(отрывок из романа «Чаша терпения»)
1
На третьем этаже хирургического корпуса оказалось женское отделение, а Люда назвала именно третий этаж, разъясняя Андрею, как в больнице найти Петра.
Андрей поднялся на четвертый этаж, недоумевая, как Люда могла ошибиться.
Сидящая у коридорной двери грузная красноносая няня, не ответив Андрею на вопрос — лежит ли здесь в двадцать первой палате больной Зацепин, сердито буркнула:
— Халат взял, а ноги что ж?
— Что ноги? — не понял Андрей.
— А то. Не разрешается паркет топтать… В прихожей ящик, чехлы там… Мороки с вами… Ну чего стоишь? Не пущу так.
Андрей догадался наконец, что он должен натянуть на ботинки чехлы.
— Погоди, мать. Зацепин все-таки тут лежит?
Шмыгнув красным носом, няня взглянула наконец на Андрея.
— Ох и несмышленый ты парень.
Натягивая на ботинки большие полотняные чехлы с завязками, Андрей думал: «Как в музее, честное слово, будто тут не люди в палатах, а редчайшие экспонаты прошлых веков». От этой мысли родилась уверенность, что больница по всему видно — хорошая, и Петра быстро вылечат.
Он шел по коридору, медленно волоча ноги, и было такое ощущение, что на ногах у него гири, а не легкие чехлы.
В первом же холле у окна, рядом с огромным фикусом Андрей увидел бледнолицего человека в синей пижаме, сосредоточенно смотрящего на потолок. Человек перевел взгляд на Андрея — сухой, резкий, отталкивающий, как бы насквозь простреливающий. Андрей испугался этого взгляда, отвернулся и прошел мимо. Но моментально подумал, что черные с изломом брови — очень уж знакомы ему, и не успел сказать самому себе: «Да это же Петр, черт меня побери!», как тут же услыхал:
— Андрей!!.
Они сидели рядом с фикусом, который отгораживал от них окно, чтоб не дуло. У Петра смягчился взгляд, и теперь все черты его лица были вновь знакомы Андрею. Но все же он чувствовал, что Петр непривычно отдален от него, находится как бы за невидимым барьером и преодолеть этот барьер немыслимо сейчас ни одному, ни другому. Но если Андрея с первой же минуты стало мучить сознание этой непонятно почему возникшей разобщенности, то Петр, казалось, напротив даже содействовал тому, чтоб черта холода между ними сохранялась. Словно бы за время их разлуки Петр познал какую-то важную тайну, которую не вправе был никому поведать.
Андрей сбивчиво начал говорить.
— Я к тебе без передачи… Люда сказала — все есть… у тебя диета. Петр кивнул. — Между прочим, — продолжал Андрей, — представляешь, попал в женское отделение… Курьез…
Петр слабо улыбнулся.
— Она сама в первый раз там меня искала.
Андрей замер. Перевернула душу улыбка Петра, она выдала его худобу и бессилие. Теперь даже на щеках у него были морщины. И пожелтели зубы.
— Ты не сдавайся, Петро! — вдруг вырвалось у Андрея. Чтоб не выдать своего испуга от состояния Петра, Андрей, не подбирая более слова, заговорил быстро и напористо: — Желудок — это такая штука, знаешь, измотает до последней степени. Потом — бац и все, человек пошел на поправку. Да, да! Вот в нашем батальоне однажды на марше у одного солдата…
— У меня не желудок, — остановил Петр Андрея, будто за руку схватил на бегу.
Андрей замолчал, уставился на друга.
— А что же тогда? — спросил он, хотя чувствовал, что боится узнать правду.
— Черт его поймешь… Вот разрежут, увидят. — Петр почему-то порылся в карманах своей синей пижамы и равнодушно зевнул.
— Значит, операция? — А Люда мне не сказала.
— Она ушла до обхода, а выяснилось это после.
— И ты согласился? Легкие у тебя проверили?
— Легкие в норме. Профессор говорит — полип в гортани оторвался. И якобы есть еще.
— Ну вот. А говоришь — черт его поймешь.
Петр на это ничего не ответил.
Странное дело, как только зашла речь об операции, то есть о самой болезни, Андрей перешел на деловой тон, почти совсем уже не волнуясь, словно говорил теперь о ком-то третьем.
— Ладно, баста. — Петр ударил Андрея ладошкой по колену. — Давай о деле.
— Разве мы не о деле?
— Нет… Как съездил?
По коридору вдоль палат сновали сестры в белых халатах, словно бегали. Неторопливо, постукивая шлепанцами, прогуливались по-двое больные. У некоторых были красивые пижамы розово-голубой расцветки, и Андрей хотел спросить Петра — почему же у него такая облезлая синяя пижама. Но надо было отвечать на вопрос. Трудно так вот сразу вернуться к той жизни, что оставлена на время встречи с другом за пределами больницы. К счастью, Андрей сразу вспомнил о главном.
— Тебе привет от Павлы… Огромный. Знаешь, ну самый, самый…
— Значит, повидались?
— Конечно… Я обещал, что все тебе расскажу, как она устроилась.
— Рассказывай.
Андрей рад был, что можно наконец оторваться от больничных тем. Он знал, что здесь не любят расспросов о том, как идет лечение.
— Ну… С чего же начать?.. Во-первых, своей работой Павла, на мой взгляд, довольна. — Подумав, Андрей добавил: — Можно сказать, зажглась. Нашла кого защищать, и с кем бороться. А вот насчет быта… Как бы выразиться? Тут, словом, хуже… Живет в общежитии… Дом на окраине. А главное — одинока…
— Вобщем ясно, — опять перебил Петр. — Мне кое-что известно… Давай лучше я буду задавать тебе вопросы.
— Пожалуйста, — пожал плечами Андрей, обиделся. И без того, кажется, краток. Но взглянув на Петра, понял, что тот думает о чем-то другом, не о Павле.
— Я слушаю. Задавай, — повторил Андрей.
Петр свел свои зацепинские брови, — только они сейчас оставались у него неизменными, а лицо, чем больше всматривался в него Андрей, тем старее оно казалось, — похудевшая шея была вся в морщинках.
Глядя на Андрея в упор, Петр вдруг сказал:
— Глупый ты мужик, старина. Ох, глупый.
— Не понял. — Андрей удивился совершенно неожиданной фразе.
— В том-то и беда — не понимаешь.
— Объясни все-таки.
— А чего объяснять? От своего счастья бежишь. — Опять не дошло? сказал Петр, сухо глядя на Андрея. — Тебе сказать, почему ты до сих пор не женился?.. Ты — дурень, в бабах ничего не смыслишь… Не так, что ли?
— Ты кого имеешь в виду? Девочек, которых мне сватал?
— При чем тут девочки?.. — Петр вздохнул. — Эх, Андрюха… А такой умный.
И наконец до Андрея дошло: «Так вот он зачем придумал мою встречу с Павлой?! Сумасшедший».
Мысль была столь неожиданная, что Андрей ничего сразу не смог ответить. Замолчал и Петр.
Когда молчать уж больше нельзя было, Андрей сказал:
— Петро, не забывай, что мы с тобой уже старики.
— Брось это. Чепуха.
Андрей обиделся. Неожиданно и сильно. Разве о том сейчас надо думать?
— Давай закроем эту тему, а? — сказал Андрей.
Но Петр упорно покачал головой. Сухой взгляд его теперь казался даже злым. У него на щеках появился болезненный румянец, даже веки чуть покраснели. Андрею, как только он это заметил, стало стыдно. Ну, что у них в самом деле за разговор?
— Ладно, кончим… Пусть ты прав. Что изменишь?
Петр взглянул на круглые настенные часы над фикусом.
— Ты подожди, я сейчас, таблетки надо выпить. Режим, брат. — Он встал.
— Может, лечь хочешь?
— Нет. Жди. Договорим. Есть дело.
Андрей смотрел, каким нетвердым шагом идет по холлу Петр, волоча ноги, будто они тоже у него в чехлах, и со стыдом думал, как он мог допустить такой тяжелый и ненужный по сути дела разговор. «Лучше бы я ему про Павлу рассказал подробнее».
В холле у противоположной стены появились два бледнолицых человека в таких же синих, как у Петра, пижамах. К больным подошли две пожилые русоволосые женщины с пустыми сумками, разгрузились, видно, в палатах. Все сели. Заговорили больные. Женщины озабоченно слушали, изредка вздыхая и переглядываясь.
Андрей не слышал слов разговаривающих, отвлекся от них и память его вдруг перенесла в деревню. Он даже уже не ощущал где в действительности находится.
Ночь, костер с высоким пламенем. Отрываясь от огня, летят к нему искры. С реки тянет сыростью. Они втроем у костра. — Петр, Павла и он. В памяти сохранилось странное желание в те минуты — не шевелиться. Все замерло, кроме потрескивающего костра и огня, уходящего в небо…
Петр пришел лишь на минуту, чтоб проводить Андрея до дверей. Оказалось, вот-вот ждут профессора, и Петр должен быть в постели.
Свое поручение он излагал уже на ходу. Шел по коридору, чуть сутулясь и тяжело дыша, чем ещё больше напугал Андрея.
Поручение было странное. Андрей должен был завтра утром позвонить Волокову Сергею Сергеевичу.
— Телефон я тебе давал. Позвонишь обязательно! Понял?
— И что дальше?
— Он пригласит тебя в гости, чтоб познакомить со своим отцом.
Андрей остановился.
— Ты сума сошел! Зачем мне это?
— Не перебивай, я не кончил… Захватишь с собой статью. Понял?.. Ту самую, о которой говорил мне на рыбалке.
Андрей не двигался с места, хотя Петр тащил его за рукав.
— Пойдем, пойдем! Некогда нам спорить.
— Я не сделаю этого, Петр.
— Почему, глупец? Отец Сергея башковитый человек. Сам убедишься… Имей в виду, я с ним уже говорил насчет тебя. Застолбил. Он вхож в высокие коридоры.
— Спасибо, — вырвалось у Андрея.
Остановился и Петр.
— Ну и глупец же! Случай подвернулся. Зачем-то статья все-таки написана, а? Смотри, гений, наразбрасываешься.
— Я хотел бы показать её знакомому специалисту, понимаешь? — а не чужому. Я делетант, Петр, а ещё точнее журналист. Зачем же мне позориться перед профессионалом?
Петр взял Андрея под руку, — Дорогой друг, дилетанты — это наш воздух, которым мы дышим. Без них мы быстро тупеем… Запомни это. Мы умеем плавать, а вы умеете нырять.
Они подошли к дверям. Петр отчеканил:
— Волоков будет ждать твоего звонка. Не подведи…
Андрей не сдержался
— Петр, у тебя неугасимая потребность командовать людьми.
Петр ничего на это не ответил, будто и не слыхал этих слов.
Смешанное чувство обиды на Петра за его командования и щемящая жалость к любимому другу, которого подсидела судьба, сливались в эту минуту прощания — с дурным предчувствием, что все может плохо кончиться и тогда он, Андрей, останется совсем один. Вместе с тем, Андрей и возражал себе, что все обойдется, не из такой ещё беды выбирались. Два этих противоположных ощущения конца плохого и конца хорошего и мучили его.
— Ну, иди, иди. Чехлы не забудь снять. Няня жалуется — разворовали уже половину. — Петр улыбался. Но брови вздрагивали.
Монолог о друге
Петр, Петр… Ты помнишь нашу встречу — первую после долгой военной разлуки, столь долгой, что она вечности родня?.. Майским теплым днем, когда цвели вишни, я получил из Ясеневки письмо с твоим адресом и тут же поехал к тебе. В военной гимнастерке и серых гражданских брюках, ибо офицерские сапоги уже успел продать Косте-сапожнику и, стало быть, галифе носить не мог. Я ехал в Сокольники и где-то там должен был искать твою улицу и твой дом. Мне, однако, казалось, что еду я в детство, в мир, отнятый у нас временем, но не исчезнувший, ибо мы успели скопировать его в душе и памяти с такой скрупулезностью, что он, этот солнечный мир, вошел в нашу плоть и наши гены и, значит, переживет нас, став тоской и любовью нашего потомства. Интересно, передал ли ты своим детям любовь к детству? Будут ли они строить запруду на Серебрянке и корзинами ловить щук в вирах? Я уже знал, что ты Лауреат Сталинской премии. Но получил премию недавно, успел ли изменить свою жизнь.
Я шел к тебе и с этими мыслями. Как долго искал твой дом! От метро Сокольники пошел направо, вниз к мосту, а там, за мостом, в царстве полусгнивших деревянных двухэтажек — блуждал, блуждал. Черт возьми, до сих пор не пойму — почему ты, конструктор (военный притом!) жил в такой развалюхе с перекосившимися окошками и прогнившим от сырости потолком. Вспомни, чем мы занялись тотчас после первых объятий и расспросов? На улице грянул дождь, и мы мигом бросились на чердак, где у тебя стояли под капелью десятка два банок и старых кастрюль. Кровля была сплошь дырявая, как решето. Ты спасал главным образом ту часть потолка, под которой в комнате стояла Сашина коляска и Мишина кровать. Нет, конечно, беда не велика, ты вскоре починил крышу — за свой счет и своими руками, а потом и сменил квартиру. Но я не забуду твоей первой московской крыши. Может быть, оттого, что были мы с тобой в ту пору неповторимо влюблены в жизнь. На чердаке, сливая в ведро воду из банок, мы как идиоты смеялись, просто захлебывались от хохота: что за беда дождь, капель в сравнении с тем, что мы оба живы?
Ты запомнил этот момент из своей биографии? Запомни! Я хочу сказать запомни, какой ты был веселый мужик. Люда доучивалась на своих курсах художниц-декораторов, и ты учился на вечернем и работал. Что ты зарабатывал? Кажется, пятьсот рублей в месяц на старые деньги, то есть на один вечер в ресторане, как ты, хохоча, подсчитывал. Ну, приходили тебе посылки из Ясеневки — яблоки, сало. Но разве все-таки проживешь? Потом бронь, работал на Урале, куда эвакуировалось ваше предприятие… Уехал, не доучившись. И вот после войны — снова борьба за диплом, и — работа. И вот Въетнам, и не там ли ты сгубил свое здоровье. Как же, без нашей техники они — ни шагу.
Сколько упорства! Я воспылал к тебе удвоенной любовью, узнав все это. Почему против нас взбунтовалась Ясеневка? Какое нам дело, что в колхозе не хватает людей? Когда твой деревенский сосед затащил меня к себе — там, в деревне — и стал задавать глупые вопросы, я так рассвирепел, что и сказать тебе стыдно. Нашли бездельников.
Петр продолжал хохотать, вычерпывая воду.
— Наука помогла человеку стать человеком.
В конце концов Андрей помрачнел:
— Слишком невеселые у нас с тобой шутки. Лауреат все-таки.
— А ты что думаешь — я один получил Лауреата? Нас десятеро, бригада. Значки выдали всем, а гонорар один, общий, так что — с гулькин нос каждому.
— Это новость для меня.
— То-то и ясно, что новость. Посевная компания на лауреатов. Государству мы обходимся дешево. Зато нас все больше и больше. Усек? Тут главное — престиж науки, а что мы… — Петр опять засмеялся: — Нет, квартиру я, наверно, получу.
Но к Андрею уже не возвращалась веселость.
2
Андрей, повесив на вешалку плащ, увидел у стены плетеные соломенные шлепанцы и понял, что надо снимать ботинки — здесь берегут паркет. «Как в больнице у Петра», — подумалось невольно Андрею.
А Сергей Сергеевич Волоков, в мягкой бархатной куртке, раскрасневшийся, улыбающийся, стоя рядом, говорил:
— Сейчас у нас в гостях, знаете, приятный человек. Это хорошо, что я могу вас с ним познакомить. — Он засмеялся. — Будет с кем поспорить.
Андрея опечалила эта новость, что он должен будет ещё с кем-то познакомиться.
— Я ненадолго к вам, Сергей Сергеевич. Меня дома ждут.
— Надеюсь, свои? Кто вас ждет?
— Тетка.
— Ну, тетка подождет немного.
Андрей наврал — тетка его не ждала, она в Черемушках, но уж очень не хотелось тут задерживаться.
Они вошли в большую комнату с круглым столом посреди. Люстра, стулья, диван у стены, пианино, даже офорты и акварели на стенах. Живут же люди.
Навстречу поднялся большеголовый седовласый человек с крутым, совершенно гладким, будто полированным лбом. Подбородок мягкий, но резко обозначенный, тяжелые руки. Андрей понял, что это и есть отец Волокова Сергей Митрофанович. Сходства с сыном никакого, может, лишь чуть угадывалось общее в глазах.
Рукопожатие крепкое, мужское.
— Здравствуйте. Проходите. Познакомьтесь с моим другом — Викуловым Феликсом Егоровичем. Ему рассказывал о вас мой сын.
Человек с довольно густой черной гривой на голове, сидящий спиной к Андрею, поднялся из-за стола и обернулся. У него была короткая полуседая борода и густые бакенбарды.
Андрей представился. Он сразу решил снять напряжение шуткой. Но смущенный тем, что два пожилых человека приветствуют его стоя, не мог найти нужной фразы и сказал, как ему показалось, глупость:
— Извините гостя, заранее обреченного на молчание.
— На молчание? — Викулов вскинул свои брови и глянул на Сергея Митрофановича.
А тот переспросил:
— Почему на молчание, Андрей Андреевич?
Ответить Андрею не дал Волоков-сын.
— Отец, Андрей Андреевич очень скромный человек. Но между тем великолепный оратор и полемист. — Он засмеялся. — Так что не давайте ему молчать.
Все сели. Вошла домработница, полная пожилая женщина с усталым лицом и ленивыми движениями. Она молча поставила перед Андреем чайный прибор и молча вышла.
Все здесь Андрея поражало, — и чайный сервиз, привезенный, видимо, из-за границы или купленный в магазине старинного фарфора, и люстра, и сам стол из красного дерева, за которым они сидели, — словом, все-все, и сам даже хозяин дома — грузный степенный, столь необычный в среде исхудалых людей послевоенного поколения, и его гость с бородкой, сытый, красиво одетый, с холеными руками, которые буйно заросли волосами чуть ли не до самых косточек.
Андрей слыхал от Петра, что Сергей Митрофанович Волоков как ученый несколько лет то ли стажировался в Америке, то ли где-то там работал по личному заданию Сталина. «Но ведь не привез же он все свое имущество из-за океана, — думал Андрей. — Скорее всего, приобрел здесь за крупные деньги».
Мысль о крупных деньгах все чаще и чаще в последнее время приходила Андрею в голову. Деньги становились главным мерилом послевоенной жизни. За долгие годы войны он отвык думать вообще о деньгах, жил как все в армии с понятием — «положено, не положено», то есть одевало чем положено и кормило как положено государство, его солдатский труд никак не оценивался в денежном выражении. А теперь всюду только и разговор, что о достатке, о зарплате — дико как-то.
Андрей пил чай молча и все молчали несколько минут. Первым не выдержал паузу Феликс Егорович. Оторвавшись от своей чашки, он пригладил волосатой рукой свою полуседую бородку и сказал:
— Ну вот, и в самом деле — гость приговорил себя к молчанию. — Он посмотрел на Андрея. — А между тем, мы говорили тут о вас накануне вашего появления. Вы ведь фронтовик, основа нашего государства. Ваш девиз — бурная деятельность. И ещё добавлю — мечтания.
Феликс Егорович не в ладах был, видимо, со своей бородой — он постоянно её разглаживал, а она все топорщилась. — Не устали, значит, мечтать? — Феликс Егорович обернулся в сторону Волокова-отца. — Вы слыхали, Сергей Митрофанович, не устали?
Не переставая барабанить пальцами по столу, Волоков-отец кивнул в ответ головой, и наконец заговорил:
— Это хорошо — мечтать. Но о чем? Для науки это очень важный вопрос. Он помолчал. Положил свою тяжелую ладонь на тетрадку Андрея.
— Не скрою — это похвально, — произнес профессор, показав на тетрадь. Он сухо посмотрел на Андрея. — Вы вторгаетесь во все сферы науки. Вот, в частности. — Он неприятно усмехнулся. — Даже, простите, проблема рака вас не очень смутила. — Опять усмехнулся. — Нет, нет, я вовсе не шучу. Вы утверждаете, что проблема асбеста, особо опасна для раковых заболеваний… Любопытно. Весьма. Оказывается, рак — остатки некогда живых существ, существовавших в бескислородной атмосфере. Значит, пишете вы, рак в организме можно уничтожить, создав вокруг него кислородную ловушку. Так ведь?
— Я лишь предположил, — давясь собственным голосом, возразил Андрей.
— Я понимаю, дорогой. Но вам следует знать, что и этот вариант уже рассматривался наукой…
Звон в ушах не прекращался, и когда за столом затихли, а Сергей Волоков вновь принялся разливать чай, Сергей Митрофанович снова стал барабанить пальцами по столу, как-то неприятно, отталкивающе улыбался:
— Вы торопитесь, молодой человек, во всем разобраться. В науке это самый большой грех…
Андрей уже не помнит — с кем и как попрощался. Только одно слово все ещё звенело в ушах — «Спасибо».
* * *
Дорогой вспомнилась фраза Петра: «Дилетанты это воздух, которым мы дышим. — Петр смеялся. — Понимаешь, мы умеем плавать, а вы умеете нырять».
Горели редкие тускло освещающие аллею фонари. Со стороны детской площадки, отгороженной от аллеи высоким кустарником, доносилось ребячье разноголосье. Значит, время не позднее, — понял Андрей. Да и куда ему вообще торопиться?
Впереди шла девушка, вся в белом, спортсменка, что ли.
В кармане плаща была тетрадка, которую ему вернули, пожелав неторопливого упорства.
Андрей уже твердо знал, что никогда не покажет кому-либо свой опус. Идя по бульвару, он ловил себя на этой упрямо возвращающейся к нему мысли, что не отдаст — вот и все, нечего тут объяснять.
После тридцати — человек, конечно, не кончается, его ждет впереди ещё много дел и ошибок. Но надо — жить, то есть дышать полной грудью и делать реальное дело, а не разыскивать заросшие бурьяном тропинки, по которым ты лишь мысленно бегал в годы бесплодных юношеских мечтаней. Бери груз по плечу. А в гении — поздно.
— Поздно! — вслух, громко произнес Андрей, так что девушка в белом обернулась.
Он увидел на газоне возле старого дерева новенькую зеленого цвета урну. Резко свернул с аллеи, подошел к урне и вынул из кармана тетрадку. Спокойно, не торопясь разорвал её пополам. Потом ещё пополам, и еще. Когда в урну посыпались клочки исписанной бумаги, он подумал: «Что я делаю?». Но остановиться уже не мог и то, что оставалось у него в руках, рвал и рвал на мельчайшие клочки, как будто главное в том и заключалось, чтоб как можно усерднее все разорвать, покончить с прошлым.
3
Андрей трижды нажал на звонок. Так он условился с Людой, иначе мальчишки ему не откроют.
И вот голосок за дверью:
— Кто там?
— Это я — дядя Андрей… Откройте, ребята.
Щелкнул замок, дверь распахнулась.
На Андрея уставились две пары настороженных глаз, даже чуть испуганных — серые и черные. Сероглазый белобрысый — это Миша, а чернявый, красивенький — Саша, ему шесть лет. Мише — девять.
— Привет, орлы! Узнали меня?
— Узнали.
Андрей повесил плащ рядом с хозяйской телогрейкой Петра. Скинул ботинки, Миша принес ему тапочки. У Люды всегда чистота, паркетный блеск.
— Дядя Андрей, чай будете пить? Мама велела вас чаем напоить.
— Нет, спасибо. Пошли в комнату.
Так началось дежурство Андрея в доме Петра. Слово — дежурство произнесла Люда.
— Я подежурю у Петра, — сказала она по телефону, — ты — у нас, с моими детьми.
Петра срочно прооперировали, буквально на следующий день после встречи с Андреем. Операция тяжелая, полостная, и Люде в порядке исключения разрешили побыть ночь рядом с больным.
Андрей хорошо представлял себе состояние Петра, когда тот очнулся после операции в палате. У Андрея в войну тоже вынимали осколки под общим наркозом, так как разрез надо было делать глубоким. Он помнит свое возвращение к жизни. Открыл глаза под утро, когда в углах палаты ещё стоял синеватый мрак, а окно лишь чуть посветлело, Андрей увидел небо в чуть розоватых облаках, пролетевшую мимо окна ворону. Губы у него были сухие. Он попросил пить, и чьи-то руки протянули ему чашку с холодным чаем. А Петру пить не дадут, — думал Андрей, — у него разрезали желудок и может быть даже часть удалили. Что врачи там обнаружили? Почему поспешили с операцией? Рак? Люда сказала, что сама ещё пока не знает, сегодня будет говорить с профессором. Странно, что от жены скрывают. Очевидно, нервишки у Люды сдали, и врачи ждут, когда она хоть немного успокоится…
Андрей в большой комнате сел на диван, взял книгу.
Миша увел Сашу в детскую, уложил спать и вернулся. Сел за стол, молча развернул книгу, как и Андрей, стал читать. Миша учился уже в третьем классе, Саша пойдет в школу на будущий год.
Андрей, не читая, перелистывал книгу и наблюдал за Мишей, не по возрасту серьезным пареньком.
«Обойдется, все обойдется» — успокаивал себя Андрей. Но было что-то жестокое в тишине и порядке, когда все вещи стояли на своих местах, и Миша, не оценивший беду, как и в прежние дни, молча, под низким абажуром, под теплым светом читал свою книгу. Андрея раздражала тягучая тишина, хотелось шума и суеты, чтобы быстрее бежало время. Люда обещала позвонить. Телефон был в коридоре, висел на стене, как в коммунальной квартире. Петр мог бы заиметь переносной аппарат с длинным шнуром. Чудак, не поспевает за новинками московского быта.
Да и в самой обстановке здесь было что-то не совсем московское. Этажерка, например, в углу — самодельная с художественной резьбой, она не смотрится рядом с полированным шкафом, но Петр, конечно, её не уберет — сам смастерил. Любовь столярничать передалась Петру от отца Семена Никифоровича, который по сей день первый плотник и столяр в Ясеневке. Люда говорит, что и Миша охотно помогает Петру столярничать, даже порой про уроки забывает. Андрей, между прочим, давно заметил, что Миша похож на деда — такие же, как и у деда, прямые чуть приподнятые плечи, длинные руки. А Саша пошел в мать…
Воспоминания уносили Андрея в прошлое. Он, конечно, помнил свою школу и себя в Мишином возрасте. У них не было времени читать книжки. Для уроков-то часа порой нельзя было выкроить. Особенно летом. Допоздна либо на огороде, либо возишься по хозяйству, таскаешь из колодца воду, кормишь поросят. Умаешься так, что и ужину не рад, побыстрее бы на полати, спать. Но это ещё не история его детства, не главное в ней, — было холодно, голодно — вот и все. А история в потрясениях мальчишеских душ. Шло раскулачивание, создавались колхозы. Сначала всех объединили, не объяснив людям, что к чему, почему обобществляют скот, инвентарь. Потом желающих отпустили. Слезы, вражда, взаимные подозрения и страх. У Зацепиных — беда. Брата Семена Никифоровича — Игната Никифоровича раскулачили, сослали в Вятку. А Семена Никифоровича комитет бедноты взял на заметку, так как тоже жил богато, но не тронули. Однако веры, что и впредь не тронут, не было. Крепко стращали.
Вспомнив эту почти уже всеми забытую историю из далекого далека, Андрей замер. Не потому ли Семен Никифорович спустя несколько лет прогнал своих повзрослевших детей в город на учебу, что боялся повторения с раскулачиванием? Право же так. И как это Андрею раньше в голову не приходило! А теперь — приспело время свистать детей обратно. Но поздно, дорогой Семен Никифорович, поздно. Эту новую городскую эпоху в жизни ваших детей, Семен Никифорович, историк с гордостью опишет красными чернилами, несмотря на то, что ваш старший сын переродился в вельможу. Тут баланс, как говорят, положительный, — русские города не поднялись бы, не воскресли без деревенского люда.
Андрей всегда стремился, размышляя о прошлом, оправдать то, что было. Правда, увы, не всегда это у него получалось…
Воспоминания прервал Мишин голос:
— Дядя Андрей, пойдемте все-таки чай пить.
«Все-таки» — резануло слух. Совсем московский говор и речь взрослого человека.
— Миша, ты деда своего помнишь, Семена Никифоровича?
— Помню.
— А сколько лет уже не был в Ясеневке?
— Ой, давно что-то.
— В пионерском лагере лето проводишь?
— Да. Скоро опять поеду.
Они пошли на кухню.
— А в Ясеневке хорошо летом, знаешь, — сказал уже на кухне Андрей.
Миша промолчал. Это молчание парня показалось обидным. Что Мише Ясеневка. В сущности они уже даже не земляки — Миша коренной москвич…
Пили чай на кухне. Напряженное ожидание телефонного звонка мешало Андрею думать.
— Миша, ты бы ложился спать. Поздно уже.
— Не, я подожду маму…
Но время шло, Люда не звонила.
«Вечером из больницы звонить легче, чем днем, — думал Андрей. — Почему Люда молчит?»
Он вылил в раковину остывший чай, налил себе горячего. Честно говоря, хотелось есть. Но затевать сейчас ужин — морока, хотя на столе лежали четыре яйца, приготовленные для яичницы.
Глядя на яйца, Андрей вдруг вспомнил рассказ Петра, как он в войну, в годы эвакуации ездил в Пермь продавать на черном рынке барахло и покупал еду — какая попадалась в ларьках или на базаре, — большей частью хлеб, иногда масло и даже яйца. У Люды в ту пору было неладно с легкими. И вот в одну из поездок, рассказывал Петр, зимой в дороге произошла с ним неприятная история. Он на каком-то полустанке побежал за кипятком и не успел обратно, поезд тронулся. Петр вскочил на подножки предпоследнего вагона, обливая кипятком из котелка себе колени. Он стал стучаться в дверь, чтобы проводница впустила хотя бы в тамбур. Но в ту жестокую пору поезда осаждали безбилетники. Проводники озверели, гоняя из вагонов этих «зайцев». Петр барабанил кулаком в тяжелую дверь, кричал, что он из соседнего вагона с билетом, но все безрезультатно. Проводница в шапке-ушанке — молодая курносенькая, вспоминал Петр, с завитушками ушла из тамбура. Потом вдруг вернулась, приоткрыла дверь, просунула руку, стащила с головы Петра шапку и бросила её, пытаясь, очевидно, таким образом заставить Петра соскочить. Но он, конечно, не соскочил. Так и ехал до остановки на подножке, без шапки, посиневший от холода. Бросил котелок, держался двумя руками за поручни, притопывая на узкой подножке, чтоб ноги хотя бы не отморозить. На остановке курносая проводница дверь, конечно, открыла. Петр моментально ворвался в тамбур и сразмаха нанес красавице такую пощечину, что у неё из носа потекла кровь… Ахнув, она зашмыгала носом, но не ушла из тамбура, платком стирая с лица кровь, пропускала пассажиров. Так и не стала на Петра жаловаться. Странная была, говорил Петр, даже жалко её стало. В Перми у Петра поднялась температура. С воспалением легких он слег в больницу. С той поры будто жилка какая лопнула у него внутри. Но постепенно здоровье восстановилось и легкие его не подводили.
«А что подвело? Что подвело?» — думал Андрей. Ему представлялся Петр на подножке пассажирского вагона. С огромной скоростью несется поезд, поднимая снежный вихрь на путях. Покрасневшими от натуги и холода руками, Петр держится за поручни. Ледяной ветер треплет ему волосы, снег слепит глаза… «Это время несло человека, — думал Андрей, — и некому было сказать про свои обиды… Да, Петр, это твоя жизнь, ты её всегда будешь с гордостью вспоминать. Каждому человеку выпадает свое счастье. В этих вихрях, рожденных несущимся вперед поездом, было твое счастье. Наше счастье. На подножках времени… Впрочем, кто-то ехал ведь и в теплых вагонах».
Как во сне, глухо зазвенел звонок. Миша вывел Андрея из забытья:
— Дядя Андрей, звонят!
Они бросились к дверям.
— Это мама, — сказал Миша.
На лестничной клетке действительно оказалась Люда и рядом с ней санитар в белом халате.
Люда была бледная с раскрасневшимся от слез глазами. Что-то новое, незнакомое пугало в выражении её лица, какая-то обреченность. Увидев в дверях за Андреем Мишу, Люда свела брови, как от укола, и сказала:
— Ты ещё не спишь? — И прошла мимо Андрея, лишь прикоснувшись к его руке мягкой чуть влажной ладонью.
Андрей хотел закрыть дверь, когда Люда прошла, но санитар его остановил:
— Вас можно на минуточку?
Еще не догадываясь, что ему могут сказать, Андрей остановился на пороге.
— Выйдите сюда и прикройте дверь, — скомандовал санитар.
И тут Андрея кольнуло: что-то случилось с Петром, иначе зачем Люда приехала с санитаром?
Андрей прикрыл за собой двери.
— Слушаю вас.
— Вы кто будете ей? Брат?
— Друг её мужа. А что?
— Постарайтесь, чтоб она легла, уснула. Но снотворного не давайте. Валерьянку. Можно капли Зеленина…
— А что случилось?
Лицо у санитара было вялое и серое от усталости.
— Муж у неё умер, — сказал санитар. — Ваш друг, значит.
— Умер?!
Санитар вздохнул.
— Вот так, мужик… — И кивнул на дверь. — Давай, выручай её, извелась.
— От чего умер? Почему? — нашел в себе силы пробормотать Андрей. — От чего? От чего?..
— Откуда я знаю — от чего… Говорят, кровью залился, не успели… Бывает…
Санитар махнул рукой, повернулся и побежал вниз по ступенькам.
Андрей смотрел на белую подпрыгивающую фигуру санитара. Ему хотелось крикнуть — «Постойте, постойте! Я не понял!»
Санитар исчез на лестничном повороте.
Андрей не двигался с места. Зазвенело в ушах…
Он долго стоял возле дверей, прислонившись к косяку.
Ты помнишь, Петр, как мы пекли кукурузу в костре — за вашим садом? В ночное нас не пустили с колхозными конями, и мы расположились у речки… Вся радость наша тогда была дождаться кукурузы, будто её нам дома не давали… А теперь вся радость — вспомнить ту ночь…
Костер, сложенный Петром, наконец разгорелся. Пламя то поднималось шумя, то падало, затихая, то огонь чуть клонило в сторону слабым ветерком. А выше, над головами сидящих, искры и мелкие язычки пламени отрывались от костра, но их быстро поглощала синяя темь. Рукам и лицу то становилось жарко и приходилось отодвигаться, то прохладный ночной ветер обдавал холодком и снова тянуло поближе к огню.
С болотца, что было впереди, тянуло сыростью. Над лугом висела тишина, её тяжесть ощущалась. Легкое потрескивание костра лишь заставляло думать об этой тяжелой, но успокоительной тишине. Говорить было как-то неловко и трудно, и Петр замолчал. Теперь навсегда. В это поверить Андрей никак не мог.
4
На другой день Макар, через Ларису, вызвал Федора к себе на дачу. Федор увидел бледного осунувшегося брата. Уши Макара, мочкам которых недоставало женских сережек, — казались теперь очень большими. Он предупредил Федора, что поедет в Ясеневку Лариса. «Не нужна она там», пробурчал Федор. — Нет, — сказал Макар, — пусть Лариса помогает. А меня, врачи не пускают.
Федор не стал спорить, хотя подумал, что Макар просто струсил, свое здоровье он всегда берег больше братьев, — всю войну на брони в Москве просидел. В начальство пробился. Федор плотник, Макар кремлевский работник, — шутил часто Петр. Кажется, в первый раз в Москве они так ладно и быстро договариваются и нислова о главном, о смерти Петра, потому что главное только то и есть, чему не нужно слов. Макар всех обогнал в карьере, и Федор по глупости, наверно, больше боялся брата, чем любил. «Жизнь — рулетка» опять смеялся над братьями Петр.
* * *
Три дня шли траурные приготовления в дальнюю дорогу. Оформили документы, чтоб забрать из морга обработанное для перевозки тело покойного. Так завещал Петр — хоронить в Ясеневке. Отправили в деревню, поездом Люду с детьми.
И вот к моргу прибыл наконец автобус. Собрались сослуживцы Петра. В зале для прощания прошел митинг. Говорили много, но скорбью были отмечены лица молчавших, а не выступающих. Только эти люди знали, что значит потерять в общем-то незаменимого руководителя.
Когда через задний люк гроб ставили на площадку, голова Петра качнулась, он будто прощался с друзьями. В автобусе гроб накрыли крышкой. Федор приколотил её гвоздями, чтоб не сползла дорогой. И автобус поехал. В нем остались только Андрей и Федор. Жизнь в эти дни, после смерти Петра, казалась Андрею остановившейся, не меняющейся в привычном своем круговороте. А выходило — живущим не было дела до чьей-то смерти. Люди женились, устраивали свои судьбы, меняли жилища, работу. Мимо смерти, как мимо воронки омута в реке, бежала, снова сомкнувшись в течении вода — все дальше и дальше, неудержимая на своем бесконечном пути.
Думалось об этом с обидой за покойного, — равнодушна к смерти жизнь, но, пожалуй, дума эта приносила и облегчение, так как возвращала Андрея обратно к земным делам.
В заднее стекло автобуса он увидел, как Волоков, стоя у ворот морга впереди всех провожающих, махал на прощанье рукой. Теперь он начальник.
* * *
Дорога до Ясеневки дальняя. Ох, какая дальняя.
Откуда-то появился ещё один пассажир, — рыжебородый, с тяжелой палкой?..
Едут, останавливаются. Опять едут, едут.
Рыжебородого звали Савелием, представился Андрею. Старик нет, нет да и уставится на гроб испуганными глазами. А Федор подремывал. Андрей думал о том, как сложится у Федора дальнейшая жизнь. Не вернется ли в Ясеневку. Вот встретил, кажется, земляка. Но главным в эти мгновения для Андрея была мысль, что он жив, видит небо в облаках, зеленый лес за окном автобуса или деревню вдали, огороды, мост, речку в низине, стайку выпорхнувших из осоковых зарослей диких уток — все то, чем не только не восхищаются люди, но что они и не замечают — иначе откуда столько обгоняющих машин проносится мимо всего того, что есть в мире истинно прекрасного? Петр бы его понял, они были спаяны дружбой.
Проехали уже много. Савелий что-то шепнул Федору и затем медленно отодвинулся, повздыхал и лег на лавку, свернувшись калачиком. Густые длинные волосы сползли ему на лицо.
Немного посидев после того, как лег Савелий, громыхнув ботинками, растянулся на лавке и Федор, положив голову на ладонь.
Была та пора, когда солнце, спрятавшись за лес, уже не светило, но небо ещё оставалось ярко-голубым и высоким. До вечера — далеко и, значит, ехать ещё им было долго.
Андрей посмотрел на водителя, на то, как уверенно держит его рука баранку. Перевел взгляд на плотно закрытую дверь, затем на дорогу, которая вновь была ровной и широкой, и решил в конце концов, что тоже приляжет на полчасика, чтоб в Ясеневку прибыть с силами и относительно хотя бы уравновешенным…
Он не думал, что заснет… Но едва закрыл глаза и вот уже он совсем пацан, школьник, и Петро рядом. Они бегут из школы. У Петра за плечами знаменитый среди пацанов фанерный ранец, его смастерил сам Петр, с открывающейся крышкой и с ремнями. Такого ранца нет больше ни у кого в Ясеневке. Петро хохоча и подпрыгивая, рассказывает что-то Андрею. Андрей между тем слышит слова, но не понимает фраз, смысла. Да и Петр, пожалуй, рассказывая о новостях, все их в кучу собирает и сам не очень-то следит что к чему. Зачем смысл, когда так много фактов и детской радости? Им сейчас не нужен смысл. Важно, что они свободны и бегут… Андрей смотрит на дорогу. Впереди уж нет ничего — ни столбов, ни улицы, — одна гладкая бесконечная дорога. Куда она ведет? Ни Андрей, ни Петр не знают этого, но им весело как раз от того, что дорога впереди такая долгая. Дорога всегда куда-то ведет. И куда-то зовет — смелых и решительных… Да, именно об этом думает Андрей. Четко и ясно: «Дорога зовет… дорога зовет… Все, что впереди — узнаешь, одолев дорогу… Это твоя надежда».
Вдруг свет исчезает в его глазах. И тут же он понимает, что плачет и не спит уже, а проснулся. В автобусе темно. Не поднимаясь, Андрей смахивает слезы со щек и с глаз, но слезы упрямо появляются снова. Сон зовет его обратно. Туда, где Петр жив…
… Девушка в белом останавливается возле зеленой урны. Протягивает ладонь. Из урны летят к ладони, как лепестки белой розы, клочки бумаги. Они прилипают к её ладони. И вот она держит несколько восстановившихся из лепестков страниц и протягивает их Андрею:
— Это ваша тетрадь. Больше не рвите.
Андрей кивком головы благодарит девушку. Начинает читать и удивляется, — знакомые мысли.
Петр восторженно смотрит на Андрея — «Ну, говори! Говори!»
Андрей с бокалом шампанского в руке — «Если ты просишь, Петр, изволь. — Вы тут ученые, и я о вас… Не казните только за то, что не открываю Америк».
— Дорогие друзья! Как вы знаете, великой эпохе Возрождения предшествовали три великих изобретения — часов, стекла и книгопечатания. Они-то и дали тот мощный импульс творчества, который и привел к возрождению веры в человека. Что неведомо было даже богам, открыл человеческий разум. Мысли и привычки, образ жизни и мировосприятия — все менялось в истории от изобретения к изобретению. Это не преувеличение…
Андрей проснулся и стал вспоминать, что говорил ему Петр о Гутенберге. Как всегда фразочки с усмешкой. «Что ты мне доказываешь — великое изобретение. Но мы и тут преуспели. Тиражируем всякую глупость, разные призывчики, а затиражированный народ в ответ блеет „уря, уря, уря“. Ты бы послушал моего старшего брата…»
Автобус неровно урчал и вздрагивал. Значит, кончился асфальт. Андрей приподнялся на локтях, чтобы спросить Федора — приедет ли Макар на похороны или попрощался в Москве, ссылаясь на болезнь и занятость, да и зачем, мол, эта дорога, — в Москве, что ли нет кладбищ…
Ни Федора, ни Савелия в автобусе уже не оказалось.
Зачем сошли? Но вспомнил, когда-то в соседней Лобановке жила невеста Федора — Марьюшка. Скрытые люди — Зацепины. Или Петр приказал? Да, мертвый приказал жить.
5
К Ясеневке подъезжали — уже стемнело. Но была та летняя проницаемая синева, когда чуть ли не до полуночи даже издали различаешь предметы, узнаешь на дороге людей — знакомый ли, сойдя на обочину, пропустил машину, чужой ли путник…
Автобус выехал из лозняка на проселок, ведущий к селу, и Андрей сразу увидел церковь, показавшуюся отсюда скорее стогом сена, чем зданием. Креста все ещё нет, хотя стены уже в строительных лесах. «И то слава Богу», вздохнул Андрей. Ведь здесь Петра крестили. У ограды, сколько помнит Андрей, всегда горит фонарь. А чуть пройдешь за ограду, примыкает к церкви — кладбище. Здесь наверняка и покойную мать его крестили, а за отца — не скажет, не помнит, погиб в Гражданскую. Андрей вырос в Москве, у тетки. Ясеневка — это его детство, это мечта, свет души его.
У фонаря Андрей заметил людей.
— Остановись у церкви, — сказал он водителю.
Заголосили старухи, но ни одна из них не подошла к автобусу, когда он остановился. Подошел лишь Антон Миронович. Андрей узнал председателя по развалистой походке и густой шевелюре. Он и летом был в сапогах.
Андрей соскочил на землю.
— Здравствуйте, Антон Миронович.
Пожав руку, председатель заглянул во внутрь автобуса.
— Ты один, выходит?
— Федор в Лобановке сошел, приведет на похороны дружков Петра.
— Это когда же?
— То есть как — когда?.. Завтра похороны?
— Ну, да… — Антон Миронович явно хотел о чем-то сказать и не решался, поэтому казался рассеянным. — А меня помнишь, значит?
— Как не помнить. Редко, но бывал в Ясеневках.
Подошел водитель.
— Куда гроб-то?
Мирон Миронович не успел ответить. По дороге, поднимая невысоким старческим шагом пыль, бежала Павлина Степановна, сопровождаемая ватагой мальчишек, которые, должно быть, и донесли ей, что автобус прибыл.
Старуха без слов, без вскриков бежала, вытянув вперед руки, словно торопилась к живому сыну, чтоб обнять его, утешиться лаской.
А метрах в ста от Павлины, догоняя её, бежала по обочине, не пыля, Лариса Халимаки. Андрей и её узнал — легкая, она бежала как заядлый спортсмен. Заела совесть у Макара, прислал жену.
Павлина Степановна, подбежав к Андрею, уткнулась ему в грудь головой и тут же, — Андрей не успел ничего ей сказать, — кинулась к дверцам машины.
Мирон Миронович помог ей влезть в автобус.
Старуха обняла гроб, прижалась щекой к крышке, и все услыхали её слова:
— Сыночек мой родный… Сыночек… Приехал…
Андрей полез в автобус следом за старухой, боясь, как бы та от слабости не упала. Мирон Миронович задержал Андрея в дверцах.
— Ладно, слышь. Повезем домой. Не даст она в церкви оставить…
И Андрей понял, что — не даст. «Приехал», — сказала Павлина Степановна. По русскому обычаю старики Зацепины поставят гроб на стол в хате, и будет мать до утра с сыном, как с живым, тихо, в слезах разговаривать, а утром придут соседи, попрощаются с покойным, и любой прохожий зайдет, сняв фуражку, постоит в дверях, поклонится сидящему чуть поодаль от гроба Семену Никифоровичу и уйдет, уступая место новому человеку. И в этой тишине, в продуманной до мелочей процедуре прощания, с горящей лампадой в углу, не погаснет родительская скорбь, но приутихнут люди, головой и сердцем поняв меру и срок всему живому на свете. Не уменьшится горе, но согласится сознание с неизбежностью конца. Уж не подумал ли об этом Петро, когда наказывал Люде похоронить его в Ясеневке? Трагическая новость о кончине сына подкосила бы стариков, отняла у них последние силы, а так, похороненный на родине, Петр и безмолвный высказал родным и родине свою любовь и преданность…
Заполночь сосед Соломка увел Андрея к себе, чтоб чаем напоить и на пару часов уложить в постель. Дорогой старик сообщил, что Мирон Миронович снарядил подводу в Ропск за Павлой — телеграмму дала, что приезжает.
Андрей встретил это сообщение как само собой разумеющееся. Еще бы Павла не приехала хоронить дядю Петра, который так любил её. Соломка восхищался Павлой — и умна, мол, она, и сердечна, и красива. Потом, пока они шли Вавила Тимофеевич и про Петра много говорил. Хотя у Андрея разболелась голова, чему, конечно, нельзя было удивляться — столько событий пережито, — но он следил за мыслью старика. Получалось, что тот вроде бы оправдывался. «Крут был парень, — вспоминал Вавила Тимофеевич, — я ему слово, он мне три. Как же, говорю, это получается? Не лучше ли тебе, Петро, чем пушки новые придумывать, землицу-матушку на родине обрабатывать? Все, мол, говорю я ему, переменится, а крестьянский труд извечен: быть хлебу, быть мужику русскому. Он тут оборвал меня и в крик: глуп, мол, ты, старик, из ума выжил. Во как…»
Не в тот час, когда можно слушать, заговорил Соломка, а унять его было невозможно. Старик не замолк даже, когда к дому своему подошел.
До крайней степени уставший, разморенный теплым чаем Андрей, едва он забрался после разговоров на полати, куда были брошены старая шуба и подушка, тут же не подвластный себе заснул. Только в последний миг перед сном успел подумать: а не Соломка ли все же пробудил в нас нашу совесть и подсказал Петру его последнее решение быть похороненным в родной Ясеневке?
6
Семен Никифорович шел за гробом рядом с Павлой. Внучка держала его под руку. Он был угрюм, глядел себе под ноги. Лицо его казалось безучастным к тому, что происходит. Там, на поле, вчера он в ярости попытался бросить вызов судьбе, а сейчас старому, много повидавшему на свете человеку ни к чему было выказывать свои страдания — беда свершилась.
А рослую стройную Павлу посторонний человек никогда бы не принял за внучку шагающего рядом с ней человека: в черном платье и черной шали вероятно, материнской, — Павла казалась намного старше своих лет, — только румянец на лице, который даже в день похорон не исчез, выдавал её молодость.
Андрей и Мирон Миронович шли следом за Павлой и стариком. А совсем впереди, сразу за гробом — Павлина Степановна с невестками. Андрей видел, как сгорбилась Люда, и ему передалось её страдание, она не плакала ни вчера, ни сегодня, все горе держала в себе и сейчас, видно, крепилась изо всех сил, так что в конце концов старая Павлина, сама еле волочащая ноги, взяла Люду по руку, чтоб поддержать её. Вслух плакала только Лариса, и это раздражало Андрея.
Гроб везли на телеге, потому что расстояние от Зацепинского дома до кладбища было не менее трех километров.
Андрей не увидел Федора в процессии и оглянулся. Его ослепило солнце. Оно светило в спину идущим на кладбище людям и, значит, освещало открытый гроб. Словно бы для того, — подумал Андрей, — чтоб Петро в последний раз полюбовался красотой Ясеневского неба.
Обидно было за короткую человеческую жизнь, когда так богата природа красотой — неистребимой, доступной всем, — живите, люди, хоть по тысяче лет, и красоты этой не убудет, хватит на всех.
Больно кольнуло у Андрея в груди. Но он не отвернулся, продолжал, сощурившись, вглядываться в толпу. И увидел наконец Федора. Он шел рядом с полной русоволосой женщиной, которая, как Павла, покрылась чуть ли не до бровей черной шалью, чтоб как-то спрятать свою женскую красоту, тот же дар природы, — но во всем её облике, в её походке, в осанке, во всех самых незаметных её жестах, — она тихо переговаривалась с Федором, — все легко замечали, до чего прекрасна эта не совсем уже молодая русская крестьянка. Андрей удивился — кто это? Но быстро понял: Марьюшка! Та самая, из Лобановки!
«Федя, Федя, — подумал Андрей, — и столько лет ты искал замену своей любви»…
Мирон Миронович легонько подтолкнул Андрея локтем.
— Кого ищешь?.. На ноги хоть не наступай.
Андрей промолчал.
— Корреспондент из газеты приехал, — опять прошептал Мирон Миронович. — И председатель — бросил совещание, прискакал.
— Ну и что?
— Митинг надо провести на кладбище. Фронтовика хороним. А старик уперся — ни в какую.
Андрей не понял.
— Какой старик?
— Да Семен Никифорович. Не надо, говорит, слов — и все тут. И Соломка его поддерживает. — Мы не власти, чтоб митинговать.
Андрей глянул на стройную Павлу, на уверенно шагающего, но все-таки сгорбившегося Семена Никифоровича, помолчал, подумал и сказал:
— Знаешь, Мироныч, не будем перечить старикам. Их воля…
На этот раз Мирон Миронович промолчал. «Победа принадлежит всем, неожиданно подумал Андрей. — Чего тут в самом деле митинговать».
В последние минуты перед тем, как должны были закрыть гроб, Андрей глянул на лицо Петра. Думал, скажет — «Прощай, друг», громко, не стесняясь молчащих рядом людей. А не вышло слов. Увидел неизменившиеся черные с изломом брови и не поверил, что Петр мертв, что сейчас его накроют крышкой, опять заколотят гвоздями и опустят навсегда в могилу. Не поверил.
Федор, держа с кем-то на пару крышку, плечом отстранил от гроба Андрея. Чуть отойдя, Андрей выпрямился и увидел — Люду. Лицо у неё было бледное, цвета хорошо выбеленного полотна. Рядом с ней стояли какие-то незнакомые люди, казалось, не понимающие, что происходит, моргали глазами.
Андрей ещё дальше отошел от гроба. И теперь для него остались только звуки, он ничего уже не видел. Стучал молоток. Потом стук прервался. Звякнул лом, послышался чей-то вскрик. И плач. Заголосила Павлина Степановна, но быстро затихла… И снова — стук. Уже глухой… Андрей понял — люди бросают комья земли в могилу. Тогда он нагнулся, нащупал у ног ком, взял его и тоже бросил в могилу. Но стука не услыхал. Подумал: «Все, засыпали… Вот, конец».
И так тихо…
Возвращался с кладбища он опять вместе с Мироном Мироновичем. Тот, желая, видимо, отвлечь Андрея от горьких мыслей и отвлекаясь сам, стал вдруг вспоминать прошлое. Говорил, что хорошо помнит родителей Андрея, красавицу-мать — Ксению Вячеславовну, настоящую большевичку двадцатых годов, неплохо помнит Андрея Васильевича, хотя тот почти не жил в Ясеневке. «Мечтал батюшка твой, — говорил Мирон Миронович, — упорно мечтал украсить нашу область лесами, восстановить лес, который вырублен, и новые массивы поднять на песчаных холмах, чтоб не гибла под песком почва. А?.. Полезный был чудак».
Андрея резануло выражение «полезный чудак».
— Что, — спросил он, — чудаки бывают и бесполезные?
— Сколько, брат, угодно! — воскликнул Мирон Миронович. — Вот, прости меня, к примеру скажу… Взять похороны. Это уже не первые в Ясеневке. Набежали, наехали — знакомые, незнакомые. И так, брат, всегда. А с поминок разъедутся и где они? Вот как дружки твои Зацепины, похоронят — и тикать из деревни, концы обрезаны… Не чудаки разве? Польза от них есть селу? Да никакой…
Андрей не стал возражать. Для Мироныча, как и для Соломки, с которым председатель вечно спорит о политике, одно незыблемо — преданность человека земле. Опять тот же спор. Век, что ли, на эту тему людям спорить?
Однако, подумав, Андрей спросил себя: «А может — век?»
Мироныч, видно, почувствовал, о чем думает Андрей:
— Ничего, Андрюха, утрясется. Родителей только не забывай… Один век — одна дорога.
Андрей улыбнулся: есть ещё кроме Соломки в Ясеневке философы.
Они пришли на поминки. Народ сидел за столами в два ряда, через всю избу. Пахло сладким, вроде как компотом. И блинами. Еще примешивался запах свежей хвои. Откуда шел этот запах — Андрей понять не мог.
Он присел за край стола, рядом с Федором. Спросил:
— А где же Марьюшка?
Федор неопределенно мотнул головой.
— Помогает.
«Это хорошо», — подумал Андрей. — Глаза его бегали по лицам гостей, он увидел зеркало на стене, покрытое черным полотнищем. Хотел ещё о чем-то спросить Федора, но вдруг забыл о чем и лишь повторил про себя: «это хорошо». Но теперь и эта фраза стала ему непонятна. Что хорошо? Что может быть хорошо, когда на кладбище оставили человека? Люди сидели за столами, как бы исполнившие один обряд и теперь приступали к другому. Снимут с зеркала покрывало и все вернется «на круги своя». Кем бы ты не был тебя забудут, постепенно или сразу. Сколько за годы своих странствий он видел на сельских погостах всеми забытых могил, заросших бурьяном, с полусгнившими, почерневшими от дождей и ветров деревянными крестами. Ушли родные и друзья и унесли с собой память о некогда нужной людям жизни, и все-таки — это самые почетные погосты в селениях на бескрайних землях России. Здесь никогда не произносили никаких речей и не играла музыка, кроме криков наглого воронья и протяжных посвистов природы.
Он тихо шепнул Федору:
— Я пройдусь немного, Федя… В случае чего — скажи старикам, чтоб не волновались. Переночую у Соломки. Понял?
Тихо выбираясь из горницы, переполненной народом, Андрей почувствовал затылком, что за ним кто-то следит. Он не стал оборачиваться, а, напротив, чуть пригнувшись, поспешил к дверям.
* * *
Так случилось, что Андрей до рассвета просидел у костра с конюхами в ночном. Поначалу не собирался вообще в луга идти. Но даль и тишина затянули. Шагал берегом мелкой речушки Серебрянки, впадающей в Трубеж, и вдруг увидел как пролетели мальчишки на лошадях по заброшенной старой дороге, вдоль поля. Босоногие, чуть отвалившись назад, вытянув руки с поводьями, пацаны лихо подпрыгивали на неоседланных конях, которых опять, после войны, заимел ясеневский колхоз «Верный путь». Андрей знал — ребята в лугах не останутся, прибегут обратно, но это такая их радость отогнать в ночное лошадей.
И Андрей пошел дальше. Начались копны, затем по-царски возвысилась скирда, а за ней потянулся чистый скошенный луг, где и пасся колхозный табунок.
Стемнело, притихли наконец лягушки, квакающие в низинах мелкой реки, долетел сладкий запах молодого сена. Андрей свернул к костру, который светился в синей дымке, как волчий глаз…
Он никому не помешал у костра, напротив, все обрадовались ему, как-никак земляк, москвич. Вечер просидели тихо. Расспрашивали Андрея про Петра. Потом незаметно перешли на страшные истории из разных времен. Пекли картошку и молодую кукурузу.
Андрей сначала решил, что немного посидит и уйдет. Но его разморило, он задремал. А потом ели картошку, кукурузу. Зажглись на небе звезды. К костру, словно соблюдая очередность, подходили мелким шагом спутанные лошади, глядели на конюхов, а больше на него, на Андрея, как ему казалось, почему-то фыркали и неторопливо отходили. Наиболее назойливых отгоняли конюхи.
— Ну куды ты пойдешь, — говорили Андрею, — заплутаешь… Бери вот телогрейку, ложись у огня…
И Андрей лег.
Снился ему не костер и, как ни странно, не похороны и вообще не Ясеневка, а Ставрополь. Он сидит по-турецки, поджав под себя ноги, на ковре. Новоселье. Много молодых людей, они все смеются. А он умоляет: «Нельзя смеяться! Нельзя!» И тут же — он в карьере. Над ним огромный ковш с песком. Теперь он, напротив, кричит — «Можно сыпать, можно!» И видит, как из раскрывшегося огромного ковша сыплется ему на голову песок. Он горячий и очень долго сыплется. Но цвет — красный, как искра от костра. Но Андрею не страшно. Он ясно во сне сознает, что так надо.
Вдруг его начинают толкать. Он просыпается и слышит:
— Эй! Повернись-ка, брат, на другой бок. Сгоришь этак…
Лишь на рассвете Андрей ушел от конюхов.
Пройдя скирду, копны, свернул опять к Серебрянке и высоким берегом пошагал к селу. Солнце должно было появиться слева, за полями, за красным горизонтом. Кроваво горел восток, словно там ниже, в глубинах космоса, солнце воевало с чудовищем, гнало его раненого, от себя, чтоб появиться над землей и дать людям новый день.
Над головой вскрикнул жаворонок и смолк.
Мысль о новом дне походила на измену дню вчерашнему, который он, Андрей, не имел права забывать. Но с этим ощущением бороться не приходилось, — он понимал, конечно, что новый день неизбежен. Другая мысль его мучила. До смерти Петра Андрей с уверенностью говорил себе, что ему начинать все сначала не поздно, и только когда Петр заболел, Андрей надломился. А после посещения Волокова, после того злополучного вечера, как, сами того не желая, три философа-технократа принялись терзать и без того раненую душу Андрея, он окончательно понял, что живет не понимая времени, в некоем романтическом коконе, что лучшая его доля была бы оставаться военным или завгаром где-либо на периферии, и уж по крайней мере смешно и безрассудно менять трижды планы на будущее. Однако ещё теплилась в нем надежда, что и в науке ещё не поздно попробовать себя.
Надежды рухнули со смертью Петра. «Как можешь ты только начинать, когда одногодок твой все кончил?.. Нет, конец твоим началам. Конец», говорил себе Андрей, идя берегом реки. Он вглядывался вдаль, несколько раз споткнулся на кочках. С уходом Петра, оказывается, ушла и какая-то частица самого Андрея. Словно вот сейчас его выбросило на этот одинокий берег. Берег, правда, родной Андрею. Но что за Родина в одиночестве?..
Взошло наконец солнце — яркое, молодое, казалось, ничего не боящееся. Одинокие вскрики жаворонка в небе перешли в бесконечную трель.
Вся эта восхитительность нового утра, голоса проснувшейся природы смяли Андрея, он не мог ни радоваться, ни печалиться, замерла вся душа.
Увидел, что кто-то бежит ему навстречу, — по-женски, чуть разбрасывая ноги по сторонам и размахивая руками впереди себя. Короткие волосы метались за головой, как черное облачко.
Да это же Павла! — понял Андрей. И тоже побежал навстречу, не столько обрадованный, сколько напуганный её стремительным бегом.
— Что случилось, Павла?
Раскрасневшаяся Павла остановилась перед ним. Она тяжело дышала. Пыталась что-то сказать, но не могла из-за сбившегося дыхания.
— Что-нибудь случилось? — повторил Андрей.
— А как вы думаете?.. Федор сказал, что вы ночуете у Соломки… Я пошла к Соломке, а вас нет… И не было… Как вы думаете?..
— И это все? — Андрею стало весело. Он взял руку Павлы. — И это все, Павла?.. Но я ведь не маленький. Что может со мной случиться?..
— Что, что, — сказала Павла и опустилась на траву. У неё не было сил стоять.
— В самом деле, Павла… Кто вас напугал?..
— Кто, кто, — зло передразнила Павла Андрея. Он видел, что она вот-вот разревется. Он встал перед нею на колени. Заметил, что в красных полосах её ноги, исхлестанные высокой травой. Где она нашла высокую траву? Или бежала по ржи, не разбирая дороги?
— Ну, Павла… Успокойтесь, ничего не случилось. Смешно, право…
И вдруг как гром среди ясного неба — её слова:
— Я люблю вас, Андрей… Очень смешно. — Она вскочила на ноги, хотя Андрей так и держал её за руку. Лицо её горело.
У Андрея зазвенело в ушах, будто от сильного удара по лицу. Опять этот противный звон. Он поднялся, выпустив её руку. Она стояла.
— Павла, — неуверенно произнес Андрей, не зная того, что он сейчас скажет. Он был обрадован и испуган. Понимал, что ей стоило признаться, так вот сразу. Сколько в ней прямоты и силы, в этой очаровательной девушке! Вдруг его как прорвало. Он перешел на «ты»:
— Спасибо, Павла! Это такая защита… Знала бы ты!.. Такая защита от проклятого одиночества!.. Впрочем, не в том… Я — нулевая личность! Нет, опять не то, красиво и глупо… Знаешь, я человек потерявший начало… Как бы это сказать… Начинаюсь с середины… Вот именно, — У него тоже сбилось дыхание. Он говорил, заикаясь. Самую дорогую свою фразу, казавшуюся сейчас ему самой важной, он повторил: — Начинаюсь с середины… Ловлю мечту за хвост…
У Павлы, слушавшей Андрея, в глазах рос испуг. Андрей понимал, что не то говорит, но не мог найти нужных ей слов. Не мог.
— Причем тут начало, середина, Андрей?.. Вы не понимаете…
— Но это важно, Павла… Мы — друзья…
— Причем тут? — Страх в глазах её погас и теперь, казалось, она жалеет его. — Вы ловите мечту. Ну и что? Что плохого?.. Вы так много уже сделали… Что страшного — ловить?..
— Нет, Павла, — горячился Андрей. — Заслуги не в счет…
Лицо Павлы некрасиво передернулось. Она боролась со слезами.
— Ничего вы не понимаете, Андрей. Ничего! А что я могу? Дура, вот уж дура… Смешно. — И махнув рукой, повернулась и побежала обратно. Быстро, хотя и по-бабьи неловко, перепрыгивая через кочки.
— Павла! — крикнул Андрей. — Павла!..
И долго звал её, даже когда она уже наверняка не слышала его голоса. Он произносил её имя, чтобы разбудить себя. Так хотелось разбудить себя для новой жизни, для любви. Но все вчерашнее было ещё совсем рядом, дышало за его спиной, не давало свободы. А её надо было обрести обязательно, чтобы любить и идти дальше. Дорога звала…
7
Москва.
Весна только начиналась. Но уже в ясные дни заметно пригревало солнце, и повсюду, где царила тишина, можно было услышать легкий шум капели. Природа пробуждалась от долгой зимней спячки. В один из таких теплых ясных дней, а именно — шестого марта 1953 года «Правда» сообщила о смерти Сталина. На первой полосе газеты, кроме портрета вождя, снятого в маршальской форме, и правительственного обращения к трудящимся Советского Союза, было также опубликовано медицинское заключение о болезни и смерти Сталина и довольно странный бюллетень о состоянии здоровья уже умершего человека. На эту маленькую заметку, подписанную десятью видными деятелями советской медицины, тогда мало кто обратил внимание. Между тем, там содержалось одно любопытное свидетельство. Электрокардиограмма, снятая пятого марта в 11 дня, говорилось в этом бюллетене, показала, якобы, острое нарушение кровообращения в веночных артериях сердца с очаговыми изменениями в задней стенке сердца. И тут же в скобках было добавлено, что электрокардиограмма, снятая 2-го марта, этих изменений не «установила». И далее: «В 11 часов 30 минут вторично наступил тяжелый коллапс». Таким образом, напрашивается предположение, что в течение трех дней, со второго марта по пятое либо электрокардиограмма больше не снималась, либо вообще этих трех дней не было.
В самом деле. Медицинское заключение начинается со слов: «В ночь на второе марта у И. В. Сталина произошло кровоизлияние в мозг (в его левое полушарие) на почве гипертонической болезни и атеросклероза». В этот же час начались и сбои в дыхании (так называемое дыхание Чейн-Стокса). Итак, паралич, стойкая потеря сознания и перебои в дыхании. Тяжелейшие симптомы. Допустимо, что врачам удалось оттянуть смерть лишь на несколько часов. И следовательно — не пятого марта, а третьего в 9 часов 50 минут вечера Сталин скончался.
Но нужны ли были правительству эти три дня молчания? Ответ прост нужны! Предварительными сообщениями о болезни первого человека в государстве надо было подготовить общество к страшной вести. Сейчас по истечении трех десятилетий уже в полной мере невозможно себе представить, что означало имя Сталина в советском государстве. Речь шла не о реальной смерти реального человека, а скорее о кончине мифического героя или даже божества. В течение долгих лет люди упорно воспитывались в духе безграничной любви к Сталину и этот человек в результате для нас стал началом всех начал, воплощением величайшей мудрости, светильником разума. Достаточно вспомнить, как народ отозвался на смерть Сталина.
Не станем подробно вспоминать отклики на смерть Сталина писателей, художников, архитекторов, людей творческих профессий. Эти отклики легко найти в подшивках газет. В них ярко отразилась любовь к Сталину и боль утраты. «Наш отец» — писал кинорежиссер М. Чиаурели. «Как внезапно и страшно мы осиротели!» — продолжал Михаил Шолохов. Из этих признаний, как из отдельных кирпичей, выстраивался высочайший нерукотворный постамент к памятнику великого вождя, который по словам писателя Ильи Эренбурга, шел «по гребню века».
Однако интереснее вспомнить, что говорили в дни тяжелого траура простые люди? Возьмем применительно к нашему повествованию слова колхозника и рабочего, а затем и ученого.
1. «Неужели это правда? Неужели товарища Сталина не стало? Нет, нельзя этому поверить — товарищ Сталин жив, он будет вечно жить в великих делах… он учил меня, он учил миллионы крестьян, таких, как я, строить новую жизнь.» (С. Коротков, председатель колхоза).
2. «Каждый из нас, где бы он ни был, всегда думал, что нашей работой постоянно интересуется товарищ Сталин. И от этого хотелось трудиться ещё лучше… Как только стало известно, что на Волге по инициативе товарища Сталина будет строиться самая крупная в мире Куйбышевская гидроэлектростанция, я решил ехать туда. Его планы — были наши планы.» (Василий Клементьев, экскаваторщик «Куйбышевгидростроя»).
3. «…Наступила заветная минута. В президиуме появляется Иосиф Виссарионович Сталин, такой родной и любимый. Вспыхивает овация. Она растет и ширится. Великого Сталина приветствуют на всех языках народов мира. Нет слов передать все то, что мы переживали в эти минуты. Я не чувствовал, как по моему лицу катились слезы радости. Сталин — бессмертен.» (А. Грава, машинист-инструктор).
4. «Ушел от нас тот, кто дал счастливую жизнь сотням миллионов людей, — вождь, учитель, друг трудящихся, великий корифей науки… Все разделы науки — общественных и естественных — одухотворялись и будут одухотворяться учением, трудами Сталина.» (Академик Лысенко).
Едины в горе. «Мы дети эпохи Сталина», — (Александр Фадеев)
Бессмертен. Гул толпы.
Вот и думай: разве можно в обстановке неземного преклонения перед личностью сразу ошарашить загипнотизированное общество трагической вестью? Правительство не решалось. Три дня постепенно подводили людей к тому, что столь внезапно произошло.
Бессмертен.
Оказалось, и трех дней было недостаточно для того, чтобы общественное сознание созрело в отчаянии своем для восприятия случившейся трагедии. Главное, поверить в бессмертие. Тогда смерть — возможна. Парадокс.
Андрей Баныкин в это утро, то есть в пятницу шестого марта, возвращался из Павшино, подмосковного дачного поселка в районе Истринского водохранилища. Здесь было гнездо Куропатки. Так в шутку называли дачу Александра Павловича Куропатова. Андрея привела сюда необходимость подписать несколько уже отредактированных статей для отправки их в Главлит. Куропатов по телефону почему-то попросил, чтоб с материалами к нему приехал Баныкин. Выяснилось, что Куропатов простудился на рыбалке (большой любитель подледного лова), залег в постель, лечится.
Всю дорогу до Павшина в электричке, Андрей размышлял, почему именно он понадобился главному редактору. Среди материалов, которые Андрей вез на подпись, не было ни одной его статьи. Вскоре выяснилось, что дело было не в статьях, а совсем в ином. На парткоме в конце марта предполагалось заслушать сообщение Куропатова по итогам работы отдела печати в первом квартале текущего года. И вот по предложению Лаврухина (не забывал шеф своего любимого подчиненного) — сбор необходимых материалов для такого сообщения решено было поручить Андрею. Поэтому-то Куропатов и надумал, не откладывая дело в долгий ящик, обсудить с Баныкиным, в каком направлении теперь им обоим действовать. Конечно, Андрей сразу понял, едва Куропатов заикнулся о сборе материала, что придется попросту говоря, написать доклад. Такую работу он исполнял уже не первый раз (писал тезисы и для самого Лаврухина), так что по сути к этой новости отнесся спокойно, хотя про себя чертыхался — надоело ему быть негром у начальства. Но он говорил себе «сам виноват» и терпел.
На даче в Павшино все вопросы обсуждались долго и обстоятельно. Потом столь же долго и обстоятельно они ужинали (с вином, разумеется), — так что пришлось заночевать.
Утром, когда он появился на станции, газетный киоск был уже открыт и Андрей купил «Правду»…
Газета лежала у него на коленях. Пораженный случившимся до того, что его охватило беспамятство, он не понимал откуда он едет, куда и зачем. Смотрел в окно быстро несущегося вагона, за которым мелькали домики с разноцветными палисадниками, деревья, фигуры одиноких людей. «Как же это?» — спрашивал он себя, хотя понимал, что задает себе глупый вопрос. Любой человек — идет, идет, вдруг упал, инсульт, инфаркт, что угодно и конец. Но тут же возражал себе: с любым человеком в любую минуту может случиться что угодно, это вполне допустимо. Но с любым человеком, а не со Сталиным.
Слез мало, — замечает он. А все — слова, слова, слова. И это пугало. Даже искренние слова кому-то нужны, не мертвому же. Казалось в смерть Сталина народ не имел права поверить. Почему, однако? Ведь было сообщение, что Сталин тяжело болен. В том-то и дело: болеть Сталин мог, умереть не может, ибо Сталин — это не просто человек и не только вождь. Сталин — это Понятие, это Способ жизни, утвердивший себя после Отечественной войны, казалось, навсегда.
Андрей, взяв в руки газету, ещё раз взглянул на портрет человека в маршальском кителе, со звездочкой на груди. Волевое, даже красивое лицо с морщинками у глаз, с густыми надежно откинутыми назад волосами. Не позирует, стоит спокойно, пальцы правой руки за бортом кителя. «Но почему „Понятие“? — думал Андрей. — Вполне реальный конкретный человек». Два ответа, что умер вполне реальный, конкретный человек и умерло Понятие — не укладывались в одном слове — Сталин. А может, существовало два Сталина и вот один из них умер — Сталин-человек, а Сталин-Понятие, Явление, История остался? Этот ответ показался убедительным. Но надолго ли этот второй, не ушедший из жизни Сталин, теперь сохранится? Да и сможет ли он вообще существовать в одиночестве, без первого — себя?
И тут поймал себя на том, что ему обидно за Петра. Да, конечно, понятно, вождь и работяга-ученый, мало кому известный. Но разве не выравнивает смерть умерших?
В электричке было мало пассажиров. Андрей обратил внимание на двух впереди сидящих женщин. Одна была в светлом платке, по-деревенски повязанном узелком на шее, другая в черной шляпке с пером. И хотя Андрей видел лишь затылки женщин, а не лица, он слышал тем не менее их разговор. Говорила больше та, что была в светлом платке.
— Этакая сила в смерти… Господи. Такого человек смела… Осиротели мы, Петровна, осиротели… Подумать страшно — как дальше-то жить? Не запутаемся ли без него-то в государстве?
Та, которая была в шляпке, Петровна, молча кивала головой и, казалось, плакала.
Андрей попытался представить себе лица женщин. Говорившая, что «мы осиротели» — казалась ему круглолицей курносой крестьянкой, а плачущая Петровна в шляпке — старая интеллигентка-учительница с седыми волосиками над верхней губой. На первой же остановке обе женщины поднялись и вышли из вагона. Андрей успел заметить их лица: женщина в платке оказалась морщинистой, тонкогубой и длинноносой, а та, что в шляпке — была абсолютно седая с крохотным добрым лицом и заметно трясущимися руками.
Он подумал: старухи немало на своем веку пережили горя и потерь, а так царапнула их эта смерть.
Прошли минуты.
В его сознании из женского разговора зафиксировалось ещё одно слово осиротели. Да, он явственно ощущает свое сиротство и одиночество, наверно, ещё и потому, что совсем недавно потерял Петра.
«На самом деле, черт возьми, один, как в поле кол… Не назовешь ведь тетку близким человеком. А кому же еще, кроме тетки, ты свой, родной человек? Чью душу согревает мысль, что ты, Андрей Баныкин, существуешь в мире?» Ответа не было, потому что не было таких людей.
И вдруг сердце его кольнуло. Он даже привстал от внезапно озарившей его мысли. Есть! Есть изумительное существо на свете, которому он дорог. Есть! Это — Павла.
Андрей так разволновался, вспомнив Павлу, что поднялся с места и потянулся за своей новой коричневой шляпой, что лежала на полке. Хотелось тотчас покинуть электричку, чтоб не сидеть на месте, не бездействовать. Но глянув в окно, понял, что ещё не Москва. Они ехали опять мимо какого-то дачного поселка. Он сел на место…
Павла! Только сейчас он ощутил как много они друг о друге знают, какие они в сущности давние друзья. Все то радостное, яркое, свежее, что увидел и пережил Андрей за короткие дни на Куйбышевской ГЭС, знает Павла, из знакомых — одна Павла! А он? Разве не один он пока посвящен в её заводские дела, такие сложные для неё и важные? Это одна их общая тайна. Не надо говорить уже о том, что Петро любил и её, Павлу, и Андрея! «И как это мы, зная друг друга, существуем друг без друга?» Как это он, Андрей, прошел мимо её большой любви? Вечное притворство, игра в жизнь, вместо самой жизни. «Да, да! Она, только она — моя жизнь! — восклицал про себя Андрей. Все теперь так ясно!.. Почему это вполне очевидное открытие я не сделал для себя раньше?! Болван, самовлюбленное ничтожество!»
Он больше не мог сидеть на месте. Не терпелось сойти с электрички. Зачем, что последует дальше, он пока в деталях не знал. Знал лишь, что следует срочно что-то предпринимать, что надо действовать, чтобы не потерять Павлу. Как именно, он должен поступить, что конкретно сделать — он сообразит потом, а сейчас главное было выскочить из этого движущегося бездействия.
Раздражали дома, постройки, мелькающие за окном, раздражала рукоятка автостопа на розовой стенке между окнами и совсем уже бесили непрерывно хлопающие двери, ведущие в тамбур, пассажиры на передних сиденьях, переговаривающиеся между собой, как те две недавно покинувшие вагон старухи. «Все о Сталине, о Сталине», — думал Андрей. И вдруг, сам того не ожидая, он вспылил: «А мне-то что? Что мне-то?.. Я жить хочу! Жить!»
Словно в ответ на это горячее восклицание, электричка сбавила ход. Приближалась Москва.
Позабыв на полке шляпу, Андрей чуть ли не бегом кинулся в тамбур.
На второй и третий день смерти Сталина Андрей несколько раз звонил на квартиру Макара Зацепина. С единственной целью — узнать почтовый адрес Павлы. Ситуация ему самому казалась странной: отлично знает, где Павла работает, живет, стоит перед глазами белое общежитие на окраине города, а послать письмо не может — записал в Ставрополе адрес на клочке бумаги и потерял этот клочок или, возможно, даже выбросил. Он воспринимал теперь это как зловещее предзнаменование. «Выбросил… выбросил», — не покидала его мысль.
На звонки из квартиры Макара никто не отвечал. Тогда Андрей позвонил Люде, но и её телефон молчал. Он понял — Зацепин на даче. А где же Люда? Неужели с детьми уехала к матери в Среднюю Азию, даже не предупредив об этом друзей?
Андрей нервничал. Дачного телефона Макара он не знал. Так не раз в его жизни бывало: не запишет чей-либо телефон, на всякий случай, а вскоре как раз этот «всякий случай» ему и потребуется. Надо сказать, предчувствие его обычно не обманывало, внутренний голос подсказывал — запиши, запиши этот адрес, телефон, но он почему-то часто поступал вопреки собственному предчувствию, то есть так, как ему не следовало поступать. Его мать, помнится, нередко с ехидцей говорила об отце — «сам себе враг». Вот и Андрей — сам себе враг.
В конце концов, в растерянности не зная, что предпринять, Андрей пошел к Куропатову с заявлением, в котором просил послать его снова в командировку на строительство Куйбышевской гидроэлектростанции, чтоб собрать, как он написал, дополнительный материал, необходимый для очерка.
Бледнолицый Куропатов (он поспешил выйти на работу, встревоженный внезапными событиями), прочитав заявление, снял со своего тонкого носа очки и удивленно пожал плечами:
— Куда ты торопишься, Баныкин? Давай прежде похороним товарища Сталина. Разве ты не видишь?
Андрей не понял — чего он не видит. Толпы людей, идущих к Колонному залу прощаться с великим вождем? Но попрощается ли он с покойным, не попрощается — разве от этого что-либо изменится?
Впрочем, он, должно быть, чего-то действительно недопонимает. Эти три дня живет как в тумане. Его охватил страх за Павлу. Не может освободиться от мысли, что теряет её навсегда. Вряд ли она простила ему дурацкое поведение прошлым летом на берегу Серебрянки. Но он пытался себя успокоить. Страх, родившийся в его душе, идет от всеобщего страха всех за все. Этот страх в эти дни висит на страной, он вызван смертью Сталина. Страх всех за все как бы повис на людьми. Что будет дальше? Людям будущее без Сталина не представлялось. И пока он, покойный, лежит в Колонном зале — это ещё день сегодняшний, привычный, день вместе с ним. А куда и как идти без него? Кто поведет? Это тоже был вопрос вопросов. Никто не говорил себе — почему народ должен обязательно кто-то вести? Все лишь спрашивали — кто поведет? И не очень пока доверяя этому «кому-то», спешили к Сталину, пусть к мертвому, диктатору. Но другого пока не хотели, не признали бы.
Над всей Москвой плыли звуки траурного Бетховенского марша. Казалось, даже пышные весенние облака, проплывающие над столицей, разбухли, пропитавшись звуками этой музыки. Андрею вспомнился портрет Бетховина, сердитый волевой взгляд композитора.
Лишь в день смерти Сталина Андрей понял, что может самым дорогим заплатить за прошлые свои метания и грехи. Страх народа за свою дальнейшую судьбу передался и ему.
Народ, думал Андрей, сегодня это я. Это один человек.
В обеденный перерыв, устав от безрезультатных телефонных звонков, от спора с Куропатовым, он решил пройтись по улице, побыть одному. И как это не раз уже бывало, — вскоре оказался у Донского монастыря.
Устав от размышлений, он вошел на территорию кладбища, опустошенный. Прошел по привычке мимо разобранной Триумфальной арки с заплесневевшими, в беспорядке лежащими плитами, мимо старых заброшенных могил с поржавевшими крестами и остановился возле памятника Гоголю. Еще не скоро перевезут памятник во двор дома на гоголевском бульваре, где умер великий писатель. Одинокая фигура великого поэта, сгорбившегося под тяжестью страданий — так гармонировала видам заброшенного кладбища, что Андрей, впервые этим поразившись, остановился в тишине, чтоб не слышать шорох собственных шагов. Вот оно — прошлое. Но ведь и настоящее. Обрадовался, словно понял наконец, что не все смертно, как бы этого и не хотелось кому-то…
Он подумал, что рано замолк, устал от звонков, от ожидания, что надо бороться, что всякий конец — это очевидное начало для того, кто любит и не стоит на месте.
Эту мысль, родившуюся на кладбище сейчас, сию минуту он воспринял как приказ самому себе и решительным шагом пошел прочь из монастыря, все убыстряя и убыстряя ход.
Напротив монастыря увидел телефон-автомат и кинулся к нему. «Конец это начало», — повторил он про себя с улыбкой, отвергая мысль, что с нехорошего места звонит.
В трубке послышался чуть низковатый, но довольно приятный женский голос.
— Алло!
Андрей замялся — не туда попал.
Женский голос повторил:
— Алло! Слушаю… Вам кого?
Андрей повесил трубку. Подумал: «Нет, не может быть!.. Не может быть!..» Но тут же снова набрал номер телефона.
— Алло, — опять ответил ему тот же женский голос.
— Павла, это вы?.. Павла? — робко произнес Андрей, вдруг почувствовав, как бьется его сердце.
— Кто её спрашивает?
— Павла! — повторил Андрей.
— Андрей, это вы?.. Вы, Андрей?..
Сердце его радостно забилось. Приехала! Приехала!.. Почему только этот старый, мало кому известный в Москве автомат мог сообщить Андрею столь радостную весть?
Позвони Андрей Зацепиным буквально тремя минутами позже — он бы опять никого не застал дома. Павла и её отец спешили к Белорусскому вокзалу, где формировалась колонна министерских работников, направляющихся к Дому Советов.
На вопрос Андрея — «как нам встретиться?» Павла рассмеялась.
— Вы не знаете к нам дорогу?
— Я имею в виду — как побыстрее встретиться? — уточнил Андрей. — Мне тоже ехать на Белорусский?
Павла помолчала.
— Нет… Знаете, что? Обратно, с Колонного, я пойду в сторону рынка, к Трубной. Там мать собирает кой-какие вещи у дяди Феди на квартире, чтоб переслать их в деревню. А отец уезжает куда-то на совещание. Понимаете?
— Не очень. Где же вас встречать?
— Я же говорю — на Трубной. Давайте в начале Цветного бульвара, там мы не разминемся.
— Договорились. Через час я буду на Трубной.
— Это рано. Давайте — через два. — И, чуть помолчав, спросила. — А вы, Андрей, уже были в Колонном?
— Нет. Пойду после нашей встречи…
Но встретиться с кем-либо в центре Москвы в последний день прощания со Сталиным оказалось делом почти невозможным.
Весь центр и даже более того — все улицы лучами убегающие за пределы Садового кольца — были забиты толпами народа. С высоты птичьего полета, вероятно, этот поток людской массы, отороченной белыми крышами домов, казался ручьями, стекающими в одно огромное мутное озеро, образовавшееся вокруг ничем не примечательного внешне маленького дома в центре, недалеко от Кремля.
С каждым часом водоворот толпы нарастал. Никто не знал, что это обернется большой бедой. Хоть предвидеть эту беду было не так уж трудно. Дело в том, что поначалу с утра регулировалось лишь движение колонн, стекающихся к Дому советов, а не поток людей, выходящих из Дома, после прощания и в отдельных районах стали образовываться людские пробки, возникающие от смешения встречных потоков.
Андрей это быстро понял и стал волноваться. Он видел, что люди возвращающиеся с центра, с Петровки, подолгу топтались на месте, так как их сбивали люди, текущие с Самотеки по Трубной, чтоб повернуть налево и идти к центру.
Столкновение людских масс нарастало, человеческая «пробка» расширялась и густела.
Вскоре заметила это и милиция. Была срочно вызвана колонна военных грузовиков. Машины на маленькой площади выстроились так, чтоб разрезать один людской поток на два, — на тех, кто двигался от бульвара направо и вниз к центру, и на тех, кто поднимался вверх к Пушкинской. Впрочем, через Пушкинскую, по улице Горького тоже тек плотный поток колонн в направлении к центру, к Кремлю, и как уж там на стыке предполагалось регулировать эти встречные движения вероятнее всего с утра никто не знал, а когда днем спохватились и стали размещать повсюду грузовики, чтоб рассредоточить массы и разбить потоки — то было уже поздно. Опоздавшее стремление навести на улицах порядок породило ещё больший беспорядок.
Андрей прижался к бульварной решетке, стоял и с ужасом думал, что в этой адской толчее он прозевает Павлу. Когда появились грузовики, которые как бульдозером разрезали густую толпу растерявшихся людей, Андрей взглянул на свои часы и понял, что Павла уже должна подходить к установленному месту.
Прождав ещё несколько минут, он позвал:
— Павла! — И ещё раз. — Павла! Павла!
Павла не ответила. Тогда он не размышляя более ни секунды, подбежал к крайнему черному дереву, подскочив, ухватился за скользкий от растаявшего снега сук, подтянулся и быстро взлетел наверх, боясь как бы кто-либо не схватил его за ноги.
Тяжело дыша от быстрого кошачьего броска, он стал всматриваться вниз, уверенный теперь в том, что если Павла появится, то сразу заметит его, ибо толпа не проходила, а, казалось, кружилась вокруг дерева.
— Обезьяна, смотрите!
У Андрея горела правая ладонь. Он взглянул на руку и увидел запекшуюся кровь. «Ладно, чепуха». Он хотел ещё раз громко крикнуть — «Павла!», но подумал, что это лишнее и так увидит её.
Тут до его слуха долетело — «Помогите! Помогите!» И сразу другой голос: «Спокойнее, граждане! Бараны, что ли?»
Андрей стал всматриваться туда, где кто-то звал на помощь. Но толпа бурлила, и нельзя было увидеть кричащего.
И вдруг он услыхал вполне отчетливо:
— Андрей!.. Андрей!..
Он сорвался со скользкой ветки и упал на свободный клочок земли возле дерева, как раз там, откуда его звали. Быстро выпрямился и увидел, что перед ним белобрысая школьница с короткими косичками. У неё дрожали побелевшие губы. Один рукав коричневого платья с белым воротничком был полуоторван. Андрей схватил её за руку, чтоб не оттеснила толпа.
— Рядом с тобой была девушка. Где она? Ну, такая черноглазая… Школьница старалась освободить руку.
— Пустите меня.
— Где девушка, спрашиваю? Ты меня слышишь?
— Не было никакой девушки. Пустите меня!
— Как же не было. Ну, только что.
— Вам показалось. Я слышала, вы кричали, а её не было.
Андрей прижался к холодному дереву и стал высматривать в толпе Павлу… Бледные лица, полные ужаса глаза. Крайние, работая локтями, упирались перед самой бульварной оградой, а за оградой были тяжелые грузовики, преградившие дорогу, там тоже была толпа, очевидно, требующая дорогу вверх по бульвару.
Беспомощные, не знающие что делать лица.
«Слава богу, Павла, увидев что твориться, не пошла на Трубную, остановилась где-то там, за Колонным залом. Слава богу» — решил он.
Теперь надо было выбираться самому из этой ловушки.
— Иди за мной, — сказал он школьнице. — И смотри, чтоб не оттеснили.
Он услыхал дикий крик за собой, но не оглядываясь протянул вперед свободную руку и таранил ею толпу, как резаком, увлекая за собой школьницу.
Возле грузовиков было посвободнее. Стоящие у машин цепочкой солдаты размахивали руками, показывая куда людям двигаться. Андрей понял, что они оказались в потоке, направляющемся по Петровке, то есть к центру. Тогда Андрей, остановившись возле веснущатого солдата, попросил:
— Друг, пропусти!.. Нам в обратную сторону.
Солдат с трудом остановил на Андрее свой взгляд, привыкнув, видимо, уже, не различая людей, следить лишь за движением толпы, и отрицательно покачал головой:
— Проходите… проходите! — Но, взглянув на бледное перепуганное лицо школьницы, поправил на голове шапку и молча посторонился. Они пробежали между двумя грузовиками на другую сторону площади, где однако столь же беспорядочно двигалась толпа.
Но на счастье Андрея увидел узкий свободный проход, тянущийся вдоль ограды, и они кинулись туда, расталкивая замешкавшихся прохожих, не знающих, в какую сторону идти. На глаза попалась молодая женщина со сползшим на затылок темным платком. На руках у женщины был трех-четырехлетний притихший бледненький мальчик.
— Гражданка, вы с ума сошли! Назад! Назад! — прокричал Андрей, не останавливаясь, увлекая за собой школьницу на свободный пятачок асфальта. А женщина шла и шла, как завороженная, уже, видимо, не понимая, куда она идет и зачем…
У ограды, откуда ни возьмись, рядом с ними появился парень в белой косоворотке, со смешным рыжим хохолком, растущим, казалось, не на голове, а на лбу. Парень ничуть не был растерян, а, напротив, улыбался. Он по-приятельски весело подмигнул Андрею.
— Слышь, айда дворами! А тут, — он кивнул на людской поток, текущий по мостовой, — до вечера толкаться будешь. Да ещё на блатняг нарвешься.
— На каких блатняг?
— А которые по карманам шуруют.
— Это ты брось! — возмутился Андрей.
— Чего брось? Чего брось? — Рыжий взглянув на школьницу, не договорил. Видимо, перепуганное лицо девочки подтолкнуло к действию. — Ну, рванули?
— А как же? Там — дома. Что, не видишь? — Андрей показал на двор, где было несколько мелких построек.
— Это сараи. По крышам пробежим. Айда! — И парень побежал первым.
Они с легкостью первоклассных спортсменов, пробежав пустой двор, забрались на уже местами высохшие, без снега крыши и, то приседая на четвереньки, то вприпрыжку, с грохотом пронеслись по крыше одного сарая, другого, потом снова бежали двором и снова по крыше вдоль стены высокого здания.
Наконец, рыжий спрыгнул с последнего то ли склада, то ли гаража, махнул Андрею рукой, крикнул «Цирк, братцы, цирк!» и побежал дальше.
Они остановились. Андрей сразу понял, что улица, на которую их так геройски вывел рыжий парень, тянулась перпендикулярно магистрали, по которой текли народные массы. Это спасение.
Над их головами проплывали тучи, разбухшие от весенних испарений.
— Спасибо вам, — сказала школьница, поправляя на плече полуоторванный рукав. — Меня мама не пускала, а я вот…
— Как тебя зовут?
— Рая. — Повторив «Спасибо», она побежала, да так быстро, словно её кто-то преследовал.
— Куда же ты? — крикнул Андрей.
— В метро.
И ему туда же. Но прежде надо было позвонить Павле, может она уже дома.
Автомат оказался поблизости. На звонок никто не ответил…
Он не пропускал ни одного автомата по дороге в метро. Знал, что это глупо, но ничего не мог с собой поделать.
Уже в метро решил позвонить Люде.
Да, Люда знала: Зацепины, вернувшись из Колонного зала, собирались на дачу.
— А тебе кто нужен? — Андрей не ответил. — Знаешь, соседка рассказала, что это издевательство над людьми, а не прощание с покойным. Ужас. Хорошо, что у меня дети, а то бы и я, дура, понеслась.
Слушая Люду, Андрей думал, что не могла Павла, не дождавшись его звонка, поехать на дачу. Если только поторопили родители. Значит, надо ехать на дачу. Неспокойно было на душе. Петр как-то говорил ему название дачного поселка, но Андрей пропустил мимо ушей, — что ему дача Макара. Братья живут недружно, ему там просто глупо появляться. Он позвонил ещё раз Люде, чтоб узнать адрес дачи.
— Андрей, не буду расспрашивать, что беспокоит тебя. Кажется, догадываюсь. Но ты пойми — сейчас очень трудно разъезжаться. Станции метро набиты народом. Надо подождать. На ночь глядя, ехать в такую даль. На одной электричке час езды, да там ещё автобус. Что как ты поедешь, а Зацепины появятся дома? Завтра Макар выйдет на работу, звони ему. Запиши телефон.
Телефон Макара Андрей знал и согласился с Людой подождать до завтра.
Но домой на Пресню не поехал, спустился вниз и сел на единственную в вестибюле лавочку. Сидел, закрыв от усталости глаза, и слушал как шумят электропоезда…
Только на следующий день Макар нашел свою дочь в больнице Склифосовского. Толпа её сильно прижала к ограде на Страстном бульваре. Состояние тяжелое.
Андрей помчался в больницу. Он не даст умереть Павле. Не даст.