Глава четвертая
ДУЭТ СО СЛУЧАЙНЫМ ХОРОМ
«Домы, магазины, торговля, народ – всё как в Лондоне, в меньших и не столь богатых размерах; но все-таки относительно богато, чисто и красиво. Море, матросы, корабли и адмиралтейство сообщают городу свой особый отпечаток, такой же, как у нас в Кронштадте, только побольше, полюднее» – в таких словах один известный русский путешественник описал город Портсмут, расположенный на южном побережье Англии, в графстве Хэмпшир, в 150 километрах от Лондона. Все в этом городе дышало морем: при Генрихе VIII Портсмут сделался главным морским арсеналом Англии; при Эдуарде VI в гавани его стоял весь английский флот. Большой Портсмут образовали четыре города: собственно Портсмут и Саутси на юге, Портси и Ландпорт на севере. Нас больше интересует Саутси, южный пригород, так как именно он фигурирует под именем Бирчеспуля в «Письмах Старка Монро» и ряде рассказов: «Жена физиолога» («A Physiologist's Wife»), «Голос науки» («The Voice of Science»), «Джентльмен Джой» («Gentlemanly Joe»); здесь почти десять лет работал доктор Дойл.
Саутси – тихий курорт, представляющий собой четыре мили каменистых пляжей (другой доктор, Уотсон, много лет спустя, в рассказе «Картонная коробка», вспомнит об этих пляжах и будет о них тосковать). Крошечный Саутси, однако, немало известен в литературном отношении: в 1812-м здесь родился Диккенс, в 1871-м сюда, в пансион семьи Холлоуэй, родители отдали шестилетнего Редьярда Киплинга (пансион, правда, оказался очень плох), с 1881-го по 1883-й в местном магазине трудился юный Уэллс, а Иван Сергеевич Гончаров, процитированный выше, посетил Саутси, путешествуя на фрегате «Паллада».
Когда Артур Дойл приехал в Саутси, при нем были следующие вещи: чемодан, несессер, шляпная коробка, табличка с выгравированным на ней именем доктора, стетоскоп, несколько медицинских книг, вторая пара ботинок, два костюма, белье, пять шиллингов и 18 пенсов. Он снял меблированную комнату за десять с половиной шиллингов в неделю. Если верить «Письмам Старка Монро», вечером, выпив немного портера и обозревая из окна своей комнатки серые крыши Саутси, юный доктор погрозил городу чайной ложкой и, цитируя Растиньяка, изрек: «Посмотрим, кто кого».
На следующее утро Артур купил карту города и начал методично обходить улицы, узнавая, где живут врачи, дабы не поселиться в чрезмерной близости к какому-нибудь коллеге (он тогда еще рассчитывал на заем, обещанный Баддом). Поисками дома он занимался от завтрака до обеда и от обеда до чая, а вечерами просто прогуливался. Тихий, скучноватый Саутси вызывал в нем усмешку. Но ему нравился этот странный городок: «Его минеральные источники были в большой моде лет сто с лишком тому назад, и он сохранил немало черточек своего аристократического прошлого, демонстрируя их не без изящества, подобно тому, как графиня-эмигрантка носит причудливый туалет, в котором она когда-то прогуливалась в Версале». Город, однако, на поверку оказался не так уж безнадежно респектабелен (кругом моряки как-никак): во время одной из первых же вечерних прогулок доктор Дойл ввязался в драку с уличным хулиганом, избивавшим женщину с ребенком. Как он сам замечал, это была вторая в его жизни драка из-за красавицы. Неизвестно, была ли эта женщина красавицей; Адриан Дойл рассказывал Джону Диксону Карру об эпизоде, когда, назвав какую-то встречную даму безобразной, получил от отца оплеуху и услышал, что «безобразных женщин не бывает».
Вскоре Артур нашел небольшой двухэтажный дом, расположенный между богатым и бедным кварталами, на пересечении четырех улиц; еще при жизни доктора его бывшему жилищу дадут имя «Дойл-хауз». «Замечательно, когда у вас появляется собственный дом, как бы убог он ни был». Убогий домик стоил 40 фунтов в год; будучи уверен в помощи доктора Бадда, доктор Дойл без колебаний подписал арендный договор (агент не потребовал задатка, так как наниматель указал в качестве своего поручителя Генри Дойла, кавалера ордена Бани и уважаемого человека), получил ключ от дома, взял в руки тряпку, метлу и ведро и вычистил дом снизу доверху, обнаружив попутно в кухонном очаге груду человеческих челюстей, выглядевших довольно жутко (предыдущим нанимателем был дантист). «Когда я закончил, я был таким грязным и потным, как если б отыграл целый тайм. Я вспоминал нашу опрятную прислугу и думал над тем, какой высокой квалификации требует это занятие». Потом он начал обживаться: на распродаже в Портси, другом пригороде, купил подержанные предметы обстановки – дубовый стол, стулья, ковер, три акварельные картины и прочую мелочь – и обустроил на первом этаже комнату для пациентов. На лампу денег не хватило, пришлось покупать в кредит. Наверху, в его спальне, была только кушетка, а в задней комнате на первом этаже – многофункциональный сундучок, внутри которого хранились продукты, а крышка, откидываясь, служила обеденным столом; доктор собственноручно приделал к стене над газовым рожком деревянный шпенечек, на который вешался чайник. Потратив предпоследний фунт на то, чтобы рассчитаться за съемную комнату, доктор получил письмо от Бадда, в котором тот осыпал его упреками за якобы найденное письмо и сообщал, что никакого займа не будет...
Спасла доктора Дойла литература: за два рассказа, что были сочинены еще до переезда в Саутси, и за третий, написанный уже здесь (о них мы поговорим позже), Хогг заплатил неплохой для начинающего автора гонорар в размере десяти (по некоторым источникам – семи) фунтов стерлингов; эти деньги пошли в уплату домовладельцу. (Жалкий гонорар в тысячу или даже 700 долларов, заплаченных второсортным журналом никому не известному автору за три маленьких рассказа, наверное, вызовет лишь мечтательный вздох у наших начинающих литераторов.) Ему удалось устроиться врачом-консультантом в местное отделение страховой компании; он даже написал для нее (бесплатно) несколько рекламных объявлений о пользе страхования.
Потихоньку устраивался быт. Мэри Дойл прислала сыну посылочку с предметами первой необходимости, среди которых были одеяла, простыни, подушки, складной стул, две вазы, чайный прибор, две картины в рамках, скатерти, две медвежьи лапы и чернильница. В доме стало уютнее. На сковородке каждый день жарился бекон. Знакомый снабдил доктора на зиму картошкой. Как-то раз его навестил добрый доктор Хор и тоже привез продуктов. На овощи опять-таки не было денег, и доктор впоследствии удивлялся, отчего не заболел цингой. Он также упоминает о копченой колбасе, которую изредка мог позволить себе купить. В день он проживал шесть пенсов; из этой суммы какая-то часть уходила не на еду, а на то, чтобы покупать газеты и брать книги в городской библиотеке: без них Артур жить бы не смог.
«Я должен был отворять дверь пациентам, что бы они ни подумали об этом. Должен сам мыть посуду и подметать комнаты, и эти обязанности должны быть исполнены, так как посетители должны находить мое помещение в приличном виде». Обходиться без прислуги было неприлично, нанять ее – не на что; из книги в книгу кочует цитата из «Старка Монро» о том, как юный доктор сам ежеутренне начищал медную табличку со своим именем на входной двери (иногда прибавляется, что он делал это под покровом ночной темноты, крадучись – так невыносимо стыдно ему было). Наверное, английскому читателю это обстоятельство кажется более ужасным, чем нашему. И все же помощник в доме, конечно, был необходим: при отсутствии современной бытовой техники (хотя уже появлялись первые бельевыжималки и прототипы пылесосов, с которыми коммивояжеры ходили по домам) холостяку не так-то легко было управляться с домашним хозяйством, даже таким скромным. Да и тоскливо одному в чужом городе.
Артур посоветовался с матерью – кто из семьи мог бы составить ему компанию? – и в результате к нему приехал жить девятилетний братишка Иннес. Он стал, конечно, не прислугой, а товарищем; можно сказать, что сбылась давняя мечта Артура – два джентльмена, два неразлучных друга, делящие пополам стол и кров. Вдвоем с Иннесом им жилось так весело, как, быть может, никогда не будет после. «Он выносит все невзгоды нашего маленького хозяйства, оставаясь в самом веселом настроении духа, разгоняет мою хандру, сопровождает меня на прогулках, входит во все мои интересы (я всегда говорю с ним, как со взрослым) и всегда готов взяться за любую работу, от чистки сапог до разноски лекарств». Артур устроил Иннеса в школу, а после уроков тот помогал принимать больных. «Мы сделали прививку младенцу и лечили человека с чахоткой» – так писал Мэри Дойл не старший сын, а младший. Больше всего Иннеса занимала игра в солдатики, которых он вырезал из бумаги, когда брат не мог купить ему оловянных. «Его будущая карьера была определена естественными склонностями, поскольку он был рожден, чтобы вести за собой или управлять». Если доктор Дойл и вправду разглядел эту склонность в девятилетнем мальчике, а не додумал задним числом, похоже, Иннес Дойл, будущий бригадный генерал, уже тогда был незаурядной личностью.
Вопрос с прислугой в конце концов решился просто: ее наняли не за плату, а за жилье. Быт более-менее наладился, и постепенно стали появляться пациенты – правда, дохода от них не было. Доктору удалось получить в кредит партию лекарств, и бедняки, а также – иногда – пациенты, по какой-либо причине (самая распространенная – нежелание платить по счетам) желавшие сменить врача, приходили к нему за консультацией. Относительно личности первого пациента сведения расходятся: в «Старке Монро» написано одно, в «Воспоминаниях и приключениях» – другое. Если все-таки придерживаться мемуаров, то самым первым – если только доктор Дойл не придумал это для красоты и законченности эпизода, что не исключено, – был тот самый хулиган, с которым он недавно подрался. Хотя, возможно, и не придумал, так как он пишет, что хулиган не узнал его и таким образом история не имела продолжения. Приукрасить можно было поинтереснее. Он так и сделал в рассказе «Неудачное начало» («A False Start»), описав первые недели начинающего врача Ораса Уилкинсона: тот сидит в пустой приемной и ждет пациентов, безопасности ради накрепко заперев от себя самого деньги, предназначенные для арендной платы. «Перед ним были раскрыты журнал, дневник и книга регистрации посетителей. Нигде не было ни единой записи, новенькие глянцевые обложки внушали подозрение, поэтому он потер их друг о друга и даже поставил несколько чернильных клякс. Чтобы пациент не заметил, что его имя первое, он заполнил первую страницу в каждой книге записями о воображаемых визитах, которые он нанес безымянным больным за три последних недели».
Доктор Дойл описывал начало своей практики в нескольких рассказах, в «Старке Монро» и в мемуарах; все страницы, посвященные этому периоду, прелестны и несколько напоминают – в чем нет ничего удивительного – рассказы другого молодого доктора, Булгакова: «Мой юный вид отравлял мне существование на первых шагах. Каждому приходилось представляться: доктор такой-то. И каждый обязательно поднимал брови и спрашивал: „Неужели? А я-то думал, что вы еще студент“. Говорить пытался размеренно и веско, порывистые движения по возможности сдерживать, не бегать, как бегают люди в двадцать три года, окончившие университет, а ходить». Получалось все это, по признанию доктора Булгакова, плохо. У доктора Дойла, по-видимому, тоже. А вот описывать получалось хорошо. «Некоторые из торговцев предоставили мне свои услуги в обмен на мои, а мои были столь малы, что я, похоже, совершил наивыгоднейшую сделку. Был там бакалейщик, страдавший эпилептическими припадками, что обеспечивало нас маслом и чаем. Бедняга никогда не узнал, с какими смешанными чувствами я встречал известие о каждом его новом припадке».
Пациенты доктора Дойла преимущественно были сами бедны как церковные крысы; многих приходилось лечить задаром. Никогда он не отказывался делать это, хотя, естественно, радовался, получив за свою помощь хоть мизерную плату. Были и цыгане, упомянутые в «Неудачном начале»; правда, по словам Иннеса Дойла, с них таки удалось получить шесть пенсов. Была сильно пьющая старая леди, которая в нетрезвом состоянии расплачивалась за визиты посудой, а придя в себя, забирала ее обратно. Эта комическая сторона медицинской практики, по признанию доктора Дойла, облегчала ему жизнь, так как другая сторона была ужасна, и порой он просто не мог «примирить то, что приходится наблюдать врачу, с идеей милосердного Провидения». Он вспоминает об одном случае, когда его пригласили в очень бедную семью осмотреть ребенка: «То, что я увидел на самом деле, было парой угрюмых карих глаз, полных ненависти и страдания, с негодованием глядевших на меня. Не могу сказать, какого возраста было это существо. Длинные тонкие конечности были скрючены и свернуты на крошечной постели». Девушке оказалось девятнадцать лет, и мать молила Бога забрать несчастную к себе. Поскольку основной контингент больных доктора Дойла, как мы уже говорили, составляли бедняки, можно представить, что подобные картины он видел чуть не каждый день. Неудивительно, что он столько ломал голову над проблемой зла.
Платежеспособные пациенты стали появляться лишь тогда, когда Артур начал заводить знакомства и «вращаться в обществе». (Среди таких пациентов был, в частности, владелец магазина тканей, где учеником служил совсем юный – на семь лет моложе Артура, – Герберт Уэллс; столь необычные обстоятельства знакомства двух писателей, наверное, сказались в том, что в последующих отзывах Дойла об Уэллсе чувствуется нотка снисходительности.) Хотелось бы написать, что он делал это не из расчета, что его неуемная натура требовала общения, но, как следует из «Писем Старка Монро», это было не так. Артур искал общества вполне сознательно. «Не нужно ждать, когда практика придет к вам; нужно самому ходить за ней. Общайтесь с людьми, позвольте им узнать вас. Вы вернетесь домой и узнаете, что в ваше отсутствие приходил пациент. Не расстраивайтесь! Выйдите снова. Шумный курзал, где вы встретите 80 человек, принесет вам больше пользы, чем один или два пациента, которые к вам заходили». Несколько цинично звучит: по курзалам ходят здоровые люди, а искать помощи доктора приходили больные. Правда, раз приходили – стало быть, не так уж страшно они были больны...
Доктор Дойл, однако, понимал, что во всем нужны умеренность и умение держать себя в руках: посещая «тусовки», необходимо помнить, что ищешь клиентуру, а не развлечения. Надо вызвать в людях уважение к себе: быть приветливым и дружелюбным, но без фамильярности, вести себя как подобает джентльмену. А главное – не пить, как бы окружающие ни соблазняли сделать это; лучше отказаться от выпивки, рискуя вызвать осуждение или насмешку, чем кончить, как Чарлз Дойл. Но не стоит думать, что доктор Дойл искал клиентуру в пабах: говоря об «обществе», он имел в виду прежде всего не веселые компании, а «кружки по интересам». Литература, политика, спорт, дебаты на любые темы – всюду начинающий врач должен поспеть, везде зарекомендовать себя с наилучшей стороны и постараться как можно скорей занять какую-нибудь общественную должность.
Следуя выбранной стратегии, Дойл вступил в Портсмутское литературно-научное общество и довольно скоро стал его секретарем. Председателем общества был коллега Дойла, доктор медицины Джеймс Уотсон, которого считают одним из прототипов доктора Джона Уотсона. Члены Общества собирались еженедельно: делались доклады, велись бурные дискуссии. Темы бывали самые разнообразные, Артур, к примеру, сделал три доклада: об арктических морях, об историке Томасе Карлейле и о другом историке, Эдуарде Гиббоне. Поначалу это было для него тяжело: он не умел выступать перед публикой, смущался и нервничал. Потом научился, «скрывая свой страх, говорить связно и подбирать выражения». Между прочим, во время одного из этих докладов – о морях – он сумел ненароком мистифицировать публику: готовясь к выступлению, он одолжил у портсмутского таксидермиста чучела птиц и животных («которые, по моему мнению, должны были водиться за полярным кругом», – мимоходом, с почти незаметным юмором замечает он), а доверчивые английские слушатели решили, что это его собственные трофеи и они имеют дело с величайшим охотником. Не этот ли эпизод вспомнился ему много лет спустя, когда он описывал, как профессор Челленджер на заседании Зоологического института демонстрирует ошеломленной публике детеныша птеродактиля? Доклады об историках, по-видимому, такого шумного успеха не имели.
Доктор Дойл записался также в политический кружок – опять дискуссии и доклады. У власти с 1880 года находились либералы под предводительством Гладстона, и доктор Дойл был их сторонником – не потому, что они были правящей партией, а потому, что он с самых юных лет сочувствовал вигам и не одобрял тори (об этом мы сможем подробно поговорить в следующей главе, когда зайдет речь об историческом романе «Приключения Михея Кларка»). Вряд ли уместно здесь подробно рассуждать о противостоянии двух партий (нам с нашими гигантскими прыжками вправо-влево и вперед-назад все равно очень трудно понять, чем они различаются: при одной и при другой газоны всегда подстрижены и поезда ходят точно по расписанию), но об одной из наиболее болезненных и горячо обсуждаемых в тот период проблем упомянуть все-таки придется, так как она всегда очень много значила для доктора Дойла.
Это – положение в Ирландии, чьи политики требовали так называемого гомруля (home rule), то есть самоуправления. Напомним, что история борьбы католиков-ирландцев с Англией к тому времени насчитывала уже много столетий; на жестокое подавление восстаний ирландские патриоты отвечали не менее жестокими, хоть и несравнимыми с современными художествами какой-нибудь «Аль-Каиды», террористическими актами. Тогда, в начале 1880-х, о полной независимости речь еще не шла, но Конан Дойл был ярым противником даже гомруля. Нет, он не был жестоким колонизатором – он просто никогда не понимал, как могут люди из-за религиозных расхождений ненавидеть и убивать друг друга. С наивностью «нормального человека» он мечтал о том, чтобы все утерянные Англией колонии вернулись к ней – не как к «старшему брату», а как к равноправному другу, – и не хотел принимать в расчет всех прочих политических соображений; он будет очень шокирован несколько лет спустя, когда Гладстон, которого он бесконечно уважал, вдруг переменит свою позицию по Ирландии на противоположную.
Он также пытался, насколько позволяли средства, вести «светскую жизнь»: ходил на концерты и на балы. Иногда на этих балах, как сам пишет, позволял себе хватить лишнего и делал предложения всем встречным и поперечным девицам. Как-то не так мы себе воображали викторианские балы... В гости к нему и Иннесу приезжали сестры, особенно часто – Лотти. Приезжала его девушка, Элмо Уэнден; с ней ездили в Лондон на спектакли (поезда в ту пору ходили уже со скоростью около 80 километров в час, так что доезжали быстро), потом рассорились. Во время поездок в Лондон Артур несколько раз виделся с родней, однажды даже оказался очень кстати, когда дяде Дику потребовалась медицинская помощь, но общение получалось довольно холодным. Ричард Дойл – из самых лучших побуждений – написал для племянника рекомендательное письмо к епископу города Портсмута; племянник был в бешенстве.
И конечно же доктор (рост за метр девяносто, вес под 100 килограммов, рукой гнул кочергу) занимался всевозможными видами спорта. Он стал членом боулинг-клуба, крикет-клуба; в Портсмуте был чрезвычайно популярен футбол, и Артур очень быстро пристрастился к нему. Сперва он был вратарем. Если вам случается смотреть по телевизору матчи английской премьер-лиги, обратите внимание на ворота клуба «Портсмут» – это их защищал Конан Дойл! Дабы не вызвать гнева специалистов, уточним: нынешний футбольный клуб «Портсмут» основан в 1898 году, а Артур Дойл с 1884-го играл в любительской команде, основу которой составляли рабочие-докеры (капитаном команды был Альфред Вуд, с которым доктор Дойл сошелся довольно близко; впоследствии этот человек станет секретарем автора Шерлока Холмса), и, между прочим, выступал за нее не под своим собственным именем, а под псевдонимом «А. К. Смит». (Первый матч, в котором Смит принял участие, был выигран со счетом 5:1.) В дальнейшем Дойл внесет немалую лепту, в том числе денежную, в создание профессионального клуба.
Вратарь – фигура заметная; сразу вспомнились слова Набокова, который во времена своего кембриджского студенчества тоже играл в воротах: «За независимым, одиноким, бесстрастным, знаменитым голкипером тянутся по улицам зачарованные мальчишки. Он одинокий орел, он человек-загадка, он последний защитник». Рухнула, стало быть, концепция, в соответствии с которой спортсмен Дойл – рабочая лошадка, а не звезда? В унынии мы перечли нужную страницу из мемуаров «Память, говори» заново и обнаружили, что «доблестное искусство вратаря искони окружено ореолом особого романтизма» лишь в России и латинских странах; в Англии же «слишком суровая озабоченность солидной сыгранностью всей команды» отнюдь не поощряла индивидуалиста Набокова развивать свое голкиперское искусство. Не «одинокий орел», а винтик в коллективе! Все было верно. А вскоре Артур Дойл и вовсе переквалифицировался из вратарей в защитники. Блестящим футболистом он сделаться не смог, как, впрочем, не достиг выдающихся успехов ни в одном виде спорта: как мы уже замечали, для этого у него был слишком любительский подход. Он обладал длинным и мощным ударом, но, по его собственному признанию, был чересчур медлителен. Тем не менее в команде играл все годы, которые прожил в Саутси: надо думать, его ценили за трудолюбие и самоотверженность – качества, очень важные именно для защитника.
В крикетную команду он тоже немедленно записался: в этой игре можно быть блестящим боулером (подающим) или великолепным бэтсменом (отбивающим), а можно – универсалом, который неплохо умеет делать то и другое; доктор Дойл, разумеется, относился к последней категории и, не блистая особо ни в одной из двух ролей, пользу своей команде приносил немалую. В 1885-м его выбрали капитаном; он останется им в течение пяти лет – до тех пор, пока у него не окажется слишком много других общественных нагрузок. Боксом доктор продолжал заниматься время от времени и с удовольствием вспоминал случай, когда, приехав по вызову в маленькую деревушку к некоему «фермеру-джентльмену» и застав у него толпу гостей, среди которых обнаружились большие любители бокса, принял участие в импровизированном матче. Познакомившись с другим доктором, который был искусным фехтовальщиком, увлекся и этим занятием; нагрудник надевать ленился и был едва не заколот своим партнером насмерть. Пару раз ломал пальцы (на футбольных матчах). Нормальная жизнь нормального спортсмена.
Расширившийся круг знакомств привел к тому, что практика начала расти; блестящей она никогда не станет, но будет приемлемой. 154 фунта в первый год работы в Саутси, 250 – во второй, к концу третьего – 300; большего достичь не удастся. Доктор Дойл завел приятельские отношения с доктором Пайком, и тот неоднократно рекомендовал его местным жителям. Прислуге выплачивалось жалованье. Маленькому Иннесу не было нужды заниматься хозяйством, и он смог сосредоточиться на уроках. Мать и тетка Аннет присылали еще картин и мебели; стало совсем уютно. В общем, все устроилось. Недоставало лишь хозяйки...
Но мы сильно забежали вперед; вернемся теперь в лето и осень 1882-го: пациентами еще и не пахнет, и юный доктор сидит в своей новенькой приемной один, изнывая от беспокойства, безденежья и безделья: по десять раз на дню он прибирает в комнатке, перемещая с места на место хирургические ножи, ланцеты и стетоскоп и нервно листая «Медицинскую энциклопедию Куэна». Сидя в одиночестве и не смея отлучиться ни на минутку, чтобы не пропустить пациента, он писал рассказы.
Те три истории, за которые «Лондон сосайети» заплатил ему десять или семь фунтов, назывались «Кости» (этот рассказ мы уже упоминали), «Блюмендайкский овраг» («The Gully of Bluemansdyke») и «Убийца, мой приятель» («My Friend the Murderer»). Два первых были, по собственному выражению доктора Дойла, «жалким подражанием Брет Гарту». Вряд ли в самом факте подражания было что-то жалкое; Брет Гарту подражать не зазорно. Этого последнего Дойл в «Волшебной двери» называет замечательным рассказчиком, который не проявил себя в создании произведений большой формы. В какой-то степени эту характеристику можно будет впоследствии отнести и к самому доктору. Рассказы Брет Гарта «Счастье Ревущего Стана» и «Компаньон Теннесси», по мнению доктора Дойла, заслуживают места среди бессмертных произведений. «Я не завидую человеку, который без глубокого волнения сможет прочесть эти два рассказа», – сказал доктор Дойл. Мы тоже не завидуем. Но был ли жалок результат подражания? Раскроем одновременно «Блюмендайкский овраг» и «Компаньона Теннесси»:
«Чикаго Билл был не только очень высок, но и удивительно силен. Одет он был в обычную для старателя красную рубаху, а обут в высокие кожаные сапоги. Расстегнутая рубашка обнажала мускулистую шею и мощную грудь. Лицо его избороздили морщины и шрамы – свидетельства многочисленных столкновений как с силами природы, так и с собратьями по роду человеческому. Под разбойничьей наружностью, однако, скрывалось глубокое чувство собственного достоинства и внутреннее благородство, свойственные подлинному джентльмену» (Конан Дойл. Блюмендайкский овраг, перевод Н. Высоцкой).
«Приземистый, с квадратным, неестественно красным от загара лицом, в мешковатой парусиновой куртке и забрызганных красной глиной штанах, Компаньон Теннесси при любых обстоятельствах мог показаться фигурой весьма странной, а сейчас он был просто смешон. Когда он нагнулся поставить на пол тяжелый ковровый саквояж, полустертые буквы и надписи на заплатах, которыми пестрели его штаны, сразу уяснили присутствующим, что этот материал первоначально предназначался для менее возвышенных целей» (Брет Гарт. Компаньон Теннесси, перевод Н. Волжина).
В данном случае вряд ли нужно быть филологом, чтобы различить, где рука мастера, а где – неуклюжего ученика; очень уж сильно различие. Брет Гарт создал живых людей; у юного Конан Дойла получились штампованные, условные фигурки. Так что попытка подражания попросту не удалась. Однако не будем слишком строги: ранние вещи у многих бывают очень слабыми.
Что касается третьего рассказа («Убийца, мой приятель»), созданного уже в Саутси, он сильно отличается от первых двух: в нем уже бьется что-то живое. В австралийской тюрьме содержится заключенный бандит (и по совместительству – стукач, то есть негодяй вдвойне) Мэлони; он болен, и к нему приглашают тюремного врача. Мэлони рассказывает врачу историю своих кровавых злодеяний (в его изложении все они выглядят скорее комично); вскоре он выходит на свободу, так как срок его закончился, а некоторое время спустя врач в последний раз встречается с бывшим каторжником в придорожном трактире, где тот только что пристрелил какого-то человека и был ранен сам.
«Мэлони задавал вопросы о состоянии своего противника с таким волнением и живейшим интересом, что мне представилось, будто на пороге смерти он раскаялся и не хочет покидать этот мир с кровью еще одной жертвы на руках. Но врачебный долг требовал от меня сказать правду. В осторожных выражениях я признался, что соперник его почти безнадежен.
Мэлони испустил торжествующий вопль, заставивший его закашляться. На губах запузырилась кровь.
– Эй, парни! – задыхаясь, прошептал он, обращаясь к обступившим его посетителям салуна. – У меня во внутреннем кармане лежат денежки. Плевать на расходы – ставлю всем выпивку за мой счет! Мне стыдиться нечего! Сам бы с вами выпил, да, видать, пора мне отваливать. Мою порцию налейте доку. Он хороший парень.
Голова его с глухим стуком упала наземь, глаза остекленели, и душа Вульфа Тона Мэлони, фальшивомонетчика, каторжника, разбойника и убийцы, отлетела в Великую Неизвестность».
А вот здесь уже что-то есть от «Компаньона Теннесси» – пусть совсем немного.
Редактор «Лондон сосайети» присвоил себе права на «Блюмендайкский овраг», «Кости» и «Убийцу» и впоследствии без согласия автора опубликовал их в книге, где стояло имя Конан Дойла; доктора этот факт возмутил вовсе не потому, что мистер Хогг на нем нажился, а потому, что за рассказы эти ему было стыдно. Так или иначе, заплатить за квартиру они ему помогли.
В 1882—1883 годах Артур написал еще несколько рассказов, уже не имеющих к Брет Гарту никакого отношения. Они были абсолютно разные: молодой автор не решил еще, какую манеру ему стоит избрать. Юмористический рассказ «Наши ставки на дерби» («Our Derby Sweepstakes»), к примеру, написан от лица молоденькой девушки, и получилось совсем неплохо. «Я вспомнила, как Джек подарил мне однажды дохлую рыбу, которую он выловил в хазерлейской речушке, и я бережно хранила ее среди самых драгоценных моих сокровищ, пока наконец тошнотворный запах в доме не заставил мою мать написать мистеру Брайтону возмущенное письмо, а он в ответ сообщил, что все трубы в нашем доме исправны». Очень живо и без малейшей слащавости, какой вроде бы следовало ждать от викторианца; однако вспомним, что у Артура была куча сестер. В другом рассказе, «Тайна замка Горсорп-Грэйндж», автор с веселой непочтительностью издевается над людьми, верящими в населяющие старые дома привидения; интересно, с каким чувством он перечитывал этот рассказ в конце своей жизни, если перечитывал. Военные байки пожилого человека в рассказе «Ветеран» («That Veteran») по содержанию и по стилю предвосхищают «Бригадира Жерара». «Джентльмен Джой» («Gentlemanly Joe») – комическое повествование о злоключениях юного банковского клерка, поступившего на службу в бирчеспульскую фирму «Дукат, Гульден и Дукат». Юмор – тот самый английский юмор, очень мягкий, – Дойлу удается пока что намного лучше пафоса. Рассказы были приняты журналом «Круглый год» («All Year Round») – вполне приличным еженедельным изданием, которое основал сам Диккенс. Милые виньетки; однако в те же годы Дойл писал тексты совсем иного типа.
«Роковой выстрел» («The Winning Shot»), опубликованный в журнале для семейного чтения «Колокола» («Bow Bells»), – история в готическом духе: с мистическим подтекстом, с намеками на некрофилию, людоедство и колдовство. Рассказ начинается с прямого обращения к читателю и предупреждает об опасности встречи с неким Октавиусом Гастером: «Этот человек – вне досягаемости закона, но более опасен, чем бешеная собака. Избегайте его во что бы то ни стало». Сразу, в лоб – интригует. А дальше – до поры до времени – идет неспешное, уютное повествование со множеством тщательно прописанных второстепенных персонажей. Рассказ ведется от лица молодой девушки Лотти: она и ее жених Чарли прогуливаются в лунный вечер у водопада среди скал. «Шум падающей воды похож на бульканье в горле умирающего». Хорошая атмосфера для прогулки. Вдруг, подняв головы, они замечают на скалах странного незнакомца. «Приблизительно в шестидесяти футах над нами возвышалась высокая темная фигура, глядя вниз, очевидно, в бурную пустоту, в которой мы были... Луна освещала горный хребет, и худая угловатая фигура незнакомца ясно виделась в ее серебристом сиянии». Уж не Холмс ли это, скрывающийся на болотах? Но когда Лотти и Чарли, не читавшие, по-видимому, газетных объявлений, сводят более близкое знакомство с таинственным человеком, его наружность, увиденная их глазами, отсылает нас совсем к другому персонажу.
«Было нечто в угловатых очертаниях его фигуры и бескровном лице, что, в сочетании с черным плащом, развевающимся за его спиной, непреодолимо напомнило мне об одной кровососущей разновидности летучей мыши.» Незнакомец – читатель, конечно, уже догадался, что это и есть ужасный Гастер, – любезен, изящен; Лотти им очарована, и простодушная английская парочка приглашает его в дом. Там Гастер обольщает прислугу и собак и читает таинственные книги на арабском языке, а по ночам. но не будем рассказывать, чем закончилась эта жуткая история: пусть лучше кому-нибудь захочется ее прочесть. Принято считать, что первым уподобил вампира летучей мыши Брэм Стокер – кстати, он станет близким знакомым Дойла. (Вообще-то связь летучей мыши и вампира гораздо раньше присутствовала у А. К. Толстого, но его ни Дойл, ни Стокер наверняка не читали.) Однако «Дракула» будет написан пятнадцатью годами позднее «Рокового выстрела».
Еще один текст, заслуживающий внимания: «Капитан „Полярной звезды“», о котором мы упоминали в предыдущей главе; здесь опять появляется привидение, только обитает оно не в замке, а в ледяной пустыне. «Мертвая тишина, царящая над этим обширным пространством льда, ужасна. Не видно ни гребней волн, ни надутых ветром парусов, не слышно крика чаек; одна глубокая, всеобъемлющая тишина, среди которой говор матросов и скрип их сапог на белой сверкающей палубе кажутся несообразными и неуместными». Хотя Конан Дойл, в отличие от Эдгара По, Арктику видел своими глазами, в попытке передать ужас громадных ледяных пространств ему до По далеко. Зато герой – капитан, мучимый призраками, – получился неплохо. Конан Дойл в «Капитане» использует и развивает свой любимый прием, когда роль рассказчика заключается в том, чтобы читатель мог видеть основного героя сквозь призму чьего-то живого взгляда, весьма необъективного, быть может, но всегда – чрезвычайно простодушного. Сам же автор так скромен и так искусно прячется за широкой спиной рассказчика, что его невозможно разглядеть. Многим писателям, более значительным, чем Конан Дойл, этот прелестный маневр не удавался. Ему же, полагавшему, что автора в тексте не должно быть видно, прием пришелся очень по душе – и, как мы увидим, он в своем выборе не ошибся.
Как получилось, что автор, сочинявший до сих пор очень слабые рассказы, причем без всякого видимого прогресса, вдруг начал писать гораздо лучше? Может быть, это произошло просто в силу того закона, по которому количество – при наличии таланта и трудолюбия – рано или поздно переходит в качество; но не исключено, что свою роль сыграл переезд в Саутси. Одно дело писать, будучи приживалом у взбалмошного доктора Бадда, совсем другое – у себя дома. Большинству литераторов, чтобы нормально работать, все-таки нужны не парижские кафе, а тихая уединенная комната и какое-то подобие душевного покоя.
«Капитана» опубликовали в январе 1883-го, в журнале «Темпл Бар»; юный доктор был счастлив и писал матери, что надеется зарабатывать литературой и получать чеки с трехзначными суммами. Но до этого было еще далеко.
Теперь о рассказе, который принес доктору Дойлу первый успех. Это «Сообщение Хебекука Джефсона» («J. Habakuk Jephson's Statement»). Он не лучше и не хуже, чем, например, «Капитан „Полярной звезды“»; просто ему повезло больше. Сюжет основан на истории покинутого при таинственных обстоятельствах судна «Мария Селеста». Опять корабль, опять повествование от первого лица, опять колоритный персонаж (на сей раз – отрицательный), мрачную загадку которого рассказчику доводится разгадать. Оба рассказа похожи как близнецы. «Кажется, что наш капитан такая же большая загадка для моряков и даже для владельца судна, как и для меня... У него нет ни одного друга в Дэнди, равно как никто не знает его прошлого»; «Утром ко мне в каюту заходил Хертон, и мы выкурили с ним по сигаре. Он припоминает, что видел Горинга в 1869 году в Кливленде, штат Огайо. Как и сейчас, он производил тогда загадочное впечатление. Он разъезжал без всякой видимой цели и избегал говорить о своих занятиях» – если не разделить кавычками две цитаты, вполне можно подумать, что это любопытствует один и тот же повествователь на одном и том же судне.
Есть, правда, одно отличие: в «Капитане» загадочный персонаж оказывается хорошим человеком, в «Хебекуке» – плохим. Обычно плохие люди у беллетристов получаются интереснее хороших, но злодей Септимус Горинг, антигерой «Хебекука», на человека все-таки не тянет, это пока еще кукла. Возможно, автора подвело стремление во что бы то ни стало впихнуть в рассказ свою любимую Америку: Горинг – американский мулат, который «решил найти смелых несвободных негров, соединить с ними свою жизнь, развить заложенные в них таланты и создать ядро великой черной цивилизации»; в этом стремлении он не останавливается перед самыми ужасными и подлыми, хотя довольно бессмысленными убийствами. Со временем доктор Дойл забудет о том, как ужасные туземцы кормят миссионерами крокодилов, и его отношение к «черным людям» станет гораздо более человечным; но мулатов он всю жизнь будет считать исчадиями ада. Ни с какими ужасными мулатами он в своей жизни близко не сталкивался, во всяком случае, ничего об этом не известно: скорей всего, он придерживался распространенной в те времена теории, согласно которой от межрасового союза ничего хорошего родиться не могло; подобное мнение о мулатах можно встретить и у Майн Рида, и у Хаггарда, а Гончаров в «Фрегате „Паллада“» обмолвился, что мулаты ему «не совсем нравятся»: «Уж если быть черным, так черным, как уголь, чтоб кожа лоснилась, как хорошо вычищенный сапог».
Короче говоря, по какому-то капризу редакторов успех пришелся не на долю «Капитана „Полярной звезды“» (ему воздадут должное в свое время, когда будет издан одноименный сборник рассказов Конан Дойла), а на долю «Хебекука Джефсона»: его приняли в престижный журнал «Корнхилл», печатавший высококачественную поэзию, прозу и рецензии. Журнал был с традициями уже тогда, существует и поныне, хотя ему еще далеко до возраста английских газонов. Сам по себе факт публикации в таком серьезном издании был гораздо важнее тридцатифунтового гонорара; достаточно сказать, что именно в «Корнхилле» публиковались первые произведения Стивенсона. Редактором журнала был мистер Джеймс Пейн, хорошо известный в то время поэт и эссеист. В конце жизни Конан Дойл уделит ему целую страницу в своих мемуарах и отзовется о нем как о человеке, который был гораздо ярче своих книг: веселый, остроумный, во всем находивший юмористическую сторону, даже в собственных страданиях; превосходный игрок в вист, обладатель жуткого почерка и – что самое важное – добрый и человечный критик. Эта особенность и нынче нечасто встречается; для начинающего автора такой критик – нечто вроде ангела. Тогда, летом 1883-го, доктор Дойл перед издателем попросту благоговел и сравнивал его со стражем у священных врат.
«Хебекук» вышел в январском номере «Корнхилла» за 1884 год. Нам покажется странным, но тогда было обычным делом, что рассказ публиковался неавторизованным, то есть анонимно (как, кстати, и все предыдущие рассказы Дойла) – это делалось, чтобы «предохранить автора от оскорблений, равно как и от славы победителя». Нечто совершенно невообразимое в век всеобщего пиара. Нельзя сказать, что доктор проснулся знаменитым, но рассказ заметили. Вскоре появились рецензии, как доброжелательные, в которых, например, автор сравнивался со Стивенсоном (тогда уже признанным мастером) и даже великим Эдгаром По, так и не очень. Был какой-то мистер Флуд, наивностью и доверчивостью под стать рассказчику «Хебекука», которого ввел в заблуждение финал рассказа: «В моем сообщении нет и тени вымысла. Возьмите карту Африки. Повыше мыса Кабо-Бланко, там, где от западной точки континента береговая линия поднимается к северу, по-прежнему правит своими чернокожими подданными Септимус Горинг, если только возмездие уже не постигло его». Он отправил в газеты письмо с опровержением изложенных автором фактов. Доктору Дойлу, обладавшему хорошим чувством юмора, это опровержение, возможно, было приятней одобрительных рецензий.
После теплого приема, оказанного «Хебекуку», Дойлу показалось, что он уже «вошел в литературу». По его словам, время было для этого благоприятное, и «для новичка несомненно открывались чудесные перспективы». Ушли Теккерей, Диккенс, Троллоп, Чарлз Рид: «Не осталось ни одной великой фигуры, кроме Гарди». Мередит был велик, но никому не понятен и непопулярен. Нет, был еще, разумеется, Стивенсон, был Уилки Коллинз, но с ними худо-бедно можно потягаться. Киплинг еще только начинал, об Уэллсе и речи не было. Действительно, перспективы неплохие.
Окрыленный первым успехом, доктор Дойл продолжал предлагать свои рассказы в «Корнхилл», но они не были приняты. Некоторые из них брали другие журналы: в «Касселс» напечатали рассказ «The Cabman's Story», получивший в русском переводе название «Тайна замка Свэйклифф» – банальную историю с тайнами; в эдинбургском «Блэквуде» был опубликован довольно трогательный и остроумный рассказ «Жена физиолога» («A Physiologist's Wife») – как справедливо замечает автор, здесь не обошлось без влияния Генри Джеймса. В этом рассказе о любви автору удалось набросать неплохой портрет героя, ученого-медика, не умеющего выражать свои чувства словами, но способного умереть от разбитого сердца. Сам доктор Дойл, как уже упоминалось, к этому времени расстался со своей знакомой Элмо Уэнден; нет никаких указаний на то, что сердце его было разбито, но в молодости даже крошечная душевная рана переносится болезненно. «Корнхилл» же был непоколебим; Джеймс Пейн пригласил Артура наряду со всеми авторами и художниками, сотрудничавшими с «Корнхиллом», на торжественный обед в Гринвиче, однако рассказов его больше публиковать не хотел, так как не одобрял стиль молодого автора, находя его грубоватым. Выручали издания более низкой пробы: все те же «Лондон со-сайети», «Касселс», «Темпл Бар».
«Я больше не являюсь литературным поденщиком и выхожу на истинный уровень», – считал он после «Хебекука», и вдруг – всё сначала. «Как это мерзко и оскорбительно, когда безжалостный почтальон вручает тебе свернутые в узкую трубку мелко исписанные и теперь уже потрепанные листки, всего несколько дней назад такие безукоризненно свежие, сулившие столько надежд!» Василевский, редактор «Стрекозы», в те же годы заявлял доктору Чехову: «Не расцвев – увядаете». Вдвойне тяжело начинающему автору, когда его сперва приласкают, а после оттолкнут; можно и сломаться, но доктор Дойл был конечно же не таков; он стал искать выход из сложившейся ситуации. Он, правда, избрал не тот путь, что Чехов: вместо того чтобы без конца писать коротенькие рассказы, совершенствуя их с каждой новой строчкой, решил попытать счастья в крупных формах. «Необходимо, чтобы ваше имя оказалось на корешке книги. Только так вы утвердите свою индивидуальность и ваши достижения либо приобретут высокую репутацию, либо заслужат презрения».
Первый роман, написанный Конан Дойлом, назывался «Исповедь Джона Смита» («The Narrative of John Smith»). Наш читатель о нем, скорей всего, и слыхом не слыхивал, что неудивительно: роман никогда не был опубликован. Доктор отправил его в издательство, но рукопись затерялась в дороге. Оказывается, и у них что-то может на почте потеряться. Искали около года – не нашли. О чем был этот роман? Конан Дойл предпочел этого не раскрывать, ограничившись чрезвычайно короткими и туманными замечаниями, из которых можно понять, что роман представлял собою нечто вроде памфлета на социально-политические темы. Молодой доктор Дойл сожалел о потере, но зрелый – нет. «Отчаяние, в которое меня повергла пропажа этого текста, не может идти ни в какое сравнение с тем ужасом, который я испытаю, если он вдруг отыщется». При жизни Конан Дойла этого не случилось. Но все-таки английская почта есть английская почта: «Исповедь Джона Смита» в конце концов была найдена! В 2004 году на аукционе «Кристи» его приобрела в свою собственность библиотека Британского музея. Поистине рукописи не горят; конечно, в скором будущем мы все сможем ознакомиться с текстом этого романа. Милосердно ли это по отношению к автору, который выразил свою позицию так ясно? Милан Кундера говорил, что так поступать нехорошо. Но его позицию никто не разделяет.
В «Ювеналиях» Дойл пишет, что за «Джона Смита» взялся уже после опубликования «Хебекука Джефсона»; похоже, он то ли ошибся, то ли сказал так для простоты изложения, так как в действительности зимой 1884-го, когда успеха «Хебекука» и последующего разочарования еще не было, он начал работать над своим вторым романом, который и считают обычно его первой крупной вещью. «Джон Смит» в таком случае должен был быть написан в 1883-м.
Можно, наверное, сказать, что доктор пошел по более легкому пути, ведь он сам признавал, что написать хороший рассказ куда трудней, чем хороший роман: «Чтобы вырезать камею, требуется гораздо более тонкое искусство, чем чтобы создать статую». Но эти слова были сказаны не в 1884-м, а в 1900-м, когда за плечами у него было множество и малых, и больших текстов; тогда же он отмечал с изумлением, что рассказ и роман «существуют сами по себе и даже враждебны друг другу». Это занятное противоречие рано или поздно замечают все; один крупный современный писатель сказал по этому поводу, что за сочинение рассказа и сочинение романа отвечают «разные валентности». Наверное, доктору Дойлу, всю жизнь благоговевшему перед химией и химиками, понравилось бы такое сравнение. Но зимой 1884-го он вряд ли задумывался над теорией литературы; ему просто захотелось написать роман, вот и всё. Роман этот – «Торговый дом Гердлстон», который мы цитировали, говоря о студенческой жизни в Эдинбурге; начинающий автор посвятил своему другу детства Уильяму Бартону, который в то время уже читал лекции в Императорском университете Токио.
Ни одна из крупных вещей Дойла не была принята так холодно, причем потомки отнеслись к ней еще хуже современников. Карр убеждает нас, что и сам автор эту свою работу не любил: «Теперь уже только в редкие минуты работал он с воодушевлением. В глубине души он понимал, что пытается соткать полотно из чужих стилей, главным образом Диккенса и Мередита». На самом деле нет ничего предосудительного или странного в том, что молодой автор начинает с подражания: известно высказывание Стивенсона о том, как он «с усердием обезьяны» подражал десятку известных прозаиков и поэтов и утверждал, что только так можно научиться писать; молодой Дойл, в свою очередь, изрядно подражал Стивенсону, чья повесть «Дом на дюнах» привела его в восторг. Однако и сам доктор Дойл в мемуарах отзывался о своем романе весьма неуважительно: «За исключением отдельных фрагментов, эта книга ничего не стоит и, как первая книга любого автора, если он от природы не великий гений, имеет слишком много общего с произведениями других. Я и тогда это видел, но еще яснее осознал потом; когда я послал ее издателям, а они отнеслись к ней с презрением, я вполне согласился с их решением», – а затем еще и припечатал словечком «увечный». Однако крайне сомнительно, что он презирал эту вещь во время работы над ней или сразу после ее завершения: без любви первый роман не напишешь, и вряд ли в 1880-е годы доктор считал, что «Гердлстон» ничего не стоит.
Ни биографов, ни литературоведов этот текст не интересует; если он и упоминается, то лишь в качестве фона, на котором в жизни и творчестве Дойла происходили другие события, гораздо более важные. Современный наш читатель, как правило, о существовании такой книги у Конан Дойла не помнит, и неудивительно: ребенку она кажется скучна, взрослому – чересчур наивна. Так верно ли, что «Торговый дом Гердлстон» – текст исключительно подражательный, увечный и слабый? Нам кажется, что это несправедливая характеристика, и, окажись автором этой книги другой писатель – тот же Стивенсон, к примеру, – ее оценивали бы намного выше. Возможно также, что если бы «Торговый дом Гердлстон» имел хотя бы небольшой успех, из Конан Дойла мог бы получиться совсем другой писатель, не такой популярный, но, быть может, в литературном отношении даже более значительный, чем тот, которого мы знаем.
Сюжет банальнейший: старый негодяй хочет женить сына на сиротке, чтобы завладеть ее состоянием, девушку разлучают с любимым человеком, а так как она отказывается выходить замуж не по любви, ее решено убить; однако в последний момент приходит спасение. Но персонажи – не схемы, они живые. Особенно это относится к двум злодеям, Джону Гердлстону и его сыну Эзре. Казалось бы, что тут заслуживающего внимания – отрицательные герои у всех выходят интереснее положительных. (Мы не говорим здесь о людях настолько сложных и до такой степени, что к ним стыдно применять эти словечки – отрицательный, положительный, – о князе Андрее, например, или о Мите Карамазове, но если взять другие пары, также созданные гениями – Гринев и Швабрин, княжна Марья и Элен Безухова, Мышкин и Рогожин, – мы увидим общую для всех, великих и невеликих, закономерность.) Но дело в том, что Конан Дойл как раз был одним из редчайших в этом ряду исключений: положительные герои у него выходили куда лучше отрицательных. Сам он, правда, как-то заявил, что «человек не может вылепить характер в своем собственном сознании и наделить его подлинной жизненностью, если в нем самом нет ничего общего с этим характером, – а это весьма опасное признание со стороны того, кто описал столько злодеев, как я». Описать-то описал, кто спорит; однако ж убедительных, живых и запоминающихся злодеев ему в зрелые годы создать не удалось (Мориарти не в счет – это все-таки не человек, а функция). Если не читать его ранних вещей, можно подумать, что он злодеев писать вообще не умел. Но в «Торговом доме Гердлстон» злодеи великолепны. Особенно старший, ханжа и лицемер. Перед тем как отказать вдове своего погибшего работника в выплате пенсии, Джон Гердлстон с постным лицом утешает ее елейными словами, а сына, уезжающего в Африку по делам, напутствует следующим образом:
« – Дай мне обещание, что ты будешь вести себя осмотрительно и избегать ссор и кровопролития. Ведь это же значит нарушить величайшую заповедь Нового Завета!
– Ну, сам я в ссоры ввязываться не буду, – ответил младший Гердлстон. – Мне это ни к чему.
– Однако если ты будешь твердо знать, что твой противник ни перед чем не остановится, так сразу же стреляй в него, мой мальчик, и не жди, чтобы он вытащил оружие... Я очень боюсь за тебя и успокоюсь только, когда снова с тобой увижусь.
«Черт побери! Да у него никак слезы на глазах!» – подумал Эзра, чрезвычайно удивленный этим обстоятельством».
Оказывается, есть у старшего Гердлстона, жестокого дельца, и подлинная слабость: нерассуждающая любовь к сыну. Доктор Дойл сумел написать настоящую любовь, и слезы Гердлстона в данном случае – не крокодиловы. Интересно, что Эзра своего отца всё время пытается понять, но так и не понимает; до самой смерти он не сможет решить, представляет ли тот собой законченного, потрясающего лицемера или полубезумного фанатика. Сам Эзра неописуемо груб, нагл, много пьет, постоянно бьет собак (а его боголюбивый отец раздавил крошечную соню, кроткого ручного зверька – у Дойла все плохие люди обижают животных, а хорошие занимаются спортом, однако ж Эзру Гердлстона он таки сделал боксером); и тем не менее он не так страшен, как его слащавый отец: идея убить Кэт (героиню), когда та отказывается выйти за Эзру замуж, закрадывается в голову именно набожному Джону, а Эзру приводит в естественный ужас. Конечно, эта парочка сильно смахивает на Феджина и Сайкса из «Оливера Твиста» (даже побитая негодяем собака есть и там); и никто не станет оспаривать, что по выразительной силе, по владению фразой Дойлу до Диккенса страшно далеко. И все-таки Феджин и, в несколько меньшей степени, Сайкс – не портреты, а карикатуры, что для Диккенса вообще очень характерно. Гердлстоны карикатурами ни в малейшей степени ни являются. Чего стоит хотя бы одно из отступлений от стереотипа: казалось бы, старший Гердлстон, нудный святоша, должен вести дела фирмы с осторожностью, блюсти традиции и скопидомничать, а сын – рисковать и проматывать состояние; но Дойл все переворачивает наизнанку. Педант в делах как раз Эзра, а отец, оказывается, в делах финансовых обожает самозабвенный риск, что, собственно, и приводит торговый дом к краху.
Обратимся к другим персонажам: в них есть кое-что очень любопытное. Речь не о Томе, бестолковом молодом герое, и Кэт: о них как раз сказать решительно нечего, а о комической паре: майоре Клаттербэке и его приятеле, с которым они пополам снимают квартиру – квартиру, где «каждый квадратный фут стен был украшен либо ножами, либо копьями, либо малайскими мечами, либо китайскими трубками для курения опиума...». Разные перипетии сводят приятелей с главными героями, и в конце концов именно эти два джентльмена продумывают операцию по спасению Кэт, которой угрожает гибель, дают понять юному герою, что берут его дело в свои руки, и тщательно экипировавшись и одевшись в соответствии с погодой, отправляются на вокзал... «В билетной кассе они узнали, что нужный им поезд прибудет только через два часа, да и тот пойдет со всеми остановками, так что раньше восьми часов им никак не попасть в Бедсворт». Тогда герои, чтобы скоротать время до совершения подвига, «отправились раздобыть какой-нибудь еды и набрели на довольно сносную харчевню, в недрах которой фон Баумсер с царской щедростью угостил их на славу».
Это уже ниоткуда не заимствовано, это – свое; вот он, вот он, этот милый железнодорожный уют, детское очарование никогда не опаздывающих английских поездов и доставляемых с точностью до минуты английских телеграмм, ради которого взрослый российский читатель, собственно, и перечитывает по пятьдесят раз холмсовскую сагу; вот эти аккуратно завернутые бутерброды и толстые, вкусно пахнущие английские газеты, которые два друга, как бы ни спешили, никогда не забудут прихватить с собой, в купе первого класса; вот оно, чудесное, обволакивающее, почти физическое ощущение безопасности и тепла, маленького, прелестного, по-английски уютного и по-английски обстоятельного подвига, о котором так сладко читать, лежа с бутербродом на диване, очарование, которого англичанину до конца не понять, ибо он среди него живет!
Так что, когда дело дойдет до «Этюда в багровых тонах», ничего особенно нового выдумывать доктору Дойлу и не понадобится: гениальная матрица почти завершена; два неразлучных друга, неприкаянно кочующих из рассказа в рассказ, наконец-то попали в идеальную обстановку и нашли себе правильное занятие. Попутно заметим, что вдову, которая в начале романа приходит к Гердлстону просить пенсию, зовут миссис Хадсон.
Работа над «Гердлстонами» шла тяжело, рывками, это видно хотя бы из того, что доктор Дойл не раз надолго отвлекался, чтобы сочинять другие вещи. На небольшой роман из современной жизни с громадным количеством диалогов у него ушло около двух лет; впоследствии он будет гораздо быстрей писать даже исторические романы, где объем подготовительного труда стократ больше. Затруднения свои он отразил в шутливом рассказе «Литературная мозаика» («A Literary Mosaic»), где в гости к начинающему писателю, разрывающемуся от желания стать похожим то на одного, то на другого классика, эти самые классики (Мередит, Чарлз Лэм, Дефо, Смоллетт, Ричарсон, Филдинг, Теккерей и даже дама Джордж Эллиот) приходят в гости – во сне, разумеется, – и всем скопом пытаются помочь ему сочинить великий роман. Пародирование талантливым писателем стилей своих коллег почти всегда бывает очень смешно; у По или Брет Гарта оно выходило очаровательно. В рассказе Дойла все чересчур затянуто, чтобы вызвать смех – разве что улыбку. Зато честно.
Летом 1885 года в жизни Дойла произошло довольно-таки (чуть ниже попытаемся разъяснить это словечко) важное событие: он женился. Случилось это весьма неожиданно для всех окружающих и, вероятно, не в последнюю очередь для самого доктора. Начиналось всё печально: в марте доктор Пайк, лечивший юношу по имени Джек Хоукинс, пригласил коллегу Дойла для консультации. Семья Хоукинсов (Лафорсов в «Старке Монро») недавно приехала в Саутси из Глостершира, она состояла из миссис Хоукинс, вдовы, и двоих ее детей: старшей Луизы и младшего Джека. Миссис Хоукинс пожаловалась на условия жизни: домовладелец глядел на квартирантов косо, другие просто отказывались держать у себя в доме такого тяжелого больного.
Консилиум оказался проформой, у мальчика был церебральный менингит в последней стадии, болезнь чрезвычайно опасная даже в наши дни; исход очевиден, ни доктор Пайк, ни доктор Дойл уже ничем не могли помочь, и оба прекрасно сознавали это. Однако поступили они по-разному: доктор Пайк умыл руки и откланялся, а доктор Дойл согласился стать лечащим врачом Джека и в тот же день перевез умирающего к себе в дом. В этом не было никакого практического смысла, и никакой посторонней мысли у доктора тогда тоже не было: ему просто стало очень жаль Джека Хоукинса. Наверняка он думал о случае, произошедшем незадолго до знакомства с Хоукинсами: его пригласили к больной женщине, он определил расстройство желудка, обнадежил родственников и спокойно ушел домой готовить лекарство, а женщина в тот же день скончалась: как выяснилось, у нее была неоперабельная и не диагностируемая язва, разъевшая желудок и вызвавшая артериальное кровотечение. «Это не повредило мне, ибо мое положение было таким скромным, что повредить ему было нельзя, – писал он сорок лет спустя, вспоминая этот случай. – Практику, которой не существует, уничтожить невозможно». Однако второй умерший пациент за короткий срок, да еще в доме врача – это было уж чересчур. Но – жалость, жалость мучительная; от этого обременительного свойства – жалеть любого, кто страдает, – доктор Дойл так никогда и не сможет отделаться.
Джек Хоукинс прожил еще несколько суток; он почти непрерывно бредил, и Артур по ночам не отходил от него. «Ничто не могло ее спасти, и мне кажется, ее родственники это поняли» – это о той женщине. Джек скончался утром. На сей раз не было и речи об ошибке в диагнозе, не было даже намека на вину; однако гроб, выносимый из дома врача, может поставить под угрозу даже самую блестящую практику. (В «Письмах Старка Монро» упоминается даже некая анонимная записка, в которой говорится, что молодой человек погребен доктором в неурочный час и при подозрительных обстоятельствах; в действительности это вряд ли было – кому из конкурентов нужно губить практику, «которой не существует»?) Доктор утешал мать и сестру Джека, те – «с женским отсутствием себялюбия, забывая о собственном горе», – утешали его. Луиза Хоукинс (домашнее имя – Туи) была не так красива, как мила. И опять же – жалость, страшная штука. Осиротевшие женщины были очень одиноки в Саутси. Доктор, что немаловажно, тоже осиротел: незадолго до того Иннес, верный и незаменимый товарищ (никогда больше не будет такого), уехал учиться в закрытую школу в Йоркшире, любимая сестра Лотти перебралась в Португалию, где нашла работу экономки в богатом доме. Этот фактор не стоит недооценивать: Артур всегда с трудом переносил одиночество.
Виделись с Луизой часто, вместе прогуливались у моря. Приехавшая проведать сына Мэри Дойл ничего не имела против. С быстротой, нарушавшей все тогдашние понятия о приличиях, обручились, свадьбу сыграли в августе. Невеста была старше жениха на два года. Отец жениха на бракосочетании не присутствовал: в 1885 году, после попытки бежать из лечебницы Форден-Хауз, Чарлз Дойл был переведен в более серьезное заведение того же профиля: психиатрическую больницу Саннисайд на севере Шотландии, где он проведет ближайшие семь лет.
Свадебное путешествие молодожены совершили недалеко: в Дублин. Повидались там с дальней ирландской родней доктора. Свекровь вернулась в дом Уоллера, к своим младшим дочерям, а теща поселилась с молодоженами. Этот скоропалительный брак продлится очень долго. «У нее был собственный маленький доход, позволивший мне изменить к лучшему мое простое домашнее хозяйство таким образом, чтобы обеспечить ей с самого начала если не роскошное, то достойное существование, – простодушно отмечает доктор Дойл, продолжая: – Это обстоятельство ни на йоту не увеличило моей любви к ней, но было бы нелепо говорить, что я был недоволен им». Купили пианино – в рассрочку. Доход был и вправду небольшой – 100 фунтов в год; сам он зарабатывал около 300.
Теперь о любви. В «Письмах Старка Монро» герой ссылается на слова «какого-то русского писателя» о том, что мужчина, узнавший одну женщину, которую любит, лучше поймет женщин, чем если б он знал их тысячи (фраза эта обнаружилась в «Анне Карениной», только произносит ее не автор, а приятель Вронского Серпуховской, которому подобная банальность вполне простительна). Дальше Монро говорит, уже ни на кого не ссылаясь: «Я не знал, как любовь к женщине вносит новые краски в жизнь мужчины и наполняет бескорыстием все его действия. Я не знал, насколько легко быть благородным, когда кто-то принимает это как должное, и как интересна становится жизнь, когда смотришь на нее четырьмя глазами вместо двух». Тут доктор предвосхитил известное высказывание Антуана де Сент-Экзюпери о том, что настоящая любовь – это когда двое глядят не друг на друга, а в одном направлении. Да, о докторе Монро можно сказать, что любовь к жене перевернула его душу. А что насчет доктора Дойла?
«Ни у одного человека не могло быть более милой и привлекательной спутницы жизни», «.пока мы были вместе, не было ни единого случая, чтобы наша привязанность нарушалась какой-либо серьезной размолвкой или расхождением», и еще несколько упоминаний о терпении и милой кротости Луизы – вот, собственно, и все, что он в книге «Воспоминания и приключения», подводившей итог всей жизни, счел возможным сказать о женщине, с которой прожил больше двадцати лет. Пресловутая викторианская сдержанность? В «Волшебной двери» он написал: «В английской художественной литературе девять из десяти романов трактуют любовь и брак как альфу и омегу всего. Но из нашего опыта мы знаем, что это может быть и не так. На жизненном пути обыкновенного человека брак – это эпизод, хотя и имеющий важное значение, но лишь один из ряда эпизодов», и перечислил другие факторы, играющие в жизни человека (то есть мужчины) более важную роль: профессия, карьера, дружеские отношения, «борения с трудностями» и т. д. В «Воспоминаниях и приключениях» он, правда, отмечает, что женитьба означала в его жизни поворотную точку – все-таки не «эпизод». Так в чем же поворотную?
«Я отложил в сторону старые карты, как бесполезные, и почти отчаялся хоть когда-нибудь найти новую, которая дала бы мне возможность следовать разумным курсом, а не к тому туманному пристанищу, кроме которого все мои проводники – Гексли, Милль, Спенсер и прочие – не видели в нашем будущем ничего». Речь идет о тогдашнем мировоззрении доктора; довольно трудно понять, при чем тут брак. Луиза с ее голубиной кротостью никак не могла повлиять на убеждения мужа. (Характер Луизы Дойл по сей день остается непонятным: практически никто из лично знавших ее не смог отметить в ней что-нибудь, кроме пресловутой кротости и смиренного оптимизма, и всем современным биографам остается только повторять эти куцые определения.) Правда, как следует из «Старка Монро», доктор, глядя на жену, смягчил свою позицию по отношению к ортодоксальным верующим. «Если я высказывался резко в адрес ортодоксов, это было направлено против тех из них, кто выстраивает китайскую стену вокруг религии и не хочет принимать ничего нового». Она – не ограниченный человек, защищал доктор Монро свою молодую жену, но даже тот, кто смотрит на подобных ей людей свысока и считает их ограниченными, не может не признать, что такие люди выполняют свою миссию. Дойл полагал, что ортодоксальные, старомодные взгляды в «наше» (то есть его) время все еще вполне пригодны для детей и женщин. Так что он не делал никаких попыток «развивать» жену. Напротив: «Что касается моей жены, я так же мало склонен разрушать ее детскую веру, как она – нарушать порядок на моем письменном столе».
Женщина – что-то вроде ребенка, и совершенно незачем ей взрослеть; идеям не место в милой головке? В юмористическом рассказе «Голос науки» («The Voice of Science») Дойл описал «ученую даму», члена Бирчеспульского научного общества: дама нахваталась разных умных слов и воображает себя ровней мужчинам, бедняжка. Доктор издевался над своей воспитательницей Мэри Бартон? Доктору импонировали ограниченные, робкие и неумные женщины? Доктор был домостроевцем? Подобное упрощение вряд ли оправдано: да, в «Старке Монро» Дойл говорит, что свободомыслие является уделом мужчин, ибо мужчина познает мир разумом, а женщина – чувствами (так же считает, кстати, и доктор Чехов); но если посмотреть на героинь Дойла, мы, как правило, увидим девушек разумных и решительных, у которых за внешней женственностью скрывается сильный, как у Мэри Фоли, характер. Дойл (как и Чехов) отстаивает право женщин иметь профессию, в частности, заниматься медицинской практикой: у него есть даже рассказ на эту тему, «Женщина-врач», где медик-мужчина, сперва относящийся с предубеждением к коллеге-женщине, осознает свою ошибку, сам лечится у коллеги и делает ей предложение, но та отказывается, так как карьера и брак несовместимы. Нет, доктор не презирал жену, он просто повел себя в браке разумно: не пытался переделывать близкого человека, а принимал Луизу такой, какая она была.
Ну хорошо, доктор проявил уважение к убеждениям жены, но своими собственными-то взглядами он не поступился; где же поворотная точка? Внимательно читаем дальше: «До того момента главный интерес моей жизни заключался в карьере врача. Но когда моя жизнь упорядочилась и вместе с естественным развитием умственных сил появилось больше чувства ответственности, литературная сторона моей личности стала постепенно разрастаться, пока не вытеснила первую». Вроде бы вот он, поворот; да только от карьеры врача доктор Дойл не думал отказываться еще пять лет после женитьбы, совсем напротив, собирался стать серьезным специалистом в одной из областей медицины. В общем, как-то туманно наш герой объясняет, в чем женитьба его переменила. Разве что отказ от богемных холостяцких привычек, как считает Дойл, пошел ему на пользу, в результате чего перед ним открылось «счастливое и спокойное, хотя не слишком завидное для честолюбия, поприще» и он предвидел расширение практики, разрастающийся круг друзей, участие в местных общественных делах; «под старость, быть может, депутатство или, по крайней мере, место в муниципальном совете».
Можно заметить, что в книгах, написанных доктором во время брака с Луизой (во всяком случае, до знакомства с будущей второй женой), тема любви и женщины практически отсутствует. Сплошные мужские дружбы, погони и приключения. Верный товарищ Холмса много лет будет женат, но брак этот какой-то такой, словно его и нет; при каждом удобном предлоге доктор Уотсон с радостью сбегает из дому. Нельзя исключить, что и доктору Дойлу иногда этого хотелось.
Подавляющее большинство биографов Дойла считает, что он свою первую жену по-настоящему никогда не любил и что на брак его толкнули, с одной стороны, рыцарские побуждения по отношению к несчастной девушке, а с другой стороны, желание остепениться, но никак не страсть. Мы не находим никаких аргументов, которые могли бы поколебать эту точку зрения. Недавно, правда, вышла в свет книга, написанная Джорджиной Дойл, вдовой племянника писателя Джона (сына Иннеса), которая, по мнению автора, должна пролить истинный свет на отношения между Артуром и Луизой Дойл. Но и она не проливает никакого нового света. Да, муж писал жене банально нежные письма, писал их и в тот период, когда уже любил другую женщину. Артур и матери писал из Стоунихерста, что ему отлично живется – писал, возможно, рукой, распухшей и посиневшей от ударов дубинки. Письма – самый лукавый источник информации, куда лукавей, чем художественные тексты, которые пишутся не для конкретного адресата, а для всех – то есть для самого себя.
Так почему же – двадцать лет вместе? Положим, в первые лет десять благодаря тишайшей и кротчайшей натуре Туи жили в общем неплохо, к тому же Артур достаточно насмотрелся на ужасную семейную жизнь своих родителей, чтобы ценить спокойный и тихий брак. Но потом, когда Дойл (уже не доктор) встретит настоящую любовь – отчего не развестись? Конан Дойл, которого так любят называть типичным викторианцем, между прочим, придерживался отнюдь не викторианских взглядов на брак. В 1909-м он станет – и будет целых десять лет – председателем Комитета по реформированию законов о разводе. «Союз, освященный Церковью, но лишенный любви», он называет связью, а основанное на взаимной любви сожительство мужчины и женщины – истинным браком. Прогрессивно даже и по нынешним временам. И однако же он даже не помыслил сам сделать то, к чему призывал других. Была на то серьезнейшая причина, и причина эта – не в обстоятельствах, сложившихся очень печально, а в характере доктора Дойла. Но не будем больше забегать вперед и вернемся к «Гердлстонам».
Довольно трудно уяснить, за что доктор Дойл так презирал свое первое большое детище. На каждой странице романа мы видим живые, остроумные диалоги и прелестные, яркие краски в пейзажах. «Вот трудолюбиво пыхтит крошечный паровой буксир и тянет за собой величественный трехмачтовик, тяжеловесный черный корпус которого с устремленными в небо мачтами вздымается над водой, а стеньги кажутся издали тончайшей паутиной какого-то гигантского паука... А вот судно компании „Мессажери“ – французский флаг изящно полощется над его кормой, а его пронзительный гудок шлет предостережение неповоротливым лихтерам, ползущим со своим черным грузом к чумазому угольщику, паровой ворот которого свиристит, словно коростель». Характеры действующих лиц сложны, описания их психологического состояния убедительны. Вот Гердлстон-старший, наемный бандит и Эзра планируют убийство Кэт: из них троих один Эзра колеблется. «При всей его черствости ему не хватало псевдорелигиозного фанатизма отца и полного душевного огрубения Бурта, и мысль о том, что им предстояло совершить, приводила его в содрогание. Веки у него покраснели. Взгляд был тускл, он сидел как-то боком, закинув одну руку за спинку стула, а другой беспокойно барабанил по колену». А вот и финал: судно, на котором злодеи убегают от полиции, терпит крушение, и они вынуждены пуститься вплавь; молодому и ловкому Эзре удается забраться на скалу, старик беспомощно барахтается рядом, но на крошечной площадке нет места двоим.
«– Во имя господа!..
– Я и сам еле держусь».
В плохом романе этот последний диалог отца и сына был бы куда пространней и цветистей. «Торговый дом Гердлстон» написан с огромным вниманием к психологии, чего у зрелого Конан Дойла станет значительно меньше: герои его будут становиться всё более цельными и простыми натурами, а в черные души он почти перестанет заглядывать, сосредоточившись на описании добродетельных людей (и в этом труднейшем деле весьма преуспеет). Нам все-таки кажется, что пренебрежительная – постфактум – оценка собственной работы вызвана тем, что в старости доктор считал унизительным для себя доказывать, что книга его хороша, а в молодости слепо верил критикам. «Какие слезы проливал я над страданиями своих героинь, как смеялся над забавными выходками своих комических персонажей! Увы, я так и не встретил никого, кто бы сошелся со мной в оценке моих произведений, а неразделенные восторги собственным талантом, сколь бы ни были они искренни, скоро остывают» – это написано в период работы над «Торговым домом Гердлстон». Плакал и смеялся, а вовсе не презирал. Будь роман принят редакторами благосклонно, возможно, доктор Дойл и дальше пошел бы по этому пути; хорошо это было бы для литературы или плохо, сказать трудно. Так известен, как сейчас, он бы наверняка не стал. Но все сложилось как сложилось: рукопись «Гердлстонов» была всеми отвергнута.
Чем еще занимался доктор Дойл в 1885—1886 годах? Во-первых, он написал диссертацию на тему «О вазомоторных изменениях при сухотке спинного мозга (двигательная атаксия) и о влиянии этой болезни на симпатическую нервную систему» и получил ученую степень доктора медицины Эдинбургского университета. Во-вторых, сочинил несколько хороших рассказов, например, пресмешной «Необычайный эксперимент в Кайнплатце» («The Great Keinplatz Experiment»), сюжет которого (обмен душами), правда, беззастенчиво заимствован у беллетриста Томаса Энсти Гатри, или «Пастор ущелья Джекмана» («The Parson of Jackman's Gulch») – это опять о золотоискателях, а конкретно – о грабителе, ловко скрывавшем свою истинную натуру под маской благочестия; по качеству этот рассказ несоизмеримо выше «Блюмендайкского оврага» и его, особенно в заключительных сценах, практически невозможно отличить от Брет Гарта.
Все остальные рассказы, созданные доктором Дойлом в этот период, тоже хороши, ни один из них по уровню не опускается ниже «Хебекука», а большая их часть значительно превосходит его. Весьма интересен «Джон Баррингтон Каулз» – очень качественная, очень изящно выстроенная история с мистикой, гипнозом, которым доктор очень интересовался в то время, и великолепной героиней-оборотнем: уже второй случай, когда галантнейший доктор Дойл решился написать злую и демоническую женщину, да еще садистку в буквальном смысле слова, да еще не побоялся намекнуть на притягательность женской жестокости для некоторых мужчин, но давайте все-таки не будем искать закономерности в том, что он сделал это, едва женившись. (Часто встречаются статьи, где утверждается – в основном на примере Ирен Адлер, – что Конан Дойл, как подобает викторианскому мужчине, видел в женщинах зло и боялся их: ни его творчество, ни его жизнь никак не подтверждают этого; точно так же, ссылаясь на образ Мориарти, можно заявить, что автор боялся и ненавидел мужчин.)
Российский читатель не может обойти своим вниманием «Человека из Архангельска» («The Man From Archangel»). Адриан Дойл писал, что его отец именно этот рассказ считал своим самым лучшим; что ж, все возможно, хотя сам писатель в своих мемуарах о нем даже не упомянул. Нам он скорей кажется одним из наиболее неудачных. Как видно из заглавия, речь в нем идет о русских. Это уже третий раз, когда Дойл вводит в повествование русских персонажей, и, надо сказать, представление о них у него весьма лубочное. Но каким еще оно могло быть у провинциального английского врача? Доктор Чехов и доктор Булгаков тоже вряд ли смогли бы написать об англичанах что-либо вразумительное, во всяком случае, в молодые годы. Первые русские появляются в рассказе еще 1881 года «Ночь с нигилистами» («A Night Among the Nihilists»): английского клерка, приехавшего в Россию по делам своей фирмы, торгующей зерном, русские террористы ошибочно принимают за своего коллегу, и лишь благодаря вмешательству полиции бедняге удается выйти из этой переделки живым. К чему тут именно русские, решительно нельзя понять. Там, у них, своих террористов хватало – ирландских. Описание их «заседания» заимствовано, по-видимому, из какой-то книги о масонах или итальянских карбонариях – может быть, из Дюма-пера, – а главу организации зовут Алексис Петрокин, и он злобно скрежещет зубами.
Во второй раз русский (слава богу, безымянный) фигурирует в «Гердлстонах» – мы специально не стали упоминать его, ведя речь о романе, чтобы уж собрать всех русских в одну кучу. Конечно же этот персонаж «нигилист», то бишь профессиональный революционер, ибо людей, занимающихся чем-нибудь другим, в России, по мнению юного доктора Дойла, просто не существовало. Однако налицо большая разница: этот нигилист – персонаж положительный, он дружит с благородным фон Баумсером и принимает участие в операции по вызволению Кэт. «Он стоял, заложив одну руку за борт сюртука, уперев другую в бедро, словно заранее готовясь позировать для своего монумента, который будет воздвигнут у него на родине, в России, когда народ возьмет власть в свои руки и упразднит деспотизм». Вот так! В кармане сюртука у него нож, и он связывает руки обезвреженному бандиту, «проявляя при этом большую сноровку» – надо полагать, в своей революционной деятельности занимался такими делами постоянно. Но что же означает эта эволюция? В 1881-м доктор Дойл считал русских революционеров плохими людьми, а три-четыре года спустя переменил свое мнение на противоположное? А почему нет? Он ведь как раз в промежутке между этими годами начал понемногу увлекаться политикой, международной в том числе, наверняка что-то читал о России. Рубеж 1870-х и 1880-х: демонический Нечаев, кружок Ишутина, «Земля и воля», взрывы, террор и в довершение всего – убийство доброго царя-освободителя. Отсюда – страшные, скрежещущие зубами безумцы в «Ночи с нигилистами». Начало 1880-х – совсем другое дело: казни революционеров, ужесточение цензуры, принятие реакционного университетского устава и тому подобное сделали «нигилистов» в глазах доктора Дойла страдающей стороной; в своей борьбе они теперь правы.
Гипотеза соблазнительная, но «Человек из Архангельска», к сожалению, ее ни подтвердить, ни опровергнуть не может: русский здесь – удивительное дело! – не профессиональный революционер, а моряк (по повадкам, правда, вылитый нигилист), и он оказывается и не злым и не добрым, а демоническим и противоречивым. Вообще-то, с технически литературной точки зрения, рассказ нельзя назвать слабым; в начале – до появления русских – он даже хорош. Герой – англичанин, увлеченный химическими опытами, живет в глухом уединении спокойно до тех пор, пока в результате кораблекрушения к нему в дом не попадает русская девушка Софья Рамузина, которая ведет себя как подобает русской: «Она вскочила со стула с криком, выражавшим большую радость, и держа платье, которое чинила, над головой и размахивая им из стороны в сторону и вместе с тем раскачивая туловищем, стала танцевать с необыкновенной живостью вокруг комнаты, а потом прошла, танцуя, через открытую дверь; вертясь кругом на солнце, она пела жалобным, пронзительным голосом какую-то неуклюжую варварскую песню, выражавшую ликование». Своему спасителю Софья пытается целовать руки, как принято у нас в России среди интеллигентных девушек.
Характерно, что герой не влюбляется в эту девицу: автор ясно чувствовал, что англичанин, пусть и со странностями, полюбить такое нелепое создание (он сам называет ее скорее автоматом, нежели человеческим существом) не сможет. Затем появляется русский моряк, Алексей Урганев, и пытается сопротивляющуюся Софью похитить, при этом, скрежеща зубами и сверкая глазами, рассказывает англичанину сложную историю своих с нею взаимоотношений; в конце концов ему удается сделать это, но оба русских погибают в море. В историях о храбром бригадире и даже о Шерлоке Холмсе тоже будут время от времени фигурировать русские, ничуть не более жизнеподобные, чем эти. Чтобы на время завершить тему, отметим, что в «Гердлстонах» один из героев даже ездил в Россию, правда, об этой поездке доктор Дойл не решился сообщать какие-либо подробности, кроме того, что конечным ее пунктом был Тобольск, «большое селение в Уральских горах».
В то время, доктор начал помаленьку интересоваться спиритизмом – тогда, конечно, он и представить не мог, во что это впоследствии выльется (читатель, которому слово «спиритизм» кажется старомодным или глупым, может спокойно заменить его на «парапсихологию»). Любопытство Дойла было отнюдь не мистического, а вполне научного толка. Психотерапия, гипноз, передача и чтение мыслей на расстоянии, вращающиеся столики – все это в ту пору воспринималось как явления одного порядка. Доктора занимали все явления, которые мы нынче называем паранормальными – особенно телепатия, в которой он упражнялся вместе со своим знакомым, архитектором Боллом.
Разные источники расходятся в определении точной даты или хотя бы месяца, когда доктор впервые принял участие в спиритическом сеансе, и где именно это произошло. Сам он этого тоже толком не уточняет, называя разные даты. Похоже, что это все-таки был 1885 год. Вместе с Боллом они присутствовали на сеансе, и некоторые слова медиума произвели на Артура впечатление, потому что соотносились с конкретными событиями его жизни. Человек, впервые согласившийся, чтоб цыганка ему погадала, сталкивается с тем же самым. В некоторых биографиях Дойла говорится, что ему удалось побывать на сеансе одного из самых известных медиумов того времени – Дэниела Хоума. Коронным номером Хоума была левитация – собственного тела и различных предметов; он убедил в своих способностях ряд известных ученых. В России его поклонниками были такие почтенные люди, как братья Аксаковы, химик А. М. Бутлеров (Хоум был женат на сестре его жены), зоолог Н. П. Вагнер и В. О. Ковалевский, муж Софьи Ковалевской. Многократные попытки разоблачить его не дали результата. Хоум в 1886 году умер, так что его встреча с Дойлом могла иметь место не позднее 1885-го; сам Дойл, однако, не говорит, что видел Хоума воочию. Из его слов следует, что в тот период ему как раз попадались исключительно дрянные и неквалифицированные медиумы.
В 1886-м он еще несколько раз посещал сеансы – из любопытства. Проводились они в полумраке, что облегчало задачу медиумов (а Хоум летал при свете!), и, как известно, когда участники сеансов знакомы друг с другом и вращаются в одном обществе, у медиума всегда есть возможность узнать детали, с помощью которых они заставляют наивного человека поверить в сверхъестественную природу их осведомленности. Доктор Дойл был наивен, но не бесконечно; к тому же в 1880-х годах уже прокатилась волна громких разоблачений медиумов. Когда столик, приплясывая, давал ответы на вопросы, Дойл был уверен, что это проделки кого-то из организаторов опыта. «Я всегда смотрел на эту тему как на величайшую глупость на свете; к тому времени я прочитал кое-какие рассказы о скандальных разоблачениях медиумов и поражался тому, как человек, будучи в здравом уме, мог вообще в такое поверить. Однако некоторые из моих друзей интересовались спиритуализмом, и я вместе с ними принял участие в сеансах с верчением стола... <...> Боюсь, единственным результатом этих посланий для меня стало то, что теперь я смотрел на своих друзей с некоторым подозрением». Пока что на этом все и закончилось.
Став семьянином, доктор Дойл избавился от «богемных привычек», но в целом своему образу жизни не изменил, напротив, сделался еще активней и энергичней. Он занялся публицистикой: писал в газеты статьи по самым разнообразным вопросам, и мы обязаны привести здесь ряд выдержек из этих писем, так как простое перечисление тем не даст нам представления ни об энергичном слоге Дойла-публициста (он вполне мог бы иметь успех как журналист и в наше время), ни о его не менее энергичном характере.
«Об американских медицинских дипломах.
«Ивнинг ньюс», Портсмут, 23 сентября 1884 г.
Милостивый государь!
Поднимая вопрос о дутых ученых званиях и липовых дипломах, Вы делаете большое дело. В любой профессиональной сфере неграмотный специалист, как правило, всего лишь доставляет неудобства; навредить тем самым он способен скорее себе самому, нежели другим. Иначе дело обстоит в медицине. Здесь ошибка в диагнозе или лечении может стоить человеку жизни. Совершенно очевидно, что малообразованному бедняку трудно отличить квалифицированного доктора от мошенника, купившего себе звучный титул. <...> Типичным заведением, специализирующимся на выдаче липовых документов, является так называемый Филадельфийский университет. Он был образован кучкой дельцов-бумагомарателей, открывших торговлю поддельными дипломами и дурачивших публику с поразительным успехом, пока правительство Соединенных Штатов не отказало им наконец в поддержке. После чего они открыли агентства в Европе, где и продолжают жульничать. В результате иному проходимцу достаточно собрать определенную сумму долларов, дабы приобрести ученую степень; честный же специалист для достижения этой цели должен потратить многие годы жизни, не говоря уже о сотнях фунтов стерлингов. <...> Искренне Ваш, Ар-р Конан Дойл».
«Обращение к Ассоциации молодых христиан Портсмута и их преподобному критику.
«Ивнинг ньюс», Портсмут, 27 марта 1884 г.
Милостивый государь!
По мере ознакомления с тремя письмами, опубликованными во вчерашнем выпуске вашей газеты, авторы которых защищают действия преподобного Линдсея Янга в отношении Ассоциации молодых христиан Портсмута, я не раз ловил себя на желании вслед за Шекспиром воскликнуть: «Ах, эта песня даже лучше прежней!..» Сия досточтимая троица могла бы весьма заинтересовать архивариуса. От рассуждений ее участников веет средневековым душком: невольно переносишься в те времена «просвещенного христианства», когда последнее считало своим долгом последовательно бороться с метанием колец и пагубной привычкой к употреблению сливового пудинга на Рождество Христово. Неужто и сегодня страна должна отказать себе в пиве и пирожных – потому лишь, что того хочется господину Янгу, викарию церкви Святого Иоанна? Как вы думаете, когда малые дети начинали резвиться в присутствии Спасителя из Галилеи, он сохранял суровый вид? <...>»
«Карлейль: философ и личность.
«Хэмпшир пост», Портсмут, 29 января 1886 г.
Милостивый государь!
Не знаю, считаете ли Вы все, что печатается на страницах Вашей газеты, не подлежащей сомнению истиной в последней инстанции, но надеюсь, что Вы любезно позволите мне сказать все же несколько слов по поводу Ваших заметок о Карлейле. <...> Не было еще в истории литературы скандала более мелочного и вызывающего глубочайшее сожаление, чем те нападки, которым подвергся Карлейль сразу же после своей кончины. Смел ли кто при жизни шепнуть против него хоть слово? Но вот старый лев испускает дух, и стая шакалов от мала до велика набрасывается на его бездыханный труп! <...> Сесть за это письмо меня вынудили нападки личного свойства. Подобно мухам, липнущим к наименее аппетитным частям мясной туши, критики облюбовали себе относительно темные утолки великого разума. <...>».
Карлейль, жулики, развлечения молодых христиан, – положительно доктору было дело до всего на свете! И тут мы с облегчением видим, как рассеивается образ Растиньяка, из холодного расчета и в надежде заполучить клиентуру старающегося понравиться всем и каждому, и его место заступает бестолково сражающийся с мельницами Дон Кихот; ну, какую пользу для себя мог извлечь доктор Дойл из нападок на викария или заступничества за писателя, ни в чьем заступничестве не нуждающегося? Скорее уж наоборот – врагов себе нажить на пустом месте.
Разумеется, продолжал доктор писать и научные статьи в медицинские журналы. Бесстрашно тестировал на себе лекарства, еще не занесенные в «Британскую фармакологическую энциклопедию». И по-прежнему был завсегдатаем всевозможных дискуссионных кружков и кружочков. Членом Литературно-научного общества стала и Луиза, которую «все любили за добрый и благородный нрав». Сам доктор был к этому времени уже избран секретарем общества, однако ему случалось выполнять также функции вышибалы – когда прибывшего с докладом государственного деятеля, защитника евреев, пытались освистать уличные громилы; доктор получил удар палкой по голове и лишился шляпы, зато докладчик остался невредим.
Сам Дойл все больше осваивался в роли публичного оратора. Политика тоже этому немало способствовала. Гладстон уже побывал в отставке, но снова взял власть в свои руки, только теперь, как мы уже говорили, он сделался – мирясь с неизбежностью – сторонником ирландского гомруля, вследствие чего от него отошла группа умеренных либералов во главе с лордом Гартингтоном (после 1891-го – с Джозефом Чемберленом). Так возникла либерально-юнионистская партия, получившая это название потому, что она хотела сохранить унию Ирландии и Великобритании под властью одного правительства. Положение партий изменилось: с одной стороны стояла коалиция консерваторов и юнионистов-либералов, с другой – коалиция сторонников Гладстона и ирландцев. Доктору Дойлу пришлось нелегко, но в конце концов он сделал выбор в пользу юнионистов. Он быстро стал партийным активистом и как-то раз, вынужденно заменяя своего кандидата, даже произнес большую речь перед публикой: «Англия и Ирландия обручились сапфирным кольцом моря, а то, что соединил Бог, людям разделять не дозволено». Доктор был в ужасе, прочитав на другой день в газетах эту высокопарную речь, и решительно не помнил, говорил ли он подобные слова на самом деле или то была выдумка журналистов: произнося свой спич, он был так перепуган и взволнован, что почти ничего не соображал.
Но – да простят нас ирландцы – все это не так важно. Великий человек приближается; вот-вот мы услышим на лестнице его шаги.