Он был уверен, что «Калигулу» оценят, ждал больших денег, не дотерпел — снял две квартиры на улице Риволи, 22, роскошный дом с балконами напротив Тюильри, Иду поселил на первом этаже, сам, как обычно, на четвертом; никакого общего хозяйства, привычки холостяцкие. Его окна находились напротив окон Фердинанда Орлеанского. В книге «Мертвые уходят быстро» (1861) он рассказывал, как они свистом вызывали друг друга, словно мальчишки, но друг был уже наследным принцем: «Если он был занят, он меня отсылал, если мне хотелось говорить о политике, он отмалчивался…» Мать тоже перевез поближе — на улицу Фобур-дю-Руль, 48. Сыну 14 лет — наконец озаботился его делами. Пансион Сен-Виктор стал пользоваться плохой славой — уж очень высокие оценки там всем ставили, а потом поступить куда-либо с этими оценками не получалось, — отдали мальчишку в пансион Эно, откуда все поступали в престижнейший коллеж Бурбонов. Там проблем у него не было, он «устал грустить и болеть», занялся спортом и пустился в развлечения; с Идой он теперь почти не контактировал и с отцом примирился.

Последняя постановка «Калигулы» прошла при полупустом зале 16 февраля 1838 года. В «Одеоне» 28 января возобновили «Анжелу» — провал. В Союз писателей вступили 85 человек, но замысел провалился: писатели не хотели отдавать права союзу, надеясь в одиночку выбить лучшие условия, и союз превратился в арбитраж, рассматривавший конфликты авторов между собой. Все плохо, все не так. Драматург Ипполит Роман попросил помочь с пьесой «Мещанин из Гента» о восстании пивоваров в 1568 году. Премьера в «Одеоне» 21 мая 1838 года — неудачно, Дюма такие работы никогда не подписывал (только брал деньги), но все равно все знали, что он опять потерпел неудачу. Пьесу «Поль Джонс» никто не хотел ставить, Денуайе предложил сделать из нее роман и печатать в «Веке», чтобы утереть нос Жирардену. Дюма написал (при участии художника Доза) «бразильское мыло»: сын не знает, чей он сын, мать скрывает, что она мать, два бесцветно-благородных героя, бесцветная девица, влюбленным мешает соединиться злодей, помогает благородный друг, «хеппи-энд». Удачные находки были — много страдавший незнакомец, вершащий чужие судьбы (эскиз графа Монте-Кристо), зловещая старая маркиза — но в общем, конечно, чушь. А публика взвыла от восторга: роман, печатавшийся с 30 мая по 23 июня, принес «Веку» пять тысяч новых подписчиков. Почему? Только потому, что публика любит чушь?

В «Капитане Поле» Дюма опробовал новую технику. Он отказался от подражания Скотту: «В нем нет драматических качеств… он замечательно изображает манеры, костюмы, характеры, но не способен убедительно изображать страсти, а жанр нуждается в страстях… французам больше импонировал бы роман, где в равной степени внимание уделено манерам и характерам и живому диалогу». Скотт начинал с описаний: кто как одет, где родился… Но роман, печатающийся отрывками, должен захватить читателя сразу, и Дюма почти отбросил предисловия. Специфика жанра требовала обрывать каждую главу на самом интересном — этому Дюма давно научил театр. Наконец, он начал заменять длинные вальтер-скоттовские реплики короткими. По форме то был шаг к «Трем мушкетерам», но по духу этой бесталанной вещи — просто бесстыдное падение. Автор «Актеи» и «Паскаля Бруно» мог стать серьезным прозаиком, а выбрал дешевку: семью кормить надо? Но нет, он не пытался сочинить еще одного «Капитана Поля», а правил «Актею» для книжного издания, написал в дополнение к «Паскалю Бруно», чтобы издать сборником, повесть «Мюрат» о гибели наполеоновского полководца и грустный готический детектив «Полина». (Сборник назывался «Фехтовальный зал» — этот зал Дюма посещал довольно регулярно.) Несмотря на успех «Поля Джонса», надежды автор по-прежнему связывал со сценой. Театр «Ренессанс» Жоли откроется осенью, Гюго и Дюма должны дать по пьесе, первый пишет «Рюи Блаза», второй решил снова работать с Нервалем: с ним интересно. Тот нашел отличную тему: заговор тайного общества иллюминатов в Германии, в августе едем собирать материал…

31 июля 1838 года, когда Дюма обедал у Фердинанда, ему сообщили, что у матери второй инсульт. Врачи сказали, что нет надежды, привел священника. Сил описать это у него достанет лишь в 1855 году, а опубликовать — в 1866-м. «Очевидно, большое горе побуждает нас думать о тех, кого мы любим, как об утешителях…» Он написал Фердинанду записку, тот оставил гостей, пришел. «Я, бесконечно тронутый деликатностью принца, выскочил из дому, открыл дверь его кареты и, обняв его, заплакал, уткнувшись головой ему в колени. Он держал меня за руку и позволил мне выплакаться». Ночь в комнате с матерью: страх, угрызения совести, чувство сиротства. Наутро: «Взгляд, все еще сосредоточенный на мне, помутился…» К полудню глаза закрылись, «на обоих веках застыли слезы». Он стал звать, она с трудом открыла глаза. «Как и в первый раз, веки медленно упали, возможно, еще медленней; дрожь пробежала по телу, потом она сделалась недвижна вся, только губы вздрогнули и приоткрылись: дыхание, отлетевшее от них, коснулось моего лица. Это был последний вздох».

Он просидел у тела сутки, никого не пускал, молился, надеялся: она ему приснится. Нет. «С того дня вера моя угасла, и даже самые ничтожные сомнения рухнули в бездну отрицания; если бы существовало хоть что-то, хоть что-то, что остается от нас и после нас, — то мама не могла бы не прийти ко мне, когда я так ее звал. Стало быть, смерть — это прощание навеки». (На веру в Провидение отказ от религии не повлиял: его Провидение — закон, установленный Творцом для общества, как тяготение — для материи.)

4 августа похороны в Вилле-Котре, для себя заказал место рядом. Гюго выразил соболезнования — кажется, помирились. Художника Дюваля попросил сделать портрет матери, посвятил ей книжное издание «Актеи». Задумался об отце, написал «соотечественникам» на Гаити, предложив учредить фонд для памятника генералу Дюма; в письме говорилось, что героизм генерала — «доказательство того, что у нас, гаитян, есть чему научить старую Европу, столь гордящуюся ее цивилизацией». В фонд должны были жертвовать негры, где бы они ни жили, по одному франку. Но проект не осуществился. Надо ехать в Германию, одной пьесой сыт не будешь, договорился с «Парижским обозрением» о публикации путевых заметок под названием «Прогулки по берегам Рейна», они публиковались осенью 1838 года, а в 1854-м в газете «Родина» вышло дополнение к ним — «Беседы путешественника».

Поездка грозила сорваться: Нерваль переживал драму, актриса Женни Колон, его любовь, вышла замуж. Денег у него тоже не было, депрессия, Дюма выбил для него у Жоли аванс. Немецкого оба не знали, решили взять Иду переводчиком. Фердинанд дал рекомендательное письмо к бельгийскому королю, женатому на его сестре, Нерваль в Бельгию не хотел, уговорились встретиться во Франкфурте. 9 августа Александр с Идой приехали в Брюссель, король Леопольд I (милый человек, не путать с его сыном Леопольдом II, истребившим население Конго) принял любезно, вообще Бельгия, только что образовавшаяся в результате революции, — идеал, не хуже Швейцарии, всеобщее избирательное право, нет цензуры; везде люди живут как люди, а у нас?! Проехали Антверпен, Брюгге — все замечательно, в Льеже начались прусские порядки, то нельзя, это нельзя, слава богу, есть места похуже Франции. Дальше Экс-ля-Шапель, Кёльн, Кобленц, 26 августа Франкфурт, а Нерваля нет: в Баден-Бадене проигрался, уехал в Страсбург и там застрял, Дюма выслал ему денег на дорогу (все это напоминает совместные поездки практичного Хемингуэя с Фицджеральдом), пока ждал, посетил дом Гёте, еврейское гетто, ходил по салонам, куда его ввел редактор издававшейся на французском «Франкфуртской газеты» Шарль Дюран. Как рассказывал журналист Александр Вайль, «Дюма всюду влетал как бомба и демонстрировал свое остроумие каждому встречному», но был так обаятелен, что «все сердца ему раскрывались» и никто не мог ему противиться, в том числе жена Дюрана…

Неизвестно, знал ли Дюма, что Дюран — русский агент, работавший на Бенкендорфа с 1833 года; его газета должна была противодействовать французскому «гнилому либерализму» (все познается в сравнении). Дюран, вероятно, искренне хотел, чтобы Россия с Францией сблизились, но был в душе бонапартистом (чего не одобряли его русские хозяева) и предрекал переворот в пользу Луи Наполеона; он рассказал Дюма, как хорош Николай I, предлагал съездить в Россию. Наконец прибыл Нерваль. «Он привез с собой название и идею пьесы. Я говорю идею, потому что Жерар понятия не имел, что такое план. Он ненавидел твердые очертания, дух его распылял мысли в газообразном состоянии… Я, любивший, чтобы все было логично и правильно устроено, ввязывался с ним в бесконечные споры, которые всегда заканчивались с моей стороны словами: „Мой дорогой Жерар, вы сошли с ума!“ А он улыбался своей мягкой улыбкой и говорил: „Вы не видите того, что я вижу, дорогой друг“. А я упрямился, мне так хотелось увидеть это нечто, что он видел, а я нет… И тогда он пускался в разъяснения деталей столь тонких, столь незначительных, что эти рассуждения казались мне подобными облачкам, которые ветер разгоняет в разные стороны и которые после того, как приобретут вид горы, равнины или озера, в конце концов исчезают и тают как дым». Тем не менее план составили.

Самым известным иллюминатом был немецкий студент Карл Занд, казненный в 1820 году за убийство писателя Августа Коцебу, который из ненависти к немецким либералам, симпатизировавшим Наполеону, стал работать на русскую разведку; но убили его не за это, а за то, что требовал ограничить свободу университетов. Поехали на место действия в Мангейм, осмотрели дом Коцебу, место казни Занда, его тюремную камеру, отыскали массу документов. Обоих авторов занимала фигура палача; пошли к палачу Видеманну, но оказалось, что Занда казнил его отец. 24 сентября вернулись во Франкфурт, распределили работу: четыре акта пишет Дюма, два — Нерваль. Заехали в Баден-Баден, 2 октября были в Париже и сели за дело. Ни Занда, ни Коцебу в пьесе «Лео Бурхарт» не будет (да, так работают писатели: два месяца копались в книгах и изучали жизнь людей, чтобы потом написать не о них), герой — профессор-либерал: став министром в германском княжестве, он идет на компромиссы с совестью, чуть не гибнет от руки студента и отказывается от политики, а студент убивает себя.

Жоли отверг пьесу: политика, надоело, не пропустят. А жить на что? Сели писать другую пьесу — «Алхимик», в стихах, по мотивам драмы «Фацио» англичанина Мильмана: человека несправедливо обвиняют в преступлении, ужасный финал заменили хеппи-эндом. Жоли понравилось, Нерваль был недоволен, решили, что «Алхимика» подпишет один Дюма, а с «Бурхартом» Нерваль делает что хочет. Театр «Пантеон» купил «Поля Джонса» и 12 октября поставил его с большим успехом. 8 ноября открытие «Ренессанса», «Алхимика» репетируют, «Бурхарта», переделанного Нервалем (по мнению критиков Пьера Тушара и Франсуа Рахье, к худшему: из политической драмы он сделал слащаво-любовную), принял «Порт-Сен-Мартен» (играли 16 апреля 1839 года, Готье хвалил, публике не понравилось). Кажется, выбирались из ямы… И той же осенью Нерваль познакомил Дюма со своим одноклассником Огюстом Маке.

Маке, старший из восьми детей бизнесмена, родился 13 декабря 1813 года в Париже, в 1830-м окончил лицей Карла Великого вместе с Нервалем, летом бегал по баррикадам, в 18 лет был зачислен в тот же лицей внештатным преподавателем истории, а в 1832-м в Сорбонне защитил докторскую диссертацию по истории театра. Мечтал писать, искусство любил больше науки, входил в группу молодых романтиков «Малый Сенакль» (группа Гюго — «Большой Сенакль»), публиковал стихи под псевдонимом «Огастус Мак-Кит». В 1833 году написал с Нервалем драму «Искупление» и романы «Рауль Спитен» и «Форт Диш»: пьесу не поставили, романы напечатали, но никто их не читал. В 1835-м, несмотря на увещевания отца, бросил преподавание и стал редактировать газету «Антракт», вскоре заглохшую, публиковал статьи о театре в «Парижской газете», с 1838 года работал в газете «Молодо-зелено». Исследователь Гюстав Симон, лично знавший Маке, в 1919 году издал о нем книгу «Дюма и Маке: история одного сотрудничества», юным он его не видел, но описал по чужим рассказам: благородный, пылкий мальчик, талантливый, но неуверенный в себе, внешне похож на д’Артаньяна: худощавый, усики, ясные светлые глаза. Маке предложил Жоли пьесу «Карнавальный вечер»: вдова Батильда влюблена в кузена покойного мужа, тот — в другую, а в Батильду — мужчина, с которым у нее была связь и который теперь ее шантажирует. Это не водевиль, а мрачная психологическая драма. Жоли отверг — нетеатрально. Нерваль предложил показать «калеку» Дюма — тот поправит. Маке согласился. Все соглашались: Дюма правил быстро, бережно, критиковал необидно, все сдавал в срок и своего имени не ставил; это считалось нормальным, ведь он брал за труд деньги. (Если работа занимала дня два-три, то денег не брал, и это тоже считали нормальным. Если не мог поправить — отказывался, после чего пьеса возвращалась автору, но в редких случаях он покупал ее «впрок».)

Нерваль — Маке, 3 ноября: «Он [Дюма] сказал, что полтора акта очень хороши, другие полтора надо переделать. Но ему сейчас некогда, надо сдавать „Алхимика“. Я придумал, как сделать развязку без смертей, потому что это было камнем преткновения, твоя развязка чересчур мрачна и тяжеловесна для трехактной пьесы. Но я недостаточно разбираюсь в театре, чтобы сделать это. Тогда мы подумали предложить тебе в соавторы Лакруа (Поль Лакруа, 1807–1884, издатель, автор учебников, эрудит. — М. Ч.). Он сейчас болеет, но скоро сможет… если „Ренессанс“ не возьмет, то Лакруа ее пристроит в „Водевиль“ или „Жимназ“. Я тебе советую принять этот вариант. Лакруа может подписать пьесу псевдонимом, если ты не хочешь подписывать своим именем, как ты мне говорил. Ты ведь знаешь, как трудно начинающим, я бывал и в худших условиях. У тебя будет половина прибыли, и тебе будет проще разговаривать с директорами театров…»

Через несколько дней Нерваль сообщил Маке, что Дюма сам прочел пьесу перед Лакруа и тот взялся «немножко поправить». Но по какой-то причине Лакруа опять не смог, и Дюма все сделал сам. Нерваль — Маке, 7 декабря: «Дорогой друг, Дюма переписал всю пьесу — в соответствии с твоим замыслом, конечно; пойдет под твоим именем. Пьеса принята, нравится всем… Завтра я представлю тебя Дюма…» Встретились, Маке со всем согласился, переименовали пьесу в «Батильду»; ее поставили 14 января 1839 года в «Ренессансе» с Идой в главной роли (это и была выгода Дюма — денег он не взял), успеха не случилось, провала тоже. Дюма тотчас об этом забыл. «Ренессанс» его не устраивал — видно, что второго Французского театра не получается, надо писать для настоящего. Несколько лет назад драматург Леон Лери (псевдоним «Брунсвик») принес ему на правку комедию, он тогда не смог ничего сделать, теперь надумал; получился водевиль «Мадемуазель де Бель-Иль»: 1726 год, герцог и его любовница решили завести себе других возлюбленных, вещь безобидная, забавная. 2 апреля 1839 года Французский театр ее поставил с громадным успехом, даром что семнадцатилетнюю героиню играла пенсионерка мадемуазель Марс. Жюль Сандо, «Парижское обозрение»: «Живая, энергичная, нежная, добрая вещь…» Это самая коммерчески удачная пьеса Дюма: она не сходила со сцены до 1916 года.

10 апреля — «Алхимик» в «Ренессансе», успех слабенький, Франсуа Боннер в «Парижском обозрении» назвал плагиатом; 16 апреля «Лео Бурхарт» в «Порт-Сен-Мартене», тоже ничего хорошего. От досады между друзьями начались денежные разборки, Нерваль обвинял Дюма почти что в краже. При этом денег у Дюма по-прежнему не было. Их у него не было никогда, причем понять, куда он их девал, учитывая постоянное наличие заработка, трудно. Он ни во что особенное не инвестировал, не пил, не играл, не покупал любовницам карет, просто «жил на широкую ногу»: содержал «секретарей», давал в долг, сам опаздывал с платежами и платил проценты, покупал массу одежды, мебели, безделушек. Странно: ведь он был такой «правильный» во всем, что касалось работы, и юность провел бедно, и цену деньгам знал. Но не всякая черта характера поддается объяснению. Сейчас с деньгами было так плохо — еще и расточительность Иды, — что он взял крупную сумму у Доманжа под залог авторских прав. Договорился с «Веком» (там платили не лучше, чем в «Прессе», но с ними он лучше ладил) и издательством «Дюмон», что будет все написанное в прозе отдавать им, книжная публикация после газетной. Это была кабала. Год он никуда не ездил, сидел взаперти и писал. Он привык к дисциплине, но работать совсем уж из-под палки получалось неважно, тексты выходили несамостоятельные (он так и не научился придумывать сюжеты): «Отон-лучник» по мотивам сказания о Лоэнгрине, «Монсеньор Гастон де Феб, или История о демоне на службе у сира де Караса» — на основе «Хроник» Фруассара, «Педро Жестокий» — по испанским хроникам, «Дон Мартинш де Фрейтас» — по португальским. Он хотел защищать авторские права французов, но чужих соблюдать не собирался; он открыл новую жилу — авторизованные переводы. Живший в Париже неаполитанец Пьер Анжело Фиорентино посоветовал ему перевести книгу Уго Фосколо «Последние письма Джакомо Ортиса» (трагическая любовная история конца XVIII века) — вышла повесть «Жак Ортис», подписанная «А. Дюма»… А что? Тогда все так делали.

Считается, что вольным переводом какого-то английского текста являются и «Приключения Джона Дэвиса», роман о британском моряке, который везде побывал, видел Байрона, турецкого султана, албанского пашу. Англичанин Джон Дэвис, сын моряка, жил в Париже, и позднее Дюма был с ним знаком и публиковал в своих газетах его переводы, но тот это Дэвис или не тот, так и не установили. Текст выглядит неоконченным, будто автор прервался или переводчику надоело; поскольку в его самостоятельности есть сомнения, судить о качестве трудно, но отдельные сцены не мог не написать именно Дюма: «У ворот красовалась новая выставка голов. Одна из них была, как видно, недавно отрублена, и кровь медленно капала на плечо женщины, которая сидела у подножия столба. Эта несчастная была почти нагая и прикрывалась только своими длинными волосами. Она сидела, положив лицо на колени, а руки на голову. У ног ее валялись два ребенка, по-видимому, близнецы. Несмотря на шум нашего поезда, она даже не взглянула на нас, так глубоко было ее горе, так чужд был ей весь мир. Али посмотрел на нее с абсолютным равнодушием, как на суку с щенятами…» «Век» ужаснулся такой «чернухе» и не взял; напечатало «Парижское обозрение».

Фиорентино предложил проект: серию «Знаменитые преступления» для издательства «Керар», придумывать не надо, только обработать материалы, в деле еще три писателя: Огюст Арно, Пьер Фурнье и Фелисьен Мальфий. Получилось восемь томов за три года (1839–1841), из двадцати новелл Дюма написал двенадцать: «Семейство Ченчи», «Маркиза де Бренвилье», «Карл Занд», «Мария Стюарт», «Маркиза де Ганж», «Борджиа», «Урбен Грандье», «Кровопролития на Юге», «Графиня де Сен-Жеран», «Жанна Неаполитанская» и «Железная маска» плюс старый очерк «Мюрат». Сборник хорошо расходился и был оценен критиками: сделано добросовестно, с анализом. В «Железной маске» Дюма разобрал все версии: «В театре автор… следует своему замыслу и отвергает все, что его стесняет или ему мешает. Книга же, напротив, издается, чтобы возбудить спор. И мы представляем читателю фрагменты процесса, в котором еще не вынесен окончательный приговор и, вероятно, никогда вынесен не будет…» Признался, что предпочитает ту, согласно которой под маской скрывали брата-близнеца Людовика XIV, но навязывать ее не стал.

Но о чем еще писать? Как люди умудряются выдумывать истории? Тейлор и Доза до сих пор не удосужились сделать книгу о путешествии в Египет десятилетней давности, Доза его описал, но для себя; получив согласие Доза, Дюма сделал по его запискам книгу «15 дней на горе Синай», дополнив ее очерками о походах Людовика Святого и Наполеона. «Дюмон» выпустил иллюстрированное издание, книга переиздавалась 30 раз, и французы использовали ее как путеводитель. В 1932 году журналист Ж. Карре заявил, что Дюма «все переврал» и «украл» авторство у Доза; но имя Доза в книге стоит, а автор послесловия к русскому изданию М. Б. Пиотровский отметил, что работа точная и ошибок в ней не больше, чем у любого исследователя.

Где еще взять материал? История Марии Стюарт увлекла, начал писать хронику «Стюарты». Еще вариант: тему дает картина или скульптура. Вспомнил, как в 1835 году в Италии понравилась живопись художника-самоучки, разыскал его биографию, написал повесть «Мэтр Адам из Калабрии»: в одном селе художник нарисовал Мадонну, которая вдруг заговорила и посоветовала жителям прогнать полицейских, ищущих бандита Марко (любящего дочь художника); полиция почуяла подвох, художника чуть не казнили, Марко спас его. «Дюмон» должен был издать книгу в 1840 году, но подсуетилось бельгийское издательство «Мелин и Кан» и напечатало ее, не заплатив; с 1839 года множество его книг выходило в Бельгии прежде, чем дома, и далеко не всегда ему удавалось заключить с ушлыми бельгийцами договор.

Под конец года он написал книгу «Капитан Памфил»: отчасти компиляция из старых рассказов о животных, но прелестная: на такой теме всегда раскрывался его дар юмориста. О покупке черепахи: «Меня тронуло выражение глубокого смирения несчастного животного: подвергаясь осмотру, оно даже не пыталось укрыться под своим щитом от бесчеловечного гастрономического взгляда неприятеля… Это была простая черепаха самого заурядного вида: testudo lutaria, sive aquarum dulcium, что означает черепаху болотную или пресноводную. Так вот, черепаха болотная или пресноводная занимает в своем семействе ту ступень, которая у людей гражданских принадлежит лавочникам, а у военных — национальным гвардейцам. Впрочем, это была самая странная черепаха из всех, когда-либо просовывавших четыре лапы, голову и хвост в отверстия панциря. Едва почувствовав под ногами пол, она доказала свою самобытность: направилась прямо к камину с такой скоростью, что мгновенно получила имя Газель…» По этой книжке можно видеть, как много Дюма читал и какая громадная у него была эрудиция: животных он классифицировал по Плинию, Линнею, Кювье, Бюффону и по англичанину Рею и объяснил, чем классификации различаются; изложил историю открытия Северного полюса и освоения Америки — какой бы пустяк он ни писал, в нем сидела тяга к просветительству. А «Памфил» — не пустяк: основную часть книги занимает история, при чтении которой, если не знать автора, назовешь Марка Твена с его гремучей смесью черного юмора и политической сатиры.

Капитан Памфил — британский авантюрист, среди белых его репутация подмочена, и он решил облапошивать народы попроще, морочил голову индейцам, неграм, «спекулировал на всем — чае, индиго, кофе, треске, обезьянах, медведях, водке и гонакасах, — ему осталось купить себе королевство». Он купил его за ящик водки у народа москито (выдуманного Дюма), приехал в Англию, открыл консульство, торговал чинами и орденами. «Как-то после обеда при дворе кацик решился заговорить о займе в четыре миллиона. Королевский банкир — ростовщик, ссужавший деньгами всех монархов, — услышав эту просьбу, с жалостью улыбнулся и ответил, что он не сможет занять меньше двенадцати миллионов, поскольку все коммерческие сделки на сумму меньше названной предоставлены темным дельцам и частным посредникам. Кацик сказал, что это его не остановит и он вполне может взять двенадцать миллионов вместо четырех… И все же существовало одно условие sine qua non. Кацик вздрогнул и спросил, что это за условие. Служащий ответил, что это условие — дать конституцию своему народу. Кацик был ошеломлен этим требованием; не то чтобы он испытывал хотя бы малейшее отвращение к конституции (он знал, чего стоят эти сочинения, и дал бы дюжину таких за тысячу экю, а тем более одну за двенадцать миллионов)…»

Дюма не поленился сочинить конституцию москито — это «чистый Марк Твен»; твеновской же «черной» интонацией полны страницы, где он описал общение Памфила с африканцами. Он хотел менять водку на слоновую кость, у племени кости нет, но есть пленные. Памфил принял их в залог, запер в сарай и забыл: «Прошло три дня, и одни умерли от ран, другие — от голода, несколько человек — от жары, так что, как видите, капитан Памфил вовремя вспомнил о своем товаре, который уже начинал портиться… Итак, речь шла о том, чтобы умудриться разместить на и без того изрядно нагруженном судне двести тридцать негров. Хорошо еще, что это были люди: будь вместо них другой товар, такое было бы невозможно проделать физически; но человек чудесно устроен: у него гибкие сочленения, его легко поставить на ноги или на голову, устроить на правом или на левом боку, уложить на живот или на спину — и надо быть очень бездарным, чтобы не извлечь выгоду из этого обстоятельства… капитан не скрывал от себя самого, что, после того как он два раза пройдет под тропиком, эбеновое дерево неминуемо должно немного усохнуть, и, к сожалению, даже самым требовательным станет просторнее; но всякая спекуляция сопровождается риском, и негоциант, обладающий некоторой предусмотрительностью, должен всегда предполагать убыль».

Расовая тема была для Дюма довольно болезненной; когда его сыграл актер Жерар Депардье, многие французы возмущались, и, наверное, правильно: важную часть жизни писателя проигнорировали. В 1838 году газета рабовладельческой ориентации «Колониальное обозрение» объявила, что Дюма будет в ней публиковаться, и он написал Сирилу Бисетту, аболиционисту с Мартиники, прося опровергнуть ложь на страницах либерального «Обозрения колоний»: он ничего рабовладельческой газете не обещал и не даст: «Все мои симпатии естественным образом и по национальному признаку принадлежат противникам тех принципов, которые защищают господа из „Колониального обозрения“, и я хотел бы, чтобы это знали не только во Франции, но везде, где есть у меня братья по расе». Шарль Гривель, автор книги «Александр Дюма, человек со ста головами» (2008), пишет, что Дюма из-за цвета кожи ощущал себя аутсайдером и что в нем было очень много «негритянского», в частности любовь к охоте — это притянуто за уши, точно белые не охотятся, но насчет аутсайдерства верно: вспомним печальное: «Он [де Виньи] джентльмен, а я мулат…»

Белые французы его, на три четверти (или семь восьмых) белого, звали «негром», порока в этом нет, но смеяться можно. Леконт описание Дюма в своем пасквиле начал словами: «…темно-коричневое лицо и вьющиеся волосы сразу выдают негра» (как будто он скрыть пытался); «физиономия его напоминает африканскую маску…» Другой пасквилянт, Эжен Мирекур: «Происхождение его читается во всем его облике, но еще более проявляется в характере. Соскребите с г-на Дюма поверхностный слой, и вы обнаружите негра… Маркиз играет роль на публике, негр выдает себя вблизи». (Бальзак комментировал: «Глупо, но верно».) Мадемуазель Марс, как рассказывал театровед Шарль Морис, требовала, чтобы после ухода Дюма в комнате открывали окна — «от него мерзко пахнет негром». Сент-Бёв, Дюма в общем-то любивший, писал: «Его талант — почти физической природы; его разум находится в теле не человека, а почти животного». Вильмесан: «Очень высокий, очень худой в то время, Дюма в целом представлял собой идеальный тип красивого мужчины. Грубоватость черт лица смягчалась сиянием голубых глаз; казалось, две породы борются в этом существе, и негр побежден цивилизованным человеком, нетерпеливая пылкость африканской крови умеряется элегантностью европейской цивилизации; одухотворенность облагораживает толстые губы, интеллект смягчает уродство». В наше время молодого Дюма назвали бы «красавчиком мулатом» (с возрастом он, увы, располнел и красота пропала), но тогда сам по себе негроидный тип лица был — «уродство», копна черных кудрей считалась хуже лысины. Бедный, он сам о себе писал: «Мне никогда не удавалось хорошо выглядеть из-за моего темного цвета лица и потому что вьющиеся волосы сформировали смешной ореол вокруг моей головы». Свой импульсивный характер он объяснял «тропической родословной» — точно никогда не видел импульсивных белых. Он не обижался, когда «негром» шпыняли друзья, любил приводить фразу Нодье: «Вы все, негры, одинаковы, любите бусы и побрякушки», карикатуристы Шам и Надар рисовали его черным как уголь — он дружил с ними. Но бывали и очень жестокие выпады. Вообще для столь незлобивого, как он, человека у него было многовато врагов. Почему? Он раздражал. Шумный, огромный, любит поговорить о себе — это всегда раздражает, да еще и негр…

12 февраля король распустил очередной парламент. Зря искал добра от добра — на выборах 2 марта и 6 июля оппозиция получила перевес: у нее 240 депутатов, у орлеанистов — 200. Тогда король разогнал правительство и вместо Моле назначил Сульта; Бланки и Барбес 12 мая попытались «вывести людей», вывели 300 человек, атаковали Дворец правосудия, 200 погибших, Бланки бежал (его считали провокатором, и с тех пор они с Барбесом стали врагами), Барбеса приговорили к казни, Гюго и Жорж Санд умолили Фердинанда Орлеанского вступиться, Гюго даже в стихах короля просил, и казнь заменили на пожизненное заключение. Дюма в мемуарах упоминал о заступничестве Гюго как о «достойном поступке», но сам не вмешался. Люди, подобные Барбесу, его бесили: за неудавшимся «восстанием» — новые репрессии против печати. Он давно решил: мы пойдем другим путем. Депутатство. Скоро уже пора. У него был хороший период: деньги пошли, критики хвалили. Для закрепления статуса недоставало академического кресла.

Французская академия, основанная в 1635 году герцогом Ришелье «чтобы сделать французский язык не только элегантным, но и способным трактовать все искусства и науки», состоит из сорока «бессмертных» членов, избранных коллегами; на званых обедах они занимают более почетные места, чем министры. Чтобы стать «бессмертным», надо ждать, пока какой-нибудь «бессмертный» умрет. Избирали обычно уже старых, и помирали они достаточно часто — есть на что надеяться. Правда, у молодежи, романтиков и вообще всех, кто выделялся, шансов было немного. В 1824 году Гюго пытался избраться — провалили, потом еще дважды. В сентябре 1839-го умер «бессмертный» историк Мишо, Беранже вновь выдвинул Гюго; Бальзак, только что избранный президентом Союза писателей, после переговоров с Гюго снял свою кандидатуру. Соперники — драматург Бонжур, юрист-легитимист Беррье и историк-орлеанист Вату. Дюма в этой комбинации места не нашлось, но он пытался интриговать, прося Бюло: «Напишите обо мне в „Обозрении“ в связи с выборами в Академию и выразите, пожалуйста, удивление, как это могло получиться, что я не выставил свою кандидатуру…» Бюло удивление выразил, кандидатуру Дюма все равно никто не предложил, но разговоры о нем пошли; весь ноябрь и декабрь в газетах печатались карикатуры на претендентов в бессмертные, самая известная — «Большие академические скачки с препятствиями» Гранвиля: закрытая дверь академии, перед ней толпятся Бальзак, которого с боков подпирают «дамы бальзаковского возраста», Гюго с Нотр-Дам на голове, де Виньи от нетерпения прыгает, Дюма стоит спиной к академии и к Бальзаку.

Нам хочется видеть знаменитостей смелыми, отчаянными, молодыми, но они такие же люди, как мы, и хотят быть взрослыми, скучными, материально обеспеченными. О Дюма пишут как о «большом ребенке», вечно юном душою (Вильмесан: «Он был ребенком со всеми капризами и глупостями, свойственными ребяческому возрасту, несносным ребенком»), но Гонкуры видели его другим: «Дюма — самый благоразумный на свете человек, никаких страстей, регулярно спит с женщинами, но никого не любит, так как любовь вредит здоровью и отнимает время; не женится, потому что это хлопотно; сердце бьется, как заведенные часы, и вся жизнь разграфлена, как нотная бумага. Законченный эгоист, с самыми буржуазными представлениями о счастье, без волнения, без увлечений…» Эти строки относятся к 56-летнему Дюма, но нынешний 37-летний, еще худой, еще порывистый Александр был готов на все, чтобы стать «солидным», — даже жениться. Графиня Даш сказала, какая жена была ему нужна: «Достаточно тактичная, чтобы прощать его шутки, делать домашний очаг приятным для него и, главное, не мешать ему работать; такая женщина была бы счастлива с ним… Она должна с юмором относиться ко всем его секретам и никогда не устраивать сцен…» Но такой женщины у него не было, а Ида Ферье была. Почему нет? Она нервировала и дергала его, но меньше, чем предыдущие любовницы; она не могла иметь детей, а его это устраивало. В январе 1840 года они поехали к Доманжу в его имение, посовещались, и он благословил Иду и дал приданое: драгоценности и столовое серебро на 20 тысяч франков и 100 тысяч наличными.

Кроме Доманжа, никто не был рад этому браку. Яростно протестовал сын, чей характер к пятнадцати годам уже оформился. Все отмечали его поразительное внешнее сходство с отцом и диаметральное несходство душ. Графиня Даш: «Крайняя сдержанность Александра [младшего] — следствие полученного им воспитания и тех примеров, которые он видел. Жизнь его отца для него — фонарь, горящий на краю пропасти. Дюма-сын прежде всего человек долга. Он выполняет его во всем… Вы не найдете у него внезапного горячего порыва, свойственного Дюма-отцу. Он холоден внешне и, возможно, охладел душой с того времени, как в его сердце угас первый пыл страстей». Д. В. Григорович (1859): «Прежде еще говорили мне, что Дюма-отец и Дюма-сын — совершеннейшие антиподы по характеру. Я убедился в этом, как только вошел в комнаты сына. Все сразу говорило, что здесь живет человек, щедро наделенный изящным вкусом, но прежде всего — человек положительный, бережливый, влюбленный в порядок. Наружность сына напоминает отца; но вместе с тем с первого взгляда не остается сомнения в разнице характера того и другого. Насколько фигура отца постоянно вся в движении и лицо его носит отпечаток страстей и неугомонных огненных порывов, — настолько сын кажется спокойным и даже холодным…» В. А. Соллогуб (1856): «Сын Дюма… наружностью много напоминал отца, но нравственно ни в чем не походил на него. Сдержанный до скрытности, осторожный и серьезный… К отцу своему в то время, что я его знал, он относился почти что враждебно: он не мог ему простить, во-первых, нажитые и прожитые им миллионы, во-вторых, незаконность своего рождения… Он холодно обращался с лизоблюдами отца, насмешливо отзывался обо всем его обиходе, что не мешало ему, однако, просиживая у отца, постоянно иметь маленькую книжечку в кармане, в которую он тщательно вписывал каждое меткое слово…»

Если Мари Александрине, дочери Дюма, одни его любовницы нравились, другие нет, то сын был изначально настроен против любой. Он хотел респектабельного, «правильного» отца. Почему тогда противился браку, который давал респектабельность? Он все-таки был еще ребенком: не мог побороть неприязнь к Иде и, возможно, надеялся, что отец когда-нибудь женится на Катрин Лабе, которая к тому времени содержала читальню и была ничем не хуже актрис. Но дело не только в этом. Казавшийся холодным, Александр Дюма-сын в глубине души, вероятно, был сентиментален (иначе не было бы так сентиментально его творчество), отца, по Достоевскому, «ненавидя любил», страстно жаждал, по крайней мере в юности, его внимания и не желал ни с кем его делить, а отец это отлично видел, раз писал ему в ноябре 1839 года: «Ты отлично знаешь, что если бы ты был гермафродитом и умел готовить, мне не нужна была бы другая хозяйка, кроме тебя. Но, увы, Господь создал тебя иначе. Так что имей раз и навсегда достаточно мудрости, чтобы наши сердца соприкоснулись и всегда преодолевали материальные преграды, встающие меж нами. Ты и только ты всегда будешь первым в моем сердце и моем кошельке, только я тебе даю куда меньше из кошелька, чем из сердца…»

Другим противником брака была Мелани Вальдор, еще на что-то надеявшаяся. Писала Катрин, требовала вмешаться, но та, благоразумная, ответила, что ее это не касается. Тогда Мелани забросала письмами мальчика: «Думаю, твоей матери следует сходить с тобой к свидетелям и рассеять их заблуждения: ведь им говорили, что ты с радостью дал согласие на этот брак! Может быть, так удастся спасти твоего отца». Тот написал отцу (гостившему с Идой у Доманжа) сердитое письмо. Отец в раздражении отвечал: «Если между нами резко прекратились отношения отца и сына, в этом нет моей вины, а есть только твоя: ты приходил в наш дом, тебя все здесь ласково принимали, но тебе внезапно вздумалось, следуя чьему-то совету, перестать здороваться с особой, которую я считаю своей женой, поскольку живу с ней… Напиши мадам Иде, попроси ее стать для тебя тем, кем она стала для твоей сестры, и отныне и навеки ты будешь у нас желанным гостем. Да и лучшее для тебя из всего, что может случиться, — чтобы эта связь продолжалась, поскольку, так как у меня за эти шесть лет не родилось детей, я уверен в том, что у меня их и не будет, и ты останешься моим единственным сыном…»

Расписались в мэрии 5 февраля 1840 года, заключили брачный договор, вклад мужа — авторские права, оцененные в 200 тысяч франков, венчались в церкви Сен-Рош. А 20 февраля — выборы в академию, «бессмертие» обрели бывший премьер-министр Моле и физиолог Пьер Флуранс, а Гюго опять пролетел. Ясно, что если не избрали Гюго, то Дюма и подавно надеяться не на что. Но уже женился — ничего не поделаешь. Новобрачные сохранили за собой две квартиры и общего хозяйства не вели. Он ухаживал за молодыми актрисами. Она жаловалась Доманжу, что в доме нет денег: «Прибавьте к этому сестру, которой открывают счета в магазинах, в которых мы делаем покупки, кузенов, племянников, любовниц и скажите мне, можно ли, если у вас и без того немало долгов, если положение обязывает вас вести достаточно роскошную жизнь, а главное — если вы понятия не имеете о том, что такое порядок, — можно ли, скажите мне, не упасть в бездонную пропасть?» А ведь доходы были. Французский театр отказался возобновить «Генриха IV», но Дюма выиграл суд и получил компенсацию. Написал с Шарлем Лафоном (не ставя свое имя) пьесу «Жарвис, честный человек, или Лондонский торговец» на сюжет, сходный с «Королем Лиром»; постановка в «Жимназ» 3 июня, успех средний, но деньги есть. Написал для «Века» «Юг Франции» и бурлескную новеллу «Охота на шастра». Вышел том «Жизни замечательных людей» о Наполеоне, правда, приняли его прохладно. Марк де Сент-Илер: «Я ожидал, что в этом эпизоде (сражение при Ватерлоо. — М. Ч.) автор употребит всю мощь своего таланта, всю энергию мысли. Но нет…»

В марте 1840 года пало министерство Сульта — палата отказалась утвердить денежные выплаты королевской семье. Снова Тьер, снова надежды — ну, это же Тьер, интеллигентный человек, в прошлые разы он как-то странно себя вел, но теперь… И впрямь, глядите: Кавеньяк вернулся из изгнания, и никто его не сажает, а Луи Блан написал книгу о революции, и ее собирается публиковать успешный издатель Фурне… «Ренессанс» из-за финансовых трудностей закрылся 2 мая (потом открылся, но в 1844 году разорился окончательно). Дюма выбил через Мериме и Ремюза, нового министра внутренних дел, заказ на пьесу для Французского театра и аванс в шесть тысяч франков и решил ехать во Флоренцию — там лучше работать и дешевле жить. Заключил с несколькими газетами договоры на публикацию путевых заметок, 28 мая отбыл с женой в Марсель, 5 июня был во Флоренции. Он заканчивал писать роман, начатый ранней весной, — «Записки учителя фехтования, или 18 месяцев в Санкт-Петербурге».

Это не первое его «русское» произведение. «Ванинка» — рассказ из серии «Знаменитые преступления»: 1800 год, конец царствования Павла I, все начинается с экзекуции в доме «генерала Чермайлова»: «Исполнение же наказания было возложено на кучера Ивана, коего умение орудовать кнутом то возносило, то, если угодно, низводило до уровня палача всякий раз, когда предстояла подобная экзекуция. Все это, впрочем, не лишало его уважения и даже дружбы остальной челяди, совершенно уверенной, что действует он только рукой, а сердце не имеет к сему никакого касательства. Поскольку же и рука и тело принадлежали генералу, тот мог ими пользоваться по своему усмотрению, что никого не удивляло. К тому же Иван делал это не так больно, как делал бы другой на его месте. Будучи человеком незлым, он умудрялся пропускать один-два удара из положенной дюжины. Если же от него требовали неукоснительного счета всех положенных ударов, он старался, чтобы кончик кнута приходился на еловую доску, на которой лежал наказуемый, что избавляло того от лишней боли». Били крепостного парикмахера Григория по жалобе дочери генерала Ванинки, для которой крепостные были «лишь бородатыми скотами, стоявшими, в соответствии с теми чувствами, которые она к ним питала, существенно ниже ее лошадей или собак…». В нее влюбился граф Федор «Ромайлов», но отец хочет выдать ее за тайного советника.

Крепостные у Дюма так же морально изуродованы, как хозяева. Григорий, ненавидящий Ванинку, говорит генералу, что дочь живет с Федором (за донос получает деньги и вольную), генерал идет проверять, никого в спальне не находит, а бедный Федор задохнулся в сундуке, куда его спрятали Ванинка и ее распутная горничная. Лакей Иван помогает избавиться от трупа, шантажирует Ванинку и получает деньги. Тут умирает жених Ванинки, ей разрешено выйти за Ромайлова, и его начинают разыскивать; крепостные тем временем обделывают свои дела.

«— А знаете, — возразил Иван, которому хмель уже ударил в голову, — что бывают холопы, которым живется повольготней, чем их господам. <…>

— Ну, это как посмотреть, — протянул Григорий с сомнением в голосе.

— Отчего же? Наши господа родиться не успеют, глядишь, уже в руках двух-трех буквоедов — француза, немца и англичанина. Любишь не любишь, а живи с ними до семнадцати лет, хочешь не хочешь — выучись с их помощью трем варварским языкам за счет нашего прекрасного русского, который человек и вовсе забывает из-за иностранщины. Если решил чего-то добиться в жизни, иди служить в армию. Станешь подпоручиком, будешь рабом у поручика, станешь поручиком — у капитана, а уж коли дослужишься до капитана, так над тобою майор хозяин… Если ты беден, вечно веди борьбу, чтобы прокормить семью; если богат — следи, чтобы тебя не обкрадывали управляющие и не обманывали мужики. Разве это жизнь? Вот мы, бедняки, помучим мать, когда она нас рожает, и все; остальное — хозяйская забота, хозяин нас кормит, определяет к делу, а уж выучиться ему не составляет труда, если ты не круглый дурак…» Иван расхвастался в кабаке, что Ванинка у него в руках, та отравила всех посетителей кабака и сожгла его, потом исповедалась, поп отказался отпустить грех и разболтал жене, все выплыло наружу; Павел распорядился попа расстричь и сослать в Сибирь, а убийце — ничего. «Ванинка постриглась в монахини и умерла от стыда и отчаяния».

Что за дикая фантазия, скажет читатель и ошибется: Дюма добросовестно следовал источнику — книге дипломата Дюпре де Сен-Мора «Отшельник в России» (1829). Было ли это на самом деле? Видимо да, только относили историю к царствованиям разных монархов. В «Русском архиве» за 1891 год опубликован рассказ А. Корсунова «Трагический случай прошлого века»: автор со слов своего отца поведал, как данное преступление совершила дочь генерала Черткова в эпоху Екатерины II; на этот сюжет написана повесть графа Салияса «Бригадирская внучка». В том же «Русском архиве» в 1892-м — статья Д. Ильченко: «Лет 20 тому назад мы слышали этот рассказ от одной дряхлой старухи К. М. Тимофеевой, которая передавала подробно обстоятельства этого события тоже со слов отца своего, бывшаго помещика Полтавской губернии, служившаго под начальством генерала, в семействе котораго случилось это несчастие… событие, по словам ея, имело место в царствование императора Павла». Ильченко упоминает Дюма и замечает, что тот точно воспроизвел рассказ Тимофеевой, от которой, вероятно, и слышал его Сен-Мор. Дюма придумал лишь диалоги, но и то строго следуя Сен-Мору, который писал про «офранцуживание» русских.

Интерес его к России подогрели несколько человек. Первый — учитель фехтования Огюстен Франсуа Гризье (1791–1865). В 1814–1815 годах он служил в Национальной гвардии, в период Ста дней сражался за Наполеона, потом преподавал фехтование во Франции и Бельгии, в 1819-м уехал в Россию, где жил до 1829-го: по распоряжению великого князя Константина получил должность преподавателя фехтования с чином капитана в Главном военно-инженерном училище, обучал, в частности, декабристов И. А. Анненкова, А. Н. Муравьева, С. П. Трубецкого, был, как считается, знаком с Пушкиным. Возвратился домой, открыл фехтовальную школу, написал книгу «Фехтование и дуэль» (посвятив ее Николаю I) и был популярен в Париже: спортсмен, интеллектуал, либерал — редкое сочетание.

Второй — Шарль Дюран, с которым Дюма теперь виделся регулярно: тот в июне 1839 года перебрался в Париж и основал (с помощью Дюма, водившего его по инстанциям) бонапартистскую газету «Капитолий». Дюран продолжал деятельность, начатую в Бельгии: пытался склонить общественное мнение в пользу России. Отношения между двумя странами были плохи с наполеоновских времен и еще ухудшились после подавления Польского восстания; французы также считали, что Россия хочет отнять у них Константинополь. Дюран уверял Россию, что неприязнь идет на убыль, французы потеряли интерес к Польше и верят в миролюбие Николая. (Его газета была единственной, которая так считала, — он обманывал своих хозяев.) 12 мая 1839 года, в день, когда было подавлено восстание «Времен года», он писал министру просвещения Уварову: «Теории легитимистов забыты; республиканские павианы укрощены… интересы перестают мало-помалу называться мнениями, и все разумные люди превратились в людей деловых… Одним из сюрпризов, наиболее приятных для меня, было видеть, что смешное предубеждение, существовавшее во Франции против того, кто является самым священным в Вашей стране и в Ваших сердцах, если и не вполне уничтожено, то, во всяком случае, в большей мере изжито. Газеты не смеют еще отречься от предубеждения, но у людей уже почти у всех открылись глаза не столько на политику, сколько на личность Вашего великого императора…» Король, писал Дюран, «всегда сожалеет о том, что не может открыто действовать для России» и либеральные журналисты признаются, «что до сих пор очень плохо знали личность Императора». Это надо использовать.

Он напоминал, как в 1836 году в Петербурге принимали французского художника Верне и наградили орденом Станислава 3-й степени, уверял, что богема Парижа мечтает о подобном счастье, и надо бы повторить это с писателем. Каким? «Со старой литературой покончено. В новой подымаются два замечательных человека: Гюго, великий поэт и, по моему мнению, посредственный драматург, и Дюма (Александр) — самая плодовитая драматургическая голова нашего времени, хотя как поэт он уступает Ламартину и Гюго». Дюран сообщал, что Дюма «жаждет низложить к стопам Императора» пьесу «Алхимик» и что это, разумеется, не его, Дюрана, инициатива, а Дюма сам додумался. «Я, радуясь, что французское образованное общество идет по пути, который я имел честь первый указать всем благомыслящим, посмел обещать Александру Дюма адресовать его манускрипт лично Вам, так как близко знаю Ваш благородный характер и высокую просвещенность… Вполне возможно, что Его Величество сочтет своим долгом ответить на почтительное подношение Александра Дюма почетным знаком своего императорского благоволения. В таком случае, Ваше Превосходительство, для того, чтобы нанести парижским полякам удар сокрушительный и необходимый, не было ли бы уместно посоветовать Его Величеству пожаловать орден св. Станислава 2-й степени?» Надо полагать, Дюма, в свою очередь, было сказано, что в России только о нем и думают, а царь обожает французское искусство, целыми днями обласкивает художников и без его пьесы жить не может.

Дюма приготовил экземпляр «Алхимика» и письмо: «Не только к самодержавному властителю великой империи осмеливаюсь я обратить дань своего благоговения, но и к наиболее просвещенному монарху-цивилизатору… Государь, в наш век, столь материалистический, поэт и артист спрашивают себя: остался ли еще на свете хотя бы один покровитель искусства, который воздал бы должное их славному и бескорыстному служению? — и с удивлением и восхищением узнают, что божественному провидению угодно было именно на престол великой империи Севера поместить гения, способного их понять и достойного быть ими понятым. Государь, я позволяю себе с благоговением, в надежде, что мое имя ему небезызвестно, поднести в виде дара мою собственноручную рукопись Его Величеству Императору Всея России. И когда я писал ее, то был воодушевлен надеждой, что император Николай, покровитель науки и литературы, не посмотрит с безразличием на писателя Запада, записавшегося в число первых, наиболее искренних его почитателей». По указанию Дюрана он написал и Уварову: «На мои вопросы г. Дюрану о способе, которым лучше всего можно было бы довести до Его Величества мое подношение, он указал мне на Ваше Превосходительство… Я опускаю из скромности, которая мне, однако, дорого стоит, те подробности, которые дал мне г. Дюран относительно Вашего Превосходительства, как о Вашем покровительстве искусству, так и о Ваших великих трудах и, наконец, об ответственном политическом посте, который занимает министр народного просвещения в великой империи, где литература и наука так прекрасно направлены на путь прогресса…» И подписался с намеком: «Кавалер орденов Бельгийского льва, Почетного легиона, Изабеллы католической».

Дюран и сам писал Уварову, прося лично быть цензором «Алхимика», организовал пересылку рукописи; в начале июня 1839 года пьеса добралась до Петербурга. 8 июня Уваров представил рукопись Николаю с сопроводительным письмом: «Если бы Вашему Величеству угодно было, милостиво приняв этот знак благоговения иноземного писателя к августейшему лицу Вашего Величества, поощрить в этом случае направление, принимаемое к лучшему узнанию России и ее Государя, то я со своей стороны полагал бы вознаградить Александра Дюма пожалованием ордена св. Станислава 3-й степени. (Дюран-то просил 2-ю. — М. Ч.) Почетное место, занимаемое им в ряду новейших писателей Франции, может дать Дюма некоторое право на столь отличный знак внимания Вашего Величества…» Но царь написал на докладе Уварова: «Довольно будет перстня с вензелем». Почему? Во-первых, сама рекомендация Дюрана была не на пользу Дюма: Бенкендорф знал, что шпион — бонапартист и не вполне надежен. Во-вторых, Уваров почему-то забыл, что Николай не любил французских пьес. (Из записок А. М. Каратыгиной: «Государь вообще не любил переводных драм и бывал доволен, когда мы брали в бенефисы свои оригинальные произведения».) Третий промах, который допустил Дюран (и Уваров почему-то тоже): Дюма в России считался неблагонадежным, и его хвалили «не те» люди. Одним из первых его переводчиков (в 1830-х годах его тексты печатались в «Телескопе», «Библиотеке для чтения», «Отечественных записках») был Белинский; в рецензии на книгу «Современные повести модных писателей» он отмечал: «Выбор пиес не слишком строг, ибо только первая повесть „Маскарад“, которая в кратком, молниеносном очерке заключает глубокую поэтическую мысль и живую картину человеческого сердца и носит в себе яркую печать мощного и энергического таланта знаменитого Александра Дюма, достойна особенно внимания». Герцен в 1836-м писал невесте из ссылки: «Попроси, чтоб тебе достали 16 № „Телескопа“, прочти там повесть „Красная роза“ („Бланш“. — М. Ч.); ты найдешь в Бианке знакомое, родное твоей душе».

Консерваторам, соответственно, Дюма не нравился. Гоголь, «Петербургские записки 1836 года»: «Уже лет пять, как мелодрамы и водевили завладели театрами всего света. Какое обезьянство! И пусть бы еще поветрие это занесено было могуществом мановения гения! Когда весь мир ладил под лиру Байрона, это не было смешно; в этом стремлении было даже что-то утешительное. Но Дюма, Дюканы и другие стали всемирными законодателями!..» В 1837-м Дюма обругал Фаддей Булгарин: «Мы видим бешеного Кина, знаменитого развратника, которого Дюма на этот раз выбрал своим героем. Внимательный наблюдатель может заметить одну странную и совершенно ложную идею, постоянно господствующую во всех драмах Дюма. Избрав своим героем какое-нибудь лицо, которое родится с печатью отвержения на лице, человека, которого порядочное общество весьма справедливо не может допустить в свой круг, он силится представить по этому случаю несправедливость людей, всячески унизить их своим героем, надругаться над обществом его устами. Если метрическое свидетельство ваше в порядке — вы никогда не будете героем Дюма». Когда В. А. Каратыгин перевел «Ричарда Дарлингтона», цензор докладывал: «Пиеса сия принадлежит к новейшим сочинениям французского искусства, следственно, основана на ужасе, и сочинитель достиг своей цели, прибавляя к сему споры при выборах депутатов для английского парламента… Без сомнения, что сия уродливая пиеса не могла быть представлена на театрах в России, но г. Каратыгин старший, который занимался переводом сей драмы, умел устранить все неприличное, как, например, весь пролог и выборы депутатов…»

В довершение конфуза «Алхимик» был посвящен не Николаю, а жене автора. Так что Уварову пришлось объяснить Дюрану и Дюма, что перстень — это даже лучше, чем орден. Подарок послали в Париж с курьером министерства иностранных дел, он затерялся, Дюма не поленился напомнить Уварову и получил перстень 13 ноября 1839 года из рук русского посла графа Палена. «Алхимик» же был поставлен в Александрийском театре 10 января 1840 года в бенефис Каратыгина, но успеха не имел. Часто говорят, что Дюма написал «Учителя фехтования» потому, что обиделся из-за ордена. Но речь все-таки не о десятилетнем ребенке. История с орденом скорее подогрела его любопытство к далекой стране.

Кроме Дюрана и Гризье о русских ему рассказывали драматург Ипполит Оже (жил в России, дружил с декабристом Луниным) и двое собственно русских: Анатолий Николаевич Демидов (1812–1870), который жил в Париже и Флоренции (Дюма был в его имении Сан-Донато), поклонник Наполеона, впоследствии породнившийся с его семьей, и также живший во Флоренции Иван Матвеевич Муравьев-Апостол (1768–1851), отец декабристов, в молодости участвовавший в заговоре против Павла I; вероятно, от него Дюма узнал о декабристах больше, чем от кого-либо. «Ни на одного из своих сыновей я не могу пожаловаться, — говорил он мне, вытирая слезы. Лично он являлся скорее аристократом, нежели либералом». Тема благодатная, и никто еще о ней не писал. Не только во Франции. В России она тем более была под запретом.

Кроме рассказов знакомых, Дюма использовал массу источников — записки адъютанта Наполеона графа де Сегюра, считавшегося специалистом по России, книгу Альфонса Рабба «История Александра I» (1826), «Записки о смерти Павла I» Рене Лепретра (1820); возможно, даже доклад Следственной комиссии по делу декабристов (или, по крайней мере, ему этот доклад пересказал Муравьев). Сюжетной же основой романа, по признанию автора, стали воспоминания Гризье. Не обошлось без упреков: друг Гризье граф д’Орбур писал: «Дюма опубликовал „Полину“ и эти знаменитые „Записки учителя фехтования“, которые Жанен всегда ставил Вам в упрек за то, что Вы их подарили… Я поглотил три тома „Записок“, я следовал за Вами по пути из Парижа в Петербург… Двадцать раз я перечитывал это произведение, написанное Дюма под Вашу диктовку…» Большинство людей не понимают, как делаются книги: «продиктовать» и написать — совсем не одно и то же.

Напомним: жил-был Иван Александрович Анненков (1802–1878), учился в Московском университете, в 1819-м был принят в Кавалергардский полк, в 1824-м вступил в Петербургский филиал Южного общества декабристов, и жила-была Полина Гебль (1800–1876), дочь наполеоновского офицера, модистка в московском торговом доме Дюманси; в 1825-м они полюбили друг друга. После восстания Анненков был осужден к каторге на 20 лет; в 1840-м, когда «Учитель фехтования» печатался в «Парижском обозрении», он уже был женат на Полине и получил разрешение служить в Сибири (канцелярским служителем 4-го разряда в Туринском земском суде); в 1859-м, когда он состоял чиновником особых поручений при нижегородском губернаторе А. Н. Муравьеве (также прошедшем ссылку), они с Дюма встретились. И ему, и его жене роман активно не понравился.

Французам он тоже не понравился, заинтересовав лишь знакомых Гризье; литературоведы не относят его к числу художественных удач. Автор решил в небольшой текст впихнуть все, что знал о России, и получился лишь на треть роман, а на две трети — смесь учебника с путеводителем. Архитектура, обычаи, цены — все дотошно, как в «Швейцарии». «Извозчики в Петербурге — это обыкновенные крепостные, которые за известную сумму денег, называемую оброком, покупают у своих помещиков разрешение попытать счастья в Петербурге. Экипаж их — обыкновенные дроги на четырех колесах, в которых сиденье устроено не поперек, а вдоль, так что сидят на нем верхом, как дети на своих велосипедиках у нас на Елисейских Полях… Что касается самого извозчика, он очень напоминает неаполитанского лаццарони: нет нужды знать русский язык, чтобы объясняться с ним, — с такой проницательностью он угадывает желания седока. Он помещается на облучке между седоком и лошадью, а порядковый номер прикреплен к его спине, дабы недовольный седок мог в любое время его снять. В таких случаях достаточно отнести или отослать номер в полицию, и вы можете быть уверены, что за свою вину извозчик понесет должное наказание». Мило изложено, но французам было не очень интересно: в Россию мало кто ездил туристом.

У нас интереса было куда больше — роман был под запретом, так что читали его все, включая императрицу, — но любви к автору он не прибавил, на него обиделись. О самом Николае Дюма не сказал ничего плохого («человек холодный, суровый, с сильным, властным характером» — так говорили о нем, а оказался куда добрее), но он изложил всю нашу запретную историю: Анна Иоанновна, морившая людей в ледяном доме, убийство Петра III, фаворитство Потемкина, полубезумный Константин Павлович, садистка Настасья Минкина, смерть узников Петропавловской крепости при наводнении, наконец, безумие и убийство Павла I (о чем не разрешалось писать аж до 1905 года): Александр I, брат царя, был соучастником убийства отца. Но и «декабристская» сторона тоже обиделась: Дюма «исказил», «переврал». Из письма И. И. Пущина Н. Д. Фонвизиной (1841): «Матвей Муравьев читал эту книгу и говорит, что негодяй Гризье, которого я немного знал, представил эту уважительную женщину (мать Анненкова. — М. Ч.) не совсем в настоящем виде… Увидев, что книга с бреднями имеет ход по Европе, я должен был сказать Анненковой, что ожидаю это знаменитое сочинение. Тогда и Вы прочтете, а Анненкова напишет к Александру Дюма и потребует, чтоб он ее письмо сделал так же гласным, как и тот вздор, к которому он решился приложить свое перо». Полина Анненкова, «Воспоминания» (1888): «Если я вхожу в подробности моего детства и первой молодости, это для того, чтобы… прекратить толки людей, не знавших правды, которую по отношению ко мне и моей жизни часто искажали, как, например, это сделал Александр Дюма в своей книге „Memoires d’un maotre d’armes“, в которой он говорит обо мне и в которой больше вымысла, чем истины». Достоевский, «Дневник писателя» (1876): «Из декабристов живы еще Иван Александрович Анненков, тот самый, первоначальную историю которого перековеркал покойный Александр Дюма-отец».

В советский период на Дюма (роман был впервые издан на русском языке в 1925 году) продолжали сердиться. С. Н. Дурылин, «Александр Дюма-отец и Россия» (1937): «В романе Дюма рассыпано множество исторических несообразностей, фактических ошибок, романических измышлений, психологических несуразностей и политических нелепостей». В качестве «ужасных нелепостей» приводятся, например, такие: «Анненков превратился под пером Дюма в графа Ванинкова»; Дюма пишет, что в Сибири за санями бежало много волков, а Полина Анненкова видела только одного; Чита перепутана с селом Козловом. Ужасные, конечно, нелепости, просто убийственные… Переиздали роман лишь однажды, в Горьковском книжном издательстве в 1957 году, с добавлением эссе «Мученики», написанного Дюма в 1859-м, и его переводов стихов Рылеева. Оба издания были с купюрами. Лишь в 2004 году издательство «Арт-Бизнес-Центр» опубликовало полный текст, но большинство из нас, конечно, его не читали, а помнят старый. Вот и сравним: всегда любопытно, разбирая книгу иностранца о нас, отмечать, что и почему выкинули.

Прежде всего, в советском издании меньше глав. Выброшено почти все о Наполеоне, скорее не из идейных соображений, а просто сочли не идущим к делу. (Даже во французских изданиях глава о наполеоновской кампании в Москве то вставлялась, то убиралась.) Но основная претензия заключалась, конечно, в том, что автор, по выражению Дурылина (чья книга, если отвлечься от идеологии, является эталоном дюмаведения), «опошляет образ декабриста». Что же он опошлил? Что соврал?

Луиза (так Дюма назвал героиню), рассказывая Гризье о знакомстве с «Ванниковым», приводит его слова: «В Москве я встретил старых друзей. Они нашли меня мрачным, скучным и попытались развлечь. Но это им не удалось. Тогда они принялись искать причину моего грустного настроения, решили, что меня снедает любовь к свободе, и предложили мне вступить в тайное общество, направленное против царя…» То есть в заговор Анненков вступил не по идейным соображениям, а от скуки. (В подлиннике эта мысль выражена резче, но не суть важно.) Гризье по просьбе Луизы пытается отговорить Анненкова от участия в заговоре, а тот отвечает:

«— Вы думаете, что я не знаю так же хорошо, как вы, что это безумие? Что я хоть немного надеюсь на успех? Нет! Я сознательно бросаюсь в пропасть, и даже чудо не может меня спасти. Единственное, что я могу сделать, — это закрыть глаза, чтобы не видеть глубины этой пропасти.

— Но зачем же вы по доброй воле бросаетесь в нее?

— Слишком поздно идти на попятный. Скажут, что я струсил. Я дал слово товарищам и последую за ними… хотя бы на эшафот».

Далее цензура вырезала несколько страниц. В подлиннике Гризье говорит Анненкову:

«— Но вы, вы, человек знатного рода…

— Чего вы хотите?.. Люди сошли с ума. Во Франции парикмахеры сражались, чтобы стать большими господами, а мы будем сражаться, чтобы стать парикмахерами».

Дурылин: «Эта реплика есть повторение известной пошлой остроты, сказанной придворным „остроумцем“ кн. А. С. Меншиковым после подавления восстания декабристов. Нужно ли говорить, что ее мог произнести мифический „comte Waninkoff“ на грудь которого Дюма повесил Станислава, не полученного им самим, а никак не настоящий декабрист Анненков?!» (Вообще-то фраза об аристократах, желающих быть парикмахерами, принадлежит Ростопчину.)

Гризье:

«— Но какова же цель?

— Республика, ни больше ни меньше; и отрезать бороды наших крепостных, пока они не отрубили нам головы… И кого выбрали для этой цели! Князь! Князей у нас много; чего у нас нет — это людей…

— Но ведь вы подготовили проект Конституции?

— Конституция! — воскликнул граф Алексис с горькой усмешкой. — О! Да, у нас есть „Русский Кодекс“ („Русская правда“. — М. Ч.), составленный Пестелем, этим уроженцем Курляндии… и затем у нас есть катехизис, написанный чудесным языком образов, полный таких заявлений, как „Доверяйтесь только своим друзьям и своей руке! Лишь ваши друзья помогут вам, и лишь ваш кинжал защитит вас… Вы — славянин, и на вашей родной земле, на берегах морей, ее омывающих, построите четыре порта… и в середине возведете на трон Богиню света“…» (Дюма имеет в виду Общество соединенных славян, основанное в 1823 году в Новоград-Волынске А. И. и П. И. Борисовыми и Ю. К. Люблинским, целью которого провозглашалось объединение всех славян в федеративную республику.)

«— Но, граф, что означает весь этот вздор?

— А! Вы не понимаете, не так ли?.. Это потому, что вы не посвящены; будь вы посвященным, вы бы поняли чуть больше, правда, ненамного, но это не важно; вы могли бы цитировать Гракхов, Брута, Катона, вы могли бы сказать, что тирания должна пасть, Цезарь должен быть убит…

— Я не скажу ничего подобного… наоборот, я должен был бы молча уйти и никогда больше не вступить ни в один из этих кружков, являющихся просто плохой пародией на наших фейянов и якобинцев… Но, Господи, — воскликнул я, — как вы, так хорошо видящий комическую сторону этого дела, как вы могли впутаться в него?!

— А что я мог сделать? Жизнь мне надоела, и я в любой момент был готов ее продать за копейку; я как дурак попался в ловушку, а когда сделал это, получил письмо от Луизы; я хотел выйти из Общества, мне сказали, что все закончилось и никакого Общества больше нет, и я о них не слышал… Год назад мне сказали, что родина на меня рассчитывает… ложная идея чести удержала меня, и, таким образом, я готов, как сказал Бестужев нынче вечером, нанести удар тиранам и развеять по ветру их прах. Это очень романтично, не так ли? Но самое меньшее, что может случиться, — это то, что тираны нас повесят, и поделом».

Современные французские исследователи и то удивляются: Дюма как республиканец должен восхищаться декабристами, а этого нет. На самом деле удивляться нечему: он понимал, что без революционной ситуации, то бишь одобрения Провидения, делать революцию могут только безумцы (вроде Бланки), и они вредят всем. Поэтому Анненкова он не «опошлил», а в соответствии со своими взглядами вознес — тот умнее своих друзей и не верит в успех восстания. Откуда Дюма взял, что Анненков именно так смотрел на вещи? Мы уже знаем, что он ничего не мог выдумать, — значит, кто-то ему так сказал, может, Гризье, Оже или Муравьев. Соответствовало ли это действительности? Е. И. Якушкин, сын декабриста И. Д. Якушкина: «Упасть духом он [Анненков] мог бы скорее всякого другого…» Сама Полина Анненкова приводит в мемуарах слова мужа: «Еще 12-го числа в собрании у князя Оболенского я высказал, что не отвечаю за Кавалергардский полк, где служил тогда, потому что знал очень хорошо, что солдаты не были расположены к вспышке, которая готовилась, да и сам я видел в поднятии войск большую ошибку и не рассчитывал на удачу предприятия». Если покопаться в исторической, даже советской, литературе, мы обнаружим, что Дюма (или те, кто давал ему информацию) никого не «оклеветал» и не «опошлил», а сказал правду: декабристы не верили в успех. Г. Г. Фруменков, В. А. Волынская, «Декабристы на Севере» (1986): «…офицеры не дали согласия „умереть совместно“ и не обещали поднять свой полк. Чувство неуверенности в успехе восстания сковывало их действия. Они не хотели рисковать и расставаться с личным благополучием, семейными радостями. Академик Н. М. Дружинин говорит о наступившем в конце 1825 года невидимом „внутреннем кризисе“ республиканской ячейки».

События 14 декабря Дюма изложил ясно и толково, не упоминая, что делал Анненков. И вот он появляется: «Кавалергарды пришпорили коней и понеслись вдогонку, за исключением одного человека. Соскочив с коня, он подошел к графу Орлову и отдал ему свою шпагу.

— Что это значит, граф, — спросил удивленно генерал, — и почему вы отдаете мне шпагу, вместо того, чтобы обратить ее против изменников?

— Потому что я принимал участие в заговоре и рано или поздно буду разоблачен и арестован. Предпочитаю сам прийти с повинной.

Это был граф Алексис Ванников».

Вот тут Дюма и вправду сознательно «исказил». Он не сказал, что Анненков не только не участвовал в восстании, а был на противоположной стороне. Слова Анненкова по мемуарам Полины: «14-го числа я вышел на площадь с Кавалергардским полком, занимая свое место, как офицер 5-го эскадрона». Кавалергардский полк без колебания присягнул Николаю I; когда на Сенатской было все кончено, Анненков вернулся в казармы, и пять дней его не трогали. (Взяли его 19 декабря — кто-то донес; он был допрошен лично Николаем, признался, что состоял в тайном обществе, давал показания и на других. Верховный уголовный суд, обвинив его в участии в тайном обществе и «согласии в умысле на цареубийство», отнес его к государственным преступникам II разряда — лишение дворянства, вечная каторга.) Так что Дюма не убавил, а прибавил герою благородства.

«Согласно порядку, заведенному в Санкт-Петербурге, следствие велось втихомолку, и в городе о нем ничего не было известно. И странное дело: после правительственного сообщения об аресте заговорщиков о них в обществе перестали говорить, словно их никогда не было, словно у них не осталось ни родных, ни друзей. Жизнь шла своим чередом, будто ничего особенного не произошло. И однако, уверен в этом, все с трепетом ждали, что не сегодня завтра грянет как гром среди ясного неба некая страшная весть…» День казни, Гризье наблюдает (подлинник Дюма):

«Оказалось, что веревки, на которых висели двое повешенных, оборвались, и они свалились в открывшиеся при этом люки, один сломал себе бедро, а другой — руку. Это и было причиной того шума, который донесся до нас.

Упавших подняли и положили на помост, так как они не могли держаться на ногах.

Тогда один из них сказал другому:

— Посмотри, до чего добр этот народ рабов: не могут повесить человека!..»

Советский перевод: «Один из них сказал другому:

— Несчастная Россия: повесить и то не умеют!»

Дурылин: «Известные предсмертные, слова, приписываемые то Рылееву, то Муравьеву: „Несчастная Россия! Даже повесить не умеют“ (по другому сообщению: „Боже мой! И повесить порядочно не умеют“), Дюма передал неверно». Однако свидетели описывали сцену на все лады и до сих пор нет единого мнения, кто и что сказал, или вообще все молчали, то ли двое повешенных сорвались, то ли трое. Например, декабрист Е. П. Оболенский вспоминал так: «„Проклятая земля, где не умеют ни составить заговора, ни судить, ни вешать“, — сказал Сергей Муравьев-Апостол». Так что претензии к Дюма опять неосновательны. Как ему передали, так он, видимо, и написал.

Анненкова Дюма сделал благороднее и храбрее — но и его противника приукрасил. В советском переводе выпущен фрагмент (после казни): «Когда императору сообщили об инциденте, он нетерпеливо топнул ногой. — Почему мне не сказали об этом? — вскричал он. — Теперь меня будут считать суровей самого Господа Бога». (По старым обычаям считалось, что если осужденный во время казни избегал смерти, значит, его смерть неугодна Богу, и, как вспоминали очевидцы, толпа шепталась, что, может, остановят казнь.) Дурылин выражает сомнение, что царь так сказал. Да уж вряд ли, конечно. Из писем Николая императрице Марии Федоровне 10, 12, 13 июля 1826 года: «Все совершилось тихо и в порядке; гнусные и вели себя гнусно, без всякого достоинства… Войска были великолепны, и дух их прекрасный». Придумал ли это Дюма? Вряд ли: скорее всего, с чьих-то слов написал. Спустя 20 лет, уже побывав в России, собрав массу новых материалов, он изложил эту историю в очерке «Мученики» в точном соответствии с источниками: царь утвердил приговоры к четвертованию, сославшись на то, что не может вмешиваться в решения суда, но суд все же заменил на повешение. Хотя у нас в справочных статьях везде пишут, что четвертование было заменено повешением «по царскому указу». Не знаешь, как было, — спроси Дюма… «Все милосердие ограничилось заменой жестокой казни казнью позорной. Несчастные смертники надеялись, что их расстреляют либо обезглавят». Опять Дюма нафантазировал, с чего он взял, что те хотели быть расстрелянными? Но Герцен в «Полярной звезде» приводил массу свидетельств и, в частности, что Пестель при виде виселицы сказал: «Ужели мы не заслужили лучшей смерти? Кажется, мы никогда не отвращали чела своего ни от пуль, ни от ядер. Можно бы было нас и расстрелять».

Самой значительной правке в советском издании подверглась часть романа, где Полина-Луиза встречалась с царем. В итоге получилась нелепица. Сперва Николай едет по улице, Луиза перед ним падает на колени и просит пощадить жениха, потом вдруг она без всякой аудиенции у царя собралась в Сибирь, только денег нет (30 тысяч рублей конфискованы); Гризье идет к Горголи, петербургскому полицмейстеру, и тот «сдержал слово: Луиза не только получила разрешение на поездку, но к нему были приложены 30 тысяч рублей». Вот бестолковый француз, разве петербургский полицмейстер решает такие вопросы? Все было не так, Гебль была принята Николаем, и он, а не И. С. Горголи (уже не занимавший должность петербургского обер-полицмейстера в 1827 году), распорядился вернуть ей деньги. Но именно так написано у Дюма — не он наврал, а цензоры. У него Горголи лишь помог выхлопотать аудиенцию у Николая; этого на самом деле не было. Ну, приврал разок. «Ужасное искажение»…

Что касается выброшенной главы о свидании Луизы с царем, то написана она ужасно, и цензоров, если бы из-за них не получилась вышеизложенная путаница, можно было бы поблагодарить. Дюма хотел дать французам урок русской географии, и у него это делает царь, объясняя Луизе, какой город после какого идет. Вдобавок он вписал слащавую сцену, где Луиза и «сержант Иван», которому велят ее сопровождать, пытаются целовать государю руки, а тот руки не дает, благословляет Луизу и просит ее молиться за своего сына. Впрочем, сама Анненкова пишет, что Николай «был чрезвычайно любезен». Возможно, Дюма слышал, что царь был щедр, например, к вдове и дочери Рылеева, назначив им пенсию. Не свои деньги, казенные, а все-таки во Франции родственникам арестованных по «делу 6 июня» и последующим пенсий не платили, так что Николай вполне мог показаться Дюма добряком, особенно если его в этой мысли утверждал Дюран. Вообще почти у каждого поэта бывает период, когда, разочаровавшись в народе и оппозиционерах, он начинает увлекаться мыслью о добром царе, который бы к поэту прислушивался, как, разумеется, будет прислушиваться, взойдя на трон, Фердинанд Орлеанский… Представьте: вы с человеком столько раз сидели, выпивали, и вот он король — да неужто он не станет слушать ваших мудрых советов?