Литераторы XIX века, даже те, кого мы считаем несерьезными, были до странного серьезным народом; в путешествиях их интересовали не магазины и выпивка, а библиотеки да музеи. Во Флоренции с 1819 года существует культурный центр Джанпьетро Вьессо; Дюма туда ходил как на службу. Жили они с женой на вилле Пальмиери, где, по легенде, во время чумы пировали рассказчики «Декамерона» (дорого — через месяц сняли обычный коттедж). Комфорт и не слишком много знакомых — все, что нужно трудоголику. Он говорил, что ищет одиночества, но затворничество все же было не в его вкусе: любил, чтобы был дом, где можно бывать постоянно, был историком и немножко снобом и потому радовался, когда такой дом был аристократическим, и отыскал его на вилле ди Кварто, где жила семья Жерома Бонапарта, брата Наполеона.
Производительность его в тот период уже приближалась к той, которую он приобретет в период расцвета. Он закончил «Стюартов» для издательства «Дюмон», для него же за два года написал путевые заметки «Юг Франции» (1841), «Экскурсии к берегам Рейна» (1841), «Год во Флоренции» (1841) и «Сперонара» (1842), а для издательства Долена — «Капитан Арена» (1842), «Корриколо» (1842) и «Вилла Пальмиери» (1843); «Корриколо» также печатал «Век». (Не будем говорить об этих книгах, потому что нас интересует Дюма, а не Рим или Флоренция; они сделаны по тому же шаблону — очень симпатичному, — что и «Швейцария».) Он часто «подзаряжался» от какой-нибудь картины; бывал ежедневно в галерее Уффици и не зря: получил заказ. Дирекция галереи совместно с издательством Бетюн планировала книгу о своих шедеврах и о меценатах, семье Медичи, издание на разных языках, небывалый гонорар — 70 тысяч франков, помочь согласился коллекционер Гектор де Гарриод. Книга выходила в 1841–1842 годах — четыре тома гравюр с примечаниями и статьями, первые два тома написаны Дюма: «История живописи от египтян до наших дней». На родине Дюма эта работа малоизвестна, зато итальянцы ее ценят, искусствовед Летиция Левантис называет тексты шедеврами своего рода: «Концепция истории искусств Дюма та же, что его концепция истории в целом: он видит задачу в том, чтобы быть полезным читателям»; составляя учебник, он тем не менее проявил оригинальный вкус, оказав предпочтение живописи примитивистов (которую тогда презирали) перед картинами на мифологические сюжеты, которыми было принято восхищаться. Его также интересовало искусство XV–XVI веков, когда происходило взаимное влияние «светлой» живописи Возрождения и «темной» фламандской, и он написал 34 статьи «Итальянцы и фламандцы» (выходили в разной периодике в начале 1840-х, сборниками — в 1845 и 1861 годах).
Тем летом он вновь работал с Огюстом Маке. Тот прочел в мемуарах Жана Бюва, в XVIII веке работавшего переписчиком в королевской библиотеке, как он нечаянно предотвратил переворот: 1718 год, герцог Орлеанский, племянник Людовика XIV — регент при малолетнем Людовике XV; ему противостоит партия побочных детей Людовика XIV, жена одного из которых, герцогиня дю Мен, с испанским послом Селламаре организовала заговор против Орлеанского, а Бюва случайно нашел относящийся к заговору документ и донес. Он — маленький, робкий человечек: вообразите Акакия Акакиевича, угодившего в центр политической интриги. Маке написал роман «Добряк Бюва», его оценили драматург Латур и секретарь комитета Французского театра Тома, но издатели им не заинтересовались. Из записок Маке: «Дюма меня умолил отдать ему это, чтобы сделать пьесу с ролью для Юга Буффе (комик, Дюма его высоко ценил. — М. Ч.), игравшего в „Жимназ“; затем он забрал текст во Флоренцию, где увеличил его более чем в 4 раза». Кроме текста Маке Дюма использовал «Заговор Селламаре» Жана Вату, мемуары мадам де Сталь, Сен-Симона, герцога Ришелье и написал роман «Шевалье д’Арманталь».
У нас будет возможность детально сравнить тексты Маке и Дюма, поэтому анализ, кто какой вклад вносил, оставим на потом. Зато по «Шевалье д’Арманталю», похожему на «Трех мушкетеров», видно, как вырабатывался метод. Без предисловий, с акмеистской точностью: «22 марта 1718 года, в четверг, на третьей неделе великого поста, около восьми часов утра, на том конце Нового моста, который выходит на Школьную набережную, можно было видеть осанистого молодого дворянина…» Но это не д’Арманталь, этот человек должен участвовать в групповой дуэли; как в «Мушкетерах»: с одной стороны дуэлянта недостает, и на помощь призывают того, кто под руку попался, а попался — нет, не д’Арманталь! — а пожилой капитан Рокфинет; д’Арманталь просто один из участников дуэли. Все чуть не поубивали друг друга и расстались друзьями: «Счастливого пути, дорогой Валеф, — сказал Фаржи, — я не думаю, чтобы такая царапина помешала вам уехать. По возвращении не забудьте, что у вас есть друг на площади Людовика Великого, номер четырнадцать». Эти Валеф и Фаржи — главные герои? Нет, они скоро пропадают из текста. Дюма тогда еще проявлял расточительность; позднее он сообразит, что нужно отсекать шелуху и эффектную сцену групповой дуэли отдавать главным персонажам, а не кому попало.
Наконец главные герои познакомились: Рокфинет и д’Арманталь. Первый беден, продал лошадь (как д’Артаньян) и готов встрять в любую авантюру. Второй юн, тоже беден, воевал при Людовике XIV, остался не у дел; когда на балу незнакомка предлагает ему стать «одним из актеров спектакля, который разыгрывается на подмостках мира», он соглашается.
«— Что же я потеряю, если проиграю?
— Вероятно, жизнь.
Шевалье сделал презрительный жест».
Маска — заговорщица герцогиня дю Мен. И тут Дюма не утерпел, сделал отступление, ведь смысл истории, как он ее понимал, — намекнуть на настоящее: «Мы живем в эпоху, когда каждый может рассказать о себе, что он в большей или меньшей степени участвовал в заговорах… После того как в порыве воодушевления человек взял на себя обязательство, первое чувство, которое он испытывает, бросая взгляд на свое новое положение, — это чувство сожаления, что он зашел так далеко, потом мало-помалу он свыкается с мыслью о грозящих ему опасностях; услужливое воображение устраняет их из поля зрения и ставит на их место честолюбивые и достижимые цели. Вскоре к этому примешивается гордость: человек понимает, что стал вдруг тайной силой в государстве, где еще вчера был ничем; он с презрением проходит мимо тех, кто живет обыденной жизнью, выше держит голову, горделивее смотрит вокруг, убаюкивает себя мечтами, засыпает, витая в облаках, и в одно прекрасное утро просыпается победителем или побежденным, поднятый на щит народом или размолотый шестернями той машины, которая зовется правительством…» Благодаря таким отступлениям стягивается нить времени, читатель, которому показывают древнее, чужое, видит — сейчас, у нас, здесь; они тогда вот так, а нам-то теперь как же? — а иначе зачем вообще читать и писать биографии и исторические романы?
Арманталь ввел в заговор Рокфинета, но тот предал и был убит (в поединке, разумеется). Зачем вообще был нужен этот Рокфинет, непонятно — еще один пример расточительности. Арманталь влюбился в девушку Батильду («никакую», как Констанция Бонасье), воспитанницу Бюва. Он, а не Арманталь, настоящий герой романа — и тут «Арманталь» не уступает «Мушкетерам», а превосходит их, потому что такого героя, живого и трогательного, у Дюма больше не будет. Бюва служил писцом, пока «финансовые дела короля оказались настолько запутанными, что он не нашел иного выхода из положения, как перестать платить своим служащим. Об этой административной мере Бюва узнал в тот день, когда, по обыкновению, пришел получать свое месячное жалованье. Кассир сказал, что денег в кассе нет. Бюва удивленно взглянул на кассира, так как ему никогда не приходила в голову мысль, что у короля может не быть денег. Но слова кассира его нимало не встревожили. Бюва был убежден, что лишь случайное происшествие могло прервать платежи, и он вернулся к своему рабочему столу, напевая любимую песенку: „Пусти меня гулять, резвиться и играть“…». Он продолжал работать, денег не платили, стал подрабатывать частной перепиской, и ему попался тот самый злополучный документ.
«„Нет дела более важного, чем завладеть пограничными постами близ Пиренеев и заручиться поддержкой дворян, проживающих в этих кантонах“.
„В этих кантонах“, — повторил про себя Бюва, уже написав эту фразу. Сняв волосок, прилипший к перу, он продолжал.
„Привлечь на свою сторону гарнизон в Байонне или завладеть ею“.
„Что это значит: ‘Привлечь на свою сторону гарнизон в Байонне’? Разве Байонна не французский город? Что-то ничего нельзя понять“. — И он стал писать дальше.
„Маркиз де П.*** — губернатор в Д.*** Намерения этого дворянина известны. Когда он начнет действовать, ему придется утроить свои расходы, чтобы привлечь к себе остальное дворянство. Он должен щедрой рукой раздавать награды… Действовать таким же образом во всех провинциях“.
— Батюшки! — воскликнул Бюва, перечитывая то, что написал. — Что все это значит?»
Постепенно смысл секретного послания до него дошел — и он очень испугался. «Он ворочался с боку на бок; но едва лишь он закрывал глаза, как ему начинало чудиться, что на стене огненными буквами написан злосчастный план заговора. Раз или два, побежденный усталостью, он засыпал, но его тут же начинали мучить кошмары. В первый раз ему приснилось, что он арестован за участие в заговоре, во второй — что заговорщики закалывают его кинжалами. После первого сна Бюва проснулся в ознобе, после второго — обливаясь потом. Испытанные им при этом чувства были столь мучительны, что он зажег свечу и решил больше не пытаться заснуть… Около десяти часов утра Бюва отправился в библиотеку. Если даже дома его мучили страхи, то легко понять, что на улице его охватил ужас. На каждом перекрестке, в глубине каждого тупичка, за каждым углом ему чудились тайные агенты, выжидающие лишь подходящего момента, чтобы схватить его. Когда на углу улицы Побед появился мушкетер, выходивший с улицы Пажевен, Бюва, завидя его, сделал такой скачок в сторону, что едва не попал под колеса кареты, выезжавшей с улицы Мель. В начале улицы Нев-де-Пти-Шан Бюва услышал за собой быстрые шаги и, не оборачиваясь, пустился бегом до самой улицы Ришелье. Здесь он вынужден был остановиться, чувствуя, что ноги его, мало привычные к столь чрезмерному напряжению, отказываются ему служить. Наконец он добрался до библиотеки, поклонился чуть ли не до земли привратнику, стоявшему у входа, поспешно проскользнул в галерею правого крыла здания; поднялся по маленькой лестнице, ведущей в отдел рукописей, влетел в свою рабочую комнату и, совсем обессилев, упал в кожаное кресло».
Дальше идет необыкновенный фрагмент, на который обратили внимание лишь современные литературоведы, — сочетающий в себе флоберовский «контрапункт» и считающийся изобретением XX века «поток сознания». Бюва на работе вписывает книги в каталог — а мысли его спешат, путаются: «—„Требник влюбленных“, издано в Льеже, в 1712 году, у… имени издателя нет. Ах, Боже мой! Опять нагие фигуры! Ну какое удовольствие могут находить христиане в чтении подобных книг? Куда лучше было бы приказать сжечь их на Гревской площади рукою палача! Рукою палача! Брр! Какое ужасное слово я сказал?! Я! Но кем же тогда может быть этот принц де Листне, заставляющий меня переписывать подобные вещи? Ну, хватит, хватит, сейчас речь не об этом, это не мое дело… Как приятно писать на пергаменте! Перо скользит как по шелку, хвостики у букв тонкие, толстые черточки жирные… „Анжелика, или Тайные удовольствия“, с гравюрами, да еще с какими… А ведь через несколько дней мы увидим на границе эти переписанные мною и призывающие к возмущению письма… Ну вот, я пишу „Байонна“ вместо „Лондон“, „Франция“ вместо „Англия“. Ах, проклятый принц! Пусть тебя арестуют, повесят, четвертуют! Но если его схватят и он меня выдаст?! … „Биби, или Неизданные мемуары спаниеля мадемуазель Шанмеле“. Вот это, наверное, очень интересная книга… „Заговор господина де Сен-Мара…“ Черт возьми! Я слышал об этой истории. Это был блестящий придворный, находящийся в переписке с Испанией… Проклятая Испания, вечно ей надо вмешиваться в наши дела! „Заговор господина де Сен-Мара с приложением достоверного описания казни господина де Ту, осужденного за сокрытие преступления“. „За сокрытие“!.. А-а-ах!.. Закон ясно говорит: тот, кто покрывает преступника, является сообщником. Таким образом, я, например, сообщник принца де Листне, и если его обезглавят, то и меня вместе с ним. Нет, точнее, меня повесят, поскольку я не дворянин… Повесят! Нет, это невозможно… К тому же я решился — я во всем признаюсь… Но если я признаюсь, я доносчик… Доносчик! Какая гадость! Но быть повешенным… О-о-ох!..»
Истерзанный страхом, не помышляющий о награде, Бюва доложил начальству — аббату Дюбуа, лицемерному мерзавцу, неофициальному министру иностранных дел; тот его арестовал, грозит засадить в Бастилию, докладывает о заговоре герцогу. Бюва сообщают, что герцог хочет его наградить — погасить долг по зарплате. «Но, значит, регент — прекрасный человек. Подумать только, что нашлись гнусные негодяи, которые вступили в заговор против него, против человека, который дал мне слово, что распорядится выплатить мне задолженность! Да, эти люди, сударь, заслуживают, чтобы их повесили, колесовали, четвертовали, сожгли заживо!» Бюва приходит домой и узнает, что погубил возлюбленного Батильды; в отчаянии тащится на работу, надеясь, что хоть зарплату дадут, но Дюбуа вышвыривает его, приказав избить до смерти, если еще покажется. Взяли Арманталя, Батильда добивается встречи с герцогом, тот, разжалобившись, как Николай I перед Луизой, дает указание обвенчать влюбленных и помиловать Арманталя, а Бюва возвращают в библиотеку и выплачивают ему долг. Почему Дюма написал финал так, а не по своему обычаю — венчая окровавленной головой? С нестандартным героем, с новаторскими приемами, с трагическим финалом — ах, какая бы вещь получилась… Может, потому, что мысль о добром короле его в ту пору захватила, может, научил успех «Поля Джонса». Не любит публика плохих концов.
Роман двигался тяжело, Дюма быстро писать прозу еще не умел, и болваны-издатели от него отказались. Пьесу сделать? Дюма звал Маке: «Если б у вас была 1000 франков, мы бы прожили тут 5 месяцев и написали пьесу…» Но у Маке, видимо, не было лишней тысячи франков. 6 августа, когда у Дюма была в разгаре работа над заговором, случился реальный заговор: неугомонный Луи Наполеон с несколькими офицерами высадился в Булони (как обычно, загримированный под своего великого дядю); его сообщники разбросали листовки с обещаниями, что новый Наполеон будет «опираться единственно на волю и интересы народа». Офицеры его арестовали, судила палата пэров и приговорила к заключению в крепость Ам, где у него были лакеи, гости и обильный стол, тогда как арестованные по «делу 6 июня» и последующим умирали на нарах от туберкулеза — но нельзя же наказывать элиту, как обычных людей. Герцогиня Беррийская тоже сидела с камеристками и парикмахерами… А у Дюма возник грандиозный замысел: он обещал Бюло за полтора года написать пьесы «Гамлет», «Макбет» и «Юлий Цезарь»… Мы не ослышались, нет?
Шекспира французы воспринимали плохо, воспитывать их — дело безнадежное, проще Шекспира «офранцузить». Кощунства Дюма в этом не видел, напротив — доброе дело. Но текст Дюси его не удовлетворял: он сделает ближе к оригиналу. Английский он знал плохо, попросил сделать подстрочник писателя Поля Мериса. Он восстановил многое, что выкинул Дюси: Розенкранца и Гильденстерна, дуэли, могильщиков (но, как и Дюси, опустил Фортинбраса и путешествия героев); призрак короля превратил в галлюцинацию (на сцене его олицетворяет урна с прахом), выбросил песни Офелии, переделал характер Гамлета: убив Полония, тот терзается муками совести и вообще куда добрее и «прямее», чем оригинал. Урне-галлюцинации он дал даже больше воли, чем Шекспир: в финале та загробным голосом выносит моральные приговоры Гертруде, Клавдию и Гамлету, который остается жить, ибо человек он неплохой и Провидение не может быть к нему чересчур жестоко… Впрочем, то, что Дюма оставил, он перевел почти дословно. Его «Гамлет» был поставлен в 1847 году и имел громадный успех; в 1868-м композитор Амбруаз Тома написал по нему оперу; Французский театр поставил его в 1886-м, и он шел во Франции до середины XX века. («Макбета» Дюма написал, но не поставил, «Цезаря» лишь начал.)
В октябре 1840 года вновь пало министерство Тьера из-за его внешнеполитических амбиций: хотел поддержать Египет против Турции и «четверного союза» (Англия, Россия, Пруссия, Австрия), но Луи Филипп воевать не желал. Тьера сменил Гизо — круговорот, дурная бесконечность, нет, в этой стране никогда ничего не переменится… Публику больше занимал процесс в уголовном суде города Тюля: Мария Каппель (по мужу — Лафарг), землячка и знакомая Дюма, малышка, для которой он когда-то поймал белку, обвинялась в отравлении супруга. Доказать было трудно, шла война химиков-экспертов, приобретшая политическую окраску: революционер Распай защищал подсудимую, консерватор Орфий настаивал на виновности, в перепалку втянулась вся парижская интеллигенция. Марию приговорили к каторге. Мы к этому еще вернемся, но сразу скажем, что Дюма, в отличие от своих единомышленников, считал ее виновной, но относился к ней сочувственно и, как сам утверждал (подтверждающего документа нет), просил короля о помиловании. (За Лафарг просили многие, король заменил каторгу пожизненной тюрьмой.)
Дюма забыл, что приехал во Флоренцию писать пьесу, под которую выбил аванс; ему напомнили. Пришлось оставить «Арманталя» и гнать пьесу; он вновь предложил соавторство Маке (ответ не сохранился), написал мелодраму «Брак при Людовике XV», роль героини — для актрисы Леокадии Доз, с которой у него была интрижка, роль ее тридцатилетней наперсницы — для мадемуазель Марс, под Новый год отослал в Париж, но театр отказался. Им же хуже. Он вернулся к «Арманталю», путевым заметкам и книге о живописи (все одновременно). Так прошла зима, примечательная тем, что, с одной стороны, стало ясно, что его и жену ничто не связывает и у нее есть другие мужчины, а с другой — тем, что в разлуке улучшились отношения с сыном. Отец горевал, что парень слишком много времени уделяет спорту и развлечениям, советовал учить языки, читать Библию («ради высокой поэзии, которая в ней содержится»), Гомера и Софокла в подлиннике, Шекспира, Гюго; из своего скромно рекомендовал только «рассказ Стеллы из „Калигулы“ и 1-ю сцену из „Карла VII“».
7 января 1841 года Гюго с четвертой попытки был избран в академию. Время было удачное для молодежи, академики мерли как мухи, в ноябре умер политик де Бональд, в феврале новые выборы. Дюма — Нодье: «Как Вы думаете, есть у меня сейчас шансы попасть в Академию? Гюго вот прошел. Все его друзья были в большей или меньшей степени моими друзьями… Если, по-вашему, надежды мои не беспочвенны, взойдите на академическую трибуну и расскажите, от моего имени, Вашим почтенным собратьям, как сильно мне хочется оказаться среди них… скажите обо мне все то хорошее, что Вы обо мне думаете, и даже то, что не думаете». Тейлору: «Подумайте, что можно сделать для меня касательно Академии; подзудите Нодье, Баранта и Моле… Одно Ваше слово, и я приеду…» Гюго: «Что Вы думаете о возможности представить мою кандидатуру? Разве не прекрасно было бы войти туда вместе? Повидайтесь с Понжервилем и Нодье, поговорите с ними об этом…» Но никто его не выдвинул. В биографиях Гюго говорится, что он пытался помочь друзьям, в частности Дюма, попасть в академию; письмо Сент-Бёва к знакомой в январе 1841-го подтверждает, что он бы этого хотел — «Гюго называет четверых кандидатов, которым отдает предпочтение: Дюма, Бальзак, Виньи и я», — но выбрал Виньи. А избрали посредственного драматурга Жака Франсуа Ансело.
18 марта Дюма с женой приехали в Париж улаживать дела, экономили, отказались от квартир, жили в отеле. Удалось пристроить «Арманталя» в «Век». Вышли «Рейн» и «Юг Франции», но гонорар небольшой. Заработок дал Фердинанд — написать «Историю французской армии» с Адрианом Паскалем, военным историком (кропотливая работа длилась более трех лет, не была окончена, издательство «Дюмон» выпустило три тома с 1841 по 1845 год). Французский театр взял «Брак при Людовике XV», автор за несколько дней до премьеры (1 июня) уехал во Флоренцию, боясь провала. Он страшно нервничал из-за академии. Карты благоприятны как никогда: Нодье занял должность директора академии (председательствующего на собраниях), Гюго — вице-директора, правда, больше власти у постоянного секретаря, но все же… Теперь нужна серьезная удача, чтобы напомнить о себе. Но она не шла. «Брак» был принят вяло. Первая часть «Арманталя» начала печататься с 1 июля, никто роман особо не оценил. Подписан он был одним Дюма (и посвящен «моему другу Огюсту Маке») — с этой точки начинается история взаимных обид. Обычно пишут, что Дюма хотел поставить два имени, но Жирарден сказал, что «роман, подписанный Дюма, будет стоить три франка за строку, а подписанный Дюма — Маке — вдвое меньше». Правда, печатался роман не в «Прессе», так что Жирарден был ни при чем, но, возможно, редакторы «Века» рассуждали так же. Маке настаивать не смел, может, и не хотел: бывают писатели, которые боятся шума и любят прятаться за широкую спину соавтора, и хорошему писателю важнее, когда его читают, чем когда говорят о нем. Маке получил треть гонорара, 12 тысяч франков, сумму, которую без Дюма он бы не заработал. В узких кругах все знали, что он был соавтором. Широкая публика? Ну, потом, постепенно, когда союз окрепнет…
Во Флоренции Дюма продолжал начатое: «Французская армия», «Арманталь» (вторая часть публиковалась с 29 сентября, третья — с 1 декабря); ради денег с Буржуа написал пьесу «Жаник-бретонец», умолял никому не говорить, что приложил к ней руку (Фредерику Леметру: «Сейчас неудачная или малоудачная работа отбрасывает меня от Академии на 100 лье…»). 4 июня умер академик Жан Жерар Лаке, опять униженные письма Нодье, Скрибу, Делавиню, Гюго… Прочел «Флорентийские хроники» Бенедетто Варки, написал по ним пьесу «Лоренцино»: в 1537 году герцога Алессандро де Медичи убил его юный родственник из личной мести, Дюма добавил тираноборческий мотив. 21 сентября приехал во Францию, устраивал «Лоренцино» во Французский театр. 23 декабря будут выборы в академию, обходил всех, заискивал — без толку. Не было уже сил сидеть и ждать.
Когда он писал «Капитана Поля», его заинтересовала фигура Али-паши Янинского, албанского правителя, который в конце XVIII века пытался выйти из-под власти Османской империи, обещал построить демократическое государство, а стал тираном; в 1820 году султан Махмуд II его разбил и ему отрубили голову, а всякий человек с отрубленной головой мог рассчитывать на внимание Дюма, даже если не был столь занятной личностью. Дюма пошел обивать пороги министерств, выбил на поездку в Албанию грант — тысячу франков. Мало. Не поехал. К тому же «Лоренцино» взяли — надо присутствовать на репетициях. В перерывах он написал повесть «Праксида» — о сложной судьбе Евпраксии, дочери киевского князя Всеволода Ярославича и жены германского императора Генриха IV. 23 декабря состоялись выборы — даже не пощечина, а удар наотмашь: бессмертие получил Алексис де Токвиль, философ-консерватор, богатый аристократ, но не старик, а мужчина на несколько лет моложе Дюма… Правда, за несколько дней до этого умер старый академик Дени Антуан Люк, а за ним актер Александр Дюваль. Ах, да перемрут же они все когда-нибудь, наконец! Он так боялся неуспеха «Лоренцино», что 15 января вновь, не дожидаясь премьеры, бежал во Флоренцию — и узнал, что его жена открыто живет с сицилийским князем Виллафранка. В феврале он вел переписку с Французским театром, пытаясь заинтересовать своим Шекспиром, жаловался сыну, что никому ничего не надо. Что писать? О чем писать? «Век» и «Пресса» готовы брать романы, но где найти сюжет?
Сюжет нашел Маке, открывший забытого писателя Гасьена Сандра де Куртиля (1644–1712): был мушкетером, стал журналистом, сидел в тюрьме за «желтые» памфлеты, оскорблявшие видных лиц, специализировался на поддельных мемуарах. Маке заинтересовали эпизоды из «Мемуаров L. С. D. R.» (расшифровывают как «Мемуары графа де Рошфора») и «Мемуаров маркизы де Френ», относящихся к концу царствования Людовика XIV. Одного мужчину обманом женили на развратнице, другой продал жену в рабство: можно соединить. Он прислал план Дюма, обсудили, дальше было как с «Арманталем»: Маке написал текст, отдал его Дюма, тот увеличил в 4,5 раза, получился великолепный роман «Сильвандир», незаслуженно забытый: так глубоко в мужской психологии ни Дюма, ни Маке никогда больше не копались. Не исключено, что материалом отчасти послужил брак Дюма: если так, это единственный источник, из которого можно понять, что за отношения были у него с Идой.
Юноше Роже д’Ангилему семья не дает жениться на любимой Констанции, так как надо жениться на богатой; в Париже ему предлагают в жены дочь богатого судьи, которую тот почему-то жаждет сбыть с рук. Он соглашается. «На душе у д’Ангилема скребли кошки; он заранее ненавидел женщину, которую ему предстояло вскоре увидеть, и все же в угоду мужскому самолюбию хотел, чтобы после первой встречи у нее не осталось дурного впечатления от его наряда и наружности… Кроме того, к благоденствию быстро привыкают: Роже вышел из судебной палаты столь горделивой походкой и до того напыжившись, как будто он был миллионером с самого своего рождения». Невеста, Сильвандир, оказывается восемнадцатилетней красавицей, умницей. В чем подвох? Роже убежден, что подвох есть. Тем не менее он «немного поплакал, повздыхал, но в конце концов покорился своей участи, и даже довольно спокойно…». Поженились: «Я думаю, не существует такого брачного союза — если даже речь идет о союзе тигра и пантеры, — в котором, по крайней мере первые две недели после свадьбы, супруги не наслаждались бы безмятежным покоем». Но Роже, как герой Пруста, изводит себя ревностью и вместо того, чтобы радоваться, все время тратит на слежку и допросы: алкоголичка? картежница? воровка? Нет. «Тем хуже, тем хуже! — подумал шевалье. — Должно быть, у нее есть более серьезные недостатки».
Чем сильнее физическая страсть Роже к жене, тем больше он ее изводит. Поскандалив с ней, уехал, а по возвращении его арестовали — за что? В тюрьме он от опытного узника (набросок аббата Фариа) узнаёт, что люди по политическим доносам сидят десятилетиями. «Кровь приливала к его голове и так неистово стучала в висках, как будто у него начиналась горячка. Он закрывал глаза, забывался, впадал в дремоту: это было нечто среднее между бодрствованием и сном. И тогда самые странные видения проносились у него перед глазами. Большую часть ночи он ворочался с боку на бок и только часам к двум засыпал тяжелым сном; а через некоторое время его начинали терзать обрывочные сновидения. То ему чудилось, будто у него, как у птицы, выросли крылья и он вылетает через окно, то он неожиданно превращался в мышь и проскальзывал в щель под дверью; но потом, когда он убегал по водосточным трубам либо парил в небесном просторе, лапы или крылья внезапно отказывались ему служить…»
От знакомого Роже узнаёт, что его засадила жена. До сих пор ему, при всей ненависти к ней, такое и в голову не приходило. Он и теперь ждет, что она придет и утешит («стокгольмский синдром»!), но ее нет; спустя месяцы он решает отомстить и обретает спокойствие: вынашивать месть — значит быть при деле. Просидел два года, вдруг пришел любовник жены и сказал, что его освобождают благодаря ее хлопотам (на самом деле хлопотали друзья). Вернулся домой, началась жизнь в притворстве, но физическая страсть воскресла и сопротивляется ненависти. «Роже, ощущая, что достаточно ему протянуть руку, достаточно ему бросить взгляд, и его тут же окутывают волны нежной привязанности, порою забывал о своих ужасных подозрениях». Он уже не верит, что жена на него донесла, и с тем же тупым упорством, с каким прежде искал доказательства ее пороков, ищет свидетельства невинности. «Случалось, что среди ночи он вдруг просыпался от страшного кошмара — ему мерещилось, будто он все еще узник и томится в зловонной камере на жестком ложе… затем он вдруг обнаруживал, что он у себя в спальне, где мягко светит лампа под алебастровым абажуром, что он покоится в мягкой постели под шелковым балдахином, а рядом спит сном праведницы Сильвандир, эта пылкая сирена, любострастная чаровница, красавица с черной душою… И тогда Роже охватывало яростное желание сжать эту женщину в любовном объятии, прижаться губами к ее губам, задушить и упиться ее последним вздохом; при этом он говорил себе, что если в жизни она принадлежала не только ему, то уж в смерти по крайней мере будет принадлежать ему одному. Однако шевалье выполнял только первую часть своего порыва…»
Наконец он точно узнал, что жена виновна, сговорился с тунисским работорговцем, что тот ее купит, нанял головорезов разыграть похищение, наврал в полиции, что жена утонула, стал «вдовцом», не погнушался получить наследство, обручился с Констанцией. Но ему тошно, страшно, он откладывает свадьбу, тут приезжает персидский посол с женщиной — Сильвандир. Взаимный шантаж: «посол» оказался мошенником, Роже будет молчать, Сильвандир тоже, все довольны.
17 февраля 1842 года в академию избрали престарелого политика Паскье (обыграл де Виньи) и философа Баланша. Ну, эти долго не проживут. 24 февраля — оглушительный провал «Лоренцино», трудно сказать почему, пьеса хорошая, скорее всего, она не соответствовала духу Французского театра, а Дюма упорно стремился именно туда. Зато путевые заметки «Сперонара» имели успех, писал продолжение — «Капитан Арену». Заработал, анонимно поучаствовав в написании комедии Шарля Лафона «Соблазнитель и муж», написал по заказу издательства «Маэн и Кормон» биографию Жанны д’Арк «Жанна Дева». По Италии гастролировала французская труппа актера Долиньи с «Антони» и «Дарлингтоном», цензура запрещала: автор, говорят, аморальный. Дюма отвел Долиньи к издателю Баттелли, который занимался «Галереей Уффици», сговорились изменить названия и назвать автором Эжена Скриба, деньги пополам. Скриб — оплот морали — не возражал. Новости из Франции: умер академик Жан Роже, де Виньи и Сент-Бёв выдвигались, 4 мая проиграли филологу-латинисту Анри Патену. В июне во Флоренцию приехал на каникулы двадцатилетний студент военной академии Жозеф Бонапарт (сын Жерома) и, как когда-то Фердинанд Орлеанский, раскрыв рот бегал за Дюма. Тот очень нуждался в «младших братишках», привязывался быстро и горячо, день-деньской говорили о Наполеоне, 26 июня поехали на Эльбу, потом на соседний остров Монте-Кристо; Дюма обещал когда-нибудь написать книгу с таким названием. Вернулись 13 июля, 18-го он пришел обедать к Бонапартам, и там ему сказали, что случилось несчастье. «Две мысли одновременно промелькнули в моем мозгу: мои дети и — наследный принц. Но это не могло касаться детей: если бы с ними что-то случилось, известили бы меня и больше никого».
13 июля Фердинанд Орлеанский погиб в дорожной аварии. «Я больше ничего не видел, не слышал, только биение собственного сердца, повторявшего: „Умер! Умер! Мертв!“», — писал Дюма в «Вилле Пальмиери» (и много лет спустя почти теми же словами в «Новых мемуарах»). «Когда? — спросил я. — 13 июля, в четыре. — Я сел. 13 июля! Что я делал в тот день? Посетило ли меня предчувствие? Нет, ничего; я провел тот день как другие дни, даже веселее; Господи! в тот час, когда он умирал, я, наверное, смеялся…» «Его смерть и смерть мамы были для меня самым страшным несчастьем, которое потрясло меня до полного отчаяния… В его голосе, его улыбке, его глазах было магнетическое очарование, какого я не встречал ни у кого, ни у одной, даже самой соблазнительной, женщины, ничто и близко не могло сравниться с этой улыбкой, этим голосом. Часть моего сердца лежала в гробу…» Счастливый XIX век, когда мужчинам не нужно было притворяться бесчувственными мужланами, чтоб их не обвинили в неподобающей нежности к другу.
Но катастрофа была не только личная: «За четырнадцать лет, в течение которых я имел честь знать его, я не раз просил у него милостыни для бедных, свободы для узников, жизни для осужденных на смерть, и он не отказал…» Фердинанда парижане любили — как когда-то его отца. «Бедный принц! Какую иллюзию он создал! Он примирил нас с королевской властью». Некому больше стать добрым королем. Только что, 9 июля, консерваторы победили на выборах. Все кончено, никто никогда не спасет Францию… Много лет Дюма не мог понять, как Провидение допустило гибель Фердинанда, но наконец нашел ответ («Джентльмены Сьерры», 1849): «Провидение повелело, чтобы монархии клонились к распаду; в бронзовой книге судеб оно заранее начертало дату установления будущей республики… И вот Провидение встречает препятствие для своих целей: популярность принца-солдата, принца-поэта, принца-артиста; Провидение устранило препятствие, и, таким образом, в определенный день между рухнувшим троном и рождающейся республикой не обнаружилось ничего, кроме пустоты».
Долго, мучительно надеялись — вдруг ошибка? Наконец французский посол подтвердил. Отпевание 3 августа в Нотр-Дам, 4-го похороны в семейной усыпальнице в Дре. Александр с трудом достал билет на пароход. Успел. Город в трауре. «Я никогда не видел улицы Парижа такими печальными. Для меня каждый знак боли был нов и громко кричал мне о моей боли. Эти увядшие флаги, Нотр-Дам, похожий на большой гроб, схоронивший в себе нашу общую надежду… парижане уже неделю видели весь этот спектакль, но я-то видел его впервые…» Гроб закрытый, ему даже подойти не позволили, новый приступ боли, зависть к тем, кто был рядом — «они могли взять прядь его волос, лоскут рубашки!..» — уж лучше видеть процесс умирания, чем так: оставить друга живым и здоровым — и вдруг… (Потом знакомый врач отдал ему платок, который подкладывали умирающему под голову; говорил, что стало легче, хранил всю жизнь.) В Дре поехал с товарищами Фердинанда по лицею. Пришел в семейную часовню — как его там приняли, неясно. В «Новых мемуарах» писал, что король к нему подошел и утешал. А в «Истории моих животных» — что его чуть не прогнали. Обратно пароходом через Геную, попутчик — драматург Адольф Эннери, за два дня сочинили комедию «Галифакс» из английской истории. А как же горе? Но для писателя единственный способ утешиться — писать… Во Флоренции он за несколько недель написал заключительные главы «Виллы Пальмиери» — излил всю свою тоску. «Почему я пишу это, о чем я говорю это? я не знаю. Поэт — колокол; когда ему наносят удар, он издает звук; каждый раз, когда боль его ударяет, он изливает жалобу…»
Нужны пьесы, писать в одиночку, видимо, не было сил и желания. (Возможно, к этому периоду относится незавершенная пьеса «Конец Мюрата».) С Нервалем нехорошо расстались, к тому же у него несчастье: умерла Женни Колон, и «бедный Жерар обезумел…». Обратился к старым друзьям, Адольфу Левену и Брунсвику, написали комедии «Свадьба с барабанщиком» и «Барышни из Сен-Сира», все на исторические сюжеты, надо пристраивать. В сентябре, окончательно расставшись с женой, он вернулся в Париж и поселился в отеле на улице Ришелье. «Галифакс» и «Свадьбу» взял театр «Варьете», «Соблазнителя и мужа» — театр «Забавные развлечения», имя Дюма на афишах не значилось. 1 октября ездил в Вилле-Котре на открытие охотничьего сезона. За «Французскую армию», заказанную Фердинандом, продолжали платить, но он не мог ею заниматься — больно и бессмысленно. Но, несмотря на горе, производительность была как у машины: «Корриколо», «Сильвандир», новелла о Вилле-Котре «Бернар» (опубликована в «Прессе» в 1842-м), исторические очерки — «Приключения Лидерика», «Хроника короля Пипина», «Хроника Карла Великого»; опубликованы в 1842 году издательством «Дюмон», в 1867-м вошли в сборник «Железные люди». Просто перелагать источники ему надоело, и он, как замечает Э. М. Драйтова, местами переходил на пародию, в частности на Огюстена Тьери, делавшего упор на «местный колорит», а в «Карле Великом» откровенно веселился, сделав персонажем самого Сатану: «Он хотел бы разнести по камням весь этот ненавистный собор! Он долго кружил над землей, раздумывая, как это сделать, как вдруг приметил на берегах Голландии одну из огромных дюн, нанесенных океанским приливом песчинка за песчинкой с первого дня сотворения мира… кинувшись на самую высокую дюну со стремительностью морской птицы, он закинул ее себе на плечо; теперь дюна мешала ему лететь, и тогда он пошел пешком по дороге в Ахен. Однако это путешествие оказалось долгим и утомительным. Дюна, уложенная на плечо, съехала и стала напоминать огромную переметную суму, одна половина которой висела спереди, другая за спиной. Та половина, что болталась впереди, загораживала дорогу, и Сатана каждую минуту был вынужден справляться, правильно ли он идет…» История вообще ему наскучила? Нет: он искал способ писать о ней и нашел новый идеал; в том же году он сказал одному историку: «Ваше имя могло бы стоять на всех моих книгах…»
Жюль Мишле (1798–1874) происходил из бедной семьи, окончил университет, преподавал историю и философию в коллеже Сен-Барбе, издал труд «Введение во всеобщую историю», после революции 1830 года заведовал историческим отделом в национальном архиве и с 1831-го по 1843-й опубликовал шесть томов «Истории Франции» (завершит работу в 1867-м). Его коллега Тэн назвал его «не историком, но одним из величайших поэтов Франции», многие считали его легковесным и необъективным: Мишле не стеснялся жалеть, чувствовать, плакать, сопереживал жертве, ненавидел гонителя. В недобросовестности, однако, обвинить его нельзя: архивист, он считал невозможным писать только по опубликованным источникам, раскапывал малоизвестные мемуары, судебные протоколы, переписку частных лиц; о Тьере и Гизо говорил, что они «рассказывали факты, но не искали законов, которые ими управляют», от Тьери его отличала склонность к «осовремениванию» истории, сутью исторического процесса он считал стремление к свободе, его движущей силой — «народ», в который включал и «креативный класс», и крестьян с рабочими (советские историки его ругали за «бесклассовый подход»). Дюма за год до смерти писал: «Существует два способа писать историю. Первый — ad narratum, чтобы рассказать, — как это делает г-н Тьер. Другой — ad probandum, чтобы доказать, — как это делает Мишле». Тьер берет официальные источники, «иными словами, описания событий, сделанные их участниками и, следовательно, ими искаженные, чтобы самим предстать в наиболее выгодном свете. Так, например, история, написанная ad narratum, скажет: объединение Италии стало возможно благодаря содействию, оказанному Наполеоном III». У Мишле же «факты выстраиваются в хронологическом порядке, а затем он ищет в мемуарах современников побудительные причины и следствия этих событий». Ищет и находит, что объединение Италии, напротив, «произошло вопреки воле Наполеона III, который принял как случившийся факт захват Сицилии, но пытался помешать Гарибальди пересечь Мессинский пролив». Так попытается писать и Дюма: его исторические труды после 1842 года основаны не только на книгах, но и на самостоятельных разысканиях в архивах Парижа и всех городов и стран, где происходили описываемые события.
Популярная газета «Большой город» не печатала ничего серьезно-исторического, но охотно брала статьи «с историей» на занимательные темы. Дюма дал туда очерк об истории и современной практике проституции — «Девки, лоретки и куртизанки», написанный на основе работы врача Парена-Дюшатле: из Дюшатле взял цифры, из истории — истории. Описал женщин с жалостью (работа монотонна и скучна), куртизанок древности с восхищением, мужчин с насмешкой. Там же опубликовал очерк «Змеи»: змеиная мифология, естествознание, смешные и страшные рассказы людей, сталкивавшихся со змеиным характером. «Соблазнителя и мужа» поставили 5 ноября без успеха, «Галифакс» 2 декабря — так, средненько. Почему Дюма перестал быть успешным драматургом?
Причины разные. Над этими двумя и им подобными пьесами он работал наспех, «левой ногой». Иногда, как в случае с «Лоренцино», его пьесы были слишком напичканы политикой и мрачны, таких публика тогда не любила, а приделывать к серьезным вещам «хеппи-энды» он отказывался. Иногда все портила игра старых толстых «основоположниц». Некоторые пьесы, как те, что он писал с Нервалем, были сложны и опередили свое время. Но главная причина все же в том, что романтический метод вышел из моды. Эра романтизма оказалась коротка: 15 лет назад они с Гюго совершили в драматургии революцию, а теперь их, еще молодых, считали наивными, выспренними. Кто пришел на смену — натурализм? Нет пока: реалистические пьесы Бальзака тоже не шли. То были безнадежные, бесконечные, тупые годы, когда все только жрут и жрут, хапают и хапают, и никто ни на что не надеется, и никто ничего не хочет, и драматургия была востребована соответствующая: Скриб и тому подобное, умеренно-сентиментальное, с моралью типа той, что нехорошо изменять мужу. Тоска… И Фердинанд умер! А король помирать не собирается! Господи! Не доживем…
В прозе, слава богу, было посвободнее: печатали разное. В конце 1842 года Дюма осуществил замысел, который вынашивал давно: роман о негре. Писатель Фелисьен Мальфий раньше жил на Маврикии. Это островное государство переходило от Франции к Англии и обратно, с 1814-го стало британской колонией, жило там 70 тысяч человек, из них более 50 тысяч — чернокожие рабы. (В 1835 году рабство отменили.) О соперничестве англичан с французами на Маврикии в начале XIX века Мальфий написал 100 страниц и увяз. Дюма заплатил тысячу франков за рукопись и сделал из нее роман «Жорж». Оставил только начало — описание острова, а основное действие перенес в 1820-е годы, чтобы описать восстание рабов. Почему он не взял родной Сан-Доминго, где было крупное и успешное восстание (часть острова Гаити завоевала независимость, став первой в мире республикой во главе с чернокожими)? Более того, он использовал в качестве источника книги о гаитянском восстании («Бюг-Жаргаль» Гюго, «Туссен Лувертюр» Ламартина) — так почему же? Может, просто потому, что на Гаити он не был, а писать о местах, где не бывал, мог только при наличии хорошего этнографического материала, которого не нашел. А может, хотел описать именно неудавшееся восстание… Итак, англичане пытаются отвоевать остров у французов, те сопротивляются. «Командир батальона, который только что перед тем с большим трудом выровнял строй добровольцев, заметил возникший беспорядок и, обращаясь к виновникам сутолоки, приказал:
— В ряды становись!
Но на этот приказ, произнесенный не допускавшим возражений тоном, ответил общий крик добровольцев:
— Не желаем терпеть мулатов! Нам не нужны мулаты!
Весь батальон, словно эхо, повторил эти слова. Офицер понял причину сумятицы, увидев в центре широкого круга вооруженного мулата и его старшего сына, пылавшего гневом против тех, кто вытолкнул его из боевой шеренги. Командир батальона, быстро пройдя сквозь ряды добровольцев, направился к мулату. Приблизившись к нему, он смерил его с ног до головы возмущенным взглядом и заявил:
— Мюнье, разве вы не слышали, что ваше место не здесь, тут вас не хотят терпеть!
Стоило Пьеру Мюнье поднять свою мощную руку на толстяка, так грубо разговаривавшего с ним, и он сокрушил бы того одним ударом. Вместо этого Мюнье ничего не ответил; растерянно подняв голову и встретив взгляд своего собеседника, он смущенно отвел от него глаза…»
Мюнье не бедняк и не раб, он сам плантатор, у него 200 рабов, он образован, но он все равно не человек. Его прогоняют, продолжают оскорблять, и он ничем не может ответить: «Чувствуя, что у него нет ни сил, ни воли сражаться с бесчеловечным предрассудком, он решил обезоружить противников тем, что старался возвеличить свой род неизменным смирением и безграничной покорностью». Англичане победили, Мюнье отправил сыновей учиться во Францию, старший, Жак, сбежал, стал пиратом и работорговцем, а младший, Жорж, получил образование. Спустя 14 лет Жорж вернулся: лощеный джентльмен, кожа белая, никто в нем мулата не признает, но как узнают о его происхождении — он перестает быть человеком. «Глубокая обида, жившая в груди с ранних лет, заставила его ненавидеть белых, презиравших его, и относиться с пренебрежением к мулатам, которые терпели подобного рода унижения. Потому он твердо решил в отличие от отца избрать иной образ жизни и смело противостоять абсурду расовых предубеждений. Он готов был сразиться с расистами, как Геркулес с Антеем». Полюбил девушку, и она его, отец отказывает в ее руке, приезжает Жак, у него все просто: украсть девушку. Но тут к Жоржу приходит раб Лайза и предлагает поднять восстание рабов. Жорж обсуждает идею с братом:
«— Вот что: через неделю эти белые господа, которые презирают меня, угрожают мне, хотят отхлестать меня, как беглого негра, будут кланяться мне в ноги.
— Небольшое восстание, я понимаю, — сказал Жак, — но это было бы возможно, если бы на острове насчитывалось хотя бы две тысячи воинов… кто поддержит твое восстание?
— Десять тысяч рабов, которым надоело повиноваться, которые теперь сами хотят командовать.
— Да что ты, негры, я их хорошо знаю, я ими торгую; они легко переносят жару, могут насытиться бананом, выносливы в труде, им присущи многие хорошие черты, я не хочу обесценивать свой товар, но, как тебе сказать, — они плохие солдаты, ведь как раз сегодня на скачках губернатор интересовался моим мнением о неграх. Он мне сказал: „Послушайте, капитан Ван ден Брок, вы много путешествовали, мне представляется, что вы проницательный наблюдатель, как бы вы поступили, если бы были губернатором острова, а на нем произошло бы восстание негров?“
— И что ты ответил?
— Я сказал: „Милорд, я расставил бы сотню открытых бочек с вином на улицах, по которым должны пройти негры, а сам пошел бы спать, оставив ключ в дверях“.
Жорж до крови закусил губу».
Губернатор, очередная версия «доброго царя», отговаривает Жоржа от решительных действий, обещает руку девушки, но тот уже не может отступить, и они с Лайзой поднимают восстание. Оно провалилось, его вот-вот казнят, но его спасает Жак. Так почему провалилось восстание? «Негры двинулись на Порт-Луи словно лавина, издавая воинственные и яростные крики. Но, войдя в город, они увидели, что улицы освещены и повсюду стоят бочки с вином. Это был неодолимый соблазн. Некоторое время их удерживали боязнь, что вино отравлено, а также приказ Лайзы. Вскоре, однако, природная страсть одержала верх над дисциплиной и даже над страхом; несколько человек бросились к бочкам и начали пить. Буйная радость смельчаков увлекла всю толпу негров, началось повальное пьянство; огромное множество невольников, которые могли бы захватить Порт-Луи, мгновенно рассеялось и, окружив бочки, принялось с радостным бешенством поглощать водку, ром, арак — эту вечную отраву рабов, при виде которой негры, не в силах устоять перед соблазном, готовы продать детей, отца, мать, наконец самих себя… Глядя на ужасное зрелище, Мюнье не сомневался более в трагическом исходе восстания; он вспомнил наставления Жака, и ему стало стыдно. И с этими людьми он надеялся изменить жизнь негров на острове, добиться их освобождения от гнета рабства, в котором они пребывали в течение двух веков! Чего же он добился? Вот они, пьяные, распевают песни, танцуют, веселятся, ни о чем другом не думают; триста солдат смогли бы теперь отвести на плантации и заставить работать этих опустившихся, распоясавшихся десять тысяч негров! Итак, длительный этап самовоспитания оказался напрасным; изучение собственных сил, сердца, личных возможностей было бесполезным; превосходство характера, ниспосланное богом, житейский опыт — все потерпело крах перед торжеством инстинкта расы, увлеченной алкоголем и пренебрегшей свободой».
Будь Дюма американцем, его роман вызвал бы куда больше претензий, чем «Гекльберри Финн». Откуда такое пренебрежительное отношение к «своим»? Хотя какие они ему «свои»? Он француз, в колониях не жил, рабом не был. У его родителей и у него самого было несколько слуг-негров: милые бездельники. Кроме того, он читал ужасные подробности о восстании на Гаити… Ну, стали там независимыми от белых. А толку? Перевороты и диктатуры. Хуже того, в 1822 году Гаити захватил соседнюю, тоже только что освободившуюся страну, республику Сан-Доминго, и каждый второй объявлял себя императором, и были жестокость и бестолковость…
Зимой пристроить «Жоржа» не удалось, «Сильвандир» — тоже; не завершив их, он начал другие работы. Комедия «Школа принцев» с Луи Лефевром. Мистический роман «Альбина» (позднее переименован в «Замок Эпштейнов»), основанный на немецких легендах, никакой политики, никаких негров, «Парижское обозрение» печатало его с 4 июня по 16 июля 1843 года, туда же взяли «Фернанду», роман о куртизанке, перевоспитавшейся под влиянием любви (как считают литературоведы, переделка романа Ипполита Оже «Олимпия», но это вряд ли: так нагло у знакомых никто сюжетов не крал, скорее просто похоже). «Алхимика XIX века», беллетризованную биографию химика и композитора де Руоза, к чьим операм Дюма писал либретто, взяло издательство «Дюмон». «Сесиль, или Свадебное платье», сентиментальный роман с самоубийством, опубликовал журнал «Мода». «Жорж» вышел 1 апреля в «Дюмон», никого не заинтересовал, принес убытки. Зато Французский театр принял «Барышень из Сен-Сира». Молодой Ханс Кристиан Андерсен, в марте приехавший в Париж, наблюдал Дюма в тот период: «Жизнерадостного Александра Дюма я заставал обычно в постели, хотя бы было и далеко за полдень. У постели всегда стоял столик с письменными принадлежностями — он как раз писал новую драму. Однажды, когда я пришел к нему и застал его опять в таком же положении, он приветливо кивнул мне головой и сказал: „Посидите минутку — у меня как раз с визитом моя муза, но она сейчас уйдет!“ И он продолжал писать, громко разговаривая с самим собою. Наконец он воскликнул: „Vivat!“, выпрыгнул из постели и сказал: „Третий акт готов!“ …Однажды он целый вечер водил меня по театрам… Мы побывали в „Пале-Рояле“… а потом пошли по бульвару к театру „Порт-Сен-Мартен“. „Теперь можно заглянуть в царство коротких юбок! — сказал Дюма. — Зайти, что ли, туда?“ Мы зашли и очутились среди кулис и декораций, как будто попали в сказочное царство, где царили шум, гам, толкотня машинистов, хористов и танцовщиц. Дюма был моим путеводителем в этом закулисном лабиринте. На обратном пути домой нас остановил на бульваре какой-то юноша. „Это мой сын! — сказал Дюма. — Я обзавелся им, когда мне было 18 лет, теперь он в таких же летах, а у него еще нет сына!“».
Жизнерадостный, щебечет, скачет, шумит — мы так и привыкли представлять его… А ведь была обида из-за «Жоржа», в которого вложил душу, муки уязвленного честолюбия из-за академии, да и измена жены, если судить по «Сильвандир», оставила занозу. Нет, не всегда он был так жизнерадостен — помните, только входя в славу, жаловался, что жизнь мучительна, он одинок, все его терзают… Повзрослев, стал спокойнее? Или притворялся, нарочно разыгрывал шута, скрывая раненое сердце? Но вряд ли можно притворяться постоянно — у «весельчака» Пушкина знавшие его отмечали частые мрачные состояния, у Дюма до последних лет жизни таких состояний никто не замечал. Ну, бывают такие счастливые характеры: в мыслях сплошные отрубленные головы, жалость, грусть, унижение, тоска, а расскажи ему анекдот или позови в театр — тотчас переключится, отвлечется. Но отчасти и притворялся, не желая посвящать посторонних в свои проблемы. У него ведь не было близких друзей, кроме Фердинанда и Нерваля, с которыми он мог делиться, а те не оставили воспоминаний о нем…
О страхе провала он Андерсену не сказал, а страх был — недаром накануне премьеры опять уехал во Флоренцию, взяв с собой новую работу — на основе рукописи Поля Мериса о скульпторе XVI века Бенвенуто Челлини и недавно вышедших мемуаров Челлини делал роман «Асканио»: крепко сбитое «мыло», как «Капитан Поль», и опять с мотивами «Монте-Кристо»: узнику сосед по камере оставляет наследство. Во Флоренции неприятная встреча: Леконт, не простивший Дюма его благодеяний (Флобер сравнивал этого типа с нищим из сказки, что садится людям на шею), по словам Дюма, требовал денег и получил отказ. Очевидцы рассказывали иначе: Леконт прогуливался с князем Дондуковым-Корсаковым (на которого Пушкин писал известную эпиграмму), при встрече с Дюма произошли обмен оскорблениями и пошлая драка, Дюма сказал Дондукову, что будет драться с ним, но не с Леконтом, князь отказался. 11 мая Дюма вызывали во французское посольство давать объяснения, после чего Леконта из Флоренции выслали; в письме знакомому, Фюльженсу Жирару, Леконт назвал Дюма «хвастливым и мерзким типом»: «Это мой враг, который всюду преследует меня с безумной ненавистью… я дал мерзкому негру пощечину».
В конце мая Дюма поехал в Париж через Марсель — поискать интересного в архиве, которым заведовал его знакомый писатель Жозеф Мери; там произошла очень типичная история. С великой актрисой Рашель (Элиза Рашель Фелис, 1821–1858) он был знаком с 1839 года, Андерсен рассказывал, как он водил его к ней за кулисы — не как к другим, а благоговейно. Она была в Марселе на гастролях с Французским театром, с ней ее любовник, дипломат граф Александр Валевский, у которого Дюма консультировался при работе над «Мадемуазель де Бель-Иль». Проводили время вчетвером (еще Мери), был некий вечер, когда ему показалось, что она с ним ласкова, и он вдруг решил, что любит, после ее отъезда слал письма: «Издалека я говорю Вам, что люблю; вблизи, быть может, я не осмелюсь это повторить»; «Люблю Вас как женщину, достойнейшую любви, а не как великую актрису…» Рашель ответила лишь через десять дней из Лиона: она не понимает, что в ее поведении дало повод к таким письмам: «Я знала, что с дураками надо взвешивать каждое слово. Я не понимала, что бывают умные люди, с которыми надо соблюдать те же предосторожности». Дюма написал Валевскому, что «принимает его победу», и все остались в прекрасных отношениях. Было ему по-настоящему больно от таких историй? Или как с гуся вода? Даже если вспышка чувства не была глубокой, мужское самолюбие не могло не страдать. И так каждый раз: «Он джентльмен, а я мулат…»
25 июля премьера «Барышень из Сен-Сира» во Французском театре, наконец-то шумный успех (ставили до 1892 года), но критики ругали. Сент-Бёв: «Пьеса живая, увлекательная, но ее портят незавершенность, небрежность и вульгарность… Читая Дюма, все время восклицаешь: „Какая жалость!“ Я начинаю думать, что мы ошибались на его счет: он из тех натур, которые никогда не достигли бы подлинных высот и вообще не способны к серьезному искусству. Нам кажется, что он разбрасывается и не реализует своих возможностей, тогда как на самом деле он их все пускает в ход и выигрывает еще и на том, что заставляет публику думать, будто он мог бы создать нечто лучшее, тогда как он на это совершенно не способен…» В марте 1843 года была основана газета о театре «Иллюстрация», ее сотрудник Филипп Бузони, специализировавшийся на Дюма, судил его строго, противопоставляя Скрибу: у того все просто и изящно, а у Дюма вульгарно, люди скачут из окон, лошади, собаки… Жанен написал злую рецензию, чуть не дошло до дуэли, Бюло примирил, мягко посоветовав Дюма «работать без спешки».
Зато «Барышни» принесли много денег; Дюма снял квартиру на улице Монблан (ныне шоссе д’Антен), 45, с ним поселились два приживала: старик Рускони и 25-летний племянник Альфред Летелье, сын приходил в гости, холостяцкие ужины, веселье, вдруг приехала жена — начались скандалы, он закрывался в кабинете и писал, не вняв совету работать без спешки — извините, а жить на что? С Левеном и Брунсвиком написал комедии «Лэрд Думбицки» об Англии во время чумы и «Луиза Бернар» о столяре, втянутом в интриги двора Людовика XV; с Полем Мерисом — роман в эпистолярной форме «Амори», мрачную историю, герои которой умирают от любви; исследователи отмечают редкое по точности описание туберкулеза. Роман купил Жирарден для «Прессы» и в нагрузку взял «Сильвандир»; «Хроника» взяла очерк об итальянских художниках «Три мэтра» и повесть «Габриель Ламбер», в которой Дюма — редкий для него случай — дал волю мстительности и «вывел» Леконта в образе жулика, который был сослан на каторгу и в конце концов повесился.
Все это он писал не последовательно, а одновременно; уже привык. Как Алексей Толстой, он работал в любых условиях, в поезде, на краю обеденного стола, хотя, конечно, предпочтения и привычки были, как у любого. Сын впоследствии (они некоторое время будут жить вместе) рассказал о его режиме: «Начинал работать как просыпался и до ужина, с коротким перерывом на обед» (ел без капризов все, что дают, пил лимонад, редко — кофе; пил, конечно, и вино, но пьяным его никогда не видели, покуривал изредка кальян или папиросы), «вечером, принимая друзей или выходя в город, не обнаруживал никаких признаков усталости», иногда работал и поздним вечером. «Должно было пройти много дней или даже месяцев, прежде чем он чувствовал усталость. Тогда он ехал на охоту или в путешествие, в дороге умел спать и ни о чем не думать. Как только приезжал куда-то, бежал осматривать достопримечательности и все записывал. Это и был его отдых». Изредка болел «лихорадкой» — тогда спал по два-три дня подряд, лечась одним лимонадом, затем вставал, принимал ванну и возвращался к жизни. «Он очень любил поспать. Спал по четверти часа несколько раз в день, с громким храпом. Просыпался и опять брался за перо и продолжал писать своим изумительно красивым почерком без помарок». Бывали по ночам желудочные боли — тогда, не в силах заснуть, читал, а если очень худо, садился работать — «это было его лекарство от всех болей и печалей».
Писал он на разноцветной бумаге, которую ему присылал поклонник-типограф, и разными перьями — одни для пьес, другие для стихов, третьи для прозы; это не каприз, а способ психологически облегчить переход от одного текста к другому — словно срабатывает переключатель. Прозу писал за столом, пьесы — лежа или расхаживая (Бюло: «…этот вид работы всегда делал его немного лихорадочным»). Бюло также рассказывал: если кто-то приходил, когда Дюма работал, — мог разговаривать и писать одновременно; «если гость был настойчив, он откладывал перо, беседовал, но как только досадная помеха исчезала, принимался писать снова». Бюло с восхищением отмечал, что писал Дюма, как будто не обдумывая; когда похвалили его память, ответил: «У меня только она и есть». Гонкуры говорили: пишет как машина. Не ждал вдохновения (да и никто не ждет, все писатели немножко машины, в том числе Гонкуры), работал в среднем 10–12 часов в сутки. Страницу — две тысячи знаков — писал 15 минут. Знаки препинания не ставил, чтобы время не тратить (их расставляли секретари). Раньше правил свои тексты, теперь перестал. От сидячей работы начал полнеть…
«Школа принцев» в «Одеоне» 29 сентября, «Луиза Бернар» в «Порт-Сен-Мартене» 18 ноября — плохо! Новая попытка — «Элен де Саверни», сюжет из того же источника, что «Арманталь»: дворянин, примкнувший к заговору, влюблен во внебрачную дочь герцога Орлеанского, его казнят, девушка умирает; Французский театр не взял. Машина работала на полных оборотах, но вхолостую — сколько может человек это выдерживать и не сломаться?
С сыном вроде бы так хорошо стало, необременительные отношения, приятельски-насмешливые, когда не надо лезть друг другу в душу, и вдруг опять ультиматум — твоя жена или я; учебу бросил, никуда поступать не хочет. Как свидетельствует переписка младшего Дюма с кузеном Альфредом, Александр денег хотел, а работать не хотел, Альфред ему советовал «упорно трудиться» и сделать себе имя, приводил в пример себя (сам, впрочем, никакого имени не сделал). Александр сказал отцу, что в Париже ему «невыносимо», и требовал денег, дабы эмигрировать. «Единственное мое счастье и утешение… Ты хочешь ехать в Италию или в Испанию. Я уже не говорю о том, что с твоей стороны будет неблагодарностью бросить меня одного среди людей, которых я не люблю и с которыми меня связывают лишь светские отношения. Да и что ждет тебя в Италии или в Африке? Если тебе просто хочется путешествовать… ты мог подождать, пока нам не удастся поехать вместе. Твое положение в Париже глупо и унизительно, говоришь ты. В чем же, скажи?.. Работай серьезно, пиши, и через несколько лет ты будешь получать ежегодно тысяч десять… Впрочем, ты сам знаешь, что ради счастья тех, кто меня окружает, и ради благополучия тех, за кого я несу ответственность перед Богом, я привык обрекать себя на любые лишения и что я готов поступить так, как ты пожелаешь. Ведь если ты будешь несчастен, ты в один прекрасный день обвинишь меня в том, что я помешал тебе последовать твоему призванию, и решишь, что я принес тебя в жертву эгоизму отцовской любви, единственной и последней любви, которая мне осталась и которую ты обманешь так же, как это делали до тебя другие. Может быть, тебе понравится другая перспектива? Хочешь получить место в одной из парижских библиотек, которое сделало бы тебя почти независимым? Но поразмысли, хватит ли у тебя, привыкшего к вольной жизни, выдержки посвящать каждый день четыре часа службе?.. Пойми, разрыв мой с мадам Дюма может быть лишь духовным, ибо супружеские раздоры заинтересовали бы публику, что было бы для меня очень неприятно…» Заключили компромисс: сын получит деньги, но немного, и поедет, но недалеко — в Марсель.
«Думбицки» сыграли 30 декабря в «Одеоне». Провал полный. Готье: «„Лэрда Думбицки“ сильно освистывали начиная с 3 акта. Это не должно причинить большое страдание г-ну Дюма, у которого завтра будут пять других совершенно готовых актов, если не десять…» Но все переоценили его толстокожесть. Он устал. Он сдался. Он не хотел больше писать пьес. Прозу — «Амори» печатался в «Прессе» с 29 декабря 1843-го по 4 февраля 1844 года, «Сильвандир» с 3 января по 25 февраля (Маке вновь упоминался только в посвящении), «Габриель Ламбер» в «Хронике» с 15 марта по 1 мая того же года — хотя бы не ругали…
Академию косила смерть: 24 ноября 1843 года умер поэт Франсуа Кампенон, 11 декабря — Казимир Делавинь, а 27 января 1844-го — Нодье; осиротела литература, осиротел Александр. «Со смертью Нодье в Арсенале умерло все — радость, жизнь, свет… А я… не знаю, как объяснить, но, с тех пор как умер Нодье, я словно ношу в себе частичку смерти…» Он мечтал унаследовать кресло Нодье, друга, почти отца, — так символично! Выборы в начале 1844-го, целых три вакансии. Ну же! Когда еще будет такой шанс?! Опять посыпались карикатуры (не на него одного — над Бальзаком смеялись больше; к числу напрасно страждущих добавился Эжен Сю). Смерть Делавиня также открыла вакансию заведующего королевской библиотекой в Фонтенбло, Дюма вел разговоры, что неплохо бы занять эту должность его сыну, люди говорили, что он сам ищет этого места, он раздраженно ответил в «Веке», что если и желает чего-то оставшегося после Делавиня, то лишь кресла бессмертного. Глупо — так откровенно писать нельзя. Впрочем, дела были так плохи, что испортить их уже ничего не могло. Бузони писал, что шансы Дюма ничтожны, ибо «огрехи и странности частной жизни пугают академию гораздо больше, чем литературные грехи». Какие огрехи и странности? Жениться на чужой любовнице, получив за ней приданое, можно, но надо делать это поизящнее. Крутить с актрисами можно, но не тогда, когда рвешься в академию. Можно драться на дуэлях, но не на кулаках с Леконтом. Иметь незаконнорожденного сына можно, но не стоит это афишировать. Быть негром можно, но… лучше не быть.
Как следует из статьи Бузони в «Парижском курьере» от 10 февраля 1844 года, Гюго на сей раз действительно пытался помочь Дюма: пошел с ним к Скрибу и уговаривал того выдвинуть на место Нодье — де Виньи, а на место Делавиня — Дюма (на третью вакансию Гюго обещал не покушаться). Скриб отказался поддержать Дюма и сообщил, что будет двигать председателя комитета по охране исторических памятников Жана Вату, по слухам, побочного брата короля. Такого противника одолеет лишь тяжелая артиллерия, и Гюго (умелый стратег и тактик) выставил не Дюма, а Сент-Бёва: пропагандист романтизма, хороший критик, к тому же из прекрасной семьи и без «странностей». Выборы 8 февраля, Сент-Бёв и Вату набрали одинаковое количество голосов, 15 марта на повторных выборах победил Сент-Бёв. Два других кресла получили Мериме, одолевший де Виньи, и критик Сен-Мар Жирарден. Все — ровесники Дюма или моложе. Кажется, он понял, что никогда не попадет в академию. (Часто пишут, что он «не прошел» туда, это неверно — его ни разу и не выдвигали.)
Но есть иной способ обрести бессмертие. Роман, в черновике называвшийся «Д’Артаньян», анонсированный в «Веке» как «Атос, Портос и Арамис», опубликованный с 14 марта по 14 июля 1844 года как «Три мушкетера» и выдержавший два книжных переиздания в том же году, по словам Готье, вызвал в Париже «ажитацию». Его обсуждали в клубах, магазинах, на рынке. Бальзак признавался Ганской, что читал его целый день, хотя и злился на себя за попусту потраченное время. Вильмесана жена будила среди ночи, чтобы пересказать очередную главу. Историк литературы Жанна Бем, 1976 год: «„Три мушкетера“ — один из самых читаемых французских романов в мире: это работа вне пространства и вне времени, как все истинные шедевры».