Когда весь флот был уже на приколе, Иван присел на камень и перевел дух. Руки у него противно подрагивали. «Еще одно такое «купание», и психом можно стать», — подумал он.

Поднялся, выстроил всех в каре и сделал перекличку. И когда убедился, что, не считая потерянного ведра и разбухшего Ленькиного барабана, не считая многочисленных ушибов, порезов и царапин, все обошлось, то мысленно поклялся себе впредь такого головотяпства не допускать. Ведь говорил же себе — ни шагу, не подумав! Стоило полениться насчет разведки — и на тебе…

Ирина тем временем на разостланной вместо брезента палатке открыла лазарет. Все пострадавшие, по строжайшему требованию Ивана, потянулись в лазарет, чтобы прижечь ссадины и царапины, забинтовать порезы и ушибы.

Теперь полагалась разрядка, отдых. Не зря же Иван велел пристать именно здесь, у холма, на котором росли три могучие березы. Леня-барабанщик в погоне за своим уплывающим барабаном побывал на этом берегу раньше всех, а возвратившись к месту крушения, сообщил, что на поляне у трех берез навалом земляники.

Через полчаса мореплаватели разбрелись по склону и затихли. Сидя на корточках, лежа на боку, на животе, они приминают руками траву; срывают и едят, едят спелую, разомлевшую на солнце землянику.

А над поляной небо синее-пресинее, и жаворонок в небе. Висит, будто на солнечной нити, и сыплет в остановившийся воздух трели, цветастые, журчащие, переливающиеся. А от трав, прогретых солнцем, от цветов, от всей земли исходит запах, густой, хоть пей его стаканами! От него ли, от чего ли другого сладко щемит в груди и охватывает необъяснимая нежность ко всему на свете.

«Слышь, Ваньша, — говорил, бывало, дед, разгибаясь от литовки, которую отбивал молотком на пне с металлической бабкой. — Слышь, журавлики, однако?.. Это они, паря, молодых теперь учат, крылья им вострят. Не успеешь оглянуться, как потянутся на полдень, потянутся, потянутся и закричат… Уж столь баско да жалобно кричат, что, ну, иной раз до слез, столь жалобно!»

Дед вздыхал, и Ивану всякий раз слышалось в этом вздохе что-то древнее, вещее. Иван задирал голову, смотрел и в самой-то самой синеве различал черные черточки крыльев. Черточки кружились в очень медленной, какой-то торжественной карусели, и «крру-ы-ы!» долетало оттуда на землю, «крру-ы-ы! крру-ы-ы!»

Иван приподнимается и обводит глазами поле. «Саранча!» — радуется он этому полю, пестрому от спин, голов, штанов, галстуков и платьишек.

Хорошо ползти за кем-нибудь на четвереньках! Тому-то кажется, что он все обобрал, а за ним, в примятой-то траве и есть главная ягода! Хорошо также набрать целую горсть и, глотая слюнки, выдержать характер, а потом привлечь чье-нибудь внимание — гляди, мол. И высыпать всю горсть к себе в рот, чтобы щеки раздулись. Только тогда не смыкай век, смотри, чтоб не слиплись, не засни от блаженства. Ведь во рту у тебя, разминаемая языком и зубами, тает душистая мякоть, чуть кислая, сладкая, теплая, но главное-то нежная, но главное-то сочная и ароматная. Ведь в ней и запахи полей, и чистота дождей, и соки земли, и солнце, много солнца! И все это тает у тебя под языком, тает…

— М-м-м, — стонет лакомка Сева Цвелев, пачкая ягодой губы, щеки, нос и непрерывно работая челюстями.

А Юрка Ширяев не о себе… Вот он будто бы случайно оказался рядышком с Марией Стюарт… Ивану не слышно, о чем они там говорят, но видно, как королева разрешила Юрке пересыпать к себе в ладони горсть земляники. И, смеясь, набила полный рот. Но тут же оглянулась, не видел ли кто? И по жесту ее Иван понял, что она сказала Юрке: нет, не вздумай больше, не возьму.

Ешьте землянику, мальчики, берите ее, тающую, горстями, наполняйтесь ее соками! Когда станете взрослыми, когда наклоните лобастые свои головы к приборам, когда могучая ваша мысль будет рваться в холодные пространства, когда прильнете к иллюминатору, чтобы взглянуть на неземной, все приближающийся пейзаж, они будут в вас, соки этой ягоды, он будет в вас, воздух этой поляны, оно будет в вас, солнце этого лета!

— Иван Ильич! Эгоизм, знаете, — прервал его мысли голос Ирины. — Найти такую полянку земляники и никому ни полслова!

Ирина стояла над ним и поправляла волосы, сбегающие на плечи.

— Кто же вам мешает? Присоединяйтесь!

— Да, — изменив тон, протянула Ирина, — у меня все руки в йоде. Мыла, мыла и — смотри. — Присела рядом и выставила перед собой золотистые от йода руки.

— Ай, ай, ай… — Иван взял ее руки в свои и сочувственно покачал головой.

— Видишь? — горестно, как маленькая, сказала Ирина.

— Бедная, бедная девочка, — тихо, почти шепотом произнес Иван.

Теперь они будут говорить тихо, и все о пустяках, неинтересных никому, в том числе и им самим. Потому что тут слова сами по себе не значат ничего, тут важны звуки, важно то, что руки, наконец, лежат в руках и никуда-то им, рукам, не хочется, они как-то странно ослабли. Ну, а ягоды? А ягоды куда-то подевались… Потому что ягоду нельзя искать глазами, оглушенными нежностью.

А над поляной небо, синее, и жаворонок в нем — трепещущая точечка, подвешенная к солнцу на невидимом луче. И птичка эта маленькая сыплет трели, а березы слушают, могучие, задумчивые.

— Эй, вы что? Оглохли? — к Ирине с Иваном подходит Юрий Павлович. — Слушайте, есть идея. Надо внести предложение в академию наук… Чтобы первым растением на первой плантации там, — Юрий Павлович показывает в небо, — была непременно земляника.

— Да, символично, — соглашается Иван, — земляника…

— Ты гений, Юра, — говорит Ирина, — давайте, правда, напишем!