Григорий Андреевич Гершуни ворвался в мою заграничную жизнь внезапно, наподобие того, как падают с неба на нашу землю блуждающие метеориты.

Ничто, казалось, не предвещало его появления. Не слыхал я дотоле и его имени. Впрочем, у нас тогда было священной традицией: встречаясь с человеком по революционным делам, об имени его не спрашивать, а, случайно узнав, постараться как можно скорее выкинуть его из памяти. И в самой России имя его было, в сущности, известно лишь очень небольшому кругу будущих руководителей П. С. Р.

Прежде всего на него натолкнулась Е. К. Брешковская. Она без устали разъезжала тогда по России, «людей поглядеть и себя показать», как со смешком любила выражаться она. Она «искала человека». А найдя, немедленно присоединяла к незримому воинству будущей Партии Социалистов-Революционеров.

Екатерина Брешковская родилась 26-го января 1844 года в Черниговской губернии, в семье помещика Константина Вериго. Отец ее был дворянин-вольнодумец старого типа: мать же, урожденная Горемыкина, отличалась чрезвычайной религиозностью. Излюбленным языком лучших дворянских семей того времени был французский, на нем говорили между собой, а на русском — с прислугой. Когда Катерина Вериго, ставшая Екатериной Константиновной Брешко-Брешковской, на склоне лет попала в Париж, она пленяла тогдашних лидеров французского социализма своим прекрасным французским языком, но языком старомодным, языком их дедов и прадедов. Не в одной французской среде «бабушка» выглядела гостем прошлого столетия.

В старости «бабушка» не раз добродушно рассказывала, каким божеским наказанием была она для своей старой няни, то, обрабатывая ее во вспышках детского гнева руками и ногами, то душа ее в своих объятиях в порывах раскаяния. И более полвека спустя нетрудно было узнать в перевалившей на седьмой десяток лет «бабушке» ту же самую бурную Катю — только на этот раз она так же своевольно, чуть не руками и ногами обрабатывала захотевший, видите ли, стать ей политической нянькой-указчицей Центральный Комитет Партии Социалистов-Революционеров.

Катя-подросток жадно слушала из материнских уст Евангелие и «Жития святых». Особенно глубоко врезалось в ее память жизнь великомученицы Варвары, пошедшей за веру на казнь. А в 1910 году корреспондент английской газеты, увидев К. Брешковскую на процессе, написал: «Эта престарелая, седая женщина, одетая в черное поношенное платье, — бабушка, как любовно зовет ее партия освобождения, — шла с достоинством и сияющим лицом, как мученица, вдохновляемая величием дела, которому она предана и которое превращает страдание в высшую радость».

Отдавши в юности щедрую дань антирелигиозным дерзновениям молодой мысли, она опять вернется к религиозным истокам, будет организовывать в Подкарпатьи школы и пансионы, в которых можно увидеть ревностных церковниц, и не будет забывать на прощанье перекрестить тех, кого любит.

Катерине Брешковской выпала на долю бурная молодость. Охваченная общим поветрием, она бросается в Петербург на курсы. Отец дрожит за будущее своей безудержной Кати и пробует приковать ее к дому: чтобы она могла осуществить мечты о служении народу, он создает для нее сельскую школу. Тут же, наготове, найдется и подходящий жених: семья будет для нее тихой пристанью.

Всё сначала идет, как по-писанному. Культурная работа в полном разгаре: вырастает школа, за ней библиотека, а там — сберегательная касса. В них работает рядом с Катериной молодой студент из соседей-помещиков, она 24 лет от роду выходит за него замуж и становится Брешковской.

Но на черниговских либералов обрушивается гнев подозрительной администрации. Старика Вериго увольняют со службы за неблагонадежность, чету Брешковских отдают под надзор полиции. Все их учреждения разгромлены, закрыты. Муж покоряется судьбе, в их браке женственно-мягкой натурой является он, а мужественное начало воплощено в ней. Катерина Брешковская отвечает на разгром культурной работы уходом в революционную работу. Мужу она предъявляет ультиматум: или идти вместе по предстоящему ей тернистому пути, или разойтись. Идти ей приходится одной. Муж остается где-то позади. Но у Катерины, кроме мужа, есть еще и ребенок. После многих бессонных ночей принесена и эта, еще более тяжкая жертва. Младенца берет на свое попечение жена брата Катерины, и он вырастает, считая свою тетку матерью, а настоящую мать — теткой…

«Хождение в народ», арест, суд и пять лет каторжных работ; выход на поселение, побег, новый арест, новый суд и опять четыре года каторжных работ. Таков был крестный путь Катерины Брешковской. Отбыв второй каторжный срок, Брешковская вышла на поселение в Селенгине, где посещение ее Кеннаном вызвало в последнем духовный переворот. Он приехал в Россию для обследования политической ссылки, склонный оправдывать царскую администрацию, вынужденную применять репрессии против террористов. После встречи с Брешковской, а затем и со многими другими ссыльными он написал книгу, которая всему миру показала ужасы политической ссылки в России и благородные образы борцов за свободу. Благодаря этой книге широко прогремело и имя Катерины Брешковской.

Только в 1896 году попадает она, кончив все сроки каторги и ссылки, в Россию. Там всё новое. Новое время — новые люди — новые речи. Молодежь почти сплошь говорит на новом языке — на языке поспешно и не очень ладно переведенного на русский немецкого марксизма. Бабушка среди них — как выходец из другого, потонувшего мира. Но ей ведомо что-то большее, чем тезисы очередной доктрины, претендующей на безошибочность своих диагнозов и прогнозов. И, не смущаясь первыми встречами с молодежью, не дающими взаимного понимания, она спешит наверстать годы подневольного бездействия. «Шесть лет вагоны были мне квартирой, — рассказывает потом она. — Я собирала людей всюду, где могла: в крестьянских избах, в мансардах студенток, в либеральных гостиных, в речных барках, в лесах, на деревенских мельницах»…

Заграницу шли вести: бабушка витает по всей России, как святой дух революции, зовет молодежь к служению народу, крестьян и рабочих — к борьбе за свои трудовые интересы, ветеранов прошлых движений — к возврату на тернистый путь революции. «Стыдись, старик, — говорит она одному из успокоившихся, ведь эдак ты умрешь со срамом, — не как борец, а на мягкой постели подохнешь, как изнеженный трус, подлой собачьей смертью».

Брешковская впоследствии рассказывала нам, как, поездив по Западному краю, она наткнулась на мирного культурного деятеля — умного и осторожного провизора и бактериолога Гершуни. «Светлая голова!» — отметила она для себя. Скоро узнала, что «светлую голову», как полагается, арестовали и увезли в Москву. Ею заинтересовался Зубатов, любивший лично «поработать» над выходцами из «подпольной России» выше обычного уровня.

Брешковской не раз приходилось наталкиваться на следы какого-то, недавно появившегося и, подобно ей, мелькавшего то там, то тут, революционера, под кличкой «Дмитрий». Его уже знали пока еще редкие по тем временам массовые митинги. Случалось, что он внезапно «как из-под земли вырастал» там, где атмосфера переполнялась электричеством стачечного брожения; о нем говорили, как об ораторе, оставляющем незабываемое по силе впечатление. Случайно «бабушка» с ним однажды встретилась. Вездесущий и неуловимый нелегальный организатор Дмитрий: бурный оратор массовых митингов; и, наконец, мирный культуртрегер, провизор в Минске Григорий Гершуни слились в одно лицо.

К нам заграницу «бабушка» еще не заглядывала. С ней уже завязал связь транспортер заграничного Союза, Мендель Розенбаум, и она однажды направила его в г. Минск к бактериологу Григорию Гершуни. — «Вот кого попробуй привлечь к эсеровству, — сказала она, — дело будет».

Розенбаум съездил в Минск, но первая попытка не дала результатов; осторожный Гершуни держался выжидательно и даже имени его мы от Розенбаума еще не слышали.

Гершуни производил неотразимое впечатление с первого раза и притом на людей совершенно различных и друг на друга непохожих. В одну из своих заграничных поездок Гершуни возвращался домой через Румынию.

Там в Бухаресте, вместе с тем же Розенбаумом, поздно засиделся у местного статистика и экономиста Арборе, когда-то одного из друзей и сподвижников Бакунина. Старик — в русском социалистическом движении более известный под именем Ралли — был очень оживлен и много рассказывал. Гершуни — как казалось Розенбауму — был молчалив. Но когда Гершуни распростился и ушел, знавший толк в людях Арборе-Ралли наклонился к Розенбауму и с необыкновенной живостью спросил: «Кто это?» — «А что?» — «Орёл!»

Поздней осенью 1901 года я вернулся в Берн и на другой день зашел на квартиру Житловского узнать, нет ли от него вестей с предпринятой им поездки по Европе. Жену Житловского я нашел в тревоге. К ней явился из Берлина с рекомендательной запиской от мужа совершенно неизвестный ей господин, требующий адрес Менделя Розенбаума. Адрес этот у австро-русской границы был отправной точкой единственной тонкой нити, связывавшей заграничный Союз с.-р. с Россией по транспорту литературы. И она решила адреса не давать, а лучше вызвать самого Розенбаума в Берн. Воспользовавшись моим приездом, она просила меня пойти познакомиться и лично присмотреться к приезжему, который остановился у члена одной из русских эсеровских организаций.

Приезжий произвел на меня очень своеобразное впечатление. Как-то особенно откинутый назад, покатый купол выпуклого лба, волевые очертания рта, гладко выбритого подбородка, быстрота движений, скупость на слова, при замечательном уменьи слушать и заставить разговориться своего собеседника. Немногие его реплики в разговоре обличали такт и редкое уменье направлять ход беседы.

Рекомендательной карточки, привезенной им от Житловского, для меня было вполне достаточно; да и помимо нее — уж не знаю, что именно, — но преисполняло меня неизъяснимым доверием к новому знакомцу. Что-то мне шептало: «Да, поистине, вот это человек!» Он тем временем круто переменил разговор: «Ну, теперь моя очередь рассказывать, ваша — спрашивать…»

А рассказать ему было что. Когда я уезжал заграницу (в начале 1899 года), с революцией в России было еще тихо. Социал-демократия, правда, уже набиралась сил; то там, то здесь возникали, по петербургскому образцу, местные Союзы борьбы за освобождение рабочего класса; в 1897 году уже был организован еврейский Бунд; в следующем 1898 году произошла первая попытка создания центральной всероссийской с.-д. организации на 1-ом съезде в Минске; но от этой попытки остался лишь «манифест», принадлежавший перу П. Б. Струве; большинство членов съезда было арестовано тотчас по его окончании. Что касается социалистов-революционеров, то мне была известна лишь киевская группа, к которой примыкали кружки по узкой цепочке южных городов, кончая Воронежем, да саратовская группа (А. Аргунова), вскоре почти целиком перебравшаяся в Москву (так. наз. Северный Союз с.-р.).

Приезжий рассказал мне, что южная с.-р. группировка, успешно разрастаясь, имела уже свой первый съезд и даже приняла название «Партии С.-Р.», а московская, ставшая «Северным Союзом», основала печатный журнал «Революционная Россия», с участием видных столичных литераторов В. Мякотина и А. Пешехонова; правда, третий номер журнала, вместе с нелегальной типографией в г. Томске, провалился: но дубликат предназначенных для него рукописей — здесь, в его распоряжении; номер должен, быстроты ради, быть выпущен заграницей, но уже в качестве формально признанного центрального органа объединенной П. С. Р.; ибо наш гость привез с собой договор о полном слиянии северного «Союза» и южной «Партии» воедино. «Мы в России свое дело сделали; очередь теперь за вами, заграничниками. Все здешние организации — и группа старых народовольцев, и Союз с.-р., и Аграрно-Соц. Лига, и лондонский Фонд Вольной Русской Прессы, и группа «Накануне» и группа «Вестника Русской Революции» — должны слиться в единую заграничную организацию партии, собрать свой съезд, выбрать свой общий комитет и стать органом или зарубежным представительством общерусского центрального комитета». И он мне ребром поставил вопрос: сочувствую ли я такому направлению дела и можно ли в нем на меня всецело и без оговорок рассчитывать?

Я без всяких колебаний ответил: не я один, а все, кого я знаю из серьёзных людей в эмиграции, могут только с величайшим энтузиазмом принять привезенные им вести. Во всех давно уже теплилась вера в близость нового всероссийского общественного подъема и нового революционного прилива: его слишком долго и нетерпеливо ждали и, может быть, иные уже устают ждать, а потому подлинное его пришествие, быть может, кой кого даже застанет врасплох. Им будет мало ваших уверений, им будут нужны факты и доказательства. Есть ли они у вас? Приезжий странно усмехнулся. — «Откуда мне их взять? Это уж придет из России. Пока буду просить о краткосрочном кредите…»

И, немного помолчав, возобновил разговор. — «Но я привез кое-какие новости, которые будут радостны лично для вас. На долю двух серий ваших в «Русском Богатстве» — о философских корнях русского социологического субъективизма и о различиях индустриально-капиталистической и аграрно-трудовой эволюции — выпал необычайный успех. Ничто молодежью не читается с таким увлечением, как они, ничто не возбуждает столько страстных споров со скептиками. Наша молодежь вдохновляется ими в защите своих позиций против ортодоксально-марксистского — а я еще охотнее сказал бы: вульгарно-марксистского — натиска. Вот, вернусь, все наши будут меня расспрашивать: каковы ваши дальнейшие литературные замыслы?.. Да и жизненные тоже».

Приезжий слушал очень внимательно, спрашивал о подробностях… И вдруг оказалось, что и без меня обо мне всё знает… Но мои планы о возвращении в близком будущем в Россию он раскритиковал жесточайшим образом. «От вас ждут сказал он — работ по выяснению партийных перспектив, партийной программы, стратегии и тактики. Для этого отмеренного вами себе заграницей еще только годичного срока уж никак не хватит. Я должен побывать еще в других заграничных центрах эмиграции, выяснить состав наличных работников, а при следующих свиданиях представить всем проект использования наличных сил, как было бы важнее всего для партии. Подумайте об этом как следует, и припасите ваш окончательный ответ. А Россия от вас не уйдет, только надо, чтобы в ней произошли серьёзные сдвиги, после которых партия сама вызовет вас…»

Оспаривать его доводы было не легко. С тем большим нетерпением я ждал приезда Житловского и Розенбаума, которые могли дать мне всю нужную информацию о приезжем. Но я чувствовал: в моей жизни пришел поворотный момент.

Через день приехал Житловский, а еще через два дня Розенбаум. Встретился он с «Дмитрием» — так звали нашего приезжего — обнялись и расцеловались, как старые друзья. Пошли разговоры о «бабушке», о киевлянах, саратовцах, воронежцах, о какой-то «рабочей партии политического освобождения России»… И, когда гость удалился, Розенбаум рассеял все тревожные сомнения Веры Житловской.

Тут в первый раз прозвучали для нас слова: Григорий Гершуни. И тотчас состоялось единогласное решение — из нашего словаря их навсегда вычеркнуть. Житловский дивился: вот уж не думал, что он еврей! Мендель рассказал, как «Дмитрия» впервые открыла в Минске «бабушка». А, может быть, правильнее будет сказать, что он ее открыл. Она нередко бывала в том же доме, этажом выше, у его брата, врача. Ее все знали.

И однажды «Дмитрий» зазвал ее к себе. У него только что был жаркий спор в небольшом кругу близких людей о больном вопросе: какой же способ борьбы выведет народное движение на путь победы? Вспомнили и «Народную Волю». Один из споривших заявил: он не может даже себе представить, чтобы хоть кто-нибудь, живший в те бурные, страшные времена, мог допустить возможность их скорого повторения. Вот хотя бы гостящая сейчас в Минске такая знаменитая революционерка, как Брешковская. Не может быть, чтобы теперь она не отшатнулась с трепетом, если бы ее спросили: не пойти ли опять, по примеру Желябовых и Гриневецких, с револьвером или бомбой убивать и умирать? Спор еще не замолк, когда Гершуни услышал знакомые шаги на лестнице. Он приотворил дверь и выглянул: как раз она! Через минуту он уже привел ее в свою квартиру и, бесконечно извиняясь, рассказал о предмете спора. Можно ли ее спросить: что она чувствует, когда перед ней задаются вопросом, быть или не быть повторению народовольческой трагедии. «Бабушка» не уклонилась от ответа. Печальным, но ровным и твердым голосом отвечала: «И мы в свое время мучились тем же вопросом и говорили евангельскими словами: «Да минует нас чаша сия»… Вот и ныне приходится выстрадать ответ.

Опять идем мы к срыву в бездну, опять мы вглядываемся в нее, и бездна вглядывается в нас. Это значит, что опять террор становится неизбежным»… После этого Гершуни встретился с «бабушкой» еще раз. То была, опять же в его квартире, встреча нового года — и вместе нового ХХ-го века. У всех было приподнятое настроение… А прощаясь и покидая Минск, «бабушка» отозвала его в сторону и сказала: «С такими да еще рвущимися наружу мыслями в голове чего ты ждешь? Чтобы тебя изъяли из жизни и замучили в Петропавловске? Надо менять место, надо менять паспорт, надо нырнуть в подполье. И не очень медлить!..»

«…Вот почему, — рассказывал Розенбаум, — бабушка к нему меня и отправила. Он уже успел познакомиться с литературой нашего Союза. — Должно быть, — заметил он с улыбкой, — там у вас полно кабинетными людьми: недаром особенно любят подчеркивать роль идеологического фактора. Слов нет, это большая сила, но только сила, действие которой ограничивается узкой средой, а нам надо стать силой в массах. И самые активные действия, — я имею в виду террор, — не дают всего эффекта, если они не поддержаны массовым движением. Отстаивая агитацию в крестьянстве, вы правы. Это тоже масса, но масса, распыленная на огромном пространстве, а нам в первую очередь нужны до зарезу компактные массы, которые налицо в городах, в рабочих кварталах». Кроме того, сказал, что мы сами ослабляем свое дело, называясь союзом. Пора выступить открыто в качестве партии.

Когда же я поднял вопрос о его вступлении в наш союз, он вынул из тайника, прилаженного к печке, небольшую красненькую книжечку, издание «Рабочей Партии Политического Освобождения России». — «Вот посмотрите, совершенно уверен, что раньше или позже мы объединимся, но персонально, не посоветовавшись с товарищами, вступить к вам не могу».

Помню: при своем первом приезде заграницу Гершуни привез нам большой материал о первых проявлениях в Западном крае так называемого «зубатовского» движения. Он составил в «Рев. России» (№ 4 и 5) ряд очерков, «Рабочее движение и жандармская политика», им впоследствии дополнявшихся всё новыми иллюстрациями из разных мест России (№№ 6, 16, 20 и т. д.). Зубатовскую политику он считал крупной, но азартной картой пошатнувшегося самодержавия, и не мало поработал словом и пером над тем, чтобы эта карта была бита.

Менделю Розенбауму была вверена ответственная задача: он должен был вывезти заграницу «бабушку» Е. К. Брешковскую, у которой уже почва горела под ногами, и справился с этой задачей очень удачно. От нее мы получили новые вести о том, как она ввела в эсеровский «центр», чьей резиденцией был Саратов, нового члена — «Дмитрия». Именно по указаниям из Саратова, он, перейдя на нелегальное положение, разыскал ее на учительском съезде в Перми.

— Вот видите, бабушка, — сказал он ей там при первой встрече, — вы когда-то еще в Минске советовали мне скорей перейти на нелегальное положение и замести за собою все минские следы. Предостережения ваши оказались вещими. Хоть с опозданием, я — таки «перешел» или, вернее, меня перевел на нелегальные рельсы — Зубатов. Дал знак по телеграфу: забрать и препроводить. И препроводили…

Гершуни много раз рассказывал нам, как Зубатов — как бы запросто пытался вести общеполитические беседы. В этих беседах он самого себя рисовал, как, в сущности, тоже социалиста, но не верящего ни в парламентаризм, ни в буржуазную конституцию, а лишь в своего рода «социальную монархию» или народолюбивый царизм.

Брался быть посредником между «трудящимися и обремененными» и властью. Брался найти влиятельных людей, которые дадут возможность даже при стачках оказывать покровительство рабочим против несправедливых хозяев. Обещал разные возможности для всякого рода обществ и организаций, улучшающих быт рабочих, под условием, что они будут дорожить этими легальными возможностями, беречь их и держаться вдали от использования их для революционной борьбы. Находил наивных и легковерных простаков, веривших ему. Вносил в революционные круги разложение, взаимное недоверие и подозрительность.

Бывший охранник Леонид Меньшиков в изданной большевиками книге «Охрана и революция» рассказал о том, как «доставленный в Москву на обработку Зубатова» Гершуни «обошел Зубатова, притворно согласившись на его увещевания, чтобы, получив свободу, организовать террор», и как Зубатов «после длительных бесед со своим пленником, поверил ему, что он решил отказаться от революционной деятельности»; так что для охраны было сюрпризом, когда Гершуни, «выпущенный летом 1901 г. бежал и стал нелегальным».

А между тем Маня Вильбушевич едва не расстроила всех планов Гершуни. Считая ее человеком честным и ценным, но временно «свихнувшимся», Гершуни пытался говорить с нею совершенно откровенно, надеясь переубедить ее, раскрыть ей глаза на истинный характер и подлинные цели Зубатова. Он никак не ожидал, что Маня Вильбушевич раскроет Зубатову самые доверенные разговоры, которые она вела с Гершуни и лидерами Бунда с глазу на глаз. Про Гершуни она прямо сообщила Зубатову: «Он, как и следовало ожидать, от начала до конца обманывал вас».

«С Гершуни у меня был большой, длинный разговор, — докладывала она Зубатову, — он пустил в дело всё свое красноречие и ум, чтобы доказать всю несостоятельность моего взгляда на вас и рабочее движение. На мой вопрос, что же он намерен делать, он сказал, что воспользуется всем, что вы только в состоянии дать для легальной работы, и в то же время, параллельно с ней будет продолжать нелегальную, но не в черте еврейской оседлости, а в центральной России».

Сведя счеты с зубатовщиной, Гершуни не покинул сразу Западного края: он возвращался в него не раз, пока не доделал одного начатого дела. Говорю о Рабочей Партии Политического Освобождения России, чью «маленькую красную книжечку» он когда-то вынул из тайничка и показал Менделю Розенбауму, прибавив: «Раньше или позже мы с вами объединимся…».

Недолгая история этого политического объединения, к сожалению, почти не освещена в нашей исторической литературе.

За кулисами ее чувствовались вдохновляющие влияния старого народника Сергея Ковалика (чтобы повидаться с ним, заглянула в Минск и «бабушка») и местного помещика-революционера А. О. Бонч-Осмоловского, участвовавшего потом в с.р. издательской деятельности под псевдонимом Дедова (намекавшим на идейный параллелизм с той же «бабушкой»).

Основною фигурою и подлинным основателем Рабочей Партии Политического Освобождения был старый народоволец Ефим Гальперин, носивший кличку «Слепого» вследствие своего угасавшего зрения. Главным литератором группы считалась Любовь Клячко, после ареста в Петербурге с транспортом изданий не выдержавшая испытания и давшая «откровенные показания».

Ее перу приписывалась и программная брошюра Р.П.П.О., носившая название «О Свободе»: ее то и показывал Гершуни в Минске Менделю Розенбауму, ссылаясь на то, что без товарищей по этой организации он войти в «Союз» не может. Эту брошюру «О Свободе» я имел с самого начала своего приезда заграницу еще в Цюрихе.

Я и сейчас убежден, что без Григория Гершуни составление этой брошюры не обошлось. Я хорошо знал юношески-романтическую манеру его писания; классическим образцом ее было стихотворение в прозе «Разрушенный мол», написанное в манере Максима Горького («Песня о соколе», «Буревестник» и др.) и приписывавшееся многими Горькому (даже издано под его именем какими-то добровольцами в Берлине).

В брошюре «О Свободе» мне бросился в глаза стиль ряда мест, написанных именно в этой несколько приподнятой манере: такова, напр., часто повторявшаяся тогда характерная цитата: «Социал-демократам мы протягиваем свою левую руку, потому что правая держит меч». Р.П.П.О. имела ряд местных отделов — в Белостоке, Житомире, Екатеринославе и пр. и даже в Петербурге вокруг моего ученика, бывшего тамбовского семинариста Сладкопевцева (Кудрявцева), автора недурной маленькой легальной книжки о Бланки. Она поставила две тайных типографии, просуществовавших, впрочем, недолго: в Минске и Нежине. По составу своему Р.П.П.О. была в основном организацией рабочей еврейской молодежи.

Когда-то обещав Менделю Розенбауму: «рано или поздно мы с вами объединимся», Гершуни слово свое сдержал: несмотря на оппозицию первооснователя, Ефима Гальперина, шумно протестовавшего против отказа от организационной самостоятельности и первоначального имени Р.П.П.О., Гершуни провел на съезде последней в 1902 г. ее полное объединение с Партией Соц. — Революционеров. Одновременно в «эсеровскую» партию влилось несколько комитетов (в том числе главный, киевский) т. наз. Русской С.-Д. Партии, имевшей своим органом газету «Рабочее Знамя» (в отличие от официальной Российской С.-Д. Раб. Партии). Так партия наша получила свое организационное завершение. Ее начальные базы в Поволжьи (Саратовский центр, Урал) и центре (Москва-Петербург с тайными типографиями сначала в Финляндии, а потом в Томске) сомкнулась со слившимися воедино, сначала довольно разношерстными организациями юго-западного края. Первенствующая роль Гершуни в деле этого завершения несомненна.

Но всецело на плечи Гершуни легла и другая задача, для него, пожалуй, еще более насущная; тут он выступал смелым новатором. В первый же свой приезд заграницу он доверил двум-трем товарищам из будущего заграничного представительства свои самые сокровенные планы в области террористической борьбы.

Для первого же, вышедшего заграницею номера «Революционная Россия» Гершуни передал следующее лаконическое официальное заявление: «Признавая в принципе неизбежность и целесообразность террористической борьбы, партия оставляет за собою право приступить к ней тогда, когда при наличности окружающих условий она признает это возможным».