В снегу катались двое — человек и собака. Мелькал полушубок, белым вихрем взлетала и падала в сугроб собака.

Наконец человек встал на ноги, пытаясь отдышаться и стряхивая снег.

— Ну, видишь, я здоров, — сказал человек, все еще тяжело дыша и обращаясь к собаке, поставившей передние лапы ему на грудь.

Фрам давно не видел своего хозяина таким возбужденным. И до чего же он большой — лапы едва дотянулись до груди, и как крепко стоит, расставив ноги!

Глаза хозяина словно говорят: вот-вот, знай наших, какой-нибудь цинге нас не одолеть — не та порода! Известно ли тебе, что отец мой зимой на азовском льду в ватаге рыбачил, пешнем проруби долбил, тяжкие сети тянул, руки у него, как из камня. Наверное, и мне по наследству кое-что перепало!…

Они повернули к «Святому Фоке». Малиновая заря рдела над ледяными полями. Пар от дыхания схватывало на лету морозом.

— Светлее стало. День больше, путь легче. Стужа полыньи закрыла. Стало быть, и полюс ближе…

Хозяин не отвел Фрама в клетку, а взял в каюту. Фрам, как всегда, расположился в углу, на брезенте, возле холодной и темной печки.

Пришли Пустошный и Линник. Пустошный — большерукий, с виду нескладный, молчаливый. На хозяина смотрит влюбленно. Линник — немного насупленный — докладывает:

— Спички и патроны запаяли в жестяные коробки. Ветровые рубашки желатином пропитали.

— И глицерину для мягкости дали, — добавляет Пустошный. Хозяин делает пометки в тетради. Напоминает:

— Воску, парафину берите больше. Для заливки каяков. Всякое может случиться.

— Будет исполнено, господин начальник.

Грузные шаги, пол подрагивает. Дверца чугунной печки звякнула. Фрам из своего укрытия недружелюбно поглядывает на судового лекаря, который однажды ни с того ни с сего пнул его в бок ногой. Фрам запомнил: этот человек неприятно, резко пахнет. Прежде с запахами лекарств псу сталкиваться не приходилось. Он невзлюбил этот запах. И при появлении лекаря у Фрама — он не хочет, сдерживается — в горле будто щекочет, будто царапает…

Входит Кизино, повар. Он всегда приносит с собой беспокойные замахи кухни. Рот Фрама наполняется слюной.

В этот день у хозяина было много посетителей. Фрам задремал. Он слышал сквозь дрему глухие, неясные голоса. Будь Фрам человеком, он насторожился бы при словах:

— Отказаться нельзя — понимаю. Надо отложить, Георгий Яковлевич. Вы нездоровы…

«Георгий Яковлевич», а не «господин начальник» Седова называл Владимир Юльевич Визе — молодой ученый с открытым лбом, в роговых очках, в свитере, подступающем к подбородку.

Фрам беспечно дремал. Он и ухом не повел, пока Седов и Визе шуршали географическими картами, спорили, упоминали «Теплиц-бай», «Земля Рудольфа», «Склад Абруццкого», опять и опять «полюс». В конце разговора Визе снова сказал:

— Может, отложите?

— Откладывать не могу, поправлюсь в пути, — твердо сказал Седов.

В дверях Визе задержался:

— Все-таки подумайте…

Дверь затворилась. Наконец-то! Может, подойти к хозяину? Нет, лучше подождать. Хозяин приложил ладони ко лбу и закрыл глаза. Если хозяин молчит, значит, занят. Его нельзя тревожить.

Седов действительно занят. Он вызвал в памяти своих предшественников, пытавшихся пробиться к полюсу. Он увидел Нансена, с бородой, покрытой сосульками, затерянного среди бесконечных торосов; увидел напряженное и вытянутое лицо Каньи, тупыми ножницами отрезающего свой почерневший палец. Не отрезать нельзя — гангрена съест заживо…

Каньи, как и Нансен, не дошел до полюса. Зря питался собачиной, зря прорубал топором ледовую тропу…

Один Пири достиг цели. 49 саней, 133 собаки! Почти четверть века, не уставая, пробивался он к полюсу…

133 собаки! А он, Седов, пойдет к полюсу на двадцати четырех…

Представляют ли себе в Петербурге, что это значит? Представляют ли это в тех кабинетах, где полы блестят, как зеркала, отражая парадные люстры? Сколько он стучался в двери этих кабинетов! И что ему отвечали?

«Достижение полюса? Хорошо. Очень хорошо. Однако деньги правительство выделить не может. Предприятие рискованное. Успех не гарантирован. Ориентируйтесь на добровольные пожертвования… У вас в поле зрения одно мероприятие, мы же печемся о процветании всего отечества».

Рассохшийся стул заскрипел под Седовым.

«Печетесь? Вижу, как печетесь! Аж страшно становится. А успех не гарантирован. Верно. И может статься…»

Веки дрогнули, глаза заглянули куда-то далеко-далеко, сквозь стены.

«Что ж, тогда Россия обернет свое встревоженное лицо на Север…»

Хозяин тяжело прошелся по каюте. Остановился у квадратного зеркала. К Фраму была обращена спина, но в зеркале появилось усталое лицо, нависшие мешки под глазами. Хозяин открыл рот, коснулся языком десен — проступила кровь.

Губы упрямо сомкнулись, вернулся к столу, прислушался. Издалека докатывался шум штормового ветра.

Фрам осторожно мотнул хвостом. Хозяин, по-прежнему не замечая его, поднес к самому лицу портрет женщины с удивленными, как бы спрашивающими глазами, поставил портрет перед собой и принялся писать.

Вьюга скреблась и билась о стены судна. Коптила пузатая керосиновая лампа. Седов все писал и писал. Скрипело перо по шершавой бумаге.