Самое ужасное путешествие

Черри-Гаррард Эпсли Джордж Беннет

ГЛАВА VII. ЗИМНЕЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

 

 

Ах, достижимого всегда нам будет мало, Иначе для чего же Небеса?

Для меня же и всех оставшихся на зимовке полезно представить в своём воображении картину этого предприятия — одного из удивительнейших подвигов в истории полярных стран. Люди не убоялись ужасов полярной ночи, не убоялись сразиться с невообразимыми морозами и свирепейшими снежными бурями. В этом факте заключается нечто новое. В течение пяти недель упорствовали люди и выдержали. Это ль не геройство. Поход к мысу Крозир обогатил наше поколение таким сказанием, которое, нужно надеяться, никогда не забудется.

Вот список вещей для зимнего похода на санях (на троих участников), составленный Боуэрсом:

Расходуемый груз — в фунтах

«Антарктические» галеты — 135

3 ящика для них — 12

Пеммикан, 110

Масло сливочное, 21

Соль, 3

Чай, 4

Керосин, 60

Запасные части для примуса, спички — 2

Туалетная бумага — 2

Свечи — 8

Упаковка — 5

Спирт — 8

Итого: 370

Постоянный груз — в фунтах

2 девятифутовых саней, по 41 фунту каждые — 82

1 походная кухня в полном комплекте — 13

2 примуса с керосином — 8

1 двойная палатка — 35

1 лопата — 3,5

3 Спальных мешка из оленьих шкур, по 12 фунтов каждый — 36

3 вкладыша из гагачьего пуха в спальные мешки, по 4 фунта каждый — 12

1 страховочная верёвка — 5

1 мешочек с ремонтными материалами и 1 коробка с инструментами — 5

3 мешка с личными вещами, запасной одеждой и т. д., 15 фунтов каждый — 45

Ламповый ящик с ножами, стальными лезвиями и т. д. для разделки туш тюленей и пингвинов — 21

Ящик с медицинским и научным инвентарём — 40

2 ледоруба по 3 фунта каждый — 6

3 комплекта мужской упряжки — 3

3 комплекта упряжи для переноски вещей — 3

Ткань для крыши и двери каменной хижины — 24

Ящик с инструментами — 7

3 пары лыж с палками (впоследствии от них отказались) — 33

1 киркомотыга — 11

3 пары кошек, 2 фунта 3 унции каждая — 6,5

2 бамбуковых шеста для измерения высоты прилива, каждый длиной 14 футов — 4

2 мужских отростка бамбука — 4

1 планка для притолоки двери в иглу — 2

1 мешок травы сеннеграс — 1

6 маленьких женских отростков бамбука и 1 нож для вырубания снежных блоков для строительства иглу — 4

Упаковка — 8

Итого: 420

Общий вес: 790

В упомянутом в списке «ламповом ящике» находились:

1 ворваньевая лампа

1 спиртовая лампа

1 лампа со свечой для использования в палатке

1 ворваньевая печь

1 выводная труба

В последний момент лыжи с палками решили оставить.

Таким образом, общий вес груза составил на троих 757 фунтов, которые предстояло тащить на себе. Багаж не умещался на 12-футовых санях, пришлось взять двое 9-футовых и привязать одни к другим. Так было легче упаковать вещи и управлять санями, но зато почти в два раза увеличивалась трущаяся поверхность.

22 июня. День зимнего солнцестояния {97}

Ночь, сильный мороз; небо ясное, тёмно-синее, почти чёрное; звёзды — стальные точки; ледники отливают серебром.

Снег поскрипывает под ногами. Слышен треск льда — значит, температура падает; в приливной трещине урчит прибывающая вода. А надо всем волна за волной, складка за складкой разворачивается занавес полярного сияния. У нас на глазах он гаснет, потом вдруг вспыхивает длинный луч с пурпурно-золотым хвостом и устремляется к зениту, изгибаясь по пути дугой бледно-зелёного и бледно-оранжевого цвета. И снова появляется занавес и вдали распадается на длинные лучи, словно прожекторы светят из-за курящегося кратера Эребуса.

Они опять складываются в волшебный занавес:

На времени станке я тку Одежды Богу моему…

Внутри хижины бурное веселье. А почему бы не веселиться, если сегодня солнце поворачивается, чтобы возвратиться к нам? Такой день бывает только раз в году.

После обеда каждому надлежало произнести речь, но Боуэрс вместо этого притащил замечательную рождественскую ёлку из лыжной палки и щепочек бамбука, с прикреплёнными к ним пёрышками; ёлку украшали свечи, сласти, консервированные фрукты и очень смешные игрушки из запасов Билла. Титус получил три подарка — губку, свисток и пугач, настоящий пугач, при нажиме на курок стрелявший, и был очень доволен. Весь остаток вечера он приставал с вопросами: «Вам не жарко?». — «Нет, не жарко». — «Жарко, жарко!» — и губкой обтирал вам лицо. «Сделайте милость, упадите после выстрела», — попросил он меня и принялся расстреливать всех по кругу; а между выстрелами ещё свистел в свисток.

Он пошёл танцевать мазурку с Антоном, который мог бы затмить весь русский балет, и Антон без конца извинялся за свою неуклюжесть. Понтинг показывал диапозитивы о нашей жизни в Антарктике, многие из которых раскрасил Мирз. Появление каждого такого кадра встречалось возгласом: «Кто это его так раскрасил?». — «Мирз!» — звучал ответ — и раздавался взрыв хохота. Понтингу не давали рта раскрыть. Принесли молочный пунш, и Скотт поднял тост за восточную партию, а Клиссолд, повар, предложил выпить за доброе старое натуральное молоко. Титус выстрелил вверх и заорал: «Этот выстрел я посылаю — как это у Гомера? — в небесную лазурь, то есть к Эребусу!». Когда мы легли спать, он спросил: «Черри, вы отвечаете за свои действия?», — я сказал, что да, отвечаю, на что он громко свистнул в свисток. Последнее, что я помню, это Отс будит Мирза и спрашивает, свободно ли его сердце.

Прекрасный был праздник.

С тех пор прошло пять дней, и вот наша троица, из которой, во всяком случае, одному страшновато, стоит на льду залива Мак-Мёрдо, тяжело переводя дух и обливаясь потом. У нас двое саней, связанных цугом, на них нагромождены вещи — спальные мешки и лагерное снаряжение, провиант на шесть недель, ящик с оборудованием для хранения образцов в спирту.

А ещё мы везём киркомотыгу, ледорубы, страховочную верёвку, большой кусок уиллесденского брезента и настил для пола. Два часа назад при виде саней Скотт не без удивления поинтересовался, указывая на шесть бачков, притороченных ко дну вторых саней: «Билл, зачем вам столько керосина?».

Для такого похода у нас и впрямь невероятно тяжёлый груз — 253 фунта на человека.

Сейчас полдень, но темно — хоть глаз выколи — и совсем не жарко.

Пока мы отдыхаем, я возвращаюсь мыслями к душной затхлой конторе на Виктория-стрит, месяцев на пятнадцать назад. «Едемте с нами, — сказал мне Уилсон, а потом: — Я собираюсь отправиться зимой на мыс Крозир изучать эмбриологию императорских пингвинов, но не очень об этом распространяюсь — вдруг ничего не выйдет». Ура! Это намного заманчивее конторы на Виктория-стрит, работа в которой, по мнению врачей, вредила моему и без того плохому зрению: люди на противоположной стороне улицы виделись мне расплывчатыми движущимися пятнами. Билл поговорил со Скоттом, и тот согласился меня взять, если я готов рисковать самой жизнью. Я был готов ко всему.

После похода по устройству складов мы однажды пересекали на мысе Хат чертовски скользкий обрывистый склон, с которого, мне казалось, я в один прекрасный день непременно слечу в море, и Билл спросил, согласен ли я его сопровождать и если да, то кого взять третьим. Третья кандидатура ни у меня, ни у него не вызывала ни малейших сомнений, и в тот же вечер мы сделали Боуэрсу соответствующее предложение. Он, конечно, безумно обрадовался. И вот мы стоим в заливе Мак-Мёрдо. «Это зимнее путешествие — очень смелое предприятие, но его затеяли настоящие люди», — записал вечером Скотт в дневнике.

Не знаю, так ли это. Относительно Билла и Бёрди сомнений, конечно, нет, что же касается третьего, то, возможно, лучше подошёл бы Лэшли. Но Билл был против участия моряков в подобных походах: «Они не умеют заботиться о себе и не станут следить за одеждой». Между тем Лэшли был незаменимый человек. Эх, если бы Скотт пошёл к полюсу вчетвером и четвёртым взял Лэшли!

Что за предприятие наш поход? Почему эмбрионы императорского пингвина так важны для науки? Зачем трём путешественникам в здравом уме понадобилось в разгар зимней ночи совершать вылазку на мыс, который прежде посещали только в светлое время года, да и то преодолевая очень большие трудности?

Я уже говорил во введении к этой книге, что в то время было известно миру об императорском пингвине, главным образом стараниями Уилсона. Именно потому, что императорский пингвин является, вероятно, самой примитивной птицей из существующих ныне на Земле, изучение его эмбриологии столь важно для науки. В эмбрионе сохраняются следы развития животного в прежние эпохи и в прежних его состояниях; в нём отражены все его прежние ипостаси. Эмбрион императорского пингвина может оказаться недостающим звеном в цепи развития от пресмыкающихся к происшедшим от них птицам.

К тому времени было найдено только одно гнездовье императорских пингвинов — на морском льду, в маленькой бухточке у края Барьера на мысе Крозир, ограждённом милями мощнейших ледяных гряд. В сентябре там обнаружили птенцов. Следовательно, вычислил Уилсон, период яйцекладки приходится на начало июля. И едва миновал день зимнего солнцестояния, знаменующий середину зимы, как мы отправились в экспедицию за птичьими яйцами, подобной которой никогда не было и не будет.

Потная одежда начала замерзать, и мы двинулись дальше. Нам видно лишь чёрное пятно слева: мыс Теркс-Хед. Вскоре оно исчезло, следовательно, мы миновали невидимый в темноте Ледниковый язык, сбегающий со скал. После этого мы расположились поесть.

Этот первый лагерь запомнился мне только потому, что тогда началось наше обучение работе по разбивке лагеря в условиях темноты. Если бы мы ещё столкнулись со страшным морозом, который ожидал нас впереди…

Ветер заставлял спешить: скинули упряжь, всё к саням, разложили подстилку, прижали её мешками, расправили внутреннюю палатку, натянули её на бамбуковые стойки — держи их, Черри! — сверху — наружную палатку, на её борта — снега побольше, и быстренько внутрь с печкой, спичками и свечой…

Так мы всегда ставили палатку; мы привыкли так её ставить за много дней и ночей, проведённых в санных походах по Барьеру весной, летом и осенью, когда солнце ещё стояло высоко на небе или лишь начинало опускаться; при надобности сбрасывали рукавицы — не страшно, руки потом отогреются, времени хватит; в те дни мы гордились, что чай закипал у нас через двадцать минут после того, как мы скидывали упряжь; а на того, кто работал в рукавицах, посматривали косо, считая, что он копается.

Но сейчас так не получалось. «Придётся работать помедленнее, — говорит Билл. И добавляет: — Ничего, привыкнем работать в темноте». В тот день, помнится, я ещё пытался не снимать очки.

Переночевав на морском льду, мы поняли, что слишком уклонились в сторону Касла; на мыс Хат пришли только к вечеру следующего дня. Я говорю о дне и ночи, хотя они мало чем отличались друг от друга. (Позднее нам не стало хватать суток, и мы перестали обращать внимание на это деление времени, чисто условное в той ситуации.) Мы убедились, что готовить горячую пищу в таких условиях трудно, и отказались от обычных недельных дежурств. Договорились кашеварить по одному дню. Из съестных припасов у нас были только галеты, пеммикан и сливочное масло. Пили чай, иногда для разнообразия кипяток.

После мыса Хат мы сравнительно легко волочили тяжело нагруженные девятифутовые сани, ещё не зная, что этот первый более или менее сносный участок будет единственным на нашем пути. Для впряжённого в сани путешественника сносный участок тот, где лучше скольжение. Обогнули мыс Армитедж, взяли курс на восток. Мы знали, что впереди край Барьера, что в том месте, где он встречается с морским льдом, отвесный обрыв.

Зимнее путешествие.

Поэтому нам придётся искать снежные надувы поблизости.

Мы прямо на них и вышли — и тут же попали под струю очень сильного ветра, как всегда, дующего с холодного Барьера на Зимнее путешествие. более тёплый морской лёд. Температура воздуха -47° [-44 °C], а я по глупости снимаю рукавицы, чтобы на верёвках подтянуть сани вверх. Пальцы, мои пальцы!.. Окончательно они отошли только в палатке, за ужином, и через несколько часов на каждом появилось по два-три волдыря величиною в дюйм.

Они мучительно болели в продолжение многих дней.

Ночевали примерно в полумиле от края Барьера. Температура -56° [-49 °C]. Спали скверно, утром (29 июня), продрогшие насквозь, с радостью вылезли из спальников.

Впечатление такое — позднее оно подтвердится, — что хорошо только за завтраком, когда впереди, если повезёт, ещё целых 17 часов до того, как снова придётся влезать в спальник.

Понять, какой кошмар — этот путь с мыса Эванс на мыс Крозир, сможет лишь тот, кто повторит наш маршрут; но вряд ли найдётся такой глупец. Наши муки не поддаются описанию. Последующие недели были по сравнению с этими 19 днями блаженством. Условия не стали лучше, напротив, они ухудшились, но нам было всё равно. Я, например, так настрадался, что смерть — не слишком мучительная, конечно, — уже не страшила. Часто говорят о смерти как о подвиге… Это заблуждение — умереть легче всего; доза морфия, прыжок в приветливую трещину — и вот он, блаженный сон. Труднее продолжать жить…

Главным злом была темнота. Я не думаю, что при дневном свете температура -70° [-57 °C] мешала бы нам, вернее, мешала бы, конечно, но меньше. Мы бы видели, в каком направлении идти, куда ставить ногу, где находятся постромки от саней, котелок, примус, провиант; мы бы видели свои следы, глубоко вдавленные в рыхлый снег, и могли бы по ним вернуться за оставленным грузом, видели бы завязки от мешков с провиантом; могли бы прочесть показания компаса, не перебирая три-четыре коробки в поисках сухой спички; могли бы взглянуть на часы — не настала ли долгожданная пора вылезать из спального мешка, — а не шарили бы в поисках их по снегу; и нам не пришлось бы тратить по пять минут на открывание входа в палатку и по пять часов каждое утро на подготовку к выходу…

Да, с того момента, как Билл кричал «Подъём!», и до того, как мы впрягались в сани, в те дни проходило не меньше четырёх часов. Двое запрягали третьего, иначе ничего не получалось, так смерзался брезент. И наша одежда тоже. Даже вдвоём не всегда удавалось придать ей нужную форму.

Тому виной — пот и дыхание. Никогда бы не подумал, что через кожные поры выделяется столько отходов жизнедеятельности человеческого организма. Даже в самые холоднее дни, когда, случалось, мы ставили лагерь, не прошагав и четырёх часов, — надо было срочно спасать окоченевшие ноги, мы всё равно обливались потом. Он не успевал впитываться в шерстяную одежду — тогда бы кожа, обсыхала- и замерзал на ней коркой, постепенно нараставшей. Едва выделившись из тела, пот превращался в лёд. Переобуваясь, мы всякий раз вытряхивали из штанов массу снега и льда. С курток и рубашек наверняка высыпалось бы не меньше, но до такой степени, мы, конечно, не обнажались. Зато в спальных мешках, если за ночь удавалось согреться, тепло тела растапливало лёд. Часть влаги оставалась на одежде, часть впитывалась в мех спального мешка. Вскоре и то и другое замерзало до твёрдости брони.

А дыхание? Днём по его милости нижняя часть лица покрывалась инеем, вязаный шлем намертво прирастал к голове.

Нечего было и пытаться его снять. Только при горящем примусе можно было при желании сорвать с головы своё оледеневшее дыхание. Самое худшее, однако, ожидало в спальном мешке. Оставить в нём отверстие и дышать через него нельзя — слишком холодно. Всю ночь напролёт дышишь внутри спальника, дыхание всё учащается, ведь кислорода всё меньше: чиркни спичкой — она ни за что не загорится!

Конечно, мы не сразу промёрзли до мозга костей; понадобилось несколько дней, чтобы мороз одолел нас. Что он нам уготовил, я понял однажды утром, в полной боевой готовности вылезши из палатки. Мы уже позавтракали, в относительном тепле палатки влезли в обувь, изготовились к старту… Выйдя наружу, я поднял голову, желая осмотреться, и… не смог её опустить. Пока я стоял — секунд пятнадцать, не больше, моя одежда окаменела на морозе. Четыре часа я с вытянутой шеей волочил сани; с тех пор, выскочив наружу, мы спешили принять рабочую позу, прежде чем одежда успеет замёрзнуть.

Тогда-то мы поняли, что темпы прежних санных походов для нас не приемлемы: следует всё делать медленно, стараться не снимать меховые рукавицы, надеваемые поверх шерстяных варежек, останавливаться, как бы мы ни были заняты, при первых признаках обморожения и стараться восстановить циркуляцию крови. Лагерь мы ставили теперь вдвоём, третий — в очередь — тем временем топал ногами, бил себя по бокам, растирал лицо. Но кровообращение в ногах таким образом не восстановишь, единственное для этого средство — поставить лагерь и, ещё не разуваясь, глотнуть кипятку. На ходу ноги, конечно, теряли чувствительность, колоды да и только, но как узнать, обморожены ли они? Тут на помощь приходили медицинские познания Уилсона. Он не раз выслушивал, что происходит у нас с ногами, и решал, идти ли ещё час вперёд или стать лагерем. Ошибись он — и нам конец! Травма у одного грозила бы всем опасностью, даже гибелью.

Двадцать девятого июня температура весь день держалась -50° [-46 °C], иногда задувал ветерок, покусывавший лица и руки. Сани тяжёлые, поверхность плохая — двигались мы медленно и трудно. На привале выяснилось, что Уилсон отморозил пятку и подошву одной ноги, а я — большие пальцы на обеих ногах.

Ночью было очень холодно, температура упала до -66° [-54 °C]. Во время завтрака 30 июня термометр показывал -55° [-48 °C]. Пуховые вкладыши из спальников мы вытащили — так они лучше просыхают. Мой меховой спальник слишком велик для меня, оттаивать его труднее, чем остальные, но зато он менее ломкий, чем у Билла.

Мы вступили в холодную бухту, лежащую между полуостровом Хат и мысом Террор. Ещё со времени экспедиции «Дисковери» известно, что дующие с Барьера ветры обтекают его, направляясь в залив Мак-Мёрдо за нашей спиной и к мысу Крозир, да и вообще к морю Росса, — впереди нас.

Здесь не бывает сильных ветров, сдувающих со льда снег, поэтому он не так твёрд и хорошо отполирован, как в других местах; сейчас он покрыт массой мельчайших снежных кристалликов, чрезвычайно твёрдых, тянуть по ним в мороз сани всё равно что по песку. Я уже говорил выше, что на

Барьере при очень низких температурах полозья саней не в силах растопить острия кристаллов, а лишь перекатывают их.

Вот по такой поверхности мы и шли в этом походе, или, и того хуже, по рыхлой, когда при каждом шаге мы проваливались чуть ли не по колено в снег.

Тридцатого июня мы попытались сдвинуть сани, по-прежнему соединённые вместе, но не тут-то было. Оставалось одно: отвязать одни сани от других и передвигаться челноком.

При свете мы часто прибегали к этому способу, рискуя лишь тем, что неожиданно налетевшая пурга заметёт следы. Но сейчас, в темноте, всё намного сложнее. Правда, с 11 часов утра до 3-х пополудни с грехом пополам ещё можно различить на снегу глубокие следы, по ним вернуться к оставленным саням и подтащить их к передним. Распрягал и впрягал нас в сани обычно Боуэрс. При таком методе передвижения мы вместо одной мили проходили три, да и везти сани, даже одиночные, всё равно было трудно. Ленч ели при температуре -61° [-52 °C]. После него тьма ещё более сгустилась, и за санями назад мы всякий раз шли с открытой горящей свечкой.

Странно, наверное, выглядела наша процессия: трое замёрзших людей и маленький кружок света впереди. Обычно мы ориентировались по Юпитеру, и с тех пор я смотрю на него с неизменной нежностью.

Мы почти всё время молчали — разговаривать было не легко; впрочем, в санных походах вообще не очень-то поговоришь. Помню, именно тогда возник спор относительно жутких морозов. Что это — нормальное состояние для Барьера? Или результат внезапного похолодания? И если да, то почему оно возникает? Спор длился около недели. Уилсон неукоснительно придерживался принципа — делать всё медленно, только медленно. Время от времени слышался вопрос: «Идём дальше?». И ответ: «Да».

«Раз мы едим с аппетитом, — замечал Билл, значит, всё в порядке». Неизменно терпеливый, уравновешенный, спокойный, он, думаю, единственный на Земле был способен возглавить такой поход.

В тот день мы продвинулись вперёд на 3,25 мили, а прошли расстояние в 10 миль. Остановились на ночлег при -66° [-54 °C], совсем окоченевшие. В эту ночь я последний раз лежал (чуть не написал «спал») в оленьем спальнике без пухового вкладыша (они были у всех). Ночь я провёл ужасно — меня по несколько минут била дрожь. Я никак не мог с ней совладать, тело моё содрогалось так, что, казалось, спина не выдержит нагрузки и переломится. Говорят, «зубы стучат от холода»… Что там зубы! Всё тело изгибается в конвульсиях — вот это холод! Я могу сравнить это состояние только с ущемлением челюсти, которое мне однажды пришлось с ужасом наблюдать. У меня был отморожен большой палец на ноге, но не помню, давно ли это случилось. Уилсон в своём маленьком мешке чувствовал себя вполне уютно.

Боуэрс храпел вовсю. В ту ночь минимальный термометр под санями показал -69° [-56 °C], на санях -75° [-59 °C].

Это составляет 107° мороза.

Первого июля мы также двигались челноком. Идти стало ещё труднее. Выхода никакого — мы были вынуждены тащить каждые сани отдельно. С тех пор всякий раз, как мы по своим следам возвращались за санями, Уилсон и я — Боуэрс в меньшей степени — становились жертвами странного оптического обмана. Я уже упоминал, что мы находили путь при свете свечи и старались ступать в старые следы. И вдруг усталый мозг начинал воспринимать их не как углубления, а как выпуклости. Стараясь наступить на бугорки, с трудом, преодолевая боль, мы задирали ноги. Опомнившись — вот глупцы! — какое-то время мы заставляли себя шагать по мнимым кочкам обычным шагом, но недолго. Через несколько дней мы поняли, что придётся примириться с этой нелепостью.

Но это выматывало последние силы.

Все эти дни мучительно болели волдыри на пальцах. Ещё до обморожения, когда руки просто мёрзли самым обычным образом, влага под тонкой оболочкой волдырей на всей поверхности пальцев превратилась в лёд. Возиться с печкой или мешочками с провизией было сущей пыткой; накачивать примус — и того хуже; но однажды после ужина я вскрыл шесть-семь волдырей и испытал огромное облегчение. После этого я каждый вечер обрабатывал подобным образом созревшие образования, иногда с трудом удерживаясь от стонов, пока они постепенно не исчезли.

Да, в эти дни и ночи не было такого часа, когда бы мне не хотелось стонать, но взамен я твердил придуманную мной присказку. Особенно, помню, она выручала меня в конце дневного перехода; ноги мои окоченели, сердце — бьётся замедленно, силы на исходе, всё тело застыло от холода, а я беру лопату и иду копать снег на борта палатки, в которой дежурный пытается разжечь примус. «Сам взвалил себе на шею, так давай теперь терпи, сам взвалил себе на шею…» — повторяю я и приободряюсь. Незаметно для себя я принимаюсь твердить: «Терпи, терпи, терпи, терпи, — и завершающим аккордом: — сам взвалил себе на шею!». В летнем санном походе одна из радостей в том, что силой воображения можно в течение многих недель переноситься за тысячи миль от места, где находишься. Отс, например, — любил в мечтах грузить съестные припасы на свою яхту (и собирался попробовать маринованную селёдочку). Мне же виделась маленькая вращающаяся полка моего собственного изобретения, но не с книгами, как полагается, а с пеммиканом, шоколадом, сахаром, галетами, какао, тут же рядом — кипящий котёл Нансена наготове, и я, придя домой, могу немедленно утолить голод. Иные переносились мысленно в театры, рестораны, охотились на диких гусей, гуляли с хорошенькой девушкой или девушками… Но нам всё это было заказано. Мы не могли ни на минуту отвлечься от своего окружения, подумать о чём-нибудь постороннем. У нас не было передышек. Я пришёл к выводу, что мне лучше не думать ни о прошлом, ни о будущем, жить только сиюминутной работой; сосредоточиваться лишь на одной мысли: как сделать её получше. Стоит только представить себе что-нибудь…

Первого июля ко всем нашим мукам добавился встречный ветерок, совсем не сильный. Но при -66° [-54 °C] даже легчайшие порывы ветра обжигают и вызывают немедленное обморожение открытых частей тела. Мы вооружились предусмотрительно запасёнными лоскутами непродуваемой ткани на меховой подкладке и сделали из них нашлёпки для носа, закрепляемые под шерстяным шлемом. Они оказались очень удобными, тем более что под ними- происходит, конденсация выдыхаемого воздуха, нижняя часть лица быстро покрывается плотной ледяной коркой, которая сама по себе также является своеобразной защитой. Для нашего похода это было нормальное состояние, вовсе не причинявшее неудобств, так как от соприкосновения со льдом кожу защищала борода. Мне эта ледяная маска нравилась, пока не приходилось снимать шлем, чтобы поесть горячего. За 8 часов мы прошли всего-навсего 2,25 мили.

Этой ночью сила ветра достигала 3 баллов, температура воздуха -65,2° [-54 °C], мела позёмка- погода была, одним словом, плохая, но, на наше счастье, к утреннему старту 2 июля ветер стих до лёгкого. Температура поднялась до -60° [-51 °C], весь день удерживалась на этом уровне и только вечером снова опустилась. В 4 часа пополудни мы заметили полосу тумана слева над — полуостровом, тут же наши замёрзшие рукавицы начали оттаивать, а контуры земли, проступающие под светом звёзд, утратили чёткость.

Мы проделали, как обычно челноком, 2,5 мили, лагерь поставили в 8 часов вечера при температуре -65° [-54 °C].

Переход выдался очень тяжёлый, ноги у меня окоченели ещё до ленча и так до вечера и не отошли. После ужина я вскрыл шесть или семь волдырей, и мне сразу полегчало.

Смешно слышать, как некоторые говорят: «Ах, у нас в Канаде было -50° [-46 °C], и ничего, вполне терпимо», или: «В Сибири я застал шестидесятиградусные морозы».

А потом из разговора выясняется, что у них была добротная сухая одежда, спали они крепким сном в сухой тёплой постели, на воздух выходили на несколько минут из натопленного дома или поезда. Мороз для них можно сравнить разве что с тем, который ощущаешь, поедая ванильное мороженое с горячим шоколадным кремом после прекрасного обеда у Клэриджа. Мы же в нашем походе считали -50° счастьем, к сожалению редко выпадающим на нашу долю.

В тот вечер мы впервые отказались от свечи, в надежде что её заменит луна. Вышли намеренно задолго до её появления на небосклоне, но, как увидим, пользы от неё было мало.

Хотя однажды она спасла нас от верной гибели.

Случилось это несколько позже, когда мы находились в зоне трещин. Где-то слева от нас возвышалась невидимая гора Террор, а справа тянулся вал сжатия, выдавленный Барьером. Мы заблудились в темноте и знали одно — что спускаемся вниз по склону, сани чуть ли не бьют нас по пяткам. Весь день было темно, луну затянули облака, мы её не видели со вчерашнего дня. И вдруг на небе возник маленький просвет и луна осветила в трёх шагах от нас огромную трещину, затянутую сверкающей плёнкой льда не толще стекла.

Ещё секунда — мы бы на него ступили и сани непременно повлекли бы нас вниз. Вот тут мы и уверовали в успех нашего предприятия: Бог не может быть столь жестоким и спасти нас лишь для того, чтобы продлить наши муки.

Но пока что трещины нам не страшны: мы ещё не достигли того протяжённого участка, где Барьер, движущийся под тяжестью многих сотен миль лежащего за ним льда, наталкивается на склоны Террора, также могучей горы высотою 11 тысяч футов. Мы брели по лодыжку в рыхлом снегу, покрывающем этот безветренный, район. Снег казался бездонным и был не теплее воздуха, так что чем дольше мы шли, тем холоднее становилось ногам, да и всему телу.

Обычно в санном походе спустя четверть часа после старта начинаешь согреваться — здесь как раз наоборот. Я и сейчас часто непроизвольно постукиваю носком правой ноги о пятку левой: эту привычку я вывез из зимнего похода, так мы согревались на всех остановках. Впрочем, нет. Не на всех. Был один случай, когда мы просто улеглись на спину и уставились в небо, на котором сверкало восхитительнейшее из всех виденных нами сияний. Так, во всяком случае, утверждали мои спутники, я же по близорукости ничего не видел, а очки надеть не мог на таком морозе. Мы шли на восток; полярные сияния разворачивались перед нами во всём своём блеске впервые — предыдущим экспедициям, зимовавшим в заливе Мак-Мёрдо, это прекрасное зрелище отчасти заслонял вулкан Эребус. И вот мы лежим на спине, а небо почти целиком закрыто дрожащими сдвигающимися завесами, лимонно-жёлтыми, зелёными, оранжевыми, которые с быстротой вихря проносятся над нами.

Ночью минимальная температура -65° [-54 °C], 3 июля она колеблется между -52° [-47 °C и -58° [-50 °C]. Мы продвинулись всего лишь на 2,5 мили, и я про себя решил, что у нас нет ни малейших шансов дойти до пингвинов. Билл в эти ночи, несомненно, чувствовал себя очень плохо, но это мои собственные умозаключения, сам он никогда не жаловался. Мы знали, что по ночам спим, ведь каждый слышал храп соседей и всех посещали приятные сновидения и жуткие кошмары. Но мы не чувствовали себя выспавшимися, стоило на ходу чуть задержаться — и глаза сами собой закрывались.

Наши спальные мешки — одно горе; чтобы растопить в них ночью ложе для сна, нужно потратить уйму времени.

Билл кладёт свой мешок посередине, Боуэрс — справа от него, я — слева. Билл неизменно настаивает на том, чтобы я первым влез в мешок, раньше него. Это большая жертва с его стороны — после горячего ужина мы быстро остываем.

Затем следуют семь часов дрожания от холода, а утром, выдираясь из мешка, каждый первым делом затыкает разным тряпьём его входное Отверстие — чтобы оно не успело на морозе сжаться. Получается нечто вроде пробки, после её удаления остаётся дыра, в которую вечером приходится влезать.

Не так-то просто влезть в неё — приходится складываться самым странным образом, завязываться какими-то узлами, от чего потом возникают судороги. Выжидаешь, массируешь болезненное место, но стоит пошевелиться — и судорога тут как тут. Донимают нас и желудочные спазмы, особенно Боуэрса. После ужина мы не сразу тушим примус — только огонь нас и спасает, — и часто нужно спешно выхватывать его из рук товарища, корчащегося от очередного спазма.

Ужасно было наблюдать приступы болей у Боуэрса — ему, несомненно, приходилось хуже, чем мне и Биллу. Я же страдал изжогами, особенно ночью, в мешке; возможно потому, что мы злоупотребляли жирами. По глупости я долго это скрывал. А когда поделился с Биллом, он быстро помог мне лекарствами.

Так называемым утром свечу всегда зажигает Бёрди — это акт подлинного героизма. Спички влажные, что видно невооружённым глазом. Сырость выступает на них и в относительном тепле палатки, после мороза снаружи, и в наших карманах. Пока спичка загорится, перепробуешь четыре-пять коробок. А температура на их металлической поверхности — под -70° [-56 °C]. От малейшего прикосновения к металлу на голой руке остаётся след. Правда, если не снимать варежки, то ничего не ощущаешь, тем более что кончики пальцев сильно загрубели. Зажигать утром свет было чертовски холодно, но особенно неприятно ещё и потому, что прежде всего следовало удостовериться, наступила ли для этого пора. Билл настаивал на том, что мы должны проводить в мешках не меньше семи часов в сутки.

В условиях цивилизации о человеке судят по его словам, ведь у него есть много способов скрыть свою истинную сущность от окружающих, впрочем им и некогда особенно в неё вникать. На Юге всё иначе. Мои спутники совершили зимний поход и выжили; позднее они совершили поход к Полюсу и погибли. Это были не люди, а золото, чистое, сверкающее, без каких-либо примесей. Словами не выразить, какие это были прекрасные товарищи.

И тогда, и после, в суровые беспросветные дни, из числа худших, выпадавших когда-либо на долю людей, с их уст ни разу не сорвалось ни одного раздражённого или сердитого слова. Позднее, когда мы были уверены, насколько вообще может быть уверен человек, что умрём, они сохраняли обычную весёлость; и, насколько я могу судить, их песни и шутки не были вымученными. И они никогда не суетились, только старались действовать побыстрее, насколько это позволяли крайние ситуации, в которых мы находились. Как ужасно, что такие люди гибнут в первую очередь, а менее достойные продолжают жить!

Некоторые пишут о полярных экспедициях так, как если бы это были чуть ли не увеселительные прогулки. Мне кажется, они рассчитывают на читателя, который скажет:

«Замечательный парень! Мы знаем, что ему пришлось пережить, а он не жалуется ни на какие лишения и трудности».

Иные авторы впадают в противоположную крайность. Не понимаю, какая им польза от того, что они пугают непосвящённую публику температурой -18° [-28 °C], называя её морозом в 50°. Я не хочу подражать ни первым, ни вторым. Не стану отрицать, что наш зимний поход был ужасным путешествием и выдержать его помогли исключительные душевные качества обоих моих спутников, ныне покойных, только благодаря им я вспоминаю этот поход даже не без удовольствия.

В то же время мне не хочется говорить о нём хуже, чем он того заслуживает. Поэтому читателю нечего опасаться, что я склонен к преувеличениям.

В ночь на 4 июля температура упала до -65° [-54 °C], но утром мы проснулись (сомнений нет, в это утро мы действительно проснулись) с чувством большого облегчения.

Температура всего лишь -27° [-33 °C], скорость ветра — миль пятнадцать в час, тихо падает снег. Такая погода стояла всего лишь несколько часов, и мы понимали, что за пределами нашей безветренной зоны завывает настоящая пурга, но за это время мы успели выспаться и отдохнуть, полностью оттаяли наши мешки, мы насладились их влажным теплом.

Для меня, во всяком случае, эта своеобразная пурга явилась даром свыше, хотя у нас не было сомнений, что, когда она закончится и мороз вступит в свои права, наше снаряжение станет ещё хуже, чем было. Что делать — выходить было совершенно невозможно. В течение дня температура понизилась до -44° [-42 °C], а ночью до -54° [- 48 °C].

Назавтра, 5 июля, идти было очень трудно из-за выпавшего свежего снега. Мы, как всегда, прибегали к челночному методу, выжали из себя восемь часов работы, но продвинулись всего лишь на полторы мили. Температура колебалась между -55° [-48 °C] и -61° [-52 °C]; какое-то время дул довольно сильный ветер, сковывавший нас по рукам и ногам. Вокруг месяца большой круг гало с вертикальным столбом и ложными лунами. Мы надеялись, что взбираемся на длинный заснеженный выступ в начале Террора. В эту ночь температура была -75° [-59 °C], за завтраком -70° [-57 °C], в полдень около -77° [-60,5 °C]. Этот день запомнился мне — именно тогда я понял, сколь неразумно стремиться к рекордам. В 5.51 пополудни, после ленча, выставленный Боуэрсом термометр показал -77,5° [-60,8 °C], то есть 109,5° мороза — вполне достаточно для того, кто идёт среди кромешной тьмы, в обледенелой упряжи и одежде.

Минимальная температура, замеренная в весеннем походе экспедиции «Дисковери», составляла -67,7° [-55,4 °C], а в те времена наибольшим сроком для санной вылазки, к тому же при дневном свете, считались две недели. У нас же шёл десятый день после выхода из дому, а весь поход был рассчитан на шесть недель.

К счастью, нет ветра. Открытая наша свечечка не гаснет, пока мы тащимся по старым следам за вторыми санями, но стоит хотя бы на долю секунды коснуться обнажённым пальцем какой-нибудь металлической детали, и всё! Он уже обморожен! Трудно застёгивать пряжки на ремнях, стягивающих груз на санях; ещё труднее возиться с котлом, кружками, ложками, примусом, бачком для керосина. Просто не могу понять, как Боуэрс управляется с метеорологическими приборами, но журнал у него в безупречном порядке. А ведь на него и дохнуть нельзя — он тут же покрывается льдом, на котором карандаш не оставляет следа. Верёвки всегда причиняют большие неприятности, а в такой мороз с ними просто беда. Мучительно утром пристёгивать упряжь к саням, в конце перехода — отстёгивать, мучительно привязывать к багажу спальные мешки, закреплять походную кухню поверх ящика с инструментами, но что это по сравнению с маленькими завязками, превратившимися сейчас в жгутики льда!

Самые ненавистные — у мешка с недельным запасом провианта и те, что потоньше, — у вкладывающихся внутрь него мешков с пеммиканом, маслом и чаем. И всё же злейший наш враг — тесёмки от входа в палатку; больше всего они походят на проволоку, а закручивать их надо особенно тщательно. Если в течение семичасового пребывания в мешке возникает потребность выйти, приходится развязывать тесёмки, твёрдые как шило, а затем протаивать себе обратный путь в спальник, успевший приобрести твёрдость доски.

Имеющийся у нас парафин предназначается для низких температур, он стал лишь менее прозрачен. А вот отделить кусок масла от общего бруска — дело нелёгкое.

Температура ночью -75,8° [-59,9 °C], и я не буду притворяться, что не понимаю Данте, поместившего круги ада, где грешники мучимы холодом, ниже тех кругов, где они горят в огне. Всё же иногда мы спим и всегда строго выдерживаем семь часов в спальнике. Билл снова и снова спрашивает, не повернуть ли нам обратно, и мы дружно отказываемся.

Между тем для меня нет на свете ничего желаннее. Я уверен, что мечта о мысе Крозир — чистое безумство. 4 июля всё так же челноком, выкладываясь до предела, мы продвигаемся опять на полторы мили. Находились досыта — а от мыса Эванс до мыса Крозир 67 миль!

За свою короткую жизнь я не раз убеждался, как сильны все люди, пренебрегающие общепризнанными истинами — они достигают невозможного. Мы никогда не высказывали вслух своих потаённых, мыслей. Говорили о чём угодно: о каменном веке, который наступит для нас, когда мы построим себе на склоне горы Террор тёплую хижину из камней; о топливе для печи — пингвиньем жире; яйцах императорских пингвинов, которые заспиртуем в сухом тепле хижинки… Умалчивали лишь о том, что мы, люди неглупые, отлично понимали: не добраться нам до этих самых пингвинов и идти дальше — безрассудство. И всё же со спокойным упорством, в полном согласии друг с другом, чуть ли не с кротостью, эти два человека продолжали двигаться дальше вперёд. Я же лишь следовал за ними.

Организму человека полезно работать, принимать пищу и спать в установленное время, но в санных походах эту аксиому очень часто забывают. Вот и теперь выяснилось, что восьмичасовой переход и семичасовой сон просто не укладываются в пределы суток, так как при наших условиях самый обычный лагерный быт поглощает больше девяти часов. Мы решили отказаться от воображаемой границы между ночью и днём и в пятницу 7 июля стартовали уже в полдень. Температура -68° [-56 °C], стоит густой белый туман. У нас лишь самое общее представление о том, где мы находимся. В 10 часов вечера останавливаемся на ночлег, продвинувшись за день на одну и три четверти мили. Но о радость! Сердце не выскакивает из груди, пульс приближается к нормальному; легче ставить лагерь, руки вновь обрели чувствительность, ноги не цепенеют от мороза. Бёрди вытаскивает термометр: всего лишь -55° [-48 °C]. Я, помнится, говорю: «Сказать кому-нибудь, что 87° мороза могут восприниматься как величайшее облегчение, так ведь не поверят». Может, и в самом деле не поверят, но тем не менее это так. Вечером я записал в дневнике: «Есть всё же что-то неодолимо привлекательное в том, чтобы делать нечто, чего раньше не делал никто».

Как видите, я уже был настроен на более оптимистичный лад.

Сердце у нас работало замечательно. Но к концу ежедневного перехода ему уже было невмоготу перекачивать кровь к нашим конечностям. Редко случались дни, когда Уилсон и я не обмораживались. На стоянках я замечал, что сердцебиение сравнительно медленное и слабое. Против этого лишь одно средство — горячий напиток: чай во время ленча, кипяток на ужин. Уже первые глотки делают чудо: ощущение такое (говорил Уилсон, будто прикладываешь грелку к сердцу.

Его удары становятся сильнее, быстрее, по телу вверх и вниз разливаются потоки тепла. Затем снимаешь обувь — гамаши (укороченные наполовину и обёрнутые вокруг низа штанины), финнеско, сеннеграс, меховые носки и две пары шерстяных.

Растираешь икры ног и уговариваешь себя, что тебе хорошо: отморожения болят лишь после того, как оттают. Позднее на них вскакивают волдыри, а ещё позднее появляются участки омертвевшей кожи.

Билла одолевала тревога. Скотт дважды ходил с ним зимой на прогулку и всё отговаривал от зимнего похода, но в конце концов дал своё согласие при условии, что Уилсон приведёт нас обратно целыми и невредимыми: мы ведь должны были идти на юг. Билл относился к Скотту с величайшим уважением, и впоследствии, когда мы, находясь на краю гибели, собирались вернуться домой через Барьер, более всего беспокоился о том, как бы не оставить на мысе Крозир что-нибудь из снаряжения, даже из того научного инвентаря, который нам уже не был нужен, а на мысе Эванс имелся в избытке. «Скотт никогда не простит мне, если я брошу здесь вещи», — говорил он. Прекрасное правило для санных походов. Партия, которая его не соблюдает или оставляет часть грузов для последующей доставки, редко достигнет успеха.

Но и возводить это правило в непререкаемый закон тоже не следует.

И вот теперь Билл чувствовал ответственность за нашу судьбу. Он не раз говорил, извиняющимся тоном, что никак не ожидал таких невероятных трудностей. По его мнению, раз он пригласил нас участвовать в походе, то в какой-то мере повинен во всех наших невзгодах. Руководитель, так относящийся к своим подчинённым, может добиться многого, если они люди достойные; если же их душевные качества оставляют желать лучшего, они попытаются использовать его мягкость в своих интересах.

Ночью 7 июля температура -59° [-51 °C].

Восьмого июля появились первые признаки того, что рыхлый порошкообразный снег, наподобие крахмала, вскоре кончится. Тащить сани было по-прежнему безумно тяжело, но иногда финнеско, прежде чем погрузиться в снег, пробивали тонкую корку — значит, здесь бывают ветры. Иногда нога ступала под мягким снегом на твёрдый скользкий участок. Мы шли в тумане, и он двигался вместе с нами, высоко вверху сияла луна. Править было не легче, чем волочить сани за собой. Четыре часа напряжённейшей работы дали за утро всего лишь милю с четвертью, три часа во второй половине дня — ещё милю. Температура -57° [-49 °C] с ветром — ужасно!

Утром следующего дня начал падать снег, лёг густой туман; пробудившись, мы вообще ничего не увидели вокруг.

После обычных четырёх часов ходьбы решили, что двигаться дальше челночным способом невозможно: в таком тумане не отыскать след ко вторым саням. К великой нашей радости, убедились, что можем везти сдвоенные сани, по-моему, прежде всего благодаря повышению температуры до -36° [-38 °C].

Вот уже четвёртый день кроме тьмы нас окружает ещё и туман — верный признак того, что земля близко. Это должен быть мыс Террор, туман же образуется благодаря тёплому влажному воздуху, поступающему с моря через трещины во льду: предполагается, что здесь Барьер находится на плаву.

Я бы с удовольствием пригласил вас в спокойный вечер выйти к краю Великого Ледяного Барьера, взглянуть на солнце, которое садится посреди ночи, и полюбоваться осенними красками острова Росса. После трудного походного дня, перед тем как лечь спать, приятно окинуть взором окрестности. Вы довольны жизнью, живот ваш набит вкусным жирным пеммиканом, из палатки доносится уютный запах табака, а впереди ждёт мягкий мех спального мешка и крепкий сон. А перед вами на снегу все оттенки цветов, созданные Господом Богом. На западе — Эребус, ветер еле колышет облако дыма над ним; на востоке — пониже, более правильной формы, — гора Террор. Какая мирная, величественная картина!

Вы могли бы любоваться ею четыре месяца назад, если бы находились в то время на Барьере. В самом низу, далеко вправо, то есть на востоке, виднеется тёмная громада скалы, выступающая из колоссальных снежных заносов. Это Нолл, а прямо под ним выдаются утёсы мыса Крозир. Нолл кажется совсем маленьким, утёсы же почти не видны, хотя эти столбы, круто обрывающиеся в море, достигают в высоту 800 футов.

На мысе Крозир край Барьера, на протяжении 400 миль представляющий собой ледяной монолит толщиной до 200 футов, стыкуется с землёй. Барьер надвигается на сушу со скоростью немногим меньше одной мили в год. Попытайтесь представить себе, какой хаос он образует в этом месте.

По сравнению со здешними ледяными валами сжатия, возникшими от его движения, морские волны кажутся ровной пашней. Наиболее крупные гряды находятся на самом мысе Крозир, но они продолжаются параллельными земле рядами на южных склонах горы Террор. Нагромождения камня и льда на мысе Крозир переходят в трещины, обнаруженные нами в районе Углового лагеря, миль на сорок дальше в глубине Барьера, и ледяные мосты, которые нам приходилось пересекать.

В дни экспедиции «Дисковери» такая гряда, натолкнувшись на мыс Крозир, образовывала небольшую бухточку, и в ней на морском льду путешественники нашли первое и тогда единственное известное гнездовье императорских пингвинов. Досюда не доходили метели, выдувавшие снег с моря Росса, а открытая вода или разводья находились поблизости.

Так что пингвинам было где класть яйца и где находить пропитание. Таким образом, чтобы попасть в бухту к императорским пингвинам, надо было отыскать дорогу по ледяной гряде к Ноллу, а уже там форсировать самоё гряду. И всё это в полной темноте.

Мыс Террор, к которому мы приближались в тумане, лежит милях в двадцати от Нолла и заканчивается длинным снежным языком, уходящим в глубь Барьера. К бухте в дни «Дисковери» ходили неоднократно при дневном освещении, и Уилсон знал, что к ней можно пробраться по узкой полосе льда, свободной от трещин, вьющейся между горой и параллельными ей ледяными грядами. Но одно дело идти по такому коридору днём и совсем другое — ночью, особенно когда нет стен, по которым можно ориентироваться, — только трещины кругом. Но так или иначе, мыс Террор должен быть где-то поблизости, и вот уже смутно вырисовывается перед нами полоса снега, не Барьер и не гора, через которую пролегает наш единственный путь вперёд.

Сейчас, когда во тьме наши глаза более или менее бесполезны, мы начинаем понимать, какую важную помощь могут оказывать ноги и уши. Ходить в финнеско всё равно что ходить в перчатках: подошвы ног ощущают всё так чутко, как если бы они были босы. Мы чувствуем малейшее изменение поверхности, каждую корку льда, сквозь которую проваливается нога, каждое твёрдое место под пластом рыхлого снега.

Вскоре мы начинаем всё больше полагаться на звуки шагов — из них мы узнаём, что под ногами — трещина или прочный грунт. С этого момента почти всё время идём между трещинами. Я проклинал эти щели и при ярком дневном свете, когда при известном старании их можно избежать, а если это не удаётся и ты всё же проваливаешься, то, во всяком случае, можешь разглядеть стенки трещины, проследить их направление, решить, как лучше выбраться наверх; и когда твои спутники видят, как остановить сани, к которым ты прикреплён постромками; как их удержать от падения; и какие меры следует принять, чтобы вызволить тебя из пропасти, где ты болтаешься футах в пятнадцати от поверхности. Да и наша одежда тогда ещё походила на одежду. Но даже в идеальных условиях, при хорошем освещении, в тёплую безветренную погоду, нет ничего хуже трещины и для того, кто тянет сани по ровному однообразному снежному пространству, каждый миг опасаясь провалиться в бездонную пропасть, и для спасателя, хватающегося за верёвку и сани, чтобы помочь исчезнувшему на его глазах товарищу. Мне и сейчас иногда снятся кошмары о днях на леднике Бирдмора и в других местах, когда люди по несколько раз за час падали в трещины и повисали на всю длину постромок и верёвок. Однажды на леднике Бирдмора из двоих моих товарищей по упряжке один упал вниз головой, а второй за 25 минут проваливался восемь раз, хорошо ещё, что постромки его удерживали. «А выдержат ли в случае чего мои?» — думаешь всякий раз. И всё же эти дни кажутся воскресным пикником по сравнению с тем, как мы вслепую разыскивали императорских пингвинов среди трещин на мысе Крозир.

Сильно мешала наша одежда. Будь на нас свинцовая броня, мы бы и то лучше владели руками, легче поворачивали голову и шею. Если бы наши ноги так же обросли льдом, стоять бы нам на том месте по сей день, не в силах сделать ни шагу; к счастью, штанины ещё сохраняли кое-какую гибкость. Влезть в сбрую из фитильного ремня тоже было задачкой не из лёгких. В самом начале похода мы убедились, что всякий раз надевать и снимать её трудно, и несколько опрометчиво решили перекусить прямо в ней. В палатке сбруя оттаяла, а затем смёрзлась намертво до крепости дерева. Да и вся наша одежда стала как из фанеры и торчала на теле самыми невообразимыми складками и углами. Натянуть одно такое «фанерное» одеяние поверх другого можно было лишь совместными усилиями всех участников похода, и эту процедуру приходилось повторять по два раза на день для каждого.

Один Бог знает, сколько времени она занимала, но уж не меньше пяти минут на одного человека.

Итак, мы приближались в тумане к горе Террор, несколько раз, как нам казалось, мы поднимались и спускались.

То и дело ощущали под ногами твёрдый скользкий снег. То и дело ноги проваливались сквозь верхнюю корку льда на снегу.

И вдруг, совершенно неожиданно, перед нами выросло нечто гигантское, расплывчатое, неопределённых очертаний. Помню, я подумал, что вот в таких местах должны водиться привидения. Мы отцепили гужи от саней, и, связавшись, начали подниматься на этот ледяной кряж. Луна выхватывала из тумана нависший над нами зазубренный грозный карниз.

Продолжая подниматься, мы поняли, что находимся на валу.

Мы остановились, посмотрели друг на друга, и вдруг «дзинь!» — раздалось прямо у нас под ногами. И снова звон, треск и скрип — это ожил и раскалывался, словно стекло, лёд .

Он разрывался на трещины, и некоторые разбегались на сотни ярдов. Мы сначала были потрясены, но потом свыклись. Вообще с первого до последнего дня этого похода мы получали в избытке свежие впечатления и ничуть не страдали от однообразия, неизбежного в длительных летних походах на санях по Барьеру. Единственное, что повторялось из ночи в ночь, так это приступы дрожи от холода, продолжительные и следовавшие при этих температурах один за другим почти без перерыва всё то время, что мы проводили в наших ужасных спальниках. Позднее мы даже обмораживались, лёжа в них. А уж хуже этого ничего не придумаешь!

Луна скрылась, на её месте светлое пятно; но и его достаточно, чтобы сквозь туман разглядеть край другого хребта впереди и ещё один — слева. Мы были в полной растерянности. Лёд продолжал с треском ломаться, может, это как-то связано с приливом, хотя от обычного припая нас отделяет много миль. Мы вернулись к саням, впряглись и потащили их, в нужном, по нашему мнению, направлении, каждую секунду ожидая, что земля вот-вот разверзнется под ногами, как это бывает в районах трещин. Попадались, однако, только новые взгорки и гряды из снега и льда, но мы их замечали лишь почти уткнувшись в них носом. Мы явно сбились с пути. Близилась полночь, и я записал тогда: «Трудно сказать, где мы — на ледяной гряде или на горе Террор, так или иначе, по-моему, нельзя идти дальше, пока не рассеется туман. Сначала мы шли на северо-восток, но, попав на этот участок, взяли юго-западнее, дошли, похоже, до какой-то ложбинки и стали в ней лагерем».

В 11 часов утра температура была -36° [-38 °C], а сейчас -27° [-33 °C]. Падал снег, решительно ничего нельзя было разглядеть. Из-под палатки доносился грохот, словно какой-то гигант бил в большой пустой бак. Всё говорило о том, что приближается пурга. И действительно, едва мы закончили ужин и начали оттаивать спальники, чтобы влезть в них, как с юга задул ветер. До этого на миг открылась чёрная скала, и мы узнали, что находимся, вероятнее всего, на участке ледяных хребтов совсем рядом с горой Террор, Просматривая свои записи, я с удивлением обнаружил, что пурга продолжалась три дня. Утром следующего дня, то есть 11 июля, температура поднялась до +9° [-13 °C], ветер усилился до 9 баллов. На третий день (12 июля) дул уже сильный шторм (10 баллов). Таким образом, температура поднялась более чем на 80 градусов.

Мы проводили время не без приятности. В палатке тепло и сыро — из-за потепления весь лёд внутри превратился в воду; мы лежим в сырой, источающей пар одежде, лишь изредка с грустью думая о том, что станется с нашим снаряжением, когда снова грянет мороз. Впрочем, не очень-то мы и думаем: в основном мы спим. В этом отношении пурга — воистину дар Божий.

Кроме того, мы пересмотрели свой рацион питания. В самом начале подготовки к походу Скотт попросил нас проделать несколько опытов, имея в виду переход полюсной партии будущим летом через плато. Предполагалось, что это будет самая трудная часть путешествия к полюсу. Тогда никому и в голову не могло прийти, что в марте в средней части Барьера погода может быть хуже, чем в феврале на плато, находящемся на 10 тысяч футов выше. Зная, что в зимнем походе мы будем находиться в экстремальных условиях, таких, каких ещё не встречали полярные исследователи, мы решили предельно упростить питание. Взяли только пеммикан, галеты, масло и чай, но чай ведь не пища, а лишь вкусный стимулирующий напиток, главное — горячий; пеммикан был прекрасного качества, от копенгагенской фирмы Бовэ.

Ограниченность рациона давала то несомненное преимущество, что приходилось возиться с меньшим количеством мешков. При стоградусном морозе все предметы, находящиеся на воздухе, имеют приблизительно такую же температуру.

Попробуйте развязать тесёмки мешка при температуре воздуха -70° [-57 °C], когда ноги у вас окоченели, руки же вы только что с трудом оттёрли после того, как зажгли спичку (пришлось испробовать несколько коробок, а они металлические) и свечу — и вы поймёте, что мы выиграли, сократив число мешков.

Но рацион имел и недостаток, который мы чем дальше, тем острее ощущали — в нём отсутствовал в чистом виде сахар.

Случалось ли вам так хотеть сахару, что это желание неотступно преследует вас и днём и ночью? Весьма неприятное состояние. Мы-то по сути дела не страдали без сладкого в такой мере — какое-то количество сахара содержалось в галетах. В размоченном виде они придавали приятный сладковатый привкус дневному чаю или вечернему кипятку. Их приготовила для нас, по специальному заказу, фирма «Хантли и Пальмер». Рецепт, разработанный Уилсоном и химиком фирмы, держится в секрете. Галеты эти не имеют себе равных на земле, и лучше них быть не может. Они были представлены двумя сортами — антарктическим и аварийным, отличавшимися, по-моему, только способом выпечки. При изобилии провизии в санном походе приятно съесть хорошо пропечённую хрустящую галету, если же ты сильно проголодался, то предпочтёшь галету помягче.

У каждого из нас была индивидуальная норма галет, пеммикана и масла, и таким образом мы могли примерно определить правильное соотношение белков, жиров и углеводов, необходимых человеческому организму в экстремальных условиях. Билл горой стоял за жиры и начал с 8 унций масла, 12 унций пеммикана и только 12 унций галет в день.

Боуэрс сообщил, что он сторонник белков, и выбрал для себя 16 унций пеммикана и 16 унций галет, а мне посоветовал налечь на углеводы. Я был не в восторге, так как опасался, что мне не хватит жиров. Но попытка не пытка, ведь по ходу действия в рацион можно вносить изменения. И я остановился на 20 унциях галет и 12 унциях пеммикана в день.

Боуэрс чувствовал себя хорошо (как всегда), но не справлялся со всей нормой пеммикана. Билл был сыт, хотя масло у него оставалось. Я же ходил голодный, бесспорно больше остальных страдал от мороза и ощущал потребность в жирах.

При этом меня мучили изжоги. Поэтому, прежде чем увеличить долю жиров, я налёг на галеты — довёл их до 24 унций, но это мало что изменило: мне по-прежнему хотелось жиров. Тогда мы с Биллом сели на одинаковые нормы: он уступил мне 4 избыточные унции масла, а я ему 4 унции галет, не удовлетворявшие мой голод. Теперь дневной рацион у нас двоих состоял из 12 унций пеммикана, 16 унций галет и 4 унций масла, но масло иногда оставалось. Это исключительно хороший рацион питания, на протяжении почти всего похода мы были сыты. Иначе, конечно, нам бы не вынести тех ужасных условий.

Не знаю, как другие, а про себя не скажу, что у меня было легко на душе: лежим где-то у мыса Террор, воет пурга…

Возможно, это состояние усугублялось таинственным грохотом снизу. Но главное, конечно, то, что мы совсем заблудились среди ледяных валов и в этом мраке сам чёрт не найдёт здесь дороги. Вопреки своему обычаю, ветер дул не по прямой, а крутил и вертел. Палатку сильно занесло снегом, сани и вовсе давно скрылись из виду. Обстановочка не из приятных.

Во вторник ночью и в среду сила ветра достигала 10 баллов, температура воздуха колебалась от -7° [-22 °C] до +2° [-17 °C]. Но затем ветер начал ослабевать и налетал лишь отдельными порывами. В четверг, 13 июля, к 3 часам утра он почти стих; стало холодать, сквозь бегущие тучи проглянули звёзды. Вскоре мы принялись за завтрак, неизменно состоявший из чая и пеммикана, в которые макали галеты.

Прежде чем пуститься в путь, надо было откопать сани и палатку, на что ушло несколько часов. Но вот наконец мы стартуем. Вечером я во всегдашней лаконичной манере поспешно нацарапал в записной книжке: «За день 7,5 мили — великолепно — перевалили через несколько ледяных гряд на горе Террор — днём на одной наскочили вдруг на огромную трещину — уже довольно высоко на Терроре — спасла луна — могли туда провалиться вместе с санями».

Семь миль за день — расстояние, на которое мы до сих пор тратили около недели — очень повысили наше настроение.

Температура весь день держалась между -20° [-29 °C] и -30° [-34 °C], это тоже радовало. Пересекая поднятия на склоне горы, переходящие справа от нас в настоящие хребты, мы убедились, что дующий с горы ветер над этими грядами растекается по двум направлениям: по одну сторону на северо-восток, по другую — на северо-запад. Небо, казалось, предвещает ветер, да и пурга ушла не так далеко, как хотелось бы.

До сих пор мы держались благодаря тому, что сжигали больше керосина, чем требовала кухня. Примус продолжал гореть ещё некоторое время после приготовления пищи и согревал таким образом палатку. Мы растирали отмороженные ноги, занимались какими-нибудь мелкими делами. А чаще всего просто клевали носом, не давая друг другу крепко заснуть. Но керосин — увы! — на исходе. Мы вышли с шестью одногаллонными бачками (Скотту казалось, что их слишком много), из них четыре уже опорожнены. Сначала мы считали необходимым оставить на обратный путь два бачка, теперь ограничиваемся в расчётах одним бачком и двумя залитыми керосином примусами. Между тем наши спальные мешки и при дополнительном обогревании почти орудия пытки. Даже сейчас, в самом начале похода, мне приходится что ни вечер целый час бить по мешку, разминать его, выкручивать, чтобы влезть в него. Но худшее впереди: это само пребывание в мешке.

Всего лишь -35° [-37 °C], но «очень плохая ночь», как записано у меня в дневнике. Вышли мы своевременно, однако день был отвратительный, нервы напряжены до предела, потому что нам никак не отыскать тот узкий проход между трещинами, что ведёт прямо к нашей цели. То и дело мы сбивались с дороги: внезапно начинался резкий спуск; потом: «Что, забрали слишком вправо?» — никто не знает, — «Попытаемся идти поближе к горе», и так далее!

«С трудом одолели за утро 2,75 мили, попали в густую мглу, но она вдруг рассеялась, и мы увидели, что стоим в чёрной тени огромного отрога ледяного хребта. Двинулись дальше, беря левее, но тут Билл упал и попал рукой в трещину. Мы перебрались через неё и ещё через одну, опять взяли левее, и Билл и я провалились одной ногой в трещину. Обшарили всё кругом — пустота, пришлось перетаскивать сани прямо через трещину, но всё обошлось» [151] .

Один раз мы угодили в трещину и долго не могли из неё выбраться. Тогда Билл удлинил свои постромки страховочной верёвкой (он потом часто так делал) и стал обнаруживать трещины намного раньше, чем мы. Нам-то, конечно, хорошо, куда хуже Биллу. В темноте трещины действительно выматывают нервы.

Пятнадцатого июля выступили утром; впереди слева от нас и почти над нами виден Нолл, огромный массив, обрывистые скалы которого образуют у моря мыс Крозир. К нам Нолл обращён более пологими склонами, а к ним прижимаются могучие ледяные валы, раскинувшиеся на много миль.

Подумать только, эти валы мы одолели, как они нас ни сдерживали! Слева возносится на 10 тысяч футов гора Террор — она связана с Ноллом гигантским куполообразным надувом отполированного ветром снега. В одном месте он плавно спускается к коридору, по которому мы пришли, и здесь мы начинаем подъём. Трещин нет, только мощный надув, гладкий, словно стенки огромной фарфоровой чаши, которую он напоминает, и слежавшийся настолько, что мы, как на льду, надеваем кошки. Делаем три мили вверх по склону. Остаётся 150 ярдов до морены, на которой мы собираемся поставить хижину из камня и снега. Она слева от нас, а справа, по ту сторону снежного купола, — двойная вершина Нолла; здесь на высоте 800 футов мы ставим последний лагерь.

Мы на месте.

Каким получится наш дом? Скоро ли просохнут спальные мешки и одежда? Будет ли гореть ворваньевая печь? Найдём ли мы пингвинов?

«Трудно поверить такому счастью — 19 дней позади. Мы с ног до головы мокрые, в мешки влезаем с трудом, ветрозащитная одежда больше походит на заледеневшие коробы. Шлем Бёрди твёрдый, как железо. Все волнения позади, это прекрасно!» [152]

Был вечер, но нам так хотелось поскорее начать строить дом, что мы взобрались на гору над лагерем, к выступающим из снега скалам. Их, конечно, не сдвинуть с места, но вокруг полно валунов, гальки и, конечно, сколько угодно замёрзшего снега, за нашей спиной спускающегося полосой сугробов к палатке и большому ледяному валу милей дальше.

Между ним и нами, как мы узнали позднее, стоит большой ледяной утёс. Ледяные валы и Великий Ледяной Барьер за ними — у наших ног; берег моря Росса всего в каких-нибудь четырёх милях отсюда. Императорские пингвины должны обитать где-то за ближайшим склоном Нолла, скрывающим от наших глаз мыс Крозир.

Мы хотели построить хижину с каменными стенами, обложить их снегом, девятифутовые сани использовать в качестве конькового бруса, а большой кусок зелёного уиллесденского брезента как крышу. Имелась у нас и доска для дверной притолоки. Поставим печку, топить будем пингвиньим жиром — получится удобный тёплый дом, откуда мы будем предпринимать вылазки на птичьи гнездовья мили за четыре отсюда. А может, натянуть палатку около гнездовья и провести необходимые исследования прямо на месте, покинув нашу уютную хижину на одну-две ночи. Такие у нас были планы.

В ту же ночь

«начали подкапываться под большой валун на вершине — он бы послужил основанием одной из стен дома, — но вскоре наткнулись на скалу и отказались от этой затеи. Выбрали новое место футах в двенадцати дальше — довольно ровный участок морены, точно под вершиной возвышенности. Надеялись за ледяным валом найти более или менее надёжную защиту от ярости здешних ветров. Бёрди по всему склону собирал камни — неподъёмных для него нет, Билл занимался наружной насыпью, я клал из валунов стену.

Камни вполне подходящие, снег же так слежался, что больше походит на лёд; ледоруб его не берёт, только маленькой лопаткой можно постепенно вырубить большой блок. Гальки мало, но зато она хорошая. Наполовину закончили одну из длинных стен и спустились на 150 ярдов к палатке, всё идёт на лад» [153] .

С высоты 800 футов открывался величественный вид.

Чтобы насладиться им сполна, я надел очки и время от времени протирал их. На востоке внизу огромное пространство занимают ледяные валы, выжатые напором ледника. В свете луны они напоминают пашню: будто какие-то великаны вспахали здесь землю бороздами глубиной в 50–60 футов. Они доходят до края Барьера, а за ними расстилается замёрзшая гладь моря Росса, ровная, белая, спокойная, словно над ней никогда не проносятся пурги. На севере и северо-востоке — Нолл. За нами громоздится гора Террор, на склоне которой мы стоим, и всё это будто околдовано чарами серого бесконечного Барьера, холодного, массивного, насылающего вниз ветры, метели и тьму. Боже! Что за место!

«Сейчас мало дневного и лунного света, но в последующие двое суток мы использовали и тот, и другой максимально. Днём и ночью были на ногах, часто работали вообще в полной темноте; снег копали при лампе-вспышке. К концу второго дня закончили стены и обложили их насыпью, но на один-два фута не довели её до верха: сначала надо плотно подогнать крышу, а уже потом доводить защитный вал. Сооружать его очень трудно из-за того, что снег плотный, — мягкого нет, и нечем забивать щели между снежными глыбами, более всего напоминающими каменные плиты для мощения улиц. Дверь уже готова: это треугольный кусок парусины с откидными клапанами, прижатый к стене камнями и снегом. Верх закинут за планку, низ врыт в снег» [154] .

Бёрди огорчало то, что мы не закончим всё в один день; он чуть ли не сердился, но работы оставалось очень много, а мы устали. На следующий день, во вторник 18 июля, поднялись ни свет ни заря, чтобы завершить постройку дома, но помешал сильный ветер. Мы всё же взобрались наверх и немного покопали, но класть крышу было нельзя, пришлось уйти ни с чем. И тут мы поняли, что наверху дует гораздо сильнее, чем там, где стоит палатка. В это утро около дома было ужасно холодно, ветер достигал силы 4–5 баллов при температуре -30° [-34 °C].

Проблема керосина становилась всё более острой. Мы уже принялись за пятый из наших шести бачков, экономили как могли, даже горячее ели всего два раза в день. Надо было во что бы то ни стало пробраться к императорским пингвинам и разжиться их жиром, тогда можно будет пользоваться печкой, которую специально для нас сделали на мысе Эванс.

Девятнадцатого выдался прекрасный тихий день. В 9.30 мы вышли с пустыми санями, двумя ледорубами, страховочной верёвкой, сбруей и принадлежностями для свежевания тушек.

В дни «Дисковери» Уилсон неоднократно ходил на мыс Крозир через ледяные валы. Но это было при дневном свете, и тогда путешественникам удалось найти удобный путь под скалами, которые сейчас отделяют нас от валов.

Мы приближались к подножию горного склона, немного уклонившись на север, где раньше не бывали, поэтому нам следовало остерегаться трещин, но вскоре мы вышли к краю утёса и двинулись вдоль него, пока он не сравнялся высотой с Барьером. Тут мы взяли налево, к морскому льду, зная, что вступаем в двухмильную зону валов сжатия около мыса Крозир. С полмили шли спокойно, обходя гребни валов, всё время стараясь оставаться на более или менее ровной поверхности и держаться как можно ближе к появившемуся слева от нас очень высокому утёсу. По мнению Билла, пока мы от него не отдаляемся, мы следуем упомянутым проходом, которым пользовались участники экспедиции «Дисковери». Яиц они тогда так и не достали — было слишком поздно, из них уже вывелись птенцы. Найдём ли императорских пингвинов мы, а если найдём, то будут ли они насиживать яйца? Это пока не ясно.

Скоро, однако, наше везение кончилось, каждые несколько ярдов стали попадаться трещины, а многие мы наверняка пересекали, не догадываясь об их существовании. Как мы ни старались прижиматься к скалам, вскоре мы очутились на гребне первого ледяного вала, отделённого глубокой ложбиной от ледяного склона, на который мы так стремились. Затем мы пересекли большую ложбину между первым и вторым валами; забрели на участок огромных глыб льда, под воздействием давления принявших самые причудливые формы и изрезанных трещинами во всех направлениях; мы съезжали по снеговым склонам, переваливали через ледяные валы, стоявшие на пути к утёсам. И всякий раз попадали на непроходимое место и отступали назад. Впереди шагал Билл — он опережал нас на длину страховочной верёвки, которой привязался к передку саней, за ним шёл Бёрди в упряжи, также прикреплённой к передку, я же замыкал шествие, привязанный к саням сзади.

Сани эти сослужили нам отличную службу и как мостик и как лестница.

Два-три раза мы хотели спуститься с обледенелого склона на сравнительно ровную поверхность под ледяным кряжем, но не решились: слишком высоко. В тусклом свете все пропорции смещались; некоторые обрывы, на первый взгляд казавшиеся совершенно неприступными, мы успешно преодолевали с помощью ледорубов и верёвок, хотя знали, что, упади мы, внизу нас непременно ждут трещины. На обратном пути я-таки угодил в одну из них, но мои товарищи, стоя выше на стене, благополучно извлекли меня оттуда.

Затем мы пробились в ложбину между первым и вторым большими валами и, по-моему, вскарабкались на вершину второго. Гребни валов достигали здесь высоты 50–60 футов.

Трудно сказать, куда мы пошли дальше. Лучшими нашими ориентирами на местности были трещины, встречавшиеся иногда по три или четыре за несколько шагов, этакими пучками. При такой низкой температуре (было -37° [-38 °C]) я не могу носить очки это создавало мне дополнительные трудности и задерживало всю партию. Выглядело это так:

Билл замечал трещину и предупреждал нас; Бёрди успешно переправлялся через неё; я же, стараясь перешагнуть через неё или переехать на санях, с постоянством, заслуживающим лучшего применения, ставил ногу точно посередине провала. В тот день я проваливался не меньше шести раз, а уже у самого моря я упал в трещину, выскочил из неё и тут же покатился по крутому склону, но Бёрди и Билл удержали меня на верёвке.

Так мы блуждали, пока не оказались в большом тупике, образованном, по всей вероятности, двумя ледяными валами там, где они вплотную подходят к морскому льду. Со всех сторон нас окружали высокие стены из ломаного льда с крутыми заснеженными склонами посередине, на которые мы полезли в поисках выхода, скользя, падая и оступаясь в трещины. Слева возвышалась громада мыса Крозир, но до него могло быть ещё два или даже три вала, кто знает? Мы же, как ни тыкались в разные стороны, так и не приблизились к нему ни на шаг.

И тут мы услышали пингвинов.

Их голоса доносились с невидимого нам морского льда, от которого нас отделяла, наверное, миля ледяного хаоса; отражённые скалами, повторённые эхом, они манили нас, беспомощных, туда, на лёд. Мы жадно вслушивались, но понимали, что должны вернуться, ибо слабые проблески полуденного света быстро меркли, а о том, чтобы остаться здесь в полной темноте, было страшно и подумать. Мы пошли обратно по своим следам и почти сразу же я споткнулся и полетел вниз по склону в трещину. На моё счастье, Бёрди и Билл удержались на ногах и помогли мне выкарабкаться. Следы были еле видны и вскоре начали теряться. Второго такого следопыта, как Бёрди, я не знаю, и время от времени он находил отпечатки наших ног. Но в конце концов даже он сбился с пути, и мы пошли вперёд просто наугад. Правда, потом следы снова появились, но к этому времени самая тяжкая часть пути уже осталась позади. И всё же мы были счастливы вновь увидеть свою палатку.

На следующий день (четверг, 20 июня) мы в три часа утра уже были около хижины и, невзирая на ветер, преследовавший нас весь день, уложили заменявший нам крышу брезент.

Растягивая его над вторыми санями, поставленными вертикально посреди помещения, закрепляя снежными глыбами, мы и не подозревали, сколько неприятностей он нам готовит. Наветренный (южный) скат крыши мы дотянули до самой земли, прочно привязали к скалам, а уж только потом завалили снегом. Края брезента, свисавшие с трёх других сторон фута на два самое меньшее, мы также надёжно закрепили через каждые два фута тросовым талрепом. С дверью возникли трудности, и временно мы оставили кусок ткани висеть в каменном проёме типа портика. Всю постройку снизу доверху обложили глыбами слежавшегося снега, но не смогли заткнуть щели между ними — не было рыхлого снега. И тем не менее нам казалось, что никакие силы не сорвут нашу крышу. Последующие события показали, что мы были правы.

Трудная это была работа — с трёх часов утра, без завтрака, на ветру. Но в наши планы входило обязательно посетить в этот день их императорские величества; мы вернулись в палатку, поели и с первыми проблесками дневного света отправились наносить визит.

Теперь мы знали об этом участке сжатия льдов кое-что, чего не знали накануне; например, что со времён «Дисковери» он сильно изменился, возможно, стал больше. Кстати, это подтвердилось впоследствии фотографиями, из которых видно, что валы выдаются в море на три четверти мили дальше, чем 10 годами раньше. Поняли мы также, что если по примеру вчерашнего дня поднимемся на хребет в том единственном месте, где ледяные утёсы выходят на уровень Барьера, то не попадём к гнездовьям и не выйдем под утёсы, откуда прежде попадали на пингвиний пляж. Оставалось одно; перебраться через ледяной утёс. И мы решили перебираться.

Мне это не улыбалось — высота около 200 футов, кругом тьма, ничего не видно. Правда, на обратном пути накануне мы заметили в одном месте разрыв среди скал и сползающий с него снежный надув. А вдруг нам удастся по нему спуститься!

Итак, впрягшись в сани — Билл впереди на длинной постромке, Бёрди и я позади — мы спустились по склону, который внизу упирается в утёс, что нам, конечно, не видно.

Пересекли несколько мелких трещин — наш проём должен быть где-то поблизости. Дважды мы подползали к краю утёса, но нет, выход не здесь; и наконец нашли склон, даже спустились по нему без особых трудностей и оказались там, где хотели: между наземными скалами и ледяными валами.

Как мы лазили среди валов, и представить себе трудно.

Сначала всё было как накануне: мы взбирались на гребни, помогая друг другу, съезжали по склонам, проваливались в трещины и всяческие ямы, выбирались из них, но всё же потихоньку продвигались вперёд под утёсами, которые, чем ближе к обрывистому выступу чёрной лавы — самому мысу Крозир, тем выше становились. Мы пробирались по острому, как бритва, гребню снежного хребта, балансируя и хватаясь за сани, чтобы не потерять равновесия: справа — глубокий обрыв с трещинами на дне, слева — тоже обрыв в трещинах, не такой глубокий. Мы ползли вперёд даже не в полумраке, а почти в полной темноте, нервы наши были напряжены до предела. Под конец мы одолели несколько трещиноватых склонов и в результате, пройдя под скалой, попали на морену, где нам пришлось оставить сани.

Мы связались верёвкой и пошли под утёсами, теперь уже не ледяными, а каменными, возносящимися на 800 футов.

Ледяные волны нагромождены здесь одна на другую в полнейшем беспорядке. Четыреста миль движущегося на них сзади льда так смяли и перекрутили эти гигантские валы, что даже у Иова не нашлось бы достаточно сильных слов, чтобы упрекнуть их творца. Мы пробирались то через них, то между ними, где удерживаясь с помощью ледорубов, где вырубая ими ступени, если кошками не за что было уцепиться. Но мы неуклонно приближались к пингвинам, и уже нам казалось, что на этот раз мы добьёмся своего, как вдруг впереди выросла ледяная стена и с первого же взгляда стало ясно, что нам её не преодолеть. Крупнейший вал сжатия упирался в утёс.

Всё! Дальше пути нет! Но тут Билл нашёл какую-то тёмную дыру, нечто вроде лисьей норы, уходящей в глубь льдов, и со словами «Выведет, наверное» исчез в недрах этой пещеры, Боуэрс нырнул вслед за ним. Ползли мы долго, но не встречая особых препятствий, и вот я уже выглядываю по ту сторону стены; подо мной глубокая ложбина, одна её стенка каменная, другая ледяная. «Упритесь спиной в лёд, а ногами в камень, и так передвигайтесь», — слышу я голос Билла, стоящего уже на твёрдой ледяной платформочке в дальнем конце этого снежного колодца. Чтобы выбраться из него, мы вырубили пятнадцать ступеней. Возбуждённые, очень довольные, мы легко пошли вперёд, пока нашего слуха не достиг вновь крик пингвинов и мы, трое обледенелых оборванцев, не замерли над их пристанищем. Вот они, рукой подать, но где те несметные стаи, о которых мы наслышаны?

Мы стояли на припае, вернее даже на карликовом утёсе высотой не более 12 футов; у его подножия начинался морской лёд, густо усеянный глыбами льда. Утёс, имевший небольшой карниз, обрывался в море почти вертикально, снежных надувов около него не было. Может быть, потому, что море замёрзло совсем недавно; так или иначе, но на Обратном пути нам самим не взобраться на его гладкую стену. Решили, что одному человеку со страховочной верёвкой надо остаться наверху и этим человеком должен быть, конечно, я: при моей близорукости, когда невозможно надеть очки — они запотевают, — какой от меня толк в предстоящей операции? Будь у нас сани, они послужили бы лестницей, но ведь мы их оставили у морены, за несколько миль отсюда.

Пингвины сгрудились под барьерным утёсом, в нескольких сотнях ярдов от нас. Скудный свет быстро мерк, вскоре совсем стемнеет, с юга Задвигался ветер — всё это тревожило нас и омрачало радость одержанной победы. Преодолев с неописуемым трудом все тяготы пути, мы первые и единственные из людей видели перед собой чудо природы. Протянуть лишь руку — и мы завладеем материалом, который может иметь огромное значение для науки. Каждым своим наблюдением мы превращали теоретические предположения в факты.

Потревоженные пингвины подняли невероятный гвалт, трубя своими металлическими голосами. Яйца у них, несомненно, были: пингвины передвигались шаркающей походкой, стараясь не выпустить их из лап. Но в возникшей сутолоке многие из них выкатывались прямо на лёд, и не имеющие яиц пингвины, вероятно давно ожидавшие такой оказии, поспешно их подхватывали. У бедных птиц могучий инстинкт материнства, по-видимому, подавляет все остальные. Борьба за существование столь жестока, что только неукротимая страсть к материнству обеспечивает продолжение рода; интересно бы знать, приносит ли такая жизнь счастье или хотя бы удовлетворение?

Я уже рассказывал о том, как люди с «Дисковери» нашли гнездовье, где мы теперь стояли. Как они предпринимали сюда в начале весны вылазки за яйцами, но всякий раз опаздывали и заставали только родителей и уже выведшихся птенцов. Они пришли к выводу, что императорские пингвины — странные птицы: по каким-то неведомым нам причинам они гнездятся в разгар антарктической зимы при 70° мороза и сильных пургах, которые непрестанно осыпают их снегом, пока они преданно насиживают яйца. Путешественники собственными глазами видели, как пингвин держит своего детёныша на огромных лапах, с материнской, а может быть отцовской (оба пола борются за эту привилегию) нежностью прижимая его к голому пятну на груди. Но когда любящий родитель, не в силах дольше терпеть голод, отправляется за кормом к ближайшей полынье и оставляет своего потомка просто на льду, штук двадцать бездетных собратьев бросаются опрометью, чтобы им завладеть. Возникает драка, каждый так тянет птенца к себе, что нередко его раздирают на части, если он не сумеет скрыться от подобного избытка нежности в какой-нибудь ледяной щели, где чаще всего замерзает. Тогда же было найдено множество разбитых и пустых яиц, одним словом, стало ясно, что смертность огромная. Но всё же кто-то выживает, а тут наступает лето. Чуя приближение сильной пурги (а они знают о погоде всё), родители отводят детей к кромке открытой воды, иногда за много миль от гнездовья. Там они дожидаются сильного ветра, поднимающего большую волну, которая дробит лёд на куски; на одном из них, как бы на своей личной яхте, пингвины безрассудно пускаются в плавание — к основному массиву пака.

Согласитесь, такая птица — существо весьма необычное.

Когда семь месяцев назад мы проплывали на лодке под этими гигантскими чёрными утёсами и увидели несчастного пингвинёнка ещё в пуху, то сразу поняли, почему императорские пингвины вынуждены гнездиться в середине зимы: если птенец, вылупившийся в июне, в начале января ещё не оперился, то, появись он на свет летом, к грядущей зиме он не успеет одеться в перья. Из-за того что птенцы развиваются так медленно, императорские пингвины вынуждены переносить всяческие невзгоды — точно так же родственные узы связывают по рукам и ногам нас, людей. Весьма интересно, что у этой примитивной птицы такое продолжительное детство.

Но как ни замечательна история жизни императорских пингвинов, мы не для того шли сюда целых три недели, чтобы любоваться тем, как они сидят на яйцах. Нам нужны яйца с эмбрионами, желательно в начальных стадиях насиживания, свежие и не мороженые, чтобы специалисты дома могли разделить их на тончайшие срезы и исследовать историю эволюции птиц. Билли и Бёрди быстро схватили пять яиц, чтобы в меховых рукавицах донести до нашей иглу на горе Террор и там положить в припасённый для этой цели спирт.

Кроме того, ради жира для печи они убили и освежевали трёх птиц — императорский пингвин весит до 6,5 стоуна.

Море Росса замёрзло, и в поле зрения не было тюленей.

Пингвинов мы насчитали всего лишь сто экземпляров, а в 1902 и 1903 годах их было две тысячи. Билл определил, что яйцо есть только у одной птицы из четырёх или пяти, но это, конечно, очень приблизительные оценки — ведь мы не хотели без особой нужды беспокоить птиц. Было непонятно, почему их так мало: может, из-за того, что лёд, судя по виду, образовался совсем недавно? Или это только первая прибывшая партия? А может, напротив, предыдущее гнездовье ветром унесло в море и это — начало второго поселения? Или же бухточка на морском льду становится небезопасной?

Те, кому до нас удавалось встречать императорских пингвинов с птенцами, замечали, что пингвины пестуют мёртвых и замёрзших детёнышей, если не могут обзавестись живыми.

Путешественники находили испорченные яйца — родители, наверное, насиживали их после того, как те замёрзли. Мы же подметили, что, стремясь во что бы то ни стало что-нибудь насиживать, некоторые птицы, не имеющие яиц, сидят на ледышках. Несколько раз Билл и Бёрди поднимали яйца и убеждались, что это твёрдые грязные куски льда, формой и размером напоминающие яйца. Одна самка выронила насиживаемую ледышку, тут же вернулась и подсунула под себя другую такую же, но без малейших колебаний отказалась от неё, когда ей предложили настоящее яйцо.

Тем временем к утёсу, на котором я стоял, подошла целая процессия пингвинов. Скудный дневной свет уже почти погас, слава Богу, что мои товарищи поторопились вернуться.

Спешка началась отчаянная. Прежде всего я поднял наверх рукавицы с положенными в них яйцами (мы их потом повесили на фитильном ремне на шеи), затем шкурки пингвинов, но Билла мне никак не удавалось втащить. «Тяните!» — кричал он снизу. «Тяну», — отвечал я. «Но верёвка внизу даже не натянута!» Билл встал Боуэрсу на плечи и так с грехом пополам взобрался наверх. Мы оба схватились за верёвку, но конец в руках Бёрди по-прежнему имел слабину. В месте наибольшего напряжения верёвка защемилась в щели — очень частое явление при работе на льду с маленькими трещинами. Мы попытались пропустить её поверх ледоруба, но это не помогло. Положение становилось серьёзным. Но тут Бёрди, который, разведывая местность в поисках выхода, успел провалиться на морском льду одной ногой в воду, нашёл место, где злополучный карниз прерывался. Он вырубил для себя ступени, мы его подтянули — и вот наконец мы снова все вместе стоим на вершине, правда, нога Бёрди теперь в толстом ледяном сапоге.

Обратно мы мчались, что было мочи, в рукавицах лежали пять яиц, две шкурки Бёрди подвязал к поясу, одну — я.

Мы связались, и это сильно мешало взбираться на ледяные валы и пролезать в пещеры. При подъёме на крутую осыпь, присыпанную снегом, я на полдороге выронил ледоруб; в другом месте, не различая в темноте вырубленные на пути туда ступени, шагнул на авось. «Черри, — произнёс Билл с бесконечным терпением в голосе, — вам просто необходимо научиться владеть ледорубом». К концу этой вылазки моя ветрозащитная одежда превратилась в клочья.

Мы нашли сани, и в самую пору. У нас оставалось три более или менее целых яйца: мои оба разбились в рукавицах.

Одно я вылил, второе хотел донести до дому и бросить в котёл; ему так и не суждено было туда попасть, но зато на обратном пути к мысу Эванс мои рукавицы оттаивали быстрее, чем у Бёрди (у Билла рукавиц не было), — наверное, им пошёл на пользу жир яичного желтка. Через ложбины у подножия ледяного вала мы пробирались ощупью — такая вокруг стояла тьма. Таким же способом пересекали многочисленные трещины, нашли наш вал и начали подъём. Чем выше, тем лучше становилась видимость, но вскоре мы всё же перестали различать свои следы, пошли наугад и, на счастье, вышли к тому самому склону, по которому спускались. Весь день дул отвратительный холодный ветер при температуре от -20° [-29 °C] до -30° [-34-°С], очень ощутимой. Теперь погода улучшалась. Ложился туман, найти палатку было чрезвычайно трудно. Ветер усилился до 4 баллов, и мы окончательно сбились с пути. Но вот под нами группа скал, около которых мы поставили иглу; помучившись ещё немного, мы отыскали и её.

Мне рассказывали об одном английском офицере, участнике сражения при Дарданеллах, который в бою ослеп и попал на ничейную территорию между английскими и турецкими окопами. Он передвигался только ночью, но, потеряв ориентировку, не знал, в какой стороне англичане, полз то туда, то обратно, и отовсюду его обстреливали. Так проходили дни и ночи, но однажды он почти дополз до английских позиций и по нему, как обычно, открыли огонь. «О Боже! Что мне делать!» — этот возглас отчаяния был услышан, и офицера вынесли свои.

Когда на долю человека выпадают ни с чем не сравнимые страдания, безумие или смерть могут казаться избавлением от них. Одно знаю твёрдо: в нашем походе смерть порой представлялась нам другом. В ту ночь, когда мы брели неведомыми путями, продираясь сквозь мрак, ветер и снег, лишённые сна, промёрзшие и уставшие как собаки, гибель в трещине виделась нам чуть ли не дружеским подарком.

«Всё пойдёт на лад, — сказал Билл назавтра. — Я полагаю, что хуже, чем вчера, уже не будет». Увы, было, и значительно хуже.

Вот что произошло дальше.

Мы перебрались в иглу, так как надо было беречь керосин на обратную дорогу и не хотелось пачкать палатку чёрной копотью, неизбежно возникающей при сгорании ворвани. Пурга бушевала всю ночь, и мы, внутри иглу, покрылись снегом, проникавшим в сотни щелей; в этом месте, постоянно обвеваемом ветром, так и не нашлось достаточно рыхлого снега, чтобы тщательно их законопатить. Пока мы счищали жир со шкурки одного пингвина, снежная пыль запорошила всё вокруг.

Это было неприятно, но не страшно. После пурги на подветренной стороне хижины и скал, под которыми она стоит, останется рыхлый снег. Им-то мы и воспользуемся, чтобы получше изолировать наш дом от превратностей погоды. С большим трудом разожгли мы ворваньевую печь, но, разгоревшись, она выплюнула кусок кипящего жира прямо в глаз Биллу. Всю ночь он пролежал без сна, не в силах сдержать стоны; впоследствии он говорил нам, что опасался вообще потерять глаз. Кое-как сварили еду, и Бёрди ещё некоторое время топил печь, но это жилище, как ни старайся, было не нагреть. Я вышел наружу, натянул зелёный брезент, служивший крышей, на дверь, до самых камней, подоткнул его под них и навалил сверху побольше снега. Задувать стало гораздо меньше.

В жизни на удивление часто глупцы и святые ведут себя одинаково, и я никак не могу решить, кем были мы в это зимнее путешествие. Ни разу никто не произнёс ни одного сердитого слова; однажды только я услышал нетерпеливые нотки в голосе Билла (в тот самый день, когда я никак не мог втащить его с пингвиньего гнездовья на скалу); никто не жаловался, если не считать невольной жалобой стоны Билла, но ведь на его месте иной бы взвыл. «Я полагаю, что хуже, чем вчера, уже не будет», — для Билла это было очень сильно сказано. «Я ненадолго вышел из строя», — написал он в отчёте Скотту. Наше путешествие было испытанием на выносливость при совершенно уникальных обстоятельствах, и эти два человека, нёсшие на своих плечах всё бремя ответственности — я-то ведь не отвечал ни за что, — проявляли неизменно то единственное качество, которое является верным залогом успеха: самообладание.

На следующий день, то есть 21 июля, мы прежде всего бросились затыкать щели между твёрдыми снежными глыбами свежевыпавшим снегом. Увы, его оказалось до слёз мало, но всё же по окончании операции в стенах не осталось щелей.

Чтобы защитить крышу от порывов ветра, вырубили и наложили на брезент несколько плоских слежавшихся глыб снега, прижав его таким образом к несущей балке, в роли которой выступали сани. Кроме того, мы перенесли палатку к двери иглу. Теперь оба наши жилища стояли на высоте 800 или 900 футов на склоне Террора, под защитой скальных отрогов.

Здесь гора за нашей спиной обрывается к Барьеру, откуда несутся метели. Склон перед нами, уходивший на милю или больше вниз к ледяным утёсам, был так чисто выметен ветрами, что для ходьбы по нему приходилось надевать кошки.

Палатка в основном находилась под защитой иглу, только её верхушка возвышалась над крышей, да сбоку выступал край.

В эту ночь мы перенесли основную часть снаряжения в палатку и растопили печь. Я всегда испытывал к ней недоверие: опасался, что она может вспыхнуть и поджечь палатку.

Но она горела ярким пламенем и давала много тепла, которое удерживалось благодаря внутренней палатке.

Если не думать о режиме, который мы всё равно никогда не соблюдали, было совершенно безразлично, начинать ли размораживать спальные мешки в 4 часа утра или в 4 часа дня.

Мне кажется, в ту пятницу мы легли спать днём, оставив в палатке финнеско, львиную долю припасов провизии, мешок Боуэрса с личными вещами и множество других предметов.

Скорее всего, мы оставили там и ворваньевую печь, потому что наивно было даже пытаться нагреть иглу. Брезентовый пол от палатки лежал в доме, под спальными мешками.

«Всё пойдёт на лад», — сказал Билл. Собственно говоря, у нас были основания благодарить судьбу. Вряд ли кто-нибудь сумел бы построить лучшую хижину из затвердевшего снега и камней; постепенно мы улучшим её теплоизоляцию. Ворваньевая печь на ходу, топливо для неё припасено; мы нашли дорогу к пингвинам, у нас есть три целых яйца, правда замороженных (те два, что находились в моей рукавице, разбились, когда я, ничего без очков не видя, упал). А кроме того, сумеречный свет, испускаемый солнцем из-за горизонта, с каждым днём держится всё дольше.

С другой стороны, наш поход уже длится в два раза дольше, чем все предыдущие весенние вылазки. Их участники шли при дневном свете, а наш верный спутник — темнота; они никогда не испытывали таких морозов, даже близких к ним, редко работали в такой трудной местности. По-настоящему выспаться нам удалось всего один раз примерно месяц назад, когда в метель температура повысилась, и тепло наших тел превратило в воду лёд в спальных мешках и на одежде.

Нервная нагрузка огромная. Мы безусловно ослабели. У нас осталось чуть больше одного бачка керосина на обратный путь, а мы знаем, что нас ждёт при переходе через Барьер: условия, почти невыносимые даже для людей со свежими силами и новеньким снаряжением в хорошем состоянии.

Итак, с полчаса или чуть больше у нас ушло на то, чтобы влезть в спальные мешки. С севера надвигались перистые облака, застившие звёзды, на юге хмурилось и ложился туман, но в темноте так трудно судить о предстоящей погоде. Ветер был слабый, температура воздуха -20° [-29 °C]. Мы не испытывали особого беспокойства: палатку ведь вкопали на совесть, да к тому же её удерживали наваленные на борта для пущей безопасности камни и сани. Стены нашей иглу не могла бы поколебать никакая сила на земле, да и за брезентовую крышу, окружённую чуть ли не крепостным валом и старательно закреплённую, мы были совершенно спокойны.

«Всё пойдёт на лад», — сказал Билл.

Не знаю, в котором часу я проснулся. Было безветренно, стояла та тишина, которая, в зависимости от обстоятельств, может быть или умиротворяющей, или грозной. Затем всхлипнул порыв ветра, и опять всё стихло. Прошло десять минут, и задуло с такой силой, словно мир бился в истерике. Казалось, землю рвёт в клочья — такой стоял невообразимый грохот.

«Билл, Билл, палатку унесло!» — услышал я голос Боуэрса, кричавшего нам из-за двери. Утренние потрясения всегда самые тяжёлые: в наших ещё не совсем очнувшихся ото сна головах мелькнула мысль, что новость может означать медленную и особенно мучительную смерть. Бёрди и я в несколько приёмов с великим трудом преодолели то небольшое расстояние, что отделяло раньше палатку от двери иглу. До сих пор не понимаю, почему уцелело так много наших вещей, находившихся в палатке, пусть даже они были с подветренной стороны иглу. Место, где стояла палатка, было усеяно предметами снаряжения, и позднее, когда мы огляделись и подсчитали потери, оказалось, что не хватает только поддона походной кухни и её наружной крышки. Их мы так и не нашли.

Что самое удивительное — наши финнеско лежали на том самом месте, куда мы их положили, то есть там, где была часть палатки, прикрытая от ветра хижиной. Там же находился и мешок с личными вещами Бёрди и банка со сластями.

Таких банок у Бёрди было две. Одна предназначалась для торжества по поводу достижения Нолла, вторую он втайне от нас взял для дня рождения Билла, который приходился на следующий день. Но мы принялись за сласти в субботу, сама же банка впоследствии пригодилась Биллу.

Чтобы найти вещи, приходилось ломиться сквозь плотные стены тёмного снега, старавшегося в отместку сбросить нас со склона. Но ничто не могло нас остановить. Я видел, как Бёрди был сбит с ног, но успел отползти от обрыва.

Передав все находки Биллу, мы возвратились к нему в иглу и попытались собрать вещи и сами собраться с мыслями, а в нашем смятенном состоянии это было нелегко.

Мы, несомненно, попали в отчаянное положение, и не совсем по своей вине. Хижину можно было поставить только там, где для неё имелся строительный материал — камни.

Совершенно естественно, что мы всеми силами старались укрыть и её, и палатку от сильного ветра, но теперь выяснилось, что для них опасен не сильный ветер, а напротив — недостаточно сильный. Главная струя урагана, отклонённая находящимся сзади ледяным хребтом, проносилась над нашими головами и, по-видимому, засасывала всё снизу, где образовывался вакуум. Палатку или засосало вверх, или унесло ветром из-за того что часть её была на ветру, а часть — под защитой иглу. Крыша иглу то вспучивалась, то с громким хлопаньем опадала; в щели проникал снег, но создавалось впечатление, что это не ветер снаружи задувает его, а какая-то сила всасывает изнутри; для нас самым большим злом оказалась не наветренная, а подветренная стена. Внутри всё уже покрывал слой снега толщиной дюймов в шесть — восемь.

Вскоре мы стали волноваться за иглу. Сначала тяжёлые снежные блоки, уложенные на брезентовую крышу, удерживали её на месте. Но казалось, что ураган медленно, но верно их сдвигает. Нервы у нас были на пределе: ожидание беды среди оглушительного грохота сводило с ума. Так шли минута за минутой, час за часом… Снежные блоки уже слетели прочь, крыша ходуном ходила вверх-вниз — никакому брезенту долго не выдержать.

В Субботу утром мы приготовили горячую еду, как выяснилось потом, последний раз перед очень длительным перерывом. Каждая капля керосина была на счету — попытались варить на ворваньевой печи, но после нескольких предсмертных конвульсий она у нас в руках развалилась на куски: какой-то узел распаялся и, по-моему, к лучшему — печь была скорее опасна, чем полезна. Доваривали еду на примусе. Две детали от кухни унесло, но мы кое-как пристроили котёл на примусе. Договорились, что для экономии горючего постараемся обойтись, сколько вытерпим, без горячей пищи. Господь Бог нам в этом помог.

Мы изо всех сил старались законопатить щели в стенах; в ход пошли носки, рукавицы, другая одежда. Но пользы было чуть. Наша иглу представляла собой вакуум, который заполнялся сам собой; если она не всасывала снег, то его заменяла тонкая угольная пыль с морены, покрывавшая нас и всё вокруг чёрным слоем. Сутки напролёт мы ждали, что вот-вот останемся без крыши. В таком отчаянном положении мы не решались отвязывать дверь.

Ещё несколько часов назад Билл посоветовал, если крыша улетит и мы останемся под открытым небом, перекатиться, лёжа в спальных мешках, к выходу и ждать, пока замёрзнем и нас занесёт снегом.

Положение становилось всё безнадёжнее. Расстояние между туго натянутым брезентом и санями, на которых он должен был бы лежать, возросло — ведь он натягивался, а прижимавшие его сверху снежные блоки были снесены. Крыша вздымалась и опадала с усиливающимся грохотом. Снег проникал сквозь стены, словно щели в них не были законопачены всеми имевшимися в запасе носками, варежками и прочими мелочами. Пижамными куртками мы заткнули просвет между крышей и камнями над входом. Эти камни ходили ходуном и грозили обрушиться нам на головы.

Переговариваться приходилось криками. Кому-то пришла в голову мысль: выйти и обвязать крышу страховочной верёвкой. Но Боуэрс категорически отверг это предложение.

«В шторм человека на корабле не пошлют на такое дело», сказал он. Сам же он то и дело выскакивал из мешка и то поплотнее затыкал дыры в стенах, то подпирал потолок, то старался удержать брезент на месте… Он был неподражаем, наш Бёрди.

И тут-то оно и случилось!

Бёрди как раз стоял у двери, где переброшенный через притолоку брезент натягивался сильнее всего. Билл фактически тоже вылез из мешка, стараясь длинной палкой прижать какой-то угол ткани. Не могу сказать, что именно делал я, помню лишь, что выпростался наполовину из мешка.

Вдруг верх двери лопнул и зелёный уиллесденский брезент разорвался на сотни клочков быстрее, чем вы успеете прочесть эти слова. Грохот раздался неописуемый. Треск разрываемой на мельчайшие лоскутки материи перекрыл даже дикий рёв ветра высоко на горе. Верхние камни из стен упали на нас, и внутрь ворвалась пурга.

Бёрди нырнул за своим мешком и после отчаянных усилий влез в него, правда вместе с огромным количеством снега.

Билл тоже, даже с большим успехом. Я же, по пояс в мешке, повернулся к Биллу и пытался ему помочь. «Влезайте сами как следует!» — закричал он, но я продолжал свои попытки.

Тогда он нагнулся и с волнением сказал мне в самое ухо: «Прошу вас, Черри!»

Я знаю — он считал себя ответственным за нас, боялся, что по его вине мы погибнем.

Дальше я помню, что голова Боуэрса лежала на Билле.

«Порядок!» — гаркнул Бёрди, и мы поддакнули. И, странное дело, эти слова помогли, хотя и произнесены-то они были только потому, что порядка именно не было. Затем мы перевернули спальники дном кверху, а клапаны подоткнули по возможности себе под бока. И так мы лежали, размышляли о своём положении и даже изредка пели.

Я думаю, писал Уилсон, что все мы обдумывали планы возвращения без палатки, с одним лишь брезентовым полом, на котором тогда лежали. В тот момент, конечно, разговаривать было невозможно, но позднее, когда пурга стихла, мы рассудили, что сможем ночевать в вырытых в снегу ямах, прикрытых сверху палаточным полом. Вряд ли кто-нибудь из нас в душе серьёзно верил, что при таких низких температурах, в нашем тогдашнем состоянии обледенения мы можем дойти до цели, передвигаясь подобным способом, но никто не выразил ни малейшего сомнения. Бёрди и Билл охотно пели, до моего слуха долетали отрывки песен и псалмов, я иногда подтягивал, но, боюсь, слишком слабым голосом. Нас, естественно, очень сильно занесло снегом.

«Я решил во что бы то ни стало сохранить тепло, — писал Боуэрс, — и под тем, что осталось от моего мешка, старался двигать ногами, а чтобы скоротать время — пел. Изредка я пинал Билла, и если он в ответ шевелился, то, значит, счастливый именинник жив. Ну и день рождения ему выпал!»

Бёрди заносило больше всех, но и мы с Биллом изредка выгибались дугой, чтобы стряхнуть снег со спальника. Приоткрыв клапаны мешка, мы собирали щепотками свежий снег и, подержав его немного во рту, проглатывали. Когда руки согревались, брали новую порцию и так спасались от жажды. Несколько брезентовых лоскутов, ещё удерживавшихся на стенах над нашими головами, в течение многих часов издавали треск наподобие револьверных залпов. На стенах брезент не отстал ни на дюйм. Грохот ветра походил на шум, что врывается в открытые с обеих сторон окна экспресса, мчащегося по туннелю.

Верю, что мои товарищи ни на минуту не теряли надежды. Конечно, они были встревожены, но не пали духом. Что же до меня, то я совершенно не надеялся на спасение. Когда брезент на крыше подался, я так и подумал — это конец. А как я мог думать иначе? Чтобы достигнуть этого места, нам пришлось много дней идти во мраке, преодолевая мороз, какой ещё не приходилось испытывать людям. Четыре, недели мы находились в условиях, которые прежде если и выпадали на долю человека, то не больше чем на несколько дней. Всё это время нам не доставало сна, а засыпали мы сном смертельно уставших людей, способных заснуть и на гвоздях; каждую минуту из этих четырёх недель мы были вынуждены бороться просто за своё существование, и всегда в темноте.

Но мы находили в себе силы идти дальше благодаря тому, что всячески старались ублажать своё тело, руки и ноги, жгли керосин, вдоволь ели горячей жирной пищи. А сейчас мы лишились палатки, из шести бачков с керосином остался один, в походной кухне не хватает деталей. Если, на наше счастье, мороз отпускал, одежда влажнела — хоть выжимай, но стойло вылезти из спального мешка — и она смерзалась в твёрдые, как броня, ледяные пластины. В мороз, даже имея палатку над головой, мы перед сном больше часа проводили в единоборстве со спальником — так трудно было его, смёрзшийся, разъять. Нет! Без палатки мы, считай, уже трупы.

А увидеть палатку вновь один шанс из миллиона: мы расположились на высоте 900 футов, на склоне горы, где ветры, направляясь прямо в море, набирают особую силу.

Под нами крутой склон, настолько твёрдый, что его не берёт кирка, и очень скользкий — попробуй, стань на него в финнеско, будешь катиться до самого низа; склон упирается в большой ледяной утёс, в несколько сот футов высотой, а за ним на протяжении многих миль громоздятся один на другой валы сжатия, всё в трещинах, искать там палатку всё равно что иголку в стоге сена; дальше уже море. Возможно, там, где-нибудь по дороге в Новую Зеландию, и лежит наша палатка. Одно ясно — она пропала.

Стоя лицом к лицу со смертью, не думаешь о вещах, которые, если верить богословским трактатам, грешников мучают, а праведников наполняют благодатью. В тот момент для меня было бы естественным взвешивать шансы попасть в рай; но, по правде говоря, я об этом не задумывался. Попробуй я заплакать — я бы не смог. И у меня не было ни малейшего желания перебирать прегрешения молодости, напротив, я жалел, что недостаточно пользовался жизнью. Как известно, дорога в ад вымощена благими намерениями; дорога в рай — упущенными возможностями.

Я хотел бы вернуть эти годы. Как бы я их прожил, как веселился! Вот о чём я жалел. Правильно сказал великий перс: на пороге смерти, памятуя о милости Божьей, мы грызём локти от сожаления, когда думаем, сколько в своей жизни упустили из страха перед Судным днём.

А мне хотелось персиков в сиропе — как хотелось! Они были у нас в запасах на мысе Хат — сладкие, сочные, мечта, а не персики. Мы ведь почти месяц не видели сахара. Да, больше всего мне хотелось именно сиропа.

В таком нечестивом настроении я собрался умирать, решив, что не буду пытаться согреться и тогда это продлится недолго, а если всё же затянется, то на худой конец можно воспользоваться морфием из походной аптечки. Я предстаю далеко не героем моему читателю, сидящему в тёплой уютной комнате, но зато говорю правду, чистую правду! Люди страшатся не смерти, а медленного мучительного умирания.

И тут, помимо моей воли, к разочарованию для тех, кто ожидает моей предсмертной агонии (а чужая смерть всегда доставляет кому-нибудь удовольствие), я заснул. Наверное, во время этой чудовищной пурги температура довольно сильно поднялась и приблизилась к нулю [-18 °C], что для нас было непривычно тепло. Согревал нас и слой снега. В результате в мешках образовалось этакое приятное тёплое болотце, и мы погрузились в сон. Было столько важных причин для волнения, что волноваться уже просто не имело смысла; а к тому же мы так устали! И были голодны, ведь последний раз мы ели накануне утром, но голод не особенно нас мучил.

Так мы лежали час за часом, в сырости и тепле, а над нами завывал шторм, в некоторых своих порывах достигавший неописуемой мощи. При жестоком шторме сила ветра составляет 11 баллов, а 12 баллов — максимальный показатель на шкале Бофорта. Боуэрс определил, что дует 11-балльный ветер, но он всегда так боялся преувеличить, что был склонен занижать данные. Мне кажется, что это был самый настоящий ураган. Но мы, насколько я помню, не так плохо провели это время, то и дело впадая в дремоту. Я вспомнил, что партии, бывавшие весной на мысе Крозир, попадали в метели продолжительностью в восемь и десять дней. Но, наверное, эти мысли волновали больше Билла, чем нас с Бёрди; мною овладело какое-то оцепенение. Где-то в глубине сознания у меня шевелилось смутное воспоминание о том, что Пири пережил пургу под открытым небом, но не летом ли это было?

Пропажу палатки мы обнаружили рано утром в субботу (22 июля). Немного погодя в последний раз поели горячего.

Крыши лишились днём в воскресенье, и всё это время мы голодали — экономили керосин, да и из спальников нас могла выгнать только крайняя нужда. К вечеру воскресенья у нас уже около тридцати шести часов маковой росинки во рту не было.

Обвалившиеся внутрь камни не причинили никому вреда, мы даже как-то разместились между ними, двигая их с места — вылезти из мешков было невозможно. Более серьёзной неприятностью являлись снежные наносы и вокруг и на нас. Они, конечно, помогали сохранять тепло, но из-за относительно высокой температуры спальники промокали больше обычного.

А ведь если мы не найдём палатку (найти же её равносильно чуду), спальные мешки и пол под нами будут единственным подспорьем в борьбе с Барьером, которая, по моему глубокому убеждению, могла иметь лишь один исход.

Пока же нам оставалось только ждать. До дома около 70 миль, чтобы их пройти, нам потребовалось почти три недели. В минуты пробуждения каждый, наверное, думал о том, как попасть на мыс Эванс, но я мало что помню об этом времени. Воскресное утро перешло в день, день — в ночь, ночь — в утро понедельника. А пурга всё свирепствовала с чудовищной яростью; здесь будто собрались вместе все ветры мира, и все они безумствовали. В тот год на мысе Эванс бывали сильные ветры, в следующую зиму, когда у нашего порога плескалось открытое море, они стали даже злее. Но такого ветра, как у мыса Крозир, я больше никогда не встречал и ни о чём подобном не слышал. Удивительно, как это он не унёс весь земной шар.

В понедельник рано утром наступило ненадолго затишье.

Обычно при затяжных зимних пургах, после того как несколько дней подряд в ушах стоит их вой, затишье раздражает больше, чем этот шум. Как сказал поэт, «чувствуешь, что ничего не чувствуешь», но я не припомню у себя такого ощущения. Миновало ещё семь или восемь часов, буря продолжала бушевать, но мы уже без особого труда слышали друг друга.

Прошло двое суток, как мы не ели.

Мы решили вылезти из мешков и пойти на поиски палатки. Искали, промёрзшие до мозга костей, совершенно несчастные, хотя старались этого не выказывать. Нигде никаких следов, да и как её найдёшь в такой тьме. Вернулись к себе, двигаясь против ветра. Растирая озябшие лица и руки, поняли, что как-то надо всё же приготовить пищу. И приготовили, хотя более странного блюда не едал никто ни у южного, ни у северного полюса. Для начала вытащили пол из-под мешков, в них влезли сами, а его натянули над головами. Посередине между нами поставили и с грехом пополам разожгли примус, на него водрузили и удерживали всё время руками котёл, без двух унесённых ветром деталей. Примус горел плохо — ветер задувал пламя. Но всё же постепенно снег в котле растаял, мы бросили туда щедрую порцию пеммикана и вскоре почуяли запах, прекраснее которого не было для нас ничего на свете.

Сварили и чай — в нём было полно волосков от меха спальных мешков, пингвиньих перьев, грязи и мусора, но это никому не испортило аппетит. Из-за остатков ворвани, приставших к котлу, чай пах гарью. Этот обед мы запомнили навсегда; никогда ещё пища не доставляла такого наслаждения, а привкус гари неизменно будет оживлять в моей памяти воспоминания о ней.

Было ещё совсем темно, мы опять улеглись, но вскоре появились слабые проблески света, и мы снова пошли искать палатку. Бёрди вышел раньше, чем Билл и я. По неловкости я, вытаскивая из спальника ноги, увлёк за собой и пуховый вкладыш, совершенно мокрый. Засунуть его обратно я не сумел, оставил в таком виде, и он превратился в камень. Небо на юге, чёрное и мрачное, не предвещало ничего хорошего, казалось, что с минуты на минуту снова разразится пурга.

Вслед за Биллом я начал спускаться по склону. Нет, ничего, никаких признаков палатки! И тут мы услышали крики снизу. Двинулись им навстречу, поскользнулись и, не в силах остановиться, скользили до Бёрди. Он стоял и сжимал в руках палатку! Внешняя палатка всё ещё висела на бамбуковых стойках. Жизнь, отнятая у нас, возвращалась к нам обратно.

Преисполненные благодарности, мы лишились дара речи.

Палатку подняло в воздух, и, поднимаясь, она, вероятно, сложилась. Стойки с привязанной к ним внутренней палаткой зажали внешнюю её часть, и она приняла вид закрытого зонтика. Это нас и спасло. Раскройся она в полёте — и ничто бы уже не уберегло её от гибели. Палатка с наросшим на неё льдом весила около 100 фунтов. Упала она приблизительно в полумиле у подножия обрывистого склона, причём угодила в яму. Ветер её почти не достигал, и так она, сложенная, там и пролежала; крепления порвались и запутались, наконечники двух стоек сломались, но шёлковый верх был цел.

Если палатка снова будет в порядке, будем в порядке и мы. Мы поднялись обратно по склону, неся её торжественно и благоговейно, словно что-то не от мира сего. И вкопали её так надёжно, как никто никогда не вкапывал палатки, и не около иглу, а на прежнем её месте, ниже по склону.

Пока Билл занимался палаткой, мы с Бёрди перетряхнули в доме весь снег в поисках вещей и почти всё нашли. Поразительно, как мало их пропало! Объясняется это тем, что почти все наши вещи были развешены на санях, подпиравших крышу, или воткнуты в дыры на стенах, чтобы сделать их снегонепроницаемыми. С южной стороны их вдувал внутрь дома ветер, а с северной — обратная тяга сквозняка. Они все были покрыты снегом. Какие-то мелочи типа носков и варежек, конечно, исчезли, но среди них единственным очень нужным предметом были меховые рукавицы Билла, которые он засунул в щели каменной кладки. Все спасённые вещи сложили на сани и столкнули их вниз. Не знаю, как Бёрди, но я настолько ослабел, что эта работа показалась мне неимоверно трудной.

Пурга нас доконала.

Мы снова сварили еду — наш организм властно её требовал. И пока добрая похлёбка разливалась теплом по рукам и ногам, оживляла щёки, уши, мозг, мы говорили о том, как быть дальше. Бёрди всей душой стоял за то, чтобы нанести ещё один визит императорским пингвинам. Милый Бёрди, он не хотел признать себя побеждённым, да я и не знаю ни одного его поражения. «Я думаю, он [Уилсон] считал, что привёл нас в гнилой угол, и решил поэтому идти прямо домой; я же был за то, чтобы сходить ещё раз к гнездовью. Но раз я по доброй воле согласился выполнять его распоряжения, то я подчинился, и на следующий день мы отправились домой». На самом деле это решение не вызывало никаких сомнений: наш срок истёк, пора было возвращаться, а спальные мешки пришли в такое состояние, мы уже не были уверены, что нам удастся в них влезть при очень сильных морозах.

Не скажу, в какой именно день это происходило, но помню, как я спускался по склону — может быть, в надежде найти поддон котла, не знаю, — и думал, что любой человек в нашем положении с радостью пожертвовал бы чем угодно, лишь бы выспаться в тепле здоровым сном. Он бы отдал всё что имеет; и годы своей жизни не пожалел бы. Сколько бы он согласился отдать — год, два, пять? Да, я бы отдал пять лет жизни.

Помню заструги, вид на Нолл, лёгкую дымку тёмного тумана вдали над Морем; помню на белом снегу лоскутки зелёного брезента, трепещущие на ветру; холодный неуют этого пейзажа и ощущение слабости, разъедающее моё сердце.

Бёрди уже много дней уговаривал меня взять его пуховый вкладыш, роскошный сухой мешок из тончайшего пуха, которым он ни разу не пользовался. Но я отказывался. Я чувствовал, что буду последней скотиной, если соглашусь.

Мы упаковали по возможности вещи для обратного пути и легли спать, совершенно измочаленные. Ночью термометр показывал лишь -12° [-24 °C], но у меня в мешке оцепенел от мороза большой палец на ноге: я пытался спать без пухового вкладыша, а сам спальник был мне велик. Несколько часов я бил ногой об ногу, стараясь его согреть.

Поднялись мы ни свет ни заря, как и каждую ночь, — уж очень мало радости доставляло пребывание в спальниках. Дул довольно сильный ветер, казалось, что надвигается метель.

Дел было по горло, часа на два — на три: окончательно упаковать вещи, лишние запрятать в углу дома. Мы оставляли вторые сани и записку, привязанную к ручке киркомотыги.

«Начали спуск при усиливающемся ветре и температуре -15° [-26 °C]. Мне поручили поддерживать сани сзади — я настолько измучен, что вряд ли смог бы тянуть как следует.

Огромные нагрузки и недосыпание совсем меня вымотали, да и Билл выглядит очень плохо. Бёрди намного сильнее нас обоих. У подошвы склона повернулись спиной к пингвинам и прошли одну милю по направлению к Барьеру, но тут на юге так нахмурилось, что мы начали ставить лагерь, не обращая внимания на сильный ветер. Дело шло медленно — руки закоченели и еле двигались; кругом одни заструги, вылизанные ветром до блеска, твёрдые как камень, рыхлого снега очень мало, а класть на борта палатки заледеневшие снежные глыбы опасно — могут порезать ткань. Бёрди привязал к двери, чтобы она не хлопала, ящик с галетами, а кроме того, взял на буксир палатку, как он выразился, привязав верёвку к коньку, а другой конец прикрепив к своему спальному мешку: если палатку понесёт ветер, то только с ним вместе.

Я буквально валился с ног от усталости и в конце концов согласился взять пуховый вкладыш Бёрди. Нет слов, чтобы оценить по достоинству этот величайший акт самопожертвования с его стороны. Свинство, конечно, что я его взял, но я уже не мог работать, мне надо было отоспаться, а в моём большом мешке это невозможно. Билл и Бёрди всё уговаривали меня не выкладываться так, убеждали, что я слишком много беру на себя; я же чувствовал, что меня покидают последние силы. Бёрди поразительно вынослив; он спал почти всю ночь напролёт; для него главная трудность в том, как бы не заснуть прежде, чем он успеет влезть в мешок. Он аккуратно вёл метеорологические наблюдения, но несколько ночей поневоле пропустил — не смог вовремя проснуться. Часто он засыпал с кружкой в руках, и она падала на пол; а иногда он держал в этот момент не кружку, а примус.

Спальный мешок Билла постепенно приходил в негодность. Слишком узкий для пухового вкладыша, он трещал по всем швам. В результате Билл спал плохо, мы слышали, что он почти всю ночь бодрствует. Я тоже спал урывками, за исключением первой и, наверное, следующей ночи, когда начал использовать вкладыш Бёрди, ещё сравнительно сухой. Мне бы казалось, что я и вовсе не сплю, если бы пять или шесть ночей подряд меня не будил один и тот же кошмар с некоторыми вариациями: будто нас заносит снегом, Билл и Бёрди стараются засунуть всё снаряжение в мой мешок и для этого распарывают его» [158] .

«Едва мы сошли с горы,»

— писал Боуэрс,

— «как опять поднялся страшный ветер. Пришлось ставить лагерь. Всю ночь палатка хлопала — словно стреляли из мушкетов — из-за двух поломанных у концов стоек. Терпение моё лопнуло, я вышел и как мог скрепил стойки, одним концом привязал верёвку к верху палатки, а другим обмотал мой спальный мешок. Ветер стих через полтора дня. Мы снялись с места и, сделав пять или шесть миль, очутились среди трещин» [159] .

Весь этот день (26 июля) мы при очень скверном освещении блуждали среди валов сжатия, стараясь пробраться к склонам горы Террор. Температура понизилась с -21 [-29] до -45° [-43 °C].

«Несколько раз мы ступали на плохо присыпанные снегом трещины среди выметенного ветром льда. Но это нас не остановило, мы продолжали идти наощупь, обходя плотные ледяные склоны и выбирая глубокий снег с прочной коркой — такой всегда накапливается в ложбинах между ледяными валами. Не было ни света, ни каких-либо примет местности, которые могли бы служить ориентирами, если не считать расплывчатых туманных очертаний склонов впереди, беспрестанно меняющихся; что это за склоны, на каком расстоянии находятся — невозможно было определить. То ли мы приближаемся к обрывистому склону невдалеке, то ли к пологому склону горы Террор, за много миль отсюда. В конце концов мы стали руководствоваться уже только слухом и ощущением снега под ногами: и звук шагов и прикосновение ног к снегу много говорят о том, нет ли поблизости трещины, не подстерегает ли опасность.

Так мы и шагали в темноте, надеясь, что по крайней мере держимся нужного направления» [160] .

И всё же мы угодили в зону трещин, окончательно сбившись с пути, и поставили лагерь.

«Во всяком случае мы, наверное, ушли с участка сжатия», — сказал Билл. Ничуть не бывало: всю ночь слышно было, как трескается лёд, словно кто-то бьёт в пустой бочонок.

Назавтра гвоздём дня стала живописная шапка Бёрди.

Я слышал, как за несколько дней до нашего старта он спросил Скотта: «Как вам нравится это приспособление в качестве шляпы, сэр?», держа его так, как знаменитая модистка Люсиль, когда она демонстрирует свою последнюю парижскую модель. Рассмотрев внимательно шапку, Скотт промолвил: «Я вам отвечу, когда вы вернётесь, Бёрди».

Это было замысловатое сооружение со множеством наносников, пуговиц, завязочек. Бёрди рассчитывал пользоваться ими применительно к ветру, как если бы он ставил паруса на судне. Перед этим и другими походами каждый из нас, не щадя времени и сил, с помощью несессера с принадлежностями для шитья воплощал в походной одежде свои идеи об её усовершенствовании. В готовом виде она выглядела на одних — на Билле, в частности, — элегантно, на других, к примеру на Скотте и старшине Эвансе, сидела мешковато, на Отсе и Боуэрсе казалась сшитой наспех, на иных и того хуже, не буду называть имён. Шапка Бёрди, едва обледенев, стала никуда не годной.

«Утром, когда чуть просветлилось, мы рассмотрели, что находимся немного севернее двух участков морены на горе

Террор. Сами того не подозревая, мы стояли на месте соединения гряды, выдвинутой сжатием, с горой Террор и смутно различали прямо перед собой нечто огромное. Попытались было пройти, но вскоре справа от нас вырос гигантский ледяной вал, заслонивший и морену, и наполовину самоё гору

Террор. Билл сказал, что нам остаётся одно — идти вперёд, в надежде что где-нибудь вал понизится; мы так и поступили, но нас преследовала неприятная мысль, что, по мере того как мы отдаляемся от горы Террор, между нею и нами ложатся многочисленные валы сжатия. Тогда мы попытались перевалить через этот вал, но вынуждены были повернуть обратно, ибо Билл и я чуть было не провалились в трещины. Минут через двадцать мы достигли места, где вал действительно понижался, пересекли его по диагонали и взошли на самый гребень. И тут Бёрди угодил в трещину, в которой поместился целиком. Он исчез из виду и из пределов досягаемости, повиснув на постромках. Билл удерживал постромки, а я — сани.

Билл попросил меня достать страховочную верёвку, а Бёрди снизу командовал, что нам делать. Иначе мы бы его не вытащили, потому что края трещины были рыхлые и он не мог о них опереться» [161] .

«Мой шлем так смёрзся,»

— писал Боуэрс,

— «что голова оказалась как бы в твёрдом ледяном футляре; чтобы взглянуть вниз, мне приходилось наклоняться всем телом. В итоге, когда Билл провалился в трещину одной ногой, я вступил в неё обеими [в тот самый миг, когда я закричал, предупреждая об опасности [162] ], ледяной мост подался, и я полетел вниз. К счастью, постромки рассчитаны на такие случайности и успешно удерживали меня над бездонной ямой, в обледенелом колодце, очень узком: заметь я его, я бы с лёгкостью через него перешагнул. Билл спросил: „Что вам нужно?“ Я попросил страховочную верёвку с петлёй для ступни. Подтягивая то верёвку, то постромки, они меня вытащили» [163] .

На поверхности в это время происходило вот что: я лёг поперёк трещины и бросил Бёрди верёвку с петлёй; он надел её на ступню; затем он поднял ногу, верёвка ослабла, я её подтянул, он, опираясь на петлю, приподнялся, в результате ослабли постромки в руках у Билла, теперь подтянул он, давая тем самым Бёрди возможность поднять ногу, а мне потянуть ослабевшую верёвку. Так мы его поднимали дюйм за дюймом, а пальцы наши в это время замерзали — температура была -46° [-43 °C]. Впоследствии мы часто применяли при спасательных работах этот метод — замечательное свидетельство самообладания, ибо, как видите, его придумал в самый критический момент замёрзший человек, повисший в трещине.

«Перед нами встал ещё один вал сжатия, а сколько таких за ним — мы не знали. Положение наше было аховое. Но тут Билл опять надел на себя длинную постромку, и мы благополучно спустились со злосчастного вала. Все согласились с тем, что идти за лидером на длинной постромке весьма целесообразно. С этого момента удача повернулась к нам лицом, и всё до самого конца шло благополучно. Спустившись на морской лёд, мы через несколько дней вернулись домой, причём вдали всё время маячил мыс Хат, а главное — мы шли при свете дня.

Мне всегда казалось, что длинная цепь событий была следствием редкостного стечения обстоятельств и потому на какой-то стадии они были нам совершенно не подвластны. Когда на пути к мысу Крозир из-за туч внезапно вышла луна и осветила огромную трещину, без труда поглотившую бы нас вместе с санями, я счёл это добрым предзнаменованием — значит, нам в этом походе не суждено погибнуть. Когда мы лишились палатки и, почти не надеясь на то, что когда-нибудь сможем её найти, пережидали пургу, лёжа в спальных мешках, я понимал, что нам предстоит долгая борьба с холодом, в которой мы не можем победить. Не могу описать чувство бессилия, владевшее мной, ибо я был уверен, что ничто нас не спасёт, и тем не менее после ряда ужасных испытаний нам было дано с честью из них выйти. На обратном пути у меня было предчувствие, что теперь дела пойдут на лад, а в тот день, когда Бёрди провалился в трещину, я с утра, можно сказать, знал, что нам суждено пережить ещё одну неприятность, а потом всё повернётся к лучшему.

Двигаясь по дну ложбины, мы всё время обходили ледяные валы сжатия и весь день то поднимались, то опускались, но трещин больше не встречали. До конца похода мы вообще уже не имели дела ни с трещинами, ни с валами сжатия. Насколько я припоминаю, именно в этот день с мыса Крозир на Барьер распространилось замечательное сияние. Оно начиналось с самого яркого, какой только можно вообразить, розового цвета у основания, выше переливалось всеми оттенками красного и переходило в светло-зелёный, а тот уже — в тёмную синеву неба. Такого яркого красного цвета на небе я никогда прежде не видел» [164] .

Ночью было -49° [-45 °C], а рано утром при выходе со стоянки -47° [-44 °C]. К полудню мы поднялись на мыс Террор, и вскоре нам открылся Эребус. Это был первый по-настоящему светлый день, хотя оставался ещё целый месяц до появления солнца из-за горизонта. Не могу передать, какое облегчение принёс нам дневной свет. Мы пересекли мыс по более широкой дуге, чем на пути туда, и оставили внутри неё все те хребты, на которых тогда три дня бедовали в пургу.

На следующую ночь мороз достиг -66° [-54 °C]; мы вернулись в безветренную бухту Барьера с её низкими температурами, рыхлым снегом, туманами и дымками, с большими участками оседания наста. В субботу и воскресенье, 29-го и 30-го, мы, как всегда обледеневшие, брели с раннего утра до позднего вечера по этой снежной пустыне, радуясь тому, что скала Касл на глазах растёт. Изредка то поднимался ветер, то ложился туман, но ненадолго. Силы наши убывали, только сейчас мы понимаем, как тогда ослабли. И тем не менее мы медленно, но верно продвигались вперёд, делая 4,5, 7,25, 6,75, 6,5 и 7,5 мили в день. А на пути туда, применяя челночный способ, не могли одолеть за день больше 1,5 мили на этом отрезке пути. Заранее боялись его, он же оказался намного лучше, чем в тот раз: снег стал менее рыхлым и зернистым, лучше были заметны участки оседания — это такие участки, где наст проваливается под ногами. Обычно они занимают площадь около 20 ярдов; только ступишь ногой на его край — и верхняя ледяная корка оседает в пустоту на два-три дюйма с тихим звоном, который сразу настораживает: нет ли поблизости трещин? Сейчас мы пересекали местность, где такие участки попадались часто. Один раз, пока Билл разжигал в палатке примус, я провалился ногой в проделанную мною же яму. Это вызвало значительное оседание: сани, палатка со всем её содержимым и мы сами опустились примерно на фут, вызвав перезвон, который разнёсся на много миль вокруг.

Мы долго прислушивались, минуты три, не меньше, пока не начали замерзать.

На ходу мы время от времени останавливались, прямо в упряжи, уронив поводья в мягкий снег. Стояли, тяжело переводя дыхание, прислонившись спиной к поклаже — наваленному горой смёрзшемуся снаряжению. Ветра не было, лишь изредка проносились лёгкие его дуновения; дыхание, вырываясь изо рта, превращалось с потрескиванием в изморозь.

Разговоров никаких, только самые необходимые замечания.

Уж не знаю почему не замерзал язык, но зубы с удалёнными нервами у меня раскалывались на части. Так мы шли после ленча часа три.

— Как ноги, Черри? — интересуется Билл.

— Очень замёрзли.

— Так и должно быть. У меня тоже.

Бёрди никто не спрашивал: с первого до последнего дня похода у него на ногах ни одного обморожения.

Полчаса спустя, продолжая идти, Билл повторяет вопрос.

Я отвечаю, что совершенно не чувствую ног. У Билла одна нога ещё сохраняет чувствительность, но вторая онемела.

Пора ставить лагерь, считает Билл. Впереди ещё одна ужасная ночь.

Мы освобождаемся от упряжи, Билл же прежде всего снимает меховые рукавицы, бережно расправляет смёрзшиеся мягкие части (хотя вообще-то их не так легко разгладить на воздухе) и кладёт на снег перед собой — этакие две чёрные точки. Его настоящие рукавицы пропали, когда разлетелась крыша, эти же, тонкие, из собачьего меха, предназначены служить лишь вкладышами; красивые и приятные поначалу на ощупь, они годятся, пока сухие, для того чтобы, например, закручивать винты теодолита, но для ремней и завязок это слишком тонкая вещь. Но без них Билл и вовсе пропал бы!

Работая в шерстяных полуварежках, варежках, а когда возможно — и меховых рукавицах поверх них, мы постепенно расстёгиваем пряжки и расстилаем на снегу пол из зелёного брезента. Предполагалось, что он будет служить и парусом, но в этом путешествии его ни разу не удалось поставить.

Лопата и бамбуковые стойки с прикреплённой к ним внутренней палаткой, обросшей льдом, покинули место на верху клади и ждут на снегу своей очереди. Теперь один за другим снимаем спальные мешки и ставим на пол эти твёрдые гробы с выпирающими во все стороны боками, в которых, однако, вся наша жизнь… Теперь один из нас может отвлечься и растереть закоченевшие пальцы. Снимаем кухню, привязанную к ящику с инструментами, и одни её детали ставим на спальные мешки, рядом с примусом, банкой с метиловым спиртом, спичками и т. д., другие оставляем снаружи — их потом наполним снегом. Берём в каждую руку по стойке и растягиваем внутреннюю палатку над биваком. «Порядок? Опускаем!» — командует Билл. Осторожно втыкаем стойки в снег, стараясь не погружать их слишком глубоко. Лёд на внутренней палатке образуется главным образом из-за испарений кухни. Прежде мы пытались его скалывать, но теперь махнули на него рукой.

Маленькое вентиляционное отверстие в верхушке палатки, призванное выпускать пар наружу, накрепко завязано — чтобы не уходило тепло. Затем набрасываем внешнюю палатку, и один из нас уже может приняться за третье из худших за весь день занятий. Первое из них — обживать спальный мешок. Второе, не лучшее, — провести в нём шесть часов (время сна на час уменьшено). И, наконец, упомянутая третья незавидная работа — разжечь примус и поставить ужин вариться.

Дежурный по кухне, сжимая в руке уцелевший от подсвечника металлический остов, с трудом протискивается в узкий рукав, служащий дверью. В замкнутом пространстве палатки кажется намного холоднее, чем снаружи. Он пытается зажечь спичку, пробует три-четыре жестянки, но безрезультатно; отчаявшись, просит достать с саней новую жестянку, ещё не побывавшую в «тепле» палатки, извлекает, наконец, пламя и зажигает свечу, подвешиваемую на проволоке к верху палатки.

Не стану утомлять читателя описанием всех мук, через которые он проходит, пока разжигает примус и развязывает тесёмки мешка с недельным рационом. К этому времени его спутники, скорее всего, уже закрепили надёжно палатку в снегу, обнесли её снежным заслоном, наполнили снегом и передали в палатку котёл, установили термометр под санями и т. д. Всегда находятся ещё какие-нибудь две-три случайные работы, не терпящие отлагательства; но можете не сомневаться: заслышав шипение примуса и заметив проблески света в палатке, каждый старается поскорее свернуть дела и влезть внутрь. Бёрди взамен унесённого ветром поддона приладил жестянку из-под галет, в общем довольно удачно, хотя её приходится постоянно поддерживать, поставив примус на мешок Билла — плоские смёрзшиеся мешки не оставляют на полу свободного места.

Приготовление пищи длится теперь ещё дольше. Кто-то толчёт галеты, повар кладёт порцию пеммикана во внешний котёл, уже наполовину наполнившийся талой водой. При первой возможности мы стараемся сменить дневную обувь на ночную — носки из верблюжьей шерсти и финнеско. В тусклом свете свечи внимательно осматриваем ноги — нет ли обморожений.

По-моему, проходит не меньше часа, прежде чем мы можем поднести ложку ко рту; за пеммиканом следует горячая вода, в которую макают галеты. На ленч у нас чай и галеты; на завтрак пеммикан, галеты и чай. Скудость рациона объясняется тем, что мы не могли позволить себе роскошь иметь больше трёх мешков с провизией; и с этими-то мы хлебнули горя — завязки у них что проволока. Но и они бледнеют рядом с завязками от двери палатки, которые надо затягивать туго, особенно при сильном ветре. В первые дни мы очень старались перед погрузкой стряхивать с палатки иней, теперь не до того.

Вот до ног доходит тепло от съеденной похлёбки, умножаемое предусмотрительно надетой ещё до ужина сухой обувью. Осторожно растираем отмороженные места. Затем начинаем влезать в спальные мешки.

Мешок Боуэрса точно по нему, хотя, может, чуть маловат для пухового вкладыша. У Бёрди, по-видимому, необычайно большой запас внутреннего тепла: и Билл, и я постоянно обмораживали ноги, Бёрди — ни разу. Спит он, не берусь сказать точно — сколько, но, во всяком случае, намного больше нас, даже в последние дни похода. Когда фактически всю ночь не можешь глаз сомкнуть, слышать его храп — одно удовольствие. На протяжении всего похода он неоднократно выворачивал свой спальник наизнанку и вытряхивал из него снег и ледышки, предохраняясь таким образом от сырости.

Процедура, требующая недюжинной сноровки: вывернуть мешок, причём действуя молниеносно, можно лишь в тот самый миг, как ты из него вылез, иначе он мгновенно заледенеет.

Выходя ночью из палатки, мы опрометью кидались назад, чтобы спальник не успел затвердеть. Впрочем, так бывало, конечно, лишь при самых больших морозах.

Поджечь наши спальные мешки не так-то просто — и мы смело вставляем в них зажжённый примус, чтобы ускорить процесс оттаивания, однако толку мало. На пути туда мы по утрам жгли примус ещё находясь в мешках, вечерами также не гасили его, пока не влезали в них или, в худшем случае, пока не раскрывали клапан мешка. Но сейчас у нас нет керосина для подобных излишеств, только в последние день-два можно так себя побаловать.

Думаю, что даже тяжело больному вряд ли бывает хуже, чем было нам в спальных мешках, в которых мы тряслись от холода до боли в спине. Мало того, на обратном пути за ночь руки в мешках приходили в плачевное состояние: спать приходилось в варежках и полуварежках, из ледяных они превращались в мокрые, соответственно и руки становились, как у прачек, — белые, влажные, все в морщинах. Начинать с такими руками рабочий день — чистое горе. Нам очень хотелось иметь для рук и ног несколько мешков сеннеграсса, обладающего великим достоинством — из него вытряхивается влага; но этого богатства хватило лишь для наших многострадальных ног.

Тяготы обратного пути поблёкли ныне в моей памяти, да и тело моё не реагировало на них так остро, как в начале пути: оно притерпелось к ним и было слишком для этого слабо; полагаю, что то же относится и к моим товарищам. В тот день, когда мы спустились к пингвинам, мне уже было безразлично, упаду я в трещину или нет, а с тех пор на нашу долю выпало немало самых тяжких испытаний. Помню, что мы дремали на ходу и я просыпался, натыкаясь на Бёрди, а он — на меня; Билл, шедший впереди на правах рулевого, умудрялся бодрствовать. Помню, что мы начинали клевать носом, сидя в ожидании обеда в относительно тёплой палатке, с кружкой или примусом в руках. Помню, что спальные мешки настолько оледенели, что им уже не причиняла вреда вода или похлёбка, переливавшаяся через край искалеченного котла во время приготовления пищи. Они пришли в такое состояние, что после утреннего подъёма их никак не удавалось свернуть обычным образом. Мы спешили как можно шире раскрыть мешки, прежде чем мороз намертво их стянет, и, сплющив мешки как можно больше, грузили на сани. Втроём поднимали каждый мешок, смахивающий на плоский гроб, но, пожалуй, намного более жёсткий. Помню также, что, располагаясь на ночлег при температуре всего лишь в -40° [-40 °C], мы совершенно серьёзно предвкушали тёплую ночёвку, а если к утру она падала до -60° [-51 °C], то нам это было ясно без слов. Дневной переход по сравнению с ночным отдыхом казался благом, хотя на самом деле и то, и другое было ужасно. Мы находились на пределе человеческих возможностей, но шли, и шли много, и ни разу я не слышал ни одного слова недовольства, жалобы, упрёка. Дух самопожертвования в партии выдержал самые серьёзные испытания.

Мы всё ближе и ближе к дому; каждый день отмахиваем большой кусок пути. Выдержать, во что бы то ни стало выдержать! Ведь остаётся всего-навсего несколько дней: шесть, пять, четыре… теперь, может быть, даже три, если только не помешает пурга. Наш главный дом вот за этим хребтом, над которым вечно собираются туманы и бушуют ветры, а там, дальше, скала Касл. Завтра, скорее всего, откроется холм Обсервейшн, позади которого стоит аккуратно отделанная хижина экспедиции «Дисковери». Не исключено, что наши товарищи догадаются доставить туда с мыса Эванс несколько сухих спальных мешков. Наши злоключения закончатся у края Барьера, а до него рукой подать. «Сам взвалил себе на шею, так давай теперь терпи», — проносится всё время у меня в голове.

И мы вытерпели. С каким теплом я вспоминаю об этих днях! О том, как подшучивали над шапкой Бёрди. Как напевали мелодии граммофонных записей. С какой искренностью сочувствовали товарищу, отморозившему ноги. Как великодушно улыбались неудачным остротам и подбадривали друг друга грядущим отдыхом в тёплых постелях. Мы не забывали слова «пожалуйста», «благодарю», неукоснительно соблюдали все нормы поведения, которые связывали нас с цивилизацией, а в той обстановке это значило очень много. Когда мы, пошатываясь, ввалились в дом, клянусь, мы ещё сохраняли чувство собственного достоинства. И не теряли самообладания, даже обращаясь к Богу.

Сегодня к вечеру мы, может быть, достигнем мыса Хат; поэтому дольше обычного жжём свечу; не стесняясь, расходуем керосин — этот бачок на один галлон послужил нам верой и правдой, а ведь одно время мы опасались, что керосина и свечей нам не хватит. Утро ужасное: -57° [-49 °C], это при нашем-то теперешнем состоянии! Но ветра нет, и край Барьера должен быть близко. Поверхность становится твёрже, попадается несколько борозд, выеденных ветром, кое-где верхняя корка льда отстала и задирается вверх. Сани пошли резвее — мы всегда подозревали, что где-то здесь Барьер снижается. Под ногами твёрдый снег, в буграх, мы шагаем как бы по перевёрнутым большим мискам, скользя на них, но зато ноги, не вязнущие в рыхлом снегу, отогреваются. Вдруг впереди сквозь завесу мрака пробиваются отблески света. Край Барьера — мы спасены!

Спускаем сани по снегу на морской лёд и попадаем в тот же нисходящий поток холодного воздуха, в котором пять недель назад пострадали мои руки. Миновав его, ставим лагерь и едим; температура уже поднялась до -43° [-42 °C].

Огибая на последних трёх милях мыс Армитедж, прямо чувствуем, как теплеет. Втаскиваем сани на припай; откапываем из-под снега дверь старой хижины. Внутри, кажется, довольно тепло.

По мнению Билла, когда мы придём на мыс Эванс — то есть завтра вечером! — нам не следует ночевать в тёплом помещении. Надо постепенно акклиматизироваться, день или два провести с этой целью в палатке около дома или в пристройке к нему. Но я уверен — в глубине души у нас таких намерений никогда не было. Кратковременное пребывание на мысе Хат также не склоняет- к подобному аскетизму. В доме всё как было, когда мы отсюда уходили, — ни спальников, ни сахара никто не прислал, но зато сколько угодно керосина.

Ставим прямо в комнате сухую палатку, оставшуюся от похода по устройству складов, разжигаем два примуса, садимся, сонные, на спальные мешки и пьём какао, без сахара, но настолько крепкое, что на следующий день на него и смотреть не хочется. Совершенно счастливые, задрёмываем после каждого глотка. Так проходит несколько часов, и мы уже подумываем о том, как бы провести остаток ночи вне спальников, но не решаемся: для этого кто-нибудь должен следить за горящим примусом — без него мы можем обморозиться, — а ни один не уверен, что сумеет бодрствовать. Билл и я затягиваем песню. Наконец уже в полночь залезаем в мешки, но выдерживаем в них недолго: в 3 часа ночи без всякого сожаления покидаем их и уже собираемся тронуться в Путь, как вдруг слышим завывание ветра. Это не предвещает ничего хорошего, мы забираемся снова в палатку и дремлем, дремлем… В 9.30 ветер стихает, в 11 мы выходим. Нас поражает яркий свет. Только на следующий год я понял, что слабый сумеречный свет, появляющийся во второй половине зимы, нам в походе заслоняли горы, под которыми мы шли. Сейчас, когда между нами и северным краем горизонта, за которым скрывается солнце, нет никаких преград, мы впервые за много месяцев ясно всё видим и с удовольствием любуемся красивыми волнистыми облаками.

Мы тянули сани что есть мочи и делали около двух миль в час; первые две мили шли по плохой поверхности, словно посыпанной солью, одолели крутые твёрдые склоны больших заструг и попали на хорошую поверхность. Мы спали на ходу.

К 4 часам пополудни проделали восемь миль, оставив позади Ледниковый язык. Около него устроили ленч.

Когда в последний раз в этом походе начали сборы, Билл произнёс спокойно: «Хочу поблагодарить вас обоих за всё, что вы сделали. Лучших спутников я бы не нашёл и, более того, никогда не найду».

Я горжусь его словами.

«Антарктическая экспедиция» — только звучит страшно, а на самом деле она часто бывает легче, чем себе представляешь.

Но этот поход выявил, сколь беден наш язык: нет в нём таких слов, которыми можно было бы передать весь пережитый нами ужас.

Мы тащились ещё несколько часов, стало очень темно.

Возник спор по поводу того, где находится мыс Эванс. Но наконец мы его обогнули. Было, наверное, часов десять-одиннадцать вечера, кто-нибудь мог нас заметить на подходах к дому. «Надо растянуться, чтобы было видно — идут трое», сказал Билл. Вот уже мыс остался позади, мы пересекли приливно-отливную трещину, взобрались на берег, приблизились к двери хижины — навстречу ни звука. Тихо в стойлах, не лают привязанные выше в снегу собаки. Кончен наш путь, мы освобождаемся от обледенелой сбруи, помогая друг другу, — это, как всегда, занимает много времени. Раскрывается дверь: «Боже мой! Партия с мыса Крозир!» — произносит кто-то и исчезает.

Так завершилось самое ужасное путешествие.

Читатель вправе задать вопрос, что же сталось с теми тремя пингвиньими яйцами, ради которых трое людей триста раз на дню рисковали жизнью и напрягали все силы до наипоследнейшего предела человеческих возможностей.

Покинем на минуту Антарктику и перенесёмся в 1913 год, в музей естественной истории, что в Южном Кенсингтоне.

Я предупредил письмом, что в такой-то час собираюсь привезти яйца. Действующие лица: я, Черри-Гаррард, единственный из троих, оставшийся в живых, и Привратник, или Первый Хранитель Священных Яиц. Я не передаю его приветствие дословно, но суть можно выразить следующим образом:

Первый хранитель. Кто вы? Что вам угодно? Здесь не магазин по продаже яиц. Что вам за дело до наших яиц? Вы хотите, чтобы я вызвал полицию? Вас интересует крокодилье яйцо? Ничего ни о каких яйцах я и слыхом не слыхивал. Вам следует обратиться к мистеру Брауну; яйцами ведает он.

Иду к мистеру Брауну, который ведёт меня к Главному Хранителю, человеку с внешностью учёного, обладающему манерами двух видов: приторно любезными по отношению к Важной Персоне (думаю, какому-нибудь Ротшильду от естествознания), с которой он ведёт беседу, и грубыми (даже для чиновника от науки) по отношению ко мне. Я с подобающей скромностью сообщаю, что являюсь обладателем пингвиньих яиц, и предъявляю их. Главный Хранитель принимает их без единого слова благодарности и начинает говорить о них с Важной Персоной. Я жду.

Чувствую, что у меня закипает кровь. Разговор с Важной Персоной затягивается, мне кажется, что он длится целую вечность. Внезапно Главный Хранитель с неудовольствием замечает, что я ещё здесь.

Главный Хранитель. Вы можете идти.

Герой-Полярник. Я бы хотел получить расписку в получении яиц.

Главный Хранитель. В этом нет надобности; всё в порядке. Вы можете идти.

Герой-Полярник. Я бы хотел получить расписку.

Но к этому времени всё внимание Главного Хранителя снова переключается на Важную Персону. Полагая, что присутствовать при их разговоре бестактно, Герой-Полярник вежливо выходит из комнаты, садится на стул в тёмном коридоре и, чтобы скоротать время, репетирует в уме, что он скажет Главному Хранителю, когда Важная Персона удалится.

Но Важная Персона и не собирается уходить, постепенно мысли и намерения Полярника становятся всё мрачнее.

День близится к исходу, проходящие мимо мелкие служащие подозрительно осматривают его и интересуются, что он здесь делает. «Я жду расписку в получении нескольких пингвиньих яиц», — неизменно отвечает он. В конце концов по выражению лица Полярника становится совершенно ясно, что он вовсе не собирается получить расписку, а намерен совершить убийство. Об этом, по-видимому, сообщают намеченной жертве. Во всяком случае, расписку наконец приносят. И Полярник уходит и уносит её, гордый сознанием того, что он вёл себя как подобает истинному джентльмену. Но эта мысль мало его утешает, и он на протяжении многих часов продолжает в уме репетировать, что бы он сказал и сделал (главным образом с помощью ботинок) Главному Хранителю, дабы научить его хорошим манерам.

Спустя некоторое время я посетил музей естественной истории вместе с сестрой капитана Скотта. После небольшого предварительного столкновения с младшим хранителем — мы его убеждали, что на чучелах из Антарктики не было обнаруженной нами сейчас моли, — мисс Скотт сказала, что желает увидеть яйца пингвинов. В ответ младшие хранители в один голос заявили, что таких яиц нет, во всяком случае в их музее. Мисс Скотт не была бы сестрой своего брата, если бы смиренно приняла эту ложь. Она так бурно выразила своё несогласие с ней, что я был рад увести её, пока дело не приняло более серьёзный оборот, а ограничилось лишь энергичным требованием с моей стороны в течение двадцати четырёх часов прислать письменное подтверждение существования яиц; в противном случае я пригрозил разгласить эту историю на всю Англию.

Угроза подействовала, и в назначенный срок я получил письменный ответ. Позднее я с чувством облегчения узнал, что необходимое микроскопическое исследование яиц доверили произвести профессору Эштону. Он, однако, скончался, прежде чем успел выполнить эту задачу. Яйца перешли в руки профессора Коссара Эварта из Эдинбургского университета. Вот его отчёт:

 

Отчёт профессора Коссара Эварта

Во время плавания на «Дисковери» доктор Уилсон был сильно разочарован тем, что экспедиции так и не удалось получить эмбрионы императорского пингвина. Но не следует забывать, что хотя яйца, доставленные Национальной антарктической экспедицией, не содержали эмбрионов, естествоиспытатели, находившиеся на борту «Дисковери», узнали многое об особенностях гнездования самого крупного из живущих ныне членов древнего семейства пингвинов. В числе прочих были получены сведения о том, что (1) как у императорских, так и у королевских пингвинов яйцо в период насиживания покоится на верхней поверхности ног, удерживаемое и защищаемое складкой кожи, опускающейся снизу груди; и (2) у императорских пингвинов весь процесс насиживания происходит на морском льду в самые холодные и тёмные месяцы антарктической зимы.

После продолжительного изучения пингвинов доктор Уилсон пришёл к выводу, что исследование эмбриона императорского пингвина может бросить новый свет на происхождение и эволюцию птиц, а потому решил, что если он вновь окажется в Антарктике, то приложит все усилия к тому, чтобы посетить гнездовья императорских пингвинов в период размножения. Когда и при каких обстоятельствах он посетил гнездовья на мысе Крозир и завладел яйцами, красочно рассказано в книге о зимнем путешествии. Возникает вопрос: обогатил ли существенно наши познания о птицах этот «самый невероятный из предпринимавшихся когда-либо поход к птичьим гнездовьям»?

Считается, что птицы произошли от двуногих пресмыкающихся, по своему строению как бы напоминавших кенгуру и господствовавших на Земле несколько миллионов лет назад. Изучение археоптерикса, жившего в юрский период, убеждает в том, что первобытные ископаемые птицы имели зубы, по три пальца с когтями на каждой конечности, длинный хвост, схожий с хвостом ящерицы, примерно с двадцатью парами хорошо сформировавшихся настоящих перьев.

К сожалению, ни эти птицы с хвостом, как у ящерицы, ни ископаемые птицы, найденные в Америке, не проливают свет на происхождение перьев. Орнитологи и другие исследователи, много времени посвятившие изучению птиц, обычно предполагают, что перья развились из чешуй; что чешуи, находившиеся по краям передних конечностей и по сторонам хвоста, удлиняясь и расщепляясь, постепенно принимали форму маховых и хвостовых перьев, а позднее другие чешуи в результате эволюции превратились в перьевой покров, служащий теплозащитным слоем. Но изучение перьев не даёт никаких доказательств их происхождения от чешуй. Даже у эмбрионов птиц, находящихся на самых ранних стадиях развития, не обнаруживается рудиментов ни чешуй, ни перьев. Однако из трёх эмбрионов императорского пингвина у самого раннего, вероятно семи- или восьмидневного, обнаружены в хвостовой части рудименты перьев, а у двух других — несчётное множество их в виде крошечных сосочков, известных под названием папилл (papillae).

У пингвинов, как у многих других птиц, отчётливо выделяются два вида перьевых папилл: сравнительно крупные — они развиваются в гнездовые перья у птенцов (prepennae), а впоследствии в контурные перья (pennal) и более мелкие — они развиваются в первичный пух (preplumulae), а впоследствии в пуховые перья (plumulae).

При изучении происхождения перьев нас интересуют в первую очередь не перья в собственном смысле этого слова, то есть не pennal, а гнездовые перья (prepennae), точнее, папиллы, из которых они развиваются. Мы хотим выяснить, соответствуют ли папиллы, из которых у птиц развивается первое поколение перьев, тем папиллам ящериц, из которых развиваются чешуи.

Покойный профессор Эштон, подвергавший анализу некоторые научные сборы, доставленные судном «Терра-Нова», обратил особое внимание на папиллы перьев в эмбрионах императорского пингвина с мыса Крозир. Были вычерчены диаграммы числа, размера и времени появления папилл перьев, но, к сожалению, среди письменного наследия выдающегося эмбриолога нет указаний на то, считал ли он папиллы перьев видоизменением папилл чешуй или совершенно новой формой, возникшей благодаря появлению в зародышевой плазме особых перьеобразующих факторов.

Когда в конечном итоге три эмбриона императорского пингвина перешли ко мне для сопоставления зачатков перьев у них и у других птиц, я заметил, что у императорского пингвина папиллы перьев появляются раньше, чем папиллы чешуй. Особенно отчётливо это прослеживалось у самого крупного зародыша, достигшего в своём развитии стадии, на которой находится 16-дневный эмбрион гуся.

У самого крупного зародыша императорского пингвина папиллы перьев покрывали всю заднюю часть туловища с ногами и заканчивались вблизи тарзального сустава. Ниже тарзального сустава даже у самого крупного зародыша не наблюдалось признаков папилл, которые у более зрелых зародышей пингвина представляют чешуи и впоследствии превращаются в чешуйчатое покрытие ног. Отсутствие папилл на ногах может означать, что папиллы чешуй кардинально отличаются от папилл перьев или что по той или иной причине образование папилл, из которых формируются чешуи, задержалось. Насколько мне известно, наука не располагает данными о том, что у современных ящериц выше тарзального сустава папиллы чешуй появляются раньше, чем ниже него.

Отсутствие у зародыша императорского пингвина папилл ниже тарзального сустава и тот факт, что у многих птиц каждая папилла больших перьев сопровождается двумя или более папиллами перьев меньшего размера, побудили меня исследовать папиллы на конечностях других птиц. Самые поразительные результаты показал зародыш китайского гуся, обладающего более длинными, чем пингвин, ногами. У 13-дневного зародыша гуся вся кожа ниже тарзального сустава и на некотором расстоянии выше него совершенно гладкая, а. в остальном нога усеяна папиллами перьев. С другой стороны, у 18-дневного зародыша гуся, у которого ножные папиллы перьев развились в филаменты, с хорошо оформленным пером в каждом, папиллы чешуек встречаются не только ниже и на некотором расстоянии выше тарзального сустава, но также среди оснований филаментов перьев, расположенных между тарзальным и коленным суставами. Ещё важнее то, что у 20-дневного зародыша гуся ряд папилл, расположенных между филаментами перьев на ноге, фактически уже развился в чешуи, каждая из которых перекрывает очинок пера точно так же, как чешуи перекрывают перья ног у куропаток и других птиц с ножным оперением.

Поскольку у зародышей птиц мы не находим доказательств того, что папиллы перьев когда-либо развиваются в чешуи, а папиллы чешуй — в перья, есть основания предполагать, что папиллы перьев кардинально отличаются от папилл чешуй и что это различие объясняется наличием особых факторов в зародышевой плазме. Так же как у броненосца волосы выступают из-под чешуй, у древних птиц верхний покров состоял одновременно из перьев и чешуй, и такой же сохраняется на ногах современных пернатых. Но со временем, может быть в результате прекращения роста чешуй, в покрове птиц хорошо развитые чешуи и мелкие незаметные пёрышки почти полностью уступили место несчётному множеству пушистых перьев, а ярко выраженные чешуи остались только ниже тарзального сустава.

Если выводы о происхождении перьев, сделанные с помощью зародышей императорского пингвина, подтвердятся, то самое ужасное путешествие, предпринятое во имя науки, было не напрасным.