Министр внутренних дел Д. С. Сипягин был всесильным временщиком тех бурных лет. Один из виднейших публицистов тысяча девятисотых годов, А. В. Пешехонов, всегдашний принципиальный противник т. н. террористической тактики, писал нам из Петербурга, констатируя «угрюмое молчание большинства органов легальной прессы» по поводу постигшей его гибели:

«Как назовут акт, которым временщик был исторгнут из рядов живущих? Это несущественно. Несомненно одно — что смерть постигла его по заслугам. Была ли это казнь? Он заслужил ее, осудив на медленную смерть десятки тысяч голодающих крестьян. Была ли это месть? Он вызвал ее, хладнокровно распоряжаясь избиением сотен людей на улицах и в тюрьмах. Была ли это мера самообороны? Он вынудил к ней, отрезав у общества все пути мирного протеста, переполнив тюрьмы тысячами людей, виновных лишь в том, что они не умели и не хотели молчать перед гнусным насилием…»

Гершуни и его товарищи в намечавшихся ими террористических актах придавали большое значение срокам. Не «самодовлеющего» террора хотели они, не уединенной дуэли кучки террористов с носителями центральной власти и сплотившейся вокруг них «охраной». Их заветной целью было слияние террористических «прорывов фронта» самодержавия с прямым давлением масс, чье дело расширить эти прорывы и взорвать весь вражеский фронт.

В первый же свой приезд Гершуни счел нужным объяснить нам факт осеннего, 1901 года, бездействия уже готовой идти в атаку «боевой организации с.,-р.». Студенчество явно переживало колебания. Жесткая политика Боголепова, «смещенного» выстрелом Карповича, сменилась политикой «сердечного попечения», объявленной новым министром ген. Ванновским. Брожение во многих университетах всё же началось, но его прервали рождественские каникулы. Для городских рабочих осень была плохим временем; по окончании летних работ полунищие крестьяне наводняли города, и стачечникам грозила легкая замена их на фабриках нетребовательными «зимовалами», как звали они крестьян, на зиму являвшихся подработать в городе.

Гершуни писал, что атака боевиков намечена на первую половину февраля 1902 г., по возможности ближе к годовщине освобождения крестьян, 19-го февраля, когда предполагаются смешанные студенческо-рабочие демонстрации на улицах.

Мы с понятным волнением отсчитывали дни, отделяющие нас от этой даты. Но до нее было еще далеко, когда в письмах замелькали смутные указания на то, что с первоначальным планом что-то не ладится.

О перспективах вооруженных нападений на столпов режима, разумеется, хранилось гробовое молчание. Вне тесных кадров Боевой Организации о них во всей России было известно лишь пяти человекам, и еще двоим заграницей. Мысль о волне демонстраций в юбилейный день 19-го февраля была в традициях студенчества, и о накапливании сил к этой дате и без того говорилось повсюду. Но рядом действовали и стихийные процессы, ни в какие планы не укладывавшиеся. Неожиданно начались волнения в Харьковском Ветеринарном Институте, который в студенческом движении доселе авангардной роли не играл; из стен института движение вылилось на улицу, и полиция реагировала на него избиениями; по всем другим университетским центрам прокатилось движение «по сочувствию». Так прошел январь; в начале февраля уже стало ясно: стихия упразднила все планы.

Гершуни пишет, что на этот раз тесное сочетание вооруженных нападений с массовым давлением, вероятно, придется оставить. Положение на редкость неопределенное. 3-го марта разыгрывается грандиозное избиение демонстрантов в Петербурге. Сипягин требует неограниченных полномочий для одоления революции: ждут всероссийского разгрома в неслыханных размерах. Зарождается колебание: если разгром этот будет окончательно вырешен, следует ли нападением на Сипягина и Победоносцева давать повод думать, будто эти-то нападения и расковали неистовства реакции? Наконец, принимается решение: пустить в ход свои нападения двумя-тремя днями позже, объявив их ответом революции на новый разгул реакции…

Мы ждем развития событий. Нервы натянуты донельзя… Так идут дни за днями — вплоть до исторической даты 2-го апреля: выстрелом Степана Балмашева Сипягин смещен. Но мы в прежнем напряжении. Нам было сообщено, что такому же «смещению» подвергнется Победоносцев. Наконец, становится ясно: по случайным причинам, вторая часть плана сорвалась.

Дата 2-го апреля была выбрана потому, что в этот день назначено было собрание комитета министров. В час Сипягин приехал в Мариинский дворец, а Победоносцев вышел из Синода. К первому, в виде блестящего молодого адъютанта, направился член Б. О. С. Балмашев. Ко второму должен был подойти другой террорист. Он вызван был в Петербург специальной телеграммой… Но телеграф перепутал две буквы фамилии адресата, телеграмма не была получена, в Петербург никто не приехал, и Победоносцев ушел от верной смерти.

Августовский номер «Революционной России» отметил в «партийной хронике», что после первого успешного выступления Боевой Организации «через несколько дней П. С. Р. формально передала заведывание всей непосредственно-боевой деятельностью в руки столь успешно начавшей дело боевой группы, таким образом превратившейся в постоянный орган партии и получивший от нее вполне определенные и широкие полномочия на будущее время».

Значительно обогнав почтовые вести, к нам примчался Гершуни. От него веяло волевою бодростью, верою в себя и свое дело; он заражал своим настроением всех. На «смещение» Сипягина власть ответила назначением фон Плеве. Это последний козырь самодержавия. Судьбу победителя и палача Народной Воли история отдает в наши руки. Только для грядущей борьбы с ним пора теперь же начать думать о высшей, динамитной технике. Что касается дальнейшей деятельности Боевой Организации, то в согласии с Ц. К. партии от террористических ударов пока изъемлется глава верховной власти — сам царь.

В текущей боевой работе нужно искать приближения террора к массам. Наиболее яркие фигуры местной власти, в особенности проявившие себя варварством своих расправ над рабочими, крестьянами и учащейся молодежью, должны занять должное место в ходе дальнейших боевых действий.

О «приближении террора к массам» боевая организация думала и до постановления Ц. К. партии. Ее деятельность направлялась по трем линиям. Первым должен был пасть виленский губернатор фон Валь, приказавший наказать еврейских рабочих-демонстрантов розгами. На фон Валя должен был пойти взятый из прежних кадров Рабочей Партии Политического Освобождения боевик Стрига. Но его выступление неожиданно предупредил выстрел рядового еврейского рабочего Гирша Лекерта. Фон Валь был лишь легко ранен. Гершуни был чрезвычайно огорчен, что фон Валь отделался так дешево и что Боевая Организация случайно потеряла такую заслуживающую кары мишень.

Лекерт был казнен через два дня после С. Балмашева.

Степан Балмашев был принят в Б. О. позже многих. Но на Гершуни произведенное им впечатление было до такой степени неотразимо, что он не колеблясь согласился — и убедил других — уступить ему первую очередь. Меня лично это не удивило. Я знал и любил отца его, руководившего в Саратове, в должности библиотекаря, самообразованием нескольких поколений учащейся молодежи, к которой принадлежал и я сам; я познакомился и с женой и сыном — он не был еще тогда Степаном Валериановичем, а просто славным мальчиком Степой, частенько сиживавшим на моих коленях. Он резко выделялся серьёзностью не по летам: был задумчив и мечтателен; правдивость его была абсолютной, наподобие «абсолютного слуха» больших музыкантов.

Суд над Балмашевым состоялся 26-го апреля 1902 года. На вопрос председателя суда об имени и виновности он ответил: «Степан Валерианович Балмашев, 21 года, православный, потомственный дворянин, факт убийства признаю, но не признаю себя виновным». Балмашев был приговорен к смертной казни через повешение. Мать Балмашева подала на высочайше имя прошение о его помиловании. Государь сказал, что помилует его в том случае, если прошение будет от имени самого С. В. Балмашева, а не его матери. Дурново сейчас же поехал к С. В. Балмашеву и просил его, но совершенно безуспешно, подать прошение о помиловании. Уговаривал С. В. Балмашева и священник Петров. С. В. Балмашев сказал уговаривавшим его: «Я вижу, что вам труднее меня повесить, чем мне умереть. Мне никакой милости от вас не надо». Матери С. В. Балмашева Дурново сказал: «У вас не сын, а кремень».

В письме к родителям, написанном им на другой день после ареста, С. В. Балмашев писал:

«Дорогие мои! Пользуясь счастливым случаем, пишу вам несколько строк, в надежде, что они дойдут до вас. Событие 2-го апреля и мое участие в нем, наверное, поразило вас громом неожиданности и острой болью. Но не обрушивайтесь на меня всей тяжестью упрека! Неумолимо беспощадные условия русской жизни довели меня до такого поступка, заставили пролить человеческую кровь, а главное — причинить вам на старости лет незаслуженные страдания от утраты единственного сына. Как неизмеримо счастлив был бы я теперь, исполнив свой долг гражданина, если бы не угнетала меня мысль о вашей скорби, о той душевной муке, которую вы должны испытывать. И, несмотря на это, несмотря на то, что светлое состояние моего духа и блаженное самочувствие от сознания выполненных требований моей совести омрачается горечью при мысли о вашей печали, — я, разумеется, нисколько не раскаиваюсь в том, что сделал…

Проклятые условия современной русской действительности требуют жертвовать не только материальными благами, но отнимают у родителей их единственных детей. Я приношу свою жизнь в жертву великому делу облегчения участи трудящихся и угнетаемых и это, я верю, дает мне оправдание в той жестокости, которую я совершил по отношению к вам, своим горячо любимым родителям».

Умер Степан Балмашев так же мужественно, как жил. Он был повешен 3-го мая в стенах Шлиссельбургской крепости.

Второй мишенью Боевая Организация поставила палача полтавских крестьян, князя Оболенского. Исполнителем вынесенного ему приговора был Фома Качура. Третьей вехой жизни Боевой Организации был «расстрел» на одном из бульваров г. Уфы местного губернатора Богдановича, по распоряжению которого незадолго до того был произведен расстрел златоустовских рабочих. Главным героем этого дела, с успехом ушедшим от преследователей после жестокой перестрелки, был рабочий Дулебов, а прямым организатором, покинувшим Уфу на глазах жандармерии в составе провожаемой мнимой новобрачной пары, с букетом цветов, был Григорий Гершуни.

Гершуни был у нас с рассказом о первом боевом успехе в первой половине мая 1902 года. Сипягинское дело явно было для властей полной неожиданностью. Кроме Степана Балмашева, в их руках не было никого, и они не знали, где искать виновников. То же повторилось сначала и с делом Оболенского. Наконец, гибель Богдановича прошла для властей еще хуже. Даже непосредственные исполнители бесследно ускользнули из их рук.

После Уфимского дела Гершуни продолжал свободно разъезжать по России. Его внезапный провал был случайностью.

* * *

Я должен рассказать здесь, что в 1919 году, проживая в Москве, разумеется, в неузнаваемом виде, — я ежедневно ходил в главный историко-революционный архив. Изучая там разные секретные документы, я наткнулся на письмо знаменитого обер-шпиона Медникова, которого Зубатов любовно звал «Котиком». В письме этом, основываясь на ряде косвенных признаков, Медников в 1903 г. предсказывал, что скоро надо ждать появления Гершуни в Крыму и Киеве, почему туда и надо отправить достаточное количество знающих его в лицо филеров.

А в это время Гершуни, по его собственным словам, «направлялся из Саратова и до Воронежа всё колебался: проехать ли прямо в Смоленск или заехать в Киев, где необходимо было сговориться относительно тайной типографии. Киев я в последнее время избегал: у жандармерии были указания о частых моих посещениях, и шпионы были настороже. Не знаю уж, как это случилось — пути Господни неисповедимы — я отправился в Киев».

А что ждало Гершуни в Киеве? Накануне его приезда мелкий охранник студент Розенберг зашел к видной работнице Киевского комитета ПСР, Розалии Рабинович. Ему показалось, что общая атмосфера дома была насыщена каким-то напряжением и что когда он вошел, была спрятана какая-то телеграмма. Недолго думая, охранник бросился к начальству и доложил: «Эсеры кого-то ждут». На телеграф был снаряжен охранный чин с ордером на выемку: среди телеграмм легко была обнаружена как раз искомая.

Мастера полицейских дел в подписи «Дарнициенко» удачно предположили место, где высадится осторожный путешественник: станция Дарницы. Для Гершуни была приготовлена западня.

Скованный по рукам и ногам, под наблюдением шести жандармских унтер-офицеров и двух жандармских ротмистров, предшествуемый телеграммами по всей линии о встрече и проводах вагона номер такой-то, Гершуни был препровожден в Петербург.

Уже при первом допросе, который был произведен товарищем прокурора по секретным делам Трусевичем, Гершуни узнал, что он обвиняется, между прочим, и в покушении на жизнь обер-прокурора К. П. Победоносцева. Покушение это не состоялось. Откуда же следственные власти могли узнать, что такое покушение имелось в виду? Без чьего-нибудь предательского оговора о нем не могло бы зайти и речи.

И далее. Обвинение, по которому Гершуни был привлечен к жандармскому дознанию, ввиду дальнейшего формального предварительного следствия и суда, не упоминало ни словом о покушении на губернатора Оболенского, исполнитель которого Фома Качура был схвачен на месте. Из этого Гершуни правильно умозаключил, что этот единственный оставшийся в живых пленник жандармерии не обмолвился ни словом разоблачения. Сопоставляя всё это с фактом, что ни при непосредственном аресте Гершуни, ни позже жандармерия так и не узнала, откуда приехал Гершуни в Киев, Гершуни правильно умозаключил, что слежки за ним не было и, значит, взяли его как-то случайно. Но вот, скоро ему было предъявлено дополнительное обвинение: об участии в покушении на жизнь Оболенского. На основании оговора «чистосердечно раскаявшегося Фомы Качуры». Эти короткие четыре слова леденящим холодом охватили Гершуни.

Что же происходило за кулисами жандармского дознания? Каким образом после первоначальной растерянности обвинительная власть смогла найти твердую почву для выяснения деятельности Гершуни и Боевой Организации?

Гершуни впоследствии и об этом нам рассказывал.

Два человека, силившиеся во время судебного следствия во что бы то ни стало потопить Гершуни, послушно разыгрывавшие заранее разученные роли под общей антрепризой Трусевича, были офицер Григорьев и его невеста Юрковская.

Григорьев когда-то был рекомендован киевским партийным работникам в качестве «сочувствующего». Он был связан с небольшим кружком таких же, как он, молодых офицеров. Позже он переехал в Петербург и поступил в Михайловскую Артиллерийскую Академию. Для организации он явился как бы «окном» в новую среду офицеров-академистов.

Невеста Григорьева, Юрковская, подчеркивала свои ярко-революционные воззрения — может быть, совершенно искренно, но с оттенком истерии. Охотно оказывала кое-какие мелкие услуги: революция становилась модой. И Григорьев и Юрковская встречались с Гершуни. Он произвел на них импонирующее впечатление. Через Григорьева у каких-то знакомых хранились дорожные вещи Гершуни.

Григорьев мечтал о военной революционной организации, Юрковская — об участии в блестящих террористических подвигах: Гершуни слушал обоих и втихомолку делал свое дело.

И вот произошло убийство Сипягина. На следующий день, 3-го апреля, Гершуни появился, чтобы взять свои вещи, хранившиеся у Григорьева, и двинуться в объезд по России. Григорьев бросился к нему, поздравляя в его лице партию с блестящей победой. Юрковская же с самым удрученным видом жаловалась, что ей ничего не доверили и ей самой не поручили этого дела. Объяснение кончилось категорическим заявлением Юрковской, что она окончательно решила пойти на террористический акт, и заявлением Григорьева, что он решил соединить с ее судьбой свою собственную.

В день похорон Сипягина он, как офицер, сумеет приблизиться к Победоносцеву и застрелить его, она же, переодевшись гимназистом, попробует сделать то же самое с градоначальником, когда тот спешно явится на место происшествия. Оба они решили пойти на дело на свой риск и страх, и просили только о помощи им советом и средствами. Гершуни рискнул: сам присмотрел за тем, чтобы ими были сожжены все адреса, письма и записки, способные запутать в дело посторонних, и помог им приобрести револьверы и гимназическую форму. Наконец, остался еще на день, чтобы узнать о результатах этой попытки.

Он еще раз — перед отъездом — зашел к Григорьевым, уже зная, что похороны прошли благополучно. Григорьев неловко объяснил, что до Победоносцева добраться ему так и не удалось.

Сам Григорьев во время суда над Гершуни дал — видимо, придумав экспромтом — иную версию. Он добрался до кареты с инициалами Победоносцева «К» и «П». Он увидел в карете седого старика. Но на его седины у Григорьева рука не поднялась, и он вернулся домой, внутренне решив, что никогда более на такие дела не пойдет. Но Григорьев забыл — или просто не знал — что в деле есть документ о том, что Департаментом Полиции был установлен факт: Победоносцев на похороны Сипягина совсем не явился.

Жажда подвига у Григорьева и Юрковской не шла далее красивой позы и рисовки. Прощаясь с Гершуни, эта злосчастная пара всё еще просила — не покидать их совсем и всё еще уверяла: Победоносцева не всегда спасет слепой случай, он рано или поздно падет от их рук.

Гершуни никаких роковых последствий от этого эпизода не ожидал. В организацию он ни Григорьева, ни Юрковскую не вводил, и кроме него самого, никто об их пародии на покушение не знал. Не станут же они доносить на самих себя!

Так говорила логика. Но психология неуравновешенных, стоящих на грани истерии людей — а таковыми были Григорьев и его невеста — толкает их на действия, противные и логике, и собственным интересам…

Следствие затягивалось. Внезапно сам Плеве появился в Петропавловской крепости в дверях камеры Гершуни с вопросом: не имеет ли он ему что-либо сказать… Но ответное:

«Вам?!» прозвучало так уничтожающе-красноречиво, что всесильный министр резко повернулся и вышел. Тогда за дело принялся по его поручению вице-директор Макаров. Он пробовал договориться с Гершуни: смертный приговор будет заранее исключен, если Гершуни подпишет признание, что он был руководителем Боевой Организации, совершившей такие-то и такие-то деяния. Гершуни ответил категорическим отказом.

Когда террористическая деятельность была начата, Боевая Организация была вся укомплектована. Но ни один из ее членов пока не был ни арестован, ни потревожен. А ядро ее состояло из людей, редкий из которых не проявил себя потом участием в каком-нибудь крупном боевом акте. Здесь были: Покотилов и Швейцер, погибшие в разное время при заряжении бомб; братья Егор и Изот Сазоновы, первый из которых позже взорвал карету фон Плеве и уничтожил временщика.

Дора Бриллиант, участвовавшая в покушении на вел. князя Сергея, и Каляев, совершивший это покушение; Николай Блинов, еще под Женевой фабриковавший динамит и пробовавший бомбы, а после погибший в Житомире при защите евреев от погрома; Дулебов, «расстрелявший» Богдановича, и другие, кого не называю, ибо не вполне уверен, что они были действительными членами организации, а не «кандидатами» в нее только, подобно Савинкову тех дней.

Когда мы заграницею узнали об аресте Гершуни, мы трепетали душой почти за каждого из них. Но весь этот контингент боевиков оставался пока недосягаемым для политической полиции.

Мало того. Вопрос о сформировании Б. О., как центрального боевого органа партии, Гершуни обсуждал с рядом членов временного Ц.К. партии, главное ядро которого находилось в Саратове. Кроме «бабушки» Брешковской, туда входил старый народоволец Буланов, П. Крафт, чета Ракитниковых, Серафима Клитчоглу и некоторые другие, но и до них воротилы сыска пока так и не добрались. Их роль была вскрыта потом лишь агентурными сведениями, поступавшими от Азефа.

Здесь стоит прибавить, что, по архивным документам, Азеф вел незадолго до ареста Гершуни с Департаментом Полиции целый торг о его выдаче, выставляя в виде награды сумму в 50 тысяч рублей. Случайный удачник, студент Розенберг перехватил у него эту возможность и, не зная, кого предает, не получил за это ничего, кроме обычных скудных иудиных сребренников.

Усилиями Трусевича всё же создана была целая Вавилонская башня догадок и вымыслов, выдаваемых за факты. Перед самым судом Гершуни получил для обозрения целых семь томов материалов дознания. Можно себе представить, сколько в них было путаной и хаотической отсебятины!

Обвинительный акт по делу Гершуни опубликован не был. На самое заседание были допущены только двое «посторонних»: мать Арона Вейценфельда и жена Мельникова (двоих, хотя и сидевших на скамье подсудимых, но связанных с Б.О. лишь отдаленно); даже перед родным братом главного обвиняемого, самого Гершуни, двери залы суда остались закрыты…

Гершуни был приговорен к смертной казни. После смертного приговора — чего еще ждать? Для осужденного — ничего. Приготовиться к смерти? Гершуни давно был к ней готов, задолго до суда, задолго и до ареста: он видел в ней лишь завершение выбранного им пути, моральную победу над теми, кто физически его победили.

И вот, в ближайшее же утро после произнесения приговора в камеру Гершуни входит вице-директор департамента полиции — Макаров. И суд, и приговор — уже позади. Что же дальше? Неужели Гершуни и теперь во что бы то ни стало хочет дело довести до виселицы? Во имя чего? Долг революционера им выполнен. Сановник это понимает и даже уважает: это как у них — долг службы. Вот и самый процесс им проведен, так, как он считал нужным. Но какой смысл умирать, если от этого можно избавиться простой, ничего не значащей формальностью: несколькими строками обращения к верховной власти об изменении наказания?

Гершуни пожимает плечами: Макаров у него однажды уже был с предложением подобного рода и получил ясный и недвусмысленный отказ. С тех пор ничего не изменилось.[LDN2]

— Нет, изменилось, — настаивает сановник, — тогда дело шло о дознании, о даче показаний, а теперь это — всё в прошлом. Теперь речь идет о заявлении назовите, как хотите. Он сам найдет слова, не унижающие достоинства. Сановник выбрасывает свой последний козырь: если он до такой степени упорно хочет оставаться сам себе врагом, то они, стоящие на страже великого начала государственности и его правосудия, по человечеству дела в таком положении оставить не могут. Будет сделана попытка вызвать его родных, его родителей, имеющих право и даже обязанных сделать это ради него — без него! Гершуни решительно запротестовал:

«Зачем же причинять лишние страдания безвинным даже с вашей точки зрения людям, чья жизнь и без того близка к последнему порогу? Если в вас не всё человеческое угасло — я готов это допустить — ваш долг один: оставить их в покое!».

И Гершуни потом говорил: «Не знаю, ошибаюсь я или нет, но мне тогда показалось, что в Макарове что-то шевельнулось. Во всяком случае, он глухим голосом произнес: «Хорошо, пусть будет по вашему желанию». И действительно, родных моих не трогали… Не тревожили более и меня».

Снова идут день за днем; проходит вторая неделя, третья… Вот однажды прошла проверка, настала мертвая крепостная тишина. Гул шагов. Шаги уверенные. Ближе, ближе. — «Сюда, Ваше Превосходительство».

Дверь камеры распахивается. За дверью толпятся жандармы. В камеру входит начальник крепости, а следом за ним — знакомая фигура: барон Остен-Сакен, который председательствовал на суде. Он-то тут зачем? И такое праздничное лицо, глуповато-умиленное…

— Господин Гершуни, я привез вам высочайшую милость. Вам дарована жизнь.

Гершуни сухо отвечает:

— Я об этом не просил: вы это знаете.

— Да, я знаю… — произнес величественный барон и вышел. Дверь гулко хлопает.