Величайшая цель, какую могут поставить перед собой человеческие существа, это не такая химера, как устранение всего непознанного, а всего лишь неустанное стремление к тому, чтобы несколько раздвинуть границы нашей ограниченной сферы действия.
Хаксли

Итак, мы вернулись в наш удобный дом. Чтобы отважиться на путешествие в Антарктику, может быть, и требуется большое мужество, но тем, кто уже там находится, нечем особенно гордиться. Провести год в доме на мысе Эванс, занимаясь исследованиями, — не больший подвиг, чем прожить месяц в Давосе, лечась от туберкулёза лёгких, или провести зиму в Англии в гостинице «Баркли». Это просто самое удобное, что только может быть в данных условиях, оптимальный вариант.

В нашем случае оптимальный вариант был совсем не плох — по сравнению с аналогичными приютами в Арктике наш великолепный дом выигрывал не меньше, чем «Ритц» при сопоставлении с другими гостиницами. Как бы мрачно, холодно, ветрено ни было снаружи, у нас в доме неизменно царили уют, тепло и хорошее настроение.

И была масса текущих неотложных дел, а впереди нас ждали по крайней мере два похода первостепенной важности.

Я знаю, что Скотт был настроен весьма мрачно, когда уселся за маленький столик на зимовке и принялся составлять длиннейшие списки грузов и средних норм потребления для южного похода. «Конец полюсу», — сказал он мне, втаскивая нас на Барьер с расколовшегося морского льда: из восьми пони, с которыми мы начали поход по устройству складов, шестеро погибли; пони плохо переносили походы в глубь Барьера — они с каждым днём теряли силы и вес; собаки возвращались из кратковременных вылазок настолько измождёнными, что, казалось, они на грани гибели — все эти безрадостные факты не помогали планировать путешествие в 1800 миль.

С другой стороны, у нас оставалось десять пони, хотя двое-трое из них были в плачевном состоянии; мы понимали, что можно и нужно получше кормить и пони, и собак. Что касается собак, то исправить положение было просто: им выдавали слишком маленькие порции. С лошадьми дело обстояло сложнее. В привезённом корме преобладали тюки прессованного фуража. Теоретически он представлял собой корм превосходного качества, приготовленный из зелёной, пшеничной соломы. Уж не знаю, была ли то на самом деле пшеница, но её питательные свойства не вызывали никаких сомнений. Пока мы кормили ею лошадей, они чахли прямо на глазах, так что в конце концов от них оставались кости да кожа. Бедные животные! На них жаль было смотреть.

В лице Отса мы имели человека, который успел кое-что позабыть из науки о лошадях, азы которой остальные ещё только начинали постигать. Отнюдь не его вина, что пони не хватало корма и что мы потеряли многих лучших из них. Отс с самого начала считал, что в поход по устройству складов надо взять самых слабых животных, вести их по Барьеру, сколько они выдержат, а затем забить и заложить мясо в склад. Теперь Отс взял десятерых выживших пони в свои умелые руки.

Некоторые из них были настоящие страшилища, особенно несчастный Джию, который, казалось, и шагу не в состоянии ступить, но, на удивление нам, доблестно проделал с уменьшенным грузом восемь ездок от лагеря Одной тонны — в общей сложности 238 миль. А вот Кристофер был человеконенавистником, какие редко встречаются среди лошадей. Запрячь его удавалось только предварительно повалив наземь; но и в лежачем положении он умудрялся лягнуть любого, кто приближался к нему без должных предосторожностей; сдвинуть его с места удавалось только совместными усилиями четырёх человек, но уж коли он пошёл, его не остановишь.

В южном походе, на протяжении 130 миль, Отс и трое его товарищей по палатке, ведших других пони, были вынуждены шагать весь день, не останавливаясь на отдых и еду.

Отс так тренировал и кормил лошадей, словно готовил их к скачкам «Дерби». Погонщики при малейшей возможности зимой и весной выводили своих подопечных из стойл. Хорошим свежим кормом им служили жмых и овёс; мы привезли небольшое количество того и другого и берегли для полюсного похода. Мы делали всё от нас зависящее, чтобы обеспечить лошадям уход и избавить их от неудобств. Ведь условия жизни в Антарктике слишком суровы для животных. Впоследствии мы были вправе утешать себя мыслью, что вплоть до ужасной пурги у самого подножия ледника, близ которого несчастные закончили своё земное существование, они ели досыта, спали достаточно и жили не хуже, а может и лучше, большинства лошадей у себя на родине. «Поздравляю вас, Титус», — сказал Уилсон, когда мы стояли уже в тени горы Хоп, а значит, пони выполнили свою задачу. «Благодарю вас», сказал Скотт.

Титул довольно хмыкнул.

С походом к полюсу были связаны серьёзные транспортные затруднения, но всё остальное позволяло надеяться на благополучный исход. Те участники экспедиции, которым предстояло участвовать в полюсном походе, три месяца отсутствовали на зимовке. Они приобрели огромный опыт, иногда достававшийся совсем недешёвой ценой. Сани, одежда, провиант для людей, снаряжение были выше всяких похвал, хотя по ходу дела предлагались и вносились кое-какие улучшения.

Правда, мы не добились главного — не смогли усовершенствовать снегоступы, сделать их удобными для лошадей.

Мы проделали важную работу. Благодаря ей в полюсном походе лошади и собаки могли идти налегке первые 130 географических миль и нагрузиться сполна только на складе Одной тонны. Преимущества такого распорядка, когда собаки лишь пройдя часть маршрута, стартуют с полной выкладкой, станут понятны, если вспомнить, что чем больше провианта увезёшь — тем больший путь обеспечен едой. В геологическом походе на западных берегах залива партия Тейлора провела важные геологические изыскания в Драй-Вэлли и на ледниках Феррара и Кетлица, составила точные карты, впервые здесь работал специалист по физической географии и гляциолог.

Люди Тейлора, как и все санные партии Скотта, вели систематические научные и метеорологические наблюдения.

Далее, на мысе Эванс более трёх месяцев работала научная станция, по тщательности и точности измерений не уступающая любой другой такой станции. Я надеюсь, что в дальнейшем будут опубликованы более подробные отчёты о. рядах наблюдений, подчас с помощью сложнейшей аппаратуры, которые все без исключения проводились не просто специалистами, а энтузиастами науки. Достаточно сказать, что те из нас, кто, возвратившись из похода, впервые увидели дом и его пристройки с полным оборудованием, были поражены; хотя, пожалуй, самое сильное впечатление на нас произвёл электрический прибор, с помощью которого повар, сам же его и изобретший, определял, поднялось ли тесто для его великолепного хлеба.

Мы были рады оказаться дома и от души наслаждались едой, возможностью помыться и прочим комфортом, но сам мыс Эванс не вызывал у нас никаких иллюзий. Он некрасив, как только может быть некрасив низко расположенный массив чёрной лавы, почти всегда заснеженный, по которому свободно проносится ветер с позёмкой. Мыс сложён кенитовой лавой, весьма достопримечательной породой, мало где ещё встречающейся в мире. Но осмотрев один её кусок, вы уже знаете и об. остальных всё, что можно. В отличие от лежащего на 13 миль южнее полуострова Хат, большого, гористого, здесь нет возвышенностей и кратеров или таких достопримечательностей рельефа, как скала Касл. Непохож он и на мыс Ройдс, находящийся на шесть миль севернее, с его завалами и неповторимыми озёрами, где представлены почти все виды скудной местной флоры, способной произрастать на этих широтах. Особую прелесть мысу Ройдс придают пингвиньи «ясли», тогда как на мысе Эванс встречаются лишь поморники Маккормика, и то редко. Великий ледяной щит, в прошлом распространявшийся на всё море Росса до самого Эребуса, при отступлении не оставил на мысе Эванс наследия в виде гранита, долерита, порфира и песчаника, наподобие тех, что покрывают однообразную землю вокруг старого зимовья Шеклтона и придают ей живописность.

Мыс Эванс — это плоский лавовый поток, который тянется на 3000 футов от кромки ледников, приютившихся на склонах Эребуса. Он имеет форму почти правильного равностороннего треугольника, с основанием приблизительно в 3000 футов.

Основание, отделяющее мыс от склонов Эребуса и ледников, изборождённых трещинами и могучими ледопадами, представляет собой удлинённую возвышенность с углом наклона 30°, высотою от 100 до 150 футов. Из нашего дома, то есть с расстояния 400 ярдов, она выглядит как большая насыпь, за которой вздымается величественный вулкан Эребус, увенчанный султаном дыма и пара.

Средняя высота самого мыса не превышает 30 футов, кое-где он напоминает спину тощего борова с торчащими позвонками. Впадины между ними большей частью заполнены снегом и льдом, а в одном-двух местах снега скопилось столько, что образовались леднички, впрочем очень скоро бесславно иссякающие на своём пути вниз. Есть два озерка — Скьюа и Айленд. За домом возвышается единственный на весь мыс холмик, который мы назвали Уинд-Вейн, так как на нём рас положены наши анемометры и некоторые другие метеорологические приборы. В ледничке, текущем по подветренному склону этой горушки, мы выбили две пещеры с устойчивой низкой температурой и прекрасной изоляцией. Одну использовали поэтому для магнитных наблюдений, а вторую в качестве холодильника для новозеландской баранины.

Северная сторона мыса, где мы поставили дом, полого спускается к галечному пляжу и через него соединяется с морем, точнее с Северной бухтой. Пляж был, мы это точно знали, ибо на него высаживались, но после этого даже в разгар лета нам ни разу не удалось его увидеть: зимние пурги одели его в ледяной панцирь толщиной в несколько футов.

Другая сторона мыса круто обрывается в море чёрными башнями ледяных утёсов, среди которых есть и гиганты и тридцатифутовые недоросли. Вершину треугольника составляет кенитовый же нарост, являющийся как бы самостоятельным мыском. В целом мыс Эванс мало подходящее место для прогулок в темноте — он усеян валунами всех размеров, изрезан бороздами, перегорожен сугробами слежавшегося обледенелого снега, и там ничего не стоит совершенно неожиданно для себя растянуться во всю длину на скользком голубом льду. Нетрудно себе представить, что на мысе Эванс, когда дует холодный ветер, не так уж удобно объезжать норовистых лошадей или мулов, но если нет прочного морского льда, то где же взять манеж получше.

Давайте выйдем из дому и встанем у двери. Кругом, кроме места сочленения мыса с горой, — море. Вы стоите спиной к Великому Ледяному Барьеру и полюсу и через устье залива Мак-Мёрдо и море Росса смотрите в направлении Новой Зеландии, от которой вас отделяют 2000 миль открытой воды, паковых льдов и айсбергов. Взгляните налево. Сейчас полдень, и, хотя солнце уже не показывается над горизонтом, оно ещё настолько близко, что отбрасывает мягкий жёлтый свет на Западные горы. Они образуют береговую линию залива на протяжении 30 миль, потом на севере исчезают из поля зрения, но отражаются в воздухе и чёрными островами плывут по лимонно-жёлтому небу. Прямо перед собой вы не видите ничего кроме открытого чёрного моря, а вдали высоко над линией горизонта разлит свет, который, как известно, означает, что под ним находится паковый лёд; это отблеск льда на небе. Но стоит вглядеться повнимательнее — и вы заметите в той стороне небольшую чёрную дымку, которая то появляется, то исчезает. Какое-то время вы недоумеваете, что бы это могло быть, но потом догадываетесь; перед вами отражение каких-то далёких гор или острова Бофорта, стоящего у устья залива Мак-Мёрдо и нагромождением льдин преграждающего вход в залив любым незваным пришельцам.

Залив Мак-Мёрдо.

Продолжая всматриваться в ту же сторону, вы где-то посередине между собой и горизонтом заметите чёрную линию низкой земли с одной возвышенностью на ней. Это мыс Ройдс, где стоит старая хижина Шеклтона, возвышенность же — Хай-Пик. Мыс — первая увиденная вами в восточной части залива Мак-Мёрдо и самая западная точка острова Росса.

Низкий берег вдруг теряется за высокой стеной, и, переведя взгляд направо, вы видите, что стена эта — двухсотфутовый вертикальный утёс из чистого зелёно-синего льда, что утёс этот обрывается в море и образует вместе с мысом, на котором вы стоите, бухту, которая лежит прямо перед нашим домом — мы её назвали Северной. Мы не уставали любоваться этим огромным ледяным утёсом с его трещинами, башнями, крепостными стенами и карнизами; утёс этот представляет собой язык одного из многочисленных ледников, сползающих с Эребуса, — то гладких там, где сама гора под ними имеет ровный рельеф, то превращающихся в непреодолимые ледопады на крутых обрывах и изломах подстилающей поверхности. Вот этот поток льда — ледник Варна — имеет в поперечнике около двух миль. Справа, спереди и сзади от нас, то есть с северо-востока на юго-восток, вытянулся наш гигантский сосед — вулкан Эребус. Его высота 13 500 футов. Мы живём в его тени и испытываем к нему чувства восхищения и дружбы, иногда, может быть, с примесью почтения. Он, однако, не проявляет в наше время никаких настораживающих признаков активной деятельности, и мы чувствуем себя довольно спокойно под его сенью, хотя идущий из кратера дым порою поднимается плотной тучей на много тысяч футов, а султан пара и дыма над. ним измеряется по крайней мере сотней миль.

Если вы ещё не замёрзли окончательно (вообще-то на мысе Эванс не рекомендуется стоять неподвижно), давайте обогнём наш дом и поднимемся на холм Уинд-Вейн. В нём всего-то около 65 футов, но он тем не менее доминирует над местностью и настолько крут, что даже в тихую погоду взобраться на него нелегко. Будьте осторожны, не наступите на электрические провода, соединяющие чашки анемометра на холме с самописцем в доме. Чашки под напором ветра вращаются, а их движение фиксируется с помощью электрического тока. Когда чашка накрутит четыре мили, в дом поступает сигнал, и перо на хронографе делает отметку. На вершине установлена также метеорологическая будка, которую мы осматриваем ежедневно в любую погоду, в восемь часов утра.

Добравшись до вершины, вы окажетесь лицом к югу, то есть будете смотреть уже в диаметрально противоположном направлении. Прежде всего вам бросится в глаза, что море, к этому времени замёрзшее в бухтах, но ещё открытое в заливе, плещется чуть ли не прямо у вас под ногами. Далее вы с удивлением установите, что хотя в пределах видимости примерно на 20 миль — вода, на горизонте по всем направлениям виднеются земля или лёд. Для корабля это тупик, который ещё семьдесят лет назад обнаружил Джемс Росс. Отметив в уме эти два факта, вы всё своё внимание сосредоточите на удивительном зрелище, открывающемся слева. Здесь возвышаются южные склоны Эребуса, но как они не похожи на северные, которыми вы только что любовались! Там они ниспадают широкими складками к величественному утёсу, обрывающемуся в море. Здесь же любые эпитеты и прилагательные для обозначения необъятных размеров и хаоса бессильны передать производимое впечатление. Представьте себе поток длиной в десять миль, шириной в двадцать; вообразите, что он несётся по скалистым горам и гигантские его волны набегают одна на другую; вообразите, что в мгновение ока он останавливается и замерзает в белую твердь. Бесчисленные пурги заваливают его снегом, но не могут скрыть полностью. И он продолжает двигаться. Стоя среди морозной тишины, вы можете услышать, как время от времени её взрывает резкий звук выстрела — это лёд сжимается в тисках холода или ломается под действием собственного веса. Природа рвёт лёд, как человек рвёт лист бумаги.

Здесь морской берег не так высок, но больше изрезан трещинами и пещерами, обильнее покрыт снегом. Миль на пять дальше однообразие белой береговой линии нарушают чёрные скальные выступы и мыс рядом с ними. Это Теркс-Хед, а за ним уже виднеются белоснежные очертания Ледникового языка, на много миль выдающегося в море. Мы его уже пересекали — и знаем, что за ним лежит небольшая бухточка, покрытая льдом, но с мыса Эванс виден лишь конец полуострова Хат и отроги скал, по которым можно догадаться, где находятся скалы Хаттона. Барьера не видно, его закрывает полуостров, над которым постоянно носятся барьерные ветры. Вот и сейчас над утёсами курятся белые клубы позёмки. Ещё дальше направо земля хорошо просматривается; скала Касл стоит, словно часовой, на подступах к горе Аррайвал и старым кратерам, с которыми мы так близко познакомились за время пребывания на мысе Хат. Хижина «Дисковери», всё равно не различимая с расстояния 15 миль, прячется за крутым скалистым выступом, которым точно к югу от вас замыкается полуостров.

Остаётся описать ещё участок, который простирается с юга на запад. Вы уже видели линию Западных гор, отражённую светом полуденного солнца и уходящую на север. Теперь перед вами та же линия, устремлённая на юг, а между горами и вами расстилается на много миль море или Барьер. Далеко на юге, почти сливаясь вдали с мысом Хат, в 90 милях от нас находится мыс Блафф, за которым мы заложили склад Одной тонны, направо же от него можно пересчитать пик за пиком все вершины большого горного хребта: Дисковери, Морнинг, Листер, Хукер и ледники, их разделяющие. Непрерывная эта цепь возносится до 13 тысяч футов. Между этими горами и нами находится на севере море, на юге — Барьер. Если нет пурги или предвещающих её туч, можно увидеть эту гигантскую стену из снега, льда и камня, заслоняющую обзор в сторону запада своей громадой, которая постоянно меняет окраску, как это водится в Антарктике. За ней — плато.

Мы ещё ничего не сказали о четырёх островах, лежащих в радиусе приблизительно трёх миль от того места, где вы стоите. Самый большой, расположенный всего в одной миле от оконечности мыса Эванс, — остров Инаксессибл, названный так за негостеприимные лавовые крутые берега, затрудняющие доступ к нему даже при наличии морского льда; мы, правда, всё-таки нашли путь к его вершине, но это не очень интересное место. Остров Тэнт находится дальше на юго-запад. Остальные два, скорее островки, чем острова, поднимаются прямо перед нами в Южной бухте. Они получили название Грейт-Рейзербэк и Литл-Рейзербэк, так как представляют собой каменистые хребты с острым перевалом в центре. На втором из этих клочков суши несколько недель назад нашла пристанище на ночь партия Скотта, застигнутая метелью на пути к мысу Эванс.

Острова эти вулканического происхождения, а потому чёрные, но, с моей точки зрения, многое говорит за то, что создавший их поток лавы вытек из глубин залива Мак-Мёрдо, а не из кратера Эребуса, как было бы естественно предположить. В нашей истории они имеют то немаловажное значение, что защищают морской лёд от южного ветра и не раз служили ориентирами для наших людей, заблудившихся в непогоду во мраке. Такими же полезными приметами местности окапались несколько красивых айсбергов необычной формы, занесённых из моря Росса и севших на мель между островом Инаксессибл и мысом Эванс, а также в Южной бухте. Мы два года наблюдали, как море, солнце и ветер подтачивают эти колоссальные башни и бастионы из льда, но, когда мы покидали мыс Эванс, они всё ещё стояли на своих местах, вернее не они, а уцелевшие от них жалкие остатки.

В открывающейся с мыса панораме проглядывают чёрные породы, а на самом мысу, где мы стоим, чёрное кое-где преобладает над белым. Это часто удивляет тех, кто полагает, что Антарктида целиком покрыта снегом и льдом. А дело в том, что свирепствующие здесь ветры, обычно очень сильные, не только сдувают снег с наветренных сторон скал и утёсов, но и вызывают выветривание самих горных пород. Поскольку подобные ветры дуют с юга, то все смотрящие в ту сторону выступы обнажены, тогда как северные подветренные склоны покрыты мраморными, исключительно плотными надувами снега, размеры которых зависят от размеров скалы.

Конечно, преобладающая часть этого края покрыта столь плотным слоем снега и льда, что никакой ветер ему не страшен: он может разве что спрессовать снег ещё больше или обнажить находящийся под ними лёд. В то же время было бы ошибкой представлять себе Антарктику эдаким белым царством. И не только потому, что в горах, на вершинах и островах много выходов чёрных пород; снег редко выглядит чисто белым, и если к нему присмотреться повнимательнее, то замечаешь, что он имеет разные оттенки. Преобладает мареново-розовый и кобальтово-синий, а также вся гамма оттенков розовато-лилового и сиреневого. По-настоящему «белый» день — такая большая редкость, что мне запомнился случай, когда я вышел то ли из дому, то ли из палатки и поразился чисто-белому снегу.

А когда к изысканным тонам неба и нежным цветам снега подчас добавляются более глубокие краски открытого моря, в. котором отражаются сапфирно-голубыми и изумрудно-зелёными бликами припай и ледяные утёсы, тогда начинаешь понимать, каким красивым может быть этот мир и каким чистым.

Возможно, я не владею достаточно выразительными средствами, чтобы показать читателю, чем может одарить эта страна тех, кто добивается её расположения, но поверьте мне, главное — это её красота. Далее следует, наверное, поставить величественность её пейзажей — гигантские горы, бескрайние просторы должны внушать благоговение самому равнодушному, а человека даже с бедным воображением могут привести в ужас. И ещё она щедра на сон — подарок более прозаический, но такой желанный. Я думаю, не только мне, но и другим довелось испытать на себе его действие: чем тяжелее условия, тем крепче спишь, тем более чудесные умиротворяющие сновидения тебя посещают. Некоторым из нас приходилось спать под открытым небом, без спасительной палатки, когда бушует ураган, воет адская метель, тьма кругом кромешная, уже нет никакой надежды увидеть когда-нибудь своих друзей, припасы кончились, есть нечего, и только изо дня в день, из ночи в ночь в спальные мешки набивается и набивается снег, который можно пить вместо воды. А мы большую часть этих ночей и дней крепко спим, даже впадаем в некое приятное оцепенение. Хочется, например, чем-нибудь полакомиться, лучше всего консервированными персиками в сиропе. Пожалуйста!

Такого рода сновидения Антарктика посылает тебе при наихудших или почти наихудших своих проявлениях. А если случается самое худшее, или может, напротив, самое лучшее, и за тобой вместе со снегом является Смерть, то она всегда является в обличии Сна, и ты приветствуешь её как доброго друга, а не как заклятого врага. Так Антарктика относится к тебе в трудные минуты величайших невзгод; теперь, надеюсь, нетрудно себе представить, в какие глубины благостного здорового сна она погружает усталого участника санного похода, весь длинный летний день волочившего за собой сани. После сытного горячего ужина завёртываешься в тёплый меховой спальник и укладываешься в палатке, сквозь зелёную ткань которой пробивается свет, в воздухе витает уютный запах курительного табака, тишину нарушают только привязанные снаружи лошади, пережёвывающие под лучами солнца свой ужин…

Жизнь на мысе Эванс в тёплом и уютном просторном доме сложилась так, что мы сполна получали свою долю сна. К 10 часам вечера большинство уже на своих койках, иногда со свечой и книгой, нередко с куском шоколада. В 10.30 выключают ацетиленовую горелку — у нас мало карбида, — и вскоре комната погружается в полную темноту, если не считать мерцания камбузной печи и огонька, при свете которого ночной дежурный готовит себе ужин. Кое-кто храпит, громче всех Боуэрс. Некоторые разговаривают во сне, особенно после неприятностей и связанных с ними нервных нагрузок. Слышится неумолкающее тиканье многочисленных приборов — я по сей день не знаю назначения многих из них, — изредка раздаётся звон маленького колокольчика. В тихую погоду в дом не проникает извне ни звука, только иногда завоет собака или лошадь случайно ударит копытом о переборку стойла. Ну, и ночной дежурный, как ни старается вести себя потише, производит какой-то шум. Но в бурные ночи ветер, яростными порывами налетающий с моря на дом, ревёт и воет в вентиляторе, установленном на крыше. Ожесточившись, он сотрясает весь наш дом, подхватывает мелкие камушки и с грохотом швыряет в деревянную обшивку южной стены. В первую зиму подобных ночей было мало; во вторую, казалось, только такие и были. Одна ужасная метель продолжалась шесть недель.

Ночной дежурный последний раз снимает показания приборов в 7 часов утра, разводит огонь в печи, будит повара и после этого в принципе может лечь спать. Чаще всего, однако, дел у него столько, что он предпочитает отказаться от сна и остаётся на ногах. Если, например, погода не предвещает ничего хорошего, он спешит пораньше выгулять своего пони; или идёт проверить, не попала ли рыба в вершу; или срочно заканчивает списки припасов. Одним словом, работы хватает.

Потрескивание огня в печи, запах овсяной каши и жарящейся тюленьей печени возвещают завтрак, который теоретически должен начаться в 8 часов утра, а фактически начинается намного позднее. Перед нашими сонными взорами, тяжело шагая, проходит метеоролог (у Симпсона была тяжёлая походка), направляющийся в магнитную пещеру за последними данными и на холм для наблюдений. Он возвращается через двадцать минут, чаще всего весь в снегу, в обындевевшем шлеме. К этому времени наиболее закалённые приступают к умыванию, то есть растираются снегом на холоде, делая вид, что им это приятно. Может, им и в самом деле приятно, но мы были уверены, что ими руководит желание покрасоваться перед нами. По сей день подозреваю, что мы были недалеки от истины. В их оправдание следует заметить, что в стране, где льда больше, чем угля, вода большая редкость.

Всем нашим трапезам в доме на мысе Эванс постоянно угрожала опасность кэга. Кэг — это спор, иногда между хорошо осведомлёнными собеседниками, но обязательно горячий, по поводу любого явления под солнцем, а в нашем случае — и под луной. География обсуждавшихся тем весьма обширна — от полюса до экватора и от Барьера до Портсмута и Плимута.

Споры возникали по ничтожнейшему поводу, разрастаясь, захватывали всё более широкие области и никогда не заканчивались; они повисали в воздухе; чтобы быть подхваченными, перекрученными, измочаленными до предела много месяцев спустя. Темой для них служило всё что угодно: причина возникновения конусных ледяных фигур; образование кристаллов льда; названия и последовательность расположения публичных домов по пути от Мейн-Гейт в доках Портсмута к Юникорн-Гейт (если вы когда-нибудь забредали так далеко); наиболее совершенная конструкция кошек применительно к условиям Антарктики; лучшее заведение в Лондоне, где можно получить устрицы; наиболее удобная попона для лошадей; вопрос о том, удивится ли официант, подающий вина в ресторане «Ритц», если заказать ему пинту пива? Хотя «Тайм Атлас» не поднимается до сведений о публичных домах, а «Домашняя энциклопедия» не опускается до обсуждения обязанностей персонала в фешенебельных ресторанах, именно в них чаще, чем в других изданиях, мы черпали ответы, разрешавшие наши споры.

Утром того дня, о котором я рассказываю, к 9.30 с длинного стола убраны все следы завтрака, — хотя из каюты Нельсона доносятся ругательства, — и все принимаются за работу.

С этого момента и до ужина в 7 часов вечера, не считая короткого перерыва на ленч, каждый занят делом. Не подумайте хоть на миг, что мы, как у себя дома в конторах, чинно усаживаемся за стол и с сосредоточенным видом корпим над бумагами часов по девять. Ничуть не бывало. У нас много занятий на открытом воздухе, величайшее значение придаётся физическим упражнениям. Покинув пределы дома, каждый, естественно, берётся за свою работу, будь то лёд или скалы, собаки или лошади, метеорология или биология, измерители скорости течения или шары-пилоты.

Если не метёт, будущие погонщики выгуливают пони в промежутке между нашим завтраком и их полуденным кормлением. Тренировка лошадей может быть и приятным, и адским занятием — всё зависит от настроения животных и метеорологических условий. Уютные стойла, пристроенные к подветренной стенке дома, обогреваются плошками с ворванью, согревшиеся лошади на первых порах мёрзнут снаружи даже в безветренную погоду.

Передвигаться в темноте настолько трудно, что при всех наших благих намерениях мы не могли изыскать способы так нагрузить пони, чтобы компенсировать их хорошее питание.

А если ещё добавить, что по крайней мере одно из этих капризных животных совершенно не объезжено, остальные же норовят при первой возможности вырваться и убежать, то станет ясно, что часы занятий с лошадьми не проходят без треволнений даже в самую тихую погоду и при самой яркой луне.

Но хуже всего в те дни, когда неизвестно, можно ли выводить лошадей на морской лёд. Самая большая опасность — отсутствие видимости, так как погонщик, утративший ориентацию, лишь с большим трудом находит дорогу домой. Небо в облаках, лёгкий снегопад, иногда слабый северный ветер обычно предвещают пургу, но она может разразиться через несколько секунд, а может и сутки заставить себя ждать. И никто не знает, следует ли лошадям пропустить прогулку, нам — поднять из воды рыболовные снасти или отказаться от намеченного похода на мыс Ройдс? Обычно мы рисковали, ведь вообще-то лучше быть слишком решительным, чем слишком осторожным, да и внутри у каждого заложено нечто, толкающее на риск, и вам неприятно отказываться от него. Так легко испугаться собственного испуга!

Приведу один пример, очень типичный. Темно хоть глаз выколи, ни луны, ни звёзд, падает лёгкий снежок, нет даже ветра, по направлению которого можно было бы сориентироваться. Боуэрс и я решили вывести своих пони. Благополучно миновали приливную трещину, где подвижный морской лёд смыкается с прочным припаем, и пошли вдоль высоких утёсов ледника Варна. Пока всё идёт хорошо. Так же благополучно мы краем маленькой трещины направляемся к середине бухты — там установлена метеобудка. При свете зажжённой спички считываем показания термометров и поворачиваем обратно к дому. Четверть часа спустя нам становится ясно, что мы окончательно заблудились. Спас нас знакомый айсберг: при виде его мы поняли, что идём перпендикулярно нужному направлению, повернули на 90° и вскоре были дома.

В ясный морозный день, когда полная луна хорошо высвечивает складки, трещины, заструги, сущее наслаждение надеть лыжи и пройтись без всякой цели, просто ради здорового удовольствия. Можно обогнуть выступающую оконечность мыса и пойти на юг. Тогда натыкаешься на Нельсона, склонившегося со своими термометрами, измерителями течения и прочими инструментами над майной во льду — он её каждый день подновляет, выбивая наверх «кирпичи» молодого льда.

Из этих «кирпичей» и снежных сугробов он построил себе около майны иглу, надёжно защищающую его от ветра, в которой стоит телефон для переговоров с домом. Можно встретить и Мирза с Дмитрием, ведущих собачьи упряжки с мыса Хат. Но дальше вступаешь в тишину. Вдруг ухо улавливает постукивание металлических лыжных палок о твёрдый лёд — ещё кто-то катается на лыжах, может за много миль отсюда, ведь звук распространяется самым удивительным образом.

Время от времени раздаётся резкий треск наподобие револьверного выстрела: это на ледниках Эребуса происходит сжатие льда, значит, похолодает. Выдыхаемый пар оседает на ' ткани вокруг лица, замерзает на бороде. В очень сильный мороз слышно, как она шуршит!

У меня сохранились самые светлые воспоминания о- тех днях нашей первой зимы в Антарктике. Всё было внове, все эти ужасы длинной зимней ночи, которые у всех вызывают страх, у нас же — улыбку. Воздух, если он не забит снегом или ледяными кристаллами, очень прозрачен, землю заливает лунный свет, так что видны главные очертания полуострова Хат и даже мыса Блафф на Барьере, хотя до него добрых 90 миль. Ледяные утёсы Эребуса кажутся высокими тёмными стенами, но над ними серебрится голубой лёд ледников, а из кратера длинной полоской лениво плывёт пар — значит, там, наверху, преобладает северный ветер, а это грозит ухудшением погоды на юге. Иногда падает звезда, впечатление такое, что прямо на гору, и почти всё время на небе изменчивым светом мерцает полярное сияние.

Все понимали, как важно заниматься физическими упражнениями на воздухе, и опыт доказал, что в первый год пребывания близ полюса самыми уравновешенными и здоровыми были те, кто больше времени проводил вне стен дома. Как правило, мы ходили, катались на лыжах и работали поодиночке, но не из-за необщительности, а, наверное, в силу естественного стремления хоть какую-то часть дня побыть одному.

Что касается офицеров, то это бесспорно, а вот относительно матросов у меня нет полной уверенности. При наших условиях жизни остаться наедине с собой можно было только за порогом дома, ибо он, естественно, всегда был переполнен людьми, а про санные походы и говорить нечего — тут мы были прижаты друг к другу, как сельди в бочке.

Но это правило имело одно постоянное исключение. Каждый вечер, если только это было возможно, иными словами, если не мела вовсю пурга, Уилсон и Боуэрс вместе отправлялись на скалу Рэмп «читать Бертрама». Эта фраза нуждается в пояснении. Я уже рассказывал про Рэмп — крутую каменистую возвышенность, частично покрытую снегом, частично льдом, отделявшую наш мыс от обледенелых склонов Эребуса. Взбираешься, запыхавшись, на этот холм и попадаешь на усеянный крупными валунами участок, на котором разбросаны на некотором расстоянии друг от друга какие-то бугры конической формы: их происхождение на протяжении многих месяцев было для нас загадкой. Разрешили мы её самым простым способом: вырезали кусок из одного такого бугра и увидели, что в середине его находится большая глыба кенитовой лавы.

Следовательно, все эти фигуры образовались в результате выветривания одной большой скалы. Дальше ещё несколько сот ярдов пробираешься между камней, то и дело спотыкаясь и падая в темноте, и наконец выходишь на лёд. Чуть поодаль, изолированная в потоке льда, располагается другая группа реликтовых пупырей. И вот на самом большом из них мы поместили метеобудку «Б», в обиходе именуемую Бертрамом.

Бертрама и его собратьев — будку «А» (Алджернон) в Северной бухте и «К» (Кларенс) в Южной установил Боуэрс, справедливо полагая, что они послужат достойной целью для наших прогулок и в то же время дадут метеорологам ценный материал для сопоставления минимальных, максимальных и мгновенных температур с данными, полученными в доме. И действительно, изучение записей этих показателей в специальном журнале убеждает в том, что температура воздуха на морском льду сильно отличается от температуры на мысу, а на склонах Эребуса, на высоте нескольких сот футов, теплее на несколько градусов, чем на уровне моря. Мне представляется, что в этом районе мира метеорологические условия носят ярко выраженный локальный характер, и наши будки дали тому важные доказательства.

Уилсон и Боуэрс посещали Рэмп даже в довольно сильные пурги и бури, когда за их спиной всё было погружено во мрак, но валуны и другие приметы местности в непосредственной близости от себя они ещё различали. Если есть такие, хорошо знакомые, ориентиры, вполне можно ходить и в плохую погоду, когда выйти на морской лёд, лишённый каких-либо путеводных примет, было бы верхом легкомыслия.

Отправляясь в эти походы, Уилсон в угоду своему тщеславию не опускал вязаный шлем на лицо и очень гордился тем, что его никакой мороз не берёт. Как же мы возликовали в один холодный ветреный вечер, когда Уилсон возвратился с белыми пятнами на щёках, тщетно пытаясь прикрыть их рукавицами из собачьего меха!

Лошадей кормили в полдень; они получали снег вместо воды и прессованный фураж — один день с овсом, другой — со жмыхом; пропорции смеси определялись в зависимости от объёма текущей или предстоящей работы. Наш ленч начинался вскоре после часа, за несколько минут до него Хупер восклицал: «Стол, пожалуйста, мистер Дебенем», и со стола снимали все записи, карты, измерительные инструменты и книги. По воскресеньям его накрывали тёмно-синей скатертью, в остальное время на нём лежала белая клеёнка.

Ленч состоит из очень вкусной еды, без мяса. В неограниченном количестве предлагается хлеб, масло и сыр или вместо сыра джем, их запивают чаем или какао. В холодной стране какао, безусловно, является ценнейшим напитком, что не мешает возникновению многочисленных и ожесточённых споров о сравнительных достоинствах его и чая. Иные делают себе тосты с маслом на огне камбузной печи. Я же, грешный, предпочитаю гренки по-валийски, в сырные дни многие следуют моему примеру и придумывают различные кулинарные рецепты, которыми немало гордятся. Скотт сидит на своём постоянном месте во главе стола, у его восточной стороны, мы же все рассаживаемся как придётся, иногда, впрочем, руководствуясь желанием продолжить или начать с кем-нибудь разговор. Если тебя распирает желание высказаться, лучшего слушателя, чем Дебенем, не найти; если хочется просто послушать, достаточно примоститься поблизости от Тейлора или Нельсона; если же, напротив, душа твоя жаждет покоя, то самая подходящая атмосфера — около Аткинсона и Отса.

В разговорах нет недостатка, главным образом потому, что разговаривать не обязательно: большинство людей знает, какая мучительная пустота овладевает нашим сознанием при одной мысли о том, что раз мы едим, то непременно должны беседовать, даже если сказать совершенно нечего. Но была, конечно, и другая причина, более простая: в обществе специалистов, объехавших почти весь свет, профессионально занимающихся взаимосвязанными проблемами, естественно возникают не только многочисленные темы для обсуждения, но попутно и далеко идущие ассоциации. Кроме того, по роду своей деятельности мы все обладали жилкой любознательности и стремились глядеть в корень вещей. Естественно, что за столом всегда завязывались интересные разговоры, перерастающие порой в жаркие и шумные споры.

Покончив с едой, безо всяких церемоний закуривали трубки.

Именно трубки, потому что у нас огромное количество табака, любезно подаренного мистером Уиллсом, запас же сигарет из того же источника был умышленно ограничен, да и тот выгружен на берег не полностью и поделён между желающими.

Поэтому сигареты считаются некоей ценностью и в стране, где обычные формы валюты не имеют хождения, часто служат ставками при заключении пари. То и дело можно услышать: «Спорю на десять сигарет» или «Спорю на обед по возвращении в Лондон», а если спорщик уж очень уверен в своей правоте: «Спорю на пару носков».

К двум часам дня все снова возвращаются к своим занятиям. В сносную погоду дом вскоре пустеет, лишь кок с двумя матросами остаются мыть посуду. Остальные спешат воспользоваться последними проблесками дневного света, которые ещё отбрасывает на севере солнце из-за горизонта. Тут следует пояснить, что если в Англии солнце встаёт более или менее на востоке, к полудню перемещается на юг, и садится на западе, то в Антарктике всё иначе. На тех широтах, где мы тогда находились, солнце достигает своей высшей точки в полдень на севере, а низшей — на юге. Как известно, летом оно четыре месяца подряд (октябрь — февраль) не сходит с небосвода, а зимой четыре месяца (21 апреля—21 августа) полностью скрыто за горизонтом. Примерно 27 февраля, в конце лета, оно начинает заходить и бывает точно на юге в полночь; на следующий день оно заходит немного раньше, опускается чуть ниже. В течение марта и апреля оно с каждым днём опускается под горизонт всё ниже, а к середине апреля лишь ненадолго показывается на севере небосклона в полдень, как бы прощаясь перед окончательным исчезновением.

С 21 августа происходит обратный процесс. В этот день солнце на какой-то миг выглядывает над морем к северу от нашего дома. На следующий день оно поднимается повыше, находится на небе немного дольше, и через несколько недель восходит точно на востоке, заходит же за Западными горами.

Но этим дело не кончается. Вскоре его восход перемещается на юго-восток, а с последних дней сентября восхода как такового не существует, ибо солнце вовсе не садится, но днём и ночью ходит над головой по кругу. В день летнего солнцестояния (21 декабря) солнце на Южном полюсе за сутки описывает полный круг, ни на минуту градуса не смещаясь со своей высоты, в других же местах оно до полудня поднимается на севере, а с полудня до полуночи опускается на юге.

Частые слишком частые пурги заставляли нас сидеть взаперти, выходили из дому только те, кому надо было снять показания приборов, накормить собак, вырубить лёд для воды или принести провиант со складов. В такую погоду даже кратковременные вылазки на расстояние нескольких ярдов требовали большой осторожности, и предпринимали их только при крайней необходимости, если, например, требовалось расчистить снег у двери, которая иначе не открывалась. Но и в пургу, и в затишье большинство людей собирались в доме после четырёх и до половины седьмого занимались своими делами.

Незадолго до ужина какая-нибудь добрая душа садилась за пианолу марки Броудвуд — она была нашим верным другом, и, умиротворённые музыкой, мы приступали к еде в прекрасном настроении и с хорошим аппетитом.

Основу ужина составляли суп, слишком часто заправленный томатом, и жаркое из тюленины или пингвинятины, а два раза в неделю из новозеландской баранины, с консервированными овощами, на десерт пудинг. Пили сок лимона и воду, иногда с подозрительным запахом пингвинов: лёд для воды вырубали с облюбованных ими склонов.

Во время плавания из Англии в Новую Зеландию на судне (или на пароходе, как его упорно называл Мирз) соблюдался приятный обычай выпивать после обеда стаканчик портвейна или рюмочку ликёра; но после погрузки главного багажа на «Терра-Нове» не осталось места для спиртных напитков, хотя медики единодушно утверждали, что они не повредили бы.

Мы всё же запаслись несколькими ящиками вина для торжественных случаев и небольшим количеством бренди для лечебных нужд в санных походах. Любой офицер, который в конце похода разрешал раздать драгоценный напиток, становился необычайно популярной фигурой.

Ввиду отсутствия вина пришлось отказаться от корабельной традиции — в субботу вечером провозглашать старый тост «За наших жён и любимых: пусть любимые станут нам жёнами, а жёны останутся любимыми», а в воскресенье — «За тех, кого нет с нами», что было бы более уместно в нашем случае. Среди офицеров лишь немногие были женаты, хотя, признаюсь, большинство тех, кто остался в живых и возвратился к цивилизации, поспешили обзавестись семьёй. Сейчас только двое из них пребывают в холостяках. Бывшие участники экспедиции, безусловно, преуспевают на семейном поприще — хороший полярный путешественник обладает всеми достоинствами и недостатками хорошего мужа.

На пианоле, у головного стола, помещался граммофон, а под единственным нашим зеркалом, на перегородке каюты Скотта, в самодельном ящике с полками хранились пластинки.

Обычно граммофон заводили после обеда, можете себе представить, какое это было блаженство. Надо быть отрезанным от цивилизации со всеми её благами, чтобы полностью ощутить на себе силу музыки, помогающей вспомнить прошлое, увидеть настоящее в ином свете и проникнуться надеждой на будущее. Среди пластинок имелись записи лучших произведений классики, и добряков, бравших на себя труд их ставить, вознаграждала уютная домашняя атмосфера, которая в результате устанавливалась в доме. Но вот посуда убрана и некоторые с книгами и играми садятся за стол. Остальные снова расходятся и принимаются за работу. Как ни странно, те или иные игры то входили в моду, то предавались забвению без всякой видимой причины. Несколько недель все увлекались шахматами, затем они уступали место шашкам и триктраку, а потом снова обретали популярность. Примечательно, что хотя у нас были с собой игральные карты, никто, кажется, не рвался в них играть. Право же, не припомню, чтобы на зимовке кто-нибудь перекинулся в картишки, хотя на судне во время плавания из Англии такое случалось.

Современные авторы были представлены на мысе Эванс довольно скромно, преобладали книги таких писателей, как Теккерей, Шарлотта Бронте, Бульвер-Литтон и Диккенс. При всей моей величайшей признательности любезным дарителям этих книг я осмелюсь всё же заметить, что к той обстановке, в которой мы преимущественно читали, то есть к зимовке, лучше подошли бы более современные авторы, например Барри, Киплинг, Мэрримэн, Морис Хьюлетт. Ну и конечно, нам бы следовало привезти как можно больше произведений Шоу, Баркера, Ибсена и Уэллса: высказанные на их страницах мысли могли бы дать пищу для бесконечных обсуждений, а в нашей отшельнической жизни это явилось бы благословением божьим. Но вот в чём мы не испытывали недостатка, так это в описаниях путешествий в Арктику и Антарктику.

Сэр Льюис Бомон и сэр Алберт Маркем подарили нам целую библиотеку этих сочинений, весьма полную. Мы все ими зачитывались, хотя, может быть, действительно лучше читать их после возвращения домой, как утверждали некоторые, чем когда живёшь той самой жизнью, что в них описана. На эти книги у нас широко ссылались в лекциях и при обсуждении вопросов полярного быта: об одежде, о рационах питания, о строительстве иглу, из них мы черпали полезные сведения и рекомендации более специального характера, ну скажем, о внутренней обшивке палаток или устройстве ворваньевой печи.

Выше я уже говорил о том, какую важную роль играли для нас карты и справочники, в числе последних обязательно должны присутствовать хорошие энциклопедии и словари: английский, латинский и греческий. Отс обычно углублялся в «Историю испанских войн» Напье, а многие увлекались «Историей современной Англии» Герберта Пола. Большинство из нас, отправляясь в санный поход, умудрялись втиснуть в свой личный багаж какой-нибудь томик, не очень увесистый, но достаточно ёмкий по содержанию. В поход к Южному полюсу Скотт взял что-то Браунинга, хотя читающим я видел его всего один раз, а Уилсон запасся книгами «Мод» и «In Memoriam»; у Боуэрса всегда было так много всяких измерительных инструментов, показания которых он записывал в лагере, что вряд ли ему удавалось всунуть в свой багаж ещё и книжку. Из тех изданий, что прошли со мной санные походы, наиболее удачным был «Мрачный дом», хотя и сборник стихов пришёлся очень к месту: стихи можно запоминать наизусть и повторять про себя в те трудные голодные минуты ежедневных переходов, когда бездеятельный мозг проявляет чрезмерную склонность к мыслям о еде, а также при неполадках, подчас мнимых, но становящихся уже не мнимой, а подлинной причиной недоразумений, вспыхивающих в замкнутом обществе из четырёх человек, которые месяцами варятся в собственном соку, при невероятном напряжении душевных сил.

Если у вас с товарищами по походу сходные вкусы, то лучше не обременять себя лишним весом и взять одну книгу на всех, но такую, которая будила бы мысли и развязывала язык. Я слышал, что Скотт и Уилсон именно поэтому благословляли минуту, когда им пришло в голову взять с собой в первое путешествие к Южному полюсу «Происхождение видов» Дарвина.

Таково главное назначение книги в санном походе, но ведь на зимовке хочется почитать полчасика перед сном, и тогда требуется такая литература, которая переносит тебя в фривольную обстановку современного светского общества, и пусть ты с ним не знаком и знакомиться не собираешься — так приятно поддаться его чарам, тем более привлекательным, чем менее они тебе доступны.

Скотт, всегда поражавший меня своей работоспособностью, делавший огромное количество дел, не прилагая к тому видимых усилий, был главной движущей силой экспедиции; в доме он спокойно решал все организационные вопросы, обрабатывал массу цифр, живо интересовался научной работой зимовки и попутно, между делом, писал сложную статью по отвлечённой смежной проблематике; при этом он любил трубку и хорошую литературу: Браунинга, Гарди («Тэсс» была его настольной книгой), Голсуорси. Барри принадлежал к самым близким его друзьям.

Он охотно принимал предложения, лишь бы они были разумными, с готовностью анализировал самые невероятные теории, если они содержали хоть какое-то рациональное зерно; обладая острым современным мышлением, он глубоко вникал в любой практический или теоретический вопрос. Обязательный человек, с резко выраженными; симпатиями и антипатиями, он несколькими словами сочувствия или похвалы легко превращал своих последователей в друзей. Я не встречал другого человека, мужчину или женщину, который бы при желании мог быть столь же обаятелен.

В санном походе он не имел себе равных среди тех, кого я знал. Чтобы до конца понять Скотта, надо было сходить с ним в поход. При подъёме на ледник Бирдмора мы шли вдоль подножия вала сжатия по семнадцать часов в сутки и наутро чувствовали себя так, словно и не ложились. Перед ленчем нам казалось, что мы не сможем повторить утренний переход.

Но чашка чая и две галеты творили чудо, и первые два часа после них мы шли хорошо, лучше, чем в течение всего дня; ещё через два с половиной-три часа мы начинали с нетерпением поглядывать на Скотта — не смотрит ли он направо и налево в поисках подходящего места для стоянки. «Ну что? — восклицал время от времени Скотт. — Как там неприятель, Титус?»

Отс с надеждой в голосе сообщал, что сейчас, скажем, семь часов вечера. «О, прекрасно, можно ещё немного пройти, отвечал Скотт. — Поехали!» И только через час или больше мы останавливались на ночлег, и то иногда из-за пурги. Скотт не выносил задержек. В начале метели наши усталые тела: радовались предстоящему отдыху (я говорю только о летних походах), но для самого Скотта эти задержки были невыносимы. Нам не понять, какие трудности приносит руководителю экспедиции любое промедление. Ведь в наши обязанности входило лишь следовать за ним, вставать по сигналу, тащить изо всех сил сани, выполнять, по возможности тщательно и быстро, свою работу; Скотт же разрабатывал маршруты, определял количество грузов и провианта и в то же время нёс физическую нагрузку наравне с нами. Редко где, а может и нигде руководство и физический труд не переплетаются так тесно, как в санном походе.

Это была тонкая сложная натура, в которой светлая сторона близко соседствовала с теневой.

Англия знает Скотта-героя; Скотт-человек известен ей очень мало. Он был, бесспорно, самой яркой личностью в нашей далеко не заурядной компании; впрочем, он выделялся бы в любом коллективе, в этом нет никаких сомнений.

Но немногие из знавших его догадывались, как он застенчив и замкнут и как часто из-за этого не встречает понимания.

Если добавить к тому же, что он был обидчив, обидчив как женщина, настолько обидчив, что это можно считать недостатком, то станет ясно, что для такого человека быть руководителем чуть ли не мучительно; что доверие, столь необходимое в отношениях между руководителем и его товарищами и возникающее исключительно в результате глубокого взаимопонимания, такое доверие достигалось с большим трудом. Только очень проницательный человек мог быстро оценить Скотта по достоинству; остальным для этого требовалось съесть с ним пуд соли.

Он не обладал очень большой физической силой, в детстве считался слабым ребёнком, какое-то время даже не надеялись, что он будет жить. Но пропорционально сложённый, с широкими плечами и хорошо развитой грудной клеткой, он был сильнее Уилсона, хотя слабее Боуэрса или старшины Эванса.

Он страдал несварением желудка и в верховьях ледника Бирдмора сказал мне, что в начале восхождения не надеялся его одолеть.

Скотт был неуравновешен, такие люди часто становятся раздражительными деспотами. У него неуравновешенность выражалась в том, что он был подвержен плохому настроению и депрессиям, длившимся неделями, об этом свидетельствуют многие записи в его дневнике. Нервный человек делает всё необходимое, но подчас ценой чудовищного напряжения душевных сил. Он плакал легче, чем все встречавшиеся мне мужчины.

Скотта поддерживала его нравственная сила, несгибаемый характер, который пронизывал всё его слабое «я» и спаивал воедино. Глупо было бы утверждать, что он был наделён одними достоинствами; у него, например, было мало развито чувство юмора, он плохо разбирался в людях. Но достаточно прочитать хотя бы одну страницу из написанного им перед смертью, чтобы понять, каким справедливым человеком он был. Справедливость — вот его божество. Настоятельно рекомендую моим читателям прочитать все эти страницы. Перевернув последнюю, вы, возможно, начнёте читать заново. И тогда, даже не обладая богатым воображением, увидите, что это был за человек.

Несмотря на одолевавшие его серьёзные приступы депрессии, у Скотта, как ни у кого из известных мне людей, с сильным телом сочетался сильный дух. И это при том, что он был так слаб! Так раздражителен от природы, так неустойчив в своих настроениях, так напряжён и склонен к отчаянию. По существу, его жизнеспособность, энергия, решительность были победой над самим собой, не нарушившей его личного обаяния и магнетической притягательной силы. У него была врождённая наклонность к лени, он сам в этом признаётся; и он был бедным человеком и боялся оставить своих близких без средств к существованию; об этом он снова и снова пишет в своих последних письмах и посланиях.

Он войдёт в историю как англичанин, завоевавший Южный полюс и умерший с честью самой доблестной смертью, какой только может умереть человек. Он одержал много побед, но победа над полюсом никоим образом не главная из них. Главное его торжество — над своим слабым «я», сделавшее его сильным руководителем, за которым мы шли и которого любили.

В первый год пребывания в Антарктике главная партия Скотта насчитывала 15 офицеров и 9 матросов. В число офицеров входили трое исполнителей и двенадцать учёных, но такое деление было бы искусственным, потому что, например, Уилсон, учёный, выполнял не меньше повседневных обязанностей, чем остальные, а простые исполнители часто участвовали в научных исследованиях. Я постараюсь здесь вкратце охарактеризовать личные качества этих людей и выполняемую ими повседневную работу в доме. Прежде всего напомню, что не все члены экспедиции были взяты для участия в санных походах. Некоторые были выбраны не столько за физическую выносливость и другие необходимые для походов качества, сколько за научные заслуги. В санных вылазках регулярно участвовали Скотт, Уилсон, Эванс, Боуэрс, Отс (с пони), Мирз (с собаками), Аткинсон (хирург), Райт (физик), Тейлор (физикогеограф), Дебенем (геолог), Гран и я; Дэю же надлежало в наступлении на полюс вести моторные сани до предельной точки. Остаются Симпсон, метеоролог, вынужденный по характеру своей работы систематически вести наблюдения; Нельсон, к которому также относится это замечание — в круг его научных занятий входили биология моря, температура воды, течения, приливно-отливные явления; и Понтинг, занимавшийся фотографией и достигший в этой области искусства общепризнанных успехов.

Как бы хорошо я ни писал об Уилсоне, его многочисленные друзья в Англии, люди, плававшие с ним на кораблях или жившие вместе в хижине, большинство из участвовавших вместе с ним в лыжных походах (а в походах люди выявляются как нигде), всё равно не будут довольны, ибо ему невозможно воздать по заслугам. Тем, кто знал его, он не мог просто нравиться — в него нельзя было не влюбиться. Билл был, что называется, солью земли. Если бы меня спросили, какое свойство души прежде всего делает его столь нужным, столь любимым, я бы, пожалуй, ответил: его способность никогда, ни минуты не думать о себе. В этом смысле необычайно выделялся и Боуэрс, о котором я скажу ниже; замечу, кстати, что без этого важнейшего качества нельзя быть хорошим исследователем Антарктики. Среди нас было много таких самоотверженных людей, и офицеров и рядовых матросов, и успех экспедиции в немалой степени объясняется тем, что её участники безропотно подчиняли свои личные симпатии и антипатии, желания и вкусы интересам общего дела. Уилсон и Пеннелл первыми установили принцип — экспедиция сначала, всё остальное потом, и мы безоговорочно его соблюдали; он не раз помогал нам преодолевать трудности, которые иначе могли бы вызвать трения.

Уилсон был разносторонним человеком. Он был правой рукой Скотта и научным руководителем экспедиции; в Англии он работал врачом в больнице св. Георга, как зоолог занимался позвоночными. Его работа о китах, пингвинах и тюленях, опубликованная в «Научном отчёте об экспедиции „Дисковери“», до сих пор лучшая в этой области и с интересом читается даже неспециалистами. Во время плавания на «Терра-Нове» в Антарктику он по заданию Королевской комиссии продолжал работать над трудом о болезнях куропаток, который ему не суждено было увидеть напечатанным. Но в памяти самых близких Уилсону людей изо всей его многообразной деятельности прежде всего останутся, наверное, его акварели.

В детстве отец охотно отправлял его в каникулярные экскурсии, но с одним условием: привезти определённое количество рисунков. Я уже упоминал о набросках, которые он делал в санных вылазках или походя, между делом, на мысе Хат, в очень неподходящих условиях. Он вернулся оттуда на мыс Эванс с альбомом эскизов, пейзажей — закатов солнца за Западные горы, бликов, отражающихся от замёрзшего моря или зеркальной глади припая, облаков пара, застилающих Эребус днём, южного полярного сияния ночью, — причём на каждом эскизе он обозначал цвета. Рядом с каютой Скотта он соорудил для себя письменный стол, положив на два фанерных ящика большую чертёжную доску размером в четыре квадратных фута. За ним он часто заканчивал акварели и делал по памяти новые. Писал он по влажной бумаге, а потому был вынужден работать быстро. Будучи поклонником Рёскина, он старался воссоздать на бумаге виденное как можно ближе к реальности. Если ему не удавалось адекватно передать свои впечатления, он уничтожал рисунок, каким бы красивым тот не получился. Достоверность его передачи цвета не вызывает сомнений; эти акварели всеми своими мельчайшими деталями и тогда напоминали и будут напоминать всегда всё, что мы видели вместе с ним. О точности воспроизведения им реальности убедительно свидетельствует Скотт в книге об экспедиции «Дисковери» на юг:

«Уилсон совершенно неутомим. В ясную безветренную погоду он в конце утомительного дня садится на два-три часа у входа в палатку и срисовывает каждую деталь великолепного гористого берега к западу от нас. Его этюды поражают своей точностью; я проверял пропорции с помощью угломерного инструмента и нашёл, что они правильны» [135] .

Кроме зарисовок земли, паковых льдов, айсбергов и Барьера, сделанных ради науки, в первую очередь — географии, Уилсон оставил серию изображений атмосферных явлений, не только точных в научном отношении, но и необыкновенно красивых. Это наброски полярных сияний, ложных солнц, ложной луны, лунного гало, радуги, светящихся облаков, искажённых рефракцией гор и вообще всяких миражей. Глядя на изображение ложного солнца на картине Уилсона, вы можете быть уверены, что само светило, круги и столб именно такие, какие они были на самом деле, и что пропорции соблюдены точно. И если на рисунке воспроизведены перистые облака, можете не сомневаться — в тот момент над ним плыли именно перистые, а не слоистые облака; если же небо чистое, то, значит, облаков и в самом деле не было. Благодаря такой скрупулёзности эти зарисовки имеют исключительное значение с научной точки зрения. По просьбе различных специалистов экспедиции Уилсон постоянно делал рисунки собранных ими образцов; особенно ценны принадлежащие ему изображения рыб и различных паразитов.

Не имея специальной подготовки, я не возьмусь судить о художественном уровне работ Уилсона. Но если вас интересует точность рисунка и цвета, достоверность воспроизведения мимолётных атмосферных явлений, случающихся в этой части света, то всё это в них есть. Можно по-разному относиться к живописи как таковой, но бесспорно, что подобный художник имеет неоценимое значение для экспедиции, ведущей естественно-научные и географические изыскания в малоизвестном районе Земли.

Сам Уилсон невысоко ценил свои художественные способности. Мы часто рассуждали, как изобразил бы Тёрнер тот или иной замечательный цветовой эффект, попади он в этот край. И когда мы уговаривали Уилсона запечатлеть какой-нибудь особенно интересный эффект, он без всяких стеснений отказывался, если считал, что ему это не под силу. Краски его чистые, кисть — точная; темы, связанные с санными походами, он освещал с убедительностью профессионала, знающего о них всё, что только можно знать.

Действуя рука об руку, Скотт и Уилсон всячески старались расширить научные задачи экспедиции. Ибо Скотт, не будучи специалистом ни в одной узкой области знания, искренне благоговел перед наукой. «Наука составляет фундамент любой деятельности», — писал он. О чём бы ни заходила речь — о проблемах льда с Райтом, метеорологии с Симпсоном, геологии с Тейлором, — он проявлял не только живость и восприимчивость ума, но и глубокие познания, позволявшие ему быстро высказывать интересные соображения. Пеннелл, помню, осуждал дилетантство при решении каких бы то ни было проблем, он признавал только научный подход и руководствовался девизом: «Никаких если!». Но он безоговорочно делал исключение для Скотта, который благодаря безошибочной интуиции всегда находил правильные решения. В дневнике Скотта мы то и дело встречаем строки, свидетельствующие о его Интересе к теоретической и прикладной науке. Вряд ли ещё какая-либо экспедиция к высоким широтам юга или севера имела в лице своего руководителя такого ревностного поборника знаний.

Вклад Уилсона в научные результаты экспедиции более осязаем — он ведь был руководителем работ. Но никакие печатные труды не в состоянии дать полное представление о его умении координировать различные интересы столь разношёрстного общества, о такте, который он проявлял в сложных ситуациях. Важнее всего, однако, то, что его суждения неизменно оказывались справедливыми, и Скотт, да и все мы, полагались на них. В краю, где ошибочное решение может повлечь за собой катастрофу или даже смерть, нет цены верному суждению, чего бы оно ни касалось: погоды, страшной своими внезапными изменениями, состояния морского льда, маршрута следования по труднопроходимой местности в санном походе, наилучшего способа форсирования трещин и всех прочих случаев, когда в противостоянии природе, порой непобедимой в этих местах, надо с наименьшим риском достичь наилучших результатов. Для этого требуется правильно оценивать обстановку и опираться, по возможности, на опыт. Уилсон мог и то, и другое, так как в опыте полярных исследований он не уступал Скотту. Я часто замечал, что после беседы с Биллом Скотт менял своё мнение. Но пусть об этом скажет сам Скотт:

«Ни один доклад не состоялся без его участия. С ним советовались при разрешении любых практических или теоретических задач, возникающих в нашем полярном мирке» [136] .

И далее:

«Слов не нахожу каждый раз, как хочу говорить об Уилсоне. Мне кажется, что в самом деле я никогда не встречал такой чудной, цельной личности. Чем теснее я с ним сближаюсь, тем больше нахожу в нём чему удивляться. Каждое его качество такое солидное, надёжное: можете вы себе представить, как это здесь важно? В любой, самой сложной, ситуации он безусловно проявит себя как человек дельный, разумный и практический, в высшей степени добросовестный и, конечно, самоотверженный. Прибавьте к этому знание людей и всяких дел значительней того, чем может показаться с первого взгляда, жилку мягкого юмора и тончайший такт, и вы составите себе некоторое понятие об его ценности. Он у нас, кажется, всеобщий любимец, а это много значит» [137] .

В самом конце полюсного похода умирающий Скотт написал в письме жене Уилсона:

«Ничего не могу прибавить вам в утешение, кроме того, что он умер так, как жил, — храбрым, истинным мужчиной и самым стойким из друзей» [138] .

В детстве Скотт был хрупким мальчиком, но развился в сильного мужчину ростом 5 футов 9 дюймов, весом 11 стоунов 6 фунтов, с грудной клеткой объёмом 39,25 дюйма. Уилсон не отличался особой силой. Лишь незадолго до выхода экспедиции «Дисковери» в море он излечился от туберкулёза, но это не помешало ему отправиться со Скоттом на дальний Юг и помочь Шеклтону вернуться домой. Им двоим Шеклтон обязан жизнью. Уилсон был стройнее, пропорциональнее сложён, не знал устали в ходьбе. Его рост — 5 футов 10,5 дюйма, вес — 11 стоунов, объём грудной клетки — 36 дюймов. Он служил идеальным примером в поддержку моей мысли, не раз подтверждённой, по-моему, и другими фактами: при величайшем напряжении всех физических и духовных сил человек именно благодаря силе духа, а не тела, достигает наибольших результатов. Скотт умер в 43 года, Уилсон — в 39.

Боуэрс был сложён совсем иначе. Двадцати восьми лет от роду, при росте 5 футов 4 дюйма, он имел в объёме груди 40 дюймов (я считаю эту цифру наиважнейшим показателем физического состояния), вес — 12 стоунов. Скотту его рекомендовал сэр Клементс Маркем — он однажды обедал с капитаном Уилсоном-Баркером на борту «Уорчестера», где стажировался Боуэрс, только что вернувшийся из Индии, и разговор обратился к Антарктике. Во время этой беседы Уилсон-Баркер сказал сэру Маркему, имея в виду Боуэрса: «Вот молодой человек, который когда-нибудь возглавит одну из антарктических экспедиций».

После того как Боуэрс покинул «Уорчестер», в каких только переделках он ни бывал! Сначала плавал на торговых судах и пять раз обогнул земной шар на корабле «Лох-Торридон».

Затем перешёл в Королевский флот, базирующийся в Индии, и командовал канонеркой на Ирравади, далее служил на корабле Королевского военного флота «Фокс» и приобрёл там большой опыт, ведя, часто с открытых лодок, борьбу с афганской контрабандой оружия в Персидском заливе.

А потом он пришёл к нам.

Интересно, а может и знаменательно, что Боуэрс, переносивший холод лучше всех в нашей экспедиции, попал к нам прямо из страны, которая относится к числу самых жарких на Земле. Моих знаний недостаточно, чтобы я мог утверждать наличие в этом какой-либо причинной связи, тем более что чаще наблюдается обратное: люди, приезжающие из Индии, страдают от лондонской зимы. Поэтому я ограничусь констатацией самого факта, но позволю себе заметить, что в Англии зима влажная, а в Антарктике сухая, во всяком случае, воздух сухой. Боуэрс же относился с полным безразличием не только к холоду, но и к жаре, причём, как мы не раз убеждались, его безразличие не было показным.

По складу характера этот человек отказывался мириться с существованием непреодолимых трудностей. Если он им на самом деле и не радовался, то, во всяком случае, относился к ним с презрением и, презирая, не щадил никаких усилий для их устранения. Скотт считал, что трудности существуют для того, чтобы их преодолевать — Боуэрс был уверен, что он и есть тот человек, которому на роду написано их преодолевать. Это чувство уверенности в себе, основанное на очень глубокой и всеобъемлющей религиозности, покоряло окружающих. И на борту судна, и на берегу он был авторитетом. «Боуэрс в порядке», — говорили о нём как о моряке, а моряк он был действительно великолепный. «Люблю ходить с Бёрди, с ним всегда знаешь, где находишься», — признался мне однажды вечером офицер, с которым мы ставили палатку. Мы только что, проблуждав некоторое время в поисках, разыскали склад, которого другой бы не нашёл.

Бёрди Боуэрс принадлежал к моим ближайшим друзьям — а их у меня за всю жизнь было всего лишь двое или трое, поэтому мне трудно нарисовать читателю его образ так, чтобы он не показался приукрашенным. Его оптимизм иногда производил впечатление вымученного, поверхностного, хотя, думаю, это было не так; иногда я почти ненавидел его за эту весёлость. Тем, кто привык судить о людях по меркам фешенебельных, затянутых в корсет гостиных, Боуэрс представлялся неотёсанным грубияном. «Такого и топор не возьмёт», — заметил один новозеландец на танцах в Крайстчерче. От человека вроде Боуэрса в обыденной жизни мало толку; но перенесите меня на заснеженную льдину, качающуюся на гребне чёрной волны; на судно, терпящее бедствие; в санную партию, находящуюся на краю гибели; на место дежурного, только что опрокинувшего общий ужин на пол палатки (а это так же страшно) — и я повалюсь наземь и буду взывать к Боуэрсу, чтобы он явился и повёл меня туда, где не погибнешь и не умрёшь с голоду.

Те, кого возлюбят боги, умирают молодыми. Боуэрса боги любили: они направили своего избранника по ясной, прямой, сияющей стезе жизни, изобилующей тяготами и немалыми страданиями, но избавили его от серьёзных сомнений и страхов — это ли не любовь! К Боуэрсу могли бы относиться строки Браунинга:

Кто грудью шёл вперёд, претерпевая боль, Не ведая сомнений никогда, Хоть зло торжествовало в этом мире, Кто шёл от поражения к Победе, И засыпал, чтоб пробудиться вновь…

В нём не было ни капли лукавства. Простой — всё на поверхности, — прямой, бескорыстный человек. Он обладал поразительной работоспособностью и, если основные обязанности оставляли ему какой-нибудь досуг, немедленно находил себе дело — помогал в научной работе или препарировал образцы.

Он, например, научился запускать шары-пилоты с самописцами и находить оторвавшиеся от них приборы. Он установил вдалеке три метеобудки и считывал показания с их приборов чаще, чем другие. Временами он приглядывал за некоторыми собаками, если это никому не вменялось в обязанность, и особенно заботился об очень сильной эскимосской лайке по кличке Красавица. Этой самой задиристой из наших недрессированных собак попадало больше других, и поделом, а живому существу в беде, будь то собака или человек, надо помогать. Будучи ростом ниже всех в партии, он тем не менее хотел получить для походов по устройству складов и к Южному полюсу самого крупного пони. И получил, но не знал, как с ним обращаться, ибо познания Боуэрса в этой области сильно уступали его любви к животным. Для начала он решил ездить верхом на своём втором пони (первый погиб на льдине). «Скоро я к нему привыкну, — сказал он в тот день, когда Виктор сбросил его в приливную трещину, и добавил менее уверенно: — Не говоря уже о том, что он привыкнет ко мне».

Подобная работа на открытом воздухе была ему больше по душе, чем деятельность в четырёх стенах. Однако основные обязанности приковывали его к дому, но он и там трудился с тем же беззаветным рвением, которое не оставляло времени ни для чтения, ни для отдыха.

В Лондоне он поступил в штат экспедиции на должность судового офицера. Ему поручили грузы, и его поведение во время погрузки вызвало восхищение даже профессиональных грузчиков, особенно когда однажды утром он упал с главного трапа на чугунные плиты внизу: через полминуты он пришёл в себя и весь остаток дня продолжал работать как ни в чём не бывало.

В плавании стало ясно, что неутомимость Боуэрса и его знание грузов очень пригодятся береговой партии, и к его величайшей радости было решено, что он сойдёт на берег.

В его ведении находились все продовольственные запасы, и для домашнего употребления и для походов, всё снаряжение для санных вылазок, одежда, столярка, он же распределял грузы по саням. К слову сказать, заведующий грузами должен безошибочно помнить их размещение, так как ящики лежат снаружи и метели быстро заносят их снегом.

По мере того как время выявляло способности Боуэрса, Скотт доверял ему одно дело за другим. Скотт был руководителем, а в интересах экспедиции, чтобы руководитель перекладывал часть своей работы на плечи тех, кто доказывал свою способность нести эту ношу. Боуэрс, несомненно, сэкономил Скотту много сил и времени, иначе тот не смог бы участвовать в научной работе зимовки ей на благо и не написал бы столько полезного. В эту зиму Боуэрс оказывал Скотту двоякую помощь — при разработке планов и распределении грузов на период полюсного похода (об этом я скажу ниже) и в организации быта зимовки; последний был налажен настолько безупречно, что я не могу сказать читателю, как попадала к нам провизия и составлялось меню обедов, в какой очерёдности партии ходили за льдом для воды или выполняли прочие работы в лагере. Они выполнялись — а как, не знаю. Знаю только, что в доме койка Боуэрса находилась над моей, и когда я ложился спать, он ещё стоял на стуле, используя койку в качестве письменного стола, и, судя по количеству списков запасов и грузов, находящихся сейчас у меня, занимался их составлением. Так или иначе, работы выполнялись, а раз они выполнялись незаметно для нас, значит, дело было организовано превосходно.

Для Боуэрса не существовало трудностей. Никогда не встречал более энергичного и жизнерадостного человека. В бумагах Скотта масса упоминаний о том, какое исключительное значение он придаёт помощи Боуэрса. После того как он участвовал в походе по устройству складов и в зимнем путешествии, мы все были уверены, что он будет включён в полюсную партию, и так оно и оказалось. Он как никто другой заслуживал этого.

«Я считаю его не только самым бесстрашным, но и самым выносливым из всех полярных путешественников» [139] ,

— отозвался о нём Скотт.

Выше похвалы быть не может.

Боуэрс прочитал нам две лекции, имевшие большой успех. Первая касалась рационов питания в различных санных походах, в конце он говорил о наших рационах в походе по устройству складов и предложил разработанный им на научной основе режим питания для похода к полюсу. Приведённые Боуэрсом веские аргументы разоружили, если не склонили в его сторону учёных слушателей, которые пришли на лекцию сильно предубеждённые: мол, человек, не имеющий специальной подготовки, не вправе обсуждать столь сложную материю.

Вторая лекция, посвящённая одежде в полярных условиях, также была плодом упорного труда. Все согласились с тем, что наша одежда и снаряжение не нуждаются в существенных изменениях (дело происходило после зимнего путешествия), хотя ни на минуту не следует забывать, что мы были одеты не в меховую, а в ветрозащитную одежду. От себя добавлю, что последняя как нельзя лучше подходит для санного похода, в котором везёшь сани сам, но если это делают собачьи упряжки, то в сильный мороз мех, наверное, предпочтительнее.

Лекции читались три раза в неделю; после ужина убирали со стола и все усаживались вокруг него. Посещение было не обязательным< матросы слушали только те выступления, которые им были интересны, например живой рассказ Мирза о его путешествии в восточную, или китайскую, пограничную область Тибета. Её населяют «восемнадцать племён», коренные обитатели Тибета, вытесненные со своих земель современными их жителями. Мирз рассказывал главным образом о племени лоло, люди которого клялись его спутнику Бруку в дружбе, обещали помощь, а потом убили его.

«Кроме одной плохонькой карты, картин у Мирза не было. Несмотря на это, одним своим чарующим рассказом он продержал нас почти два часа в напряжённом состоянии. Скитальчество у Мирза в крови. Он только тогда и счастлив, когда странствует по диким местам» [140] .

«Никогда не встречал столь неординарного человека,»

— продолжает Скотт.

— «Сейчас он даже собирается пойти в одиночку на мыс Хат — так ему уже надоели и те крохи цивилизации, что есть у нас».

По мнению большинства, три лекции в неделю было слишком. На следующую зиму, когда число слушателей сократилось, мы ограничились двумя лекциями, и я уверен, что это правильно. Но и среди офицеров, и среди матросов не было никого, кому надоедали бы лекции Понтинга с демонстрацией его собственных неподражаемых снимков, уводивших нас в далёкие страны. Мы заглядывали на часок в Бирму, Индию, Японию, любовались цветами, деревьями, женскими лицами, составляющими такой разительный контраст с нашей обстановкой, и становились от этого добрее. Понтинг иллюстрировал и другие лекции своими фотографиями, сделанными осенью или переснятыми из книг. Но чаще лекторы были вынуждены довольствоваться схемами и планами, нанесёнными на лист, бумаги и приколотыми один поверх другого на чертёжную доску, откуда их по мере надобности срывали.

С практической точки зрения самым интересным был тот вечер, когда Скотт изложил план путешествия к полюсу. Читатель, естественно, спросит, почему этот план не был подготовлен загодя, в предэкспедиционную зиму. Ответ однозначен: пока мы не узнали на опыте осенних походов, чем питаться, какую одежду брать, какая тягловая сила надёжнее: собаки, лошади или люди, пока происшедшие изменения не выявили окончательно, какими транспортными средствами мы будем располагать в будущем походном сезоне, путешествие к полюсу представлялось лишь в виде самой общей идеи. Поэтому созданная совещательная комиссия с неподдельным интересом выслушала и обсудила 8 мая план Скотта, разработанный им в первые недели зимы после злоключений партий по устройству складов и гибели шести пони.

В такой же зимний вечер Скотт прочитал нам свою содержательную лекцию о барьерном и материковом льде, которая, вероятно, ляжет в основу всех последующих трудов по этому вопросу. По предположению Скотта, Барьер находится на плаву, занимает площадь в пять раз больше Северного моря, достигает в толщину 400 футов, хотя мы, естественно, могли сделать только самые приближённые замеры. Судя по местоположению склада, заложенного экспедицией «Дисковери», Барьер за тринадцать с половиной месяцев подвинулся по направлению к морю Росса на 608 ярдов. Следует признать, что одни только уклоны ледникового покрова не могли стать причиной такого движения, а значит, нельзя безоговорочно согласиться с прежней гипотезой, будто перемещение Барьера вызвано потоками льда, стекающими с внутреннего плато.

По мнению Симпсона, «отложения снега на Барьере существенно увеличивают вес масс льда и заставляют их растекаться».

В умной и убедительной лекции Скотта многие расплывчатые идеи о природе и протяжённости материкового ледяного щита получили своё подтверждение.

Прекрасным лектором оказался Симпсон; посвящая нас в тайны метеорологии и рассказывая о назначении своих приборов, которыми был завален весь угол комнаты, он умел затронуть актуальные темы, интересовавшие всех присутствующих.

Неизменный интерес вызывали и лекции Нельсона о проблемах биологии и Тейлора — о физической географии. «Тейлор, сегодня ночью мне снилась ваша лекция. Как мог я столько прожить на свете, не зная ничего о таком занимательном предмете!» — сказал Скотт назавтра после одной такой лекции.

Райт о свойствах льда и радия и о происхождении материи говорил настолько специальным языком, что большинство из нас мало что поняли. Зато когда Аткинсон рассказывал о цинге, аудитория слушала с напряжённым вниманием — тема волновала всех без исключения. И не зря — ведь и полугода не прошло, как эта страшная болезнь тяжело поразила одного из его слушателей. Аткинсон склонялся к теории Алмрота Райта, который считает причиной цинги кислотную интоксикацию крови, вызванную бактериями. Он пояснил суть исследования с помощью лакмусовой бумаги, которое мы проходили ежемесячно, а также перед и после санных походов.

Взятая у человека кровь разбавляется раствором серной кислоты различной концентрации до полной её нейтрализации, для чего здоровому человеку требуется от 30 до 50 единиц, больному же, в зависимости от стадии заболевания, от 50 до 90.

Единственное верное средство от цинги — свежие овощи; свежее мясо при экстремальных условиях не помогает, это доказывает осада Парижа, когда у осаждённых было вдоволь конины. Цинга была бичом экспедиций, у Энсона, например, она унесла триста человек из пятисот, но в 1795 году были сделаны первые открытия в этой области, и Блейн предложил ввести в рацион моряков лимонный сок. С этого времени военный флот практически не знал цинги, и при адмирале Нельсоне она была редкостью; почему — не совсем понятно, ведь по современным данным, сок лимона только помогает предупредить болезнь. Однако в торговом флоте цинга продолжала свирепствовать — с 1865 по 1875 годы в госпитале «Дредноут» было зарегистрировано 400 случаев, но после 1887 года — всего лишь 38 за десять лет. На мысе Эванс в порядке эксперимента имелся раствор соды для выщелачивания крови в случае надобности. По мнению Аткинсона, отсутствие солнечного света, холод и тяжёлая работа способствуют заболеванию цингой.

Нансен считал лучшим антицинготным средством разнообразное питание. Он рассказал Скотту связанную с цингой историю, которую тот так и не понял. Речь в ней шла о группе людей, съевших несколько банок негодных консервов. Одни из них были с душком, другие — совсем испорчены.

Испорченные выбросили, а те, что с душком, съели. «А им, конечно, следовало бы съесть именно испорченные», — заключил Нансен.

Позже я спросил Нансена об этой истории. По его словам, он имел в виду команду корабля «Уиндворд» из экспедиции Джэксона — Хармсуорта на Землю Франца-Иосифа в 1894–1897 годах. Команда корабля, совершавшего рейс туда и обратно, заболела цингой, а береговую партию болезнь не затронула.

Джэксон сообщает:

«Что же до команды „Уиндворда“, то я опасаюсь, что они проявили недопустимую оплошность, используя в пищу мясные консервы не без душка, хотя явно испорченные они выбросили… Мы на берегу в основном питались свежей медвежатиной, её предлагали в неограниченном количестве и людям с корабля. Они, однако же, предпочитали дополнять медвежатину несколько раз в неделю консервированным мясом, а некоторые были так предубеждены против неё, что и вовсе отказывались есть» [142] .

Конечно, тухлую пищу вообще не следует есть, но, по мнению Нансена, образующийся на первой стадии разложения продуктов птомаин, возбудитель цинги, разрушается ферментом, появляющимся на дальнейших стадиях гниения. Следовательно, если уж есть испорченные консервы, то те, что в наихудшем состоянии.

Уилсон был уверен, что цингу способно остановить только свежее мясо; на «Дисковери» её лечили тюлениной, и участники южного похода этой экспедиции, по мнению Скотта, избежали цинги. Но, помню, Уилсон во время нашего зимнего путешествия рассказывал, что Шеклтон, выходя из палатки, несколько раз терял сознание и вообще производил впечатление тяжело больного человека. Уилсон и сам был болен цингой и понял это раньше, чем заметили остальные, — его дёсны побледнели не сразу. А вот у собак, по его мнению, была не цинга, а отравление в результате питания рыбой, которая пересекла тропики в трюмах корабля. Участники санных походов, возвращаясь на борт «Дисковери», как говорил Уилсон, ошибочно приняли за симптомы цинги такие признаки, как появление пятен на теле, отёчность ног, опухание суставов — это скорее были последствия усталости. Могу от себя добавить, что то же испытывали и мы, когда возвратились из зимнего путешествия.

Дебенем прочёл лекцию о геологии, Уилсон — о птицах и животных, а также об основах рисования, Эванс — о картографии. Но, пожалуй, ни одна не врезалась в мою память так глубоко, как беседа Отса, которую мы назвали «Как не следует обращаться с лошадьми». Всем нам, возлагавшим большие надежды на участие пони в первой стадии полюсного похода, эта тема, бесспорно, была и нужна, и интересна, но ещё больший интерес вызывал сам лектор: никто, конечно, не предполагал, что молчаливый Титус обладает даром красноречия, к тому же было известно, что вся эта затея с лекцией ему претит. Вообразите, однако, нашу радость, когда оказалось, что он подготовил обстоятельный доклад со множеством выписок, причём никто не видел, когда он их делал. «Мне удалось выкроить дополнительную ночь», — отпарировал он наши шуточки. Когда все отсмеялись, приступил к очень занимательному и глубокому по содержанию рассказу об особенностях физического строения и интеллекта лошадей вообще и наших пони в частности, В заключение, он — рассказал смешной, случай, происшедший на обеде, где он, наверное против своей воли, был в числе гостей.

Одна из приглашённых, молодая женщина, опаздывала, и в конце концов решили её больше не ждать и сели за стол. Вскоре она явилась, красная от смущения. «Извините, — сказала она, — но лошадь попалась невыносимая. Она…»

«Была с норовом», — пришла ей на помощь хозяйка дома.

«О нет, она была… Я слышала, как извозчик несколько раз её так называл».

Титус Отс, на редкость весёлый и милый человек, был при этом заядлым пессимистом. Во время похода по Барьеру мы, накормив и привязав лошадей на стоянке, не раз наблюдали за возвращением в лагерь собачьих упряжек. «Псы и десяти дней не протянут», — бормотал он тем самым тоном, каким многие встречают сообщения о победе английского оружия на театре военных действий. Я плохо знаю драгун и не представляю себе, что это за люди. Однако вряд ли у многих драгун такая неуклюжая тяжёлая походка, какую усвоил себе наш Титус, и уж наверное они не обедают в такой рваной шляпе, что мы её снимали с гвоздя и передавали по кругу как достопримечательность.

Его взяли в экспедицию для работы с лошадьми, и он, офицер Иннискиллингского драгунского полка, был, наверное, великолепно тренирован. Но он умел не только скакать верхом.

Он знал о лошадях всё или почти всё, что можно знать. И очень жаль, что он не выбирал для Скотта пони в Сибири — у нас были бы совсем иные лошади. Мало ему было общих обязанностей по конюшне в целом, он ещё взвалил на себя такое бремя, как уже упоминавшийся Кристофер, сущий дьявол, которого Отс готовил для южного похода. Мы ещё услышим о Кристофере — временами казалось, он послан преисподней в Антарктику специально для того, чтобы приобщить её благонравных обитателей ко всем порокам цивилизации. С самого начала обращение Отса с этим животным могло бы послужить примером для любого служителя сумасшедшего дома.

Его такт, терпение и отвага, да-да, отвага, потому что Кристофер был очень опасным зверюгой, неизменно фигурируют в моих самых ярких воспоминаниях об этом доблестном джентльмене.

Тут уместно сказать, что никакие животные в мире никогда не были окружены такой заботой, таким, часто самоотверженным вниманием, как наши пони. Поскольку им надлежало участвовать в деле (я не собираюсь обсуждать это обстоятельство), то их кормили, объезжали, даже одевали слишком по-доброму, а не как обычных тягловых животных. Их никогда не били — а это им было явно непривычно. Им жилось намного лучше, чем в прежней жизни, хотя создавать им такие условия было нелегко. Мы привязались всей душой к нашим животным, но не могли не, замечать их недостатков. Разум лошади, очень ограничен, его, заменяет главным образом память. По отсутствию интеллекта она может соперничать разве что с нашими политическими деятелями. Поэтому попадая в новую, незнакомую для неё обстановку, она плохо к ней приспосабливается.

Добавьте к этому обледенелые попоны и упряжь со всеми её шнурками, пряжками, ремешками; невероятную способность лошади жевать всё что угодно, будь то её собственный недоуздок, привязь или край попоны соседнего пони; вспомните скудость наших кормовых запасов и присущее всем лошадям стремление делать не то, что от них в данный момент требуется, — и вы поймёте, что у каждого погонщика было полно поводов для огорчений. И тем не менее между погонщиками и их подопечными установились наилучшие отношения (исключая, может быть, Кристофера), что не удивительно — погонщики были моряками, а моряки, как известно, любят животных.

К северной стене нашего дома пристроили и с трёх сторон огородили навес для лошадей. Помещение обложили брикетами угля, служившими топливом, метели занесли их снегом, и получилась хорошо защищённая, даже тёплая конюшня.

Пони помещались в стойлах, головой к дому, отделённых от него коридором; запирались стойла калитками с подвесными кормушками. Пони обычно стояли — лежать им было холодно; по мнению Отса, положение не изменили бы и подстилки, найдись им место на корабле, ибо полом конюшни служила та самая галька, на которой стоял дом. Впредь, может быть, стоит подумать для удобства лошадей о конюшне с деревянным полом. Коридор был узкий, полутёмный, мы ходили по нему мимо ряда вытянутых голов, причём многие пони так и норовили тебя укусить, в конце его стояла ворваньевая печь, её сделал Отс, несколько усовершенствовав, по образцу той, что мы с горем пополам соорудили в хижине на мысе Хат: кусочки тюленьей шкуры с ворванью кладутся на решётку, жир под действием тепла растапливается и капает вниз, на пепел, где возгорается. Огонь не только обогревал конюшню, на нём также растапливали снег, чтобы поить пони и заваривать отруби. Не удивительно, что это тёплое уютное помещение влекло к себе лошадей всё время, пока их в темноте, на морозе, под ветром тренировали на морском льду; они непрестанно старались освободиться от своего мучителя и, если им это удавалось, прямым ходом мчались к дому. Здесь они всячески изворачивались, чтобы не попасть в руки своего преследователя, а когда тому надоедала эта игра, спокойно входили сами в конюшню, приветствуемые ржанием и ударами копыт своих товарищей.

О тренировках я уже говорил. Теперь о зимнем рационе питания пони:

8 часов утра. Солома.

Полдень. Снег. Солома, один день с овсом, другой — со жмыхом.

5 часов вечера. Снег. Горячие заваренные отруби со жмыхом, или заваренный овёс с соломой; и наконец немного сена.

Весной мы начали приучать их к твёрдой холодной пище, постепенно увеличивая нагрузки при подготовке к походу. Во второй половине весны они уже привыкли тащить сани с небольшими грузами.

К сожалению, я не записал, какие изменения в рацион считал бы целесообразным внести Отс, будь это возможно.

Бесспорно одно: нам не следовало брать с собой тюки прессованного фуража, который теоретически считался молодой пшеницей (об этом говорилось выше), фактически же совершенно не годился как корм, зато был лишним весом. Возможно, Отс увеличил бы долю сена в рационе на зимовке, будь его у нас побольше; сено занимает слишком много места на судне, где каждый квадратный дюйм трюмового пространства на счету. Из Новой Зеландии мы вышли с такими запасами фуража: прессованной соломы — 30 тонн; сена — 5 тонн; жмыха — 5–6 тонн; отрубей — 4–5 тонн; два вида овса — чёрный и белый, последний более высокого качества. Хотелось бы иметь больше отрубей. Но этим не исчерпывается список того, что ели пони: Сниппетс, например, охотно лакомился ворванью и, насколько я знаю, без каких-либо последствий.

В момент выхода из Новой Зеландии у нас было девятнадцать пони, семнадцать из которых предназначались для главной партии, а двое — в помощь партии Кемпбелла при исследовании Земли Короля Эдуарда VII. Два пони сдохли ещё на борту, не вынеся штормов, и в январе мы выгрузили на мыс Эванс пятнадцать пони. Шестеро погибли в походе по устройству складов, а вредная бестия Хакеншмидт заболел в наше отсутствие и стал чахнуть по причине, так и оставшейся невыясненной. В конце концов пришлось его пристрелить. Таким образом, к началу зимы из семнадцати пони, предназначавшихся главной партии, оставалось всего лишь восемь.

Я уже рассказывал, что, пока мы ходили устраивать склады, Пеннелл пытался высадить Кемпбелла с его партией на Землю Короля Эдуарда VII, но паковые льды не дали ему подойти к суше. Идя вдоль берега в поисках места для высадки, судно наткнулось в Китовой бухте на корабль Амундсена. Тогда Кемпбелл решил не высаживаться здесь и попытаться пристать к северному берегу южной части Земли Виктории, что ему в конечном счёте удалось. «Терра-Нова» вернулась на мыс Эванс — сообщить о встрече с Амундсеном, и Кемпбелл, понимая, что на пересечённой местности выбранной зимовки лошади ему ни к чему, вплавь отправил лошадей к берегу: судно не могло подойти ближе чем на полмили, а морской лёд уплыл. Итак, на пороге зимы у нас было два пони Кемпбелла (Джию и Чайнамен), два выживших в походе по устройству складов (Нобби и Джемс Пигг), шесть пони, ожидавших нас на мысе Эванс (Снэтчер, Сниппетс, Боунз, Виктор, Майкл и Кристофер) — итого десять.

Из этой десятки Кристофер один отличался отвратительным нравом, но это был сильный конь; если бы удалось его обуздать, из него вышел бы толк. Боунз, Снэтчер, Виктор и Сниппетс тянули вполне прилично. Майкл был красивым нервным животным, но как он себя поведёт, никто не знал. Чайнамен вызывал ещё большие сомнения. Джию также был под вопросом — иногда казалось, что он и вовсе не сможет идти в упряжке.

Оставались Нобби и Джимми Пигг, участвовавшие в походе по устройству складов. Из них двоих Нобби был сильнее. Он единственный из пони пережил катастрофу на морском льду, и не исключено, что его спасение имело решающее значение для похода к Южному полюсу. Джимми Пигг медленно приходил в себя после возвращения из Углового лагеря, жизнь его была вне опасности. Он не отличался особой выносливостью, но в походе к полюсу проявил себя исключительно хорошо. Возможно, только по чистому совпадению эти две лошади, участвовавшие в санных походах, тянули лучше остальных, но я всё же склонен думать, что именно благодаря пребыванию прежде на Барьере они не испытывали чрезмерного физического и нервного напряжения.

Теперь вы понимаете, какое беспокойство причиняли нам болезни и травмы пони. Правда, травмы, и то незначительные, случались редко, так как мы старались с величайшей осторожностью выгуливать их в темноте на морском льду, далеко не гладком. Замечу, кстати, что морской лёд почти всегда покрыт хотя бы тонким слоем снега, и ноги на нём не скользят. Среди ночи время от времени из конюшни сквозь стену доносился грохот и треск. Дежурный кидался туда сломя голову, Отс поспешно натягивал сапоги, Скотт в волнении шумно ворочался на своей койке. Обычно это Боунз или Чайнамен лягали перегородки стойл, может быть чтобы согреться, но, ворвавшись в конюшню, дежурный видел перед собой лишь ряд сонных морд, жмурящихся в свете электрического фонаря, и на каждой было выражение полной невинности. А между тем лягаться, особенно же менять позу, было опасно для пони, это могло закончиться катастрофой; сколько раз мы находили несчастного пони, зажатого самым невероятным образом в стойле или даже лежащего на полу! Головы их с обеих сторон были привязаны к стойкам, попытка лечь могла закончиться трагически. Ещё страшнее были болезни: одна лошадь захворала серьёзно, у другой несколькими днями раньше наблюдались аналогичные симптомы, но в более, лёгкой форме.

Джимми Пигг в середине июня перенёс приступ болей, но к вечеру того же дня оправился и ел нормально. Примерно через месяц, 14 июля, занемог Боунз. Лошадь явно испытывала острую боль.

«Она всё старалась лечь. Отс, наконец, счёл за лучшее позволить ей это. Она растянулась на полу и только время от времени вздрагивала, корчилась от боли, поднимала голову, даже порывалась подняться на ноги. Никогда до того я не представлял себе, как жалка лошадь в таком положении.

Она не издаёт ни звука. Её страдание выражается вздрагиванием и движениями головы, которую она обращает к людям, с несомненным выражением мольбы» [145] .

В полночь казалось, что мы теряем Боунза, а ведь, не говоря уже о всех других соображениях, если не уберечь уцелевших пони, шансы экспедиции на успех сильно уменьшатся.

«Вскоре после полуночи мне [Скотту] донесли, что больная как будто успокоилась. В 2 часа 30 минут я опять был в конюшне и нашёл заметное улучшение. Лошадь всё ещё лежала на боку, вытянув шею, но спазмы прекратились. Глаза глядели спокойно, уши настораживались на шум. Пока я на неё смотрел, она вдруг подняла голову и без усилия встала на ноги. Затем, точно пробудившись от злого кошмара, начала принюхиваться к сену и соседке. Через три минуты она выпила ведро воды и принялась за корм» [146] .

Непосредственный повод к недомоганию выявил

«небольшой ком полупереваренного, прокисшего сена, подёрнутый слизью и содержащий несколько маленьких ленточных глистов. Это бы ещё ничего, но к этой массе пристала полоска внутренней слизистой оболочки кишки» [147] .

Боунз выздоровел окончательно. Спустя два дня заболел и улёгся на пол другой пони, но вскоре и он пришёл в себя.

Основная причина этих болезней так и не была выявлена.

Некоторые из нас видели её в плохой вентиляции, и действительно — оба переболевших пони помещались рядом с ворваньевой печью; так это или нет — не знаю, но на всякий случай мы поставили большой вентилятор, обеспечивший приток свежего воздуха. Другие усматривали главное зло в недостатке воды — животные, мол, не в состоянии съесть столько снега, сколько они выпили бы воды. Мы заменили снег водой.

Кроме того, увеличили выдачу соли. Но какова бы ни была первопричина болей, они более не повторялись, и до начала санных походов лошади не болели.

Всем лошадям выводили глистов. У всех нашли вшей.

Длительное время их истребляли протиранием смесью воды с табаком. Отс, знаю, сожалел, что — в начале зимы не постриг пони — тогда их шкура покрылась бы новым, более густым, волосом.

Рассказ о наших лошадях не будет полным, если я не скажу о русском конюхе, Антоне. Он был невелик ростом, но необыкновенно силён, объём его груди составлял около 40 дюймов.

Насколько я помню, Антон и каюр Дмитрий, тоже русский, были наняты первоначально для присмотра за нашими животными только на пути из Сибири в Новую Зеландию.

Но они так хорошо себя проявили и приносили такую пользу, что их с радостью зачислили в береговую партию. Боюсь, что если не оба, то, во всяком случае, Антон плохо себе представлял, что его ожидает. Когда «Терра-Нова» приблизилась к мысу Крозир и впереди выросли две гигантские вершины острова Росса и барьерный утёс, сплошной стеной уходивший на востоке за линию горизонта, он решил, что это и есть Южный полюс, и обрадовался чрезвычайно. Когда же с наступлением зимы на землю опустилась тьма, этот явно неестественный порядок вещей вызвал в его суеверном уме серьёзную тревогу. Перед нашим домом, там, где морской лёд соединяется с сушей, находилась, как и должно быть, приливно-отливная трещина. Иногда в ней проступала вода, и, видя танцующие над морем фосфоресцирующие огоньки, Антон был уверен, что это нечистая сила. Он принёс ей искупительную жертву: высыпал в море самое заветное своё богатство — несколько припрятанных сигарет. Он, естественно, всё время вспоминал свой уютный дом в Сибири, одноногую женщину, на которой собирался жениться, и ужасно расстроился, узнав, что нам предстоит ещё целый год провести на Юге. Тогда он спросил у Отса: «Если я в конце года уйду, капитан Скотт лишит меня наследства?». Он не знал английского и, чтобы выразить свою мысль, несколько дней спрашивал всех: «Как это называется, если отец умирает и ничего не оставляет своему сыну?». Бедный Антон!

Он долго с нетерпением ждал судна, в числе первых с вещевым мешком через плечо пересёк морской лёд и встретил «Терра-Нову». Антон попросился на работу, и, когда его взяли, не было человека счастливее на борту; он не покидал его ни на минуту до самой Новой Зеландии. И тем не менее, всегда весёлый, всегда при деле, он оказался чрезвычайно полезным человеком в нашем маленьком коллективе.

Принято считать, что супруги живут душа в душу, если ссорятся лишь раз в неделю; так, во всяком случае, утверждает мистер Бернард Шоу. Если я скажу, что с момента выхода из Англии и до возвращения в Новую Зеландию, то есть почти три года, мы жили вообще без каких-либо трений, то рискую навлечь на себя обвинения в лицемерии или сокрытии истины.

Так вот, я осмелюсь заявить во всеуслышание, что ни того, ни другого в моих словах нет, я говорю сущую правду. Ну, если уж быть абсолютно точным, то признаюсь, что однажды видел одного участника экспедиции в очень нервозном состоянии. И всё. Причём, помнится, длилось оно недолго и было обоснованным; в чём было дело, я забыл. Трудно сказать, почему нам в этом повезло больше, чем другим полярным путешественникам, но несомненно, что могучим миротворческим фактором было отсутствие свободного времени — нам просто некогда было ссориться.

Перед нашим отъездом многие говорили: «Вы там друг другу опротивете. Что вы будете делать всю долгую тёмную зиму?». В действительности же трудность состояла в том, что мы не успевали переделать все дела. Офицеры после ночного дежурства, трудного и длинного, считали своим долгом на следующий день доделать то, что не успели за ночь. Днём ни читать, ни отдыхать не удавалось, в лучшем случае можно было выкроить для этого часок-другой после ужина. Рабочий день не был ограничен определёнными часами, и обычно все трудились от завтрака до ужина.

Все члены нашего содружества страстно желали одного — получить научные результаты. Какой-нибудь юный пессимист, заядлый циник, возможно, удивлялся: с чего это группа здоровых и вовсе не глупых людей столь единодушно старается внести в общую мировую сокровищницу естественно-научных и географических знаний свой, пусть небольшой, вклад, не видя в ближайшем будущем перспективы его практического применения? И учёные, и неспециалисты с равным рвением стремились выполнить задачи экспедиции.

Я думаю, что нас в этой деятельности поддерживала идея.

Людям, которые не верят в то, что знание само по себе ценность, я не рекомендую вести подобный образ жизни. Пока мы не покинули цивилизованный мир, нас то и дело спрашивали: «Зачем вы едете? Там есть золото?». Или: «Там есть уголь?». Коммерческий дух нашего времени не видит пользы в чистой науке; английский фабрикант не заинтересован в изысканиях, которые в течение одного года не принесут ему прибыли, горожанину они кажутся пустой тратой энергии, непроизводительным трудом — воистину эти люди привязаны к колеснице повседневности.

Пока человек не откажется от этой точки зрения, ему нечего делать на дальнем Юге. Наши магнитные и метеорологические наблюдения ещё имеют прямое касательство к торговле и судоходству; что же до остальных работ, то я действительно не представляю себе, какое применение они могут найти кроме того, что пополнят общую копилку сведений, лишённых прикладного значения. Тем не менее участники экспедиции видели глубокий смысл в том, чтобы открыть новую землю и новую жизнь, достичь Южного полюса, провести сложные магнитные и метеорологические наблюдения и широкие геологические изыскания, осуществить исследования во всех других областях науки, для которых мы были оснащены. Ради этого они были готовы переносить любые лишения, некоторые пожертвовали своей жизнью во имя этих идей. Без них в нашем маленьком сообществе не смог бы восторжествовать тот высокий дух, который в нём царил.

Спокойное течение нашей жизни объяснялось главным образом терпимостью и увлечённостью членов нашего коллектива; и всё же вряд ли бы нам удалось избежать трений, отравлявших существование других экспедиций, если бы не высокие нравственные качества некоторых людей, которые подавали пример своей самоотверженной напряжённой работой.

При всех своих тяготах это была хорошая жизнь. Вернувшись с Барьера, мы дружно его проклинали и уверяли друг друга, что нет такой силы, которая заставила бы нас посетить его ещё раз. Но сейчас мы часто вспоминаем Барьер с его чистой жизнью под открытым небом, с запахом примуса, здоровым крепким сном. Как часто нас вводят в заблуждение воспоминания — память человека удерживает лишь половину происходящего.

Мы забыли — или почти забыли, — как утрата крошек от галет вызывала обиду на целую неделю; как самые близкие друзья до того раздражали друг друга, что из опасения поссориться не разговаривали по несколько дней; как мы сердились на повара, преждевременно израсходовавшего недельный рацион; как все заболели от переедания после первых же обильных трапез; как волновались за товарища, когда он захворал в сотнях миль от дома, а пурга мела две недели подряд и не найди мы в пургу склады — все погибли бы от голода. Зато мы помним возглас «Привал!», обещавший чашку чая, а затем ещё пятимильный переход; чувство товарищества, охватившее всех к концу ужина после того, как мы благополучно одолели трудный участок с трещинами; квадратный дюйм плам-пудинга по случаю Рождества; песни, которые мы распевали, ведя под уздцы пони по Барьеру.

Мы путешествовали во имя Науки. Три маленьких эмбриона с мыса Крозир, мешок ископаемых останков с острова Бакли и масса других материалов, менее сенсационных, но собранных по крупицам с таким же тщанием, в темноту и мороз, в ветер и снег — вот была цель, к которой мы стремились; чтобы человечество узнало чуть больше и руководствовалось знаниями, а не домыслами.

Были среди нас и честолюбцы; некоторые хотели денег или славы; одни надеялись возвыситься в науке, другие — получить звонкий титул. Почему бы и нет? Но были и такие, кто деньги и славу ни в грош не ставили. Вряд ли Уилсон огорчился, узнав, что Амундсен достиг полюса на несколько дней раньше его, а если огорчился, то ненадолго. Пеннелл, получи он дворянство, умер бы со скуки. Лилли, Боуэрс, Пристли, Дебенем, Аткинсон и — многие другие — тоже.

Но между классом людей, покидающих родные пределы для такой работы, и властями предержащими, которые распоряжаются на родине их материалами, нет особой приязни.

Помню разговор в доме, происходивший в последнюю, плохую, зиму. Мои спутники горячо доказывали, что профессионально много потеряли от путешествия на Юг, что они отстали от текущей работы, лишились шансов выдвинуться и т. д. В этом есть доля правды. Заговорили и о публикации результатов, о том, кто как это себе представляет. «А» сказал, что не намерен публиковать свою работу, чтобы его не осмеяли в таком-то учреждении такой-то и такой-то. «Б» его поддержал — он не хочет отдавать свой научный труд в музей, где его похоронят на полках и никто никогда не увидит; «В» же заявил, что опубликует свои результаты в научных изданиях. Я думаю, у кабинетных учёных, в чьи руки могли бы попасть добытые нами с таким трудом коллекции и результаты исследований, в ту ночь горели уши.

Тогда подобные разговоры вызывали у меня некоторое раздражение. Эти люди, казалось мне, должны считать себя счастливцами уже хотя бы потому, что вообще попали на Юг; ведь тысячи других мечтают оказаться на их месте. Но теперь я многое понял. Наука великая вещь, если ради неё предпринимаешь зимнее путешествие и не жалеешь об этом. Но, вероятно, её величие ещё больше, чем я себе представляю. Иначе как могли бы те, кто соприкоснулся с некоторыми деятелями науки, продолжать следовать по её стезе?