Клементьев, Городищев.

Городищев. Вы видите! И я должен не только хвалить, — должен сотрудничать, отделывать! И поэзия, и музыка, и живопись, и все, чего хотите! То помогай ей, то сам выдумывай для нее! О, я научился понимать, как искренно и глубоко тяготилась жизнью madame Maintenon! (Вздыхает.) Пишет идиллию! Ах, если бы только писала, — а то из жизни вздумала сочинять идиллию. Видите, в какую глушь забрались, в какой лачуге живем. Нам надоел шум и блеск, и богатство тяготит нас. Мы хотим наслаждения природою, сближения с народом, нам нужна крынка сливок и любовь, — и любовь идеальная, платоническая: вот уже третий день пробавляемся только поцелуями, — баба здоровая, разбирает ее, — стонет даже, а все-таки не смей итти дальше поцелуев. И таким-то образом, мы счастливы под убогою кровлею. — "Я построю шалет" — чего, построю! Уже построила, — или все равно, наняла! (Вздыхает.)

Клементьев (с добрым беспокойством). Да что ж это? Она больна? Физически или нравственно?

Городищев. Какое! (Вздыхает.) Душою здорова, как телом, а телом как корова. С жиру бесится и от глупости. Только.

Клементьев. Послушайте, Городищев: все-таки, не хорошо так говорить о ней. Она в сущности добрая женщина.

Городищев. Добрая, не спорю. Даже отчасти и люблю ее, — вы не поверите, а люблю. Но (ожесточенно махает рукою)… Желал бы я вам побыть неделю на моем месте, и послушал бы тогда, что вы заговорили бы! (Вздыхает.) Надобно итти к ней, ждет. (Громко.) Наденька, войди сюда.