Утром 2 ноября, в пятницу

– Вы слышали? Вы слышали? – кричал взъерошенный Артемий Иванович, взмахивая руками и брызжа слюной во все стороны. – Царь! Ужас какой-то!

Фаберовский, разбуженный Артемием Ивановичем, еще не продрал глаза и ничего не соображал.

– Пан опять послал телеграмму царю? – зевая, произнес он со сукой в голосе. – Мерзавец, простите меня, грешного, он так пану и не ответил!

– Как вы смеете! – закричал Артемий Иванович. – Господь только что избавил Россию!

– Неужто преставился?! – Фаберовский хладнокровно утер лицо ночным колпаком. – А за былые заслуги перед батюшкой наследник нам заплатит? Нужно немедленно забрать все деньги с банка, если они там есть! Представляю, какая паника сейчас на бирже!

– Вы идиот! Господь спас императора! Крушение! Четыре дня назад! У села Борки! Поезд сошел с рельс и обрушился с насыпи. Да вы что, газет не читаете?! Это еще в понедельник было!

– Я читаю газетные статьи только на одну, близкую нам всем тему, – сказал Фаберовский и надел очки. – А кто спустил поезд под откос?

– Негодяи!

– Так, так, на них Россия держится. И что же царь?

– Обыкновенное разгильдяйство. Он держал крышу вагона на своих плечах.

– Атлант, прости, Господи.

– Не нужны мне ваши оправдания! Где тут у вас церковь посольская?

– У нас и посольства-то тут нет. А где ваша церковь – пану Артемию самому следовало бы ведать.

– Там сегодня благодарственный молебен. Я должен быть в церкви, хоть кровь из носу!

– Запомните на будущее: русская церковь Успения Божией матери на Кавендиш-сквер в Уолбеке. Я провожу пана.

Пока поляк одевался, Артемий Иванович вышел на Эбби-роуд, где в наемном бруме сидели Дарья с Васильевым. На время прекратившийся дождь не мог развеять тягостных дум Артемия Ивановича, вызванных катастрофой царского поезда, а чрезвычайно мрачная погода еще более усугубляла их.

– Сколько ж вы нас возить еще будете, Артемий Иванович? – осведомилась Дарья, высунувшись в окошко кэба, от чего экипаж угрожающе накренился на бок. – И что такое приключилось, что мы по городу все утро невесть чего разыскиваем?

– Государь чудесно спасся от смерти! – благоговейно ответил Владимиров, отскакивая от кэба из опасения быть раздавленным, если он под тяжестью Дарьи перевернется.

– Он что, в Лондоне?

– Да нет же, дура, в церкви торжественный молебен, консул велел быть всем кровь из носу!

Подошел Фаберовский и вместе с Артемием Ивановичем влез в экипаж. Добравшись до Белгрейв, они объехали на кэбе площадь и остановились у ничем не примечательного здания, на наружных дверях которого значилось «Православная Русская Церковь». Пройдя через особый проход в церковь, они все, кроме Фаберовского, присоединились к большой толпе молящихся, уже набившихся туда прежде. Поляк остался в притворе. Вскоре после начала молебна к нему, трижды перекрестясь и кланяясь в пояс, протиснулся Артемий Иванович:

– Боже, буди милостив мне, грешному. Какие там люди! Сам посол Егор Егорыч Стааль с супругой и дочкой, советник Бутенев, консул Фольборт, госпожа Новикова и весь персонал посольства и консульства!

От Владимирова сильно пахло ладаном и перегаром.

– А где пани Дарья с Васильевым? – спросил поляк.

– Молются слезно. А мне один из этих петунов ряженых на дверь указал.

– Что же ему надо?

– Не ведаю.

В притвор вышел человек в парадном мундире с расшитой золотом грудью, с двууголкой под мышкой и, презрительно окинув взглядом Владимирова, протянул ему двумя пальцами обтянутой белой перчаткой руки конверт.

– Господин Гурин?

– Да-с.

– Это вам.

– Кто это? – спросил пораженный Фаберовский, когда человек ушел. – Пан Артемий с ним знаком?

– Откуда? Это второй секретарь посольства Крупенский. Я его и видел-то один раз издали.

– Видать, сегодня ведомство пана вольно вытворять чего хочет. Неужели Рачковский удостоил нас своим вниманием?

Владимиров разодрал конверт, развернул сложенный вдвое лист бумаги, и, вооружившись пенсне, прочел вслух:

«Любезнейший Артемий Иванович!

Прежде всего земной поклон тебе за ценнейшего агента, которого ты мне прислал. Господин Ковальский, он же Оструг, уже пойман на краже часов и в настоящее время сидит во французской тюрьме.

Должен тебе сказать, что и без твоих подарочков мне гадко, дорогой мой, душа как-то болит и ноет, заниматься ничем нельзя, все самые грустные и тоскливые мотивы раздаются в сердце и ушах. Думается, что этим поганым состоянием я обязан или поганой инфлюэнце, подобравшейся ко мне вскоре после Покрова, или тревожным слухам, исходящим из Лондона и Бельгии.

Я страшно разнес Ландезена, что он ничего не выведал у тебя. Не зная подробностей, однако, догадываюсь, что дело швах. А ведь нам с тобою для конца нужен еще один случай. Вообще я должен сказать, что я был бы счастливейший из смертных, если б тебе удалось кончить наше дело достойно. Тяжелым камнем лежит оно у меня на сердце. Пишу об этом тебе конфиденциально и как другу. Сообщи на милость, веришь ли ты в благополучное разрешение этого дела?

Твои утешения, подкрепляемые разными надеждами, далеко меня не успокаивают. Верь, что кроме разочарования и разорения ничего из наших хлопот не произойдет, если ты не будешь следовать моим указаниям. Не может быть никакого толка там, где много сил и энергии расходуется без очевидной надобности.

Не шляйтесь больше по улицам, а присмотрите для дела подходящее помещение. И риска никакого, и новизна ощущений для публики. И не тяни с этим, иначе мы так и будем бултыхаться в этой зловонной клоаке. Да будь осторожен и не суетись, чтобы не сгнить в тюрьме.

Твой Петр».

– Ну и что пан на это скажет? – спросил Фаберовский.

– Столько в этой цидуле умных слов, – сказал Артемий Иванович, убирая письмо, – а одно просто золотое: не торопись.