогда будет уже поздно! Алё, девушка, алё…
Женя услышал гудки отбоя, вздохнул, положил телефон в карман, а из кармана извлек другой телефон. В этот момент за его спиной властный голос произнес:
— Пройдемте.
— На каком основании вы меня задерживаете? — Возмутился Женя, оборачиваясь.
— Вам всё расскажут в ОВД. Не беспокойтесь. Пройдемте, гражданин.
— На каком основании…
— Двигай, я сказал.
Женю подхватили под локти, подвели к ближайшему автозаку и несколькими ловкими толчками запихнули в узкий дверной проем. Следующий час Женя проведет в бессмысленных переговорах одновременно по трем телефонам, за что и получит бессмертное прозвище — Радист. Так закончится история гражданина Российской Федерации Евгения Михайловича, и начнется тернистый и извилистый Путь Радиста, о котором отдельный рассказ.
Глава третья.
Лубянка
Омоновцы выглядели как пришельцы. Они медленно и как-то не по-человечески нелепо двигались к нам мимо театра Калягина. Их тяжелые ботинки скользили по вечно зеленому газону, как будто не оставляя на нем ни следа. Черные стекла шлемов отражали ночные огни, и казалось, что под опущенными забралами скрыты странные, искаженные чуждой генетикой лица. Сходство с инопланетными захватчиками усиливалось еще и тем, что их расчет появился совершенно внезапно, из ниоткуда. Они спустились со своего космического корабля при помощи системы телепортации и теперь надвигались на нас в полном молчании широким мрачным фронтом.
— Что-то, — говорю, — стало холодать, не пора ли нам поддать?
— Да уж, — Илья тоже посмотрел на «инопланетян», — пожалуй, действительно пора.
— К-куда идем? — оживился Герман.
— На Никольской есть один неплохой бар, если помнишь…
Какое-то время нам пришлось двигаться вместе с толпой. Люди вокруг улыбались и весело переговаривались, время от времени что-то кричали. Не знаю, следовала ли толпа призыву Яшина или просто подчинялась сформулированным когда-то Конрадом Лоренцем принципам движения особи в стае: «не отдаляться от своего соседа, слишком к нему не приближаться и двигаться, куда хочешь». В общем, мы двигались куда хотели и оказались-таки на Лубянской площади.
Нам, благодаря моим настойчивым уверениям в том, что нужно держаться как можно дальше от скоплений граждан, удалось значительно опередить «веселую» толпу и прибыть на площадь Дзержинского так, как это ежедневно делают миллионы москвичей и гостей столицы. То есть совершенно беспрепятственно. В подземном переходе на улицу Никольская нас остановил патруль.
— Закрыт проход, — сказал строгий полицейский в очках.
— Так как же, — говорю, — нам на Никольскую попасть?
— Не мои проблемы, — вежливо ответил он и отвернулся, как бы намекая, что у него есть более важные дела.
Мы поднялись наверх, и тут Костя просто так, без всяких предупреждений, захотел в туалет.
— Далеко этот ваш бар? — спросил он, нервно оглядываясь по сторонам.
— Бар-то недалеко, да обходить придется чуть ли не через Рождественку. А чего ты?
— Ссать, — коротко ответил Костя, не переставая вертеть головой.
— Да ты что, — говорю, — удумал? Одни же менты кругом.
— Ладно, — Костя шагнул на проезжую часть, — подождите меня здесь, пожалуйста, я быстро.
Костя мгновенно, как он это умеет, исчез, а мы остались стоять на тротуаре. После этого мы не видели его пять дней.
Через десять минут после исчезновения Кости нас попросили куда-то пройти. В тот момент мы беседовали с каким-то алкашом, преподавателем филологии. Спокойные и уверенные полицейские подхватили нас под локти и затолкали в серый КамАЗ.
В автозаке оказалось темно и людно. Ощущение было странное — никогда еще я не находился в одном помещении с людьми, лиц которых невозможно разглядеть. Про собравшихся я знал лишь одно: где-то среди них находятся Илья и Герман. Через пару минут мы нашли друг друга по голосам и придвинулись поближе — у Ильи еще оставался коньяк.
Сколько человек набилось в наш отсек, определить не удавалось. Я слышал лишь голоса, почти сливавшиеся в гул, как в зале перед театральным представлением. Я знал, что рядом со мной живые люди, но, не имея возможности их увидеть, ощущал себя случайно забредшим в потусторонний мир. Правда, я сидел у входной решетчатой двери, так что омоновцы по другую от нее сторону немного смазывали это ощущение. Автозак был набит битком, и теперь они явно скучали без работы, как усердные лесорубы, неожиданно для самих себя спилившие последнее в мире дерево.
В общем, менты молчали, а арестованные, напротив, вовсю трепались. Кто-то жаловался, кто-то требовал, кто-то острил:
— Я не могу! Мне надо на учебу! Сколько они нас продержат, а?
— Девушка, это снова я! Срочно соедините меня с дежурным по городу! Меня арестовали, а ведь я предупреждал! Алё…
— Будет п-прикольно, если они нас сразу в Сибирь у-увезут. Говорят, там по-прежнему нужны о-образованные люди…
— Да нет, увезут куда-нибудь за МКАД и выбросят.
— С моста.
— Девушка, это снова я! Я требую, чтобы вы меня соединили с дежурным по городу! Не вешайте трубку, я не собираюсь объяснять все снова новой девушке! Алё…
— Блин, вырубите там кто-нибудь этого радиста. Достал уже.
Кто-то, будучи изрядно навеселе, говорил оживленно, как бы пытаясь в чем-то переубедить всех собравшихся:
— Нет, я вообще шел с презентации, т. е. с конференции! Набухался там в жопу! Шампанское с собой нес.
— Милостивый государь, — говорю в темноту, — а шампанское еще при вас?
— Не, бля, уже выкушали-с.
Через пару месяцев Юля Варенцова снимет про нас фильм, который будет называться «Белая гвардия» и который так и не попадет в телеэфир. В этом фильме будут такие слова: «Директор по развитию творческого центра Федор Николаев и представить не мог, что в тот день, пятого декабря, не вернется домой. Он шел с бизнес-конференции и увидел какое-то скопление людей…»
К слову сказать, я редко бываю самим собой. Всю жизнь я притворяюсь кем-то другим. Не кем-то конкретно, типа Брюса Уиллиса или, скажем, Майка Майерса. Нельзя сказать, что я играю какие-то конкретные роли, хотя и это бывает. Здесь дело в другом. Я как бы пытаюсь соответствовать некоему образу, возникновение которого в сознании окружающих для меня наиболее желательно. При этом на их мнение мне в известной степени плевать. Главное, чтобы оформился образ, и последовала соответствующая реакция. Так, к тридцати годам я прослыл хамом, романтиком, свиньей, честным парнем, треплом, циником, рассказчиком, ловеласом и, наконец, мудаком. Герман как-то пошутил, что у Тёмы, мол, нет собственной личности, а все, что мы таковой считаем, выдумано им самим. Герман-то думал, что это шутка…
Короче, образ политзаключенного мне сразу понравился. Видимо, во мне очнулся романтик — диссидентство, Бродский там, Солженицын, Довлатов, все дела… Ментам их собственный образ тоже пришелся по вкусу. Они, как и мы, были слегка возбуждены и время от времени даже перешучивались. Все правильно, думал я, одно ведь дело делаем: вы сажаете, мы сидим…
Упитанный омоновец поинтересовался у меня:
— И сколько те заплатили за участие в митинге?
— А сколько, — говорю, — обычно платят?
— А чё, думаешь продешевил?
Омоновцы дружно заржали, а я почему-то подумал, что животный мир хоть и жесток, но прекрасен, ибо в нем нет места ненависти. Ведь нельзя же испытывать ненависть к горилле или таракану. Их можно бояться, но ненавидеть нельзя. Впрочем, по странному совпадению, ненависть оказалось совершенно невозможно испытать и к омоновцу.
Ехали мы долго. Коньяк успел кончиться дважды — сначала у нас, а потом и еще у кого-то там, во тьме. Минут на двадцать мы встали в пробку. Во мраке засветились экраны оснащенных GPS-антеннами коммуникаторов. Все наперебой стали подсказывать ментам пути объезда. Буквально:
— На следующем перекрестке лучше повернуть направо! Впереди ДТП.
— А там куда? — Реагировал водитель.
— Знаете, — откликнулся неведомый голос из темноты, — было бы проще и быстрее, если бы вы сказали, куда мы все едем…
Но нам ничего не сказали. Просто через сорок минут наше путешествие закончилось так же внезапно, как началось. Точнее, закончилась его первая и самая романтическая часть. Нас перегрузили из КамАЗа в ОВД «Алексеевское» и отвели в какую-то аудиторию на втором этаже. Я запомнил загадочную табличку на двери, там было написано: «Класс-Группа». Загадки в темноте, как говаривал Гендальф.
Глава четвертая.
Оформление
Лена была очаровательна. В каком-то смысле. Мы сидели за обычными школьными партами в «Класс-Группе» и чего-то ждали. Какие-то отмороженные участковые, скучившись за одним столом, что-то писали, как позже оказалось — липовые протоколы. Радист куда-то исчез, Илья пытался спать, Герман созерцал. Кто-то негромко беседовал. Директор по развитию Федор Николаев умудрился развалиться на стуле, словно в кресле. По слегка удивленному выражению лица было видно, что он, к его великому сожалению, трезвеет. И тут появилась Лена.
Я оглядывал помещение, силясь сопоставить услышанные мной в автозаке голоса с конкретными людьми, когда скрипнула входная дверь и в «Класс-Группу» вошла заспанная женщина в серой ментовской куртке без каких-либо знаков отличия. Женщина вошла тихо и даже как-то робко, но все в комнате заметно оживились. Участковые подобрались, «пасший» нас дежурный вытянулся, и даже директор по развитию Федор Николаев сел прямо. Женщина сделала неопределенный знак рукой, который все без исключения поняли как «сидите, сидите, не вставайте, не стоит беспокоиться». Сначала она подошла к участковым, просмотрела написанные ими протоколы, сказала, что так не годится, и стала диктовать новый текст. Закончив с ними, она начала подходить по очереди ко всем партам, за которыми коротали время задержанные, и задавать вопросы. Делала она это так. Встав перед партой, она присаживалась на корточки, клала лист бумаги на стол, робко заглядывала в глаза снизу вверх и устало произносила без вопросительных интонаций:
— Мальчики, давайте побыстрее, ладно. Имя, фамилия, адрес… ладно. Все же взрослые люди, да. А вот вопросы не нужны, не будьте детьми, хорошо. Так что имя, фамилия, адрес…
Когда она подошла к нам, все повторилось.
— Мальчики, давайте, хорошо. Имя, фамилия, адрес. Боже мой, как я устала.
— Простите, — сказал Илья, — а вы, собственно, кто?
Женщина как-то нежно, по-матерински, посмотрела на Илью, при этом по ее лицу, что называется, пробежала тень страдания. Она печально вздохнула и произнесла:
— Ребята, давайте без этого. Я так устала. Ну же: имя, фамилия, где живете…
— А почему, — говорю, — мы должны вам все это рассказывать? Вы, к примеру, не представились.
— Слушайте, ну ведь взрослые же люди, а? Давайте побыстрее, пожалуйста. У меня двое детей дома. Давайте, я записываю.
— А у меня, — подключился Федя из своего «кресла», — дома собака не гуляна. И что?
Женщина повернулась к Феде и изобразила на этот раз настоящую гримасу боли. При этом ее куртка слегка распахнулась и стали видны: форменная серая рубашка и галстук.
— Молодой человек, — обратилась она к Федору, — имейте совесть!
Пока Федя пытался осмыслить услышанное, она продолжила:
— Мальчики, прошу вас, давайте заканчивать. Имя, фамилия, где живете…
— Кто вы? — Илья поднялся из-за парты, подался вперед и по-военному отчеканил: — Ваше звание, должность, имя!
— Ну зачем вам это? Что вы с этим будете делать?
— Как вас зовут? — Спросил я мягко.
Женщина две секунды молча смотрела мне в глаза, а потом тихо и немного стыдливо произнесла:
— Лена.
Здесь будет уместно отвлечься и рассказать немного про Илью. Илья мой брат. Младше меня на пять с половиной лет. Отцы у нас разные, так что генетически мы братья лишь на пятьдесят процентов, что далеко не всегда заметно. Так вот, мы оба довольно агрессивны и прямолинейны. Существенная разница в том, что Илья не обладает тем сонмом комплексов неполноценности, которые по наследству достались мне. Иногда мне кажется, что я унаследовал от обоих своих родителей все худшие их черты. Илья избежал этой участи. Наш дядя, мамин брат (бывший следователь рижской милиции, ныне латышский адвокат), как-то сказал: «Артем — он сложный, а Илья — он п… правильный».
Был, к примеру, такой случай. Гостил я в деревне у потомка поволжских немцев Владимира Никеля. Никель работал строителем. Сооружал срубы, чинил сараи, правил заборы, и все это с немецкой четкостью. Его отец воевал в Красной армии, его дед не знал, что такое «ферштейн». По соседству с Никелем обитал егерь по кличке Нацист. Ничего такого, обычный егерь. Так вот, Девятое мая, я в свое удовольствие работаю у Вовы в гараже. По пыльной дороге волочится пьяный в слюни Нацист. Его обширное тело облачено в теплый камуфляжный комбинезон. Увидев Никеля, Нацист говорит следующее:
— Зна-ачит, так. Никель, я вернусь через двадцать минут, поляна должна быть накрыта. Ты меня понял? Ты мне должен, немчура поганая.
— Ладно тебе, — Вова примиряюще разводит руками, — чего ты опять? Чего я тебе должен?
— Мой, бл**ь, отец воевал. Ты понял? Ты мне должен.
— Ну так и мой воевал. Вместе с твоим.
— Короче, я приду, поляна должна быть накрыта. Иначе пиздов огребешь.
— Слушай, ну зачем все это? Ведь каждый год одно и то же!
Вижу, начинается драка. Причем Никель пятится, а Нацист наседает. Вижу, как Нацист наносит первый удар. Вова пятится. Нацист бьет снова. Вова не реагирует. Как действовать в подобной ситуации, я не знаю. Они соседи, я — гость. Они деревенские, я — городской. Они знают друг друга всю жизнь, я вижу их, можно сказать, в первый раз. Конфликт развивается. Я стою в двух метрах в полной растерянности. Вдруг резко распахивается калитка, из нее вылетает пуля, чем-то напоминающая моего младшего брата. Худой, как кевларовый спиннинг, Илья валит Нациста в придорожную канаву и наносит ему серию точных ударов в лицо. Из канавы доносится слабый жалобный голос:
— Илюха, ну хорош тебе. Ну хватит. Илюха, хорош.
— Будешь еще? — спрашивает Илья, держа кулак перед лицом егеря.
— Нет, нет, слезай. Все уже.
Илья поднимается, стряхивает с себя пыль, разворачивается и уходит за калитку. Я смотрю на все это так, как будто происходящее транслируется с экрана телевизора. Никель сочувственно улыбается, глядя, как Нацист выбирается из канавы. Егерь поправляет комбинезон, утверждается на пьяных ногах и уходит в направлении магазина. Метрах в пятидесяти у колодца он останавливается и кричит:
— Ты меня понял, Никель! Вернусь через двадцать минут! Чтоб поляна была накрыта!
Не так давно Вова Никель иммигрировал с семьей в Германию. Интересно, как теперь развлекается Нацист Девятого мая?
Короче, мы сказали Лене все, что требовалось. Атмосфера полицейского участка подействовала на нас должным образом. Мы устали, протрезвели и были почему-то уверены в скором освобождении. Полицейские были мрачны, суровы, но вежливы. С одним из них (здоровенным типом лет сорока) у меня произошел такой, например, диалог:
— Сдавай ремень, — сказал суровый мент, — сумку, мобильник и шнурки.
— А извините, — говорю, — не помню, чтобы разрешал вам обращаться ко мне на «ты».
— Вы совершенно правы, — парировал он, — приношу свои извинения. Вам придется сдать сумку, мобильник, ремень и шнурки. Таковы правила.
Нас продержали в «Класс-Группе» около двух часов. Оказалось, что автозак привез в отделение двадцать восемь человек. Самому старшему из нас, депутату городского поселения Антону Стешенко, было тридцать пять лет. Самому младшему «неизвестному солдату» — лет пятнадцать. Среди нас странным образом обнаружилась девушка Настя. Как выяснилось, она добровольно села в автозак, последовав туда за своим парнем Сашей. Саша, в свою очередь, оказался архитектором по фамилии Зальцман. Интересно, задумались ли менты, проглядывая документы, как в одной камере очутились сразу столько архитекторов, тридцать три процента из которых евреи?
Я преподаю в МАРХИ архитектурное проектирование с четвертого года двадцать первого века. За время работы преподавателем я умудрился снискать (а точнее, снискнуть) себе некоторую известность. В основном она связана с амплуа честного парня, трепла и мудака. В итоге получилось так, что коллеги, которых я уважаю за профессионализм и открытость, проявляют ко мне искреннее участие. Те же, на кого я навесил штамп «некомпетентен» (а таких большинство), со мной просто не здороваются. Я считаю это успехом. С Сашей в МАРХИ мы знакомы не были. Он не попал ни в категорию моих сокурсников, ни в категорию моих студентов. Тем приятнее было познакомиться в камере.
Наша перекличка выглядела примерно так. Полицейский зачитывал фамилию из списка, а потом искал взглядом откликнувшегося.
— Могилевский!
— Здесь. — Отвечал Герман.
— Иванкин!
— Есть такой. — Отвечал Илья.
— Азаров!
— Здесь. — Отвечал Артем.
— Николаев!
— Имеется. — Отвечал Федя.
— Черников!
— Я. — Отвечал я.
— Заль… зар… зальц…
— Зальцман! — выкрикивал Саша.
— Зальцман! — повторял мент.
— Здесь! — добросовестно отвечал Саша.
Нас заставили сдать личные вещи: сумки, книги, часы, телефоны, ремни, галстуки и шнурки. Все остальное оставили. Правда, среди нас оказался человек под названием Котов, который вместе с личными вещами умудрился сдать собственное достоинство, при этом изловчившись пронести в обезьянник телефон с интернетом. Он пытался заискивать с ментами:
— Понимаете, я представитель молодежной партии такой-то (не помню название), это как «Единая Россия», только для молодых.
Полицейские смотрели на него с презрением. Никто из них, как выяснилось позже, не голосовал за единороссов.
Нас посадили в клетку. Не знаю, на скольких человек рассчитан стандартный обезьянник, но двадцать восемь особей репродуктивного возраста помещаются в нем с трудом. Насте уступили место на скамейке. Саша примостился рядом. Герман сел на пол в углу и предался медитации. Мы с Ильей и Федей затеяли оживленный спор о будущем России, прижавшись к решетке. Артем и Антон присоединились к нам. Котов сосредоточенно молчал. Небезызвестный микроблогер Бушма постил что-то в «Твиттер». Радист, мы видели его по другую сторону решетки, что-то кричал в телефонную трубку. Телефонный аппарат висел на стене напротив поста дежурного. Радиста сопровождали двое полицейских. Они беспрестанно зевали. Вдруг рядом со мной какой-то рыжеволосый парень схватился за живот и начал стонать. Сначала тихо, а потом все громче. Разговоры смолкли. Герман открыл глаза. Бушма нажал «сэнд». Котов неожиданно вскочил.
— Что с тобой? — спросил Котов. — Тебе плохо?
— Скорую, — простонал рыжеволосый. — Почка…
Глава пятая.
Первая ночь
Костя сидел на ступенях ОВД. Внутрь его не пустили. Костя переживал. Вернувшись из уборной, он, естественно, не обнаружил нас там, где оставил. Тогда он позвонил Герману, и ему открылась абсурдная правда: друзья арестованы. Костя поехал к полицейскому отделению. Теперь он сидел на холодных ступенях и чего-то ждал. Стемнело. Фиолетовое московское небо сочилось какой-то сырой липкой дрянью. Становилось холодно. Во дворе отделения было мрачно и тихо. В углу, возле гаражей, курили четверо пэпээсников. У ворот, за рулем казенной «пятерки» спал водитель. День заканчивался наименее предсказуемым образом, дальнейшая перспектива просматривалась неотчетливо: идти домой странно, сидеть здесь глупо. Между тем в ворота ОВД вошел какой-то парень. Он подошел к Косте и присел рядом.
— Миша, — сказал он и протянул широкую короткую ладонь.
— Костя, — представился Костя.
— Ну чё там? — спросил Миша и кивнул в сторону входной двери.
— Сидят. А у тебя там кто?
— Кореш. Точнее, соратник.
— Сочувствую.
— Да ничего, выкрутится. Не впервой.
— Что, часто попадается?
— Бывает, — равнодушно отозвался Миша, — работа такая.
— Что за работа?
— КПРФ, — загадочно ответил Миша и напрягся, прислушиваясь.
Костя услышал вой сирен «скорой помощи». Во двор участка въехала неотложка. Сосредоточенные медики в зеленых халатах торопливо взбежали по ступеням ОВД и скрылись за серой бронированной дверью. Через десять минут они вынесли на улицу корчащегося от боли рыжеволосого парня. Врачи бережно погрузили его в машину, захлопнули дверь и уехали.
— Ну, вот, — сказал Миша, — кажись, выкрутился.
— Что с ним? — поинтересовался Костя.
— Да ничего. Прокатят до больнички и отпустят на все четыре стороны. Пойду я, мне его еще домой везти. Миша ушел, а Костя остался думать о превратностях политической борьбы, жизненном опыте и страшных тайнах, скрытых за тяжелой аббревиатурой КПРФ.
Мы не спали всю ночь. Нет, нас не пытали шансоном, не ослепляли ярким светом и даже не оскорбляли. О нас просто забыли. Никакие обвинения нам предъявлены не были. Никакие разъяснения не были даны. Нас просто оставили в покое. Всех несовершеннолетних отпустили. Их забрали родители. Через час после оформления появился Радист. Его втиснули в нашу клетку и пожелали спокойной ночи. Радист оглядел присутствующих безумными глазами, улыбнулся, произнес: «А в тюрьме сейчас макароны», — и устроился у параши. Я стоял у решетки, и дежурный спросил меня заговорщицким шепотом:
— Слушай, по-моему, этот Челентано совсем ебнутый, а?
— Радист, что ли? — уточнил я.
— Ну, — хмыкнул мент, — и точно радист! Видал, как он по телефону час говорил?
— Видел, — отвечаю. — А с кем?
— Да ни с кем! Телефон давно не работает.
— Как, — говорю, — не работает? Он же новый совсем!
— А вот так, — усмехнулся дежурный, — у нас тут много чего нового, думаешь, все работает?
— Да, — говорю, — я заметил. В толчке-то хоть почему такая вонь? Войти невозможно. Особенно девушке.
— Блин, — мент виновато наклонил голову, — канализация засралась. Такой аншлаг у нас тут впервые. Шлюх и узбеков даже пришлось отпустить.
— Спасибо, — говорю, — вам за это. Спасибо. Особенно за узбеков.
Короче, ночь мы не спали. Нами овладело какое-то странное веселье. Мы шутили и истерически хохотали. Менты ворчали, мол, КВН приехал. Около двух часов ночи пришло пополнение.
— Давай, Чемпион, — сказал усатый дежурный, заталкивая к нам в камеру невзрачного испуганного, одетого в тряпье типа лет сорока, — располагайся.
Чемпион расположился рядом с Радистом, а мент продолжал пристально его рассматривать.
— Слышь, Чемпион? — крикнул дежурный. — Это ведь не твой паспорт.
Чемпион молчал.
— Ты в Вологде-то на какой улице живешь?
Чемпион молчал и только с недоумением рассматривал своих сокамерников. Он явно был шокирован увиденным. Похоже, жизнь редко заводила его в цивилизованное общество.
— И нож у тебя крутой? Откуда такой?
Чемпион озирался и молчал.
— Еще на тебя «Лексус» записан. Откуда, скажи ты мне, у тебя «Лексус»?
Чемпион продолжал хранить партизанское молчание.
— Ладно, — успокоился дежурный, — отдыхай, Чемпион.
Дежурный развернулся и направился на пост, а я спросил вдогонку:
— Почему он Чемпион-то? По какому хоть виду спорта, чтоб знать. Мало ли что?
Полицейский обернулся:
— Почему, почему? Х*й его догонишь. Вот почему.
В обезьяннике кроме основной клетки были две камеры с деревянными нарами. Одна была закрыта. Как нам объяснили, там выбито окно и потому мороз. Рабочую камеру занял Радист. В отсутствие возможности говорить по телефону он совсем сдулся. Жизнь потеряла для него всякий смысл. Похоже, единственное, что его продолжало хоть как-то беспокоить, так это участь пачки электродов — он несколько раз справлялся у дежурного об ее дальнейшей судьбе. Получив все необходимые разъяснения (мол, электроды в порядке, проходят по описи, не ссы), Радист лег на нары лицом вниз и затих.
Микроблоггер Бушма, отправив очередной пост в «Твиттер», воскликнул:
— Две тысячи подписчиков! Я расту! — А повернувшись к аудитории, добавил: — Я топ-блогер Бушма. Не читали мой «Твиттер»?
Жена Германа принесла нам еду. Она была злая, качала головой и смотрела на нас обвиняюще. Мне хотелось сказать ей: «Олеся, мы не виноваты, мало того, мы даже не знаем, в чем нас обвиняют! Мы просто ждали Костю, мы находились внутри кордона, мы ничего не делали, просто стояли! Мы не виноваты в том, что случилось с твоим мужем! Прости нас!» Удивительно, но Олеся оказалась единственным человеком, перед которым мне действительно захотелось оправдаться. Но я ничего не сказал. Я просто стоял и смотрел на нее — злую, красивую и свободную.
Глава шестая.
Допрос
Профессия мента скотская. Это все знают. И общение с уголовниками — в ней не самое мерзкое. Все-таки, когда перед тобой убийца, вор или, скажем, растлитель, твоя совесть остается относительно безмолвной, даже если ты избиваешь негодяя ногами, подталкивая его таким образом к чистосердечному признанию. Тоже не по-человечески, согласен, но все-таки… Есть еще проституция, бытовуха, наркотики и так далее… Есть еще взятки, круговая порука, отчетность, хроническая нищета самих ментов, наконец. Но все-таки самое постыдное в работе полицейского — это необходимость выполнить приказ начальства держать под стражей заведомо невиновных людей. Подделать протоколы, надавить, расколоть, выбить «правильные» показания.
Забегая вперед, скажу, что мы просидели в КПЗ в общей сложности двое суток. До суда. Удивительно, как за эти сорок восемь часов изменилось к нам отношение сотрудников отделения. От профессионального хамства и пренебрежения, до сочувствия и даже уважения. Мы не оправдывались, не просили пощады или хотя бы понимания (Котов исключение). Мы ничего не просили. Порой даже требовали. Но в основном мы просто общались. Иногда, слушая наши разговоры, менты подходили к нам и искренне интересовались, как все было на самом деле?
— То есть вы вообще не сопротивлялись? — спрашивал меня в неофициальной обстановке интеллигентного вида полицейский в очках.
— Нет, — отвечаю, — а зачем? Дубинкой по голове получить?
— Прикинь, Серега, — обернулся он к напарнику, — мы бы вот так с тобой шли по «гражданке» и нас бы приняли ни за что.
— Да ладно, — говорю, — сунули бы ксиву — и делов.
— Не-ет, — отвечает мне напарник Серега, — ты плохо понимаешь, что происходит. Нас бы не просто из органов попёрли, а сидели бы мы сейчас с тобой в одной камере.
Но сначала был допрос. Утро началось с переклички. Удивительно, но за ночь никто не сбежал.
— Могилевский!
— Здесь.
— Бушма!
— Здесь.
— Котов!
— Здесь.
— Зальц… зальс…
— Здесь!
— Ну вот и славно. Давайте все на выход.
Нас снова отконвоировали в «Класс-Группу». Радист, похожий с утра на того же Челентано, но в роли Бинго-Бонго, проинструктировал нас, глядя поверх голов в пустоту:
— Ничего не говорите и не подписывайте! Волки дело шьют. Я этих бл**ей знаю.
Ни у кого из нас почему-то не возникло и тени сомнения, что Радист имеет серьезный опыт контактов с органами правопорядка. Он вообще вел себя с сотрудниками ОВД довольно своеобразно. Например, когда мы стали замерзать ночью в обезьяннике, Радист крикнул проходящему мимо толстому усатому дежурному:
— Слышь, кабан! А потеплее нельзя? Тут же просто мороз!
— Нельзя, — спокойно ответил дежурный. — Говорю же, окно разбито. Что я его чинить должен?
— Ну ты ж кабан! Мог бы и починить!
— А мне, — ухмыльнулся дежурный, — не холодно. Я ж кабан — сто двадцать кило сала вперемежку с дерьмом.
Короче, Радист общался с ними на одном языке.
В «Класс-Группе» (вот ведь название!) нас ждали следователи. Их было, по-моему, человек пять-шесть. Немного угрюмые, опрятные, поначалу даже вежливые. Нас рассадили за парты — по одному на каждого следователя. Ни разу в жизни меня не допрашивали как подозреваемого. Все, что я знал об этой процедуре, было почерпнуто мной из фильмов. В общем, я попал в кино.
— Так. Черников Артем Витальевич, — зачитывал дело молодой и грустный следователь. — Архитектор. Преподаватель. Неподчинение сотруднику полиции…
— Что? — спрашиваю. — Кому неподчинение?
Следователь посмотрел на меня удивленно:
— Вы знаете, в чем вас обвиняют?
— Нет, — говорю, — мне ничего не сказали! Продержали одиннадцать часов в камере, и ничего не объяснили. Это, между прочим, серьезное нарушение закона!
— Вас обвиняют по статье девятнадцать точка три пункт один Кодекса РФ об административных правонарушениях: «Неповиновение законному распоряжению или требованию сотрудника полиции». Вот подпишите, пожалуйста, протокол.
— Не буду я ничего подписывать! — возмутился я. — Я не нарушал закон. И не оказывал неповиновения.
— Так! — неожиданно прокричал следователь. — Так у нас игра не пойдет!
— Для вас, — говорю, — это, может быть, и игра, а я закон не нарушал.
— То есть не будете подписывать? — спросил он спокойно.
— Нет. Все было не так, как записано в протоколе. Я могу рассказать о случившемся письменно.
— Хорошо, — ответил следователь и поднялся, — ждите здесь.
Он вышел из комнаты, а я остался ждать.
Если бы я был в помещении один, возможно, испугался бы. Куда он пошел? Сколько мне ждать? И, главное, чего? Но я был не один. Вокруг меня шел массовый допрос. Я прислушался.
— Вы виновны в нарушении общественного порядка! — почти кричал пожилой полицейский на Артема Азарова.
— Нет. Невиновен.
— Вы мешали проезду автомобильного транспорта и проходу пешеходов? Мешали! Вам было приказано освободить проезжую часть? Было! А вы говорите, не виновен! Так дела не делаются.
— Вот мне интересно, — говорил Артем, — а как я мог мешать проходу пешеходов, стоя на проезжей части? И, наоборот, как я…
— Разговоры! — крикнул пожилой мент. — Подписывай признание!
— Не буду я ничего подписывать, чего вы разорались на меня?
— Ректору твоему сообщим, — уже спокойно продолжал следователь. — В деканат. Отчислят тебя в три секунды!
— Вот удивительно, — отвечал Артем, — значит, если я признаюсь, что нарушил общественный порядок, то меня оставят в покое, а если скажу, что являюсь законопослушным гражданином, то отчислят в три секунды…
За другой партой шел примерно такой диалог:
— Признайте вину, и все. Это несложно. Ведь вы же школьный учитель. Должны понимать.
— Я понимаю только то, что здесь творится беззаконие.
— Вас с работы могут уволить. Это вы понимаете?
— К сожалению, вы опоздали. Только что пришло SMS, что меня уже уволили…
Кто-то из следователей зачитывал вслух протокол о задержании:
— «…После чего я, находясь в двух метрах от впоследствии задержанного такого-то, многократно повторил законное требование освободить тротуар, используя мегафон…»
— Ничего такого я не слышал.
— Вам в мегафон кричали, а вы не слышали?
— Ну, видимо, я был слишком далеко.
— Здесь написано: в двух метрах.
— Тогда не понимаю, зачем ему на таком расстоянии мегафон-то понадобился?
Я огляделся. В дальнем углу допрашивали Илью. Он был серьезен и явно зол. Мне было интересно, как ведет себя Радист, но его в помещении снова не оказалось. Наверное, опять решил поговорить по неработающему телефону. Появился мой цербер. Он сел напротив, достал несколько чистых листов бумаги и сказал:
— Рассказывайте, как все было. Начальство разрешило вам дать письменные объяснения.
— Что же, — говорю, — дай бог здоровья вашему начальству.
Полицейский улыбнулся и стал записывать. Удивительно, но он не задавал никаких каверзных вопросов, а, напротив, достоверно и даже с каким-то чрезмерным усердием составил вполне корректный документ. Похоже, я ему понравился. А может быть, просто честный мент попался… в конце-то концов, должны же были и таких послать на Землю.
Глава седьмая.
Басманный суд
Как известно, Басманный районный суд — самый «басманный» суд в мире. По некоторым данным, он даже басманнее хамовнического. Вообще, описывать то, что происходило тогда в суде, достаточно неприятно. Я бы даже сказал — противно. Как только я начинаю вспоминать об этом, мысль принимаются тормозить сухие, хрустящие в шестеренках сознания газетные формулировки. Они полностью заполняют мозг и мешают думать. Голова превращается в ведро керамзита. «Беспринципные прихвостни власти», «продажные сволочи», «партийные холуи», «лицемерные подонки» и даже, простите, «бл**и в мантиях». В дальнейшем, надеюсь, удастся, используя все доступные мне средства художественной выразительности, описать происходившее тогда в печальных, иронических и романтических тонах крупными и потому едва различимыми мазками.
Когда я покидал родной город, при себе я имел немного. Чуть меньше, чем имею сейчас. С собой у меня было шестнадцать лет жизненного опыта, билет на поезд, тысяча рублей и стопроцентная уверенность во вчерашнем дне. Об этом дне я знал все. Это было теплое илистое дно, которое год за годом засасывало в себя мой родной город вместе со всеми его обитателями.
В Москве я заметил, что мной владеет глубокое чувство собственного провинциального убожества. Я, конечно, маскировал его, как мог. Я делал вид, что умею ездить в метро, не держась за поручни, я легко знакомился со всеми, у кого удавалось стрельнуть сигарету, я ходил по улицам, не глядя по сторонам, — я знал по фильму о Шерлоке Холмсе, что оглядываются лишь чужаки. В общем, я блуждал.
Я живу в столице пятнадцать лет. Чтобы по-настоящему оценить, каково это, нужно быть закоренелым провинциалом. До сих пор я не могу понять, как все так вышло. Мой дядя (все тот же латышский адвокат) говорит, что не понимает в жизни двух вещей: как летают самолеты и как рожают бабы. Моему пониманию недоступна и третья вещь: как я оказался здесь? Помню, как я купил железнодорожный билет и сообщил об этом родне. Бабушка дала мне мудрое напутствие: «Ну куда ты поедешь? Все равно же никуда не поступишь! Только деньги зря потратишь». В общем, я не понимаю, как стал студентом МАРХИ, архитектором, преподавателем, полуписателем, другом моих друзей и врагом всех остальных моих друзей. В общем, судили меня там же, где Ходорковского, а для настоящего провинциала это очень важно, поверьте. Ничего не могу с собой поделать, но для меня — это своеобразная честь. Но вернемся, наконец, к основному сюжету.
Для начала нас снова засунули в КПЗ. «А в тюрьме сейчас макароны», — переступив порог камеры, провозгласил Радист, по-челентановски улыбнулся и оглядел публику. Публика, к его сожалению, снова не реагировала. Я подумал, что эту фразу из известного кинофильма Радист произносит всегда, когда видит клетку или камеру. Как впоследствии оказалось, не всегда. По данным Левада-центра, он делает это лишь в девяноста двух процентах случаев.
— Вот это да! — воскликнул вдруг Бушма.
— Что? — равнодушно спросил Федя.
— Две с половиной тысячи подписчиков! Ну практически.
К Бушме повернулись несколько осунувшихся безразличных лиц.
— Я, — почти виновато произнес Бушма, — известный топ-блогер Бушма. Читали мой «Твиттер»?
С детства я знаю известную фразу: «Ожидание смерти хуже самой смерти». Кто ее произнес, не помню, но думаю, что какой-нибудь древний римлянин. Это в их духе. Так вот что я скажу. Ожидание Басманного суда гораздо ЛУЧШЕ Басманного суда. Хотя это становится понятно лишь потом. То есть сразу после суда. До этого же момента суд — желанное событие.
Честно говоря (хотя эта оговорка здесь и неуместна), никогда не думал, что с таким нетерпением буду ожидать суда над самим собой. Но чего уж там, слишком многое происходило тогда впервые. Например, я впервые был лишен свободы. Я был лишен личных вещей. Я не мог перемещаться без разрешения, и даже дверь в уборную открывалась лишь нажатием специальной кнопки в диспетчерской. Да, я понимаю, что для кого-то все эти переживания покажутся смешными. Для того же Ходорковского, Навального, а теперь ещё и Нади Толоконниковой с подругами… Нам тоже все это казалось смешным. Но это было не смешно. А было немного страшно и… интересно. Было интересно смотреть на происходящее и прислушиваться к себе: не шевельнется ли в глубине сознания какая-нибудь подлая мыслишка, не проявит ли себя туманное, не оформившееся до конца, желание признаться во всем, чего не совершал, освободиться от бремени несвободы, подчиниться, сдаться, предать.
Я смотрел много фильмов о тюрьме. Я читал Солженицына и Довлатова. Казалось, я знаю, что это такое — лишение человека свободы. Но это не так. Ничего я, конечно, не знал и не думаю, что у меня получится передать эти ощущения здесь, в этом тексте. Ведь даже кинематограф с этим не справляется. Хотя я, конечно, постараюсь.
Паша проснулся на боковой полке плацкартного вагона и посмотрел на часы. До Москвы оставалось еще двадцать минут. Колыбельная, ритм которой отбивали ночью колеса поезда, превратилась теперь в какую-то странную фри-джазовую композицию. Поезд дергался, скрипел и немелодично постанывал. За окнами мелькали однообразные полуразрушенные постройки. На их ветхих стенах красовались надписи: «Стройматериалы», «Путин вор», «Продукты оптом», «ЛДПР», «Тамада-баянист». Паша поднялся и, стараясь не терять равновесия, отправился в туалет. Он приехал в Москву из Санкт-Петербурга. Его откомандировали в Королев, где он должен был провести профилактику центрифуги, которой пользовались для тренировок будущие и действующие космонавты. Умываясь, Паша думал о своей работе, об оставленной в Питере девушке, об автомобильном кредите и о том, что неплохо было бы сэкономить суточные, хотя бы на еде. Вечером того же дня Паша сидел в камере и единственно ценными для него вещами были вода и сигареты.
Днем всех погрузили в «пазик» и повезли в суд. Нас сопровождали омоновцы с дубинками, со щитами и в шлемах. На сиденьях были разложены модернизированные АК. Не знаю, за кого нас принимали менты, но было ощущение, что это они нас боятся. В «пазике» было душно и одновременно очень холодно. Уверен, что ни один инженер, разрабатывающий сегодня энергоэффективные системы, не знает, как добиться такого эффекта.
Усатый Кабан отправился с нами. Он был благодушен и вел себя, как нежданно приглашенный на свадьбу троюродный дядюшка, которого шапочное знакомство с новоиспеченными родственниками заставляет веселиться слегка натужно и не вполне искренне. Когда мы подъехали, оказалось, что суд переполнен. Наш автобус припарковался у главного входа, и мы увидели, что через двери в ту и в другую сторону проходят интеллигентного вида люди в сопровождении полицейских. Кто-то кричал из окна второго этажа:
— Беспредел! Нас, адвокатов, не пускают в зал суда! Только что выгнали журналистов! Что происходит?
Человек в окне неожиданно исчез. Окно захлопнулось.
В дверь автобуса кто-то постучал. Менты открыли.
— Здравствуйте, — сказал седой мужчина, заглядывая в салон. — Ребята, — обратился он к нам, — вам еда нужна?
— Нет, — говорю, — спасибо. Еда есть.
— А что-нибудь нужно?
— Почитать бы чего-нибудь, — попросил Федя.
— Сделаем, — сказал седой и исчез.
Через полчаса у нас образовалась небольшая библиотека: Цветаева, Бунин и «Поющие в терновнике» Колин Маккалоу.
Кабан сходил в суд и принес нам новость.
— Короче, парни, — произнес он серьезно, — я договорился с судьей. Ситуация такая: признаётесь виновными — и вас отпускают со штрафом в пятьсот рублей.
— А если не п-признаёмся? — спросил Герман.
— Пятнадцать суток гарантировано.
— А в тюрьме сейчас макароны, — произнес Радист печально и снова ушел в себя.
Я позвонил знакомому адвокату.
— Юра, — говорю, — привет. Тут менты говорят, что нас отпустят, если сознаемся. Похоже на «прокладку». Ведь если я сознаюсь, то будет повод меня «закрыть».
— Нет, — ответил Юра, — скорее всего, так и есть. В общем, если хочешь попасть сегодня домой, признавайся во всем.
Короче, часа через два нас стали вызывать по одному и выводить из автобуса. Судили быстро. Через пятнадцать минут каждый, кому удалось предстать перед судьей, навсегда исчезал из нашей жизни. Так бесследно исчез Котов. Бушма махнул нам на прощание рукой, мы видели его размытый инеем силуэт в заднем окне «пазика». Наши ряды стремительно редели. Настю тоже отпустили. Она до самого вечера носила нам продукты и артикулировала о чем-то Саше, который нежно смотрел на нее через окно. Как выяснилось потом, все женские камеры в спецприемнике были заняты мужчинами. Настю просто некуда было селить.
Под вечер нас осталось совсем немного. Я говорил Илье:
— Ну что? Будем сознаваться? Все равно ведь мы ничего не можем. Если мы хотим что-то изменить, лучше быть на свободе. Из камеры мы уж точно не сможем ни на что повлиять.
— Да, — соглашался Илья, — сидеть пятнадцать суток ни за что глупо.
Герман молчал и смотрел в окно. По стеклу катились теплые снежинки.
— Герман, — говорю, — я думаю, пришла пора сдаваться. Ничего хорошего нам уже не светить. Как считаешь?
— Я пока ничего не решил, — ответил Герман.
— А когда решишь? Мы проходим свидетелями по делам друг друга. Наши показания не должны расходиться.
— Я не решил. Сидеть, конечно, г-глупо, но получается, что тебя незаконно а-арестовали, продержали сутки в камере, можно сказать, трахнули в жопу, а потом просят признать, что все это ты получил за-за дело. Причем признать письменно. В общем, не знаю.
— А когда узнаешь?
— Решу на-на суде. Извини.
В автобус залез Кабан.
— Могилевский, — крикнул он, — на выход!
Герман медленно поднялся, посмотрел на нас, пожал плечами и вышел.
По идее, сейчас мне должно быть стыдно за приведенный выше диалог. Но мне не стыдно. Если тебе не страшно, говорил мой дед, — это еще не храбрость. Храбрость — это когда тебе страшно, а ты все равно делаешь. Германа увели, а я остался думать. Дилемма была жуткой. С одной стороны — свобода, с другой — достоинство. Свобода — вещь довольно объективная. Если ты свободен, то ты это знаешь. Точнее, это известно и тебе, и всем остальным. Свободу нельзя спрятать, она всегда налицо и она очень нужна. С другой стороны, отсутствие достоинства можно легко скрыть. Да и практического смысла в нем немного. И потом, параметры личного достоинства определяются обществом, культурой, временем. Достойный человек — это тот, кого таковым считают. Собственное достоинство — это когда тебя считают достойным уважаемые тобой же люди. В тот момент уважаемые мной люди не видели ничего однозначно зазорного в том, чтобы покаяться перед властью и признать себя преступником. Федя, Антон, Саша, Илья, даже Герман, все готовы были так или иначе понять меня и простить. Котов и Бушма на свободе, думал я. Сейчас они покупают пиво, включают свои компьютеры… каждого из них ждет горячая ванна, теплая мягкая постель… Тем временем снова появился Кабан.
— Черников, — произнес он, сверившись со списком, — на выход!
В каком-то мрачном черном оцепенении я вышел на улицу, вошел в здание суда, поднялся по выщербленным ступеням… Никаких мыслей больше не было. Я не принял никакого решения. Решения больше не требовались. В голове настойчиво звучала лишь одна всплывшая из глубин памяти фраза: «Делай, что должно, и будь что будет». Мне стало легко и даже немного весело. Что же, подумал я, посмотрим еще, чьи в лесу шишки.
Глава восьмая.
Приговор
Шишки в лесу оказались не моими. Нам с Германом и Радистом дали по трое суток, Илье почему-то пять.
— Иванкин, садись, пять! — пошутил Федя, когда мы вернулись в «пазик».
В этот день никого больше осудить не удалось. Просто настала ночь. Мы втроем, с Германом и Ильей, успели написать жалобу федеральному судье. Когда я составлял бумагу, ко мне подошел сопровождавший меня полицейский и сказал:
— Я, конечно, не юрист, но жалобу пишут не так.
— А как? — спросил я.
— Пиши, я продиктую.
Он продиктовал, а я записал. Получилось вполне по-взрослому.
— Я, — сказал мент, — в шоке. Я часто вожу сюда заключенных, но такое вижу впервые.
— Что именно? — интересуюсь.
— Я был, — говорит, — в зале суда. Я видел, что с тобой делали. Это полный пиздец.
Радист жалобу написать не успел. Он исписал мелким убористым почерком восемь листов, и, когда меня уже выводили из здания суда, я слышал, как он заявил, что ему нужна еще бумага.
Герман — единственный из нас, кто успел побывать на повторном слушании. Федеральный судья рассматривал дело долго, около двух минут. Приговор остался в силе. За Германом наступила моя очередь, но, когда я подошел к двери с надписью «Федеральный судья Цветков В. И.», этот самый судья уже поворачивал в личине ключ.
— Не могли бы вы, — говорю, — рассмотреть мою жалобу?
— Правосудие в Российской Федерации, — ответил бледный лощеный судья, — после двадцати двух часов не осуществляется.
— А до? — поинтересовался я.
Цветков удостоил меня уничижительным взглядом, и я почувствовал странное жжение в области мозжечка.
Когда меня выводили из здания, я крикнул Радисту:
— Жень, хорош писать! Спать пора!
— Ничего, — ответил он, не отрываясь от своего занятия. — Пусть суки поработают. Я завалю их бумагой!
Суд закрылся, мы сидели в «пазике» и ждали Радиста. Так прошло еще полтора часа. Мороз усиливался. Мы обсудили дальнейшие перспективы — спать нам снова предстояло в КПЗ. Уже зная о том, каков климат в отделении, мы позвонили друзьям и попросили привезти нам туристические пенки и спальники. Менты не возражали, только время от времени нежно обкладывали матерком Радиста за настойчивость и чрезмерную гражданскую сознательность. Мы их понимали. Смысла в его действиях было немного.
На нарах было тепло. Окно успели починить, и в нашем распоряжении оказались целых две камеры. Разложенные на досках пенки и спальники создавали ощущение уюта и покоя. Дом, милый дом… Я ощущал под собой нежную, слегка шершавую поверхность пенополистирольного мата, я чувствовал, как распространяется по моему телу тепло, передаваемое друзьями в инфракрасном диапазоне. Скрученное в рулон пальто превратилось в чудесную подушку. Спальник пах осокой, костром и приключениями. Заболела голова. Меня начало тошнить. Я почувствовал, что бодрствую уже тридцать семь часов.
Менты стали вести себя совсем уж по-человечески. Клетку на ночь оставили открытой, чтобы мы могли пользоваться ментовской уборной и чайником. Даже мобильники со шнурками отобрали как-то неохотно. Я понял, что в их глазах мы перестали быть угрозой и стали, наконец, настоящими жертвами. А потом я сбежал. Я бежал от кого-то, но вязкий воздух стеснял мои движения. Я летел. Огромный, светящийся множеством огней ночной город лежал подо мной. Я пытался найти внизу свой родной дом, но понял, что это чужой город. Потом я заплакал. Кто-то тронул меня за плечо и сказал, что любит. Я обернулся и увидел Аню. Но что-то отвлекло меня. Что-то толкнуло меня в бок и повалило. Тогда я открыл глаза и огляделся. Я лежал на деревянных нарах. В маленькое зарешеченное окошко с трудом пробивался хилый дневной свет. Вокруг меня ворочались сонные сокамерники. Место Германа было пустым.
Его, как выяснилось, увели на рассвете и расстреляли. Точнее, дактилоскопировали и отправили в спецприемник № 1. Герман обрел новый дом, а нам снова предстоял суд. На этот раз к зданию суда нас везли в длинном теплом ЛуАзе. Кабана сменил интеллигентный мент в очках. Другой охраны не было. Утомившихся омоновцев распустили по домам, пообещав премии.
Из ОВД я выходил в легком смятении — впереди снова была неизвестность. Камера предварительного заключения представлялась мне в тот момент не совсем комфортным, но, безусловно, гостеприимным домом. Бывало такое: просыпаешься с похмелья на жестком полу в незнакомой квартире и думаешь: хорошо, что приютили, хорошо, что морда цела. Кабан высунулся из окошка дежурки и спросил:
— Ну что, бездельники? Продолжать будете?
— Будем, — нестройным хором ответили мы.
— Это правильно, — грустно произнес Кабан. — Надо менять этот бл**ский режим.
Снова мы припарковались у известного дома, и снова ждали несколько часов. Похоже, Радист загрузил-таки суд работой. В автобусе был телевизор. Менты купили его на собственные деньги, чтобы не скучать в подобных ситуациях. По телику начинались новости.
— Ребята, — крикнул интеллигентный мент, — давайте все сюда, сейчас новости будут показывать!
Мы подошли и уселись в кресла по обе стороны прохода. Новости оказались информативными. Даже слишком. Нам рассказали о неспокойной обстановке в Венесуэле, о президенте, который посетил чего-то там и что-то даже сказал. Рассказали об индексе Доу-Джонс, о новой системе автомобильных штрафов и, наконец, о погоде. Ожидалась метель.
Водитель переключил канал и закурил. Мы увидели на экране молодого Шварценеггера в форме советского милиционера. Его мужественное лицо странным образом излучало понимание, сочувствие и полную уверенность в том, что совсем скоро падет эта красная кремлевская стена, на фоне которой он сейчас выглядит так уверенно и авторитетно.
— Вот ведь скотство, — философски заметил водитель. — О нас ни слова.
— Да уж, — вздохнул интеллигентный мент. — Да уж.
Не знаю точно, что они имели в виду. Думаю, их переживания были связаны с нами не напрямую. Думаю, им было просто неприятно оттого, что то важное и ответственное дело, которое им поручили, на поверку оказалось, что называется, с душком. Их убеждали в правильности их действий, им сулили медали и премии. Их уверяли, что «оранжевая зараза» пожрет Россию, как колорадский жук, и что только они, приложив все свои знания и опыт, смогут спасти свою многострадальную Родину. Они сделали все, что требовалось. Они не верили своим глазам и ушам, они верили начальству. Они не слушали совесть и разум, они действовали согласно инструкциям. Они перешагивали через себя, чтобы выполнить свой долг. Они пожертвовали многим. Они страдали. Думаю, они страдали гораздо больше, чем мы. Ведь мы были правы, и они это знали, а правда, как говорили неведомые древние, освобождает.
Между тем в суд вызвали Федю. Он вернулся к нам свободным человеком. Менты разрешили ему попрощаться с друзьями. Федя влез в автобус и стал возбужденно советовать:
— Короче, парни, такое дело. Я поговорил с юристом. Требуйте у судьи переноса слушания до заключения договора с адвокатом! Слышите, меня отпустили! Слушание перенесли на неделю! Судья так и сказала: наконец-то, говорит, хоть один грамотный нашелся!
— Эх, Федя, — говорю, — где же ты был вчера?
— Я был здесь! Откуда же я знал?
— Ладно, — сказал Илья, — спасибо. Но нас уже успели осудить. Теперь эта магическая фраза не поможет.
Федя ушел. У автобуса мерзли друзья. Мы через тонированные окна видели их зыбкие силуэты.
— Извините, — обратился я к полицейскому, — а можно выйти покурить? Пообщаться с друзьями?
— Конечно, — печально произнес он, — почему нет. Только недолго, пожалуйста.
Я вышел. Иванов и Кадлубинский смотрели на меня с тревогой.
— Да ладно, — говорю, — не ссыте. Двое суток я уже отсидел. Как вы нас хоть нашли-то?
— Бушма с вами сидел? — спросил Иванов.
— Да, — говорю, — был такой чувак.
— Мы его блог читали. Оттуда вся информация.
Федеральный судья Цветков вел себя так же, как до этого мировой. Он был вежлив, серьезен, благостен и глух.
— Куда, — спрашиваю, — мне садиться? В эту клетку?
— Ну что вы? — отвечает судья. — Туда сажают только уголовников! Вам же, как преподавателю, должно быть удобнее за конторкой.
Вот, думаю, этот хотя бы дело мое читал. Похоже, есть еще надежда. Но надежда снова оказалась напрасной. Все решения остались без изменений.
Когда я вернулся в автобус, позвонил Федя.
— Менты рядом? — спросил он шепотом.
— Да, — говорю, — рядом.
— Тогда отвечай, первое или второе.
— Что?
— Значит, первое — пол-литра коньяка. Второе — литр.
— Литр, — говорю, — то есть второе, конечно.
— Будет, — коротко ответил мастер конспирации.
Через десять минут менты открыли Феде дверь. Федя передал пакет с продуктами. Там были шоколадки, бутерброды и две полулитровые бутылки чая «Нэсти». Один из полицейских стал откручивать пробки, чтобы убедиться в том, что это действительно чай. Водитель пробасил:
— Да ладно, чего ты проверяешь? Пусть ребята сладенького поедят.
Таим образом у нас появился коньяк. Нам даже разрешили курить в автобусе, только, разумеется, не всем сразу. Выпивали медленно и со вкусом. Не знаю, что за бурду купил Федя на последние деньги, но вкуснее этого я никогда ничего не пил.
Уже в темноте нас привезли в спецприемник № 1. Интеллигентный мент передал меня лично в руки местной охране. Меня тщательно обыскали и облаяли. Оказалось, что собака Маруся надрессирована рычать на всех новеньких. Приземистое упитанное добродушное животное в поперечном сечении представляло идеальную окружность. Это я утверждаю как архитектор.
Меня оформили и описали личные вещи. Сопровождавший меня полицейский неожиданно протянул мне руку.
— Рад был познакомиться, — сказал он негромко. — Удачи.
— И вам того же.
Я ответил на рукопожатие и пошел получать комплект постельного белья. Увидев перед собой длинный коридор с множеством металлических дверей, я обернулся и крикнул седому вертухаю (по ощущению, начальнику):
— Извините, могу я попросить вас об услуге? Сейчас приведут моего брата Илью. У нас разные фамилии. Не могли бы вы подселить его ко мне в камеру?
— Как фамилия брата? — спросил седой.
— Иванкин.
— Значит, Илья Иванкин?
— Да.
— Маша! — крикнул вертухай. — В шестой есть еще места?
Глава девятая.
Кича
Как вы уже, конечно, поняли, я совершенно не разбираюсь в чинах и погонах. Для меня менты бывают «толстые с усами», «интеллигентные в очках» и «вертухаи, по виду начальники». В каких субординационных отношениях они состоят друг с другом, для меня загадка. Еще в школе я пытался запомнить, как соотносятся символы и звания, но не преуспел. А ведь оба моих деда были военными. Вот оно, тлетворное влияние мирного времени. Но к делу.
Передо мной открылась тяжелая стальная дверь. Я переступил порог и огляделся. Камера оказалась огромной, что меня поразило. Все, что я знал о тюрьме, ограничивалось строгим и нестрогим режимами. О заключенных, отбывающих срок по административным статьям, фильмы, как правило, не снимают. Первым делом я начал искать свободную койку. Двухъярусные кровати стояли плотно, и почти на каждой лежали матрасы со следами тюремной жизни. На одном из них я увидел несколько журналов, на другом — измятую простынь, на третьем — пачку печенья «Барни», на четвертом — еще два матраса и спящего человека. С одной из верхних «полок» мне навстречу спрыгнул худой сутулый парень в застиранной белой майке.
— Привет, — произнес он, протягивая руку. — Илья.
— Артем, — представился я.
— Политический?
— Полагаю, что да.
— Что там на улице? — спросил он с улыбкой.
— Холодно, — говорю. — Или ты о чем?
— Видел что-нибудь?
— Видел, — говорю, — девушку с плакатом.
— И что там написано?
— Там написано: «Свободу Навальному и…»
Я задумался, вспоминая фамилию второго. Что-то насторожило меня в облике собеседника. Какие-то смутные ассоциации заставили меня уточнить:
— Как твоя фамилия?
— Яшин, — ответил он.
— Вот, — говорю, — точно. Там написано: «Свободу Навальному и Яшину».
Яшин хмыкнул и вернулся на свою вторую «полку».
Минут через десять появился мой брат. Яшин снова ловко спустился на землю и представился.
— Аналогично, — ответил Иванкин и уверенно направился к свободной койке.
В общем, худо-бедно мы разместились. Я на койке Лимонова, Илья на койке Немцова. В спецприемнике эти имена еще не забыты. Постельного белья на всех не хватило. Выяснилось, что спецприемник никогда раньше не заполняли под завязку.
Думаю, что, когда человека «закрывают» надолго, хотя бы на пятнадцать суток, все дни, проведенные им в камере, сливаются в один. Все они однообразны и похожи друг на друга, как айфоны. Другое дело, когда срок заключения составляет всего один день. Тогда этот день превращается в неделю. До сих пор я сохранил ощущение, что провел в спецприемнике значительную часть жизни. Впрочем, может, так оно и было…
В основном, как выяснилось, здесь отбывают наказание «пьяные водители». Количество других правонарушителей незначительно. И коль скоро все мои сокамерники естественным образом (впрочем, что в этом естественного?) были разделены на «политических» и остальных, этих самых «остальных» мой брат в шутку прозвал «ворами». Он так и говорил:
— Похоже, воры (ударение на «ы») мне поганку решили завернуть. Накормили вчера несвежей колбасой.
В камере нас поместилось двенадцать человек: пять «воров» и семеро «политических». Из старой компании нас осталось трое: я, Илья и Зальцман. На этот раз наша перекличка выглядела так:
— Иванкин!
— Здесь!
— Черников!
— Здесь!
— ? — Вертухай смотрит в список и молчит. Потом переводит взгляд на Сашу.
Саша молча кивает.
— Ну все, кажется, на месте, — говорит вертухай с улыбкой. — Идемте на медосмотр.
Провести третьи сутки, ничего ровным счетом не делая, оказалось для меня обременительно. Поэтому я попросился работать на кухню. В связи с нахлынувшим потоком «гостей» поваров явно не хватало.
— Что? — спросил брат. — Крысятничать намылился?
— А чего, — отвечаю, — на хате весь день чалиться? На кругу с ворами дуплиться?
— Ладно, фраер, — говорит Илья, — остынь. Меня-то в долю возьмешь?
В общем, так мы с Ильей стали посудомоями.
Работать на кухне оказалось интересно. Во-первых, можно было заныкать какую-нибудь котлетку, чтобы съесть ее, скажем, утром вместо остывшей пресной каши. А во-вторых, кухня — единственное место, где можно встретиться и поговорить с обитателями всех без исключения хат. Дело в том, что жители разных камер никогда не пересекаются: ни на прогулке, ни в коридорах, ни в столовой. Единственные люди, которые видят и знают всех, — это менты и повара.
Я стоял на раздаче, выдавал миски, наполненные едой, просовывая их в низкое окошко. За стенкой Илья принимал у заключенных пустую посуду и мыл ее. Я взял очередную миску с макаронами и поставил ее на стойку.
— А в тюрьме сейчас макароны! — услышал я знакомый голос.
— Женя, — говорю, — Радист! Мать твою! Ты как?
Я высунулся из окошка, чтобы видеть его лицо. Радист сиял. Теперь он был похож на счастливого Челентано. Для полноты образа ему не хватало только больших солнцезащитных очков. Его рубашка была лихо расстегнута на груди. Он даже каким-то образом успел обзавестись трениками и тапками.
— А в тюрьме сейчас макароны! — повторил счастливый Радист, и мы оба засмеялись.
Не съеденные макароны требовалось утилизировать. Я взял большой чан с объедками и пошел на помойку. Сам. Без охраны. Работникам кухни это разрешалось (вот они — привилегии функционера). Я нес алюминиевую емкость по пустому коридору, когда дежурный крикнул:
— Адвокат к Навальному!
На обратном пути я столкнулся в том же коридоре с человеком. А вот и Навальный, подумал я. Теперь хоть буду знать, как он выглядит.
— Привет, — сказал я так, как будто мы вместе съели пуд «Доширака».
— Здорово, — ответил он так, как будто совместно съеденного «Доширака» было немного больше.
Так состоялось знакомство Навального со мной.
Когда я вернулся в камеру, выяснилось, что поступило пополнение. Пополнение представляло собой Петю Верзилова. И хотя Петя присутствовал в единственном экземпляре, у меня возникло ощущение, что его как минимум человек восемь. Петя вел себя экспрессивно. Он говорил короткими резкими фразами и обильно жестикулировал, напоминая этим молодого Ленина.
— Петя, — представился он, — политхудожник. Давай устроим забастовку!
— Артем, — говорю, — повар.
— Так это ты на кухне работаешь? — Петя слегка подпрыгнул от возбуждения.
— В меру своих скромных способностей.
— Слушай, дружище, — Верзилов приблизился ко мне вплотную и продолжил громким шепотом: — Я пронес телефон с интернетом. Можно будет его там зарядить?
— Без проблем, — отвечаю. — Давай телефон.
— А точно будет можно?
— Говорю же, да.
— Нет, понимаешь, один телефон я уже спалил. Шел с ментами и решил время уточнить. Достал его из кармана, а они мне: «Петр, не могли бы вы показать нам свой телефон по-хорошему».
— Сколько же, — спрашиваю, — ты телефонов с собой пронес?
— К сожалению, всего два. Так что, получится зарядить?
— Получится, — говорю, — давай телефон.
— А точно получится?
В нашей камере было интересно. Дело в том, что здесь собрались люди, которые в обычной жизни могли бы с легкостью стать моими друзьями. Не случилось этого лишь потому, что в какой-то момент все дружеские вакансии оказались заняты. Даже «воры» вели себя чрезвычайно прилично. Целый день они резались в домино и разговаривали только про тачки. Автомобили были их страстью, что и не удивительно. Ведь если ты по-настоящему любишь ездить на машине, то сила этой любви одинакова — и когда ты трезв, и когда пьян. Во втором случае она, по идее, даже сильнее.
С одним из них произошел такой, к примеру, случай. Чувак возвращался домой на своем Nissan Almera. На подъезде к дому он ошибся поворотом и въехал на территорию части ФСБ. Снес два шлагбаума и затормозил только тогда, когда передний бампер на полметра вошел в стену поста охраны. Он говорил нам:
— Парни, вот вы тут все о**енно образованные. Архитекторы там, инженеры, художники, музыканты… может, расскажете нам чего-нибудь? Лекцию там какую-то или чё…
— А что, — говорю, — это можно. Это вообще могло бы стать неплохой традицией. Выходишь из спецприемника с дипломом. Прослушал курс лекций по истории искусств, узнал, что такое терция, научился рисовать виллу Палладио. Мы могли бы поднять престиж этого заведения!
— Ну, — говорит, — а я о чем!
С этим человеком у меня произошел такой диалог:
— Как спится? — спрашиваю.
— Без бухла сплю как младенец. Лет десять так не спал.
Вот, думаю, профессиональный водитель пьет каждый день. А если и садится за руль трезвый, то не высыпается…
Илья подошел ко мне с каким-то парнем.
— Вот, — говорит, — познакомься. Это Паша. Прикинь, он приехал из Питера. Должен был починить тормозную систему на тренировочной установке для космонавтов.
— Приятно познакомиться, — говорю, — сколько дали?
— Десять суток.
— Круто. Похоже, нам еще сильно повезло. А где взяли?
— Да я из метро выходил… видно, не туда вышел. И главное, космонавтов всех выгнали на две недели. Установку освободили. У них там такой график, что…
На обеде в столовой ко мне в окошко просунулся болезненно худой человек в очках.
— Политический? — спросил он.
— Да.
— Вот смотри, — он протянул мне измятую записку, — это нужно передать Яшину. А у Навального спроси, как он относится к переносу митинга с Охотного Ряда на Болотную площадь. Комитет уже проголосовал. Нужно знать его мнение.
— Ладно, — говорю, — без проблем.
— Мы надеемся на тебя, — сказал очкастый и исчез.
Как это странно, думал я, сижу в тюрьме, а какие-то мифические «мы» на меня при этом надеются. Комитет какой-то… Поручили мне что-то, видимо, ответственное… Отмывая от липких макарон грязные тарелки, я попытался ощутить себя важной частью происходящего. Кем-то, без кого грядущие изменения в политической жизни нашей страны невозможны. Я попытался и не смог.
Когда в столовой появился Навальный, я подошел к нему. Хорошо, что теперь я уже знал, как он выглядит. Выглядел он сносно. Бодро говорил что-то сокамерникам (в основном это были «воры») и с аппетитом хлебал насыщенный бромом бульон.
— Леша, — говорю, — привет.
— Привет.
— Ребята интересуются, как ты относишься к переносу митинга.
— Слушай, ну как я могу к этому относиться? Они там что-то решили, они знают расклад. Я же здесь сижу и не вижу общей картины.
— Ну а все-таки? — спрашиваю.
— Мне больше нравится Охотный Ряд. Там фотографии получаются яркие. Все-таки Кремль на заднем плане…
В столовую привели следующую хату. Среди «клиентов» я увидел Германа. Он сидел в торце длинного общего стола и разговаривал с молодым парнем в синей рубашке. Стряхнув со своего белого халата хлебные крошки, я подошел.
— Ни ф-фига себе! — воскликнул Герман. — Совсем ссучился?
— Ты бы, — говорю, — жопу оторвал от койки, тоже мог бы устроиться как белый человек. Где ты был? Я тебя на завтраке ждал.
— Не знаю, с-спал, наверное.
— А я вас знаю! — неожиданно вступил в разговор парень в рубашке. — Вы Артем Черников.
Вот те раз, думаю, только полдня работаю, а меня уже знают.
— Мы знакомы? — уточняю.
— Моя жена Люба — ваша студентка.
— Что же, — говорю, — рад за нее. Как она?
— Ничего. Ее вчера отпустили.
Справлять нужду в камере было проблематично. По сути, удовлетворение двух естественных потребностей — единственное, что меня по-настоящему напрягало. С третьей оказалось попроще.
Бром действовал безотказно. В общем, «ходить» приходилось в обычную дыру, проделанную в полу. «Малая» нужда справлялась без особых проблем. Достаточно было отвернуться от собеседников и проделать все необходимое, не прерывая диалог. С «большой» было сложнее. Я успокаивал себя тем, что и Лимонов, и Немцов, и Навальный каким-то образом умудрились преодолеть в себе эту пошлую боязнь публичного испражнения. Но им было проще: политическая деятельность приучила их к этому.
В двадцать три ноль-ноль по московскому времени открылась серая дверь.
— Черников! — крикнул вертухай. — На выход.
Я встал, попрощался с друзьями и вышел. На пороге я задержался, чтобы еще раз оглядеть этот странный дом, наполненный яркими людьми и огромными тараканами. Яшин, скрывшись под подушкой, давал интервью на радио, Верзилов делал вид, что читает газету, «воры» резались в домино, Илья сидел на табуретке в центре комнаты и лепил из хлебного мякиша (в подарок ко дню рождения Иванова) чернильницу. Паша смотрел на меня, а преподаватель истории искусств и музыкант Никита глядел в зарешеченное окно. На свободе шел обещанный синоптиками снег.
Глава десятая и последняя.
Свобода
Коридор, ведший к желанной свободе, неожиданно оказался значительно длиннее, чем накануне, когда я утилизировал одиозные макароны, — не «Зеленая миля», но все-таки. Мне как-то не верилось, что через десять минут я выйду из ворот спецприемника и смогу сделать что-то, на что не требуется ничье разрешение. Например, пройтись по улице, зайти в магазин, съездить наконец-то в Париж… Я как-то очень быстро от всего этого отвык. То есть привык подчиняться, испрашивать позволения и ожидать участи. Тем самым я подтвердил утверждение Доктора Будаха, что «нет в природе ничего такого, к чему бы человек не притерпелся. Ни лошадь, ни собака, ни мышь не обладают таким свойством». Вот, думал я, если теперь кто вздумает обозвать меня собакой, мышью или, не дай бог, лошадью, у меня будет что возразить и какие аргументы в свою пользу привести.
Да и что меня ждало там, за воротами этой юдоли скорби? Ворох не сделанной работы? Неразделенная любовь? Долги? За спиной же оставались интеллигентные эрудированные люди, с которыми так приятно коротать долгие зимние вечера, ругая власть, бездельничая и валяясь на койке вплоть до образования пролежней. Никогда раньше я не был столь сильно оторван от мира. Я, конечно, попадал время от времени в некоторую изоляцию: в отпуске или, скажем, в больнице. Но со мной всегда был телефон, были деньги и ответственность за свои поступки. В спецприемнике же я был счастливо всего этого лишен. Всю ответственность за мою судьбу взяла на себя «закрывшая» меня власть. Все мое будущее было жестко регламентировано. Все мое прошлое вообще не имело значения. Похоже, именно такое состояние гражданина Путин и называет скрипучим словом «стабильность». И ведь, правда, стабильнее этого, пожалуй, может быть только смерть.
В общем, я шел по коридору и вспоминал все, что со мной приключилось. И этот странный непредвиденный арест, и какое-то клоунское следствие, и похожий на бездарную театральную постановку суд. Я старался запомнить лица и имена моих новых друзей, их слова и поступки. Я вспомнил разрозненные тезисы Яшина, который скреплял их наподобие сургуча вязкой фразой: «Необходимость создания в России политической конкуренции». Я вспомнил Радиста, который говорил мне:
— Я электрик. Я работаю на совесть. Заказчики часто требуют халтуры. Я отказываюсь от таких заказов.
— Слушай, — говорю, — я разделяю твою позицию. Мне иногда остро не хватает квалифицированного электрика. Могу подкинуть тебе пару заказов.
— Ты во сколько «откидываешься»?
— В двадцать три пятнадцать. А ты?
— В двадцать три ровно. Вот и поговорим. Только учти, я электрик. Я работаю на совесть. Заказчики часто требуют халтуры. Я отказываюсь от таких заказов…
Я вспомнил своего дядю из Латвии, который давно уже утверждал, что если я продолжу говорить, что думаю, то буду сидеть. Он прислал мне sms: «Ну вот, а говорил, что у вас не содют».
Я вспомнил деловой звонок по телефону в тот момент, когда суд вынес решение:
— Артем Витальевич?
— Да. Здравствуйте.
— Добрый день. Вторые сутки не можем до вас дозвониться. Мы подготовили договор. Ждем вас, чтобы подписать.
— Дело в том, что меня арестовали после митинга на «Чистых». Дали трое суток.
— Ну то есть, как я понимаю, все в порядке? В пятницу сможете подъехать?
Я вспомнил приспособленца Котова, которого, очевидно, ожидает большое будущее. Я вспомнил Бушму, блог которого неожиданно оказался столь полезен. Я вспомнил Федин коньяк. Я вспомнил, как нервно подпрыгивал Верзилов в столовой, когда менты вошли на кухню, чтобы выпить чаю. Тогда заряжающийся телефон я успел накрыть алюминиевой миской. И, наконец, я вспомнил увлеченного изготовлением чернильницы брата, который по-деловому кивнул мне на прощание, разминая в руках хлебный мякиш.
Я шел к выходу, заставляя себя запомнить все это. Ведь все это было нереально. Так бывает в момент пробуждения. Любое, даже самое яркое сновидение стремится как можно быстрее покинуть память, оставив после себя только смутное, далекое ощущение сильных, насыщенных эмоциями событий.
Мне вернули личные вещи: телефон, сумку, ремень, шнурки и деньги. Я открыл бумажник. В нем было полторы тысячи рублей и сто пятьдесят норвежских крон. Помню, как проходила их опись:
— А это что? — спросила сотрудница спецприемника.
— Это, — отвечаю, — норвежские кроны. Сто пятьдесят единиц.
— И как это описывать? — повернулась она к начальнику.
— Так и описывай. Пиши: норвежские кроны. Сто пятьдесят.
Ответил рассудительный начальник и произнес, обращаясь ко мне:
— Часто путешествуете?
— Нет, — говорю, — к сожалению, нечасто. Даже в Париже не был.
— Откуда же кроны?
— Был с моим другом Петей Наличем в Осло на «Евровидении». Вот завалялись.
Начальник сделал шаг назад и изобразил стойку «смирно». Собака Маруся насторожилась. Я посмотрел на него, и мне показалось, что если он сейчас заговорит, то только для того, чтобы попросить у меня автограф. Но он, конечно, сдержался.
Передо мной распахнулась стальная дверь. Я оглянулся на провожавших меня ментов.
— Удачи, — сказал гражданин начальник, после чего уточнил: — Ну что, будете еще на митинги ходить?
— Придётся, — говорю, — видимо, мы с вами еще увидимся.
— Правильно, — произнес он довольно громко. — Боритесь до конца. Пора что-то менять. Всем это уже надоело.
Я почему-то глубоко вздохнул и шагнул за порог в темное и оттого казавшееся совершенно безвоздушным пространство.
За воротами меня встретили Герман и остальные друзья. С цветами. Я огляделся в поисках Радиста, но его видно не было. Вот, подумал я, еще один хороший электрик ушел сквозь расставленные мною сети.
— Ну как ты? — спросил Иванов.
— Нормально. Поехали в какой-нибудь бар. Нам с Германом срочно нужно выпить. Кстати, — говорю, — вы Радиста тут не видели?
— Если это тот чокнутый парень с двумя саквояжами и пачкой электродов, то он нырнул вон в те кусты и ползком добрался до автобусной остановки.
— Д-да, — подтвердил Герман, — это точно был Радист.
В тот же вечер я стоял в супермаркете перед стеллажом, заставленным бутылками с пивом, и думал, что послезавтра наконец-то «откинется» мой брат. Я стоял и представлял себе, как в темноте мы подъедем к воротам спецприемника на арендованном Ивановым и Стасиком сверкающем лимузине, и как Илья вручит Диме подарок — ленинскую хлебную чернильницу, ведь у Иванова будет день рождения. Я стоял, не очень-то понимая, что делать дальше. Занятый своими мыслями, я оглянулся в поисках сопровождающего, но рядом никого не оказалось. Тогда я снова посмотрел на стойку с пивом и с легким ужасом понял, что не могу сделать выбор. Ведь совершенно некому было приказать мне: «Артем Витальевич, возьмите две бутылки „Козела“ и двигайтесь к кассе». Я был свободен, и это парализовало меня. Что же, подумал я, испытывают люди, просидевшие в тюрьме несколько лет? Сколько времени нужно им, чтобы привыкнуть к обычной жизни, если я даже после бара, виски и рисотто из белых грибов не могу купить себе пива? И это притом что меня не было всего трое суток! Удивительно, как быстро и прочно нормой становится то, что еще три дня назад представлялось невозможным и диким.
Моя квартира встретила меня полным равнодушием. Я не увидел никаких признаков своего отсутствия: ни плесени в макаронах, ни пыли на книжных полках, ни увядших цветов. И только тогда я с полной ясностью осознал, что те полжизни, что я провел в заключении, были всего лишь жалкими семьюдесятью двумя часами.
Я подошел к воротам в тот момент, когда Илья переступал порог спецприемника. Наш лимузин задерживался минуты на три. У ворот стояли двое караульных. Один из них подозвал меня жестом.
— Слышь, — крикнул он, — чё там, в городе-то, делается?
— Нормально все, — говорю, — в Москву ввели войска, аресты продолжаются.
— Блин, — сплюнул он, — когда же все это кончится…
Вдруг караульный неожиданно напрягся и резко произнес:
— Машину от ворот убрали! Здесь нельзя парковаться!
Я обернулся и увидел длинный черный «Хаммер». Синий неоновый свет, лившийся из-под днища, освещал грязный, покрытый трещинами тротуар. Из задней двери вывалился Иванов, за ним Герман, Стасик и Налич с гитарой. Им навстречу шел улыбающийся Иванкин.
— К нам приехал, к нам приехал, — затянул Петя, — Илья Иванкин да-а-а-рагой!
— Слушайте, парни — Илья покосился на людей в форме, — кажется, мне теперь можно выпить? Или как?