Они приходили к нему каждую ночь. И молча смотрели, шевеля губами, будто пытались что-то сказать. Со временем он стал их узнавать и даже замечал, когда среди них появлялись новички.

Когда он заболевал и впадал в забытье от высокой температуры, они являлись к нему днем. При свете он их почти не боялся.

Пятьдесят с лишним лет назад, во время войны, он оказался с матерью в эвакуации, в промерзлом и задымленном уральском городе М. - после того как отец ушел на фронт.

Он запомнил серый пятиэтажный дом дирекции на холме, вокруг которого сгрудились разномастные рабочие бараки с обвалившейся штукатуркой и дымящимися трубами буржуек из окон, неровную булыжную мостовую с конскими каштанами, раздавленными гусеницами танков, выползавших из ворот завода.

Лошади, в отличие от людей, шарахались от взрева танковых двигателей, фыркая и взмахивая хвостами. Танкисты высовывались из люков и разглядывали местную достопримечательность — старинный фонтан с обнаженными русалками и амурами, нелепыми среди бараков.

Потом, лет через сорок, Игорь Андреевич снова приехал в город М. в командировку и ночью в холодном и сыром гостиничном номере сочинил эссе на тему фонтана.

…В городе М. все проекты переустройства касались прежде всего старинного городского фонтана, поскольку стоит он под окнами здешних градоправителей, и когда они начинают размышлять, с чего бы начать усовершенствование окружающей их унылой действительности, блуждающие взоры непременно останавливаются на сей исторической достопримечательности.

Фонтан городу подарили лет сто пятьдесят назад подгулявшие купцы, оказавшиеся здесь проездом с ярмарки.

Когда поутру выяснилось: в этом зряшном городишке (поджечь бы, да спичку жалко!) не то что опохмелиться, ополоснуться негде, они порешили, ударив по рукам, построить фонтан и пустили бобровую, хотя, возможно, это была соболья, шапку по кругу.

Хорошо, видать, поторговали, коль такие тыщи отвалили, уважительно судачили м-ские обыватели, привычно растаскивая свезенные на стройку кирпич, доски, трубы и известку. Но растащили, в силу неразвитости потребностей, далеко не все, и фонтан, с Божьей помощью, достроили.

По словам проезжего искусствоведа — а через М. известные люди проезжают не задерживаясь, — фонтан представляет собою эклектичное сооружение, претендующее на барочную аллегорию. В центре его возлежит обнаженная древнегреческая нимфа в окружении малороссийских русалок. По углам — четыре древнеримских купидона, страдающих, по замыслу творца, энурезом.

Увы, уже не встретишь старожила, запомнившего, когда фонтан последний раз фонтанировал. Он попросту не успевал заработать, ибо при всякой смене начальства его непременно принимались реконструировать либо реставрировать. Но только не ремонтировать. А поскольку административные перемены происходили достаточно регулярно, довести до ума сначала не успевали, а потом уже не спешили, в ожидании очередной отставки и последующей команды «Отставить!».

Реконструкция заключалась в том, что нимфу и русалок облачали в гипсовые маечки и трусики, к рукам приделывали весла, купидонам отвинчивали крылышки, а в их пухлые пальчики не без труда вставляли пионерские горны.

Реставрацию обычно осуществляли в соответствии с изгибом генеральной линии или с изменением мировых цен на нефть, что чаще всего совпадало. Или когда ожидали проезда иностранной делегации. При этом крылышки привинчивались, гипсовые трусики скалывались, а пионерские горны, весла и прочий реквизит сдавали на склад до лучших времен.

Таким образом, существовала постоянная занятость части населения, а местная интеллигенция раскололась на две непримиримые (вплоть до рукоприкладства) партии реставраторов и реконструкторов.

Однажды очередной градоначальник вознамерился, дабы положить конец распрям и начало общественному согласию, построить на месте фонтана крупнейшую в Европе русскую баню. И распри действительно прекратились, ибо на пути бульдозера и чугунной бабы встали, взявшись за руки, обе партии.

Оградив фонтан живым кольцом, мская интеллигенция, заметно возросшая, несмотря на падение рождаемости, в численности, жгла костры, пела под гитары и пила водку с бульдозеристами и десантниками, отказавшимися выполнять приказ. И власть отступила под ликование толпы, сопровождаемое битьем окон и переворачиванием автомобилей.

А фонтан вскоре сам развалился от старости. Хотя до этого пережил разного рода катаклизмы, включая борьбу с архитектурными излишествами…

Главный редактор местной газеты, куда он принес эссе, маленький, морщинистый и лысенький, заикался от волнения, вызванного вниманием столичного журналиста. И уже совсем собрался звать ответственного секретаря, чтоб, не глядя, поставить в завтрашний номер, но не утерпел, заглянул…

Игорь Андреевич с интересом наблюдал, как по мере чтения его лицо вытягивалось, а брови, напротив, опускались. Похоже, он уже не столько читал, сколько просчитывал последствия. Закончив, редактор привстал, выглянул в окно. Фонтан был на месте. Он снова сел, хотел было привычно почесать запотевшую лысину, но, спохватившись, опасливо взглянул на столичного гостя, и его брови опустились еще ниже.

— М-мнэ-э… Что тут сказать… — бормотал он, глядя в сторону. — Профессионально. Аллюзии, так сказать. Но все ли читатели правильно понимают разницу между купидонами и амурами? Нас непременно завалят письмами. Мол, факты — упрямая вещь. Скажут, никогда у нас в городе не было партий реставраторов и реконструкторов. И тех же купидонов только два. Раньше, да, тут вы правы, их было четыре. Но кто сейчас это помнит? А вот что нет средств ни на ремонт фонтана, ни на его снос — это форменное безобразие! Мы об этом уже писали… Или вот насчет живого кольца. Так ведь не было его у нас! Это у вас в Москве было, но здесь-то откуда ему взяться?

— Интеллигенция-то у вас есть?

— Интеллигенция есть, — вздохнул редактор. — Как без нее?

Он аккуратно соединил листки скрепкой и осторожно протянул маститому автору, словно опасаясь, что тот не возьмет.

— Очень сожалею, — сказал он не без облегчения, когда Игорь Андреевич, помедлив, забрал. — Но поймите и вы… Для вас фонтан — повод для творческого вдохновения, а для нас — наша боль, частица нашей истории… Словом, если у вас еще найдется какой-нибудь материал о нашем городе, приносите. Напишите о том, как вы здесь жили в эвакуации. Гарантирую, напечатаем сразу. И гонорар по высшей ставке, — добавил он, понизив голос и оглянувшись на дверь.

Потом они долго пожимали друг другу руки. Игорь Андреевич шел к себе в гостиницу, мотая головой и повторяя про себя некоторые фразы из услышанного. И только в прихожей своего номера громко рассмеялся отражению в зеркале: «Через М. известные люди проезжают не задерживаясь». А вы, сударь, здесь явно подзадержались. И схлопотали. Поделом-с!»

Он спрятал эссе подальше, чтоб забыть и никому не показывать. А сейчас, по дороге от доктора Фролова, снова вспомнил, как редактор просил написать о жизни в эвакуации.

Сейчас, пожалуй, он бы попробовал… И начал бы не с начала, а с конца. С неожиданности, каковой для него, шестилетнего, оказалось известие об окончании войны.

Он растерянно, не понимая, смотрел на это празднование: инвалиды плакали, пили водку, лезли целоваться к женщинам, не отделяя молодух от старух, потом с ними уходили и через какое-то время возвращались.

Он не запомнил ничьих имен. Кроме Алексея. Его он отыскал через справочную на другой день после неудавшегося визита в редакцию м-ской газеты. Сначала они не узнали друг друга. Пятьдесят с лишним лет назад Алексей был молодым, губастым и кудрявым, без ноги, а стал спившимся, с трясущейся лысой головой и выцветшими слезящимися глазами.

Алексей, как только услышал, что мать Игоря Андреевича звали Ларисой, сразу ее вспомнил и стал расспрашивать, как у нее сложилась жизнь. Узнав, что она умерла, старчески всхлипнул: «А я вот живу!». Особенно его поразило, что она так и не вышла замуж: «Я бы на ней женился…».

Тогда, в день победы, Алексей играл на гармошке — яростно и плохо, а чем яростнее, тем хуже. На короткие мгновения, когда, не выдержав его напора, гармошка срывала голос, сквозь топот доносился тонкий перезвон медалей плясавших. Алексея сменял другой гармонист, тоже инвалид — слепой, с обожженным лицом.

(В своих разговорах мальчишки из барака принимали как неотвратимое: вырастут — станут инвалидами. Ослепнут, потеряют руку, пальцы либо ногу. Спорили, что лучше, что хуже. Чаще сходились на том, что лучше потерять глаз, причем левый. Все равно его зажмуриваешь, когда целишься. Странно, но в их бараке девочек не было. Одни мальчишки, родившиеся до войны и для войны.)

В руках слепого гармонь приходила в себя, успокаивалась, пела ладно и послушно. Алексей, отставив костыль, подсаживался к матери и что-то говорил ей на ухо. Она мотала головой, отодвигалась и отказывалась, когда он звал танцевать. При этом она избегала смотреть на Игоря, впервые видевшего, как она пьет водку.

Через много лет он увидит в немых русских фильмах, как курят светские дамы, но только сейчас вспомнит: именно так курила мать — элегантно и «немного нервно», держа руку с папиросой на отлете, как бы отстраняя и отстраняясь. Окружающим это не нравилось, в ней чувствовали чужую. Мать это понимала, но никогда не подстраивалась, не могла или не хотела. И это ей потом отыгрывалось и припоминалось, когда по самым разным поводам возникали конфликты, где все были против нее одной.

Только один раз она согласилась танцевать, когда слепой заиграл «Амурские волны» и ее робко пригласил самый пожилой из инвалидов, молча сидевший в стороне. Все остановились и молча смотрели на них. Старательно и старомодно, едва касаясь двумя пальцами уцелевшей руки ее талии, кавалер вел мать, а она явно сдерживала желание кружиться как можно быстрее.

«Мам, а разве больше войны не будет?» — громко спросил Игорь, когда гармонь смолкла, а слепому налили стакан водки.

Все переглянулись, некоторые засмеялись, а мать молча прижала его к себе.

Конец войны и победа до сих пор вызывают в нем чувство утраты… Война была такой же составляющей его мироздания, как день и ночь, боль в горле, пьяные калеки на вокзале и рынке, требующие подаяния, а также колонны танков и пленных, шлепающих по грязному снегу или просто по грязи.

Почему-то немцы были всегда рослыми и упитанными, а их конвоиры маленькими и тщедушными, отчего возникало тревожное чувство, что немцы вот-вот набросятся, отнимут винтовки и разбегутся.

В кабинете доктора Фролова к Игорю Андреевичу вернулся сладковатый дух гари. А с ним вернулись другие барачные запахи — керосинок, примусов, компресса на шее, уборной во дворе с черными, непрерывно гудящими мухами, голубоватого дыма отработанной солярки танковых двигателей, а также махорки, которую курили старшие ребята. Пока взрослые были на заводе, они собирались, предоставленные сами себе от темноты до темноты, к ним присоединялись малыши, клянчили покурить, и если им давали, корчились от удушливого кашля под смех старших.

Малышам покровительствовал Мансур, самый авторитетный среди подростков, живший за стенкой в одной комнате с парализованной матерью и младшим братишкой Рахманом.

Говорили, его мать «схватило», когда пришла похоронная о погибшем отце. Игорь никогда не видел эту женщину. О ее существовании свидетельствовали только ее стоны и мычание, доносившиеся сквозь стенку.

Мансуру исполнилось пятнадцать, ему можно было дать все двадцать. Был он рослым, узкоглазым, отчего казался постоянно прищурившимся, ходил настороженно, напружиненной походкой, будто крался. Его полусогнутые руки были слегка расставлены, как если бы он искал противника, чтобы бороться. Про него рассказывали: норму он выполняет взрослую, водку пьет на равных, в карты играет на продкарточки и махорку. И постоянно выигрывает. При этом добавляли: добром это не кончится. И накликали.

Однажды Игорь увидел в коридоре посеревшее лицо Мансура, когда тот вечером приполз в барак в новой телогрейке, залитой кровью. Скрючившись от боли, он зажимал рукой левый бок. Из-под пальцев на валенки сочилась кровь, смешиваясь с грязным снегом.

Эту телогрейку он выиграл у однорукого сапожника по прозвищу Колюня, торговавшего на рынке самодельным гуталином.

Когда Мансур надевал выигранную обнову, тот молча его пырнул.

Еще говорили, будто этот Колюня еще раньше точно так же кого-то зарезал, но все боялись с ним связываться.

Мансур осел, завалился на бок, и тогда женщины, опомнившись, заорали благим матом: убили-и-и…

(Так здесь кричали, когда приносили похоронные.

Кричать всегда начинала та, кто первая увидит в руках почтальона желтый или коричневый листок, и тогда к ней присоединялись другие женщины, выбегавшие из своих комнат.

Те, кому были адресованы похоронные, молча и бледнея до синевы, опускались на пол. Выли и ревели другие, уже получившие свои похоронные. И дурными голосами — то ли от радости, то ли боясь сглазить — те, к кому они еще не пришли.)

Мать затолкала Игоря в комнату, схватила там свою стираную ночную рубаху, порвала на полосы, взяла водку, йод, снова выбежала в коридор, перевязала, наложила жгут.

Вернувшись из больницы, Мансур показывал всем желающим небольшой шрам на левом боку и еще один возле ключицы. Телогрейку он отдал какому-то врачу в больнице.

Как-то пацаны взяли с собой Игоря смотреть на однорукого сапожника-убийцу. Невысокий и корявый, Колюня сидел на своем обычном месте на рынке, и возле него стояла очередь. Говорили, он бесплатно чинит обувь директору и начальнику милиции, а также их женам. Он варил лучшую в городе ваксу, используя для расфасовки пустые консервные банки. Их собирали и приносили пацаны, а он делал из них аккуратные коробочки. И все это — чинил, варил, играл, убивал — одной левой и зубами. Игорь не стал подходить, только смотрел на него издали. Один раз, всего на миг, встретился глазами с его потухшим, безразличным взглядом и сразу отвернулся.

Мансур продолжал играть, у него по-прежнему не переводились хлебные карточки и махорка. Иногда делился ими с соседями. Мать благодарила и отказывалась.

Как-то Мансур поспорил со сверстниками в присутствии «мелюзги»: завтра к нему придет одна «тетка» из цеха. Она ему «даст», как давала взрослым мужикам — за хлебные карточки. Куда денет свою мать? Никуда. Просто отвернет ее лицом к стенке. Братишку Рахмана отправит погулять. Спорщики, «разбивала», а также все сомневающиеся могут увидеть своими глазами.

И «тетка» действительно пришла. Лет сорока, серолицая и сутулая, она молча, опустив глаза, прошмыгнула мимо ошарашенных пацанов. Мансур подмигнул и закрыл дверь комнаты изнутри на крючок. И тогда пацаны кинулись и приникли к дверям, отталкивая друг друга. Потом, вспомнив, приподняли на руки Рахмана, чтобы ему было виднее, и он приложился к самой широкой щели.

Игорь тоже хотел посмотреть, но его оттерли старшие ребята. Когда он услышал стоны, то решил, что стонет мать Мансура. Потом начались крики, и он подумал, что теперь Мансур за что-то избивает «тетку». И вместе с тем почувствовал неясный страх перед тайной, которая могла ему открыться за этой дверью; он попятился, чтобы незаметно сбежать, но пацаны подтащили его силой к самой двери: «Смотри!».

Он зажмурился изо всех сил и не открывал глаз, несмотря на щипки, пинки и подталкивания.

Потом «тетка» уходила — с красными пятнами на лице, еще больше ссутулившись, ни на кого не глядя. Кто-то свистнул, она вздрогнула и побежала. Засвистели и другие, но тут дверь снова открылась и вышел Мансур. Не глядя ей вслед, он закурил папиросу из выигранной пачки.

Когда кто-то из «шестерок» сказал ему про Игоря: мол, специально зажмурился, чтобы не смотреть, Мансур промолчал. А на другой день рассказал малышам, откуда они взялись.

Так Игорь узнал главную тайну детства: откуда и как получаются дети. Никакая другая информация не производила подобного впечатления, казалось, теперь знаешь все.

С тех пор, если недовольный Рахман слонялся в коридоре, а окно их комнаты было завешано одеялом и у дверей собирались пацаны, это означало: пришла очередная «тетка». Потом в бараке долго и со знанием дела обсуждали подробности: за сколько карточек, постарше или помоложе предыдущей.

Алексей рассказал, что, когда умерла мать Мансура, а Рахмана отправили в детский дом, Мансур несколько раз сбегал на фронт. Оттуда его возвращали и снова ставили к станку. После войны он сбегал уже из тюрем и лагерей. Живым так и не вышел.

Именно от Мансура новоприбывшие пацаны узнавали — поклявшись, что никому не скажут, — почему их барак назвали «узбекским».

До этого, сколько бы Игорь ни спрашивал мать, она всегда переводила разговор на другую тему.

Оказывается, незадолго до их приезда здесь заживо сгорели прежние обитатели барака — молодые узбеки, они же нацмены. Сладковатый запах горелой плоти — это все, что от них осталось.

Мансур подробно и живописно описал, как они выглядели: обгоревшие трупы со скрюченными конечностями, с остатками халатов на телах и тюбетеек на головах. И еще добавил, что с тех пор узбеки приходят в свой барак каждую ночь, чтобы согреться.

Одну такую тюбетейку он оставил себе и показывал всем желающим: почерневшую, с торчащими нитями серебряного шитья.

Той же ночью барак разбудил разноголосый плач: обгоревшие трупы приснились сразу нескольким малышам.

Когда заплакал маленький Игорь, мать встала и зажгла керосиновую лампу. Всхлипывая, он прижался к ней, но не стал, помня угрозу Мансура, рассказывать свой сон. И к середине дня про него забыл. Следующей ночью узбеки вернулись в свой барак, и снова все проснулись от дружного рева.

По прошествии недели все мало-помалу успокоились, только Игорь продолжал плакать по ночам.

Он уже боялся заснуть и каждый раз, укладываясь, долго не отпускал мать. Но матери ничего не объяснял из страха перед Мансуром. И уступил ее настойчивым просьбам, только когда она, поговорив с соседками, сказала, что знает, кто приходит к нему по ночам.

Она никак не могла понять, где он мог увидеть узбеков — без нее Игорь нигде не бывал, а они им не встречались.

Теперь каждое утро он описывал, как выглядели узбеки ночью. И мать решила рассказать о случившемся. Но далеко не все.

«Они теперь не живут, а только пахнут?» — спросил он у матери, когда та закончила рассказ. «Запомни, их нет, они давно уже закопаны в землю. И не слушай никого, обещаешь?»

Игорь заснул у нее на руках, но как только она его уложила на койку, они тут же явились, и он подскочил. Она снова его успокоила, погладив по голове.

«Их нигде нет, — повторила она, — они тебе почудились. Посмотри сам, если мне не веришь». И вместе с ним она заглядывала под стол и койку. Потом долго сидела рядом, пока он засыпал.

Следующие несколько ночей были спокойными, без сновидений. Или снилось неразборчивое, то, что к утру забывалось.

После войны мать кое-что добавила к своему рассказу. Например, сведение о том, что наполовину сгоревший барак собирались снести, но поскольку эвакуированных прибывало все больше и уже расселяли по несколько семей в одну комнату, решили его восстановить.

«Узбекский» барак отличался от других тем, что там селили по одной семье в каждой комнате, и мать, решив, будто им здорово повезло, сначала не обратила внимания на запах гари.