Вдоль стен тянулись полки с пачками белья: наволочки, полотенца, простыни; тут же были свалены веревки, рюкзаки, стояли банки с клеем, лежали россыпи карандашей; и пахло всем этим сразу.

— Проходите, проходите, Иван Ильич, — кастелянша Феня Пинигина провела его через склад в дальнюю комнату.

Комната имела одно окно, загороженное с улицы стволами мощных сосен. У окна стояли стол и стулья, у стены — кровать, на стене висело зеркало, один угол комнаты был отгорожен суконным одеялом.

— Садитесь, извините, у меня не прибрано… — хозяйка кое-что свернула, кое-что поправила, впихнула, сдула, убрала чайное блюдце, набитое, как патронами, окурками знакомых «Любительских» папирос.

Иван сел к столу, кастелянша вернулась с пустым блюдцем, поставила его на стол и села на кровать. Туго натянулся при этом цветастый домашний халат на ее бедрах.

— Я к вам насчет вашей дочери…

— Что она там опять? — кастелянша кокетливо поправила свои светлые волосы.

— Вы меня неправильно поняли. Я о другом. Она мучается, ваша дочь. Я не собираюсь учить вас жизни, а пришел потому, что мне страшно жаль вашу девочку. И меня возмущает, как человека возмущает ваша связь с… — Он кивнул на блюдце. — Дошло до того, что даже пионеры говорят вашей Люде об этом.

— Ах вон оно что! — руки ее беспокойно потянули халат на груди, и она слегка покраснела но на секунду-две, не больше. Вот уже вскинула голову и усмехнулась. Ивану стало неприятно оттого, что Мария Стюарт иногда так же вскидывает голову, что внешне она походит на мать.

— Сколько вам лет, интересно? — спросила его эта женщина. — Двадцать три?.. И вы что же, все еще… мальчик?

Жар бросился в голову. Иван почувствовал не то чтоб замешательство, нет, но было такое ощущение, будто под ногами исчезла земля…

— Простите, а какое это имеет…

— Да такое! — перебила она зло. — Что ничего еще вы в жизни-то не знаете! Не понимаете. Вот если бы вы были мужчиной, взрослым человеком, вы бы подумали, каково женщине одной? Нельзя ей, поняли, одной!

— А как же тогда жены… моряков, например? Полярников? Да как в войну, наконец, ждали по пять лет?

— А, бросьте вы! Не верю я… Все одинаковы! — с вызовом сказала кастелянша. — И не приводите мне примеры из кино, из книжек! Там одно, в жизни другое… — И, не давая ему рта раскрыть, наступала: — Это вы, такие, начитаетесь и лезете в учителя. Подумаешь, чистенький! Ну, ангел прямо!

— Да я и в жизни знаю, когда женщина одна. И всю себя отдает воспитанию, своим детям…

— Ну, а я вот не такая! — сощурилась она. — Не такая. Я жить хочу! И говорите обо мне что угодно!

— Живите на здоровье! — сердито сказал Иван. — Только чтобы другие от этого не страдали. А так, выходит, вы — не мать. Вы хоть понимаете, что калечите душу своей дочери? — Иван глотнул воздух. — Да если так… то надо отобрать ее у вас, вот что!

— Отобрать? Да ну? А я ее что, бью? Голодом морю? Не обуваю, не одеваю? На мороз выгоняю? Слава богу, живем не хуже других. Вы бы посмотрели, как другие живут… А у моей дочери, хотите знать, всё есть! Из последних сил тянусь… — Она вдруг всхлипнула, но тоже на секунду, как-то театрально всхлипнула, в следующий же миг лицо ее сделалось злым. — Отобрать? Ха-ха! Руки коротки. Нет такого закону!

— Закона, может, и действительно нет, — согласился Иван, — и всему этому про обуванье-одеванье я верю, но вы о душе ее подумайте!

— О душе, о душе! — вдруг выкрикнула Феня. — Поп нашелся!.. Не хочу я с тобой разговаривать! И знать ничего не хочу! Ничего такого нет, сплетни одни! Никто не докажет! И пошел ты…

— Хорошо, я пойду, — поднялся Иван, — но так и знайте, это был не последний разговор. Я не оставлю…

Прошел через душный склад, хлопнул дверью и жадно вдохнул чистый воздух. В голове было ощущение тупости, и злился он, пожалуй, больше на себя, чем на Пинигину. «Ни к черту получилось! Шел с намерением судить, громить и возмущаться, а вышло… По-слюнтяйски, в общем, вышло, что и говорить…»

Произошло это в пять часов вечера, а в восемь Ивана пригласил к себе начальник лагеря Василий Васильевич Князев.