Блестящий итальянский дебют Рубановича в борьбе за право русских политических изгнанников на продолжение своей политической деятельности за рубежом раз навсегда предопределил его дальнейшую жизненную судьбу. Молодой приват-доцент химии, каким его застала новая миссия — политического представительства ПСР заграницей, — не прекратил своего курса лекций в Сорбонне; в этой научно-педагогической работе продолжала находить свое жизненное воплощение французская половина его души; но русская половина отныне целиком отдается активной политике.

И. А. Рубанович всегда отклонял как предложения поставить свою кандидатуру в члены палаты депутатов в одном из избирательных округов Франции, так и проекты сменить профессуру в Сорбонне на кафедру в одном из русских университетов (когда в эпоху Временного Правительства к тому представлялась практическая возможность). Он хотел крепко держаться и дальше за свое русско-французское двуединство, лишь четко разграничивая сферы применения обоих его элементов. Однако, вне этого двуединства в нем оставался неисчерпанный «третий элемент» его духовного существа: неразрывная эмоциональная связь с его самосознанием, как еврея, — и притом еврея, не желающего подавлять в себе своего еврейства. Рубанович всегда в этом вопросе занимал очень твердую позицию.

«Закон исторического развития наций, — говорил он, — есть закон прогрессирующей интернационализации всей их жизни. Но прошло то время, когда эта интернационализация совершалась — на верхушке общественной пирамиды путем отмирания глубоких национальных корней. Такое отмирание создавало лишь поверхностный, оранжерейный «космополитизм».

Здоровая сердцевина нации живет не оскудением своего национального культурного инвентаря, но органическим его преображением, и самые границы того, что считается «национальностью», расширяются. В России едва ли не первым робким шагом прогресса в этой области было т. н. «славянофильство»: в нем русское растворялось в общеславянском, и общественность утверждала себя лицом к лицу с государственностью. На Западе процесс этот подвинулся еще далее. Можно сказать, что уже теперь на Западе наряду с патриотизмом немецким, английским, французским народился обще-европейский патриотизм, обще-европейское самосознание. Мне не раз приходилось встречаться с людьми этого типа, — рассказывал мне Рубанович.

Их всё еще держит в плену национализм, только он становится расширенным, соборным национализмом. Это всё же — шаг вперед; только надо, чтобы он не заслонял собою дальнейшего пути. Надо помнить: как в «общерусском» тонут всевозможные локальные, «земляческие» партиотизмы, так и над всеми нынешними «соборными национализмами» в грядущем возвысится всеобъединяющий патриотизм вселенский».

«Здесь я готов бы был даже согласиться с Жоресом, — прибавил Рубанович, тайной слабостью которого была всегда известная доля недоверия к великому французскому трибуну, — что только первые шаги в сторону национального начала отчуждают, уводят от человечества, но дальнейшие полнее к нему возвращают». И прибавлял: «В этом нет ничего нового для нас, учеников Лаврова, так хорошо понявшего закон жизни новейшего общества — закон непрерывной социализации и интернационализации этой жизни».

Выдвинутый нами на пост представителя партии в Интернационале, Рубанович прежде всего сделал нам доклад о тех трудностях, которые ожидает он встретить на своем пути.

Как известно, создание социал-демократической партии было провозглашено в Минске весною 1898 г.: об образовании партии с.-р. мы объявили почти четырьмя годами позднее, в январе 1902 года. Полномочия на представительство с.-д. в Социалистическом Интернационале, полученные Г. В. Плехановым, были признаны без задержек.

Дело с нами было сложнее: когда мы постучались в дверь Интернационала, Россия в нем была уже представлена не только Плехановым, но и еще его соперником «рабочедельцем» Б. Кричевским, вынесенным на гребне волны нового прилива с.-д. элементов, получивших кличку «экономистов». Это уже само по себе затрудняло наше положение: согласятся ли поставить для русских третий стул? Не найдут ли этого как бы «премией за раскол»? Но к этому времени фонды более умеренного «рабочедельчества» успели упасть, а фонды «революционной социал-демократии», представленной Плехановым, сильно подняться.

И так как личные взаимоотношения между Плехановым и Кричевским достигли необычайной остроты, то Рубанович предложил попытаться достичь на этой почве некоторого предварительного сговора с Плехановым. «Не поймите меня превратно, — писал он из Парижа мне в Женеву (к сожалению, могу передать содержание письма лишь по памяти, своими словами), — тут не может быть и речи о каком-то маневре, вроде союза с Плехановым против Кричевского.

Я только учитываю одно благоприятное обстоятельство, не зависящее ни от нашей воли, ни от нашего вмешательства. Перспектива того, что место, ныне занятое Кричевским, может оказаться за мною, Плеханова нисколько не беспокоит. Кричевский рядом с ним в бюро Интернационала — это подвергает сомнению монопольное право Плеханова быть рупором русской социал-демократии. Рубанович же в бюро Интернационала — это лишь согласие Интернационала не прерывать организационной связи с тем русским социализмом до-марксистского периода, который так блестяще дебютировал в народовольчестве и который ныне возрождается в эсеровстве. Надо ковать железо, пока оно горячо, и поймать Плеханова на его нынешнем, сравнительно терпимом к нам отношении».

Посоветовавшись кое с кем из ближайших друзей, я ему ответил, что все мы с ним согласны. В России тяга к улучшению наших взаимоотношений с с.-д. тоже очень заметна: при нашем горячем одобрении кое-где, особенно в Саратове и на Урале, уже возникают даже «объединенные группы с.-д. и с.-р.» — и, почем знать, быть может, им удастся стать пока еще недостающим связующим звеном для создания в дальнейшем объединенной социалистической партии в России. «Если так, — снова писал нам Рубанович, — я жду от вас, что моя попытка личного сближения с Плехановым найдет поддержку во всём тоне нашей прессы, в удвоенной тактичности с нашей стороны даже при трактовке «наших разногласий».

Считаю долгом своим тут же сознаться, что надежды Рубановича на мир с Плехановым и с. — д-ами не оправдались. Если он и не ошибся и Плеханов, может быть, был к нам тогда настроен мягко, товарищам своим этой мягкости он не захотел или не сумел передать. Так или иначе, но как раз накануне первого же международного конгресса, созванного после создания объединенной Партии Социалистов-Революционеров — то был знаменитый Амстердамский конгресс в 1904 г. — с.-д. партия объявила нам самую настоящую войну.

В специальном номере, посвященном грядущему конгрессу, центральный с.-д. орган («Искра») обещал выяснить всем заграничным товарищам, что «интересы всемирного социализма представлены в России только социал-демократами», и потому им принадлежит «право на единственное представительство в международной организации пролетариата интересов российского сознательного рабочего движения».

Смысл этого угрожающего обещания стал ясен, когда мы ознакомились с отчетом с.-д. партии, представленным конгрессу; в нем заявлялось, что мы — П. С. Р. — «фракция буржуазной демократии», «не имеющая твердых политических принципов» и подкапывающаяся под основные принципы «не только русской, но и интернациональной социал-демократии»; откуда и вытекало, что нас нельзя «принимать в семью с.-д. партии», так как это «усилит наш престиж» и «несомненно повредит развитию классового сознания и самостоятельной организации русского пролетариата». А в вышедшем накануне открытия конгресса номере германского с.-д. «Форвертса» (Вперед) оказалась статья Плеханова, не только развивающая все эти мысли, но и заканчивавшаяся переименованием нас из «социалистов-революционеров» в «социалисты-реакционеры».

Несмотря на всё, Рубанович сохранял свой оптимизм. Оптимизму этому помогло одно чрезвычайное обстоятельство. Почти ровно за месяц до открытия конгресса (14-го августа 1904 года) произошел в Петербурге взрыв бомбы Сазонова, покончивший с карьерою бывшего «победителя Народной Воли» фон Плеве, только что прославившего себя покровительством кишиневским погромщикам, усмирителям крестьян Украины и Поволжья, рабочих-стачечников и волнующихся студентов.

В сознании людей старшего поколения живет доселе память о том, каким вздохом облегчения, каким взрывом всеобщего энтузиазма откликнулась на этот акт страна. Эхо этого взрыва прокатилось далеко за пределы России. Пишущий эти строки мог лично наблюдать, какое совершенно исключительное внимание привлекла к себе на конгрессе эсеровская делегация, возглавляемая рядом имен, из которых чуть не каждое представляло живую историю русской революции и русского социализма: Брешковская, Волховской, Лазарев, Шишко, Рубанович, Минор, Гоц — и за которыми шли мы, представители нового поколения — Житловский, Чернов и др.

В распоряжении делегации было около 30 мандатов, непосредственно присланных от действующих русских организаций.

И при проверке мандатов возник только один инцидент. Представители латышской с.-д. партии при поддержке русских с.-д. попробовали оспорить поддержанный нами мандат представителя конкурировавшего с латышской с.-д. партией «латышского с.-д. союза» (собиравшегося уже, впрочем, переименоваться в «Латышскую Партию Соц. — Рев.»). Председатель мандатной комиссии — им был Эмиль Вандервельде — утомясь мелочностью спора, наконец, спросил у представителя «партии», знает ли он персонально представителя «союза»? «Еще бы — ответил первый: — мы вместе с ним сидели в тюрьме…» — «Нам, — ответил Вандервельде, — трудно понять, как это в царской тюрьме вы могли сидеть вместе, а в Интернационале — нет». Все невольно рассмеялись, и вопрос был решен, — подавляющим большинством голосов.

Наконец, на очередь стал вопрос о том, кому должны принадлежать два места в Бюро Интернационала, приходящиеся на долю России. Ввиду победы в рядах русской с. — д-ии течения «Искры» над течением «Рабочего Дела», Бюро сохранило за Плехановым его место и зарегистрировало отставку Кричевского.

Но против кандидатуры на это место Партии С.-Р. была выдвинута контр-кандидатура еврейского Бунда. Предложение о предоставлении второго русского места в Бюро Интернационала Партии Социалистов-Революционеров прошло большинством двух третей голосов.

С тех пор И. А. Рубанович стал бессменным представителем Партии Социалистов-Революционеров в Интернационале.

Вскоре произошло и еще одно событие, поднявшее престиж нашей партии заграницей. Это была поездка «бабушки» Брешковской в сопровождении Житловского в Америку. «Бабушка» ехала туда со специальной пропагандисткой — скажу точнее, апостольской миссией.

В Америке ей предстояло обратиться, между прочим, и к многочисленной, известной своей отзывчивостью, да и влиятельной, еврейской общественности. Какого же ей еще искать лучшего, чем Житловский, переводчика и посредника в сношениях с этой для нее непривычной аудиторией? Выехали они в октябре 1904 года. «Бабушка» имела в Америке совершенно исключительный успех на грандиозных и по числу участников, и по их энтузиазму массовых митингах, где зал дрожал от оваций, где женщины, слушая «бабушку», заливались слезами, где не раз «бабушку» по окончании ее речи толпа с пением революционных гимнов подхватывала на руки проносила по зале и где нередко зал не мог вместить всех собравшихся и приходилось тотчас же дублировать митинг в другом, наскоро найденном помещении!..

Для Житловского поездка эта должна была означать конец европейского периода его эмиграции. От его Союза осталось одно воспоминание. Смычка с русской партией у него налаживалась туго. Глубоко засевшей занозой было для него непризнание за Союзом преимущественных прав на представительство партии за рубежом. Скрепя сердце, Житловский подчинился, но от этого его работоспособность пострадала.

А «бабушка», как всегда, говорила: «Прошу вас меня обо всяких программных тонкостях и о научных теориях не спрашивать: не моя специальность. Но если здесь найдется достаточно лиц, чувствующих потребность хорошо разобраться в том, что называется политической философией или миросозерцанием партии, то серьезно с ними заняться дал обещание мой спутник, которого я так и называю: мой философ. К нему и обратитесь». Дальнейшие вести из Америки гласили об организации Житловским систематического курса лекций, о том, что на первую лекцию собралось 700 человек (больше зал вместить не мог), о необычайном его успехе и т. д. У нас в Женеве явилась даже мысль об издании этого курса лекций. Но внимание Житловского и наше было отвлечено событиями в другую сторону. Надвигалась революция 1905 г. Житловский не утерпел и закрыл главу первого своего американского периода, не кончив обещанного курса лекций.

Из России пришла весть: наш старый знакомый, «матерой, травленный волк», Марк Натансон, отбыв новых пять лет Восточной Сибири, вновь на воле. И опять он в чести у делового мира; за ним засылают от Нобеля: в Баку земля нефтеносная велика и обильна, а в финансах, счетоводстве и контроле порядка нет.

Рядом с этой вестью — другая. Где-то на Кавказе свила себе гнездо большая тайная типография. Она не принадлежит какой-либо отдельной партии: работает на революцию вообще, внефракционно. «Рука Марка» — в один голос решаем мы. Сносимся с ним; доказываем: на этот раз с ним долго церемониться не будут, сразу прихлопнут при малейшей тени подозрения; если у него есть силы и воля работать, — пусть перебирается, не медля, заграницу.

И вот, Натансон у нас, в Швейцарии. Тот и не тот Натансон. Говорит каким-то потухшим, сокрушенно-задумчивым голосом. Былой металл звука сменился каким-то матовым тембром, мягким тоном, заботливо и тихо уговаривающим.

Увидев его несколькими годами позднее, старый его товарищ по «землевольчеству», Аптекман назвал его орлом с подбитыми крыльями. «Белый, как лунь, старик с большой окладистой седой бородой; с несколько загадочной улыбкой: — не то горечи, не то недоверия и презрения». Надо, впрочем, прибавить. Одно дело — каким видели Натансона наши глаза, другое — каким видели его «свежие люди», не знавшие его в пору полного расцвета сил.

Натансону нетрудно было бы освоиться с новыми условиями нашей эмигрантской работы, раз только он вошел в ее наезженную колею. Но прежде, чем в нее войти, он не мало колебался. С первого же абцуга он нас предупредил, что ему нужно время — оглядеться и ориентироваться в создавшемся за время его отсутствия положении. Он вообще еще не может сказать, с кем решит работать: с нами или с социал-демократами. — Марк Андреевич Натансон еще не знает, с кем идти? Мы с трудом верили собственным ушам.

Скоро мы увидели, что глаза его разбегаются не только между нами и социал-демократами: их притягивает к себе и либеральное «Освобождение» Петра Струве. Вопрос для него стоял не о том, быть ли ему социалистом или перейти к либералам. Старые полубакунинские дрожжи никогда не переставали в нем бродить и в конце жизни его не оттолкнуло даже грубое ленинское «грабь награбленное». Но за органом Струве тогда стоял Союз Освобождения с пестрым составом — и левых, и весьма умеренных. Еще не было дано разглядеть, что Союз — не более, как куколка, из которой скоро выйдет ночная бабочка кадетской партии, чьи взоры слепит солнце социализма.

В своем первоначальном виде Союз Освобождения представлял много сходства с любимым — но, увы, мертворожденным! — детищем Натансона — Партией Народного Права.

Нам не представило большого труда понять и то, почему душа Натансона раздваивалась между эсерами и эсдеками. Эсдековские круги Женевы группировались вокруг живописной и блестящей фигуры Г. В. Плеханова. Но Плеханов был в числе первых, привлеченных четою Марка и Ольги Натансон в кружок, получивший потом название «Земля и Воля». В наиболее прогремевшем из дел этого кружка — знаменитой демонстрации на Казанской площади в Петербурге в 1876 г. — Натансон и Плеханов были и главными инициаторами, и деятельными плечом к плечу — участниками. Плеханов оказывал теперь на Натансона для всех нас очевидное сильное притягательное действие.

Но Натансон правоверным марксистом никогда не был. В нем крепко держались «устои» старого народничества. Путь от него к «новому народничеству» или эсеровству был бесконечно короче, чем к тому простому «переводу с немецкого», каким был русский марксизм начала XX века.

Но был и тут у него камень преткновения. Партию с.-р. Натансон застал в момент ее решительного выступления на путь террористической борьбы. Сам Натансон путями Народной Воли не ходил. Все годы ее трагической эпопеи он провел в тюрьме и ссылке. Во время же Народного Права он держался уклончиво, считая несвоевременным предрешать, придется ли идти старыми народовольческими путями.

Мне Натансон однажды сказал:

— Не торопитесь провозглашать террор. Более, чем вероятно, что им придется кончить. Но никогда не годится с него начинать. Право прибегнуть к нему дано, лишь когда перепробованы все другие пути. Иначе он для окружающего мира не убедителен, не оправдан. А неоправданный террор — метод борьбы самоубийственный… И потом: террор должен всё время нарастать. Когда он не нарастает, он фатально идет назад…

Первые террористические акты — против Боголепова, Сипягина, кн. Оболенского, губернатора Богдановича — Натансону неоправданными не казались. Но его всерьез смущало то, что поставленный на очередь удар по Плеве был чем-то заторможен и заставлял себя ждать и ждать. А что, если окажется, что мы попали в безвыходный тупик? Уж не впали ли мы в ошибку и не лучше ли было эти акты допустить лишь в форме единоличных предприятий, проведенных на свой личный страх и риск отдельными революционерами, без всякой санкции и ответственности партии?

Но вот настало памятное 15 июля 1904 года. Плеве убит. Всенародное ликование внизу, в стране, правительственная растерянность наверху. Марк ликовал вместе с нами.

— А заметил ли ты, Виктор, — сказал мне тогда Михаил Гоц, — что Марк, всегда говоривший нам — «ваша партия» — сегодня в первый раз произнес — «наша партия»?

Еще было бы не заметить!

Метко нацеленный и безошибочно нанесенный удар сразу выдвинул партию с.-р. в авангардное положение по отношению ко всем остальным элементам освободительного движения. Тяготение к ней обнаружилось среди социалистов польских (П.П.С.) и армянских (Дашнакцутюн); переговоры с нею завела новообразовавшаяся партия грузинских социалистов-федералистов, в которую входили и грузинские эсеры; в Латвии наряду с традиционной с.-д. партией обособился сочувствующий эсерам Латвийский с.-д. союз; от российских с.-д. отошла и сблизилась с ПСР Белорусская Социалистическая Громада.

В Финляндии рядом с традиционной партией пассивного сопротивления возникла союзная с с. — р-ами и вдохновлявшая их боевыми методами партия активного сопротивления.

Наконец, в Союзе Освобождения рос удельный вес левого, народнического крыла. И у всех них росла потребность сближения и объединения. Натансону уже казалось, что в воздухе повеяло его идеей единого фронта с единой надпартийной программой. И он уже ставил перед нами вопросы:

1) пойдем ли мы на общую конференцию всех российских революционных и оппозиционных партий, о необходимости которой заговаривают финны и созыву которой сочувствуют и поляки? и 2) если да, то каких уступок потребуем мы от них и чем готовы мы взамен сами поступиться в их интересах?

Но такая постановка вопроса в нашей среде поддержки не нашла. Мы рассуждали иначе. Никаких торгов и переторжек нам сейчас не нужно. Наши отношения с этими партиями должны быть выражены двумя положениями: 1) у нас всех общий враг — царский абсолютизм и 2) нужно усвоить двусторонний лозунг: «врозь идти и вместе бить».

Для практических целей достаточно сообща рассмотреть: нет ли у договаривающихся партий такого объединяющего их элемента, что его можно принять как бы за «общий знаменатель», выносимый за скобки? Если он есть и не слишком по содержанию неопределен, — то всё в порядке: надо лишь условиться, что на нем и будет построен «единый фронт»: каждый из входящих в него коллективов обязуется выдвигать его в первую очередь, твердо, без колебаний и отступлений. А что касается тактики, достаточно держаться основного принципа: мы обязуемся все начать наступление единовременно всеми силами и средствами и развертывать их кресчендо, ни от кого не требуя больше, чем дозволяют его силы и тактические принципы, но и ничем не пренебрегая. Пусть пойдет в дело всё: начиная от самых скромных проявлений «организованного общественного мнения», как петиции, адреса земств и городских дум, легальные резолюции обществ и учреждений; продолжая протестами, митингами, банкетами, уличными манифестациями; и кончая прямым бойкотом распоряжений правительства, всеобщими забастовками, захватным осуществлением требуемых общественностью прав и отстаиванием их всеми средствами, вплоть до применения оружия в любой форме, индивидуальной или коллективной, какая только для соответственного коллектива возможна и для его правосознания приемлема.

Натансон не сразу принял такое, на его взгляд слишком внешнее, «механическое» сочетание сил, без попытки более глубокого внутреннего сближения программных и тактических воззрений. Гоц, при моей поддержке, попытался дать ему известное удовлетворение: предложив ему взять на себя задачу подготовки идущего как угодно далеко и глубоко «внутреннего» программного и тактического сближения с социал-демократами.

Натансон взял на себя эту миссию с большим энтузиазмом. Он немедленно начал вести самым деятельным образом переговоры со своим старым другом Плехановым. Ходом этих переговоров он был вначале более чем доволен. Были довольны и мы, особенно когда он доложил, что Плеханов уже дал согласие на участие своей партии во всеобщей конференции, созыв которой намечался в последней четверти 1904 года в Париже.

Но увы, затем возникли какие-то трудности. Мы не были вполне в курсе хода обсуждений этой проблемы внутри самой соц. — дем. партии. Слышали лишь, что резко отрицательную позицию занял Ленин. Среди меньшевиков, как сообщалось нам, мнения разбились.

Натансон долго надеялся, что в конце концов авторитет Плеханова всё пересилит. Он ошибся. Вся заграничная социал-демократия в самый критический момент, накануне открытия Парижской конференции, послала решительный отказ от участия в ней.

Натансон лишь скрепя сердце принял фиаско своей согласительной миссии. Ему оставалось лишь с великим сокрушением признать, что наше осторожное ограничение целей конференции всё еще превышало меру политической зрелости и реализма большинства русских социал-демократов.

Натансон был глубочайшим образом огорчен и даже удручен тем резонансом, который нашли решения конференции в русских эмигрантских кругах.

Замена самодержавной монархии народовластием на основе всеобщего избирательного права, — формулированная, как общая цель всех партий, участвовавших в конференции, — тотчас была заподозрена: не упомянуто о прямом, равном и тайном голосовании, — значит эсеры выдали буржуазии все эти, столь ценные гарантии народовластия. Не упомянута, в числе общепринятых требований, республика — значит, П.С.Р. вступила в заговор с либералами для удержания династии, лишь с лицемерным прикрытием ее конституционными ширмами. С торжеством указывалось на то, что конференция не высказалась об с.-р. лозунге социализации земли: не ясно ли, что эсеры предали буржуазии аграрную революцию! И всё покрывалось демагогическим воплем: позор тем, кто, называя себя социалистами, налаживает сделки с буржуазией, с либеральными врагами рабочих!

Самый видный и влиятельный из делегатов Союза Освобождения, П. Н. Милюков, сразу сильно нас огорчил: он не скрывал, что всеобщая подача голосов внушает ему не энтузиазм, а тревожные опасения; он предпочел бы ограничить его, если не имущественным, то образовательным цензом. Кроме того, он боялся, как бы этот лозунг не оттолкнул от Союза его правого, земско-дворянского крыла.

Мне уже мерещилось полное фиаско всего предприятия: всё равно «фигура ли умолчания» в таком кардинальном вопросе, или хотя бы замена ясной всем формулировки какою-нибудь «каучуковой», т. е. слишком растяжимою или туманною — мне представлялось политическою ошибкою, чреватой для нас непоправимой компрометацией. «В таком случае, стоит ли игра свеч?» — поставил я ребром вопрос перед Натансоном, который был одним из нашей трехчленной делегации в Париже.

Тот ответил, что, может быть, я прав; но не надо торопиться, ибо разойтись всегда будет время. Если не удастся столковаться, он лично думает, что для маскировки провала следует просто отложить конференцию на время, чтобы дать всем делегатам возможность обсудить вопросы в своих организациях. Третий наш делегат не соглашался ни со мной, ни с Натансоном; он стоял за то, чтобы довести конференцию до конца во что бы то ни стало; иначе говоря, довольствоваться тем ее итогом, какой удастся получить, как бы скромен он ни был. Но этим третьим был — стыдно сказать, а грех утаить — Азеф.

Инцидент с вопросом об избирательном праве кончился, однако, так же быстро и благополучно, как волнующе начался. Один за другим высказывались в один голос против Милюкова все остальные три делегата Союза Освобождения; первым, от имени земской общественности, князь П. Долгоруков, решительно отвергавший опасность раскола среди «освобожденцев» в России: кроме всеобщего избирательного права, иного объединительного лозунга, там себе не представляют.

От «интеллигентской» части Союза его поддержал В. Яковлев-Богучарский; но всего темпераментнее спорил за чистоту лозунга — П. Б. Струве! Для Натансона и меня всего любопытнее было слушать, как оправдывался потом перед нами дезавуированный своими же соделегатами Милюков. — «Держу пари, что вы, как социалисты, за моей аргументацией подозреваете тайное желание устранить рабочий плебс в пользу капиталовладельцев. Поверьте мне, что дело совсем стоит иначе. Если я чего боюсь, так это только того, как бы мужики не затопили в русском парламенте цвет интеллигенции своими выборными — земскими начальниками да попами…». Для характеристики тогдашнего отчуждения лидера русского либерализма от истинных дум и чувств русской деревни нельзя было бы и выдумать чего-нибудь более нелепого.

Одно время казалось, что трудность, устраненная на русской арене, возродится вновь на польской. Делегат П.П.С. - им был Пилсудский — вдруг в сухо-формальном тоне поставил ребром вопрос делегату польской Национальной Лиги — им был Роман Дмовский: как объяснить неучастие последнего в обсуждении вопроса о всеобщем избирательном праве и то, что требования всеобщей подачи голосов нет и в программе Национальной Лиги? Дмовский вежливо ответил.

Да, в их программе такого пункта нет, но эта программа имела в виду лишь независимую или по крайней мере автономную Польшу; и так как еще неизвестно ни время ее создания, ни условия, при которых она возникнет, то вопрос о такой конституционной частности, как организация избирательного права, мог быть оставлен и оставался открытым. Но теперь, когда вопрос поставлен об общих требованиях всех национальных и общественных групп в пределах Российской империи, Национальная Лига не имеет никаких возражений против признания всеобщего избирательного права их общей целью. Пилсудский этим не удовлетворился.

Он поставил второй вопрос: может ли он истолковать этот ответ в том смысле, что активная борьба за всеобщую подачу голосов будет отныне составлять часть официальной опубликованной во всеобщее сведение программы польской Национальной Лиги? Дмовский тем же вежливо-сухим тоном ответил, что представитель П.П.С. понял его совершенно правильно.

Еще более благополучно прошли два остальные пункта общих всей конференции требований: безоговорочное отвержение насильственно-руссификаторской политики внутри России и агрессивной, захватническо-воинственной политики во вне (пункт, имевший свою остроту ввиду всё еще длившегося дальневосточного конфликта). Без возражений прошло, наконец, и принятие общего принципа права национальностей на самоопределение.

— Для партии наступает новая эра! — сказал мне Натансон по окончании конференции. — Однако есть еще темное пятно впереди: как при явной вражде социал-демократов удастся нам провести на родине весь этот план грандиозной кампании банкетов, митингов, уличных демонстраций и всего того, что могло бы из этого вырасти? Словом, план всенародной революции?

Тревоги его были напрасны. Литературная полемика эмиграции осталась литературной полемикой; а вспыхнувшее и развивавшееся «самотеком» движение протеста и манифестаций покатилось, как лавина, захватившая своим потоком всё и всех. И не только те, плехановские и меньшевистские элементы, которые с самого начала по существу дела были настроены к нашему плану благоприятно, но и самые «твердокаменные» большевики не вынесли той самоизоляции, на которую они обрекли было себя своей упорной нетерпимостью.

И Натансон, всё еще чувствовавший что-то вроде похмелья после конечного неуспеха своей дипломатической миссии перед русской с.-д. эмиграцией, сказал Гоцу и мне: «Было бы лучше, если бы я не внял вашему призыву перейти в эмиграцию. Следовало выждать на месте вот этого момента.

Именно теперь, там, на месте, я пригодился бы гораздо больше, чем здесь. А я сжег раньше времени за собою корабли и вот остаюсь не у дел».

— А ведь, может быть, Марк и прав, — после его ухода сказал я: — вот когда он в России был бы в своей родной стихии, ну, как рыба в воде!

— Ах, любой из нас, — кроме разве меня, калеки, — был бы там сейчас, как рыба в воде… — скорбно отозвался Гоц.

Прикованный к креслу, полупарализованный предательскою болезнью, он и раньше бесконечно страдал от самого тяжкого сознания, какое только может выпасть на долю революционера: сознание безнадежной инвалидности, когда надо заменить товарища, друга, брата на опасном посту. А тут к этому присоединилось ожидание «слушного часа» — момента решительного боя…