1855.
Это издание перепечатка прежнего, вышедшего лет пятнадцать тому назад. Прежнее издание, как было уже доказано в свое время, не отличалось совершенною полнотою и между прочим пропустило одно из довольно значительных произведений Козлова, в котором поэтически рассказывается жизнь Байрона '. Таким образом, для желающего открывается полная возможность пуститься в мелочные розыски о пропущенных и старым и новым изданиями стихотворениях автора «Чернеца». Открывается и другое поле для новых разысканий по случаю нового издания сочинений Козлова — подробной биографии его не существует; всем известно только, что он сделался поэтом, когда имел несчастие ослепнуть. Но если можно, то мы не знаем, для чего нужно было бы вдаваться в подобные исследования. Конечно, каждый может по доброй воле избирать себе предмет занятий; не будет ничего худого, если кто-нибудь составит большое биографически-библио-графическое сочинение о Козлове — оно будет прочитано двумя или тремя людьми, которые, быть может, заметят в нем, между тысячами нимало не нужных ни на что мелочей, один или два факта если не слишком важных, то и не бесполезных для истории литературы. У нас это делается в последнее время иначе. Думают, будто бы каждое вновь отысканное стихотворение какого-нибудь старинного второстепенного поэта, каждая вновь найденная библиографическая мелочь — такие драгоценности, о которых надлежит тотчас же оповещать всю публику, без различия пола и возраста. На первый взгляд может казаться, что это увлечение, объясняемое молодостью нашей библиографии, безвредно и отчасти даже хорошо с известной точки зрения, как хорош вообще энтузиазм к труду, каков бы ни был предмет его. Но должно припомнить, что есть занятия, которые бывают полезны и почтенны только под тем условием, чтобы не входили они в моду, а оставались исключительною участью немногих сильных и ревностных тружеников. Либих очень хорошо делает, что занимается анализом удобрений, — а хорошо ли было б, если бы все, желающие чем-нибудь заняться, начали избирать предметом своих исследований анализ удобрений? И хорошо ли было б, если б свои кубы и реторты, из которых веет различными сернисто-водородными газами, вынесли они на общественное гулянье или хотя бы в собрание какого-нибудь ученого общества, хотя бы общества сельских хозяев? Нет, эти работы должны производиться в уединенной лаборатории, да и то при запертых дверях. У нас до сих пор часто не хотят замечать различия между черновыми бумагами, эксцерптами и коллекциями мелких заметок, которым место только на письменном столе, самого исследователя, и теми статьями, которые должен он предлагать публике. Впрочем, надобно заметить, что мода на печатание черновых бумаг уже проходит. Но остается еще следствие впечатления, какому поддались авторы этих эксцерптов и которое успели они передать многим из остальных собратий нашего литературного мира. Трудолюбивые собиратели библиографических данных чувствовали необходимость выставить какой-нибудь «резон», чтобы возбудить в публике внимание к своим — вообще сухим — исследованиям, и, к сожалению, придумали «резон» не совсем точный и удачный. Они имели неосторожность сказать, что история русской литературы с Ломоносова до Пушкина предмет новый, не объясненный, никем до того времени не исследованный основательно; что все прежние суждения о достоинствах наших писателей, о значении их сочинений, о ходе и развитии нашей литературы — поверхностны и ошибочны; что потому цель и важность более или менее мелочных исследований, которыми они (т. е. авторы новых анализов литературного удобрения исторической почвы) предлагают наслаждаться публике, — состоят в том, что ими приготовляются основательные понятия об истории русской литературы, — понятия, которых напрасно будем искать в прежних рассуждениях об этом деле, несправедливых по недостатку основательного знакомства с предметом. Собственно говоря, улик и доказательств не было на это представлено ровно никаких; должно также прибавить, что сухие труды, имевшие, по мнению авторов, столь важную цель, не дали еще ни одного результата, заметного хотя бы б микроскоп. Но статьи были переполнены тьмачисленными цитатами, заглавиями книг и именами; некоторые из их составителей действительно были люди трудолюбивые, владевшие значительным запасом эксцерптов, — и потому люди, которые сами не рылись в старых книгах, должны были поверить им на слово, будучи поражены ученою внешностью статей, и начали повторять, что история русской литературы с Ломоносова (за старинную литературу московских времен — предмет действительно неисследованный— никто не думал тогда приниматься) — ждет еще своей оценки, потому что прежние суждения о ней несправедливы. Прежний библиографический жар уже значительно остыл, но возбужденные им голословные толки о необходимости подвергать нашу литературу новой оценке, о неосновательности прежних суждений и т. д. все еще продолжаются, — потому неизлишне возразить на них фактами. Русским писателям остается еще так много сделать для удовлетворения нуждам настоящего, что всякая трата времени и мыслей на переделку того, что уже прекрасно сделано их предшественниками, приносит йоложитель-ный ущерб литературе. Нива настоящего — выражаясь фигуральным языком — нуждается в деятелях, а не бесплодные пустыри прошедшего, поле которого (мы говорим об истории русской литературы) давно исследовано, насколько требовалось и допускалось им исследование 2.
Мы хотим доказать это фактами — и, пользуясь случаем, избираем для примера сочинения Козлова. О нем не было написано обширных статей, как о важнейших наших поэтах — Державине, Батюшкове, Жуковском, Пушкине; не было даже говорено о нем столько, как о других спутниках последнего из этих корифеев, например, о Баратынском, Полежаеве, Языкове и проч. Потому, казалось бы, если о ком можно и должно сказать что-нибудь новое и основательное, то именно о Козлове; если кто-нибудь из поэтов нуждается в новой оценке, то именно он. Но мы приведем суждение о сочинениях Козлова, которое делает совершенно бесполезными всякие дальнейшие исследования и переисследова-ния о их достоинствах и значении для русской литературы. Из какого журнала или какой книги взята нами эта выписка, не говорим, потому что она должна быть памятна всем занимающимся историею нашей литературы, — а кто не помнит ее, тот должен скромно сказать о себе, что не вполне знаком с прежними трудами, о которых потому и не должен отзываться презрительно, пока не узнает их лучше, — тогда он будет и говорить о них не таким тоном, как говорить вошло ныне в привычку 3.
Слава Козлова была создана его «Чернецом». Несколько лет эта поэма ходила в рукописи по всей России, прежде чем была напечатана. Она взяла обильную и полную дань слез с прекрасных глаз; ее знали наизусть и мужчины. «Чернец» возбуждал в публике не меньший интерес, как и первые поэмы Пушкина, с тою только разницею, что его совершенно понимали: он был в уровень со всеми натурами, всеми чувствами и понятиями, был по плечу всякому образованию. Это второй пример в нашей литературе, после «Бедной Лизы» Карамзина. Каждое из этих произведений прибавило много единиц к сумме читающей публики и пробудило не одну душу, дремавшую в прозе положительной жизни. Блестящий успех при самом появлении их и скорый конец — совершенно одинаковы: ибо, повторяем, оба эти произведения совершенно одного рода и одинакового достоинства: вся разница во времени их явления и, в этом отношении, «Чернец», разумеется, гораздо выше.
Содержание «Чернеца» напоминает собою содержание байронова «Джя-ура»; есть общее между ними и в самом изложении. Но это сходство чисто внешнее: «Джяур» не отражается в «Чернеце» даже и «как солнце в малой капле вод», хотя «Чернец» и есть явное подражание «Джяуру». Причина этого заключается сколько в степени талантов обоих певцов, столько и в разности их духовных натур. «Чернец» полон чувства, насквозь проникнут чувством — и вот причина его огромного, хотя и мгновенного успеха. Но это чувство только тепло, не глубоко, не сильно, не всеобъемлюще. Страдания «Чернеца» возбуждают в нас сострадание к нему: а его терпение привлекает к нему наше расположение, но не больше. Покорность воле провидения (Resignation) — великое явление в сфере духа; но есть бесконечная разница между самоотречением голубя, по натуре своей неспособного к отчаянию, и между самоотречением льва, по натуре своей способного
ііастп жертвою собственных сил: самоотвержение первого только неизбежное следствие несчастья, но самоотречение второго — великая победа, светлое торжество духа над страстями, разумности над чувственностью. Вот почему даже лютое отчаяние, если оно является в форме несокрушимой силы духа, горделиво и презрительно несущей свое несчастие, — в тысячу раз сильнее и обаятельнее действует на нашу душу, чем бессильное смирение, тихо льющее сладкие слезы примирения. Примирение — самый торжественный акт духа, но только тогда, когда он совершается собственною силою человека. Глубок и велик тот, в ком лежит возможность не одного примирения, но и вечного оазрыва.
✓
Тем не менее, страдания Чернеца, высказанные прекрасными стихами, дышащими теплотою чувства, пленили публику и возложили миртовый венок на голову слепца-поэта. Собственное положение автора еще более возвысило цену этого произведения. Он сам особенно любил его перед всеми своими созданиями.
И в самом деле, две другие поэмы Козлова: «Княгиня Наталья Борисовна Долгорукая» и «Безумная», уже далеко не то, что «Чернец». В них, особенно в первой, есть прекрасные поэтические места, но в них нет никакого содержания, почему они растянуты и скучны в целом. В «Безумной» даже нет никакой истины: героиня — немка в овчинном тулупе, а не русская деревенская девка. Кроме того, обе эти поэмы, несмотря на разность содержания их, суть не что иное, как повторение «Чернеца»: слова другие, но мотив тот же, а одно и то же утомляет внимание, перестает возбуждать участие. Вот почему две последние поэмы не имели никакого уснеха, тогда как успех «Чернеца» был чрезвычайный. Как целое, эта поэма уже нема для нашего времени; но многие частности и теперь еще прочтутся с наслаждением. Первая часть этого третьего издания сочинений Козлова заключает в себе три его поэмы, о которых мы сейчас говорили; известное его послание «К Другу В. А. Ж.» 4, интересное, как поэтическая исповедь слепца-поэта; балладу «Венгерский 'Лес»; байронову «Абидосскую Невесту», «Крымские Сонеты» и «Сельский Субботний Вечер в Шотландии». Что до баллады — кроме хороших стихов, она не имеет никакого значения, ибо принадлежит к тому ложному роду поэзии, который изобретает небывалую действительность, выдумывает Велед, Изведов, Останов, Свежанов, никогда не существовавших, и из славянского ынра создает немецкую фантастическую балладу. Перевод «Абидосской Невесты» — весьма замечательная попытка; но сжатости, энергии молниеносных очерков оригинала в нем нет и тени. — Так же замечателен перевод и «Крымских Сонетов»; но отношение его к оригиналу точно такое же, как и перевода «Абидосской Невесты» к ее подлиннику. — Одно уже то, что иногда 16-ю, і18-ю и 20-ю стихами Козлов переводит 14 стихов, показывает, что борьба неравная. — «Сельский Субботний Вечер в Шотландии» есть не перевод из Бернса, а вольное подражание этому поэту. Жаль! потому что эту превосходную пьесу Козлов мог бы перевести превосходно; а как подражание — она представляет собою что-то странное.
' С большим удовольствием обращаемся ко второй части стихотворений Козлова. Она вся состоит из мелких лирических пьес и из отрывочных переводов; но в них-то поэтический талант Козлова и является с своей истинной стороны и в более блестящем виде. Конечно, не все лирические стихотворения Козлова равно хороши: наполовину наберется посредственных, есть и совершенно неудачные; даже большая часть лучших — переводы, а не оригинальные произведения; наконец, и из самых лучших многие не выдержаны в целом и отличаются только поэтическими частностями; но, тем не менее,
;самобытность замечательного таланта Козлова не подлежит ни малейшему сомнению. Его нельзя относить к числу художников: он поэт в душе, а его талант был выражением его души. Посему талант его тесно был связан с его акизнию. Лучшим доказательством этому служит то, что без потери зрения Козлов прожил бы весь век, не подозревая в себе поэта. Ужасное несчастие заставило его нознакомиться с самим собою, заглянуть в таинственное святилище души своей и открыть там самородный ключ поэтического вдохнове-
ния. Несчастие дало ему и содержание, и форму, и колорит для песен; почему все его произведения однообразны, все на один тон. Таинство страдания, покорность воле провидения, надежда на лучшую жизнь за гробом, вера в любовь, тихое уныние, кроткая грусть, — вот обычное содержание и колорит его вдохновений. Присовокупите к этому прекрасный, мелодический стих — и муза Козлова охарактеризована вполне, так что больше о нем нечего сказать. Впрочем, его музе не чужды н звуки радости и роскошные картины жизни, наслаждающейся самой собою.
«Ночь весенняя дышала Светло-южною красой;
Тихо Брента протекала;
Серебримая;,уной;
Отражен волной огнистой Блеск прозрачных облаков,
И восходит пар душистый От зеленых берегов.
Свод лазурный, томный ропот Чуть дробимые волны,
Померанцев, мнртов шопот И любовный свет луны,
Упоенья аромата И цветов и свежих трав,
И вдали напев Торквата Гармонических октав,—
Все вливает тайно радость,
Чувствам снится дивный мир,
Сердце бьется, мчится младость На любвн весенний пнр.
Йо водам скользят гондолы;
скры брызжут под веслом;
Звуки нежной баркаролы Веют легким ветерком…
Но густее тень ночная;
И красот цветущий рой,
В неге страстной утопая,
Покидает пир ночной.
Стихли пышные забавы;
Все спокойно на реке,
Лишь торкватовы октавы Раздаются вдалеке».
Какая роскошная фантазия! Какие гармонические стихи! что за чудный колорит — полупрозрачный, фантастический! И как прекрасно сливается эта выписанная нами часть стихотворения с другою — унылою и грустною, н какое поэтическое целое составляют они обе!..
Многие удивлялись в Козлове верности его картин, яркости их красок, — ничего нет удивительного: воспоминание прошедшего сильнее в нас при лишении настоящего; чего страстно желаем мы, то живо и представляем себе, а чего сильнее желает слепец, как не созерцания картин и форм жизни?..
Козлов поэт чувства, точно так же, как Баратынский поэт мысли. Поэтому не ищите у Козлова художественных созданий, глубоких и мирообъем-лющих созерцаний; ищите в нем одного чувства, — и вы найдете в его двух книжках много прекрасного, едва ли не наполовину с посредственным. От этого» се переводы его отличаются одним колоритом — тем же самым, как и его оригинальные произведения…
Кто читал сочинения Козлова, тот согласится в верности и полноте суждения, приведенного нами. Что же можно прибавитъ к этим словам, сказанным уже давно? Разве новые исследования о различных редакциях «Чернеца» или новые, подробнейшие сличения «Безумной» с «Чернецом» и перевода «Абидосской невесты» с оригиналом? Или разыскания о том, в каком журнале в первый раз напечатано то или другое стихотворение? Или рассуждения с целью доказать, что «Венгерский лес» не есть подражание, а творение самостоятельное, высокое значение которого доселе не было объяснено? Можно, если угодно, делать и это; но прежде должно подумать о том, не лучше ли употребить время и труд на что-нибудь более важное.
О весьма замечательном употреблении имен числительных два, три, четыре в русском языке. Новгород. 1855. Деиьга, Кабак, Набат. Новгород. 1855. Исторические записки дирекции Новгородской губернии.
Новгород. 1855.
Все три статейки перепечатаны отдельными оттисками из «Новгородских губернских ведомостей». Чтобы дать понятие о характере первых двух статей, сделаем небольшую выписку из первой, «посвященной исследователям русского слова». По-русски говорится «два стола, три, четыре стола» — вместо обыкновенного множественного (столы) здесь употребляется особенная форма, в которой филологи видят остаток старинного двойственного числа, именительный падеж которого в словах мужеского рода совпадал по форме с родительным падежем единственного числа. Автор брошюры не согласен с этим объяснением, которым совершенно довольны славянские филологи, и думает, что в выражении «два стола» — стола не есть особенная форма именительного падежа, принадлежавшая старинному двойственному, а просто нынешний родительный падеж единственного числа, и видит в этом «глубокую мудрость». Уже в Индии, говорит он, были Брама, Вишну и Шива; у греков были три парки; во многих языках различаются три времени и три рода и т. д.
Наконец почти все разные главные члены человеческого тела состоят, сверх общего названия, из трех частей, так, напр., глаз состоит из 1) белка,
2) радужной оболочки и 3) зрачка; ухо из 1) ушной раковины, 2) трубочки,
3) барабанной перепонки. Когда мы все эти вышеупомянутые и подобные им предметы поближе разбираем и представляем себе в виде сектора круга, то выходит, собственно, четыре предмета, которые составляют единство. Из них главный предмет, заключающий в себе прочие (1), или знаменатель, имеющий быть склоняемым, непременно должен быть поставлен в именительном падеже единственного числа, а прочие (2, 3, 4), принадлежащие, как части к единству его, должны быть поставлены в родительном падеже, чтобы выразить принадлежность их к единству.
На этом основании ввел древний мудрец (установитель русского языка) это употребление родительного падежа единственного числа при числительных два, три, четыре.
Вот мое убедительное мнение. Пусть оно докажет моим читателям, с каким рвением й с какою прозорливостию я привык исследовать темные филологические истины. Э.
Объяснение чрезвычайно замечательное и прозорливое. Но мы уверены, что у не многих из филологов достанет прозорливости, чтобы понять его «убедительность».
В третьей брошюрке представлены некоторые сведения о состоянии училищ Новгородской губернии по 1803 год.