Чуть ли не на второй день после моего приезда в Петербург я опять встретился с Н. Д. Авксентьевым и как-то сразу подружился с ним. Тогда, в расцвете нашей дружбы, Авксентьев и его большой друг Илья Фондаминский, только что выдвинулись на фоне знаменитой, либеральной общественностью начатой «банкетной кампании», предшественницы первой всеобщей стачки, — выдвинулись, как два совершенно первоклассных оратора. Более юные и неопытные слушатели больше поддавались интимно-задушевным интонациями речей Бунакова (Фондаминского), касавшимся самых чувствительных струн их сердца: другие, более требовательные, ставили выше стройную и неуклонную логику речей Авксентьева. Он искусно владел словом, но не давал слову владеть собою, не отдавался целиком на волю его стихийного течения. Позднее, в дни второй всеобщей забастовки, мы трое — Фондаминский, Авксентьев и пишущий эти строки поделили между собою три главных завода, считавшихся основными цитаделями петербургского социал-демократизма, Путиловский, Обуховский и Семянниковский.
Авксентьев тогда был одним из представителей нашей партии в Исполнительном Комитете Петербургского Совета Рабочих Депутатов (вторым представителем нашей партии был Фейт).
Партия, разумеется, совершенно перестроилась; все, находившиеся в ее распоряжении свободные силы были переброшены в Россию, заграницей почти всё было переведено на «консервацию», в России началось стремительным темпом издание книг и газет, были использованы, наряду с нелегальными, все легальные и полулегальные возможности. Впрочем, граница между легальным и нелегальным в это время стиралась: революция «явочным порядком» захватывала себе права, никакими законами не гарантированные, но легко используемые просто в силу растерянности властей. Большинство членов Центрального Комитета и его ближайших помощников, однако, имели предусмотрительность не легализироваться, не жить под своими именами, и, позволяя себе открытые, публичные выступления, были готовы в любой момент «нырнуть в подполье».
Руководство нашей партийной работой в Москве находилось в руках чрезвычайно дружной и спевшейся группы. В этом была ее сила, но в этом заключалась и ее слабость. Дело в том, что быстрый рост работы сопровождался сильным увеличением кадров активных работников: пропагандистов, агитаторов, организаторов. На работе из них выделялись время от времени люди, по своей талантливости способные занять руководящее положение. Руководящая группа не всегда успевала или умела их ассимилировать. Может быть, здесь. влияло и то, что состав руководящей группы подобрался из лиц, давно уже сблизившихся и хорошо знавших друг друга; благодаря этому новым лицам войти в их среду было трудно. Может быть, здесь влияло и различие темпераментов. В составе главных деятелей комитета преобладал интеллектуальный тип. Вне комитета и в некоторой оппозиции к нему группировалось несколько человек ярко выраженного волевого темперамента.
Как бы то ни было, в скором времени возникли организационные трения. Уже осенью 1905 г. «оппозиция» представляла собою нечто цельное. В ее составе было несколько незаурядных личностей, как братья Мазурины, Маргарита Успенская, Виноградов и др. В ее руках находился железнодорожный район, впервые предъявивший комитету справедливые требования.
Эпоха кратковременных «свобод», наступившая после 17-го октября, не прекратила этих разногласий. Правда, воспользовавшись более свободными условиями работы, комитет решил пойти навстречу многим «демократическим» требованиям. Но зато и требования оппозиции во много раз возросли.
На трех состоявшихся в это время общегородских конференциях была произведена общая реорганизация Московского комитета.
До Московского восстания оппозиция нападала на комитет за недостаточную его революционность, за неспособность к решительным действиям. Еще в середине 1905 года заграницу приезжали два оппозиционера — один из братьев Мазуриных, и одна из сестер Емельяновых — с жалобами на пассивность Московского комитета и с планами «бланкистской», чисто боевой организации для захвата города. Действительно, комитет, в общем, был сдержаннее «оппозиции». Но к декабрю 1905 г. и он не устоял перед общей тягой в сторону самых несбыточных надежд и планов. И в этом отношении он занял позицию, заметно отклонившуюся от линии поведения, принятой Центральным Комитетом и систематически проводившейся почти всеми социалистами-революционерами Петербурга.
В Петербурге социалисты-революционеры были против борьбы за введение явочным порядком 8-часового рабочего дня, против второй забастовки и против третьей забастовки с переходом к вооруженному восстанию, но за такие меры, как неплатеж податей, требование возвращения вкладов из сберегательных касс, бойкот властей, «явочное» осуществление свободы слова, печати, собраний и т. п. Они всюду горячо доказывали, что там, где на арене борьбы выступает только один пролетариат, мы рискуем перенапряжением его сил и вследствие этого конечной неудачей блестяще начатой кампании. Нужно вывести на арену борьбы крестьянство, нужно больше всего бояться изолирования пролетариата в борьбе, нужно дать генеральное сражение при той же атмосфере единодушного всенародного движения, печать которого лежала на первой забастовке.
Как известно, весь состав Совета Рабочих Депутатов был арестован как раз во время заседания, на котором решался вопрос о третьей забастовке. Большинство, несмотря на возражения представителей Партии С.-Р., высказалось за забастовку.
Основным аргументом за возможность успешного движения были известия из Москвы, где тогда шли волнения в Ростовском полку, отразившиеся и на других полках. Но характерно, что делегаты Петербургского Совета, приехав в Москву, встретились там с сильными колебаниями, начинать или не начинать забастовку? Было ясно, что на этот раз забастовка может быть только прелюдией вооруженной борьбы. Ответственность была слишком велика…
И вот, случилась необыкновенная вещь. Московский Совет Рабочих Депутатов решил объявить стачку и перевести ее в восстание — в значительной мере потому, что такое решение принято в Петербурге: а в Петербурге оно было принято потому, что «шли к восстанию» события в Москве.
Пишущему эти строки пришлось быть делегатом ПСР на происходившем в это время в Москве съезде Всероссийского ж.-д. союза. Моя миссия, как я ее понимал, состояла в том, чтобы узнать на месте, нельзя ли еще предотвратить стачку-восстание. Эта миссия не удалась. Я присутствовал и на том заседании ж.-д. съезда, на котором представители трех местных комитетов большевистского, меньшевистского и с.-р. — ского — докладывали о положении дел в войсках. Все трое приходили к одному и тому же заключению. Удерживать войска нельзя. Избежать бесплодных жертв можно только одним путем: взять движение в свои руки, пойти ему навстречу. В случае восстания переход значительной части войск на сторону народа обеспечен.
После заседания у меня был горячий спор с представителем с.-р. организации. Переубедить его мне не удалось. Он был безусловно убежден в том, что близится развязка. Навстречу ей он шел с энтузиазмом.
Итак, в Москве была объявлена забастовка. Это было сделано в значительной мере ради Петербурга… Но в Петербурге, как мы и предсказывали, ровно ничего не случилось. Объявление забастовки осталось на бумаге. Москва была предоставлена ее собственной участи. Судьба московского восстания известна. Войска на сторону народа не перешли.
* * *
Переброска почти всех наших сил в Россию дала нам возможность в январе 1906 г. устроить на территории Финляндии — фактически осуществившей явочным порядком тогда все свободы — наш первый общепартийный съезд (на Иматре).
На съезде мною было оглашено письмо, полученное нами от Гершуни из Шлиссельбургской крепости.
«Что делается на воле, мы знали, — писал он. — По неясным намекам на фактическое положение, какие удавалось схватить, мы рисовали себе фантастические, дух захватывающие картины народного движения, порой пессимистически относились к своим оптимистическим фантазиям. И, Боже мой, какими жалкими, бесцветными оказались эти самые смелые фантазии в сравнении с действительностью! Она была жгучим, ослепительно ярким снопом света, ударившим в наши потемки. Точно вихрь ворвался в наш склеп и перевернул всё вверх дном, а сердце, точно вспугнутая птица, трепещет радостно порывисто рвется туда, наружу. Всё величие момента встало перед нами во всей своей необъятности и, сконцентрированное во времени и пространстве, в первую минуту раздавило нас своими размерами и необъятными горизонтами…
Сбылось предсказание — последние да будут первыми. Россия сделала гигантский скачок и сразу очутилась не только рядом с Европой, но оказалась впереди ее. Изумительная по грандиозности и стройности забастовка, революционность настроения, полное мужества и политического такта поведение пролетариата, великолепные его постановления и резолюции, сознательность и организованность трудового крестьянства, готовность его биться за решение величайшей социальной проблемы, — всё это не может не быть чревато сложнейшими благоприятными последствиями для всего мирового трудового народа. И России, по-видимому, в XX веке суждено сыграть роль Франции в XIX веке. Но крупнейшим счастливым результатом будет, как мне кажется, то, что России удалось миновать пошлый период мещанского довольства, охвативший мертвящей петлей европейские страны, переживавшие революционный период при менее благоприятной конъюнктуре и в другой исторической эпохе»…
Увы — шлиссельбургские часы жестоко отставали. И когда я, получивший письмо, оглашал его на заседании замершего в трепетном безмолвии партийного съезда, среди нас были товарищи, лично участвовавшие на баррикадах Пресни и успевшие спастись от разгрома московского восстания. На наших глазах, шаг за шагом таяли блестящие результаты первой, совершенно спонтанейной, но действительно величественной всеобщей стачки. Недружно начатая, закончилась, не достигнув ни одного из трех выставленных политических требований, вторая забастовка, наскоро переименованная в чисто демонстративную. Неудачно, лишь перенапрягая силы пролетариата, прошла анархо-большевистская попытка «явочного введения 8-ми часового рабочего дня»; и, хотя сильно дезорганизовав правительственный аппарат, не спасла положения и всеобщая почтово-телеграфная стачка. Пришлось поставить «ва-банк» и проиграть последнюю ставку в третьей всеобщей стачке, перешедшей в московское вооруженное восстание. Арест Совета Рабочих Депутатов, на который отвечать уже не было сил, подвел итоги поражению.
На съезде присутствовали с совещательным голосом Н. Ф. Анненский, В. А. Мякотин и А. В. Пешехонов, которые ультимативно поставили вопрос о превращении ПСР в широкую, легальную, для всех открытую партию, где всё ведется гласно, под публичным контролем, на последовательно-демократических началах. Съезд всеми голосами против одного отверг их предложения, признав их для данной эпохи совершенно неосуществимыми, и они немедленно приступили к организации особой Народно-Социалистической Партии.
* * *
Гибель «Сына Отечества», конец эпохи «явочных свобод», разгром первого Совета Рабочих Депутатов, крушение московского восстания — таковы были события, которым был отмечен рубеж между 1905 и 1906 годом. Под знаком этого торжества собравшейся, наконец, с духом реакции произошли выборы в первую Думу; эти выборы принесли полное торжество оппозиции. Первую Думу называли тогда «Думой народного гнева»…
Короткая пора «перводумья» опять открыла перед нами широкие горизонты «легальных возможностей». Мы решили снова начать большую газету. Но на этот раз условия были гораздо хуже. Гр. И. Шрейдер, чей большой редакторский опыт мы научились так ценить, должен был скрыться от суда заграницу. С. П. Юрицын, который не только был нашим издателем, но и писал хорошие публицистические фельетоны, — тоже. Я лично, арестованный в союзе печатников вместе с Фейтом и др. и выпущенный по ошибке, усиленно разыскивался полицией и жил нелегально; было совершенно неясно, как велика может быть доля моего фактического участия в газете.
Что касается Мякотина и Пешехонова, то на их содействие в газетном деле нельзя было более рассчитывать. Видя, как растаяла прежняя редакционная группа «Сына Отечества», такие ближайшие его сотрудники, как, напр., М. Бикерман, тогда крайний левый в вопросах политических и тактических, недоверчиво держались поодаль. Мы сами порою тревожно спрашивали себя, сумеем ли мы удержать нашу газету на той высоте, на которой стоял «Сын Отечества». Но мы твердо знали: партия не может обойтись без большой газеты в момент, когда лицом к лицу сойдутся первое народное представительство и самодержавная власть. Мы избрали главным редактором Н. С. Русанова; кроме меня и Н. И. Ракитникова, в редакционный коллектив были включены А. И. Гуковский и С. П. Швецов.
А. И. Гуковский пришел к нам из окружения «Русского Богатства», и для нас было приятным сюрпризом, что в нашем споре с В. А. Мякотиным и А. В. Пешехоновым он принял нашу сторону. Другою такою же «белою вороною» в составе «русских богачей», как мы их называли, был П. Ф. Якубович-Мельшин, но этот последний совершенно не был газетным человеком и мог оказать нам лишь моральную поддержку. То же приходится сказать и о старом народовольце, участнике легендарного «хождения в народ» А. И. Иванчине-Писареве, близком друге покойного Н. К. Михайловского и главе администрации «Русского Богатства».
В этом малочисленном составе мы храбро взялись за дело. Первое время мы совершенно не имели сторонних сотрудников и лишь понемногу, по мере того, как газета завоевывала себе видное место среди конкурирующих изданий, начался приток статей ведомых и неведомых сотрудников, а потом и приток людей. Явился Бикерман, покаявшийся нам чистосердечно, что не ждал от нас ничего путного в газетном смысле, принесший нам свои извинения, поздравления и готовность работать; с тех пор редкий номер газеты выходил без его статьи, всегда интересной, живой, иногда с оттенком несколько «талмудической» логики.
Начал присылать свои вещицы тогда еще совершенно неизвестный К. И. Чуковский. Удачно попробовала свои силы в политической публицистике, под псевдонимом А. Филиппова, А. Ф. Даманская, легко и живо воспринявшая идеи и настроения нашего редакционного кружка, и под веянием бурного времени очень литературно их излагавшая. Явились и талантливые фельетонисты, в стихах и прозе; появились молодые и способные сотрудники по вопросам военным, по быту и организации армии, по отделу внутренней жизни; валом повалили корреспонденты; в то наэлектризованное время каждый давал больше, чем обычно был способен давать.
А. И. Гуковский немедленно занял в нашей редакции очень видное место. Он вложил в газету очень много — и качественно, и количественно. Как-то раз, незадолго до конца нашего предприятия, помню, мы подсчитали литературную производительность всех главных редакционных работников. Правда, рекорд побил я; но ведь я, стесненный нелегальным положением, должен был избегать частых передвижений и кончил тем, что почти что поселился в редакции, там же ночуя, часто не раздеваясь, благо налицо был отличный кожаный диван: наборщики, приходя рано утром в типографию, помещавшуюся тут же, в нижнем этаже, первого меня заставали в редакции и первого меня теребили с требованием рукописей; и последним или одним из последних заставали меня в редакции самые свежие телеграфные новости «последнего часа», часто требовавшие немедленного отклика.
Второе место, следом за мною занял А. И. Гуковский, далеко опередивший даже нашу «живую энциклопедию», Н. С. Русанова, писавшего статьи. А. И. Гуковский в совершенстве овладел типом газетной передовицы, сжатой и в то же время ударной. Он был стремителен, резок, определенен, возвышался до истинного пафоса, не чуждался и хлещущей насмешки, и горькой, переходящей в сарказм, иронии. Благодарного материала для них он имел сколько угодно.
А. И. Гуковский не просто пел в унисон со всеми нами; нет, он внес в наше «хоровое» газетное дело и свою личную, «сольную» партию. У него была одна излюбленная, особенно дорогая его сердцу идея. То была идея новой декларации прав человека и гражданина.
Юрист по образованию и профессии, А. И. относился к юриспруденции не только как к особого рода технике для переложения на нормальный язык законодательства текущих потребностей и опытов быстротекущей жизни. Он искал в науке и философии права руководящих начал для глубоко продуманной и всесторонней реконструкции общества, а в социализме — скрытой правовой идеи, которая могла бы быть рассматриваема, как душа всей социалистической системы. Русская революция, в пролог которой мы в 1905 г. вступили, была для него в полном смысле этого слова Великой Революцией — тем же для нашего времени, чем для своего была Великая Французская Революция 1789-93 годов. Та революция развернула широко свою хартию личных прав и вольностей — хартию либерализма, быстро выродившегося в идеологию буржуазии. Наша революция должна дать такую же хартию углубленного социального содержания. Эта мысль была в центре тогдашнего умонастроения А. И.; к ней он неизменно подходил, с чего бы ни начал. Социализм без вскрытия его основной правовой идеи был для него неполным. Русская революция без новой «Декларации прав» оставалась незаконченной, «ущербленной революцией». Думская тактика без набатного зова новой великой Декларации — тактикой бескрылой, неспособной потрясти всю страну и создать то мощное напряжение всенародной воли, без которого Дума обречена на бесславное поражение.
Газету нашу часто закрывали; мы немедленно начинали ее под новым заглавием. Тогда попробовали запечатать нашу типографию. А. И. немедленно «продал» типографию и добился ее распечатания для пользования «новым» собственником. Так дожили мы в состоянии напряженной борьбы почти до самого разгона Государственной Думы. Накануне этого разгона пробил и наш час: на помещение газеты был устроен форменный налет, всех, кого застали, без разбора захватили, а помещение и редакции, и типографии запечатали…
Конец этот мы предвидели. Газета наша задолго до этого дня принялась разоблачать план разгона Думы, который стал нам известен из секретных полицейских источников: мы имели человека, который сообщал нам много тайн из мира охранки и жандармерии, а этот мир первым был посвящен в решение покончить с Думой и первым начал подготовляться ко всяким случайностям в момент ее насильственной кончины. Сильные этой осведомленностью о планах противника, мы делали отчаянные усилия, чтобы заставить Думу осознать неизбежность рокового исхода и обеспечить наилучшую обстановку для столкновения с властью, прежде всего путем решительного отстаивания земельной реформы в пользу трудового крестьянства.
* * *
О Михаиле Гоце приходили из-за границы лишь отрывочные и редкие вести. В начале лета 1906 года один товарищ случайно застал его одного. Вошел незаметно и невольно остановился. Во всей фигуре Гоца и в застывшем выражении его лица была такая скорбь, такая горечь и тоска…
В это время у Гоца была уже парализована вся нижняя часть тела и начали отниматься руки. Все предположения о ревматизме давно были оставлены. Крупнейшими специалистами было определено, что источник болей — в опухоли, давящей на спинной мозг. Рак или нет? Еще только раз увидел Гоца в Дюссельдорфе его старый товарищ по якутской драме, Терешкович. Михаил Гоц, уже совершенно неузнаваемый, высохший, похожий на живую мумию — у которой жили только одни глаза — передал ему, что выдающийся хирург готов сделать отчаянную операцию, но всё же не безнадежную попытку — спасти его операцией. «Итак, через день я ложусь на операционный стол»…
Операция снятия со спинного мозга опухоли — она оказалась не злокачественной — прошла, как нам передавали, блестяще. Казалось, жизнь победила смерть. Но в незримой приходо-расходной книге его жизни чего-то недоставало. Гоц заснул в санатории, где он набирался сил для новой, свободной от кошмара болезни, жизни. Спал тихо, спокойно. Но — не проснулся.
Его младший брат, Абрам Гоц, в ноябрьские дни 1905 г. принимал участие в начатой П. М. Рутенбергом в Петербурге работе по формированию «рабочих дружин», а через месяц попросился в Боевую Организацию. Он сразу же был принят и встал на работу: под видом извозчика он ведет слежку за министром внутренних дел Дурново.
Новый шеф столичной охраны, генерал Герасимов, так потом рассказывал об этом: «В середине апреля 1906 года мы были заняты поисками террористов, работавших над Дурново. Знали про извозчиков. Обследовали извозчичьи дворы. Заметили одного, потом еще двух: сносятся между собой и с четвертым, по-видимому их шефом. Один из старейших филеров обозначал этого четвертого: «Филипповский. Почему?» — «Старый знакомый: Медников когда-то его показывал в Москве, в булочной Филиппова; это один из самых главных и драгоценных секретных сотрудников…».
Герасимов решает: не выслеженных трех подозрительных извозчиков и никаких соприкасающихся с ними людей пока не трогать. Таинственного же «четвертого» с величайшими предосторожностями, с гарантией полного секрета взять и доставить в Охранное отделение.
Таинственный незнакомец, назвавшийся инженером Черкасом, долго запирался. Его держали в течение нескольких дней в секретной камере при охранке. Он, наконец, сдался: признал себя работавшим когда-то для тайной полиции, согласился объясниться на чистоту, но лишь в обязательном присутствии своего бывшего начальника Рачковского. Тот приехал, и тут разыгралась небывалая в стенах охранного отделения сцена.
Рачковский пытался успокоить какого-то штатского, тот ругал его неподходящими для печати словами за бессчетное количество грубых ошибок. Мнимый инженер Черкас на самом деле был Азеф. Его удовлетворили за промахи Департамента пятью тысячами рублей. «Мы, — говорит ген. Герасимов, отказались от идеи немедленного ареста «извозчиков», чтобы не компрометировать Азефа».
Дальнейшие действия филеров привели, однако, к тому, что весь отряд внезапно снялся с места и рассеялся. Не знаю, по поручению ли Азефа или на свой личный риск, Абрам Гоц, освобожденный от своих обязанностей вокруг Дурново, направился в Царское Село, где изучал возможности покушения на «священную Особу Его Императорского Величества», как привыкли выражаться в донесениях охранки. Здесь он наткнулся на хорошо знавших его филеров и был арестован. Однако, обвинения в разведке подступов к «священной особе» ему предъявлено не было. Он шутил: «Меня судили за занятие извозным промыслом».
Впоследствии Абрам сам с неподражаемым юмором описал свою извозчичью эпопею. Все в этой новой среде его признали за «своего» и полюбили.
Хозяин извозчичьего двора прочил за него свою свояченицу, женщину, фельдфебельского сложения; товарищи-извозчики отговаривали его, обещаясь сосватать ему богатую дочку лавочника, чьи кокетливые уловки по его адресу они со стороны имели случай подметить; тайно влюбленной в удалого лихача оказалась даже кухарка извозчичьего двора; вызванная на суд для опознания его, она, увидя Гоца, всплеснула руками с радостно-изумленным восклицанием «Алёша», восклицанием, провалившим всю его систему защиты: Гоц утверждал, что никогда извозчиком не был и что всё это — нелепое измышление неудачливых сыщиков. А бедная кухарка готова была плакать и упрекать всех за то, что ей не растолковали дела: для такого золотого парня, как Алёша, она готова под присягой показать всё, что только потребовалось бы для облегчения его участи!
Свидетели со стороны обвинения не особенно усердствовали; что-то связывало их словоохотливость; однако, для нетребовательного суда оказалось достаточно улик, чтобы Абрама Гоца приговорили к 8-ми годам каторжных работ. Он отбывал их в Александровском каторжном централе близ Иркутска.
Знаменательный момент: Шлиссельбургская крепость упразднена. Последние обитатели ее вывезены в московскую пересыльную тюрьму: это уже не народовольческие старожилы, их давно нет, а их смена из рядов ПСР. Гадания о том, куда же их денут, вскоре кончены: уже прозвучало имя, заслужившее мрачную известность, почти не уступающую Шлиссельбургу: Акатуйская каторга.
Там и встретились все они: цвет уцелевшего боевого эсеровства. Григорий Гершуни, Петр Карпович, Егор Сазонов и ряд других борцов, менее знаменитых, но не менее заслуживших честь быть олицетворением вздымавшей Россию революционной бури. И по женской линии: Мария Спиридонова, Анастасия Биценко, Фрума Фрумкина, Измаилович и сколько их еще!
Но не о героическом прошлом думали они в Акатуе: всё в них тянулось к будущему. Будущее же концентрировалось в одной сверлящей мысли: побег.
Окруженная диким безлюдьем гор, Акатуйская каторжная тюрьма не сулила сколько-нибудь благоприятных перспектив для массового побега. Куда деваться целой группе там, где уже через несколько часов после побега будут сторожить на всех дорогах жандармы, полицейские и стражники, а на всём лесном бездорожьи — дикие инородцы, полные радостного упования: за поимку беглых или за меткие выстрелы им вслед полагается денежная награда. Но в одиночку убежать еще, может быть, можно.
Всё это взвешено неоднократно и со всех сторон и единогласно решено: в первую очередь поставить побег Гершуни, как самого нужного человека, того, кого напряженно ждет вся действующая эсеровская Россия.
Иллюзий нет ни у кого, всем ясно, до какой степени сложным предприятием будет этот побег. Первая стадия — выбраться из самого здания острога. Вторая покинуть Акатуй: небольшой, прямо против тюрьмы по другую сторону от дороги, поселок из разного рода служб и из жилых домов для тюремных чиновников и стражи. Третья: долгий и сложный путь от Акатуя до моря. И четвертая: посадка на судно и отъезд «за пределы досягаемости». Организация последних двух стадий передается товарищам на воле. Там лихорадочно принимаются необходимые меры. На месте остается справиться с трудностями внутреннего характера.
В тюрьме производилась заготовка хозяйственным способом соленых огурцов, квашеной капусты и т. п. Заготовленные продукты переносились через дорогу из тюрьмы в поселок. Тут есть достаточно вместительный подвал, ниже подвала другой, сводящийся, в сущности, к загроможденной всякою всячиною яме.
Тем самым назревает сам собою и план. В бочке из-под капусты вынести кандидата на побег из стен острога в поселок. Внешне операция немудреная и к тому же примелькавшаяся. Бочку переносят носильщики из самих каторжан, под строгим наблюдением восьми караульных, сдают с рук на руки, а сами уходят назад, уводя за собою тот же караул. В поселке должен быть, разумеется, помощник.
Его дело — подготовить из нижнего подвала нечто вроде собачьего лаза, выводящего под стенами здания наружу. Замаскировать вход в лаз и выход из него, в сущности, легко, единственною трудностью является устройство лаза под землей и фундаментом; но он легко поддается лому и кирке. За стеной место не особенно закрытое, но можно улучить момент, чтобы им воспользоваться и незаметно выйти на дорогу, идущую между тюрьмой и поселком. По ней ходят порою случайные путники. Нет, конечно, гарантии, что тебя не остановят и не спросят: что за человек? Но в этом уж надо положиться на случай, личную удачу и находчивость.
Понемногу всё подготовлено. Бочка тесна — с аршин в ширину и немного более полутора в длину. Но в этом и ее достоинство — не возбуждает больших подозрений. Будь Гершуни больше ростом и крупнее общим сложением, дело оказалось бы безнадежным. Проверчены два отверстия, полускрытые обручами: через них пойдут две резиновые трубки для дыхания спрятанного. Сверху, над головой, защитные приспособления. Прямо на голове — железная тарелка, обернутая кожей. Это на всякий случай: бывает, что от чрезмерного рвения какой-нибудь страж ткнет в щель туповатой шашкой и поворочает ею туда и сюда: надо, чтобы шашка скользнула, не поранив головы. Есть еще над всем этим легкая матерчатая перегородка, на которой держится легкий маскирующий слой капусты. Сооружение непрочное, но оно и рассчитано на короткий срок. Пленному дается в руки острый нож, чтобы взрезать покрышку над головой. Вся операция должна быть выполнена быстро; но задохнуться в глухой клетке при каком-нибудь осложнении можно и того быстрее. Заранее уже несколько раз проделана репетиция с порожнею бочкой.
И вот, наконец, извне приходит весть, что снаружи подготовлен для беглеца ряд приемных и этапных пунктов. Пора: надо пробовать счастье. Гершуни раздевается, остается в одной рубашке, и, изогнувшись, забирается в бочку. Тесно, душно.
В восемь с половиною часов всё в порядке. Бочка поднята. Никто особого интереса к ней не проявляет, никто не подвергает ее никаким чрезвычайным мерам инспектирования: «не в первой!» Вот бочка уже в поселке, вот ее опускают в подвал. Конвоируемые солдатами носильщики возвращаются обратно.
Ворота за ними запираются… Всё кругом принимает будничный вид…
Для беглеца как раз этот момент и был критическим. Забраться в бочку ему пришлось заранее. В подвале его должен был встретить «свой»; но вокруг входа в подвал что-то долго ходили «чужие», и тому пришлось выждать, пока всё успокоится. Но если под открытым небом поступление воздуха через резиновые трубки еще кое-как шло, в спертом воздухе подвала оно как будто почти совсем прекратилось. Сколько пришлось Гершуни ждать — он уже не отдавал себе отчета. При всём своём терпении, силе воли и выносливости, он задыхался и был уже на границе обморока. Прибег к ножу, но неудачно: через прорез потек на лицо, в нос и рот капустный сок, из рта вывалились трубки. Последним отчаянным напряжением, захлебываясь солоноватой влагой, упираясь головой в покрышку и пытаясь выпрямиться во весь рост, Гершуни продавил, наконец, выход головою: едва отдышался.
К счастью, тут подоспела обещанная помощь «своего». Гершуни получил кое-какое «посконное» одеяние. Оставалось пролезать сквозь узкий и тесный лаз. Добравшись до заслоненного кустом выхода из лаза, он ждал сигнала, по которому надо было выйти на дорогу и принять вид чернорабочего, идущего в место поглуше по своим надобностям. Судьба его на сей раз хранила. Так должен он добраться до заранее приготовленной для него телеги с конной упряжкой. Покинув стены острога в восемь с половиною часов утра, он пустился в путь, имея впереди почти полсуток до вечерней проверки, когда исчезновение арестанта могло быть замечено. Не обмани, добрый конь, выручай!
И добрый конь не обманул. Не обманули и «пристанодержатели» вдоль дороги. Прошло немного времени, и Гершуни, благополучно проехав до Владивостока железной дорогой, сидел уже на палубе небольшого парохода, который, по выполнении всех законных формальностей, выходил в открытое море. Вокруг Гершуни сидело шесть человек: пять японских социалистов и один русский эмигрант…
О предстоящем необыкновенном событии было дано знать по кабелю в Сан-Франциско. Оттуда телеграммой был извещен Нью-Йорк. Русско-еврейская улица гудела, как растревоженный улей. Повсюду шли сборы — встречать «воскресшего из мертвых».
«От одного соприкосновения с ним все мы точно помолодели, рассказывал потом один из крупных местных общественников. — Что он говорил? Важнее даже не это, а как он говорил… как ставил все вопросы — в упор! как глядел в глаза»… «Да он вообще говорил мало. Кажется, будто он всегда молчит, но всё видит», — такими и подобными отзывами обменивались видевшие его впервые люди. Всех привлекала чрезвычайная простота его обращения. «Ни одной фразы и ни малейшей позы»…
В Америке у Гершуни был замечательный разговор с Аб. Каганом, редактором еврейской социалистической газеты «Форвертс»: Каган, сам бывший член народовольческого кружка в России, ребром поставил перед ним вопрос: какие чувства испытывал он после успешного совершения террористического акта?
Гершуни после продолжительного молчания поднял на Аб. Кагана глаза, резко выделявшиеся на его побледневшем лице. «В это время чувствуешь себя плохо, потому что знаешь, что участвовал в отнятии человеческой жизни…»
В этом был весь Гершуни. Мне вспоминается его рассказ о том, как в Шлиссельбурге до него дошла весть об ожидаемой амнистии, новом строе, народном представительстве и т. п. и какой это вызвало в нем взрыв небывалой, восторженной радости. «Неужели? — спрашивал он себя. И уж действительно в России можно будет жить? Уж не нужно будет ни убивать, ни умирать за убийства? Настал уже этот благословенный момент? Револьвер и бомба могут уже быть оставлены там, за порогом новой жизни, как мрачное наследие мрачного бесправия, как мрачное орудие защиты от дикого произвола и насилия властных и сильных — над бесправными и слабыми». Никто радостнее его не прощался с такой политической борьбой, в которой необходимыми участниками является револьвер, динамит и баррикада. И для него была большим ударом суровая правда, что царское самодержавие и не думало серьёзно отказаться от террора сверху, что оно пошло на видимость уступок, чтобы лишь получить передышку, и что борьбе суждено возобновиться с еще большей жестокостью.
Оставив в Америке ряд новых друзей и заручившись их обещанием не забывать дорогого ему дела, Гершуни двинулся дальше: через Европу в бурлящую и волнующуюся Россию.
В Париже Гершуни встретил двух людей, заместивших его в деле руководства созданной им боевой организации — Азефа и Савинкова. Они были не у дел, формально подав в отставку, получив ее от Центрального Комитета и оставив Боевую Организацию разбитой на отдельные куски, дезориентированной и утратившей былую веру в свое дело. Как это случилось? — Лишь после того, как вышли (на немецком языке) воспоминания генерала Герасимова, нам окончательно выяснилась общая картина катастрофы, постигшей нашу боевую работу, как раз в то самое время, когда Б. О. по планам партии должна была довести свои атаки на царский режим до максимальной энергии.
Первая половина деятельности величайшего из провокаторов нового времени, Азефа, проходила под знаком сложной авантюры; в течение этой авантюры он умудрялся наносить предательские удары не только по революции, но порой и по своим хозяевам; и действовал он то с азартным риском для собственной жизни, то с планом безопасного «выхода из игры» и сокрытия всех следов и от охранного, и от революционного мира одинаково.
Тот переломный момент истории России, которым является незавершенная и сорвавшаяся «революция 1905 года», была переломным пунктом и в карьере Евно Азефа. Его арестуют в момент, когда он уже оборвал было работу свою в охране; с ним «объясняются»: его снова привлекают к «работе»; и ему диктуют или сообща с ним вырабатывают новые, прочные условия заново налаженного «сотрудничества».
Раньше он сам по мотивам самосохранения резервировал какой-то сектор своей деятельности, куда не должны были проникать зоркие очи охраны; здесь зрели его шансы двигать вперед его «революционную» карьеру. На этот раз Герасимов и Азеф сообща собираются регулировать и координировать и тактику охраны, и тактику революции.
Азеф дает гарантии предотвращения вовремя террористических ударов по центральной власти. Герасимов берется беречь революционный престиж Азефа, давая ему возможность во время спасать жизнь террористов, действующих в сфере его ведения. Герасимов для этого будет во время создавать неловкими действиями охраны переполох среди участников каждого серьезного террористического плана, давая тем самым Азефу сигнал к его «спасительному» для них вмешательству, спешному расформированию попавшего под удар отряда и такому «прятанию концов в воду», которое среди революционеров лишь укрепит веру в его необыкновенный конспиративный гений. Партия же, ведущая террористическую борьбу, должна быть понемногу и, в конце концов, совершенно измотана фатальным разыгрыванием шахматной партии между террористами и охранниками «в ничью».
С осени 1905 г. дело так и шло. В 1906 г. тягостный опыт непрерывного фиаско ряда боевых предприятий подготовил такую атмосферу безнадежности и растущего разочарования в терроре, что Азеф пошел на решительный шаг.
Устами Савинкова, бессознательно служившего в данном случае рупором Азефа и его полицейских вдохновителей, Центральному Комитету было заявлено, что оба руководителя Б. О. подают в отставку и вместе с ними покидает работу весь остальной личный состав организации. Опыт-де показал, что все недавние успехи в деле Плеве и вел. кн. Сергея Александровича могли быть лишь результатом тактического сюрприза: с одной стороны — новой динамитной техники, с другой детально разработанной тактики «революционного филерства», посредством маскировки «революционных наблюдателей» то в извозчиков, то в разносчиков, то в иных мирных жителей. Но успехи террористических ударов куплены дорогой ценой всестороннего ознакомления охраны с этой тактикой, бороться с которой ныне ей легче, чем противоположной стороне — ее усовершенствовать. Поэтому впредь до создания новой и высшей технической базы, дающей возможность снова захватить аппарат самодержавия врасплох, приходится террор приостановить.
Согласись с этим Центральный Комитет, Охрана была бы надолго обеспечена от жестоких ударов по столпам старого режима. Но Ц. К. с этим не согласился и поручил одному из своих членов оспаривать концепцию Азефа и Савинкова перед лицом специально созванного общего собрания боевиков. Контртезисы гласили: если и признать что из боевой практики нужно исключить некоторые методы работы, как уже использованные, то у дела есть и другая сторона: самый факт массового расширения всего движения делает уязвимым многие слабые стороны охранно-полицейского механизма.
Отныне мыслимо создавать вспомогательную для боевой деятельности сеть агентов, разбросанных по всем разветвлениям партийной работы для систематического обследования всех незащищенных мест охранного аппарата власти. Боевики слушали с растущим сочувственным вниманием. Но тут Савинков и Азеф поспешили вмешаться в беседу, чтобы категорически отвергнуть подобную «новую тактику», как противоречащую принципу полного изолирования террористической деятельности от общепартийной. Было ясно: их авторитет подавляет критическую мысль рядовых боевиков.
Тогда Ц. К. заявил, что партии ничего не остается, как отныне рассматривать людей данного состава Б. О., как освобожденных по собственному их настоянию от всяких дальнейших обязательств перед партией в этой специальной области. Они растворяются в партии в качестве рядовых ее членов; Ц. К. призывает тех из них, кто готов работать в терроре по-новому, опираясь на более широкую, чем дотоле, связь с массовыми организациями, столковаться между собою и войти с ними в новые переговоры. Боевики колебались. Первоначально на них всех произвели подавляющее впечатление Азеф и Савинков, запечатлевшие тотчас же свой выход в отставку отъездом заграницу и увлекшие за собой еще кое-кого из рядовых членов; но потом к работе некоторые вернулись… За один лишь декабрь 1906 г. были один за другим устранены: один из вдохновителей крайней реакции гр. Игнатьев, прославившийся своими репрессиями СПБ градоначальник ген. фон-дер-Лауниц и ненавидимый всею либеральной и революционной общественностью обер-палач — главный военный прокурор Павлов.
И Азефу, надеявшемуся, что он заслужил у власти себе почетный отдых, пришлось вновь «вернуться к делам». Без его надзирающего за всем глаза сам Герасимов ни за что ручаться перед царем более не мог.
Таков был общий фон событий, когда, пролетев метеором по Америке и собрав мимоходом для партии значительную сумму денег, Гершуни появился в Европе. Но сейчас ему было некогда обсудить с Азефом и Савинковым вопрос о выходе из кризиса. Сейчас Гершуни нужно спешить, чтобы поспеть на февральский (1907 г.) съезд партии в Таммерфорсе.
Как будто заново переживаю я тот незабываемый момент, когда перед массой партийных делегатов, съехавшихся в Таммерфорсе со всех краев России, председатель съезда неожиданно — если не для всех, то почти для всех — заявил, что он предоставляет слово вне очереди новоприбывшему «товарищу Капустину». Не успело обежать все ряды шелестящим шопотом имя, как он уже стоял на трибуне и начал свое слово. От охватившего его волнения Гершуни сначала почти не мог говорить; и весь зал волновался вместе с ним. Но вот он овладел собой — и перед всеми уже был настоящий, прирожденный трибун.
Я не собираюсь, — да за отсутствием документов и не смог бы, — цитировать его речь. Я передам лишь те основные мотивы, которые вдохновляли и особенно сильно врезались в память.
«Я знаю: все вы, находящиеся передо мной — продумавшие свой жизненный путь — социалисты-революционеры. Это значит, что за свою правду вы умеете честно умирать. Но теперь внутренне-русское и общемировое положение до такой степени сложно и ответственно, что повелительная задача наша — уметь умирать не только честно, но главное — умно: и не столько умирать, — сколько жить — жить согласно со своею высшею правдою.
Я знаю — вы далеки от мысли опираться лишь на самих себя. Вы дорожите связью с массой, или как у нас теперь выражаются — с периферией. Но кто эта периферия? Это — ближайшая сочувственная среда, в которой и при помощи которой живут наши комитеты. В них, под вечными обвалами арестов, сменяясь, упорно отстаивают непрерывность своего существования десятки испытанных товарищей. Они непосредственно опираются на сотни активных работников; те, в свою очередь, доводят до вашего слуха голоса и настроения тысяч и тысяч.
Это не мало: но пока в ваших рядах к этому сводится весь или почти весь «массовый элемент» вашей силы, — вы — жертвы самообмана, и ваши попытки «опираться на массы» не могут идти дальше случайностей политической лотереи, в которой риск проиграть выше шансов выиграть…
Пока вы были слабы, вы были подвижниками подспудной проповеди идей свободы и социализма. По мере вашего усиления росло ваше дерзание. Теперь: пришла пора мыслить по-иному. Пока вы были слабы, от того или иного употребления вами энергии вашей зависело очень, очень мало. По мере вашего усиления от этого в текущей жизни зависит всё больше и больше. Растут все благие последствия умелого проведения вами вашей тактики; но растут и все роковые последствия каждой из ваших ошибок. Растет, одним словом, мера вашей ответственности за всё и доброе и злое — что в России совершается, вследствие ли энергического вмешательства вашего или вследствие ослабления и недостаточности этого вмешательства. И вот почему всестороннее взвешивание всего, что вы собираетесь предпринять, а с ним и меткость ваших решений теперь обязательнее, чем когда-либо.
Вы привыкли — я охотно скажу иначе: мы привыкли — в ближайших соседях наших справа видеть наших врагов и конкурентов. Кадеты были привычной «головой турка», на которой каждый охочий прохожий мог испробовать силу своих бицепсов. Теперь обстановка усложнилась. Усложнилась настолько, что надеюсь нисколько вас не шокировать, отметив великую истину данного момента: кадеты нам не враги и нам не опасны. Наоборот, это мы им враги и враги опасные…
Вам говорят, что сейчас все идеи вышли на улицу. Что лишь в первоначальную эпоху своего вхождения в мир они могут соблюдать почти монашескую аскетическую суровость, бескомпромиссность, «чистоту риз». Вам говорят, что все мерки отныне должны быть снижены, что романтика должна уступить место реалистической прозе жизни. Но эти речи, как покатая плоскость: раз вступив на нее, никогда не знаешь, куда докатишься и сумеешь ли во время остановиться там, где это найдешь необходимым. Конечно, практические последствия ваших действий и громкозвучная ударность лозунгов, их выражающих, становятся много важнее, чем своеобразная эстетика непримиримой позы. Но всё это относится только ко внешности. Внутренняя же природа вещей остается та же: главная, всепобеждающая сила революции — в ее высокой моральной чистоте, а не в ловкости маневрирования и не в безупречности мелочной калькуляции…
Перед вами — если не нынче, то завтра — откроются все соблазны открытой арены соревнования политических партий. Это соревнование затягивает. Из подчиненного средства оно легко превращается в самоцель. Тем более, что эпоха подпольного бытия невольно прививает людям сектантскую узость, нетерпимость, болезненную страсть к самоизоляции. Вот почему я не устану повторять: не жалейте только сил на достижение взаимно-скорейшего объединения в одну российскую социалистическую партию.
Как это ни трудно, постарайтесь забыть всё тяжелое, безобразное, лежащее преградой по пути к объединению, все личные отношения — ведь теперь социал-демократия находится уже в руках не отдельных лиц, а части организованного пролетариата, к здравому смыслу и гражданскому долгу которого вы можете и даже обязаны в ближайшем будущем апеллировать. Имея всё это в виду, вы, конечно, будете прилагать все старания не обострять настоящих отношений, и в полемике будете по-прежнему побеждать не ухарством, а благородством. Пусть по-прежнему останется распределение сил на наиболее чуткие, морально-чистые элементы, с одной стороны, и неразборчиво самовлюбленные враждующие направо и налево — с другой. И тогда победа обеспечена за вами».
В словах Гершуни звучали какие-то новые струны, необычные в повседневной партийной литературе. Редко кто оставался нечувствительным к звучащей в них покоряющей внутренней правде. Но не всё в них находило одинаково сочувственный отклик. Немалочисленные были и критические голоса.
Гершуни от революции требовал того же, чего гуманные люди требуют от полководцев. Избегать ненужных жертв, щадить побежденных, уважать интересы и жизнь нейтральных. Он с энтузиазмом отнесся к поступку Каляева, который, выйдя с бомбой против вел. князя Сергея, отступил, увидев рядом с вел. Князем его жену и детей.
Он, как до него Михаил Гоц, восстал против тактики максималистов, взорвавших дачу премьер-министра П. А. Столыпина, когда она была полна посторонних людей, ждавших приема для ходатайства за близких, в том числе и пострадавших от репрессий власти. Неудивительно, что он на том же партийном съезде вместе с «бабушкой» решительно выступил против тактики экспроприаций. О лучшем союзнике в деле борьбы с распылением революции нельзя было и мечтать.
После съезда Гершуни вновь вернулся к вопросу о кризисе Боевой Организации. На этот раз Азеф во всём поддерживал Гершуни. Но у Гершуни выросла новая тяжкая забота: он узнал, что на имя Азефа пало темное пятно слухов. Гершуни не ждал проку ни от каких разбирательств; ничего, кроме разглашения партийных секретов, они не дадут. Есть только одно простое, честное и радикальное средство.
Он, Гершуни, вместе с Азефом, доверие к которому у него было безгранично, возьмет на себя большое дело. Или оно им удастся, и тогда все слухи сами собой умрут; или оба на этом деле погибнут — и тогда, каким бы уроном ни была эта двойная гибель для партии, всё же имя ее будет очищено от кошмарного «навета», который, как он успел убедиться, тяжкой гирей висит на психике бойцов террора. Азеф не только с ним не спорил, но пытался преодолеть и упорство Савинкова, заставив и его пересмотреть огульное осуждение всей «прежней тактики».
Но Савинков, гордый и самолюбивый, упорствовал и раздражался. Гершуни совсем на нем поставил крест, придя к выводу, что этот человек, ставший для партии «отрезанным ломтем» и в политическом, и в морально-психологическом смысле. Человек высоких требований, предъявляемых к личной жизни революционера, Гершуни не прощал Савинкову многих черт личной избалованности.
Гершуни жил, сговаривался с Азефом, готовился работать вместе с ним. Но смерть уже стерегла его. Он явно таял: упадок сил, высокое давление крови, сердцебиение, высокая температура и т. п. Финляндские врачи теряли голову симптомы неведомой болезни становились всё тревожнее. Были приняты экстренные меры: его отправили заграницу, в славившуюся своими медицинскими знаменитостями Швейцарию. Гершуни едва согласился на это, и то лишь под условием, что уезжает на самое короткое время: набраться сил и спешно вернуться — на арену ожидающей его настоящей борьбы. А оттуда нас как громом поразила страшная весть: Гершуни в госпитале! У Гершуни несомненная, со страшной быстротой прогрессирующая саркома легких!
Гершуни умер в цюрихском госпитале, после тяжелой агонии, в ночь с 16 на 17 марта 1908 года.