Русских знакомых у Дюма было полно: Каратыгины, Муравьев, возлюбленные сына (тот после Лидии Нессельроде в 1852 году сошелся с Надеждой Нарышкиной, женой старого князя, бывшей подругой драматурга Сухово-Кобылина); знал он и Дмитрия Павловича Нарышкина, камергера русского императорского двора, женатого на знакомой Дюма с молодости актрисе Женни Фалькон, служившей в труппе Михайловского театра в Петербурге; даже Бенкендорф, Уваров и Николай I, можно сказать, были его знакомыми. В 1845 году, когда в Париж приехали Каратыгины, он спрашивал, пустят ли его в Россию. А. М. Каратыгина: «Мы отвечали, что за исключением завзятых республиканцев и вообще лиц, находящихся на дурном счету у нашего правительства, въезд иностранцев в Россию не воспрещен; если же наш двор не с прежним радушием принимает приезжающих в Петербург именитых или чем-либо особенно замечательных французских подданных, причиной тому гнусная неблагодарность маркиза Кюстина. К поступку Кюстина Дюма отнесся с негодованием». (Речь, естественно, о книге Кюстина «Россия в 1839 году».)

Вряд ли бы его впустили: после «Учителя фехтования» он был «на дурном счету». С 1847 года «Библиотека для чтения» публиковала переводы «Виконта де Бражелона» и «Бальзамо» (отрывали с руками), но «Бальзамо» в 1848-м был запрещен цензурным комитетом по указанию царя. С. Н. Дурылин в архивах Третьего отделения нашел переписку шпиона Якова Толстого с министром иностранных дел К. В. Нессельроде: шеф жандармов Орлов желал знать, кто автор якобы вышедшего в Париже в 1852 году памфлета «Северный набаб». Никакого «набаба» не нашли, но Толстой докладывал, что встретился с обоими Дюма, бывшими в числе подозреваемых. «Александры Дюма — отец и сын — заявили моему книгопродавцу, что они ничего не знают. Александр Дюма-сын прибавил к тому же, что он „ничего не писал ни за, ни против России“». Орлов напряг власти Брюсселя, Дюма-отца вновь допросили — с тем же результатом. Но теперь времена изменились: вместо Николая был Александр I.

Жил-был граф Григорий Александрович Кушелев-Безбородко, женатый на Любови Ивановне Кроль — брак исключил его из аристократических кругов и сблизил с литературными. В 1857 году в Риме Кушелевы познакомились с английским спиритом Дэниелом Хьюмом, с ним обручилась сестра Любови, Александра, свадьбу решили играть в Петербурге. В 1858-м Кушелевы и Хьюм в парижском отеле «Три императора» завели салон, Хьюм давал сеансы, Дюма на них ходил, правда, при нем у спирита ничего не получалось (как и у самого Дюма при свидетелях), но Хьюм им заинтересовался, позвал на свадьбу, а Кушелевы пригласили к себе. Время удачное для журналистской поездки: готовилась Крестьянская реформа (в Европе ее называли «отмена рабства»), в ноябре 1857-го был опубликован ее первый проект (освобождение без земли), теперь обсуждали новый — с выкупом земельного надела. Дюма списался с Нарышкиными, и те тоже позвали в гости. Сказал, что хочет видеть деревню, Волгу и Кавказ (как раз заканчивалось его «покорение» русскими), — обещали устроить и это. 17 июня он обещал читателям «Монте-Кристо» встретиться в Астрахани с «индусами и казаками», показать «скалу, к которой был прикован Прометей», и «посетить стан Шамиля, другого Прометея, который в горах борется против русских царей». Жюль Жанен: «Мы поручаем его гостеприимству России и искренно желаем, чтобы он удостоился лучшего приема, чем Бальзак. Бальзак явился в Россию не вовремя — тотчас после Кюстина, и потому, как это часто случается, невинный пострадал за виновного. Что же касается до невинности… невиннее г. Александра Дюма ничего быть не может. Поверьте, милостивые государи, что он станет рассказывать обо всем, что увидит и услышит, мило, безобидно, с тактом, с похвалами…»

Русские не поверили и ощетинились. Художник А. П. Боголюбов, «Записки моряка-художника»: «Григорий Кушелев… был женат на бойкой бабе, г-же Кроль, сестра которой была замужем за известным в то время фокусником Лейстином Юмом. Жили они весьма открыто на площади Пале-Рояль в отеле того же имени. Тут завсегдатаем был известный Александр Дюма. Врал он увлекательно, заказывал ужины лукулловские, и поистине было очень занятно его слушать. Не бывав никогда в России, он говорил о ней, как будто был старожилом Петербурга… Он как будто присутствовал при кончине императора Павла I, говорил о каких-то тропах спасательных, нарочно поврежденных гр. Паленом… Дело окончилось тем, что граф повез его к себе в Россию, и на его счет он объехал нашу родину и написал пошлую книгу, отуманившую еще больше французов насчет нашего отечества, уснащая ее везде неправдой и пошлыми рассказами».

Понять ненависть русской богемы к Дюма трудно — не завистью же ее объяснять! Не нравилось, как пишет, Некрасов называл его слог «пестрым и вычурным» — видимо, читал в переводах, так как ни пестроты, ни вычурности у Дюма нет, и обвинить его скорее можно в излишней гладкости; Чехов считал, что в романах Дюма масса лишнего, и в 1890-х годах безжалостно сокращал его для издания Суворина (до этого Дюма издавал Смирдин — более-менее полно; традиция сокращать Дюма сохранилась и у советских переводчиков). Ну, игнорируйте, коли плох. Но «Современник» кусал его беспрестанно. Анненков: «В речи Дюма… каждая мысль — нелепая претензия и каждое слово — уморительное самохвальство. Это Хлестаков…» Белинский — критику В. П. Боткину: «Я уж не говорю о твоем protege А. Дюма: это сквернавец и пошлец, Булгарин по благородству инстинктов и убеждений, а по таланту — у него действительно есть талант, против этого я ни слова, но талант, который относится к искусству и литературе так же, как талант канатного плясуна или наездницы из труппы Франкони относится к сценическому искусству». (Боткин этого мнения не разделял.) За что? При чем тут Булгарин? Хорошо, вот журнал Булгарина и Греча «Сын Отечества»: «Носятся слухи о скором приезде сюда давно ожидаемого Юма и совсем неожидаемого великого (sic!) Дюма-отца. Первого приводят сюда семейные обстоятельства, второго желание людей посмотреть и себя показать, я думаю, второе еще более первого. То-то, думаю, напишет он великолепные impressions de voyage, предмет-то какой богатый! La Russie, les Boyards russes, наши восточные нравы и обычаи, ведь это клад для знаменитого сказочника, на целых десять томов остроумной болтовни хватит!.. Увидите, что слова мои сбудутся, напишет, ей-богу, напишет… а мы купим и прочитаем, да и не мы одни, и французы купят, немцы купят, да еще переведут, пожалуй! Впрочем, и с нами может случиться то же самое, и у нас найдется, чего доброго, аферист-переводчик, который передаст уродливым языком в русском переводе французские россказни о России».

До поры до времени мы «французские россказни» терпели. В 1800 году Жан Франсуа Жоржель дал довольно нейтральный отчет о путешествии, в 1809-м Жозеф де Местр в «Санкт-Петербургских вечерах» восхвалил порядок и крепостное право (но в частном письме замечал: «Взбреди — как это ни невероятно — российскому императору на ум сжечь Санкт-Петербург, никто не скажет ему, что деяние это сопряжено с некоторыми неудобствами… нет, все промолчат; в крайнем случае подданные убьют своего государя (что, как известно, нимало не означает, чтобы они не питали к нему почтения) — но и тут никто не проронит ни слова»). В 1812-м прибыла Анна де Сталь, высланная Наполеоном, выдала в книге «Десять лет изгнания» набор банальностей: «Народ этот создан из противоположностей… обычными мерами его не измерить…», назвала Россию идеалом, но жить в нем не захотела. В 1815-м приехал Дюпре де Сен-Мор, описал карнавалы, обычаи, пересказал страшные истории; в 1826-м драматург Жак Ансело издал «Шесть месяцев в России»: свод банальностей в оценках, но много фактов (Дюма его книгой пользовался). В 1829-м путешественник-масон под псевдонимом Жан Батист Мей в книге «Санкт-Петербург и Россия в 1829 году» описал народ, «деформированный порочным режимом», но эффект смягчила в 1834-м слащавая «Балалайка» женившегося на русской Поля де Жульвекура, а в 1839-м грянул гром — маркиз Астольф де Кюстин (1790–1857): его «Россия в 1839 году», выпущенная в мае 1843-го, уже 1 июня была запрещена Комитетом цензуры иностранной; запретили даже ругательный отзыв о ней Греча — не было такой книги! (Еще до выхода кюстиновской книги появился «Паломник» Виктора д’Арленкура, бывшего в России годом позднее маркиза: «все проникнуто варварством и деспотизмом», «ничто не подвержено гласности и обсуждению. Там не комментируют, а исполняют» — но лести у Арленкура было больше, и на него не так обижались.)

Кюстин никого не хотел оскорбить; однако его слов «никто более меня не был потрясен величием их нации и ее политической значительностью» не заметили. Он писал, что его предшественники льстили русским «как малым детям»; он полагал, что с ними можно говорить как со взрослыми. Ошибся. Кто же стерпит, например, такое: «Увидев русских царедворцев при исполнении обязанностей, я тотчас поразился необычайной покорности, с какой они исполняют свою роль; они — своего рода сановные рабы. Но стоит монарху удалиться, как к ним возвращаются непринужденность жестов, уверенность манер, развязность тона, неприятно контрастирующие с полным самоотречением, какое они выказывали мгновение назад; одним словом, в поведении как господ, так и слуг видны привычки челяди. Здесь властвует не просто придворный этикет… нет, здесь господствует бескорыстное и безотчетное раболепство, не исключающее гордыни…»; «Моя ли в том вина, если, прибыв в страну с неограниченной государственной властью в поисках новых аргументов против деспотизма у себя дома, против беспорядка, именуемого свободой, я не увидел там ничего, кроме злоупотреблений, чинимых самодержавием?..» Пушкин — П. А. Вяземскому: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство». Сталин, видно, думал так же и де Кюстина запретил.

Французы, посетившие нас между Кюстином и Дюма, были сдержанны. 1840 год: Анри Мериме издал в 1847-м «Год в России», где писал, что крепостные «по-своему счастливы». 1842-й: Ксавье Мармье издал «Письма о России, Финляндии и Польше» с рассуждениями о том, что все русское «есть органическое произведение почвы и характера» — непонятно, и на всякий случай книгу запретили. 1843-й: гостил искусствовед Луи Виардо, опубликовал восторженные «Воспоминания об охоте» и путеводители. 1851-й: Шарль де Сен-Жюльен, преподаватель французской литературы в университете, 15 лет проживший в Петербурге, опубликовал «Живописное путешествие по России», оговорив, что это «простое путешествие, а никак не памфлет». Бальзак приезжал в 1843-м. Он рассорился с Кюстином из-за «России в 1839 году», сам написал «Письма о Киеве» в 1847-м, но при жизни не печатал. «Северная пчела»: «Бальзак провел у нас два месяца и уехал. Многие теперь задаются вопросом, что он напишет о России. С некоторых пор Россия хорошо знает себе цену и мало интересуется мнением иностранцев о себе, зная наперед, что от людей, приезжающих сюда туристами, трудно ждать истинного суждения…» Из России ему предлагали написать на Кюстина «опровержение» — он отказался: «Мне говорят, что я упустил возможность заработать большие деньги… Какая глупость! Ваш монарх слишком умен, чтобы не понимать, что наемное перо никогда не вызовет доверия. Я не пишу ни за, ни против России». И все же написал и «против», и «за». «Проспект [Невский] похож на Бульвары [парижские] не больше, чем стразы на алмаз, он лишен живительных лучей души, свободы поиронизировать над всем… Повсюду одни мундиры, петушиные перья, шинели… Ничего непредвиденного, ни дев радости, ни самой радости. Народ, как всегда, нищ и за все отдувается». Но: «У меня, в отличие от прочих европейцев, посещающих Россию, нет ни малейшего желания осуждать ее так называемый деспотизм. Я предпочитаю власть одного человека власти толпы, ибо чувствую, что с народом никогда не смогу договориться». Он отмечал, что Россия — страна «азиатская» и нельзя смотреть на нее «сквозь конституционные очки», но больше писал о том, как противны ему евреи и поляки, все куда-то рыпающиеся, тогда как русским свойственно «покорствовать, несмотря ни на что, покорствовать с опасностью для жизни, покорствовать даже тогда, когда покорность бессмысленна и противоестественна» — и благодаря этой покорности они смогут завоевать Европу, если им велят. Что касается крепостного крестьянина: он «при нынешнем порядке вещей живет беззаботно. Его кормят, ему платят, так что рабство для него из зла превращается в источник счастья».

В 1858-м приезжал Теофиль Готье, писал только об архитектуре. Гюго в России не был и терпеть ее не мог: она «пожрала Турцию», российский император — «чудовище». Мишле, кумир Дюма, называл Россию страной без будущего, население которой питает отвращение к принципам собственности, ответственности и труда. Дюма их неприязни не разделял. Но мы ждали оскорблений. Дождались?

В перечнях книг Дюма о России много путаницы. Давайте разберемся. Во-первых, есть «Письма из Санкт-Петербурга», публиковавшиеся в «Веке» с 21 декабря 1858 года по 10 марта 1859-го, затем запрещенные во Франции и вышедшие в Бельгии в 1859-м как «Письма об освобождении рабов в России». Собственно о поездке там не рассказывается, это очерк о крепостном праве. Путешествию посвящена работа «Из Парижа в Астрахань» — 43 очерка в «Монте-Кристо» с 17 июня 1858 года по 28 апреля 1859-го, также печаталась в «Конституционной» в 1861 году, отдельной книгой вышла в Лейпциге как «Впечатления о поездке в Россию» вместе с «Письмами об освобождении рабов в России», затем в Бельгии и Франции (у Леви) в девяти томах, наконец, в 1865–1866 годах Леви выпустил четырехтомник «В России», включающий «Письма об освобождении рабов в России». Записки о второй части путешествия — по Кавказу — печатались в газете «Кавказ» с 16 апреля по 15 мая 1859 года и одновременно в четырех томах в серии «Театральная библиотека», в Лейпциге — как «Кавказ. Новые впечатления» и в Париже как «Кавказ от Прометея до Шамиля», затем как «Кавказ: впечатления о поездке»; были и еще варианты. Плюс несколько текстов о русских писателях, то включавшихся, то не включавшихся в издания. У нас эти книги долго не переводили, только записки о поездке по Кавказу в сокращенном виде под названием «Кавказ. Путешествие Александра Дюма» появились в Тифлисе в 1861 году в переводе П. Н. Робровского. Но были великолепные обзорные работы С. Н. Дурылина, а также М. И. Буянова («Дюма в Дагестане», 1992; «Маркиз против империи», 1993; «Дюма в Закавказье», 1993; «Александр Дюма в России», 1996). В 1993 году книга «Из Парижа в Астрахань» вышла в переводе М. Яковенко под названием «Путевые впечатления. В России», а в 2009-м была издана под своим настоящим названием в переводе В. А. Ишечкина. Наиболее полный перевод «Кавказа» — Тбилиси, 1988; готовится (возможно, уже вышел) перевод в издательстве «Арт-Бизнес-Центр», выпускающем собрание сочинений Дюма.

Дюма сговорился ехать с художником Жаном Пьером Муане (в отсутствие фотоаппаратов без художника в путешествиях никак); в свите Кушелевых также были итальянский певец Миллеотти и француз Дандре — бухгалтер и секретарь. В Штеттине сели на корабль «Владимир» — до Кронштадта, затем на судне «Кокериль» прибыли в Санкт-Петербург. Здесь начинается путаница с датами. В Европе григорианский календарь, у нас юлианский; в дневнике П. Д. Дурново, родственника Кушелева, отмечено, что гости приехали 10 июня (22 июня по новому стилю), фрейлина А. Ф. Тютчева писала в дневнике от 10 июня: «Приезд Юма-столовращателя». А Дюма утверждал, что оказался в Петербурге 26 июня, то есть по старому стилю 14-го. «Мы простились с княгиней Долгорукой, простились с князем Трубецким, повторившим мне свое приглашение на волчью охоту в Гатчину, и расселись по трем-четырем экипажам графа Кушелева, которые ожидали, чтобы доставить нас на дачу Безбородко, расположенную на правом берегу Невы за чертой Санкт-Петербурга, в километре от Арсенала, против Смольного монастыря». (Это в районе Петровского парка.) Прогулки по городу, места, какие положено видеть иностранцу, белые ночи; научился общаться с извозчиками, выучил слова «naprava», «naleva», «pachol». Но прежде всего — тюрьмы.

В Петропавловскую крепость не пустили, но он писал о ней и дал совет Александру I: «В первую годовщину пребывания на троне я открыл бы все казематы… и позволил бы народу их осмотреть; затем я призвал бы добровольцев, и они принародно их засыпали бы; за ними — каменщиков, которые у всех на глазах заложили бы двери. И сказал бы: „Дети, в прежние правления знать и крестьяне были рабами. И мои предшественники нуждались в тюремных камерах. В мое царствование знать и крестьяне — все свободны. И я в темницах не нуждаюсь“». Удалось через Кушелевых выпросить разрешение посетить тюрьму «меж Гороховой и Успенской улицами». В начале XIX века Третье отделение находилось на углу Гороховой, Охранка появилась позже; возможно, речь об Управлении Адмиралтейской части, при которой было Сыскное отделение. Через переводчика говорил с крестьянином, который поджег барский дом за то, что его жена грудью кормила щенков. «Я пожал ему руку от всего сердца, хотя он и был поджигателем. И не подал бы руки его хозяину, каким бы князем он ни был».

В первые вечера у Кушелева Дюма познакомился с «литератором, который делит с Тургеневым и Толстым благосклонное внимание молодого русского поколения», — Дмитрием Васильевичем Григоровичем (1822–1899), сыном русского помещика и француженки. Григорович пишет, что они встретились на свадьбе Хьюма. Но свадьба была 20 июля по старому стилю (2 августа), а гости к Кушелевым стали приезжать «на Дюма» сразу; Дурново еще 27 июня писал, что там «слишком много народу» — все хотят видеть знаменитость. Григорович согласился быть гидом, что ему дорого обошлось. А. Ф. Писемский — А. В. Дружинину: «Григорович, желая, вероятно, получить окончательную европейскую известность, сделался каким-то прихвостнем Дюма, всюду ездит с ним и переводит с ним романы». И. А. Гончаров — А. В. Дружинину: «Теперь Петербург опустел: только Григорович возится с Дюма и проводит у Кушелева-Безбородко дни свои. Там живет и Дюма: Григорович возит его по городу и по окрестностям и служит ему единственным источником сведений о России. Что будет из этого — Бог знает». А Тютчев называл Григоровича «корнаком-вожаком», что водит француза «как редкого зверя»…

Первая экскурсия — Петергоф, дача Ивана Ивановича Панаева (Григорович: «Дюма просил дать ему случай познакомиться с кем-нибудь из настоящих русских литераторов. Я назвал ему Панаева и Некрасова»), Ораниенбаум. Дюма к визиту готовился: «Я много слышал о Некрасове, и не только как о большом поэте, а еще как о поэте, гений которого отвечает сегодняшним запросам» — купил сборник Некрасова и за ночь по подстрочнику Григоровича перевел два стихотворения: «вполне достаточно, чтобы получить представление о едком и грустном гении их автора». Григорович: «И. И. Панаев, которого я предупредил, также был очень доволен. Мы условились в дне и вдвоем отправились на пароходе. Я искренно думал угодить обеим сторонам, но ошибся в расчете: поездка эта не обошлась мне даром». Евдокия Панаева в мемуарах писала, что на дачу Дюма явился незваным (интересно, как это было бы возможно?), много ел, французы вечно голодные, она предложила пройтись, а он хотел еще есть, после завтрака начал канючить обед, кое-как удалось его вытурить, он навязался снова и опять ел, напросился ночевать «с развязностью», при этом обхаял дом Кушелевых, секретарь его был «дурак невзрачный», которым Дюма «помыкал как лакеем» (это о Муане), потом Дюма еще сто раз приезжал и все просил еды, а она не давала ему подушек и т. п. Бабий бред разнесся по городу. Н. П. Шаликова — С. Д. Кареевой: «Alex. Dumas, père в Петербурге. Хорош гусь, говорят! На обеде к Панаеву при жене его явился в чем-то похожем на рубашку. Такой, говорят, самохвал и mauvais ton, что ужас. Разумеется, он наших-то ни во что не ставит, только один Некрасов ему не поклоняется…» Григорович: «Меня впоследствии печатно обвинили, будто я, никому не сказав ни слова, с бухты-барахты, сюрпризно привез Дюма на дачу к Панаеву и с ним еще несколько неизвестных французов… По случаю этой поездки досталось также и Дюма. Рассказывается, как он несколько раз потом, и также сюрпризом, являлся на дачу к Панаеву в сопровождении нескольких незнакомых французов, однажды привез их целых семерых, и без церемонии остался ночевать, поставив, таким образом, в трагическое положение хозяев дома, не знавших, чем накормить и где уложить эту непрошеную ватагу… Подумаешь, что здесь речь идет не о цивилизованном, умном французе, в совершенстве знакомом с условиями приличия, а о каком-то диком башибузуке из Адрианополя. Я был всего только один раз с Дюма на даче у Панаева; в тот же день, вечером, мы уехали обратно на пароходе в Петербург». Дюма, правда, пишет: «…переночевали у Панаева и на следующий день, с утра, уехали в Ораниенбаум». О том, как принял его Некрасов, он толком не сказал, но, видимо, сухо. (Позднее был конфликт, связанный с тем, что в 1856 году в петербургских светских кругах распространился слух о смерти графини А. К. Воронцовой-Дашковой: будто в Париже она вышла за авантюриста, который ее бросил. Некрасов в стихотворении «Княгиня», как считается, описал эту историю. На самом деле в месяц публикации «Княгини» Дашкова была жива и ее муж, барон Пуайи, о ней заботился. Дюма, комментируя свой перевод стихотворения, об этом сказал, а Пуайи потом приехал в Россию и вызвал Некрасова на дуэль.)

Панаев в «Современнике»: «Петербург принял г. Дюма с полным русским радушием и гостеприимством… да и как же могло быть иначе? Г-н Дюма пользуется в России почти такою же популярностью, как во Франции, как и во всем мире между любителями легкого чтения… Весь Петербург в течение июня месяца только и занимался г. Дюма. О нем ходили толки и анекдоты во всех слоях петербургского общества; ни один разговор не обходился без его имени, его отыскивали на всех гуляньях, на всех публичных сборищах, за него принимали бог знает каких господ. Стоило шутя крикнуть: Вон Дюма! — и толпа начинала волноваться и бросалась в ту сторону, на которую вы указывали». Тютчев: «На днях вечером я встретил Александра Дюма… Я не без труда протиснулся сквозь толпу, собравшуюся вокруг знаменитости и делавшую громко ему в лицо более или менее нелепые замечания, вызванные его личностью, но это, по-видимому, нисколько его не сердило, и не стесняло очень оживленного разговора, который он вел с одной слишком известной дамой, разведенной женой князя Долгорукова… Дюма был с непокрытой головой, по своему обыкновению, как говорят; и эта уже седая голова… довольно симпатична своим оживлением и умом».

Многих этот ажиотаж выводил из себя. А. Ф. Писемский рассказывал, как на одном из вечеров у Кушелева писатель Л. А. Мей, «выпивши достаточно, объяснил Дюма откровенно все, что думают о нем в России, чем ужасно оскорбил того, так что он хотел вызвать его на дуэль». Н. Ф. Павлов, «Вотяки и г. Дюма» («Русский вестник» Каткова): «Кто незнаком с произведениями г. Дюма? Кажется, надо сгореть от стыда, если вас уличат, что вы не знаете из них ни слова. Между тем в любом европейском салоне, в обществе европейских ученых, литераторов, вы можете смело сказать: я не читал ни одной страницы из г. Дюма, и никто не заподозрит вас в невежестве или равнодушии к искусству. Напротив, вы дадите еще о себе выгодное мнение…» Герцен, «Колокол»: «Со стыдом, с сожалением читаем мы, как наша аристократия стелется у ног А. Дюма, как бегает смотреть „великого и курчавого человека“ сквозь решетки сада, просится погулять в парк к Кушелеву-Безбородко». Панаев заступался за гостя, хотя и кисло — «известно, какого рода его талант», но обижать нельзя и «мизинец Дюма значительнее мизинчиков гг. Греча и Булгарина в совокупности». Греч тут неспроста, между ним и «Современником» шла литературная и политическая война; он пригласил Дюма на обед, но Дюма о нем не упомянул. Актриса П. И. Орлова-Савина: «Н. И. Греч и прочие друзья мои… сказали, что подобный господин не стоит хорошей работы». (Речь об одеяле, которое она будто бы собиралась подарить Дюма.) Повеселились карикатуристы: Н. Степанов изобразил, как Кушелев сует Дюма мешки с деньгами, а позднее нарисовал Дюма с кавказцами и подписью: «M-r Дюма! Мы кланяемся вам — снимаем шапки; отчего же вы не отвечаете тем же? Могли бы и вы снять шапку. Дюма: На мне шапки нет; а что я никому не кланяюсь, хожу по улицам в фантастическом костюме и являюсь в порядочные дома с грязными ногами, то это потому, что я оставил вежливость в последнем европейском городе — Петербурге». Это уже какой-то совсем невообразимый бред. Но было и остроумное: Дюма держит за одежду Шамиля, тот просит оставить его — «я спешу отразить нападение русских», Дюма отвечает: «Об этой безделице можно подумать после, а теперь мне нужно серьезно переговорить с вами: я приехал сюда, чтобы написать ваши записки в 25 томах и желаю сейчас же приступить к делу».

Гончаров — Дружинину: «Дюма я видел два раза минут на пять, и он сказал мне, что полагает написать до 200 волюмов путешествий, и между прочим определяет 15 вол[юмов] на Россию, 17 на Грецию, 20 на Малую Азию и т. д. Ей-богу так!» Ему припомнили книжку Мирекура, журнал «Иллюстрация» назвал его литературным поденщиком: «…для Дюма тот или другой король все равно и об истории он не хлопочет». Достоевский, «Ряд статей о русской литературе» («Время», 1861 год): «…француз все знает, даже ничему не учившись… он еще в Париже знал, что напишет о России; даже, пожалуй, напишет свое путешествие в Париже, еще прежде поездки в Россию, продаст его книгопродавцу и уже потом приедет к нам — блеснуть, пленить и улететь. Француз всегда уверен, что ему благодарить некого и не за что, хотя бы для него действительно что-нибудь сделали… потому что он совершенно уверен, что… одним появлением своим осчастливил, утешил, наградил и удовлетворил всех и каждого на пути его… выучив мимоходом русских бояр (les boyards) вертеть столы или пускать мыльные пузыри… он решается наконец изучить Россию основательно, в подробностях, и едет в Москву. В Москве он взглянет на Кремль, задумается о Наполеоне, похвалит чай… нападет на Петра Великого и тут же, совершенно кстати, расскажет своим читателям свою собственную биографию… Кстати уж обратит внимание и на русскую литературу; поговорит о Пушкине и снисходительно заметит, что это был поэт не без дарований… Затем путешественник прощается с Москвой, едет далее, восхищается русскими тройками и появляется наконец где-нибудь на Кавказе, где вместе с русскими пластунами стреляет черкесов, сводит знакомство с Шамилем и читает с ним „Трех мушкетеров“»…

Советские критики ругали Дюма за то, что общался не с Достоевским и Толстым, а с какими-то третьесортными дураками. Моруа и Труайя (оба, между прочим, русские) — тоже. Труайя: «Ничего не слышал о начинающем писателе по имени Лев и по фамилии Толстой… и о другом дебютанте, Федоре Достоевском, который в то время был на каторге в Сибири…» На самом деле Дюма писал, что Григорович «делит с Тургеневым и Толстым благосклонное внимание молодого русского поколения». Почему не поехал в Ясную Поляну или к Достоевскому в Тверь? Да никто не приглашал.

Другой упрек — все переврал, писал глупости. Моруа: «Его рассказы по возвращении из России своей невероятностью превзошли приключения Монте-Кристо. Хорошо выдумывать тому, кто приехал издалека». Параллельно с публикацией путевых заметок во Франции в России сыпались статьи с опровержениями: охоту на волков описал неверно, колесо тарантаса — неверно… Охоту он описывал со слов князя Репнина и сообщил об этом — но какая разница! Дурак! Один из первых комментаторов «Из Парижа в Астрахань» Н. И. Берзенов попрекнул Дюма «французским хвастовством», в начале XX века Е. И. Козубский отозвался о «Кавказе»: «Знаменитый романист Александр Дюма-отец, посетив Кавказ, оставил описание своего путешествия в наполненной небылицами и вздорами книге». Приписали ему и «развесистую клюкву», которую придумал в 1910 году театровед Кугель для пьесы-пародии «Любовь русского казака»…

Говорим и теперь пренебрежительно, даже любя. Дмитрий Быков: «Примерно половину его записок составляет описание гастрономических чудес и женских типов, которые были тут к его услугам». На самом деле — 12 страниц из 450. Перевираем безбожно. Из той же статьи Быкова 2008 года (очень доброжелательной): «Что мешало многим принять точку зрения Дюма (в особенности неприятную, конечно, для любых реформаторов, прежде всего большевиков) — так это его тихое, благожелательное изумление европейца перед туземцами: ежели они живут так, то, значит, им нравится!.. В разговоре с Некрасовым (путешественник обязан увидеться с оппозицией, это уж как водится) Дюма обронил показательную реплику: „Отменив крепостное право, Россия вступит на путь всей просвещенной Европы — путь, ведущий ко всем чертям!“». Эту цитату одно время очень любили у нас приводить — Дюма против революций, сказал, что страна после отмены крепостного права «пойдет к чертям», и это плохо. На самом деле фраза употреблена в следующем контексте: когда плыли в Петербург, «с нами на борту среди других знатных пассажиров были князь Трубецкой и княгиня Долгорукая. Во всех случаях, называя громкое скандинавское, русское, московитское, монгольское, славянское или татарское имя, мы не скажем, к чему оно придет. С указом его величества императора Александра об освобождении крестьян, думаю, вся русская аристократия пойдет тем же путем, что наша от 1889 к 1893 — к чертям… Но я расскажу, откуда оно пошло… постараюсь все хорошенько разузнать, чтобы помочь вам отличить потомственных князей от ложных». Не страна к чертям, а аристократия, и черт с ней…

Мы-то знаем, что писал он с нечеловеческой скрупулезностью. (Панаев признавал: «Трудно представить человека деятельнее и трудолюбивее».) Люди, не поленившиеся прочесть его книги, это замечали. Историк Павел Николаевич Ардашев («Петербургские отголоски», 1896): «В бытность в Нарве прочел я „Впечатления путешествия по России“ Дюма. Принято считать его рассказы о России и русской истории образцом фантастического лганья, а между тем что же оказывается? Все, что он передает, например, о закулисной истории русского двора в начале царствования Екатерины II, оказалось для меня уже знакомым — из книги Бильбасова, написанной на основании архивных документов. Разница лишь в том, что сочинение Бильбасова вышло два-три года тому назад, а соч. Дюма — почти 50 лет. Кроме того, у Бильбасова, конечно, все это гораздо обстоятельнее. Любопытно, что Дюма приводит даже (в переводе, конечно) письмо Орлова к Екатерине об убийстве Петра III. „Открытие“ Бильбасова и тут оказалось предвосхищенным на целые полвека».

М. И. Буянов провел титанические расследования, чтобы установить, насколько Дюма был точен, и пришел к выводу: «И не ошибался, и не выдумывал… как наблюдательный человек он обращал внимание на такие мелочи, которые не считали нужным замечать люди другого склада». В. А. Ишечкин, переводчик, говорит, что им двигало «растущее чувство протеста против утверждений литературоведов прошлого и настоящего, что знаменитый гость из Франции не разобрался в русской жизни, в очерках все напутал, и они недостойны внимания читателя… Мое доверие к Дюма полностью оправдалось. Каждая перевернутая страница подтверждала, что путаницы в очерках нет. Очерки написаны с путеводительской точностью. Зная старые названия, легко отыскать след Дюма в городе на Неве, в Москве и волжских городах, на Кавказе. Убедиться в этом помогло мне путешествие по его следам. Например, на Валааме без расспросов, по авторским описаниям, удалось опознать бухту, где Дюма сошел с парохода на берег; там даже деревья у дорожки, ведущей к монастырской лестнице, стоят так же». Историк Н. Я. Эйдельман отметил, что у Дюма почти нет ошибок ни в русской истории, ни в географии, ни в этнографии, что, побывав на Бородинском поле, он точно восстановил ход битвы; ботаник из Дагестана А. Аджиева отметила, что Дюма — первый иностранец, описавший Сарыкум, самый высокий бархан в Евразии… Ничего не придумывал — он этого не умел.

Обстоятельность его поражает воображение. Написал слово «царь» — на двух страницах этимология слова со ссылками на источники. Дал обзор российской журналистики с указанием тиражей, типографий, направлений, авторов. Объяснил, чем дворники отличаются от портье и консьержей, а караульные от полицейских. Увидел в лавке скопца — привел исследование о скопчестве. Виды описывал не приблизительно — «ах, белые ночи» — а точно: «Прямо перед балконом — набережная, от нее вниз на берег реки ведут две большие гранитные лестницы с 50-футовым флагштоком… За дебаркадером, омывая его своими водами, — медленная Нева; она в 8–10 раз шире Сены в Париже у моста Искусств; река усеяна судами под полощущимися на ветру длинными красными вымпелами, что нагружены еловым строевым и дровяным лесом, идущим из центра России по внутренним каналам работы Петра Великого. Эти суда никогда не возвращаются туда, откуда прибыли; построенные для доставки леса, они продаются вместе с лесом, разбираемые потом и сжигаемые как дрова». Ярмарка на Волге — когда основали, всё с цифрами, какие товары, откуда, на какие суммы. Геология: «Приняв Каму, река Волга становится шире, и появляются острова; левый берег остается низким, тогда как правый, неровный, начиная от Нижнего, поднимается до высоты 400 футов; он сложен из горшечной глины, аспида (кровельных сланцев), известняков и песчаников без единой скалы». О почте: «У каждого начальника почты, сверх того, постоянно находится на столе опечатанная, скрепленная восковой печатью округа, почтовая книга от корешка на шнуре, перерезать который ему недвусмысленно запрещено. Он лишается аттестата, если восковая печать сломана, и starosta не приводит достаточно доводов к ее нарушению». Этнография: «Киргизы вовсе не коренные жители, они — выходцы из Туркестана и, видимо, являются уроженцами Китая… Прежде здесь жили калмыки, которые занимали всю степь между Волгой и Уралом… Теперь о том, почему случилась миграция. Наиболее возможная причина: методическое ограничение власти вождя и свободы людей, практикуемое русским правительством…»

Упрек: все эти сведения взяты из книг и газет. Позвольте, а он, что ли, должен был придумывать их? Разумеется, он работал на основе устных рассказов и письменных источников, сразу по приезде в Петербург побежал в книжный магазин Дюфура, читал Карамзина… «Из Парижа в Астрахань» — краткий курс истории России со всеми убийствами и переворотами, о которых нам запрещалось писать и читать. Тютчев — жене 6 августа 1858 года: «Я грубо прерван приходом курьера, посланного министром Ковалевским с очень спешным письмом, в котором он просит меня убедиться, наш ли цензурный комитет пропустил некий номер журнала, издаваемого Дюма и называемого „Монте-Кристо“. Как раз я вчера узнал случайно в Петергофе от княгини Салтыковой о существовании этого номера, содержащего, по-видимому, довольно нескромные подробности о русском дворе…» Речь там шла об уничтожении завещания Екатерины II, отдавшей престол внуку; то была государственная тайна. Безумства Павла, усмирение Стрелецкого бунта, фаворитство Бирона — конечно, на диссертацию книга Дюма не тянет, но грубых ошибок он не допускал, а если рассказывал байку, то и говорил, что это байка. Нравились ему, естественно, Петр I: «страшно помыслить, где была бы Россия, если бы наследники Петра разделяли прогрессивные идеи этого гениального человека», более или менее Екатерина II; Александр I — «добрый, тонкий, несчастный человек». Об остальных хорошего сказать нечего.

Что он тыкал нас носом в нашу историю — полбеды; ужасным казалось то, что он писал о нас вообще. Гулянья: «русские — более чем привидения: призраки; с серьезным видом идут они рядом друг с другом или друг за другом и идут ни грустные, ни радостные, не позволяя себе ни слова, ни жеста». «Бедный народ! Не привычка ли к рабству воспитала в тебе бессловесность? Ну говори, ну пой, ну читай, будь жизнерадостным! Ты свободен сегодня. Да, я это понимаю, тебе остается приобрести привычку к свободе… Чтобы верить во что-то, нужно это что-то знать, а русский крестьянин не знает, что такое свобода».

Он составил своеобразный русский словарь. Леса, возведенные для реставрации колокольни Петра и Павла: «Вот уж год, как подняты эти леса, и стоять им еще и год, и два, и, может быть, три года. Это в России называют un frais — дойная корова. Дойная корова — это злоупотребление. В русском языке нет слов, чтобы перевести наше распространенное выражение — „arr“; „ter les frais“ — положить конец ненужным расходам. В России издержки такого рода не переводятся вообще: появляются новые или продолжают накручиваться прежние». «Эти два су раздули до 1500 рублей. Это и есть то, что называют un frais — приписки, очковтирательство». «В России всем заправляет чин. Чин — перевод французского слова „ранг“. Только в России ранг не зарабатывается, он приобретается; мужчины там служат в соответствии с чином, а не личными достоинствами. По словам одного русского, чин еще и оранжерея для интриганов и жуликов». «Когда же в России недовольны каким-нибудь полковником, его производят в генералы. А как там орудуют полковники, вы сейчас увидите; это делается довольно легко и без греха, как говорят в России, чтобы все фокусы или маневры не выглядели вооруженным грабежом». Откаты: «Официальные цены обсуждаются между полковником и властями. Власти выдают свидетельства, по которым полковникам возмещают затраты. Цены завышают; власти получают треть, полковники — две трети прибытка. И все это скрывают от императора, дабы не огорчать его величество… Не огорчать хозяина, такова самая большая озабоченность русского человека — от крепостного до премьер-министра». «Филантропические заведения главным образом ориентированы на то, чтобы дать возможность жить определенному количеству служащих. Те же, для кого приюты созданы, попадают туда только потом, а бывает, совсем не попадают. Ничего! Заведение существует; это все, что нужно». «Что такое русское духовенство, известно — коррупция, развращающая человека, но коррупция с гордо поднятой головой, при почтенной бороде и в роскошных одеждах». «Самая типичная история за время моего путешествия: пожарные тушат дом. За водой надо бегать за полверсты к пруду. На мое предложение организовать цепочку начальник пожарной дружины объясняет, что это не предусмотрено законами…»

«Россия — громадный фасад. Но никто не занимается тем, что находится за фасадом. Тот, кто пытается заглянуть за фасад, напоминает кошку, которая впервые увидела себя в зеркале и заходит за него, в надежде найти вторую кошку с другой стороны. И что забавно, в России — стране злоупотреблений — все, начиная императором и кончая дворником, хотят с ними покончить. Все говорят о злоупотреблениях, все знают о них, анализируют их и сожалеют о них… Но едва касаются какого-нибудь злоупотребления в России, знаете, кто поднимает крик? Те, кого задели? Нет, это было бы слишком неуклюже. Вопят те, кого еще не тронули, но кто боится, что наступит их черед». «Неслыханно то, что звучит в рассказах самих русских о хищениях, которые совершаются в администрациях… Все знают о кражах и ворах, однако и жулики продолжают воровать, и кражи становятся все более громкими. Единственный, кто якобы не знает ни о кражах, ни о ворах, это — император». «Но ведь есть же законы против злоупотреблений? О да. Спросите, что делает местная полиция, ispravnik. Исправник „II touche la dome du vol“ — берет. Да, эти злоупотребления запрещены законом. Но вещь, о которой нужно не говорить, а кричать, — это то, что закон в России в руках чиновников, которые получают жалованье не за соблюдение закона, но за торговлю им». «Мы говорили о трудностях изживания злоупотреблений в России: только тронь одного из виновных, остальные начинают с негодованием кричать в защиту. В России злоупотребления святой ковчег: кто заденет его, тому несдобровать». Да неужели?!

На русский язык еще не переводились «Письма об освобождении рабов», а там — самое неприятное, что не только чиновнику, но и оппозиционеру вряд ли понравится. От Дюма ждешь пламенного заявления: да здравствует свобода, как можно допускать рабство! — но это очень сухой труд, где изложена сравнительная история рабства в Римской империи, Галлии и Древней Руси. Дюма изучил (с помощью переводчиков) Русскую Правду (кодекс правовых норм средневековой Руси), Судебник 1497 и 1550 годов — многие из нас хотя бы открывали их? Он разъяснил, кто такие смерды, рядовичи, закупы, изорники, огнищане, тиуны, ключники, холопы и челядины и откуда они все брались; а мы это знаем? Главная мысль Дюма: если в Европе рабство возникало путем захвата пленных и освободительная борьба была борьбой против чужака (тут он попутно дал краткий очерк французских революций с полным оправданием Великой революции, из-за этого «Письма» и были запрещены), то «русская хроника положительно скажет, что русское рабство началось не завоеванием, но добровольным призывом». Самопродажа в рабство, поступление в услужение (в тиуны, ключники) «без ряду» (без оговорок), банкротство; в итоге «помещик, властитель не является, как во Франции, завоевателем и, следовательно, врагом, от которого народ стремится освобождаться. Это — защитник, как его называют люди, слишком слабые, чтобы защищаться самим, они передают ему право защищать их и права на самих себя… Народ, который, не способен к самоуправлению и то и дело призывает иностранного правителя, которому позволяет взять для себя и своих приближенных столько земли, сколько пожелает; народ, который не ставит границ власти правителя, потому что не любит борьбу и любит пассивность… народ, который сам отдает свою свободу, не соблюдая предосторожностей, чтобы получить оплату за потерю свободы, сохранить себе какие-то права, который, получив еду и кров, не заботится о свободе для своих детей, как не заботился о собственной; такой народ однажды оказывается, неспособный к сопротивлению, в руках узурпаторов и убийц… Он жалуется, но не восстает, все надеясь на справедливость правителя, которого он называет своим отцом, как Бога…».

Положение крепостных в XIX веке описал наиподробнейше — тонкости барщины, оброка, забора в армию, телесные наказания. Изложил опубликованный проект реформы и охарактеризовал партии, которые его обсуждали, — реакционеров, умеренных и радикалов; сам он на стороне третьих, что «хотят эмансипацию любой ценой, как возвращение к нравственному сознанию, в качестве искупления вековой несправедливости». Но мало отменить крепостное право — «необходимо менять систему, где желание правителя стоит выше законов». Какие перемены могут ждать страну, в чьих генах — добровольное холопство? По «Письмам» выходит, что никакие. Но в «Кавказе» Дюма сделал предсказание: «Россия разломится… Будет северная империя со столицей на Балтике, западная со столицей в Польше, южная на Кавказе и восточная, включающая Сибирь… Император, который будет править в то время, когда совершится это великое потрясение, сохранит за собой Санкт-Петербург и Москву, то есть истинный российский престол; вождь, которого поддержит Франция, будет избран королем Польши; неверный наместник поднимет войска и станет царем в Тифлисе; какой-нибудь ссыльный… установит республику от Курска до Тобольска. Невозможно, чтобы империя, покрывающая седьмую часть земного шара, оставалась в одной руке. Слишком твердая рука будет перебита, слишком слабая разожмется, и в том и в другом случае ей придется выпустить то, что она держит». Насчет Сибири ошибся… но он ведь не сказал, когда все это будет.

Он не только писал о русских, но и переводил их: в Петербурге Григорович сделал для него подстрочники Лермонтова, Пушкина, Бестужева, Вяземского; до других поэтов он добрался в Тифлисе, помощников хватало везде. «И никого, включая настоящего потомственного боярина Нарышкина, вечно недовольного переводами других, кто ни снизошел бы сделать собственный перевод… Женщины были особенно расположены к Лермонтову». Лермонтова переводила ему княгиня Долгорукая (он называет ее Анной, но, похоже, имеется в виду Ольга Дмитриевна Долгорукая, жена князя П. В. Долгорукова по прозвищу Колченогий, — Тютчев писал, что видел Дюма с ней). Дюма еще в 1854–1855 годах в «Мушкетере» публиковал «Героя нашего времени» в переводе Эдуарда Шеффера (то был четвертый перевод на французский, Дюма ошибочно указал, что первый). Теперь списался и встретился (в августе 1858 года в Москве) с Е. П. Ростопчиной, близко знавшей Лермонтова, та написала очерк о нем, который Дюма включил в «Кавказ». Оценивал так: «Это дух масштаба и силы Альфреда де Мюссе, с которым он имеет огромное сходство… только, по-моему, лучше построенный и конструкции более прочной, он предназначен для более долгой жизни…» Перевел и опубликовал «Дары Терека», «Думу», «Спор», «Утес», «Тучи», «Из Гете», «Благодарность», «Мою мольбу» и подкинул литературоведам загадку: стихотворение, которое назвал «Раненый». До сих пор идут споры, имеется ли в виду какая-то известная вещь, которую Дюма перевел так, что не узнать, или (в последнее время склоняются к такой точке зрения) он действительно отыскал в альбомах утерянный текст.

Стихи Пушкина до него уже много переводили: Эжен де Норри, Готье, Мериме, Тургенев, Луи Виардо; Дюма взялся за прозу: «Метель», «Гробовщик», «Выстрел», печатал в «Монте-Кристо», потом в сборниках. (Часто пишут, что он выдавал их за свои, но это не так: в журнальных публикациях всегда указывался автор.) Еще перевел 12 стихотворений и отрывков из поэм, включая «Во глубине сибирских руд», «Ворон к ворону летит», «Люблю тебя, Петра творенье». Опять ругаемся: плохо перевел. Но он предупреждал: «Всякий оригинал теряет 100 из 100 процентов при переводе на другой язык… Мы желаем дать вам представление о стихах Пушкина, но не забудьте, что перевод походит на оригинал, как лунный свет на свет солнечный… О стихах Пушкина не нужно судить по моим переводам: Пушкин — великий поэт, поэт из семьи Байронов и Гёте. Я передам его содержание лишь так, как фотография передает жизнь… По моему слабому переводу вы могли обратить внимание на его манеру писать оды…»

Переводя, много вольничал, правда, не всегда по своей вине. Перевод «Во глубине сибирских руд» литературовед В. К. Шульц назвал «фантастическим»: там появились две лишние строфы и смысл искажен, однако другой исследователь, М. П. Алексеев, доказал, что источником Дюма был перевод, сделанный Ростопчиной по памяти (поэма в России не публиковалась): как у нее написано, так и у него. Любопытна история с балладой «Ворон к ворону летит». У Пушкина это вольный перевод с перевода французской баллады, сделанного Вальтером Скоттом, потому и рыцарь стал богатырем. Дюма перевел обратно на французский, и богатырь вновь стал рыцарем, героиня — не «хозяйкой молодой», а средневековой дамой, которой рыцарь служит. О самом Пушкине целая глава: «Популярный в России, как Шиллер в Германии, он едва известен у нас. Между тем он — мыслитель и одновременно новатор формы, поэт и патриот. До него России недоставало сил явить миру национальный гений, за исключением баснописца Крылова… Интеллектуальная эра России начинается от басен Крылова и произведений Пушкина… В стихах Пушкина есть все: его гений, такой гибкий и откованный до звона, что ему доступно все на свете; или, вернее, его гений был такой могучий, что он подчинял все любой форме, какую ни пожелал бы избрать».

Из Некрасова — «Забытая деревня», «Княгиня», «Еду ли ночью…»; кроме «трех китов» — Петр Вяземский, Александр Полежаев, Николай Чавчавадзе, Жуковский, декабристы: Рылеев, Пестель, Муравьев-Апостол, Александр Бестужев-Марлинский. Что касается прозы, Дюма назвал Гоголя «главным прозаиком в России», но переводить, насколько известно, не пытался, брал что попроще, преимущественно повести Бестужева-Марлинского, занимался ими больше двух лет, перелагая вольно: «Бульденеж» — это «Мулла-Нур», «Княгиня Флора» — «Фрегат надежды», («Султанетта») — «Аммалат-бек», «Жанни» — «Лейтенант Белозор». В 1862 году у Леви они вышли под именем Дюма, но в «Монте-Кристо» автор указан. В «Кавказе» две главы — переводы Марлинского: «Письма о великой Кавказской стене» и «Прощание с Каспием». «Думаешь, что эти страницы написаны Байроном, а между тем имя человека, написавшего их, даже неизвестно у нас! Сколько будет зависеть от меня, я постараюсь упразднить это забвение, которое, по моему мнению, есть почти святотатство». Написал, конечно, и о романе Марлинского с Ольгой Нестерцовой (считалось, что он ее убил), посетил ее могилу в Дербенте, сочинил эпитафию «На могилу Ольги Нестерцовой», которую выбили на камне. (Теперь могилы нет, а камень затерялся.) Еще: И. И. Лажечников, «Ледяной дом» (если где-то читаете, что Дюма выдал его за свой текст, это неправда, в «Монте-Кристо» указано: «Один из моих друзей перевел этот роман под моим наблюдением») и «Последний Новик» (не закончил); «Могила двух братьев» Н. М. Пановского под названием «Марианна» и «Старые годы» П. И. Мельникова-Печерского под названием «Яков Безухий».

20 июля (здесь и далее даты по новому стилю) с Дандре, Муане и Миллеотти отправились в плавание по финским землям: Шлиссельбург, Коневец, Валаам, Сердоболь, обратно на почтовых — Сердоболь, Реускала, Лахенпохья, Ихаланоя, Кроненборг, Пукканиеми, Кексгольм, Гепогарью, Нойдерма, Кивиниеми, Мегре, Коркомяки, Лемболова. Тут Дюма изложил историю борьбы между Швецией и Россией за обладание Финляндией, описал финскую мифологию, переводил поэтов Михаила Кореуса, Франца Францена и Иогана Рунеберга. Мраморный карьер посетили — читатель мог узнать все о том, как добывают мрамор. На Валааме, разумеется, монастырь. «К моему большому удивлению, настоятель слышал обо мне. Он упоминал о мушкетерах и Монте-Кристо, хотя и не как читающий, но как слышавший похвалы тех лиц, которые читали». Наши опять сердились: неправда, не мог настоятель о нем слышать, а коли и слыхал, то лучше бы смолчать. «Предлагали даже представить меня императору, по возвращении его из Архангельска. Я отказался. Я не увижу его, чтобы сохранить за собой право повторить все то хорошее, что слышу о нем». Врет, врет, врет! Да разве бывают такие дураки, что с императорами встречаться отказываются?!

Вернулись 31 июля и стали собираться в Москву. Полиция была в курсе, но не мешала. «Самодержец времен Пушкина только пальцем шевельнул бы, и я оказался бы в Сибири; его отец и дед поступили бы так же. Вам говорят, что все письма от иностранцев вскрываются на почте. Ну и пусть, в то самое время, когда на мой приезд обращены все взгляды и, особенно, взоры полиции, я пишу это письмо, попросту сдаю его на почту… Оно или будет вскрыто, или внушит к себе уважение. В любом случае я продолжу мое путешествие так же спокойно и так же безмятежно, как если бы я находился в Англии. Вот что такое новый император, новая полиция, новая Россия». В архивах 3-й экспедиции Третьего отделения С. Н. Дурылин разыскал заведенное 18 июля за номером 125 «дело» Дюма: «На многих листах обозначено „секретно“, „доложено Его Величеству“». Князь В. А. Долгоруков, шеф Третьего отделения, разослал предписания в Москву, Нижний Новгород и Одессу: «Г. начальнику 2-го округа корпуса жандармов. Известный французский писатель Александр Дюма (отец), прибыв из Парижа в С. Петербург, намерен посетить и внутренние губернии России, для какой цели собирается ехать в Москву. Уведомляя о сем Ваше превосходительство, предлагаю Вам во время пребывания Александра Дюма в Москве приказать учредить за действиями его секретное наблюдение и о том, что замечено будет, донести мне в свое время». Такое же предписание было послано в Тифлис кавказскому наместнику князю А. И. Барятинскому.

1 августа свадьба Хьюма, 3-го Дюма и Муане выехали в Москву, 4-го их встречал экипаж Нарышкиных. На их даче (в Петровском парке) Дюма прожил до 7 сентября. Начальник 2-го округа Корпуса жандармов — Долгорукову: «…многие почитатели литературного таланта Дюма и литераторы здешние искали его знакомства и были представлены ему 25 июля на публичном гулянье в саду Эльдорадо, литератором князем Когушевым, князем Владимиром Голицыным и Лихаревым, которые постоянно находились при Дюма в тот вечер; 27-го же июля в означенном саду в честь Дюма устроен был праздник, названный ночь графа Монте-Кристо… В тот день, в честь Дюма, князь Голицын давал обед и оттуда прямо Дюма приехал на праздник в Эльдорадо; в этот вечер с ним были двое Нарышкиных, живописец Моне и мадам Вильне, сестра бывшего в Москве французского актера, которая, как говорят, постоянно путешествует вместе с Дюма. (Никакая Вильне с ним не путешествовала. — М. Ч.) Праздник в саду Эльдорадо настолько удался, что 30 июля был повторен… В семействе Нарышкиных, где жил Дюма, его очень хвалят, как человека уживчивого, без претензий и приятного собеседника. Он имеет страсть приготовлять сам на кухне кушанья и, говорят, мастер этого дела. Многие, признавая в нем литературные достоинства, понимают его за человека пустого и потому избегали, или сдерживались при разговорах с ним, опасаясь, что он выставит их в записках и будет передавать слышанное от них вопреки истине…»

Кремль при луне, Царицыно, Коломенское, Измайлово, Воробьевы горы: «Каждый камень, каждый исторический крест получил от меня воздаяние должного или молитву». К Бородину Дюма приехал 7 августа, потом гостил в селе Ильинском, имении генерала А. К. Варженевского, был в Спасо-Бородинском монастыре (женском), где, как вспоминал литератор Илья Александрович Салов, общался с некими сестрами Шуваловыми, которые заявили, что Москву сжег Наполеон, и Дюма «чуть не кричал, доказывая, что Наполеон смог бы остановить французов от такой грубой и пошлой ошибки, так как гением своего ума не мог не предвидеть, что под руинами Москвы неминуемо должна была погибнуть и его слава, и его армия…». 10 августа обратно в Москву, 26-го Дюма встретился с Ростопчиной, 30-го обзавелся переводчиком, студентом Московского университета Калино, личность которого точно не установлена, хотя Буянов предпринял титанические усилия. Был Александр Иванович Калино, родился в 1835 году, окончил юридический факультет в 1862-м и сразу умер; свидетельств его общения с Дюма нет. Был Николай Владимирович Калино, родившийся в 1839 году, дальний родственник первого, в 1858-м зачисленный на первый курс физико-математического факультета: неясно, куда он потом делся, но переводчиком Дюма, видимо, был он, так как первый успел послужить в армии и Дюма, вероятно, упомянул бы об этом; кроме того, старший Калино был гуманитарием, а о своем Калино Дюма пишет как о юноше, интересовавшемся лишь цифрами: «Калино опускал голову, узнавал, сколько жителей в городе, на какой реке стоит, в скольких лье от Москвы, сколько домов сгорело в последнем пожаре, и сколько в городе церквей. Калино был рожден для статистических отчетов».

7 сентября с Нарышкиными поехали в Сергиеву лавру, потом в Вифанский монастырь, 9-го в село Елпатьево, имение Нарышкиных во Владимирской губернии. Из донесения: «Во время пребывания Дюма во Владимирской губернии ничего предосудительного за ним не замечено. Полковник Богданов». Предосудительны были только мысли: «Россия может прокормить в 60–80 раз большее число жителей, нежели она имеет. Но Россия останется малонаселенной и незаселенной, пока будет в силе закон, запрещающий иностранцам владеть землей…» В деревне нравилось, охотились, хотел еще задержаться, но, чтобы попасть на Нижегородскую ярмарку, надо было сесть на пароход в Твери 13 сентября. Отплыли — описывал каждую остановку, первое, что поразило, — село Троицкое-на-Нерли, «вольная деревня»: «Судя по внешнему виду, неоспоримый факт, что Троицкое-на-Нерли куда чище, богаче и более счастливо, чем каждая из рабских деревень, что я повидал». (До 1764 года Троицкое-на-Нерли принадлежало Переславскому Данилову монастырю, а с упразднением монастырских вотчин здесь поселились вольноотпущенные крестьяне помещицы Куманиной, потом село стало торговым центром.) Углич — тут, разумеется, о Годунове, Молога, Романов (Тутаев), Переславль-Залесский (Муане сошел на берег один, но Дюма его допросил и составил отчет об истории города), в Ярославле на пароход села княгиня Долгорукая, занимались Лермонтовым, прибыли в Нижний 23 сентября — ярмарка уже закрывалась. «Есть только одна возможность вообразить кишение, от которого шевелились речные берега, — вспомнить, что творится на улице Риволи в вечер фейерверка». У Дюма было письмо к Н. И. Брылкину, управляющему конторой пароходного общества «Меркурий», тот сказал, что гостя примет губернатор Муравьев.

«— Он из Муравьевых, которые вешают, или из Муравьевых, которые повешены? — спросил я, смеясь.

— Он из тех, которые повешены».

А. Н. Муравьев, осужденный по IV разряду дела о декабристах, был губернатором после возвращения из ссылки (с 1856 по 1861 год); при нем чиновником особых поручений состоял Иван Анненков, Дюма воспринял это как прекрасный сюрприз и не заметил, что Анненковы его терпеть не могут; там же встретил Н. Н. Карамзина, сына историка, пробыли три дня, дальше в сопровождении И. П. Грасса, служащего Брылкина, в Казань — пробыли неделю, жили у тамошнего управляющего «Меркурия», ярмарки, Кремль, университет, пили чай с ректором О. М. Ковалевским («Университет в Казани — как все университеты: библиотека в 27 000 томов, которых никто не читает; сто двадцать четыре студента, которые занимаются как только возможно меньше»), подарки, обеды, охота. В провинции люди были к Дюма куда доброжелательнее, он наивно хвалился, что почти не тратил денег: «В турне протяжением 4 тысячи лье я израсходовал за 10 месяцев, которые оно длилось, немногим более 12 тысяч франков, включая примерно 3 тысячи на покупки». Львов — Долгорукову, 21 октября: Дюма «в течение своего пребывания в Казани… не посещал никакого общества высшего круга… посещал дом полковника Жуковского, управляющего Казанскою комиссариатскою комиссией… и часто по целым дням пребывал в семействе подполковника инженеров путей сообщения Лан (начальник I отдела окружного правления путей сообщения Ф. И. Лан. — М. Ч.)… сделал визит г-же начальнице Родионовского института, которая визитом этим осталась весьма недовольна, как по причине весьма неопрятного одеяния, в котором Дюма к ней приезжал, так и по причине неприличных выражений его, употребленных им в разговорах с нею. Вообще Дюма в Казани не произвел никакого хорошего впечатления. Многие принимали его за шута по его одеянию, видевшие же его в обществе — нашли его манеры и суждения общественные вовсе не соответствующими его таланту писателя». Пометка Долгорукова: «Доложено Его Величеству». Вот у его величества других забот-то нету…

В Симбирске и Самаре на берег не сходили, в Саратове 20 октября непредвиденная задержка, обнаружили французскую семью Сервье, владеющую магазином, у них Дюма познакомился с некоей Зинаидой и перевел два ее стихотворения — увы, не удалось вычислить эту женщину. Кто-то донес: пока Дюма сидел у Сервье, явился саратовский полицеймейстер Позняк, на следующий день ему представились чиновник Министерства внутренних дел князь Лобанов-Ростовский и председатель Саратовской казенной палаты Ган, обеды, подарки… Львов — Долгорукову: «Разговор г. Дюма… заключался большей частью в расспрашивании о саратовской торговле, рыбном богатстве реки Волги и разной промышленности саратовских купцов и тому подобном». Дальше они его упустили — донесения о следующем этапе поездки нет. Лан советовал сойти на берег в деревне Николаевской, посетить соляное озеро Элтон (там Дюма найдет атамана астраханского казачьего войска генерал-майора Беклемишева) и посуху догнать пароход в Царицыне. В Николаевской взяли подорожную, осмотрели озера, ночевали «лагерем посередине казачьей линии, что окружает эксплуатируемые озера и служит цели гарантировать им защиту от грабежа бравых киргизов, воров в душе, ночью проскальзывающих между предельно сближенными постами, чтобы украсть соли». Беклемишев дал тарантас ехать в Царицын, пересекли на пароме реку Ахтубу и на пароход успели.

25 октября — Астрахань, жили в доме коммерсанта Сапожникова. Львову докладывал полковник Сивериков: Дюма «немедленно сделал визиты астраханскому военному губернатору контр-адмиралу Машину и управляющему Астраханской губернией статскому советнику Струве… на другой день, по распоряжению управляющего губернией, были ему показываемы армяне, татары и персы в домашнем их быту и в национальных костюмах… 16 октября, по приглашению контр-адмирала Машина, присутствовал на торжественном молебствии, бывшем по случаю начатия работ по углублению фарватера реки Волги… в сопровождении старшего чиновника особых поручений начальника губернии Бенземана, адъютанта военного губернатора Фермора и нескольких охотников отправился на охоту… г. статский советник Струве старался оказываемым вниманием привлечь этого иностранца к себе для удобнейшего за действиями его надзора и во избежание излишнего и может быть неуместного столкновения с другими лицами или жителями: ежели и случалось, что г. Дюма бывал в другом обществе, то никогда иначе как в сопровождении особого от управляющего губернией чиновника или полиции, и все это устраивалось весьма благовидно под видом гостеприимства и оказываемого внимания. Во время нахождения г. Дюма в Астрахани он вел себя тихо и прилично, но заметно разговоры его клонились к хитрому разведыванию расположения умов по вопросу об улучшении крестьянского быта и о том значении, какое могли бы приобрести раскольнические секты в случае внутреннего волнения в России». (Хитрое разведывание — это обсуждение проекта реформы, который был официально опубликован.)

Киргизов видели, теперь хотелось узнать калмыков. На левом берегу Волги в 70 верстах от Астрахани было их поселение, глава — князь Серен-Джаб Тюмень, получивший блестящее европейское образование. Приехали к нему 29 октября, насмотрелись экзотики, включая верблюжьи бега; в фонде Петровского общества исследователей Астраханского края хранится стихотворение Дюма, посвященное дочери Тюменя Агриппине. Вернулись в Астрахань 2 ноября, пора на Кавказ, там ждет Барятинский, тот, что пленил Шамиля, а по поводу Дюма отвечал Долгорукову: «По приезде г. Дюма в Тифлис мною будет назначен для нахождения при нем, в качестве переводчика и путеводителя, благонадежный чиновник, которому вместе с тем поручено будет и наблюдение за ним. Этою мерой, я полагаю, совершенно удовлетворительно заменить полицейский надзор».

Но получилось так, что от надзора надолго ускользнули. Машин хотел отправить гостей в Баку или Дербент на пароходе, но из-за погоды и бюрократии не вышло; решились ехать посуху через «дорогу непроезжую из-за кабардинцев и чеченцев, которые грабили и убивали путников». Опасно, но романтично: проехать по «линии» — цепи фортов, казачьих и татарских станиц, тянувшейся на 700 километров, отделяющих Черное море от Каспийского. На чем ехать? Где в тарантасе, где в лодке, где верхом. Губернатор написал бумагу, чтобы в фортах давали конвой, выделил несколько казаков, тарантас, телегу для багажа, заботливый Тюмень обещал, что калмыки, каких встретят на пути, будут кормить. Отправились 22 октября: Башмачаговская — Талагай-Терновская — Кумекая — Горькоречная — Тарумовка, 7 ноября — Кизляр: отсюда начинается «Кавказ» Дюма.

«Оглядывая Кавказ, прежде всего видишь гигантскую цепь гор, ущелья которых служат убежищем представителям всех наций. При каждом новом приливе варваров: аланов, готов, аваров, гуннов, хазаров, персов, монголов, турок, живые волны омывают горы Кавказа и потом спускаются в какое-нибудь ущелье, где они остаются и закрепляются… Спросите у большей части жителей Кавказа, от кого они происходят, — они и сами этого не знают; с какого времени они живут в своем ущелье или на своей горе, им это также неизвестно. Но все они знают, что удалились туда для сохранения независимости и готовы жертвовать жизнью, защищая свободу…» «Огромным несчастьем России на Кавказе было отсутствие единой политической линии, направленной к строго определенной цели. В кавказских проблемах России столько же анархии и безалаберщины, что и в кавказской природе. Покорение равнин было совершено за короткое время… но права и условия собственности не были определены. Ненависть, бессильная на равнине, нашла неприступное убежище в горах…»

Он попал совсем в иную страну: «Пешеходы были редки. Все они имели при себе кинжал, пистолет за поясом и ружье на перевязи через плечо. Каждый смотрел на нас тем гордым взглядом, который придает человеку сознание храбрости. Какая разница между этими суровыми татарами и смиренными крестьянами, которых мы встречали от Твери до Астрахани! На какой-то станции Калино поднял плеть на замешкавшегося ямщика.

— Берегись, — сказал тот, схватившись за кинжал, — ведь ты не в России!

Российский же мужик получил бы несколько ударов плетью и не осмелился бы даже голоса подать». (Толстой: «Русский мужик для казака есть какое-то чуждое, дикое и презрительное существо…») Но на Кавказе и русские преображаются: «В Чир-Юрте я не мог не заметить разницы меж русским солдатом в России и тем же солдатом на Кавказе: здешний солдат веселый, живой, и при том мундир полка для него предмет гордости… Опасность облагораживает его, сближает с его командирами». С командирами, правда, хуже: «…уединение способствует праздности, праздность скуке, а скука пьянству».

Дюма перечислил этнические группы (особая его любовь — чеченцы, «французы Кавказа»), объяснил, чем лезгины отличаются от осетин и кто от кого произошел; ученые, принадлежащие к разным народам, находят у него разные ошибки, так что не будем приводить его классификацию, пока какой-нибудь нейтральный, австралийский, к примеру, изыскатель все не выправит; по этой же причине нет смысла пересказывать его анализ ваххабизма и мюридизма. Начнем с Кизляра: прием у губернатора, попробовали местную водку, наслушались рассказов об убийствах, о торговле людьми: «От Шемахи до Кизляра — на всем огромном пространстве нет сажени, не пропитанной кровью… Нельзя сказать, чтобы горцы не брали в плен… Если семейство пленного не так богато, чтобы удовлетворить требования горцев, тогда пленные отсылаются на трапезундский рынок и продаются, как невольники». Н. И. Берзенов по этому поводу возмущался: «Г-н Дюма то и дело твердит о своей исторической достоверности. Пленно-продавство в Кизляре, на городской площади, явное, составляющее будто бы одну из обычных статей торговли — и когда же? В 1858 г.? Да этой клевете даже в Турции не поверят!» Однако современные историки подтверждают: в рабство продавали целыми аулами, если рабовладелец был лоялен к русским, ему разрешалось не уравнивать, как положено, рабов в правах с другими жителями. Из рапорта генерал-майора Нестерова от 14 марта 1849 года: «Пленные горцы, которые были захвачены жителями кумыкского владения, а равно и Надтеречных деревень, по распоряжению генерал-лейтенанта Фрейтага были отдаваемы в пользу поимщиков». Продолжалась эта практика и в 1860-х годах; людьми торгуют и по сей день…

Берзенов обвинил Дюма во лжи, потому что тот опять влез в запретную тему, а чтобы скомпрометировать, нужно оскорбить: «так и видно, что имеешь дело с автором „Монте-Кристо“, „Трех мушкетеров“ и проч.!»; «мы видим очень мало кавказского в этих приключениях и сильно подозреваем, что они существовали лишь в досужем воображении». Дурылин тоже считал, что все преувеличено; разругал Дюма в начале XX века Е. И. Козубский, автор «Истории Дагестанского конного полка». Но Буянов доказал (потом на деталях проверим): «Кавказ» — «талантливая этнографическая и историческая работа», Дюма «ничего не выдумывал, не сочинял, не прибавлял ни в большом ни в малом… Даты, имена, расстояния — все точно и верно».

Вброд перешли Терек — опасно, все, кто попадался, вооружены, — но то был «единственный день, что мы действительно вступили в вражескую страну». Поехали по станицам, ночевали в Шелковской, Дандре хотел посетить Червленую, где жила красавица Евдокия Догадиха: о ней, как считают, Лермонтов написал «Казачью колыбельную», а его друг Г. Г. Гагарин рассказывал о ней в Париже. По пути увидали абрека: так в те времена русские звали горцев, что в одиночку или малыми группами вели партизанскую войну. Здесь Дюма рассказывает историю, кажущуюся невероятной. Их эскорт — несколько казаков — был обстрелян небольшим отрядом чеченцев. Казаки атаковали, чеченцы бежали, один остался и вызвал на поединок какого-нибудь казака. Те энтузиазма не выказали. Дюма попросил Калино сказать, что даст 20 рублей тому, кто примет вызов. «Они некоторое время молчали и смотрели друг на друга, как бы выбирая самого смелого. В это время в 200 метрах от нас чеченец продолжал гарцевать на коне и кричать „Абрек! Абрек!“». Наконец один казак вызвался — его лошадь ранил этот абрек, 20 рублей пригодятся. Дюма отдал ему свою лошадь. Другой казак сказал, что, если первого ранят, он займет его место; Дюма обещал ему 30 рублей.

«Мы видели, как двое мужчин вступили в рукопашную. Через минуту один из них упал с коня, то есть упало тело: голова осталась в руках противника. Противник был горцем. Он издал дикий и страшный крик торжества, потряс головой, с которой капала кровь, и повесил ее к седлу. Лошадь без всадника убежала, но, по природному инстинкту, сделав крюк, вернулась к нам. Обезглавленное тело оставалось неподвижным. Я повернулся к казаку, который просил второй бой. Он курил трубку. Он кивнул. „Я пойду“, — сказал он. Затем, в свою очередь, он вскрикнул, в знак того, что принимает бой…» Казак, вместо того чтобы драться на саблях, застрелил абрека. «Весь конвой кричал „Ура!“. Он выиграл 30 рублей, постоял за честь полка и отомстил за товарища… Потом они ушли, оставив обнаженный труп горца хищным животным и птицам, но тело казака бережно положили на лошадь, другой казак взял лошадь под уздцы и повел обратно в крепость… Лошадь казака, которая была ранена, встала и на трех ногах ковыляла к нам. Не было никакой возможности спасти ее, и командир отряда перерезал ей сонную артерию. Кровь хлестала фонтаном. Животное, вероятно, чувствовало, что умирает: оно поднялось на задних ногах, повернулось, разбрызгивая вокруг себя кровь, упало на колени и медленно стало клониться, поднимая голову и вновь глядя на нас с почти человеческим выражением. Я подошел к командиру конвоя и сделал несколько замечаний по поводу жестокости, какой, на мой взгляд, было оставление орлам и шакалам тела абрека, который поддался обману, а не силе, и настаивал, чтобы его похоронили. Но главный ответил, что о нем позаботятся его товарищи… Я не мог решиться уйти, не увидев труп поближе. Он лежал ничком. Пуля ударила ему под левую лопатку и вышла под правым соском. Из-за этого казалось, что он был убит во время бегства. Мне это было неприятно, я не хотел, чтобы смелого абрека поносили после его смерти…» Этот эпизод вызвал особенно громкое возмущение. Столь дикарское поведение военных невозможно! Да — с точки зрения человека, не видевшего кавказских войн… Поведение Дюма — чудовищно! Да — для мирного горожанина XXI века, но не человека, жившего во времена, когда дуэли и казни были обычной вещью, и попавшего на странную войну, где люди делают такое, что им в нормальных обстоятельствах в голову не придет… Он все это выдумал! Вряд ли: он выдумывать не умел. И зачем выдумывать о себе такое?

В Червленой попали к казни: военно-полевой суд приговорил к расстрелу человека, ушедшего к чеченцам (Берзенов опровергал: нет, никто никогда не уходил к чеченцам); село собралось на площади, все подходили к осужденному и говорили, что прощают ему зло, которое он причинил, как в сцене казни миледи. Но на расстрел Дюма смотреть не стал. «Через десять минут я услышал залп: Григорий Григорьевич прекратил свое существование, и люди расходились. Одна группа шла медленнее и была меньше, чем другие: то была группа людей, которых правосудие сделало вдовой и сиротами…»

Догадиха, увы, уже умерла (общались с ее отцом), но женщины были великолепны: «Они совместили в себе прелесть русских красавиц и врожденное изящество и удивительную элегантность горянок». (Есть масса легенд о пребывании Дюма в Червленой: украл девицу, даже «внуки» находятся.) Дальше — Хасавюрт, где гостей познакомили с казаками из отряда «охотников за головами», учрежденного Барятинским в 1847 году: они «поклялись отрубать каждую ночь по крайней мере по одной чеченской головушке и, подобно горским абрекам, строго исполняют обет», причем не ради награды, а «из удовольствия». Берзенов и это яростно опровергал, но факт доказанный, об этом пишет, например, полковник Генштаба С. Эсадзе в работе «Покорение Западного Кавказа и окончание Кавказской войны».

Гости пожелали участвовать в ночном «секрете», им сказали правила — сражаться один на один, они согласились. Неправдоподобно, начальство не позволило бы, велело бы беречь гостей? Но там не было высокого начальства. Сами гости бы струсили? Может, и струсили, да отступать было неловко, сами напросились, и там, на Кавказе, со всеми что-то происходило такое, что трудно представить в нормальной обстановке. В «секрет» ушли три солдата: Игнатьев, Михайлюк и Баженюк (Буянов в Государственном военно-историческом архиве нашел этих людей); Дюма достался в напарники Баженюку. «Прошло два часа… Была холодная, темная ночь, мы лежали на берегу неизвестной реки (Аксай. — М. Ч.), на враждебной земле, с винтовкой, с ножом, ожидая не диких зверей, как это бывало со мною множество раз на охоте, а людей, по образу Божьему, как мы! И на эту охоту мы отправлялись со смехом, весело, как будто нам ничего не стоило пролить свою или чужую кровь! Правда, люди, которых мы поджидали, были грабителями и убийцами, оставляющими за собой разорение и слезы. Но эти люди родились за полторы тысячи лье от меня, с моралью, не похожей на нашу… Вправе ли я был просить Бога помочь мне в опасности, когда я сам так напрасно, так неразумно искал ее?» Наконец увидели горца на лошади, Баженюк бросился к нему, Дюма не мог ничего понять, потом разглядел приближавшуюся группу: «Баженюк, держа нож в зубах, тащил на правом плече женщину, находившуюся в бесчувственном состоянии, но не выпускавшую ребенка, которого она стиснула в руках; в левой же руке он нес голову чеченца… Он бросил голову на берег, посадил тут же женщину с ребенком и голосом, в котором не было заметно никакого волнения, произнес: „водочки бы…“ Не подумайте, будто он просил этого для себя, — он просил для женщины… А я все еще спрашиваю, какое право имеют люди охотиться за человеком, подобно тому как охотятся за оленем или кабаном?»

Следующая остановка — татарский аул Эндирей, там все мирно, прием у князя Али-Султана, гостям кричали ура: «Признаюсь, при этом удовольствие мое граничило с гордостью… Тридцать лет служения искусству были по-царски вознаграждены. Сделали бы для какого-нибудь государя более того, что сделали здесь для меня?» (Сочиняет, не могли ему кричать ура? Но вообразите, что в воинскую часть приехала Мадонна…) Дальше Чир-Юрт, Нижегородский драгунский полк, опять татары; Дюма поведал читателям про иго и заодно про снабжение и спекуляции в армии (его источники, похоже, были откровенны). В полку служил А. П. Оленин, в 1903 году в возрасте 70 лет надиктовавший воспоминания для «Исторического вестника»: по его словам, когда он услышал имя «Дюма», то сразу понял, о ком речь: «…портреты автора „Трех мушкетеров“ были в то время распространены везде». Оленин пишет, что Дюма поселили у него на квартире. «Вся „наша“ молодежь тотчас собралась ко мне и устроила Дюма, когда он вышел, свежий и веселый, сочувственную овацию. Я же тотчас дал знать командиру полка, кн. А. М. Дондукову-Корсакову, о прибытии знаменитого писателя. Немедленно последовало от князя приглашение на обед, и прибыл экипаж… За обедом знаменитый писатель обворожил всех своим прелестным, остроумным разговором… Не могу забыть его полудетский восторг, когда он узнал, что далее, на пути в Темир-Хан-Шуру, он проедет совсем близко от этого ущелья, что „оказия“ пойдет неприятельской землей, под усиленным конвоем, и что, возможно, будет и перестрелка… К вечеру ко мне собрались мои товарищи, и началась лихая кавказская пирушка, в которой „председательствовал“ Дюма… Надо было видеть его восхищение, когда в темной комнате загорелась синим огнем „жженка“ и прибывший оркестр грянул „Марсельезу“…» На следующий день, по словам Оленина, снова была пирушка, ездили верхом; наконец «оказия» под конвоем двинулась вдоль реки Сулак. «Справа и слева в некотором отдалении показались конные чеченцы. Дюма словно преобразился. Во весь опор вынесся он с нами вперед туда, где завязалась лихая кавказская перестрелка. То наскакивая, то удаляясь, горцы перестреливались с нашими… Во все время схватки Дюма сохранил полное самообладание и с восхищением следил за отчаянной джигитовкой казаков… Вскоре горцы увидали, что не могут вследствие своей малочисленности затеять серьезное дело, и, обменявшись последними выстрелами, ускакали восвояси».

Дурылин разоблачает эту историю, ссылаясь на историка В. Д. Карганова, который, в свою очередь, пересказывает слова М. П. Хаккеля, бывшего в 1880-е годы секретарем А. М. Дондукова-Корсакова: «У опушки князю пришла мысль позабавиться симуляцией нападения горцев, для чего было послано несколько солдат-драгун в лес разыграть стычку с воображаемым Шамилем. После перестрелки романисту рассказали разные небылицы о сражении в лесу и, в подтверждение, показали ему какие-то лохмотья, обмоченные в крови барана, заколотого к обеду». А наивный француз поверил, писал Жозефу Мери: «Мы перерезали территорию Шамиля и дважды имели случай обменяться ружейными выстрелами со знаменитым предводителем мюридов…»

А теперь разберемся. Первоисточник, на чьи слова ссылаются Хаккель, Карганов и Дурылин, — Дондуков-Корсаков (кстати, все они, как и Оленин, ошибочно пишут, что Дондуков-Корсаков был комполка: он накануне приезда Дюма вышел в отставку из-за столкновения с генерал-адъютантом Н. И. Евдокимовым, и его сменил граф И. Г. Ностиц; Дюма об этом упоминает). С отцом Дондукова Дюма имел неприятное столкновение в Венеции в 1843 году; сын там тоже был, как следует из его же мемуаров, и не мог не знать о скандале, так что его враждебный тон по отношению к Дюма понятен. Значит, Оленин прав и перестрелка была настоящая? А вот и нет: Дюма, представьте, вообще никакого сражения не упоминает. Прибыли в Чир-Юрт, у Ностица увидели портрет Хаджи-Мурата (следует рассказ о нем), выслушали историю нижегородского полка, поужинали, обсуждая снабженцев, наутро вышли с конвоем из 25 человек, потом конвой вернулся, а путешественники поехали через Кумторкалу к Темир-Хан-Шуре (ныне Буйнакск) «с четырьмя казаками и офицером Виктором Ивановичем» — вот и все. (Письмо к Мери — документ, не предназначенный для печати, причем в нем не указано, о каком эпизоде идет речь.) Получается, Оленин все выдумал. Он сказал, что Дюма гостил в Чир-Юрте три дня и жил на его квартире, а тот утверждал, что меньше суток, и Оленина не упомянул, хотя на каждой стоянке записывал имена, отчества и фамилии людей, включая слуг. Так кто же придумывает? Дюма о нас или мы о нем?

Кумторкала — Параул — аул Гелли, там услышали, что «Магомет-Иман Газальев собрал всю свою татарскую милицию — около двухсот человек — и еще сто человек охотников» и вступает в бой с отрядом горцев «под предводительством известного абрека Гобдана, именуемого Таймас Гумыш-Бурун». В полдень увидели дым вблизи дороги на Карабудахкент, с конвоем (12 человек) двинулись туда и встретили группу татар. «Люди в папахах узнали нас или, лучше сказать, узнали своих друзей. Они кричали „ура!“, а некоторые подняли руки с ношей, нам уже понятной. Раздались крики: „Головы! Головы!“ Не стоило спрашивать, что это были за трофеи… Обе группы соединились, третья же, несколько отставшая, двигалась медленно. Она не торжествовала победу — она несла мертвых и раненых… Сначала невозможно было разобрать слов, произносимых вокруг нас. К тому же разговор шел на татарском языке, и Калино решительно ничего не понимал. Красноречивей всего выглядели четыре или пять отрубленных и окровавленных голов, еще более живописными были уши, вдетые на рукоятки нагаек. Но вот прибыл и арьергард; он вез трех мертвых и пять пленных. Еще трое раненых едва могли держаться на своих конях и ехали шагом. Пятнадцать лезгин были убиты, трупы их находились в полумиле от нас, в овраге Зилли-Кака.

— Попросите сотника, чтобы он дал нам милиционера, который проводил бы нас на поле сражения, и спросите его о подробностях, — обратился я к Калино.

Начальник сам взялся отвезти нас туда. Он был украшен Георгиевским крестом и в рукопашной битве собственноручно убил двух лезгин. В пылу сражения он отрубил им головы и вез их с собой. Кровь текла с них ручьем. Всякий, убивший горца, имел право, кроме головы и ушей, обобрать его дочиста».

Как поверить, как допустить, как позволить рассказывать такое, когда газеты пишут, что на Кавказе «наведен порядок»? Бойцы пошли в Гелли, гостей по их просьбе повели на место сражения. «Направо, в лощине, лежали голые или почти обнаженные трупы. Пять человек были обезглавлены; у всех же других недоставало правого уха. Страшно было смотреть на раны, вызванные ударом кинжалов. Пуля проходит насквозь или остается в теле, образуя рану, в которую можно просунуть только мизинец, — она посинеет вокруг, и только. Но кинжальные раны — это настоящая бойня: у некоторых были раскроены черепа, руки почти отделены от туловища, груди поражены так глубоко, что даже виднелись сердца. Почему ужасное имеет такую странную притягательную силу, что, начав смотреть на него, хочешь видеть все?» «Татарка развязала небольшой мешок и извлекла из него два уха. Концом трости полковник удостоверился, что это были два правых уха. Он взял перо и бумагу и написал расписку на 20 рублей… Князь Мирский в свое время счел достаточным, чтобы доставляли не всю голову, а только правое ухо. Но они [татары] все равно отрубали головы, объясняя сие тем, что не могут отличить правое ухо от левого…»

Козубский писал с возмущением, что это ложь. Однако потом выяснилось, что рассказ Дюма в деталях совпадает с донесением командира Дагестанского конно-иррегулярного полка князя И. Р. Багратиона, опубликованным 16 ноября 1858 года в газете «Кавказ». Правда, об отрезанных ушах и головах там не говорилось. Нетрудно понять почему… «На четвертом рисунке (в альбоме адъютанта князя Дондукова) были изображены лезгинские ворота, украшенные отрубленными руками; руки были прибиты гвоздями, подобно тому как к воротам наших ферм пригвождают лапы волков (чтобы отпугивать других волков). Отрубленные руки долго не подвергаются разложению и остаются, так сказать, живыми на вид благодаря какому-то составу, в котором их предварительно варят. Эти ворота в Дидо были украшены пятнадцатью руками. Другие лезгины, более благочестивые, прибивают их к стенам мечетей. В мечети Дидо было около 200 рук. Впрочем, такой христианский народ, как тушины, смертельные враги лезгин и вообще всех магометан, оказывающие огромные услуги русским в их военных экспедициях, имеют, при всех своих христианских добродетелях, тот же самый обычай: сколько врагов захватывают тушины, столько они и отрубают рук…» Ох, господин Дюма, чем такие вещи писать, лучше бы вы что-нибудь выдумали…

В Карабудахкент прибыли без инцидентов, надеялись застать Багратиона, но он уехал в Уллу-Буйнак, нагнали, он предложил подняться на гору Каранай, отправились с ним в Темир-Хан-Шуру, ночевали, утром с большим отрядом поехали в Ишкартинскую крепость. А. Магомедов, директор Буйнакского музея («Дагестанская правда» от 29 июля 2010 года): «…уже пройдя Верхний Каранай, французские гости и сопровождающая их свита из фаэтонов и тарантасов пересели на лошадей. Не успели проехать пару-другую сотен метров, как на них из-за бугра напала небольшая группа горцев на лошадях. Тогда Багратион дает команду отразить нападение горцев, в конечном итоге что и удалось сделать… Иван Романович Багратион и его друзья только здесь признались, что то нападение горцев внизу, у подножья вершины, было не больше чем имитация нападения, специально устроенный розыгрыш. На это Дюма ответил, проведя рукой по своей шевелюре: „Браво, здорово, значит, и я внес свою лепту в Кавказскую войну“ и сделал еще один выстрел. Еще накануне ночью приготовили и для писателя наган, заранее его зарядив холостыми патронами….» Ничего подобного в тексте Дюма нет, не говоря уже о том, что наганов тогда не существовало. Он пишет: доехали до Ишкартинской крепости, поднялись на Каранай, красивый вид, ночевали в Ишкартинской, портной за ночь сшил для него подобие офицерского мундира — вот и все.

Дальше ехали в компании Багратиона: опять Темир-Хан-Шура, Дженгутай, Параул, Гелли, Карабудахкент, Дербент. Багратион рассказал о Нестерцовой и Марлинском. В Дербенте остановились у военного губернатора генерал-майора Д. К. Асеева. Козубский: «Едва ли не Багратион подстроил депутацию местных жителей, которая, по словам Дюма, приветствовала его как автора романов, доставлявших им величайшее наслаждение…» Что такое «едва ли не…»? Если не знаешь, подстроил или нет, зачем говорить?

Спустились к морю — через Кубу в Баку, там жили у главы городской управы М. Пигулевского, повидать гостей приезжал Хасайхан Уцмиев, кумыкский князь и генерал-майор русской армии, с женой, поэтессой Хуршидбану (псевдоним «Натаван»), Дюма подарил ей шахматы — они хранятся в Музее литературы имени Низами — получил от Уцмиева еще сведения о Марлинском. У него две «бакинские» темы — Марлинский и нефть: «Везде вокруг города, по всему побережью Каспийского моря, вырыты колодцы глубиной от трех до двадцати метров. Сквозь глинистый мергель, пропитанный нефтью, сотня из этих колодцев выделяет черную нефть, пятнадцать — белую. Из них извлекается почти сто тысяч центнеров нефти в год. Эта нефть отправляется в…» Будьте уверены, Дюма все написал: и куда отправляется, и почем, и какими коврами торгуют в Баку, и кто такие зороастрийцы, и чем различаются сунниты и шииты, и каковы особенности местных комаров… 23 ноября выехали в Шемаху, встретили офицера, который видел Шамиля. Наконец-то! В газете «Монте-Кристо» Дюма обещал: «…посетим лагерь нового титана, Шамиля», не получилось, выжидал, не писал с газетных источников, надеялся найти очевидца — нашел. Отозвался он о Шамиле довольно нейтрально, но скорее с симпатией, назвал «человеком чести» — как и его противника Ермолова, что «олицетворял собою террор, но то было в эпоху, когда террор мог оказаться спасительным, так как священная война не соединяла еще всех горских племен воедино».

После Баку — Шемаха: там гостя запомнил местный житель И. Евлахов, чей рассказ опубликован в «Новом обозрении» в 1887 году: «Атлетическая дородность Дюма, здоровое смуглое лицо и густые черные курчавые с проседью волосы придавали ему оригинальность, которая бросалась в глаза. Он был в каком-то неопределенном костюме, вроде ополченки, в дорожных сапогах; в них он являлся и на базаре, и в гостиной… Добряк, словоохотливый, неутомимый и приятный собеседник, он высказывался весь с первой же встречи… Вечером нас пригласили к одному из зажиточных шемахинских мусульман, Нахмуд-беку… Здесь мы много говорили о судьбах Востока, коснеющего в невежестве, несмотря на то, что он довольно уже сблизился с Европою, о Ламартине… На последовавшем затем персидском вечере, увлеченный прелестями Нисы, Дюма после второго блюда встал из-за стола, подошел к ней, приподнял покрывало и поцеловал ее в пояс. Публика, в особенности почтенные гости из местных мусульман, сидевшие за столом, с удивлением смотрели на Дюма…» Ниса — танцовщица, Дюма пишет, что спросил хозяина, может ли она исполнить «танец пчелы», но тот отказал. Вряд ли бы он стал без спросу ее целовать.

26 ноября прибыли в Нуху, узнали все о шелкопрядстве, гостили в доме генерал-майора князя Р. Д. Тархан-Моуравова, у того сын Ваня десяти лет, знает французский, играет с кинжалом и как о самой обыкновенной вещи говорит о том, что ему могут отрезать голову. Дюма растрогался, на другой день прощался с мальчиком «обливаясь слезами», потом, в Париже, о нем беспокоился. (Все нормально: ребенок этот впоследствии стал ученым-физиологом.) На следующий день проехали Царские Колодцы, видели замок царицы Тамары. Показался Тифлис: «первый признак цивилизации — виселица и казармы». Дюма не успокоился, пока не узнал, чьи тела на виселице (сказали: грабителей). Французский консул барон Фино познакомил со знатью: Чавчавадзе, Орбелиани. В Париже Дюма читал книгу «Восемь месяцев в плену Шамиля» Анны Дрансе, бывшей гувернантки в семье Чавчавадзе, попавшей в плен вместе с Анной Чавчавадзе и еще несколькими женщинами; теперь Чавчавадзе сама рассказывала ему подробности. Жизнь в городе цивильная: «Когда я ехал в Тифлис, признаюсь, мне представлялось, что я еду в страну полудикую. Я ошибался. Благодаря французской колонии, состоящей большею частью из парижских швеек и модисток, грузинские дамы могут следовать с опозданием лишь в две недели модам Итальянского театра и Больших бульваров». Все это мило, но не за тем ехали. Он решил проследовать до Владикавказа по Военно-Грузинской дороге. Муане сказал, что ему все надоело, 20 декабря поехали с Калино и проводниками: мост через Куру, Мцхет, Душет, Ананур, Кайшаур, дальше дорогу завалило. «Через три дня я был уже в Тифлисе; меня считали погибшим в снегу и надеялись отыскать только весной». Впечатления от строительства: «…на деньги, потраченные на Военно-Грузинскую дорогу, можно было бы вымостить весь путь серебряными рублями… Вот так все и делается в России: никогда начатое дело не доводится до конца, не простирается за пределы абсолютной необходимости конкретного момента. Когда же нужда миновала, начатое дело бросается на полпути, на произвол судьбы… Нельзя понять — тем более при современном уровне цивилизации и культуры — эту одновременную и равную потребность в захвате чужого и беспечность в сохранении и улучшении собственного…» Что за скучный человек — нет бы похвалить проект…

Он хотел в Ереван, но Муане опять отказался, Новый год встречали в Тифлисе: обеды, ужины, бани. Дюма засел за переводы, намеревался взять Калино в Париж, тот написал ректору университета, но ответа не получил. Пришлось расстаться. Нашел нового переводчика, армянина, которому нужно было по своим делам во Францию. Власти дали в сопровождение унтер-офицера, 23 января по снегу двинулись через Гори, Кутаиси и Марани в порт Поти, кружили, с большими проблемами находили лошадей, 2 февраля явились в Поти — парохода нет и когда будет, неизвестно. Город жалкий, скука, усталость, кормят плохо. При гостинице была лавка, в которой служил молодой грузин Василий, Дюма попросил его приготовить рыбу и обнаружил, что тот хороший повар. Спросил Василия, хочет ли он жить во Франции. «„Да“, — ответил он с энтузиазмом, свойственным всем людям, живущим под российской тиранией и получающим шанс покинуть эту страну». Паспорт Василия был в Гори, не успеть, попытались его вывезти по чужим документам, поднялись на борт корабля, но тут — полиция. «На бедного Василия донес его же приятель, позавидовавший его удаче… Он был в отчаянии. Он кричал по-русски, по-грузински, по-армянски, по-турецки, надеясь, что я пойму его». Переводчик объяснил, что кричал Василий: «Я не хочу оставаться в Поти в доме вора Якуба, который взял с вас 20 франков за кусок барана, который стоил ему 7. Скажите, куда вы едете, и, где бы вы ни были, я вас найду…»

Найдет, как же, это и не в силах человеческих. Благоразумный Дюма денег не дал, но все же написал записку к полковнику Романову, адъютанту губернатора, с которым познакомился в Кутаиси, а парню дал другую: «Рекомендую грузина Василия, поступившего ко мне в услужение в Поти и вынужденного остаться из-за отсутствия паспорта, всем, к кому он будет обращаться, и особенно господам командирам французских пароходов и секретарям консульств. Что касается издержек в этом случае, то можно переводить вексель на мое имя, а я проживаю в Париже, на Амстердамской улице, дом 77. Поти, 13 февраля». Прощай, бедный Василий, прощай, страна прирожденных рабов, я восхищался всем достойным восхищения, я очень старался, но не сумел полюбить тебя…