Глава первая
ДОЛИНА УЖАСА
В ноябре в Штатах с громким успехом прошла премьера пьесы «Шерлок Холмс»; автор получал поздравительные телеграммы. В Америке же, на студии Артура Марвина, в 1900-м был создан первый фильм о Холмсе – собственно говоря, не фильм, а киношутка продолжительностью 45 секунд под названием «Шерлок Холмс недоумевает»; Дойл ее никогда не видел. Ему было не до того: ежедневно он прочитывал от корки до корки все газеты, в которых сообщалось о ходе военных действий. Естественно, он захотел пойти на фронт добровольцем. Он писал в «Родни Стоуне», что спортсмены могут и должны помочь нации в трудную минуту; теперь он писал об этом статьи в «Таймс». «В Великобритании избыток мужчин, которые способны стрелять и ездить верхом. <...> Тысячи мужчин скачут сегодня за лисицами и палят в фазанов; конечно же они с радостью послужили бы своей стране, предоставь им такую возможность».
Правительство его как будто услышало: был объявлен призыв в добровольческие кавалерийские войска. «Я чувствую, что сильнее, чем кто-либо в Англии, кроме разве что Киплинга, могу повлиять на молодежь, особенно молодежь спортивную. А раз так, было бы правильно, чтоб я возглавил их», – писал он матери. Мэри Дойл, однако, его устремлений не понимала. «Если бы политиканам и журналистам, которые с такой легкостью ввязались в войну, предстояло самим идти на фронт, – писала она в ответ, – они были бы много осмотрительнее. Они ввергли страну в войну, и пока это в моих силах, ты не станешь их жертвой».
Было бы странно, если б наш герой послушался мать в подобном вопросе. Он отправился в призывную комиссию, чтобы записаться в кавалерийскую часть. (Киплинг тоже пытался пойти на фронт добровольцем, потом поехал туда в качестве журналиста. Шоу, ратовавший за войну, на нее не пошел – как и Честертон не поехал защищать буров.) Его портретами были полны журналы, но в комиссии его никто не узнал. Его спросили, умеет ли он стрелять и ездить верхом и есть ли у него военный опыт. Никакого военного опыта у него не было, но он ответил, что есть. «Джентльмену простительно солгать лишь в двух случаях: выступая в защиту женщины и вступая в борьбу за правое дело. Я полагаю потому, что меня можно было извинить». Комиссия считала, что он слишком стар, но пока не говорила ни да ни нет. Это ожидание ему было очень тяжело переносить. Он решил, что если получит отказ, – поедет в Южную Африку как частное гражданское лицо, а там как-нибудь где-нибудь сумеет пригодиться. Возможно, в уме ему рисовались картины, где он в одиночку, вооруженный маузером, спасает какую-нибудь высоту.
Военные действия тем временем складывались для Англии скверно. Она упустила инициативу: вместо того чтобы сидеть и терпеливо ждать нападения, буры сами нанесли удар. 12 октября буры вторглись на территорию Наталя, где была сосредоточена значительная часть британских войск. Большинство английских солдат были новобранцами, совсем молодыми и необстрелянными. Британские генералы в первые месяцы войны не придавали значения разведке и вели боевые действия, имея самое неопределенное представление о силах противника, организации его обороны и планах на будущее. В первые недели войны английские войска уступали бурским даже по численности. Буры были превосходно вооружены; в их армию входили добровольцы из Европы (в основном немецкие). Кроме того, они использовали военную тактику, к которой англичане были абсолютно не готовы. Основным тактическим приемом британской пехоты была фронтальная атака позиций противника в сомкнутом строю при поддержке артиллерии, переходящая в штыковой бой, как требовали воинские уставы того времени; однако в первых же боях с бурами выяснилось, что те не желают воевать по классическим правилам, предпочитая расстреливать из укрытий атакующих солдат, а если те приблизятся вплотную к ним, немедленно отходить, ни в коем случае не вступая в штыковой бой. Произошел ряд столкновений, закончившихся в пользу буров.
Их военное искусство восхищало Дойла: «Если бы только эти люди желали быть нашими согражданами! Все золотые копи Южной Африки не стоят их самих». Он восхищался полководцем буров, генералом Жубером. Доктору все еще казалось, что война – это вроде рыцарского турнира или боксерского поединка: мы благородные, противник благородный, кругом сплошное благородство. В подобном духе Гумилев описывал Первую мировую: в занятых немцами деревнях нет никаких разрушений, вообще все очень любезны. Дойл к 1914-му от романтического тона уже откажется, но сейчас он описывал войну как роман: «Доблестный Саймонс, отказавшийся спешиться, получил пулю в живот и упал с лошади смертельно раненный. С поразительным мужеством он навлекал на себя огонь врага не только тем, что остался на лошади, но и тем, что всю операцию его сопровождал ординарец с красным флажком части. „Они взяли высоту? Они уже там?“ – постоянно спрашивал он, когда его, истекающего кровью, несли в тыл. У кромки леса полковник Шерстон закрыл глаза Саймонса».
В конце октября буры осадили город Ледисмит и надолго заперли там британские части – 12 тысяч человек – вместе с жителями города. Империи был нанесен сокрушительный удар. Европа злорадствовала – не то чтобы все так обожали буров, до которых, в сущности, никому не было дела, но все ненавидели англичан. «Одни не любили Великобританию за то, что она захватывала все новые территории по всему миру, другие – за то, что товары Бирмингема, Шеффилда и Манчестера издавна были сильными конкурентами промышленности других государств. Третьи – за „хитрую“ внешнюю политику. Четвертые, сторонники самодержавных методов правления, – за ее „гнилой либерализм“», – говорится в исследовательской работе А. Б. Давидсона и И. И. Филатовой «Англо-бурская война и Россия». Это для нас важно, потому что не англо-бурский конфликт сам по себе, а именно нелюбовь со стороны большинства европейцев побудила Дойла написать книгу (а затем еще одну) в защиту своей страны. Ему казалось, что весь мир ополчился против Англии, и казалось небезосновательно.
Гончаров писал: «Если проследить историю колонии [Капской] со времени занятия ее европейцами в течение двухвекового голландского владычества и сравнить с состоянием, в которое она поставлена англичанами с 1809 года, то не только оправдаешь насильственное занятие колонии англичанами, но и порадуешься, что это случилось так, а не иначе». Слова эти никто не вспоминал. Русские добровольцы – например, Гучков, будущий вождь октябристов, – ехали защищать буров (в Трансваале среди прочих уитлендеров жило немало русских, которые в основном приняли сторону правительства), повсюду пелась песня о Трансваале, который горит в огне; Николай II обсуждал со своим другом кайзером вторжение в Южную Африку, в газетах прославлялся бурский патриархальный консерватизм и осуждался британский либерализм. Но если бы только Российская империя, которую Дойл никогда особо не уважал; нет, вся Европа поносила британцев на чем свет стоит... Что ж – тем более доктор должен был быть там, со своей бедной страной, которую никто не любит.
В середине декабря Дойлу наконец повезло. Его друг Джон Лэнгман снаряжал за собственный счет полевой госпиталь на 50 мест. Раненых на той войне было очень много (а еще больше – больных дизентерией и тифом), и медики требовались постоянно – Махатма Ганди, между прочим, хоть и был в душе за буров, но снаряжал санитарные отряды индийцев для помощи Британии. Заведовать госпиталем Лэнгмана должен был его сын Арчи, тоже хороший знакомый Дойла. Доктору Дойлу предложили заняться комплектованием медперсонала и поехать с госпиталем в качестве старшего врача, а также взять на себя функции общего надзора. Неделю Дойл провел в доме Лэнгманов, отбирая сотрудников для госпиталя; в это время он получил извещение от комиссии, занимавшейся записью в кавалерию, но было уже поздно – он связал себя обещанием, да и сам, наверное, понимал, что в качестве врача принесет больше пользы, чем в качестве кавалериста.
Формирование госпиталя затянулось на пару месяцев; всё это время доктор не переставал бомбардировать статьями «Таймс» и другие газеты. Не стоит думать, что он предлагал какие-нибудь наивные средневековые глупости: в военном деле, как оказалось, доктор мыслил очень ясно, ни о каких рыцарях не вспоминая, а, напротив, значительно опережая свое время. Большой, если не главной, проблемой для английских войск в Южной Африке было то, что буры вовсю пользовались укрытиями и заградительными сооружениями. Англичане были к этому не готовы: наступая открытой цепью, они не могли поражать противника, зато сами оказывались мишенью. Дойлу все это не нравилось задолго до войны: когда он был на учениях в августе 1898-го, то высказал командованию, что подобная тактика является устаревшей, а также – что артиллерия в современной войне становится важнее пехоты; от него отмахнулись как от мухи, сказав, что главное – смело идти вперед и не бояться потерь. Так, возможно, мог бы сказать сэр Найджел. Но Конан Дойл так не думал: именно потери его и заботили – свои потери, естественно, а не противника, какой бы тот ни был благородный.
Он придумал, как можно сражаться, если неприятель находится за укрытием. «Если бы можно было превратить винтовку в переносную гаубицу и в пределах заданной территории вести огонь с приблизительной точностью, то при любой общей точности попадания остаться в живых на этой территории, мне кажется, вряд ли будет возможно». Звучит кровожадно, но à la guerre comme à la guerre. То, что придумал доктор, впоследствии будет применяться повсеместно – это так называемый пулеметный навесной огонь. Но тогда его никто и слушать не хотел. Он не отчаивался – стал придумывать, как же все-таки усовершенствовать винтовку: подвешивал к задней стенке прицела иголку на нитке и, наклоняя ствол, отмечал в соответствии с отклонением иголки деления на стволе – с тем, чтобы, направив иголку на нужную метку, можно было послать пулю с определенной точностью. Теория была хороша, но, когда он стал проводить эксперименты, все оказалось не так гладко. Он отправился на заболоченный пруд со своими иголками, нитками и охотничьим ружьем и начал палить по воде, наклоняя ружье под самыми разнообразными углами, пытаясь по фонтанчикам определять место падения пули. Первая из них едва не угодила в его собственную голову; это его нимало не обескуражило. Эксперимент продолжался, но проклятые пули куда-то девались, даже не думая производить фонтанчиков. «В конце концов мое уединение нарушил маленький человечек, художник с виду.
– Хотите знать, куда падают ваши пули, сэр?
– Да, хочу, сэр.
– Тогда, сэр, могу вам сообщить, что все они падают вокруг меня».
Доктор был вынужден свернуть рискованные опыты и опять стал писать в «Таймс», а также обратился со своей идеей прямо в военное министерство, откуда получил ответ, извещавший, что в его предложениях и прочих услугах не нуждаются. Тогда он в отчаянии написал в «Таймс»: «Нет ничего удивительного, что новейшие изобретения оказываются чаще в руках врагов, чем в наших собственных, если те, кто бьется над усовершенствованием нашего оружия, получают такую же поддержку, как я».
Главнокомандующий английскими войсками в Южной Африке, генерал Редверс Буллер, стремясь деблокировать осажденный Ледисмит, предпринял в середине декабря 1899 года в Натале наступление против буров – ничем хорошим для Англии оно не закончилось. Дни с 11 по 16 декабря 1899-го получили известность как «черная неделя» британской армии: в трех сражениях (при Коленсо, Стормберге и Магерсфонтейне) она потеряла 2 500 человек и 12 орудий. «Ужасное, леденящее душу ощущение – наступать через залитую солнцем безлюдную равнину, тогда как твой путь позади усеян рыдающими, задыхающимися, скорчившимися от боли людьми, которые только по месту своих ранений могли догадываться, откуда пришли доставшие их пули». Все больше горечи и недоумения, боли и ужаса – и тут же следует новый романтически-восторженный абзац: «Когда полковник Брук из Коннаутского полка упал во главе своих солдат, рядовой Ливингстон помог перенести его в безопасное место, а потом признался, что „сам немного ударился“, и осел, теряя сознание, с пулей в горле. Другой сидел с перебитыми ногами. "Принесите мне свистульку, и я сыграю вам любую мелодию, какая вам нравится!» – кричал он, заботясь о выполнении ирландской клятвы». Разрывалась душа доктора Дойла: разумеется, лучше бы не воевать, но и воевать, да еще в окружении столь благородных и доблестных людей, – так хорошо!
После декабрьских поражений Британия поняла, что малой кровью с бурами не справиться. Требовались серьезные меры. Буллеру, который до сих пор возглавлял кампанию, было приказано сосредоточиться исключительно на Натале; лорда Китченера назначили главнокомандующим войсками в Южной Африке, лорда Робертса – начальником его штаба. Были приняты решения о призыве армейских резервистов, отправке дополнительного артиллерийского контингента, а также колониальных частей и добровольцев. В добровольцы записывались представители различных сословий; у доктора Дойла это вызывало детский восторг: «Аристократы и конюхи скакали рядом в шеренгах рядовых, а среди офицеров было много и знатных людей, и псарей». Робертс и Китченер с мощным подкреплением отправились на фронт; громадное превосходство военной мощи Британской империи неизбежно должно было сказаться рано или поздно. Но пока что на фронте все было очень худо. Буры наступали, британцы терпели одно поражение за другим.
Продолжалась осада Ледисмита; попытка буров взять его штурмом не удалась, и Дойл написал об этом любопытный абзац: «Бур, однако, за исключением тех случаев, когда на его стороне находятся все преимущества, несмотря на его безусловную личную отвагу, не слишком хорош в атаке. Его национальные традиции, основанные на ценности человеческой жизни, восстают против нападения». Такое впечатление, что это упрек; то ли дело английские национальные традиции, основанные, напротив, на малоценности человеческой жизни! Потом, правда, Дойл много раз будет говорить о том, что солдат нужно беречь, и выступит с рядом предложений (весьма разумных и деловых) по этому поводу – а все-таки ощущение упрека остается. Подумаешь – жизнь, такая скучная ерунда, за которую цепляются трусы! Да и вообще смерть – далеко не самая худшая неприятность из тех, что могут с нами приключиться. Может, он вовсе и не думал в «Михее Кларке» иронизировать над пуританской матерью, у которой мысль о гибели ее детей в битве вызывала восторг?
Гарнизон осажденного Ледисмита вымирал от голода и брюшного тифа. Январь 1900-го опять нес британским войскам сплошные поражения. Реакция «широких масс» в самой Англии была понятна: как всегда бывает в подобных ситуациях, нарастали шовинистические настроения и большинство жителей Британских островов поддерживали правительство, требуя вести войну до победного конца; с другой стороны, катастрофическое начало военных действий укрепило позиции политиков, выступающих против войны, – радикальной группы либералов в палате общин, возглавляемых Ллойд Джорджем, Независимой рабочей партии и социал-демократов. Мир за пределами Англии продолжал злорадствовать. Доктора Дойла это и возмущало, и мучило:
«Читая материалы европейской прессы того времени, поразительно наблюдать, с какой радостью и глупым торжеством встречали эти наши неудачи. То, что подобным образом реагировали французские ежедневные газеты, неудивительно, поскольку наша история в значительной степени представляет собой противоборство с этой державой и мы можем с удовлетворением принимать их неприязнь в качестве дани нашему успеху. Россия, как наименее прогрессивная из европейских стран, тоже испытывает естественную враждебность к образу мыслей, если не интересов, нашей державы, которая больше всех выступает за свободу личности и демократические институты. Такое же слабое оправдание можно дать и печатным органам Ватикана. Но как нам относиться к жестокой брани Германии, страны, чьим союзником мы являлись в течение столетий?!»
Непонятно, чему так удивлялся доктор Дойл – он всегда говорил, что от немцев не стоит ждать ничего хорошего. И обида его очень детская, как будто он не знал, что такое «геополитические интересы» и «экономические интересы». Обиженный на весь мир, он пригрозил ему: «Политический урок этой войны состоит в том, что нам следует крепить свою мощь в рамках собственной империи, а все, кто в нее не входят, кроме наших братьев по крови в Америке, пусть идут своей дорогой и отражают удары судьбы без помощи или помех с нашей стороны». В те дни он уже задумал написать книгу, которую мы всё время цитируем, – и тем самым в одиночку зашитить Англию от целого света.
28 февраля 1900 года госпиталь Лэнгмана на транспортном судне «Ориентал», где также перевозили войска, наконец отплыл в Южную Африку. Доктора Дойла провожала мать – Луизу с детьми еще ранее отправили в Италию, Джин Леки прийти не решилась, боясь расплакаться. С Мэри опять едва не вышла ссора; прощание получилось тяжелое. Мать и сын помирятся в письмах. «Есть только две вещи, ради которых я хотел бы вернуться в Англию, – писал он Мэри Дойл уже из Африки, – и одна из них – еще хоть раз поцеловать мою дорогую матушку».
Зато с фронта стали приходить хорошие вести. Ледисмит был освобожден частями под командованием генерала Буллера (Дойл еще не знал этого в день отплытия); лорд Робертс, во главе большого контингента идущий с севера, был уже близко к фронту. Дойл ехал за собственный счет и за свой же счет экипировал своего денщика Клива; он также вез деньги на благотворительные цели, которые были собраны им в Лондоне. Госпиталь был отлично снаряжен – повара, санитары, кастеляны, всевозможное медицинское оборудование; со старшим персоналом (который набирался еще до того, как Дойл вошел в дело), однако, вышло не очень хорошо. Главный хирург оказался по специальности гинекологом. Хирург от военного министерства – алкоголиком. 21 марта «Ориентал» зашел в Кейптаун за распоряжениями; несколько дней провели там. Узнали прекрасные новости: помимо снятия осады Ледисмита, в конце февраля генерал Френч под Кимберли (тоже осажденным городом) разбил и взял в плен четыре тысячи буров во главе с одним из их самых лучших военачальников – генералом Кронье (что стало переломным событием в войне); 13 марта английские части под командованием Робертса взяли Блумфонтейн – столицу Оранжевой республики. «После сомнений и хаоса, крови и напряженного труда звучит, наконец, приговор, что меньшему не следует давить большего, что мир принадлежит человеку двадцатого, а не семнадцатого века». Армия буров разбегалась, превращаясь в неорганизованные отряды; 17 марта Крюгер и «оранжевый» президент Стейн приняли решение о начале партизанской войны, на первые роли в которой выдвигался генерал Девет.
Под Кейптауном находился лагерь для военнопленных буров. Дойл поехал туда и увидел «обнесенный колючей проволокой ипподром, где находилась толпа грязных, неряшливых и лохматых оборванцев, но с осанкой свободных людей». Он посетил госпиталь для военнопленных и оставил там значительную часть привезенных денег. 26 марта госпиталю был дан приказ отправиться в порт Ист-Лондон. Там разгрузились и с эшелоном отправились в Блумфонтейн. Наконец-то Дойл попал в атмосферу настоящей войны: огромный поезд, мчащийся во мраке, костры вдоль железнодорожного полотна, темные силуэты на фоне пламени, крики «кто идет?»; эта атмосфера его опять-таки привела в восторг, которого он не мог скрыть: «С наступлением золотого века мир много приобретет, но лишится сильнейшего душевного переживания». 2 апреля прибыли в Блумфонтейн и обнаружили, что половина госпитального оборудования (50 тонн) застряла где-то в дороге – это всё тоже атмосфера настоящей войны.
В Блумфонтейне доктор Дойл встретил много старых знакомых и приобрел новых – чудная компания, но времени на нее не было. В город прибывали раненые. Под госпиталь отвели поле для крикета. Развернули палатки. И тут обнаружили, что нет воды. Бурский военачальник Девет захватил водопроводные сооружения в 20 милях к востоку от города. Началась эпидемия брюшного тифа. Для публики ее размеры преуменьшали, газетные сообщения строго цензурировались, но она была ужасна.
Стояла жара, лили дожди, вода была отравлена. Над Блумфонтейном висел смрад, люди умирали на улицах, их хоронили в ямах, как во время чумы. В лэнгмановском маленьком госпитале, рассчитанном на 50 мест, оказались сотни людей, раненые лежали вперемешку с больными, повсюду стояло жуткое зловоние, летали черные тучи мух. Не было прочного навеса – одни незащищенные палатки. «Один конец павильона занимали подмостки с декорациями оперетты „Крейсер Пинафор“. Здесь устроили нужники для тех, кто мог до них доковылять. Остальные обходились как могли, а мы в свою очередь делали все, что в наших силах. Какой-нибудь Верещагин нашел бы для себя тему в этой ужасной палате с рядами изможденных людей и дурацкими декорациями, взирающими на все это». Такая же картина была и во всех других госпиталях. Санитары и врачи заражались сами и превращались в обузу. Главный врач лэнгмановского госпиталя сбежал в Англию, его помощник запил, заведующий госпиталем – молодой Арчи Лэнгман – с делами справиться не мог. Дойл частично принял руководство на себя. Врачей осталось трое. Было также 11 медсестер, 18 санитаров и еще пара человек обслуживающего персонала. Одна медсестра умерла, три других и прачка заболели тифом; у начальника палаты была язва, заболели девять санитаров, один умер. За девять недель штат госпиталя сократился вдвое.
Дойл сам оперировал и при этом решал все хозяйственные вопросы. Просил городские власти использовать пустующие дома в городе для размещения больных – отказали: дома были собственностью буров. Просил снести забор вокруг крикетного поля и сделать из него крышу для госпиталя – отказали по той же причине. Носился по городу в поисках марли, дезинфекционных средств, белья, требовал, умолял. Сидел с ранеными, когда не хватало персонала, писал за них письма, рисовал их портреты. Написал статью об эпидемии и отправил ее в «Британский медицинский журнал»: там говорилось, что всего за один месяц от тифа умерли 600 человек. Дойл называл страшной ошибкой то, что в армии не делались прививки от тифа. Умерли еще два санитара: «Когда скауты и лансеры вместе с другими разряженными героями двинутся по Лондону парадом, вспомните же об изможденном санитаре – он ведь тоже отдал стране все свои силы. Он не писаный красавец – в тифозных палатах вы таких не найдете, – но там, где необходимы кропотливая работа и тихое мужество, равных ему нет во всей нашей доблестной армии».
Дойл нашел новых санитаров – местных жителей, буров. Однажды на похоронах британского солдата другой солдат бросил в санитара-бура палку. Доктора Дойла затрясло. Сам он тифом не заразился, но лихорадка истощила его: он потерял аппетит, страшно похудел. В госпиталь прибыли две девушки – добровольные сестры милосердия. Они остались живы, но были страшно измучены. А больные продолжали умирать.
Однако британская военная машина, так долго запрягавшая, уже набрала мощный ход. В мае была снята осада с Мафекинга, 1 июня войска генерала Робертса вступили в Йоханнесбург, а 4 июня – в Преторию. Президент Крюгер бежал в Европу, чтобы просить у Германии и других стран вооруженного вмешательства (впустую просил: проигравших никто не любит). Завершился период крупных наступательных операций британских войск, результатами которых стали военное поражение регулярной армии буров, потеря ими всех крупных городов и коммуникаций. 27 мая английское правительство официально объявило об аннексии Оранжевой республики и включении ее в состав Британской империи (через три месяца, 11 сентября, будет объявлено о присоединении к Великобритании Трансвааля).
Наступил просвет и для Блумфонтейна: в конце апреля был наконец отправлен отряд под руководством Гамильтона, чтоб отбить водопровод. В лэнгмановский госпиталь к этому времени прибыли новые хирурги; Дойл отпросился на три дня и поехал с отрядом. Он мечтал о сражении, но его не было: под артобстрел попали, но затем буры сдали насосную станцию без боя.
Отряд Гамильтона двинулся дальше на север, а Дойл вернулся в госпиталь. Появилась вода – и все пошло на поправку. Госпиталь постепенно разгрузили. У Дойла появилось свободное время: он вновь после долгого времени вернулся к футболу и организовал ряд матчей между госпиталями, расквартированными в Блумфонтейне; кончилось это для самого организатора плачевно, так как он играл, будучи больным, и вдобавок получил травму, сломав два ребра. Он довольно много занимался в этот период публицистикой: писал статьи о лэнгмановском госпитале и вообще о медицинской помощи на южноафриканском фронте (защищая медперсонал от обвинений в некомпетентности), а также высказывал свои мысли по поводу военной реформы – вполне разумные прогрессивные мысли, касающиеся демократизации армии: «Уроки войны состоят в том, что полезнее и выгоднее для страны содержать меньше хорошо натренированных солдат, чем много, но разного качества. Нужно обучать их стрельбе и не тратить время на парадную муштру».
В конце июня Дойл посетил Преторию, где лично познакомился с лордом Робертсом; там он узнал, что его госпиталь отправляют домой. Он вернулся в Блумфонтейн и попрощался с сотрудниками госпиталя: их везли за казенный счет, он должен был выбираться самостоятельно. 11 июля он (с денщиком) сел в Кейптауне на пароход «Бритт». На корабле ему впервые довелось услышать о том, что Англия применяла против буров разрывные пули «дум-дум», что было открытым нарушением международных договоров о правилах ведения войны; он был убежден, что этого не было; произошел конфликт, закончившийся принесенными Дойлу неискренними извинениями. Этот инцидент окончательно убедил его в том, что Англия нуждается в защите – уже не от пуль, а от слов.
По приезде в Англию Дойл остановился в лондонском отеле «Морли» на Трафальгар-сквер. Дома ему было нечего делать, особняк «Андершоу» стоял пустой: Лотти задержалась в Индии, Луиза с детьми оставалась в Италии. В Лондоне Дойл немедленно принялся за книгу и тотчас окунулся во всевозможные дебаты по поводу войны. Не упускал и светской жизни: стал членом престижного клуба «Атенеум». Сломанные ребра зажили, и он с августа вновь играл за Мэрилебонский крикетный клуб, причем довольно успешно.
Однажды на стадионе «Лордз» он был с Джин Леки; там их увидел Вилли Хорнунг. Его супруга Конни (не в пример Лотти) была шокирована столь вызывающим поведением брата. Дойл поехал к Хорнунгам домой, чтобы объясниться, уверял, что отношения его с мисс Леки невинны, но понимания не нашел. Конни отказывалась общаться с Джин под явно надуманными предлогами. Доктор в довольно напыщенных выражениях («Я отказался далее обсуждать с этими людьми столь священные вещи») написал о конфликте Мэри, но та неожиданно встала на сторону дочери: должны все-таки соблюдаться какие-то приличия. Отношения между Дойлом и Хорнунгами были на некоторое время фактически разорваны, Джин была оскорблена и заговаривала о разрыве – все наперекосяк. Но тут уж доктор нашел себе занятие, которое полностью его поглотило и отвлекло от личных дел.
В Англии осенью 1900 года должны были состояться парламентские выборы. В 1895-м с громадным перевесом победили тори, а юнионисты фактически растворились в массе консервативной партии: их лидеры вошли в кабинет Солсбери. Конан Дойл уже давно был известным человеком; после бурской кампании его популярность возросла многократно. Руководство юнионистской партии в лице ее секретаря Джона Борестона предложило ему баллотироваться. Дойл, который всю жизнь считал себя (да по сути и был) либералом, оказался в непростом положении. Но тогдашняя либеральная оппозиция во главе с Ллойд Джорджем была неприятна ему своими антивоенными настроениями; он решил, что правительство нужно поддерживать: «Я твердо знал, что для империи было бы национальным позором, а, возможно, и бедствием, не доведи мы бурской войны до полной победы». Доктор сделал довольно-таки нетипичный для себя вывод о том, что в некоторых обстоятельствах принципами можно и поступиться. У него была куча идей относительно того, как обустроить Англию вообще и армию в частности; он надеялся, что парламент станет идеальной трибуной – от депутатского запроса министры не посмеют отмахиваться, как от статеек беллетриста. Он дал согласие участвовать в выборах.
Можно было подобрать для знаменитости легкое, «проходное» место, но доктору Дойлу хотелось настоящего сражения. Он выбрал родной Эдинбург, причем Центральный район – в то время оплот либералов и тред-юнионов. Дойла предупреждали, что стороннику правительства победить в этом округе невозможно; слово «невозможно» только подстегнуло его, и он помчался в Эдинбург.
Избирательную кампанию Дойла возглавил Роберт Крэнстон (впоследствии – мэр Эдинбурга). Она проводилась с 25 сентября по 4 октября. Доктор начал ежевечерние предвыборные выступления перед избирателями (в цехах, в театрах); он, кроме того, произносил речи «на улицах, стоя на бочках и любых других возвышениях, какие только мог найти, и провел очень много встреч прямо на дороге». Говорить он к тому времени уже был мастак и говорил «по-простому»: рабочим новый кандидат неожиданно понравился, его популярность росла. За него агитировал Джозеф Белл. Он собирал огромные толпы. Но этого оказалось недостаточно.
Сам Дойл считал, что проиграл исключительно из-за «черного пиара», о котором речь пойдет ниже. Но вообще-то он крайне мало уделял внимания социальным вопросам, которые были для эдинбуржцев насущными, и сосредоточился почти исключительно на бурской войне, которая так и не завершилась: после того как Робертс и Китченер уже праздновали победу над Трансваалем и Оранжевой, буры развернули партизанские действия в тылу английской армии – а такого рода войны могут продолжаться до бесконечности. В одном из обращений к избирателям Дойл писал: «Обстоятельства, при которых проходят настоящие выборы, можно назвать исключительными. Все вопросы стали второстепенными в сравнении с главным – этой ужасной затянувшейся войной, которая потребовала от народа неисчислимых жертв и многих из нас заставила одеться в траур. Теперь, наконец, пройдя через многие битвы к победе, мы должны сделать выбор. Или мудрость наших граждан поможет сохранить то, что было добыто мужеством наших воинов, или же в этот последний час величайшая политическая ошибка нанесет нам непоправимый ущерб, обесценив плоды военных успехов».
Эта сосредоточенность на войне, вероятно, сыграла бы Дойлу на руку, баллотируйся он от какого-нибудь мононационального, шовинистически настроенного сельского округа, но в Эдинбурге людей занимали другие проблемы. Многочисленные тамошние ирландцы все еще добивались гомруля. Шотландцы никакого гомруля не хотели и вообще придерживались того мнения, что католикам дают слишком много воли. Тред-юнионы требовали национализации земли, рудников и железных дорог, а также законов, регулирующих отношения рабочих с предпринимателями. Рассказывая об осаде Ледисмита, доктор вызывал у слушателей слезы, но такие скучные вещи, как налогообложение и структура местной администрации, его волновали меньше. Нельзя сказать, что они не волновали его совсем: он писал в газеты, например, о необходимости сокращения рабочего дня, но аудитория чувствовала, что эти вещи кажутся ему второстепенными.
Кроме того, он не умел лукавить, то есть не был политиком. В самом больном вопросе, ирландском, он вечно занимал разумную, но непопулярную позицию – что, мол, те и другие неправы, тогда как, чтобы нравиться, нужно говорить обратное: что правы обе стороны. Совсем недавно он написал рассказ «Зеленый флаг» («The Green flag»; вышел в марте 1900-го в составе сборника «Зеленый флаг и другие истории»), герой которого, ирландец, чьего брата-близнеца пристрелила английская полиция, нарочно записывается в британскую армию, дабы рука об руку со своими сородичами вести там подрывную деятельность «с ожесточенной ненавистью к флагу, под которым они служили». В Нубийской пустыне происходит нападение арабов; оно совпадает с вооруженным мятежом ирландцев. Герой испытывает ужас от того, что он и его товарищи оказались заодно с арабами. Рассказ не понравился ни ирландцам, ни англичанам. Так и с избирательной кампанией: ирландцам Дойл прямо говорил, что не желает гомруля, перед шотландцами заявлял, что нельзя нападать на ирландских католиков по конфессиональному признаку. Католики его и погубили.
Накануне выборов весь Эдинбург оказался увешан плакатами, которые сообщали, что Конан Дойл, происходящий из католической семьи и обучавшийся в иезуитской школе, – «папистский конспиратор, иезуитский эмиссар и ниспровергатель протестантской веры». Соперником Дойла был представитель либералов Браун – издатель по профессии (пожалуй, одного этого было достаточно, чтобы считать дело Дойла обреченным, ибо в кровавой схватке писателя с издателем неизбежно побеждает последний). Дойл отказывался верить, что плакаты расклеили по приказу соперника, и полагал, что это сделал некий Плиммер, фанатик-протестант. Так или иначе «черный пиар» достиг цели: Браун победил с перевесом в 569 голосов. (Нужно заметить, что на прошлых выборах преимущество либералов составило более двух тысяч голосов.) Дойл не стал подавать апелляцию: в конце концов, все факты, о которых говорили плакаты, соответствовали действительности, а если б он взялся объяснять избирателям, что католичество и протестантство ему противны одинаково, то потерял бы и те голоса, что имел. Впрочем, его сторонники в целом выиграли: правительство Солсбери осталось у власти.
Дойл решил, что все к лучшему. «Я никогда бы не смог стать партийным человеком – а в нашей системе, кажется, никому больше и нет места». После выборов он бывал в парламенте, но лишь в качестве слушателя. Там он и познакомился с восходящей звездой английской политики – молодым Уинстоном Черчиллем, который был в Южной Африке в качестве корреспондента газеты «Морнинг пост», в ноябре 1899-го попал в плен к бурам, бежал и с приключениями добрался до расположения британских войск. В Лондоне его встречали как национального героя; Черчилль попросил о зачислении его на действительную военную службу, и его просьба была удовлетворена, несмотря на приказ, запрещающий военным сотрудничать в прессе. Его подвиги позволили ему победить на выборах – сам Чемберлен приезжал выступать в его поддержку.. Так вот, именно Черчилль сказал Дойлу по поводу его проигрыша, что «человеку с таким обостренным чувством справедливости в политических играх делать нечего» – из чего, надо полагать, следует, что себя будущий великий премьер к людям с таким чувством не относил.
Уже после поражения Дойл написал статью в эдинбургский журнал «Скотсман», где более-менее откровенно высказывал свои мысли о религии: «В течение двадцати лет я страстно выступал в поддержку полной свободы совести и считаю, что любая заскорузлая догма недопустима и в сущности антирелигиозна, поскольку голословное заявление она ставит, вытесняя логику, во главу угла, чем провоцирует озлобленность в большей степени, нежели любое иное явление общественной жизни». Этой статьи он не смог бы написать, оставшись в политике.
Отказавшись от политических амбиций, он прочно засел за книгу о войне. Он писал ее уже не в Лондоне, а в «Андершоу»: жена и дети вернулись из Неаполя, в дом возвратилось семейное тепло. Луизе стало значительно лучше; она считала себя практически здоровой, врачи тоже отмечали улучшение. Иннес приезжал из Индии – погостить. Конфликт с Хорнунгами потихоньку «рассосался». Доктор писал матери, прося ее снова пригласить Джин к себе в гости, чтоб он мог приезжать к ней. В семье Дойлов появился новый родственник: Лотти в Индии вышла замуж за капитана инженерных войск Лесли Олдхема. Осенью 1900-го Дойлу было уже сложно самому управляться с перепиской – так обширна она стала, – и он предложил своему старинному знакомому, Альфреду Вуду, с которым когда-то в Портсмуте играл в футбол, занять место его секретаря.
«Великая бурская война» была закончена осенью 1900-го, но эта была еще не та книга, которая известна сейчас, а только часть ее – автор заканчивал повествование на том, как Крюгер бежит на голландском корабле в Европу просить защиты. Он ожидал гонений и нападок, но книга неожиданно пришлась по душе всем – даже сторонникам буров понравилось, как Дойл описывал храбрых бурских военачальников; к тому же она была очень хорошо написана, и читать ее – одно удовольствие даже сейчас. Подобно Маколею Дойл оказался прекрасным популяризатором. Более противоречивые отклики вызвала его статья «Несколько уроков войны», опубликованная целиком в «Корнхилле», а частями в «Таймс», где он говорил о необходимости демократизировать армию и сократить ее численность – генералы не любят подобных высказываний. Выступая против обязательной воинской повинности, Дойл ратовал за гражданское ополчение. Он предлагал, сокращая регулярную армию, одновременно с этим готовить все мужское население к возможному военному конфликту и прежде всего учить мужчин стрельбе. Буры, в отличие от англичан, были великолепными снайперами; известна распространенная во время той войны среди британских солдат примета, что нельзя троим прикуривать от одной спички: прикуривает первый – бур поднимает винтовку, прикуривает второй – бур целится, прикуривает третий – бур стреляет. Чтобы быть не хуже буров, доктор предложил повсеместно организовывать стрелковые клубы. Он сам организовал в Хайндхеде такой клуб: чтоб обойтись без большого полигона и больших затрат, в ружья и винтовки обычного калибра вставлялись так называемые трубки Морриса – трубки малого диаметра, ограничивающие калибр пули и дальность дистанции выстрела.
Уже в январе 1901-го он писал о своем опыте: «Я построил здесь стрельбища в 50, 75 и 100 ярдов... и дважды в неделю провожу смотры. По праздникам я выставляю приз, предлагая за него побороться стрелкам, и – уверен – через год-другой в районе не отыщешь возницы, кебмена, землепашца или продавца, который не был бы превосходным стрелком. <...> Надеюсь, наш опыт найдет себе распространение и в окрестностях, что позволит буквально наводнить местность потенциальными бойцами». (Среди потенциальных бойцов, между прочим, были малолетние Дойлы.) Все мужчины Британии в возрасте от 16 до 60 лет, по мнению доктора, должны были вступать в стрелковые клубы и, взяв пример с буров, иметь винтовки у себя дома.
Позиция эта, естественно, подвергалась критике. Гражданские лица говорили, что вооружение мирных граждан приведет к росту преступности, – Дойл отвечал, что эти явления не связаны друг с другом, более того: поскольку владеть огнестрельным оружием разрешено, то человек, умеющий с ним обращаться, гораздо менее опасен для окружающих, чем неуч. Военные считали стрелковые клубы пустой тратой времени и утверждали, что в войне они никак не пригодятся; выведенный из терпения Дойл в ответ на ругательную статью военного корреспондента «Вестминстер газетт» заявил, что члены хайндхедского клуба добились прекрасных успехов: джентльмены, торговцы, шоферы, крестьяне – все выбивают больше 80 очков из 90; если военные ведомства не желают принять помощь столь эффективную – иначе как идиотизмом назвать это нельзя. Клубы по образцу хайндхедского стали появляться по всей стране, как грибы после дождя; власти их не поощряли, но и не запрещали. Кроме упражнений в стрельбе доктор счел необходимым заняться укреплением собственного физического здоровья: стал брать уроки у известного тяжелоатлета Сэндоу и зимой следующего года был членом жюри конкурса по атлетизму.
Тем временем партизанская война шла вовсю. Об этом этапе войны Дойл написал в 1901—1902 годах вторую, куда более спорную часть «Великой бурской». Оговоримся сразу, что в тот же период в жизни Конан Дойла произошло нечто, не имевшее отношения к войне, но чрезвычайно значимое для литературы; сейчас же, чтоб не разбивать его книгу на куски, еще раз принесем хронологию в жертву логике и займемся войной, все остальное временно оставив за скобками.
После череды неудач в мае 1900-го многие буры смирились с поражением и отказались от продолжения вооруженной борьбы, покинув армию; но другая часть буров решила воевать против оккупантов партизанскими методами. Британские войска, находившиеся в Трансваале и Оранжевой, полностью зависели от поставок снаряжения и продовольствия из Капской колонии – следовательно, бурам было необходимо разрушать железные дороги и мосты. Основой бурской армии с этого момента стали небольшие отряды, способные наносить внезапные удары по коммуникациям англичан, их обозам и тыловым базам (только в июне и только на территории Трансвааля отряды буров провели 255 подобных боевых операций). Поезда взрывались повсюду, железнодорожные сообщения прерывались каждый день, на отдельные английские отряды производились нападения; группы вооруженных буров легко уходили от преследования.
Среди партизанских отрядов, действовавших на территории бурских республик (их общая численность достигала 20 тысяч человек), наибольшей активностью и решительностью отличался отряд генерала Девета. В августе 1900-го войско британского генерала Хантера вынудило Девета уйти в северную часть Оранжевой, но это было временное отступление. Поскольку британцы находились на землях буров, буры решили вновь войти на земли британцев: осенью пришла зеленка, и в ноябре Девет попытался перенести боевые действия на территорию Капской колонии. Буры были разбиты и отошли на свои территории, их отряды начали дробиться на более мелкие. В этих отрядах осталась самая стойкая часть бурской армии; почти все их бойцы были снайперами и обладали навыками современного спецназовца. Их называли коммандо, и они стали настолько популярными во всем мире, что превратились в общепризнанное название подразделений специального назначения, предназначенных для разведки и диверсий в тылу врага.
До середины декабря 1900-го главнокомандующим оставался Робертс – он, по мнению Дойла, был «мягким человеком, истинным джентльменом и в то же время великим солдатом, вся его натура восставала против жестокости, и более жесткий человек мог бы быть лучшим лидером на этом последнем, безнадежном этапе войны». Робертса отозвали; его место занял более решительный генерал Китченер. Но война не собиралась заканчиваться. Для защиты своих людей и грузов англичане придумали бронепоезда и блокгаузы [опорные пункты, обеспечивающие прикрытие важных военных объектов и коммуникаций ружейно-пулеметным огнем], но это не решало всех проблем. С партизанами всегда очень трудно бороться – днем они мирные люди, а ночью воюют. Конан Дойл писал о Девете: «Всем его планам помогала наша неоправданная терпимость, которая не позволяла признать, что в этой стране лошадь является таким же оружием, как и винтовка, и поэтому большое количество лошадей было оставлено во владении фермеров, и Девет получил возможность заменить своих измученных животных. <...> Не будет преувеличением сказать, что наше слабое понимание этого вопроса будет признано величайшей ошибкой войны и что наша излишняя, даже фантастическая щепетильность была причиной того, что военные действия растянулись еще на долгие месяцы и стоили стране многих жизней и многих миллионов фунтов».
«Фантастическая щепетильность» длилась недолго. Британские войска стали повсеместно применять зачистки: сжигали или взрывали динамитом бурские фермы [согласно сведениям, представленным Чемберленом английскому парламенту, к началу 1901 года британские войска сожгли 634 фермы, а весной 1902-го речь шла уже о тысячах], захватывали принадлежащий бурам скот и запасы продовольствия. Китченер предложил вооруженным бурам сдаться добровольно, тогда они «получат возможность жить со своими семьями в государственных лагерях до окончания партизанской войны, после чего смогут благополучно вернуться в свои дома». Буры, попав в окружение, сдавались, но потом убегали и снова брали в руки оружие; так что в «государственных лагерях» находились преимущественно не бойцы, а их семьи. Так было; а далее снова начинаются точки зрения. Одна сторона говорит: «восстановление законности и порядка», «вооруженные бандформирования» и «лагеря беженцев», другая отвечает: «оккупация», «партизаны» и «концлагеря». Чтобы не занимать ничью сторону, не будем употреблять эпитетов вовсе: просто британцы и просто буры, просто отряды и просто лагеря.
К весне 1901-го лагеря покрывали практически всю территорию бурских республик; в них находилось около 200 тысяч человек. Многие умирали. Зачистки, лагеря, разрывные пули – все это вызвало новую волну критики Британии со стороны европейской общественности да и внутри самой страны тоже. Оппозиция призывала немедленно прекратить боевые действия. В газетах – и английских, и иностранных – действия британской армии назывались варварством и зверством. В этих статьях было много правды и немало выдумок. Правительство не снисходило до объяснений: ведь официально считалось, что войны уже давно нет, а есть «наведение порядка». К осени 1901-го всеобщее осуждение достигло такого накала, что Дойл не выдержал и начал писать вторую часть «Великой бурской», где с прежней скрупулезностью (и по-прежнему превосходным популяризаторским слогом, очень эпично, лирично и живо) описывал события с лета 1900-го, а также пункт за пунктом отвечал на обвинения и, в свою очередь, выдвигал обвинения в адрес противника. Человеку, интересующемуся военной историей, эту книгу стоит прочесть даже в том случае, если он недолюбливает англичан – настолько детально и ясно в ней описано каждое столкновение за каждый пригорок, с живыми подробностями и непременным упоминанием о доблести и отваге обеих воюющих сторон.
В это же время Дойлу пришлось вступить в полемику с человеком, к которому он питал дружеские чувства: Уильямом Стидом, по-прежнему редактировавшим «Обзор обзоров». Стид был пацифистом, с самого начала войны занимал пробурскую позицию; он был личным другом Сесила Родса, но война развела их по разные стороны идейных баррикад, как развела и с доктором Дойлом. Когда военные действия перешли в партизанскую стадию, Стид начал выступать в печати еще резче. Он опубликовал два памфлета – «Должен ли я убивать моего брата бура» и «Методы варварства», в которых подверг действия британских войск и позицию британского правительства самой жесткой, если не сказать – жестокой критике. Дойл решил, что он обязан ответить. Громадный объем «Великой бурской» не позволял ей быть прочитанной всеми, и Дойл за неделю – с 9 по 17 января 1902-го – написал небольшую брошюру под названием «Война в Южной Африке: ее причины и ход» («The War in South Africa: Its Cause & Conduct»). Эта вещь должна была, по замыслу Дойла, разойтись огромными тиражами по всему миру. О его работе были осведомлены высшие чины Британской империи; разведотдел военного министерства предоставил ему множество закрытых документов; министерство иностранных дел предложило выделить средства для издания; издательство «Элдер и Смит» вызвалось напечатать брошюру за свой счет. Был также открыт специальный фонд для издания; среди жертвователей числился Эдуард VII, от себя лично внесший 500 фунтов.
Брошюра была написана гораздо суше и деловитее, чем книга, в ней меньше рассуждений и опущена почти вся историческая часть; она представляет собой краткие ответы на обвинения Стида и других либералов. Ее главы так и назывались: «Сожженные фермы», «Концентрационные лагеря» и т. д.; на каждое обвинение Дойл старался отвечать фактами: сколько и каких продуктов выдавалось в день на человека, содержавшегося в лагерях, сколько пленных и от каких конкретно причин умерло, сколько английских солдат и при каких обстоятельствах были убиты. В точности ту же самую аргументацию, что и в брошюре, Дойл приводил во второй части «Великой бурской» – только пространнее. (Читатель может подставить на место буров и британцев, тех, кого сочет нужным.)
О зачистках: «Ранние воззвания лорда Робертса, обращенные к населению Оранжевой республики, были исключительно милосердными. Но шли месяцы, борьба продолжалась, и война приняла более жесткий характер. Каждая фермерская усадьба представляла собой потенциальный форт и возможный склад вооружения противника. К экстремальным мерам – уничтожению фермы – прибегали только в случае конкретного преступления, например, предоставления убежища снайперу, или в качестве предохранительных мер от разрушителей железных дорог, но в обоих случаях очевидно, что женщины и дети – обычно единственные обитатели фермы, не могли своими собственными усилиями предотвратить разрушение железнодорожной линии или огонь снайперов. <...> Армейские чины утверждали, что война будет бесконечной, если женщинам на фермах будет оставлена возможность помогать снайперу на холме. Нерегулярный и бандитский характер, который приняла борьба, приводил солдат в ярость; отмечались вспышки жестокости, иногда происходили несанкционированные разрушения, общие приказы выполнялись с излишней жесткостью, осуществлялись такие репрессивные меры, которые может оправдать война, но о которых цивилизованный мир может лишь глубоко сожалеть».
О лагерях: «На попечении британцев оказались огромные толпы женщин и детей, которых содержали и кормили в лагерях, в то время как в большинстве случаев их отцы и мужья продолжали сражаться. <...> Это была кубинская система реконцентрации, с той лишь разницей, что гостей британского правительства хорошо кормили и с ними хорошо обращались в течение всего срока задержания. <...> Некоторую озабоченность вызвал в Англии доклад мисс Хобхаус, который привлек внимание общественности к высокому уровню смертности в некоторых лагерях, но расследование показало, что это было обусловлено не какими-либо антисанитарными условиями или плохой организацией, а жестокой эпидемией кори, которая унесла жизни многих детей».
О военнопленных: «Из этих восьми [пленных буров], по решению военного трибунала, трое на следующий день были расстреляны за то, что взяли в руки оружие после капитуляции, а двое оправданы. Можно сожалеть по поводу хладнокровного расстрела этих людей, но невозможно соблюдать правила ведения войны, если грубые их нарушения не будут сурово караться надлежащим образом. <...> Очень многие – слишком многие – британские солдаты на собственном опыте познали, что значит попасть в руки врага, и следует признать, что обращение с ними нельзя назвать негуманным, но обращение британцев с бурскими пленными не имеет в истории войн аналога по своему великодушию и гуманности».
К началу 1902 года обеим сторонам стало ясно, что войну пора заканчивать. Она была обременительна для бюджета Великобритании, а большинство руководителей буров, в свою очередь, видели неизбежность поражения. Еще в феврале – марте 1901 года состоялись переговоры бурского генерала Боты с Китченером, но успеха они не имели: англичане отказывались признать независимость бурских республик, буры отказывались признать аннексию своих государств. В конце концов Солсбери счел возможным пообещать бурам сохранить самоуправление и уравнять их в правах с англичанами, проживавшими на юге Африки. Произошел раскол среди руководства буров: большинство военачальников выступали за мир на условиях англичан, Девет стоял за войну до победного конца. 27 мая 1902 года Чемберлен предъявил бурам ультиматум: они признают аннексию, за это Англия предоставляет им субсидию в размере трех миллионов фунтов для восстановления разрушенных ферм, разрешает использовать язык африкаанс в образовании и судопроизводстве, а также создавать органы местного самоуправления. Буры были согласны – деваться-то некуда. Девет остался в меньшинстве; даже его родной брат давно выступал против него. Буры признали свое военное поражение и вынуждены были принять условия Британии. 31 мая в Претории был подписан мирный договор.
Дойл написал: «Британский флаг с нашими лучшими администраторами будет означать неподкупное правительство, честные законы, свободу и равенство для всех. И пока все это будет в наличии, мы будем владеть Южной Африкой. Но если из страха или корысти, из-за лени или по глупости мы отойдем от этих идеалов, то поймем, что нас поразила та самая болезнь, от которой погибли многие великие империи до нас».
В 1910-м был образован британский доминион под названием Южно-Африканский Союз, включавший Капскую колонию, Наталь, Оранжевое Свободное государство и Трансвааль. С тех пор на юге Африки всё многократно перевернулось и переменилось – только регби, завезенное англичанами, процветает пуще прежнего.
Брошюра «Война в Южной Африке: ее причины и ведение» была издана огромным тиражом в январе 1902 года; она продавалась по цене всего 6 пенсов, и за первые два месяца было продано 300 тысяч экземпляров. Доход от продажи брошюры шел на ее же переводы и распространение в других странах; кроме того, для изданий за границей был основан специальный фонд, куда людьми, разделявшими мнение автора, присылались пожертвования. К апрелю брошюра была переведена на многие языки мира, в том числе русский, а также отпечатана шрифтом Брайля для слепых. От продаж брошюры остались денежные излишки в размере 2 500 фунтов: все эти деньги пошли на различные виды благотворительности (например, стипендии для южноафриканцев в Эдинбургском университете) и на призы в военно-спортивных соревнованиях. В том же году в издательстве «Нельсон» вышло новое (семнадцатое по счету!) издание «Великой бурской войны»: объем – 770 страниц, тираж – 63 тысячи. На фронтисписе поместили портрет автора, но Дойлу это не понравилось, и он потребовал портрет убрать – тогда его заменили изображением лорда Робертса. Может показаться, что такая щепетильность отдает кокетством, но дело в том, что Дойл не считал «Великую бурскую» художественным произведением (а зря!) и совершенно искренне не хотел привлекать внимание читателя к персоне автора; то же, естественно, относилось и к брошюре – это была пропагандистская работа.
Естественно, автор получал десятки тысяч писем – как негодующих, так и благодарных. Вряд ли ему удалось кого-то переубедить. Он ведь сам говорил, что в таких делах нет правых. Он приводил факт: когда Китченер предложил бурскому генералу Бюргеру забрать из лагерей всех детей и женщин и взять их на свое обеспечение, Бюргер отказался. Ему отвечали: а куда бы Бюргер мог их забрать, если шла война? И так по каждому вопросу. Стид говорил, что Конан Дойл излагает факты тенденциозно, от неприятных фактов отмахивается, верит лишь тому, во что хочет верить. В точности тот же самый упрек – тенденциозность в подборе фактов – Дойл предъявлял Стиду; вероятно, по-своему тенденциозны были оба. Дойл писал в «Таймс»: «Мы не питали иллюзий. Мы не ждали полного обращения. Но можно быть уверенным, что теперь никто не сможет отговориться неведением». Что правда, то правда: услышан он был.
Британское правительство, однако, считало, что труд Дой-ла (включая книгу и брошюру) сыграл огромную роль в том, что европейское общественное мнение в 1902—1903 годах сильно смягчилось. Скорее всего оно смягчилось просто потому, что кончилась Англо-бурская война и у всех государств моментально нашлись новые причины и предлоги ругаться друг с другом. Двадцатый век начинался: скоро вчерашние враги начнут превращаться в союзников, а бывшие товарищи – в смертельных врагов.
Всего этого королева Виктория уже не увидит: в январе 1901-го «бабушка всей Европы» умерла. Она взошла на трон в год дуэли Пушкина, когда, по словам Голсуорси, «еще ходили почтовые кареты, мужчины носили пышные галстуки, брили верхнюю губу, ели устрицы прямо из бочонков; на запятках карет красовались грумы, а женщины не имели прав на собственное имущество», а оставила его в эпоху кино и автомобилей; ее царствование продолжалось 64 года.
Глава вторая
ПРЕСТУПЛЕНИЕ БРИГАДИРА
Королеве Виктории наследовал ее старший сын, в 60 лет ставший королем Эдуардом VII. В молодости он был любителем развлечений; с годами сделался спокойнее. При нем сильно потеплели отношения с Францией и Россией. Он очень любил рассказы о Шерлоке Холмсе и, по утверждениям злых языков, ничего кроме них отродясь не читал; те же злые языки утверждали, что именно за эти рассказы доктор Дойл был возведен в рыцарское достоинство. Это, разумеется, не так, а жаль. Если можно сделать англичанина рыцарем за рок-музыку, то почему нельзя – за книги, которые радуют весь мир?
Отрадой доктора Дойла (помимо крикета, атлетизма, бокса, бильярда, боулинга и стрельбы) все последние годы был гольф – элегантное занятие, игра для джентльменов, которой он, по собственному признанию, толком так и не выучился: упорно зарывал клюшку в землю, но играть не бросил. Возвращаясь из Африки, он на пароходе подружился с журналистом Флетчером Бертрамом Робинсоном, военным корреспондентом газеты «Дейли экспресс», и узнал, что тот также имеет пристрастие к гольфу, они договорились встретиться по возвращении в Англию.
Несколько раз зимой и весной 1901 года они виделись в Лондоне, а в марте Робинсон пригласил Дойла съездить куда-нибудь на несколько дней – отдохнуть и всласть поиграть. В маленьком приморском городке Кромер, что в графстве Норфолк, была довольно известная водолечебница; Дойл после Африки все еще чувствовал себя неважно, его мучил ревматизм. Он принял приглашение, и они с Робинсоном отправились в Кромер. Там они провели около недели – Дойл принимал водные процедуры, а потом они с Робинсоном играли в гольф и беседовали. Говорили о фольклоре, рассказывали друг другу старинные предания. Упоминалась широко распространенная – отнюдь не только в Британии – легенда о гигантской призрачной собаке: в Норфолке она имела черный цвет и огненные глаза и называлась «Black Shuk», в других областях встречались иные варианты: чаще это была не одна собака, а стая – так называемая «дикая охота». Робинсон – он был родом из Девоншира – рассказал Дойлу девонширский вариант легенды, который отличался тем, что в нем фигурировал реальный человек по фамилии Кейбл, владелец поместья Брук, который будто бы был чуть ли не вампиром и похищал девушек; согласно легенде, в 1672 году Кейбла разорвала на куски «дикая охота» – стая демонических гончих псов; Робинсон записал легенду в форме новеллы и познакомил Дойла с ее текстом.
Страшных собак, страшных болот и страшных собак на страшных болотах мы уже находили у Дойла немало; неудивительно, что он пришел от истории Кейбла в восторг – она так и просилась в книгу. Дойл и Робинсон собрались делать ее вместе. Соавторство – штука сложная и совсем необязательно подразумевает, что два человека садятся за два стола и пишут по одной второй части текста. Поскольку они приняли это решение, находясь вместе, и переписки друг с другом в этот момент не вели, то неизвестно, как конкретно эта совместная работа планировалась первоначально. Известно, что название родилось сразу. Некоторые биографы убеждены, что фамилию Баскервиль предложил Робинсон, потому что так звали его кучера; однако, например, в уэльском варианте легенды собака-призрак преследует семью по фамилии Баскервиль, и Дойл с Робинсоном этот вариант, вероятно, обсуждали, так как первоначальный план повести основывался именно на этом: есть некая семья, над которой тяготеет проклятие в виде призрачной собаки. Дойл написал о замысле матери – упомянул и будущего соавтора, и название «Собака Баскервилей» («The hound of the Baskervilles»). Робинсон много говорил ему о мрачных красотах Девоншира. Доктор захотел поехать туда.
Договорились встретиться чуть позже, а пока Дойл вернулся в Лондон. Там он сообщил Гринхофу Смиту (письмом), что намерен писать новую книгу (ее жанр он определил как «creeper» – то есть нечто ужасное, бросающее в дрожь) в соавторстве с Робинсоном, и гонорар запросил свой обычный: 50 фунтов за тысячу слов. Не установлено точно, сам ли Дойл решил включить в повествование Холмса или это ему предложил Смит, давно надеявшийся, что Дойл сменит по отношению к сыщику гнев на милость; второе, пожалуй, более вероятно. Когда Дойл сообщил Смиту, что Холмс в книге будет, «Стрэнд» с радостью согласился увеличить оплату вдвое.
В более позднем письме по поводу соавторства Робинсона Дойл писал Смиту следующее: «И стиль, и атмосфера, и весь текст будут полностью мои... <...> но Робинсон дал мне главную идею, приобщил к местному колориту, и я считаю, что его имя должно быть упомянуто». Надо полагать, что такое распределение труда было установлено между Робинсоном и Дойлом еще в Кромере: тому, кто хоть самую чуточку знает доктора Дойла, невозможно представить, что он заявил бы в официальном письме, что весь текст книги напишет он, а на самом деле было б иначе. «Стрэнд» от идеи соавторства был отнюдь не в восторге, но Холмс перевесил. Дойл и Смит договорились, что имя Робинсона будет упомянуто наравне с именем Дойла, а гонорар между соавторами будет разделен следующим образом: три четверти получает Дойл, одну четверть – Робинсон. Сам Робинсон в этих переговорах не участвовал вовсе и не изъявлял никакого желания участвовать – это говорит в пользу того, что писать собственно текст он в это время и не собирался.
Еще прежде самого доктора на отдых в Девоншир съездила Луиза, которую сопровождала ее мать Эмилия; Дойл в это время (в конце марта) встречался в Сассексе с Джин Леки. В апреле супруги вновь встретились дома, а в конце мая, заручившись договоренностью со «Стрэндом» и написав еще в Лондоне часть текста, Дойл отправился в Девоншир, где Робинсон уже ждал его.
Графство Девоншир (или Девон), которое Генри Джеймс назвал «совершенством Англии», расположено на юго-западе страны; место романтическое, при плохой погоде мрачноватое (его любили описывать Дафна Дюморье и Агата Кристи); с севера и юга оно омывается морем, на западе граничит с не менее романтическим Корнуоллом, где происходит действие жуткой «Дьяволовой ноги» Дойла. Девоншир – район, где мало промышленности и много природы. Там есть местность под названием Дартмур – обширное скалистое плато (368 квадратных миль), покрытое частично лесом, частично – вересковыми зарослями, небольшими озерцами и торфяниками. «Унылость этих болот, этих необъятных просторов, впрочем, не лишенных даже какой-то мрачной прелести», по выражению доктора Уотсона. По вересковым пустошам спокон веков бродили дикие пони (один бедняга на глазах потрясенного Уотсона утонул в Гримпенской трясине) – эта порода сейчас известна как «дартмурский пони» и ее разводят специально. Сам Дартмур ныне – национальный парк; его центром является город Принстаун. Неподалеку находится Дартмурская тюрьма строгого режима, по сей день пользующаяся сомнительной славой одного из самых жестких исправительных учреждений.
Дойл и Робинсон поселились в Принстауне, в небольшой гостинице «Даки» – она существует и поныне, и там есть музей «Собаки Баскервилей». Оттуда они ежедневно совершали вылазки в окрестности, осматривали Дартмурскую тюрьму. Дойл писал: «Мы прошагали целых четырнадцать миль по окрестностям и порядком устали. Это дикое и печальное место, где попадаются развалины жилищ древнего человека, странные каменные сооружения, есть и остатки старых шахт». Недалеко от Принстауна находилось родное поместье Робинсона, Ипплпен; съездили и туда. Фамилия кучера (он же по совместительству служил у Робинсонов садовником) действительно была Баскервиль.
Опять вернулись в Принстаун. Дойл сообщал матери: «Мы с Робинсоном лазаем по болотам, собирая материал для нашей книги о Шерлоке Холмсе. Думаю, книжка получится блистательная. По сути дела, почти половину я уже настрочил. Холмс получился во всей красе, а драматизмом идеи книги я всецело обязан Робинсону». Болот как таковых, кстати, рядом с Принстауном нет; Гримпенская топь получила свое название, по-видимому, в честь неолитической деревни Гримспаунд на востоке Дартмура, рядом с которой действительно расположено топкое болото; его по сей день стараются избегать местные жители. Жилище неолитического человека, мрачные останки этого существа, как тогда считалось, кровожадного, темного и злобного, – вот маленький штрих, которого недоставало прежним попыткам Дойла описать ужас торфяных болот. Трясина, в глубине которой покоятся скелеты такой древности, что ее даже представить себе трудно, – деталь, оказывающая неотразимое воздействие на воображение художника и на его работу.
Что касается источников, то одними рассказами Робинсона доктор Дойл в своей работе отнюдь не обошелся. Он от корки до корки прочел книгу Баринг-Гулда – викария, известного археолога и фольклориста; этот фундаментальный труд представлял собой энциклопедию Дартмура, где было собрано абсолютно все: природа, климат, история, архитектура, народные предания, генеалогические древа старых девонширских семей. Работа шла быстро, «запоем». В июне Дойл распрощался с Робинсоном и поехал в Лондон, по пути посетив города Шерборн, Бат и Челтнем. «Собака» была практически окончена, но кое-что еще дописывалось: в начале июня из Принстаунской тюрьмы бежали два преступника, и в тексте появился беглец Селден. Публикация началась в августовском номере «Стрэнда» с подзаголовком «Еще одно приключение Шерлока Холмса» и продолжалась по апрель 1902-го. В этих же номерах «Стрэнда» печатались «Первые люди на Луне» Уэллса – позавидуешь тогдашним подписчикам.
Робинсон как автор не значился, но на титульном листе было написано: «Появление этой истории стало возможным благодаря моему другу, мистеру Флетчеру Робинсону, который помог мне придумать сюжет и подсказал обстоятельства». В 1902-м Ньюнес издал «Собаку» отдельной книгой – там тоже были слова благодарности. За британским изданием сразу последовало американское, затем «Собаку» начали одновременно переводить на множество языков (по-русски она была впервые издана в 1905-м). В многочисленных переизданиях благодарность Робинсону порой опускалась – но это уже на совести издателей, которые не очень-то советовались с авторами по подобным «пустякам». Робинсон умер в 1907 году от брюшного тифа; в 1929-м в предисловии к полному собранию рассказов о Холмсе Дойл вновь упоминал о том, что Робинсон подсказал ему идею книги: «"Собака Баскервилей" – итог замечания, оброненного этим добрым малым, Флетчером Робинсоном, скоропостижная кончина которого стала утратой для всех нас. Это он рассказал мне о призрачной собаке, обитавшей близ его дома на Дартмурских болотах. С этой байки и началась книга, но сюжет и каждое ее слово – моя и только моя работа».
Сам Робинсон при жизни никакого недовольства не выказывал; в интервью американскому журналу «Букман» в октябре 1901-го сказал, что «Собака» «частично принадлежит ему», против чего, в свою очередь, не возражал Конан Дойл; правда, пресса, как водится, слегка исказила слова Робинсона и получилось, что он «все придумал», а Дойл «только написал» (литератор поймет иронию). Сам Робинсон никогда не считал себя автором книги (как Катаев не считал себя автором «Двенадцати стульев», а Пушкин – «Ревизора»). Оба остались в превосходных отношениях, называли себя друзьями, интенсивно переписывались, играли в гольф, бывали на одних и тех же званых обедах. Когда Дойл потерпел неудачу на выборах, Робинсон написал сочувственную заметку; когда сам Робинсон в 1904-м опубликовал несколько детективных рассказов, он подписался как «соавтор Конан Дойла в его лучшем произведении – „Собаке Баскервилей“», против чего Дойл опять-таки не возражал. Многие считают, что Робинсон послужил одним из прототипов обаятельного Эдварда Мелоуна, соратника профессора Челленджера. Короче говоря, все было абсолютно безоблачно.
Почему, собственно, этому вопросу мы уделяем такое внимание? Дело в том, что время от времени в печати высказываются сомнения по поводу авторства «Собаки». Благодаря интервью Робинсона они высказывались и при жизни Конан Дойла – так что в предисловии к полному собранию холмсовских рассказов ему пришлось подчеркивать, что текст книги полностью принадлежит ему. А в 1961-м старый кучер Баскервиль заявил в интервью Би-би-си, что «Собаку» написал не Дойл, а его тогдашний хозяин; разумнее, наверное, было промолчать, но Адриан Дойл, не обладавший чувством юмора, яростно вступился за честь отца, чем только привлек внимание к речам бывшего кучера.
На этом история отнюдь не кончилась: пожилой британец Роджер Гаррик-Стил, в разные периоды своей жизни работавший инструктором по плаванию и сотрудником похоронного бюро, а ныне называющий себя психологом и литератором, очень, по-видимому, огорченный тем, что жизнь Конан Дой-ла какая-то недостаточно «вкусненькая» по нынешним временам, потратил 11 лет на создание труда, изданного в 2002 году, в котором утверждал, что: а) Робинсон написал «Собаку» и затем шантажировал этим Дойла, и тот его отравил; б) Дойл жил с женой Робинсона, и та помогла ему отравить мужа.
Казалось бы, любой вменяемый человек, хоть чуточку знающий биографию доктора Дойла и хоть в малейшей степени понявший его характер, по прочтении этой книги (которую отклонили 90 издательств и в которой критики нашли более десяти тысяч (!) ошибок не только в исторических деталях, но также в орфографии и грамматике) должен пожать плечами и тотчас выкинуть ее из головы. Как бы не так: книгу Гаррика-Стила до сих пор всерьез обсуждают; как только выходит в свет очередная биография Дойла, один из первых вопросов, который интервьюеры задают автору: считает ли он, что его герой убил Робинсона? И автор вынужден так же серьезно на этот вопрос отвечать, приводя массу доказательств невиновности доктора – в том числе результаты почерковедческих экспертиз. Эндрю Лайсетта спросили, считает ли он версию Гаррика-Стила правдивой, и тот отвечал, что перелопатил громадное количество документов и не нашел абсолютно ничего, что могло бы свидетельствовать в ее пользу. И из-за такой чуши (эпитет «собачья» в данном контексте вполне уместен) серьезным людям приходится перелопачивать громадное количество документов! В 2005-м Гаррик-Стил заявил, что потребует эксгумации тела Робинсона; в 2006-м группа британских ученых (не литераторов и не инструкторов по плаванию, а биологов, историков и судмедэкспертов: Саймон Брэй, Гьян Фернандо, Сьюзен Петерсон, Мэтт Ричард), а также члены семьи Робинсон были вынуждены, в свою очередь, просить епархию Эксетера, где похоронен журналист, об эксгумации, чтобы положить конец идиотским сплетням и защитить от них не столько Дойла, сколько Робинсона и его жену. Скорее всего, эксгумация рано или поздно состоится, но разговорам все равно не будет конца.
Кстати, не менее занятная версия о причинах смерти Робинсона возникла еще в начале прошлого века (она также всерьез обсуждается доныне): в Британском музее журналист осматривал и фотографировал египетскую мумию, которая к тому времени уже якобы погубила нескольких исследователей. Тут опять не обошлось без Конан Дойла: он не раз писал о мумиях, в частности, в рассказах «Кольцо Тота» и «Номер 249». Журналисты спрашивали, склонен ли он считать мумию причиной смерти Робинсона; доктор отвечал, что причиной смерти является брюшной тиф, но при этом заметил, что отговаривал своего друга этой мумией заниматься – как бы чего не вышло. Надо полагать, Дойл сам и натравил мумию на Робинсона. А в 1912-м, как мы дальше увидим, они на пару с Шоу потопили «Титаник», чтобы развязать вокруг него дискуссию и привлечь к себе внимание...
Обратимся наконец к самой «Собаке». Почти все исследователи сходятся на том, что самое сильное в ней не сюжет и даже не герой, а атмосфера. «Передо мной в лунном свете лежали болота; низко стлавшийся туман, казалось, заколыхался, когда я открыл дверь. Он как будто настороженно прислушивался. И казалось, над болотом витало что-то зловещее, чего я никогда раньше не ощущал. <...> Миллионы звериных существ прожили свою жизнь, оставив после себя обломки, орудия, камни, которые они обтесали, и кости, которые они обглодали. Нет камешка в болоте, которого они не держали бы в руках, нет кочки, которой бы они не попирали ногами миллиарды раз». Признаемся в обмане: это цитаты вовсе не из «Собаки Баскервилей», а из повести Уэллса «Игрок в крокет», написанной многими годами позднее «Собаки», и ничего более мрачного и давящего, чем эта маленькая вещь, Уэллс не написал. Не Уотсон с Холмсом, не мрачный Баскервиль-холл и не несчастное животное, убитое ни за что ни про что, а сама унылая трясина с поднимающимися из нее испарениями кровавой древности – вот фундамент, на котором воздвигнуто великолепное готическое здание «Собаки»; и главная заслуга Робинсона не в том, что он рассказал Дойлу довольно заурядную, хоть и прелестную легенду, а в том, что он привез его в Дартмур: торфяные болота Дойл уже видел и описывал, но соединить мрачность болот со зловещей тенью древнего существа – это была воистину замечательная художественная находка.
Дойл никогда не был склонен к символам, но в «Собаке» литературоведы видят символику на каждом шагу. В самом деле, при чем здесь, казалось бы, неолитический человек и его череп? Добро б хоть какие-нибудь археологи в сюжете фигурировали. Но черная собака – мрачный, жуткий зверь, а древний человек – мрачное, жуткое «звериное существо», чьи останки сквозь века источают зло. Вероятно, Дойл, символизму совершенно чуждый, своими упоминаниями о древних черепах просто-напросто хотел пустить читателя по ложному следу, заставив его, поеживаясь, предположить, что убийства совершал этот самый доисторический человек – вариант ожившей мумии. Но в результате получилась символика. «Глядя на иссеченные примитивным орудием склоны холмов, на которых темнеют эти пещеры, забываешь, в каком веке живешь, и если бы вдруг под низким сводом одной из них появилось одетое в звериную шкуру волосатое существо и вложило бы в лук стрелу с кремневым наконечником, вы почувствовали бы, что его присутствие здесь более уместно, чем ваше». Звериная шкура, звериное существо, зверские убийства, сплошное зверство; в «Собаке» вообще очень много упоминаются животные, причем всегда в очень мрачном контексте. Ужасные крики выпи, растерзанная собачка доктора Мортимера, чайка, одиноко парящая над просторами топей, несчастный дартмурский пони: «В зеленой осоке перекатывалось и билось что-то живое. Потом над зарослями мелькнула мучительно вытянутая шея, и болота огласились страшным криком». Даже мертвые камни на болотах «напоминают гигантские гнилые клыки какого-то чудовища».
Фаулз замечал в «Кротовых норах»: «Нечего и говорить, что в действительности Черная собака – это сами болота, то есть неприрученная природа, нечеловеческая враждебность, кроющаяся в самой сердцевине такого ландшафта. В этом – всеохватывающий ужас, и Конан Дойл в тот дождливый день, сидя у камина в норфолкской гостинице, должно быть, сразу же понял, что ему наконец удалось отыскать „врага“, гораздо более сложного и устрашающего, чем любой преступник в человеческом облике». Современному нашему читателю, давно знающему «Собаку» наизусть и – благодаря очаровательному фильму Масленникова – усвоившему в основном ее комическую сторону, трудно представить себе, что при чтении этой истории кто-то может по-настоящему испугаться. Ребенку, впервые открывшему книгу, может быть страшно, но не взрослому. Но это когда сидишь дома. А вот если судьба занесет ночью на болота и вдруг увидишь, как в их темной глубине «что-то живое перекатывается и бьется» – тут как бы не случилось инфаркта..
Но Дойлу мало пугать нас (пусть не нас – наших маленьких детей) мрачной топью, злобно скалящимися черепами и мучительно гибнущими животными; настойчиво, как ни в одном из своих текстов – за исключением разве только «Хирурга с Гастеровских болот», – он сгущает атмосферу, постоянно используя в разных вариациях одни и те же слова, одни и те же унылые краски. «Я уже говорил, что над Гримпенской трясиной стлался густой белый туман. Он медленно полз в нашу сторону. Лившийся сверху лунный свет превращал его в мерцающее ледяное поле, над которым, словно черные пики, вздымались верхушки отдаленных гранитных столбов. <...> Над Баскервиль-холлом низко нависли тучи; время от времени гряда их редеет, и тогда сквозь просветы вдали виднеются мрачные просторы торфяных болот. <...> Вдали, над самым горизонтом, низко стлалась мглистая дымка, из которой проступали фантастические очертания Лисьего столба». И туман, и дождь, и луна – всё низко, низко, медленно, тяжко, стелется, ползет. Доктор Дойл никогда не был блестящим пейзажистом, но тут уж он постарался на славу. Ему удавались «страшные» рассказы и удавались «уютные» детективы; впервые он свел то и другое воедино – и получился шедевр.
В холмсиане «Собака» вообще стоит особняком, возвышаясь, как черный гранитный столб над трясиной: она во всем необычна. Литературоведы отмечают в ней массу больших и малых отступлений от канона. Уотсон проводит самостоятельное расследование хоть и с ошибками, но отнюдь не без пользы. Холмс называет Лестрейда «лучшим сыщиком» и признается, что нуждается в его помощи. Холмс оказывается слаб, непонятлив, совершает серьезные промахи, что бывало с ним только в ранних рассказах; ему кажется, что сэр Генри погиб – и вот он, «словно обезумев, схватился за голову: „Чего я медлил, дурак!“». От сознания собственной вины он набрасывается – чего с ним сроду не бывало – с попреками на друга. Давно не писавший о Холмсе доктор Дойл уже забыл о том, как старательно делал своего героя схематичным, как безжалостно обрезал все побочные ветви; как в «Этюде» и «Знаке четырех», в «Собаке» чрезвычайно много избыточного. Дойл никогда не преуспевал особо в создании второстепенных персонажей, но Френкленда, который вечно судится, не забудешь никогда.
Карр сказал о «Собаке»: «В ней единственной повествование берет верх над Холмсом, а не Холмс над повествованием; читателя в ней очаровывает не столько викторианский герой, сколько дух готического романтизма». Но одно без другого невозможно. Болотам, туману и диким зверям противостоит обычный дойловский уют: в пещеру доисторического человека Холмс приносит цивилизацию – очаг, консервные банки (одна – с копченым языком, другая – с персиками в сиропе), ведра, кружки, одеяла, непромокаемый плащ, чистые воротнички, бутылку виски. Страшны после этого торфяные болота? Да, немножко страшны – и при этом уютны, как всё, что описывал доктор Дойл. Дьявол? «Трудно представить себе дьявола с такой узкой местной властью. Ведь это не какой-нибудь член приходского управления». В «Собаке» полным-полно тихого, мягкого комизма; это уже не готическая традиция, а викторианская – ее-то и уловили создатели нашего знаменитого фильма, по заслугам награжденного британской королевой.
В первые годы своего существования «Собака» никем не оценивалась как один из лучших текстов холмсианы. Критики не выделяли ее из массы других рассказов о Холмсе. Читатели радовались ее появлению потому, что вновь получили Холмса – и очень рассердились, когда до них дошло, что он не ожил, и стали требовать других рассказов. Всерьез и много «Собакой» стали заниматься значительно позже. Созданная на основе простодушной сельской легенды, обрастающая – с каждым новым поколением литературоведов – тысячами смыслов, которые простодушный (но хитрый) доктор Дойл в нее, быть может, и не думал вкладывать, она сама превратилась в легенду.
Впрочем, далеко не все считают, что «Собака» так уж хороша. «Есть люди, полагающие, что критиковать эпопею о Холмсе – это все равно что колошматить кувалдой по бабочке или, точнее говоря, по чему-то вроде изящной готической беседки, превратившейся к настоящему времени в памятник, в народное достояние», – сказал Фаулз. Он, правда, признал, что холмсиана, как всякий классический детектив, есть сказка и критиковать ее по несказочным законам бессмысленно – но тут же принялся критиковать. Торфяники на самом деле выглядят совсем не так, как их описал Дойл, и флора на них совсем другая. Постоянное употребление слов «мрачный» и «черный» выглядит нарочито. Женские образы абсолютно неубедительны. «Старинный» документ, который зачитывает доктор Мортимер, стилизован прескверно. Стэплтон просто из рук вон плохо написан; «его пристрастие к энтомологии, мания гоняться в соломенной шляпе за английскими бабочками, никак не соответствует ни его прошлому, ни его настоящему». Все прочие персонажи «представляют собой весьма жалкое зрелище». Расследования и логики в «Собаке» мало. Изобретательности – еще меньше. Холмс карикатурен. Уотсон чересчур глуп. Вдобавок в тексте не хватает воздуха: «Все происходит слишком быстро, слишком наглядно, события громоздятся друг на друга, словно это фильм по книге, а не сама книга». Разделал Фаулз творение доктора Дойла в пух и прах – мол, скучно и совсем не страшно. И тут же рассказал, как сам в 1946 году побывал на Дартмурских болотах. «Неожиданно в полной тишине огромная черная тень двинулась и встала в расщелине между двумя уступами, прямо надо мной. Никогда не забуду того чисто атавистического ужаса, что завладел мною на несколько мгновений, прежде чем я сообразил выхватить имевшийся у меня сигнальный пистолет. ясно, что я остался в живых, раз могу рассказать эту историю. Ну да, конечно, это скорее всего был одичавший пони; но то, что я увидел, – подобно множеству жителей болот, одиноко бродивших в тумане, – была Собака».
«Собака Баскервилей» принесла доктору Дойлу хороший доход – как и все его книги. Перестройка дома давно завершилась, денег в семье было предостаточно; доктор мог в очередной раз дать волю своим задаткам бизнесмена: «Полагаю, человеку следует изучить все стороны жизни, и если он не примет участия в коммерции, то не уловит ее весьма существенной стороны». Он сам отмечал, что в его натуре была некая предпринимательская жилка, основанная скорее на любви к приключениям, нежели на надежде на прибыль. Доктор неоднократно вкладывал деньги в такие предприятия, которые трудно назвать иначе как авантюрами: он инвестировал средства то в операцию по подъему затонувшего двести лет тому назад испанского галеона, то в экспедицию на острова, где, по слухам, «в каждом птичьем гнезде лежало по алмазу» – всякий раз с одним и тем же плачевным результатом. «Если бы каждый раз, получив деньги, я выкапывал яму в саду и там их зарывал, я был бы сейчас куда богаче», – писал он в старости, вспоминая о своей неудачной попытке разбогатеть на родезийском золоте и других предприятиях подобного рода. Но доктор несколько преувеличивал свою деловую неудачливость. Ему случалось покупать акции удачно и получать доход.
Дойл также пробовал управлять коммерческими предприятиями – и вполне успешными. С 1901-го он стал членом правления известной фирмы «Рафаэл Тук», производившей детские книги, открытки, сувениры, игрушки и головоломки: предприятие было процветающим и делало много новаторского – в частности, именно эта фирма начала производство книг-«раскрасок» и паззлов. Несколькими годами позднее он вошел в совет директоров другого всемирно известного предприятия – компании «Бессон» по производству духовых музыкальных инструментов: основатель фирмы, в честь которого она названа, знаменит тем, что создал и зарегистрировал корнет, который до сих пор считается образцовым изделием в своей отрасли. Обе фирмы были на плаву до того, как доктор Дойл присоединился к управлению ими, и он ничего не испортил. Когда он брался управлять чем-нибудь самостоятельно, получалось гораздо хуже.
9 сентября 1901 года в театре «Лицеум» состоялась лондонская премьера пьесы «Шерлок Холмс» в постановке Джиллетта: это было то, что теперь называют «по мотивам», но публике понравилось. Автор в этот период был занят исключительно книгами о бурской войне: сперва – их созданием, затем – изданием и перепиской с критиками и читателями; все это продолжалось до апреля 1902-го. 10 апреля он поехал в Италию немного отдохнуть и проведать свою сестру Иду, которая жила с мужем в Неаполе. Луиза осталась в Хайндхеде. Джин его провожала. Мэри Дойл получила от сына откровенное письмо: «Она украсила мою каюту цветами и с двух сторон поцеловала подушку. В последний раз я видел ее лицо уже в тени навеса, куда она спряталась, чтобы не видели, что она плачет. Я рассказываю это Вам, матушка, потому что Вы можете понять и знаете, как много значат подобные мелочи». К этому времени уже и Хорнунги примирились с его отношениями с Джин – во всяком случае, внешне. Доктор мог позволить себе отпуск. По возвращении его ждало рыцарское звание – за книги о бурской войне, послужившие, как считали в правительстве, защите чести Британии; ему еще зимой сообщил об этом лично Эдуард VII, пригласив доктора к обеду. Но Дойл не радовался: принимать этой почести он не хотел.
Английские рыцарские ордена – явление уникальное, отличающееся от орденских награждений в большинстве стран; орден по замыслу – вовсе не награда, а причисление к сообществу людей, якобы объединенных служением высшим целям и идеалам. В современную эпоху это стало обыкновенной государственной наградой за различные заслуги, но формально считается по-прежнему не наградой, а почестью. Посвященный в рыцари получает орден Британской империи, а также звание рыцаря и титул «сэр», который ставится перед его именем, а его жена получает право на приставку «леди». У нас очень часто путают «сэра» с «пэром», и даже в англоязычных заметках нам попадалось утверждение, что Конан Дойл был пожалован пэрством. На самом деле пэрство и «сэрство» – разные вещи. Пэрство – понятие, включающее в себя пять дворянских титулов; низший из них – баронство – может быть не наследственным, а пожизненным, пожалованным указом суверена, и дает право заседать в палате лордов; Дойл его никогда не имел, хотя, как принято считать (об этом мы будем говорить в дальнейшем), возможность такая у него была.
Что касается почестей, то может быть разная их степень: например, человек получает только орден Британской империи, без звания рыцаря и без титула; если же в рыцари посвящается иностранец, он не может пользоваться титулом, но получает право добавлять к своему имени аббревиатуру, указывающую на то, что он получил звание рыцаря – как, к примеру, Билл Гейтс или Стивен Спилберг. Дойлу все это казалось устаревшим, вульгарным и смешным; рыцарское звание – если оно присуждается не военачальнику – он называл «значком провинциального мэра». Не то чтобы он не уважал рыцарей (настоящих) – скорее он относился к ним слишком серьезно, чтобы ему могла нравиться современная пародия на них. Многие умные, скромные и хорошие люди спокойно принимали и принимают рыцарские почести именно потому, что справедливо считают их забавной или красивой формальностью, за которой скрывается обычная награда за работу. Дойл думал иначе. Тремя годами ранее он принял знак отличия Италии именно потому, что это была «всего лишь» награда – да и то терпеть не мог упоминать о нем. «Я никогда не ценил титулов, – писал он матери, – и никогда не скрывал этого. Я могу представить себе человека, который под конец долгой и плодотворной жизни принимает титул как знак признания проделанного им труда, как было, например, с Теннисоном; но когда не старый еще человек нацепляет на себя рыцарские достоинства, утратившие всякое значение, – об этом нечего и думать».
Дойл не стал бы первым человеком, который отказался от подобной почести, и далеко не последним – откажутся Джозеф Конрад, Грэм Грин, Олдос Хаксли, Ивлин Во, Джон Леннон (последний примет, затем вернет) и еще множество народу; некоторые принимали орден, но отказывались от звания и титула. О своем намерении Дойл неоднократно писал матери: «Звание, которым я более всего дорожу, – это звание доктора». Мэри была в бешенстве: в звании доктора она ничего привлекательного не видела, зато получение сыном титула ей казалось верхом счастья. Дойл написал матери, что не примет рыцарства, даже если три самых дорогих ему человека – она, Лотти и Джин – будут на коленях умолять его об этом. (Луиза в список самых дорогих в этом контексте не вошла – быть может, еще и потому, что никогда не пыталась давить на мужа и ее мало волновало, станет он рыцарем или нет.)
Ожесточенная дискуссия между матерью и сыном продолжалась всю весну. «Это люди, подобные Альфреду Остину или Холлу Кейну, принимают награды, – со злостью писал Дойл. – Вся моя работа для страны окажется оскверненной, если я приму так называемую „награду“». Вот, пожалуй, еще одна маленькая (а может, и не такая уж маленькая) причина, из-за которой он не желал принять почесть: дело в том, что Альфред Остин и Холл Кейн были очень плохими писателями – почти что притчей во языцех. Остин был официальным придворным поэтом и писал совершенно жуткие стихи; о Кейне Оскар Уайльд сказал, что «его книги – сплошной вопль, за которым не слышно слов». Дрянные писатели с радостью принимали награды, а великий Киплинг – отказался.
Однако в конце концов Мэри победила: ей удалось внушить сыну, что публичный отказ от титула оскорбит короля (хотя король лишь формально утверждал списки – как президенты утверждают списки представленных к наградам) и вообще будет выглядеть неприлично. Уступил ли доктор только матери, или на него также давила честолюбивая Джин, или друзья-масоны, или еще кто-нибудь – на этот вопрос однозначного ответа нет. Возможно, какая-то часть его души была не прочь принять почести; впоследствии, вероятно, он о своей слабости пожалел – то, что должно было сделать автору в соответствии с его убеждениями, в рассказе «Три Гарридеба» совершит Холмс, более цельный человек и к тому же не имеющий тщеславных родственников женского пола.
Присвоение званий должно было состояться при коронации Эдуарда VII; она сперва была назначена на 26 июня, но у короля случился приступ аппендицита. Церемония прошла 9 августа (по некоторым источникам – 24 октября). «Помню, что, направляясь в Букингемский дворец для совершения обряда посвящения в рыцарское звание, я увидел, что всех, кто ожидал различных наград, загнали, согласно их титулу и званию, в смехотворно маленькие клетушки, где они ожидали своей очереди». В одну клетку с Дойлом загнали профессора Оливера Лоджа, выдающегося английского физика (рыцарское достоинство ему было пожаловано за работы по исследованию атома и теории электричества) и убежденного спирита, и два будущих рыцаря (они были знакомы по Обществу психических исследований), убивая время в очереди, беседовали о потустороннем мире. Что касается взглядов Конан Дойла на спиритизм, то по сравнению с 1891 годом никакой особенной эволюции не произошло: в реальности большинства спиритических явлений он уже давным-давно был убежден и «сомневался только, нет ли какого-нибудь иного возможного объяснения невоплощенного разума как стоящей за ними силы» – иначе говоря, был еще чрезвычайно далек от того, чтобы возвести спиритизм в ранг религии. В 1901 году вышла книга Фредерика Майерза «Человеческая личность и ее дальнейшая жизнь после физической смерти», которая произвела на Дой-ла сильнейшее впечатление; тем не менее он по-прежнему не видел в спиритизме какого-то всеобъемлющего смысла и его сильно удручала ничтожность наблюдаемых им феноменов. Лодж, по словам Дойла, уже в ту пору продвинулся в своих взглядах намного дальше. Беседа с таким авторитетным ученым оставила в душе доктора значительный след – а все-таки до конца не убедила.
Орден, звание и титул Дойл получил, но был недоволен пуще прежнего и брюзжал – до предела формальный характер церемонии и в особенности очереди и «клетки» привели его в ярость. Он писал Иннесу: «Они сделали меня каким-то вице-губернатором Суррея» и сравнивал себя (в мундире) с «обезьяной на шесте». Поздравления, полученные отовсюду, успокаивали его лишь отчасти. Уэллс написал ему: «Я считаю, что поздравлять нужно тех, кто имел честь оказывать почести Вам»; в свете отношения Дойла к Уэллсу вряд ли можно надеяться, что эти слова были ему так уж лестны; не исключено, что он про себя подумал, что Уэллс с его плебейским происхождением был бы рад получить титул. Больше утешило его письмо от знакомого издателя Гуинна, который сумел найти нужные слова: «Я приравниваю вашу работу во время этой ужасной южноафриканской истории к действиям удачливого генерала». В том фрагменте мемуаров, где доктор описывает историю с титулом, явно чувствуется смущение: похоже, и через много лет ему все еще казалось, что он в этой ситуации был смешон. «Звание, которым я более всего дорожу, – это звание доктора» – ну и не будем впредь называть нашего героя сэром Артуром, пусть он навсегда останется доктором Дойлом.
Другая награда, которую доктор получил годом позднее, грела его душу гораздо больше. Ее преподнесли ему родители солдат, воевавших в Южной Африке: то была серебряная чаша с выгравированной на ней надписью: «Артуру Конан Дойлу, который во времена великого кризиса словами и делами служил своей стране».
В августе Дойл снова поехал в Девоншир – там у него была запланирована встреча с Джин Леки, которая отдыхала на курорте Ли-Бей. Он устроил для Джин экскурсию по следам «Собаки Баскервилей»; та была в восторге. Потом Джин вернулась в Лондон, а доктор оставался в Девоншире еще в течение сентября. Он жил в доме Ньюнеса: играл в крикет и гольф, купался, работал. За лето и осень 1902-го Дойл написал новую серию рассказов о бригадире Жераре, составившую – вместе с написанным еще до войны и опубликованным в январе 1900-го рассказом «Как бригадир убил лису» – сборник «Приключения бригадира Жерара». Приводим их в порядке опубликования в «Стрэнде» с августа 1902-го по май 1903-го: «Как бригадир лишился уха» («How Brigadier Gerard Lost His Ear»), «Как бригадир спас армию» («How the Brigadier Saved the Army»), «Как бригадир побывал в Минске» («How the Brigadier Rode to Minsk»), «Как бригадир действовал при Ватерлоо» («How the Brigade Bore Himself at Waterloo»), «Как бригадир прославился в Лондоне» («How the Brigadier Triumphed in England»), «Как бригадир взял Сарагосу» («How the Brigadier Captured Saragossa»), «Последнее приключение бригадира» («The Last Adventure of the Brigadier»). По сравнению с ранними жераровскими рассказами в них чуть меньше комизма и чуть больше лирической грусти: бригадир все время думает о смерти: «Просто диву даешься, как незаметно подкрадывается старость. Не думаешь не гадаешь: душа все так же молода, и не чувствуешь, как разрушается и дряхлеет тело. Но наступает день, когда понимаешь это, когда вдруг, как блеск разящего клинка, осеняет прозрение, и видишь, каким ты был и каким стал».
России (если быть точным – Белоруссии) в этой серии посвящен целый рассказ. Жерар встречается с капитаном гродненских драгун (вообще-то таких частей не было, были гродненские гусары, но, согласитесь, это мелочь) по имени Алексис Бараков – это очень милый, честный и благородный человек, хотя и враг, – а также с прекрасной русской девушкой Софи и со злодеем майором Сержиным – то был «рослый малый со свирепым, жестоким лицом и щетинистой черной бородой, которая топорщилась поверх его кирасы». Есть среди историй и описание битвы при Ватерлоо; в «Великой тени» автор уже сражался в этой битве на стороне англичан, теперь – под началом Наполеона. Все рассказы так же энергичны, так же очаровательны и так же представляют собой в своем роде литературное совершенство, как и рассказы предыдущей серии.
Весной 1903 года у доктора Дойла появилось новое увлечение: он купил машину. Это был автомобиль фирмы «Вулсли», основанной Гербертом Остином и Фредериком Вулсли; завод по производству этих машин находился в городе, который был Дойлу очень хорошо знаком: Астон под Бирмингемом, тот самый, где Артур когда-то работал у доброго доктора Хора. Заранее купив длинный плащ, кепочку, какие тогда носили все автомобилисты, и шоферские «лягушачьи» очки, он сам поехал за машиной и выбирал ее сам: двенадцать лошадиных сил, цвет темно-синий. Шофера у него не было, был только кучер, которого он отправил в Бирмингем учиться на шоферских курсах, и домой он повел свой «вулсли» тоже самостоятельно. Ему пришлось проехать около 150 миль. Как ни странно, машину он привел в целости и сохранности и даже остался жив.
Автомобилистом он был страстным и, как многие автомобилисты, «провел под машиной ровно столько же времени, сколько и в ней». Бывало, его штрафовали за то, что он ехал с ужасной, недопустимой скоростью 30 миль (примерно 60 километров) в час; размер штрафа составлял пять фунтов. Нередко попадал в аварии, в которых были чаще всего виноваты лошади. Вот его описание типичного ДТП того времени: «Первая лошадь, вероятно, никогда прежде не видавшая автомобиля, уперлась в землю передними ногами, вскинула уши, уставилась застывшим взглядом вперед, затем мгновенно оборотилась кругом, взбежала вверх по откосу и попыталась скрыться, обойдя свою подругу. И ей бы это удалось, если б не телега, которую она втянула на откос. Вместе с телегой лошадь повалилась на вторую лошадь с телегой, и все так перемешалось, что распутать было невозможно. Телеги были нагружены репой, которая и украсила сверху сцепившиеся оглобли и бьющихся лошадей. Я выскочил из машины и попытался помочь разъяренному фермеру что-то поднять и поставить, но тут глянул на свой автомобиль – он въехал в общую свалку..» Все это приводило доктора в совершенный восторг, и автомобиль он называл важнейшим изобретением современной цивилизации не потому, что он служил средством передвижения, а за то, что «способствовал развитию в человеке находчивости и способности быстро соображать».
Правда, зимой 1904-го он (вместе с Иннесом) попал в действительно ужасную аварию: при подъезде к «Андершоу», взбираясь на откос, «вулсли» въехал в столб и потерял управление; водителя и пассажира выбросило из машины, и та, перевернувшись, всею тяжестью обрушилась на Дойла. На какое-то мгновение силу удара приняло на себя рулевое колесо – это спасло доктору жизнь. Он лежал ничком, и машина с чудовищной силой вдавливала его в гравий. Он не мог ни шевельнуться, ни застонать. «Я чувствовал, что тяжесть нарастает с каждой минутой, и думал о том, как долго сможет выдержать мой позвоночник». Хотелось бы знать, вспоминал ли бедный доктор в те минуты свой «Палец инженера»: «Если лечь на живот, то вся тяжесть придется на позвоночник, и я содрогнулся, представив себе, как он захрустит. Лучше, конечно, лечь на спину, но достанет ли у меня духу смотреть, как неумолимо надвигается потолок». Иннес созвал людей и те спасли доктора, когда он уж переставал дышать. Следствием этой катастрофы было то, что Дойл. купил еще один автомобиль и мотоцикл.
Но доктору мало было покупать машины и ездить на них; он решил их сам производить. Отрасль перспективная, быстро развивающаяся, к тому же чрезвычайно интересная; вложения обещали приносить большой доход. Он не сомневался, что справится. В 1903 году он совместно с автомобильным конструктором Уоллом, известным своим пристрастием к необычным проектам, основал небольшую компанию по производству мотоциклов «РОК»; производство сперва базировалось в городе Гилфорд, а на следующий год переехало в индустриальный Бирмингем. Деньги внес Дойл, а Уолл занимался проектированием. Фирма производила в основном двухколесные мотоциклы мощностью от двух до шести лошадиных сил, а также велосипеды и автомобильные колеса. (Любопытно, что Дойла всю жизнь попрекали ошибкой, которую он вроде бы допустил в рассказе «Случай в интернате» относительно следов велосипедных колес – а рассказ-то был написал как раз в тот период, когда он занимался колесами профессионально...) Позднее, в 1911-м, Уолл и Дойл в городе Тизли основали еще одну компанию, «Уолл Трикар», которая выпускала довольно оригинальные машины – трехколесные мотоколяски; вместо рулевого колеса в них сперва использовался особый рычаг, но потом Уолл вернулся к обычной конструкции. Дела у обеих фирм шли ни шатко ни валко: продукция продавалась плохо, Уолл считал, что для исправления положения нужно совершенствовать конструкции, расширять модельный ряд: он постоянно придумывал что-нибудь новое и просил у своего партнера новых вложений – тот делал их, чтобы спасти прежние, но ситуация выправлялась лишь ненадолго. Обе фирмы обанкротились и прекратили свое существование в 1915 году. Разумная, осторожная Луиза ездить в автомобилях не любила. Зато любила Мэри Дойл – и, само собой, дети. Разумеется, катал доктор и Джин Леки; не исключено, что именно во время этих поездок летом 1903-го он обсуждал с ней сюжет нового рассказа «Пустой дом» («The Adventure of the Empty House») – рассказа, которого мир с нетерпением ждал почти десять лет.
Еще до того как Дойл отдал в «Стрэнд» законченный текст «Собаки», Ньюнес и Гринхоф выразили ему свое огорчение по поводу того, что Уотсон повествует о некоей давней истории и Холмс не ожил по-настоящему. Читатели также были расстроены и писали доктору гневные письма. Ньюнес предлагал автору воскресить Холмса и обещал платить по 100 фунтов за тысячу слов – гонорар по тем временам беспрецедентный; американские издатели сулили вдвое больше. Для сравнения: за рассказ «Убийца, мой приятель», в котором 7 500 слов, Дойл когда-то получил три фунта – получается 0,4 фунта за тысячу слов. Теперь его тексты ценили в 200 с лишним раз выше. В среднем в холмсовских рассказах Дойла примерно по десять тысяч слов – если учесть, что автомобиль стоил тогда порядка 500—600 фунтов, то за один рассказ можно было купить два автомобиля.
Он решил согласиться. Обычно пишут, что сделал он это исключительно из материальных соображений. Дом, в котором беспрестанно что-то достраивалось и перестраивалось, съедал уйму денег. Больших расходов по-прежнему требовало лечение Луизы. Дети росли, нужно было платить за учебу. Дойл помогал материально Иннесу, любителю жить на широкую ногу, и всем своим сестрам, хотя у них и были мужья. Сам доктор к тому времени тоже привык жить широко – да и вообще глупо отказываться от таких баснословных сумм, когда их пытаются тебе всучить едва ли не насильно. Матери он писал о своем решении продолжать холмсовские рассказы очень сухо: «Не вижу причин, почему бы мне за них снова не взяться». Вероятно, так все и было; хотя не исключено и другое: после «Собаки», которую Дойл писал не из корысти, а с абсолютным наслаждением, с каким обычно создаются шедевры, он почувствовал, что немного соскучился по Уотсону и Холмсу и ему есть что еще сказать о них.
Но как воскресить покойника? Шестилетний Артур так и не смог придумать, как извлечь путешественника из желудка тигра, но теперь автор стал профессионалом и был обязан уметь выкручиваться. Дойл был не первым писателем, оказавшимся в подобной ситуации. Понсон дю Террайль закончил свой последний (как он думал) роман о похождениях Рокамболя тем, что героя связали, посадили в стальную клетку и сбросили в море с корабля. Воскресить Рокамболя и продолжить серию романов было предложено другим авторам, но они, как ни бились, не могли изобрести способа спасения; тогда обратились снова к дю Террайлю, и он не мудрствуя лукаво написал следующее: «Выбравшись из пучины, Рокамболь мощными гребками поплыл к берегу... »
Неизвестно, знал ли Дойл эту историю и вспомнил ли он ее. Основная трудность с литературной точки зрения заключалась вовсе не в том, каким образом Холмс должен был выплыть – в конце концов, он был не связан и не в клетке, – а в том, как объяснить его чудовищную жестокость по отношению к другу, годами безутешно оплакивавшему его. «Приношу тысячу извинений, дорогой Уотсон, но мне было крайне важно, чтобы меня считали умершим, а вам никогда бы не удалось написать такое убедительное сообщение о моей смерти, не будь вы сами уверены в том, что это правда». Звучит не слишком убедительно, но далее Холмс прибавляет: «За эти три года я несколько раз порывался написать вам.» – и, представив себе, как он в тоске начинает писать письмо, вздыхает и рвет листок бумаги, – читатель вместе с необидчивым Уотсоном, тоже вздохнув, прощает его.
Глава третья
ПУСТОЙ ДОМ
В конце сентября 1903 года толпы лондонцев атаковали книжные киоски: в «Стрэнде» (номер был октябрьский) опубликован «Пустой дом», Холмс вернулся, Уотсон овдовел. Тираж журнала возрос мгновенно. За «Пустым домом» последовали «Подрядчик из Норвуда» («The Adventure of the Norwood Builder»), «Пляшущие человечки» («The Adventure of the Dancing Men») и «Одинокая велосипедистка» («The Adventure of the Solitary Cyclist»). Все эти четыре рассказа Дойл написал за лето. Три из них – кроме «Велосипедистки» – он сам считал удачными и говорил матери и друзьям, что работает с легкостью и удовольствием, единственное затруднение – все время выдумывать сюжеты. Касательно «Пустого дома» он сам сказал, что обсуждал фабулу с Джин и она ему помогла; вероятно, обсуждались с нею и другие сюжеты, но, в отличие от истории с Робинсоном, никому не приходит в голову на этом основании считать Джин соавтором.
Вообще та осень была для Дойла в литературном отношении примечательная: у Ньюнеса вышли отдельной книгой «Приключения бригадира Жерара», а кроме того, издательство «Элдер и Смит» выпустило в свет двенадцатитомное собрание сочинений Дойла. (В нью-йоркском издательстве «Эпплтон» был добавлен еще тринадцатый том, включавший предисловие автора, обращенное к американскому читателю.) Осенью же были написаны все остальные рассказы, составившие сборник «Возвращение Шерлока Холмса» («The Return of Sherlock Holmes») – приводим их названия в порядке публикации в «Стрэнде» с февраля по декабрь 1904 года: «Случай в интернате» («The Adventure of the Priory School»), «Черный Питер» («The Adventure of Black Peter»), «Конец Чарлза Огастеса Милвертона» («The Adventure of Charles Augustus Milverton»), «Шесть Наполеонов» (« The Adventure of the Six Napoleons»), «Три студента» («The Adventure of the Three Students»), «Пенсне в золотой оправе» («The Adventure of the Golden Pince-Nez»; в этом рассказе в очередной раз появляются русские нигилисты – и люди они, в общем, неплохие), «Пропавший регбист» («The Adventure of the Missing Three-Quarter») и «Убийство в Эбби-Грейндж» («The Adventure of the Abbey Grange»). Последним рассказом, опубликованным в сентябре 1904-го, завершалась обещанная дюжина, но Дойл решил перевыполнить план и написал еще «Второе пятно» («The Adventure of the Second Stain»). Теперь у него были развязаны руки и он мог заняться чем-нибудь другим.
Более семи лет Дойл не писал романов; последним был «Дядя Бернак». И вот весной 1904-го он начал собирать материалы для новой большой работы, в которой должно было рассказываться о юности Найджела Лоринга. Дойл хотел сделать эту вещь очень давно – отвлекла война, потом помешал Холмс. Теперь он надеялся, что помех больше не будет. Действие романа «Сэр Найджел» («Sir Nigel») начинается в 1349 году—за 17 лет до событий, описанных в «Белом отряде», на двенадцатый год Столетней войны. Годом раньше по Англии прошлась чума: «Только такое страшное потрясение, разом изменившее всю жизнь, могло вырвать народ из железных цепей феодализма, сковавших его по рукам и ногам. Из смертного мрака выходила новая страна...» Почти год ушел на подготовительные работы: хотя эпоха была приблизительно та же, что и в «Белом отряде», но только приблизительно; все источники требовалось изучить заново.
Роман был окончен в 1905 году и начал публиковаться отрывками в «Стрэнде» в 1906-м. Он немедленно, как и все тексты Дойла, был переведен на русский язык. Но позже – вплоть до 1992-го – «Сэр Найджел» у нас не издавался. Это не единственный текст Конан Дойла, который не печатали в СССР. Но если в отношении некоторых из них причины неприязни объяснить можно, то чем провинился перед советской властью «Сэр Найджел» (притом что «Белый отряд» регулярно издавали) – какая-то загадка..
Юный Найджел живет в Тилфорде, родовом замке Лорингов: из-за доверчивости его отца, крючкотворства законников и алчности монастыря, расположенного по соседству, семья совсем разорена. Лорингов осталось двое: внук и бабушка, леди Эрментруда. «Ни ее седые волосы, ни согбенная спина не могли умалить чувство страха, который она внушала окружающим. Ее мысли и память постоянно обращались назад, в суровое прошлое. Англия нового времени казалась ей страной выродившейся, изнеженной, далеко отошедшей от старых добрых правил рыцарской учтивости и доблести». Начальные сцены романа, как и «Белого отряда», проходят в монастыре – не только потому, что средневековые монастыри были хозяйственными и экономическими центрами, вокруг которых сосредоточивалась феодальная жизнь, но и потому, что критика в адрес католической религии, которая была начата в «Белом отряде», – одна из основных тем и «Сэра Найджела». Уэверлийское аббатство, отнимающее земли у соседей и душащее их налогами, – главный враг Лорингов и всех окрестных арендаторов:
«– Разве вы не почитаете святую церковь?
– Я почитаю все, что в ней есть святого. Но без всякого почтения отношусь к тем, кто выжимает последние соки из бедняков или крадет земли своих соседей».
Если в «Белом отряде» монахи, от которых удирает Хордл Джон, – просто комичные болваны, то Уэверлийское аббатство – сила могущественная и злая. Похожий монастырь (хотя и в другой стране) и почти ту же эпоху изобразил Умберто Эко в «Имени розы» – вот только сам Конан Дойл недодумался отправить туда Холмса с Уотсоном. Но монахи Уэверли очень похожи на монахов из безымянного аббатства Эко: крепкие хозяйственники, они куда больше заботятся о своей скотине, чем о спасении души; там и здесь настоятель – добрый, но ограниченный человек, а келарь – воплощение стяжательства. Даже начинаются два романа с одного и того же: с загадочной лошади. У Дойла в монастыре появляется неизвестно откуда взявшийся конь – у Эко, как в зеркале, монастырский конь теряется неизвестно куда. Преступление в аббатстве у Дойла, как и у Эко, тоже происходит – правда, это не убийство: просто Найджел наловил в речке щук и выпустил их в садок с монастырскими карпами, да еще изорвал в клочья судебные повестки, предписывавшие отдать Тилфорд аббатству и убираться куда глаза глядят. «Имя розы» завершается великолепной сценой пожара, в котором гибнет распутное аббатство; дойловское аббатство тоже погибло (его прокляла леди Эрментруда), но подробностей Дойл описать не захотел. Внимательный читатель легко найдет у Эко еще ряд отсылок не только к Холмсу, но и к Найджелу Лорингу.
Найджела судят монастырским судом, он не признает справедливости вынесенного приговора. Лучникам велят пристрелить дерзкого юношу, но один из них, чья семья тоже ограблена жадными монахами, отказывается – это наш старый знакомый Сэмкин Эйлвард. Тем не менее кровопролитие близится, но тут очень кстати появляется сам король (это тот же Эдуард III, что и в «Белом отряде», – он правил долго) со своим сыном Черным Принцем и своею свитой, и полководец Чандос, также знакомый нам по «Белому отряду», спасает юного Найджела от монахов и берет в свои оруженосцы, как сам Найджел семнадцатью годами позднее берет в оруженосцы Аллейна Эдриксона. За Найджелом, в свою очередь, увязывается Эйлвард, мечтающий пограбить французов. Попутно Найджел находит свою любовь и обещает будущей леди Лоринг совершить три подвига и стать рыцарем.
Доблестные англичане отправляются бить французов; опять дорога, опять «всеобъемлющая картина», где перечислены представители разных сословий, но на сей раз очень краткая – набросок умелыми штрихами. (Попадается, кстати сказать, парочка, живущая на болоте: разбойник и его жена, заманивающая прохожих в ловушку. Эта тема доктора не оставит никогда.) Встречают, в частности, революционера по имени Томас Безземельный, который сообщает путникам, что повсюду идут народные волнения, ибо простой люд задыхается под гнетом государства и церкви, и феодальный строй в Англии скоро падет: «.богатства надменных лордов всегда зиждутся на тяжком труде бедного, покорного Петра Пахаря, который от зари до зари, в жару, и в холод, и в дождь, из последних сил гнет спину на полях; предмет насмешек всех и каждого, он тем не менее держит на своих усталых плечах благополучие всего мира». Доктор Дойл никогда не заставлял своих персонажей поступать или мыслить неестественным для них образом: Найджел и не подумал хоть на грош проникнуться революционными идеями, а, напротив, выразил уверенность, что еще увидит этого самого Петра Пахаря болтающимся на виселице. Уж не этот ли пустячок не понравился советским издателям?! Да нет, добрый Айвенго ведь тоже к бунтующим крестьянам относился без симпатии – и ничего.
Далее Найджел пленяет французского рыцаря и спасает ему жизнь, чуть не поругавшись из-за своей мягкосердечности с королем. Воин, который не может и не хочет доводить свое воинское занятие до логического конца: в этом весь доктор Дойл – воевать очень интересно и здорово, вот только если б на войне не убивали! Следует еще ряд приключений; Найджел и Эйлвард видят новое прогрессивное оружие – бомбарду – и по-детски насмехаются над ним, но один только звук его выстрела заставляет их в ужасе повалиться наземь. Дойл не стеснялся то и дело ставить своего героя в дурацкое положение, как Уотсона, и тем самым вызывал симпатию к нему. Джон Чандос объясняет невежественным юнцам: «Еще придет день, когда все, чем мы восхищаемся, все великолепие и красота войны, потеряет свой блеск и уступит место такому вот оружию, что пробивает стальные доспехи, словно кожаную куртку. Я сидел тут как-то в доспехах на боевом коне, смотрел на покрытого копотью бомбардира и подумал, что я – последний из старого времени, аон – первый вестник нового; что придет день, когда он со своей машиной сметет и вас, и меня, и всех остальных со сцены и войны будут вестись совсем иначе». Такой пассаж немыслим у Вальтера Скотта, но для Конан Дойла он очень характерен. Никогда доктор не погружался с головой – как Найджел в доспехи – в те стародавние времена, о которых писал; он всегда оставался снаружи, в своем времени. Не о Столетней войне говорил он – а об Англо-бурской, напоминая, что «артиллерия в современной войне становится важнее пехоты».
Англичане прибывают в Бретань, где сталкиваются с французскими крестьянами, дошедшими до последней стадии нищеты. Английские лучники берут в плен разбойных французских поселян и, забавляясь, расстреливают их; Эйлвард с удовольствием принимает участие в забаве, но Найджела автор милосердно оставляет за рамками этой сцены – в противном случае дружба между героями должна была дать хоть малюсенькую трещинку. Нет, не идеализировал доктор Дойл своих милых лучников – и по-прежнему трудно понять, чем ему не нравились лучники, изображенные Скоттом.
По сравнению с «Белым отрядом» «Сэр Найджел» – что неудивительно, ведь автор продолжал расти, – более искусное произведение: сюжет гораздо стройнее (все события нанизываются, как на ось, на «три подвига», обещанных Найджелом своей невесте), меньше «всеобъемлющих картин эпохи», уводящих в сторону, динамичнее развиваются события, больше изящных и неожиданных ходов, больше прелестного дойловского юмора. И Найджел Лоринг, оказывается, вполне живой человек – совестно делается, что мы к этому персонажу столько придирались. Правда, все средневековые персонажи – если сравнивать их с героями Скотта – все-таки очень поверхностные. Погружаться в глубины психологии доктор Дойл – чем дальше, тем больше, – не считал нужным. Но это его право. За что, почему советская власть лишила детей такой очаровательной книги, как «Сэр Найджел», – ответа на этот вопрос мы так и не нашли. Но, может быть, это и к лучшему: вдруг какого-то читателя эта загадка побудит взять роман в руки и внимательно перечесть его?
Неудивительно, что, когда Дойл писал о Столетней войне, ему на ум все время приходила война современная: в мире было неспокойно. Еще в 1904-м в Париже было подписано соглашение о военном союзе между Великобританией и Францией, получившее неофициальное название Антанта – «сердечное согласие». Продолжался дележ Африки: из-за колоний в 1905-м произошло серьезное осложнение в отношениях между Францией и Германией – так называемый первый марокканский кризис. Сразу же начались военные переговоры между Францией и Великобританией. В августе делегация французского военного флота посетила Англию.
Это был обычный дипломатический визит – но в тогдашних условиях он воспринимался как нечто большее.
Дойл уже давно забыл, как сердился на французов из-за их позиции по отношению к англо-бурскому конфликту. Французов он любил, на Антанту возлагал огромные надежды. Симпатия была обоюдной: когда французских офицеров, прибывших с эскадрой, спросили, с кем они желали бы встретиться в Англии, они назвали – сразу после короля и знаменитого адмирала Джона Фишера – автора Шерлока Холмса. Министерство иностранных дел по неофициальным каналам известило доктора об этом, спрашивая, согласен ли он принять делегацию у себя дома. Разумеется, он был счастлив. Выписали из Лондона четыре духовых оркестра; ветераны бурской войны при орденах и самые красивые хайндхедские девушки вышли встречать французов при подъезде к «Андер-шоу». Сад и дом украшали французские флаги. Моряки были тронуты великолепным приемом, но им не очень понравилось то, что большинство английских гостей не относились всерьез к возможности войны. «Дейли кроникл» писала об этом визите, что французы «увидели в нас людей, беззаботно относящихся к германской угрозе». Сам Конан Дойл, однако, никогда не был склонен воспринимать германские устремления беззаботно. И не зря: немецкий Генштаб уже разрабатывал планы вторжения во Францию.
Клуб стрелков в Хайндхеде продолжал функционировать; в 1905-м эта инициатива Дойла получила весомую поддержку. Лорд Робертс, герой бурской кампании, возглавил Общество стрелковых клубов. Дойл, в последние два года не выступавший в печати по этому вопросу, немедленно откликнулся новой статьей в «Таймс», где рассказывал о своих упражнениях с трубками Морриса и утверждал, что человек, обученный стрелять из винтовки малого калибра, на войне будет ничем не хуже того, кто учился на настоящем боевом оружии; он напоминал о XIV веке, когда между приходами постоянно проходили соревнования по стрельбе из луков, и предлагал возродить эту йоменскую традицию. Усилия Робертса и Конан Дойла не прошли даром: количество стрелковых клубов начало стремительно расти. Правительство отменило существовавший ранее налог на огнестрельное оружие, приобретаемое не для спортивного использования. В 1906-м в Англии насчитывалось более 600 стрелковых клубов, из них половина пользовалась трубками Морриса. Соревнования стали проводиться регулярно; старый друг доктора, Лэнгман, помог учредить приз, названный кубком Конан Дойла.
С Марокко в конце концов обошлось: Вильгельм войны пока не хотел, и на международной конференции кризис был разрешен мирным путем. Но все стороны продолжали наращивать свой военный флот. А у англичан приближались очередные парламентские выборы – они были назначены на январь 1906-го. У власти оставались консерваторы; премьер-министром с 1902 года был Бальфур, проводивший ту же политику, что и Солсбери. Британия теряла свои позиции на международной арене; ряд британских товаров не выдерживал конкуренции с европейскими, немецкими в особенности. Джозеф Чемберлен еще с 1895 года призывал к созданию имперской федерации с единым правительством, внутри которой товары, производимые членами федерации, имели бы преимущество перед товарами других государств; британские доминионы на федерацию не соглашались, и с 1903-го Чемберлен видоизменил свой план: вместо федерации – Таможенный союз. Доминионы должны были устанавливать «предпочтительные» цены на английские товары, а Англия – на сырье и продовольствие, закупаемые в доминионах (иностранные товары соответственно становились дороже). Идея эта называлась протекционизмом и по сути означала отказ от принципа свободной торговли, которым в течение предыдущих шестидесяти лет руководствовалась Англия. Чемберлен решил вовлечь в свое дело Конан Дойла и предложил ему вновь баллотироваться в парламент от юнионистов.
Участвовать в политических битвах доктор, помня свое разочарование, не хотел, но идеи Чемберлена ему казались привлекательными: он и сам всю жизнь ратовал за объединение доминионов. Как «старому либералу», ему был дорог принцип свободной торговли, но, как и в прошлый раз, он решил, что колебаться вместе с линией партии есть дело вполне благородное. Вдохновителем либералов был Дэвид Ллойд Джордж, который, как мы помним, резко осуждал позицию Британии в войне с бурами, а также выступал в защиту ирландских националистов. В глазах Дойла это был враг. В конце концов доктор дал согласие баллотироваться, взяв за основу своей избирательной кампании пропаганду протекционизма. Начался очередной кошмар.
У Чемберлена с самого начала было мало сторонников. Протекционизм поддерживали в основном крупные промышленники – представители тяжелой индустрии; но подавляющее большинство англичан видели в этом простое удорожание товаров. Против протекционизма выступали не только либералы, но и значительная часть консерваторов: назревал раскол в партии. Осенью состоялся ряд громких отставок. Чемберлен из состава кабинета вышел и начал очень шумную кампанию за протекционизм; а власть еще до выборов – в декабре 1905-го – перешла в руки либерального кабинета под руководством Кэмпбелла-Баннермана, включившего в состав своего правительства как умеренных либералов (Грея, Асквита), так и весьма радикальных – Черчилля и Ллойд Джорджа. На этом фоне происходила избирательная кампания доктора Дойла.
Он снова выставил свою кандидатуру в Шотландии, но на сей раз не в Эдинбурге. Его избирательный округ включал в себя так называемые приграничные города: Хоуик, Селкирк и Галашилс. Основной индустрией в них было производство шерсти, которое сильно пострадало от иностранной конкуренции; Дойл полагал, что избиратели в этих городках легко поймут преимущества протекционизма. Увы, они понимали плохо. Дойл относил это на счет врожденного консерватизма шотландского характера, «который не может приспособлять свои основные принципы к требованиям конкретной ситуации – черта благородная, но временами непрактичная». Доктор Дойл выступает против принципов и осуждает благородство – вещь немыслимая; до чего только не доводит людей политика!
Агитировать в трех городах сразу было очень тяжело: приходилось беспрестанно ездить туда-сюда и всякую речь повторять как минимум трижды. Чтобы заручиться доверием избирателей, Дойл принимал участие во всевозможных местных праздниках и других мероприятиях; однажды в Хоуике проходило празднество под названием «Скачки на общинном выгоне», суть которого заключалась в том, что каждый верховой должен был проскакать во весь опор полмили, а стоящие вокруг дороги горожане «подбадривали его, размахивая тростями и зонтиками». Забава была опасная: наездники и лошади постоянно получали тяжелые увечья. Дойлу досталась норовистая лошадь, и он едва не погиб. После скачек оставшиеся в живых пели хором народные баллады и пускались в пляс. «Поскольку не принять в этом участия показалось бы невежливым, я тоже стал притоптывать ногами в такт, и по возвращении в Лондон меня немало изумило и позабавило, когда я прочел в газетах, что публично плясал под волынку перед избирателями».
Либералы использовали несогласованность в рядах консерваторов и выдвинули свою программу умеренных реформ во имя создания «классового мира», где провозглашалось сохранение принципа свободной торговли, позволяющего иметь дешевые товары; в программе также содержалось множество пунктов (довольно туманных), в которых были выражены обещания лучшего будущего для рабочих. В приграничных городах соперником Дойла от либеральной партии был Том Шоу, о котором Дойл почти ничего не мог сказать, ибо тот агитировал в основном не лично, а через представителей. Население городов тем не менее преимущественно стояло за либералов, и Дойлу постоянно приходилось выступать перед людьми, заранее настроенными против него: «Перед началом встречи набитый до отказа зал развлекался выкриками и ответными репликами, песнями и лозунгами противников, так что, когда к этому зданию подходил я, по шуму оно напоминало зоопарк во время кормежки». Доктор признается, что зачастую падал духом, заслышав эти крики; однако стоило ему взойти на трибуну, как он забывал свой страх и нередко умудрялся дать противнику неплохой отпор – локального, правда, свойства. Так, однажды один из присутствовавших на встрече заявил ему, что протекционизм есть нарушение христианских заповедей, на что доктор, случайно знавший, что этот человек в повседневной жизни отличается крайней скупостью, кротко осведомился, раздал ли уже его собеседник бедным все свое имущество. Аудитория хохотала. Но в общем и целом избиратели Дойла раздражали.
Стоя на развалинах обанкротившейся из-за конкуренции германских производителей шерстяной фабрики, он пытался объяснить людям, как важно дать отпор немцам, которые облагают английские товары налогами и «тратят вырученные таким путем деньги на военный флот, с которым в один прекрасный день нам, может быть, придется считаться». На это избиратели – по мнению Дойла, науськанные и замороченные либералами, – отвечали, что протекционизм повлечет за собой угнетение иностранных рабочих, которые трудятся в британских колониях. Дойл был убежден, что либералы все врут касательно угнетения, да и не больно-то его занимала участь иностранцев. Ему говорили, что протекционизм повлечет за собой повышение цен на хлеб и другие продукты первой необходимости; он отрицал это, ибо Чемберлен обещал, что такого не будет; ему не верили и говорили грубости. «Больше всего меня утомляла развязность поведения, свойственная неотесанному люду, не имеющему ничего общего с бедняками, которые, как я убедился, очень деликатны в своих чувствах». Но в приграничных городах деликатных бедняков было, к несчастью, мало, а неотесанного люда – очень много.
Дойла бесило, что слушатели, вместо того чтобы проявлять искренний интерес к мнению кандидата по той или иной проблеме и дискутировать по существу дела, предпочитают часами задавать абсолютно дурацкие вопросы с единственной целью – оскорбить и «уесть» выступающего. «Все эти избирательные кампании – дело отвратительное, хотя, вне всяких сомнений, воздействие их очистительно». Доктор сдерживался как мог, но раздражение не могло рано или поздно не прорваться; зачастую в таких случаях оно обрушивается не на тех, на кого бы следовало. Когда Дойл стоял на платформе, ожидая поезда, к нему подскочил один из его сторонников и очень навязчиво намеревался выразить свое восхищение – «тут меня прорвало, и полился поток слов из лексикона китобоев, который, я надеялся, давно был забыт».
На выборах Дойл получил 2 444 голоса, а его противник – 3 133. Консерваторы по всей стране потерпели сокрушительное поражение. В правительстве Кэмпбелла-Баннермана пост министра торговли достался Ллойд Джорджу. К власти пришли либералы – на десять лет. Больше Дойл никогда в парламент не стремился, поняв, что это не для него, но от мысли послужить обществу каким-нибудь великим деянием не отказался. Перед самыми выборами к нему приезжал Иннес: в перипетии политической борьбы он не особенно вникал, но ему понравилось, как старший брат держится перед аудиторией, и он заметил, что, быть может, истинным призванием доктора является политика, а не литература. Дойл на это ответил: «Ни то и ни другое, а – религия». Как он утверждает, он сам не знал, с чего вдруг у него вырвались эти слова. (Может, и задним числом додумал: с этими писателями никогда ни в чем нельзя быть уверенным.) Слова эти окажутся пророческими, но – далеко не сразу.
В начале 1906 года Конан Дойл решил собрать и обобщить свои впечатления о выдающихся произведениях английской (и частично американской) литературы. Отдельные фрагменты, посвященные этой теме, он ранее (с 1892 года) публиковал в лондонском литературно-философском журнале «Великие мысли властителей дум» («Great Thoughts from Master Minds»); он также говорил об этом, выступая с лекциями. Теперь он написал работу под названием «За волшебной дверью», которая была опубликована издательством «Элдер и Смит» в 1907 году.
По своему характеру текст Дойла конечно же эссе – но объем его для этого жанра очень велик. Почти все писатели хотя бы раз высказывались публично о том, какие книги других писателей им нравятся и почему; но мало кто поведал об этом так подробно и обстоятельно, как Дойл, причем он сосредоточился исключительно на своих соотечественниках – иначе бы текст вырос уже до размеров романа. Дойл начинает с исторических произведений Маколея, Скотта и Теккерея, переходит от них к современным мастерам рассказа (По, Стивенсон, Брет Гарт, Киплинг, Амброз Бирс и случайно затесавшийся в англоязычную компанию Мопассан), затем обращается к английской классике – Филдингу, Ричардсону и Смоллетту; дальше следуют современные автору романисты – Мередит, Чарлз Рид и снова Стивенсон; завершают обзор книги о путешествиях, научно-популярная литература и эссеистика.
Стивенсон в эссе поминается едва ли не на каждой странице. Доктор никогда и не думал скрывать, в ком видит свой идеал. Создатель Джекила и Хайда писал, что «.более всего служат к нашему просвещению те возвышенные романы и поэмы, что великодушно насыщают нашу мысль, знакомят нас с благородными и благочестивыми героями». Автор «Паразита» также считал, что все должны писать о великом, благородном, возвышенном и высоконравственном. Сравнивая трех «старых китов» английской классической литературы, Дойл отдал предпочтение Ричардсону лишь потому, что тот повествовал о возвышенном и нравственном. Он упрекнул Смоллетта за грубость и вульгарность; ценя талант Филдинга, он нашел его творчество ужасно безнравственным: «Каких его героев отличает хотя бы след безупречности, одухотворенности, благородства?» Критику в адрес Филдинга и других безнравственных писателей венчает трогательнейший вскрик: «Вы должны описывать мир таким, каков он есть, говорят нам. Но почему?!»
«Он (писатель. – М. Ч.) должен показывать добрые, здоровые, красивые стороны жизни; он должен с беспощадной откровенностью показывать зло и скорбь нашего времени, дабы пробудить в нас сострадание; он должен показывать нам мудрых и хороших людей прошлого, дабы взволновать нас их примером; и говорить о них он должен трезво и правдиво, не приукрашивая их слабостей», – написал Стивенсон, кумир Дойла, в эссе «Нравственная сторона литературной профессии». Вроде бы всё то же, да не то же. Дойл добросовестно старался исполнять эту обязанность – писать обо всем «трезво и правдиво», – но она его угнетала. «В наших стойлах будет жевать золотой овес Гиппогриф, и Синяя птица будет летать у нас над головами и петь о прекрасном и невозможном, о том чудесном, чего не бывает, о том, чего нет и что должно быть. Но чтобы это случилось, мы должны возродить утраченное искусство Лжи». А это уже – Оскар Уайльд. Тут доктор Дойл согласился бы с ним, а не со Стивенсоном. (Чрезвычайно любопытно, что Уайльд, в своей работе «Упадок искусства лжи» раскритиковавший всех и вся, очень хвалил... роман Рида «Монастырь и очаг».) Недаром эссе доктора Дой-ла начинается предложением читателю войти в библиотеку – и «отринуть от себя все заботы внешнего мира, обратив свои взоры к умиротворяющему волшебству великих, ушедших от нас. И тогда, минуя волшебную дверь, вы окажетесь в сказочной стране, куда волнения и неприятности уже не могут последовать за вами».
Волшебное и сказочное, а не правдивое и даже не нравственное, – вот что было для него главным: «Ведь даже второсортный романтический вымысел и вызванные им банальные переживания, безусловно, лучше, чем скучная, убивающая монотонность, которыми жизнь оделяет большинство человечества». Кому-то, конечно, нужно писать правду, но не всякому. На жизнь такую, какова она есть, Артур Дойл достаточно насмотрелся в детстве; от правды жизни его воротило. Душа доктора жаждала сказки, волшебства, Гиппогрифа, а совесть бубнила: надо следовать фактам... рисовать всеобъемлющую картину эпохи... объяснить причины краха феодального строя и смены его более прогрессивной общественно-экономической формацией. Когда Дойл писал свои исторические романы, он пренебрег словами Уайльда. Но он в точности следовал им, когда сотворил бригадира Жерара. В этих рассказах совесть его молчала, а душа пела свободно; Гиппогриф с Синей птицей порезвились вволю. Самое легкомысленное, недостоверное и недобросовестное произведение доктора на историческую тему получилось самым совершенным, потому что в нем не было никаких всеобъемлющих картин эпохи и «жизни как она есть», а было – одно лишь чистое, абсолютное, не обезображенное фактами волшебство.
В 1905 году Ньюнес издал сборник «Возвращение Шерлока Холмса». В 1906-м в Лондоне была поставлена пьеса «Бригадир Жерар»; главную роль играл знаменитый актер Чарлз Уоллер. Пьеса не имела большого успеха: без прелестных монологов бригадира в ней терялось самое главное. В декабре того же года завершилась публикация «Сэра Найджела» в «Стрэнде», и тотчас же роман вышел у «Элдера и Смита» отдельной книгой. Она была главным бестселлером рождественского сезона; в Англии и США она имела еще больший успех, чем «Белый отряд». Американцы купили права за 25 тысяч долларов – громадная по тем временам сумма; по величине гонораров Дойл стал вторым – после Киплинга – писателем в мире. Киплинг, кстати, сказал, что читал «Сэра Найджела» запоем. Но доктор все равно остался недоволен. Рецензии на его труд были доброжелательные, даже хвалебные, но – совсем не такие, как нужно. Журнал «Букмен» (Bookman) писал: «"Сэр Найджел" – лучшая книга для мальчиков». Дойл писал ее не для мальчиков, во всяком случае, не только для них. Его работу опять восприняли как приключенческое чтение – а он хотел, чтобы его признали историком Средневековья... Больше он никогда не будет писать исторических романов. Вряд ли потому, что разочаровался; просто так сложится.
Но огорчение доктора от того, как восприняли его книгу, было не так сильно, как после «Белого отряда»: ему попросту было не до Найджела Лоринга. 4 июля, в возрасте 49 лет, умерла Луиза. Ее состояние резко ухудшилось еще в апреле. Она умирала весь июнь. Брату доктор писал о ее состоянии по несколько раз в день. Иногда ей как будто становилось лучше; она вставала. В конце июня надежды уже не было. «Счет идет на дни, – писал он Иннесу, – или недели, но конец теперь неотвратим. Она не ощущает телесной боли и беспокойства, относясь ко всему с обычным своим тихим и смиренным равнодушием».
Незадолго до смерти Луиза позвала к себе дочь и сказала ей следующее: Мэри не должна удивляться или расстраиваться, если папа когда-нибудь снова женится; она должна отнестись к этому с пониманием, как к любому поступку отца. Нет, это не довод в пользу того, что ей было известно о Джин. Любая женщина, искренне любящая своего мужа и свою дочь, сказала бы так. Вскоре ее парализовало, начался бред. И – конец.
Не нужно думать, что смерть жены стала для Дойла облегчением, как это было, без сомнения, для Джин Леки. В такие минуты всегда перебираешь все свои вины перед умершим – вольные и невольные – и от раскаяния становится почти невозможно дышать. Из письма к матери: «Я старался никогда не доставлять Туи ни минуты горечи, отдавать ей все свое внимание, окружать заботой. Удалось ли мне это? Думаю, да. Я очень на это надеюсь, Бог свидетель». Окружать заботой – безусловно удалось: врачи обещали Луизе четыре месяца жизни, а она благодаря уходу прожила 13 лет. Но всего своего внимания он жене, конечно, не уделял, особенно в последние годы: когда ей было худо, когда она в нем особенно нуждалась, он думал о том, как устраивать встречи с другой.
Луизу похоронили в Хайндхеде. Доктор слег. У него возобновились приступы бессонницы, о которых он упоминал еще в «Старке Монро». Врач Чарлз Гиббс, консультировавший его с 1901 года, констатировал депрессию. Дойл ничего не писал, и ему ничего не хотелось. С Джин он в первые недели не встречался: возможно, не только потому, что сразу после похорон жены это было бы неприлично, но и потому, что какое-то время ему не хотелось видеть ее.
Постепенно жизнь вошла в свое русло, но депрессия только углублялась. Он по-прежнему не работал. Редко видел Джин. Не спал ночью, днем ходил, как вареный. В таком состоянии он провел полгода. Давно известно, что одно из наиболее эффективных лекарств от горя – заинтересоваться чужим горем и, отвлекшись от собственных переживаний, попытаться что-нибудь сделать для другого человека. Такой человек нашелся. Ему никто не хотел помочь, кроме доктора Дойла, а доктору Дойлу никто не мог помочь, кроме него. Звали этого человека Джордж Идалджи.
Глава четвертая
УБИЙЦА, МОЙ ПРИЯТЕЛЬ
Эта история началась в 1892 году. В графстве Стаффордшир, неподалеку от Бирмингема, в деревне Грейт-Уирли, лежащей посреди угольных копей и населенной преимущественно шахтерами, жил человек по имени Шапурджи Идалджи, по национальности парс (индийский зороастриец). Он эмигрировал из Бомбея и женился на англичанке, племяннице священника. У них было трое детей. В 1876 году Идалджи обратился в христианство и стал, как это ни удивительно, викарием англиканской церкви. Дойл по этому поводу писал: «Возможно, какой-то адепт католицизма хотел продемонстрировать универсальность англиканства; подобный эксперимент, надеюсь, повторять не станут, потому что, хотя священник был приятным и глубоко верующим человеком, появление цветного священника с детьми-полукровками среди грубого и неотесанного населения прихода неизбежно должно было привести к самой прискорбной ситуации».
Шапурджи Идалджи считал свою семью вполне английской. Прихожане так не считали и недолюбливали викария и его родных. По ночам забрасывали всякой гадостью лужайку перед их домом. Кто-то писал анонимные письма, поливавшие грязью семью Идалджи, и подсовывал под дверь; другие письма, оскорбительного характера, писались от его имени и рассылались разным людям, особенно часто – директору Уолсоллской гимназии, находившейся рядом с Грейт-Уирли. Все это длилось с 1882 по 1885 год.
Идалджи обращался в полицию графства с просьбами оградить его семью от издевательств. Начальник стаффордширской полиции Ансон (который индийцев и всяких прочих «цветных» терпеть не мог) отвечал викарию, что все безобразия проделывает его собственный сын. Идалджи возражал, что это невозможно, так как во время появления на пороге анонимок Джордж находился дома на глазах у родителей. Ансон ему не верил и грозил привлечь обоих к уголовной ответственности. Идалджи-младший окончил Бирмингемский университет, получил специальность юриста. Он был блестящим студентом, неоднократно получал похвальные грамоты и призы. Написал учебник по железнодорожному праву. В 1903 году он работал в Бирмингеме юрисконсультом. Ему было тогда 27 лет. Это был тихий, робкий, замкнутый человек, непьющий, ничем не интересовавшийся, кроме своей работы. В Грейт-Уирли его по-прежнему не любили, а за то, что он получил хорошее образование, не любили еще больше.
В феврале 1903 года близ деревни начали происходить странные и жуткие события. Какой-то маньяк-садист по ночам регулярно калечил животных: коров, овец, лошадей, маленьких пони, взрезая их животы каким-то узким острым предметом и оставляя истекать кровью. Раны причиняли животным страшные мучения, но были не очень глубоки. Некоторых жертв удалось вылечить, другие умирали. В том же месяце в полицию графства начали приходить анонимные письма. Автор анонимок представлялся убийцей животных и со смаком расписывал кровавые подробности. Он утверждал, что действует не один, а является членом банды, причем называл конкретные имена. Полиция допрашивала людей, чьи имена назывались, но все они оказались непричастными к делу. Летом 1903-го преступник написал следующее: «То-то будет весело в Уирли в ноябре, когда мы возьмемся за маленьких девочек и к марту отделаем штук двадцать, как лошадок». В последующих письмах анонимщик назвал имя главаря банды: Джордж Идалджи.
Делом занимался инспектор стаффордширской полиции Кэмпбелл. Он, как и его начальник Ансон, с самого начала подозревал в преступлениях Джорджа Идалджи, так как был убежден, что именно Джордж рассылал анонимки на собственную семью в 1892-м (а животных калечил, либо принося жертвы своим ложным богам, либо просто из врожденной порочности натуры). За домом викария по ночам следили, но безрезультатно. После того как 18 августа был обнаружен очередной зарезанный пони, Кэмпбелл с полицейскими пришел в дом Идалджи – Джордж был в это время уже в Бирмингеме – и произвел обыск. Подходящего оружия в доме не нашли. Полиция забрала одежду подозреваемого. На одной паре ботинок и на одной паре брюк обнаружили свежую грязь, а на домашней куртке – некие темные пятна и некие волоски, которые Кэмпбелл определил как волосы пони, хотя, по мнению матери и сестры Идалджи, то были нитки. Пони потерял много крови и его умертвили; из шкуры полицейские вырезали полоску и положили ее в один пакет с курткой Джорджа. Когда несколькими часами позже куртку вынул из пакета и стал осматривать полицейский врач Баттер, на ней, естественно, нашлись конские волосы. Баттер также нашел на рукаве куртки два пятна крови. Они принадлежали какому-то животному и были очень старыми. Вечером Джордж Идалджи был арестован на работе, в присутствии коллег. По мнению Кэмпбелла, он вел себя подозрительно: ярость перемежалась с приступами слабости и отчаяния. Он также сказал полицейским, что давно ждал ареста.
20 декабря 1903 года Идалджи предстал перед судом. По пути толпа пыталась отбить его у охраны и линчевать. Дело слушалось на так называемой квартальной сессии мировых судей, где судья был довольно невежественным, малообразованным человеком, непригодным для ведения серьезных уголовных процессов. Идалджи признали виновным и приговорили к семи годам каторжных работ, которые он отбывал сперва в Суссексе, затем в Дорсете, разбивая киркой камни в карьерах. Пока он сидел, в Уирли произошел еще ряд нападений на животных.
Джордж Идалджи был способным юристом, пользовавшимся прекрасной репутацией в профессиональной среде; множество его коллег хлопотали за него, писали петиции в министерство внутренних дел, статьи в газеты. В частности, за него хлопотал известный юрист Илвертон, бывший верховный судья Багамских островов. Он представил в министерство ряд доводов в пользу Идалджи; он же организовал общественное мнение – под его петицией в защиту Идалджи поставили подписи более десяти тысяч человек, в том числе многие юристы. Все это возымело действие, и в конце 1906-го Идалджи выпустили на свободу. Однако его не оправдали. Он был оставлен под полицейским надзором. Работать по специальности он не мог. Жить в Уирли – тоже: его ненавидели и боялись. Он был в отчаянии и продолжал писать в газеты о своей невиновности. Но уже никто не хотел заниматься им. Все устали. Многие его знакомые и даже коллеги сочли, что он должен быть доволен, что всё так закончилось. Выпустили – скажи спасибо, уезжай подальше и сиди тихо, не высовывайся. Но Идалджи хотел восстановить свое доброе имя.
В декабре 1906-го Конан Дойл прочел в газете «Импайр» статью, написанную Джорджем Идалджи о его деле. Доктор Дойл (больной и убитый горем) моментально оживился. Тому было много причин: он был рад ухватиться за любую возможность отвлечься от собственных переживаний; дело заинтересовало его как детектив; ему стало очень жаль Джорджа, как когда-то было невыносимо жаль умирающего брата Луизы; наконец, из присланных материалов он сразу увидел, что процесс велся с грубыми нарушениями: «Я понял, что присутствую при ужасной трагедии и должен сделать все, что в моих силах, чтобы добиться правды». Он занялся делом Идалджи и – сразу скажем – потратил на него восемь месяцев напряженной работы. Вот когда пригодились и звание рыцаря, и общественное положение, и репутация: не будь доктор столь уважаемым человеком, вряд ли бы он смог получить доступ к протоколам суда и всем материалам по делу.
Дойл начал с первого допроса Идалджи. Тот утверждал, что грязь на его ботинках и одежде оказалась потому, что вечером 17 августа 1903 года (накануне ареста) он по шоссе ходил к сапожнику Хэнду в городок Бриджтаун, расположенный в получасе ходьбы. (Хэнд подтвердил это заявление; Идалджи видели и другие свидетели.) Затем Идалджи вернулся домой, поужинал с семьей и лег спать. Спал он в одной комнате со своим отцом. Отец, страдавший бессонницей, подтвердил, что его сын ночью никуда не отлучался. Во время похода к сапожнику Джордж совершить преступление не мог, что было доказано даже на суде, так как раны пони, по заявлению врача, были нанесены не ранее половины третьего часа ночи. Однако на суде слова отца, естественно, проигнорировали, а показания Хэнда не сочли важными: пусть Идалджи вечером ходил к Хэнду, но ночью он снова выходил и в поле зарезал пони. А полиция в ту ночь за домом Идалджи как раз и не следила, так что выйти незамеченным он мог.
Доктор Холмс – просим прощения, доктор Дойл – заинтересовался, какие вокруг Грейт-Уирли почвы, и выяснил, что на шоссе была черная грязь (именно она обнаружилась на одежде и обуви Идалджи), а в поле – рыжая глина, которой на вещах подозреваемого не было. Кроме того, всю ночь с 17 на 18 августа шел дождь, а одежда Джорджа была суха. Это было уже кое-что. Доктор стал копать дальше. Обвинение утверждало, что констебль сравнил ботинок Идалджи со следами, ведущими к месту нападения на пони, и нашел на глине один похожий след; затем он вдавил ботинок в глину, измерил щепочками оба следа и счел, что их длина одинакова. Фотографий следов в деле не имелось. Слепки также не были представлены. Суд просто поверил констеблю с его щепочками на слово. Подобные вопиющие нарушения Дойл обнаруживал на каждой странице дела.
Еще любопытнее все обстояло с анонимными письмами. Для работы по делу Идалджи в качестве эксперта был приглашен Томас Гаррин, довольно известный и уважаемый специалист. Правда, с этим специалистом произошел в 1896 году один нехороший случай, получивший в Англии широчайшую огласку. Он выступал экспертом на процессе Адольфа Бека – человека, которого обвиняли в мошенничестве, причем одним из аргументов в пользу его виновности были опять-таки письма. Гаррин с абсолютной уверенностью заявил, что письма Бека и письма другого человека (уличенного в мошенничестве двадцатью годами ранее) написаны одной рукой. Лишь благодаря случайности был пойман настоящий преступник, а Бек в 1904-м был реабилитирован. Гаррин продолжал выступать экспертом по почеркам. Ошибиться, конечно, может всякий, и Бека осудили не только из-за показаний Гаррина. И все же этот эксперт не внушал Конан Дойлу, прекрасно осведомленному о деле Бека, особого доверия. Но окончательно Дойлу стала ясна невиновность Идалджи, когда в январе 1907-го они встретились в Лондоне.
Когда-то доктор Дойл, как мы помним, хотел специализироваться в офтальмологии; наблюдая за Идалджи, он сразу заметил, что тот очень плохо видит: астигматизм плюс сильнейшая близорукость. Очков он не носил, так как бирмингемские оптики не сумели подобрать подходящих при столь сложном заболевании, и ориентировался плохо даже в городе при свете дня. Дойл направил Идалджи к авторитетнейшему специалисту по глазным болезням Скотту – тот подтвердил диагноз Дойла. Мог ли человек, блуждавший в непроглядной тьме по полям, перелезавший через заборы и искусно калечивший животных, быть настолько слаб зрением? Это стало главной отправной точкой. Дойл вступил в переписку с семьей Идалджи и со всеми свидетелями. Сам несколько раз ездил в Уирли. 11 января он уже опубликовал в «Дейли телеграф» первую статью по делу Идалджи, требуя его официального оправдания.
«Это дело есть жалкое подобие дела Дрейфуса. И в том и в другом случае власти расправляются с молодым интеллигентом с помощью сфабрикованной графологической экспертизы. Капитан Дрейфус во Франции стал козлом отпущения потому, что он еврей. Идалджи в Англии – потому, что он индиец. Англия – колыбель свободы – содрогнулась в ужасе, когда подобное происходило во Франции. Что же прикажете сказать сейчас, когда это случилось в нашей собственной стране?» В статье, разумеется, была не только риторика. Дойл аргументированно разбивал в пух и прах все свидетельства обвинения. Он обвинял полицию и суд в некомпетентности, предвзятости и прямой лжи: «Можно найти оправдания тем чувствам, какие должен был вызвать необычный облик Идалджи у невежественных крестьян. Но трудно оправдать английского джентльмена, начальника полиции, который лелеял свою ненависть с 1892 года и заразил ею всю полицию графства».
Статья Дойла стала сенсацией. К его мнению присоединился знаменитый юрист Льюис. Джером Джером также писал статьи в защиту Идалджи; вместе с Дойлом они учредили общественный комитет, занимавшийся этим делом. Под давлением общественности министр внутренних дел Гладстон обещал, что дело будет пересмотрено. Однако в то время в Англии еще не существовало апелляционного уголовного суда, хотя юристы постоянно говорили о необходимости такого учреждения еще со времен «дела Бека»; единственной возможностью для пересмотра приговора было начать процесс заново. Гладстон согласился назначить комиссию из трех беспристрастных и высококвалифицированных судей, которые займутся делом Идалджи. Дойла это устраивало: он был уверен в победе. Более того, он нашел настоящего преступника. Человека, в виновности которого Дойл был убежден, звали Роуден Шарп, но Дойл не мог назвать его фамилию в печати, так как ему пригрозили уголовным преследованием за клевету. Будем называть его так, как его называл сам доктор, – Х.
В начале февраля Дойл получил анонимное письмо: «Отчаявшиеся люди клянутся на Библии, что вырежут тебе печень и почки, и есть кое-кто, кто считает, что тебе осталось жить недолго. Я знаю от детектива из Скотленд-Ярда, что если ты напишешь Гладстону (министру внутренних дел. – М. Ч.) и скажешь, что Идалджи виновен, а ты ошибался, и пообещаешь больше так не делать, тебя на будущий год сделают лордом. Не лучше ли быть лордом, чем остаться без печени и почек, а?» Почерк был все тот же, знакомый. Для его официальной идентификации Дойл обратился к доктору Джонсону – лучшему в Европе специалисту, в свое время работавшему по делу Дрейфуса. Тот в своем экспертном заключении подтвердил, что анонимки, присланные Дойлу, анонимки в Грейт-Уирли в 1903-м и анонимки в Грейт-Уирли в 1892—1895 годах написаны одной рукой. И доктор Дойл знал, чья это рука. Х. продолжал писать доктору, то угрожая расправой, то пытаясь грубо льстить. Его письма дышали тупой злобой: «...ему [Идалджи] надо сидеть до гроба в тюрьме вместе со своим папашей и всеми другими черномазыми и жидами» и т. п. Письма были длинные, путаные и явно обнаруживали признаки психического расстройства. Автор вставлял в текст массу лирических отступлений о своей жизни, не имеющих отношения к делу. Почему-то чрезвычайно большое внимание в письмах уделялось человеку, который в 1892—1895 годах был директором гимназии и к делу Идалджи тоже ни малейшего отношения не имел.
«Исходя из анализа почерка, я пришел к определенным выводам. Я утверждаю, что анонимные письма 1892—1895 годов писали два человека: один из них достаточно образован, а другой – полуграмотный мальчишка-сквернослов. И я утверждаю, что все письма 1903 года написаны тем же сквернословом. Я утверждаю, что он не только был автором писем, но и калечил животных. <...> Одна деталь настолько бросается в глаза, что я удивлен, как можно было ее не заметить. Я имею в виду необычайно длительный перерыв между двумя сериями писем. <...> Мне это говорит о том, что неизвестный злоумышленник в течение семи лет где-то отсутствовал. Прочтем самое первое письмо из серии 1903 года. В нем в трех местах упоминается о море. Пишущий расхваливает матросскую жизнь, он бредит жизнью корабельного юнги. Ввиду его долгого отсутствия не естественно ли предположить, что он уходил в море и недавно вернулся?»
Дойлу также бросилась в глаза ненависть Х. к директору Уолсоллской гимназии. Он отправился в эту гимназию и стал искать сведения о каком-либо мальчике, который в 1890-х годах там учился, имел конфликты с директором и потом стал моряком. Такого мальчика он очень легко нашел. Х. был исключен из гимназии в 13 лет. Он любил писать анонимки на своих одноклассников и пытался подделывать почерки. Он вечно таскал с собой ножи и употреблял их в хулиганских целях. После исключения из гимназии он был отдан в обучение к мяснику, где с удовольствием резал туши животных. Он около года прослужил на судне, перевозившем скот, и там научился тихо подкрадываться к овцам и коровам. Он обладал превосходным зрением и был физически крепок и ловок. У него был старший брат, который по причине личного характера ненавидел семью Идалджи и чей почерк совпал с почерком, которым были написаны анонимки 1892—1895 годов. И, наконец, в 1903 году, когда в Грейт-Уирли все говорили о нападениях на животных, Х. показывал знакомой своей семьи ветеринарный ланцет и говорил, что именно таким ножом калечат скотину. (Дама не пожелала заявить об этом на следствии и суде, но Дойлу она призналась.) «Все раны, нанесенные животным, обладали одной особенностью. Это были поверхностные разрезы; они рассекали шкуру и мышцы, но нигде не проникали во внутренние органы, что неизбежно при заостренном кончике ножа. А лезвие ланцета имеет круглый выступ, оно очень острое, но может делать лишь поверхностный надрез. И я утверждаю, что большой ланцет для разделки туши, добытый "Х" на корабле, перевозящем скот, – единственное оружие, которым могли быть совершены все преступления».
Дойл подробно изложил свои доводы комиссии, которая должна была повторно рассматривать дело Идалджи, и министерству внутренних дел, а также опубликовал их (за исключением некоторых деталей) в «Дейли телеграф». Он не сомневался в успехе. Но он допустил ошибку, о которой писал впоследствии : «...напав на след злодея, я дал полиции и министерству внутренних дел ознакомиться с моими выводами до того, как дело было окончательно завершено». Шерлок Холмс подобных ошибок никогда не допускал.
В мае 1907 года было обнародовано решение комиссии. Оно выглядело довольно непоследовательным. Члены комиссии согласились с тем, что Джордж Идалджи был обвинен в нападениях на животных ошибочно и должен быть реабилитирован в этой части обвинения. Однако они остались при убеждении, что Идалджи был автором анонимок и таким образом сам оказался виноват в своих «неприятностях», а посему – никакой компенсации за три года, проведенных в тюрьме, ему не положено (в отличие от Адольфа Бека). Что же касается Х., то никаких улик против него члены комиссии непостижимым образом ухитрились не увидеть. Дойл отлично понимал, что причина этого – отнюдь не в слабости рассудка и неспособности к дедукции, а в том, что он назвал «профсоюзным принципом» – стремлении во что бы то ни стало защитить честь мундира. «Вы сталкиваетесь с решимостью не признавать ничего из обвинений по адресу ни одного из чиновников, а что до идеи наказать кого-то из них за проступки, навлекшие несчастья на беспомощные жертвы, то она никогда даже не маячит на их горизонте». Дойл не стал упоминать о том, что один из троих членов комитета был двоюродным братом Ансона, начальника стаффордширской полиции.
Тем временем Общество юристов восстановило Идалджи в списке юрисконсультов, что означало его возвращение к юридической практике. «Дейли телеграф» объявила денежную подписку в его пользу и за кратчайший срок собрала 300 фунтов. Сам Джордж полагал, что этого достаточно. Он и его семья были страшно благодарны доктору Дойлу. Но Дойлу этого было мало. Он снова ринулся в бой и с мая по август 1907-го опубликовал в «Дейли телеграф» большое количество статей по этому делу. Он продолжал бомбардировать письмами министерство внутренних дел. Он собрал все свои материалы воедино и издал их в издательстве «Гаррисон» отдельной книгой под названием «Дело Джорджа Идалджи» («The Case of Mr. George Edalji»).
Безрезультатно. Отписки, отговорки. Потом и вовсе – молчание.
Но эту битву нельзя назвать проигранной. Во-первых, Идалджи был реабилитирован и снова работал по специальности. Он дожил до 1953 года. Во-вторых, история Идалджи стала последней каплей, переполнившей чашу терпения юристов, и в 1907 году в Англии был наконец учрежден апелляционный суд по уголовным делам. Вполне можно считать, что доктор Дойл победил.
Что же касается Шарпа, то он, хотя и не был осужден по делу Идалджи, но тем не менее почти всю свою жизнь провел в разных тюрьмах, куда регулярно садился то за драку, то за грабеж, то за поджог. Надо думать, доктор Дойл, которого никак нельзя отнести к людям кротким и склонным к всепрощению, испытывал изрядное злорадство всякий раз, когда узнавал об этом.
18 сентября 1907 года доктор женился на Джин Леки. Прошло больше года со дня смерти Луизы, истек срок траура. Хотя при желании можно увидеть символику в том, что Дойл позволил себе вступить в брак лишь после того, как сделал для Джорджа Идалджи всё, что было в его силах: сперва рыцарь совершает подвиг, а уж потом возвращается к Прекрасной Даме.
Венчание проходило в церкви Святой Маргариты в Вестминстере. Народу было мало – по желанию жениха в газетных извещениях не говорилось о месте церемонии, так что приехали в основном только родственники. В роли шафера жениха выступил Иннес. Службу совершал Сирил Эйнджел – зять доктора (муж Иды). Одной из подружек невесты была Лили Лоудер-Симмонс; запомним это имя – Лили в дальнейшем сыграет в жизни Дойлов важную роль (только не стоит предполагать любовный треугольник – до конца своих дней доктор больше ни на одну женщину не взглянет). После венчания все отправились в отель «Метрополь», где прошел свадебный прием. Там, в частности, присутствовали: добрый доктор Хор из Астона со своей семьей; Арчи Лэнгман, что заведовал госпиталем во время бурской войны; Роберт Крэнстон, который возглавлял избирательную кампанию Дойла; Джеймс Барри, Джером Джером, Роберт Барр и множество других друзей – всего 250 человек. В числе приглашенных гостей был Джордж Идалджи: он подарил новобрачным томики Теннисона и Шекспира. В тот же вечер муж и жена уехали в свадебное путешествие по Средиземноморью. «Как много людей так и проживут на свете, вообще не зная, что такое любовь. Она внезапно обрушивается на нас...»
Здесь вроде бы надо оставить в покое коррумпированную полицию и некомпетентные суды и продолжить последовательное описание жизни доктора Дойла после женитьбы – жизни, которую он сам определил как «спокойную оседлую жизнь» и «долгие годы спокойной работы». И в самом деле, в последующие семь лет в жизни доктора ничего экстраординарного не произойдет: работа, жена, дети, работа; в своем внешнем течении годы эти будут мало отличаться друг от друга. Так что, пожалуй, можно отложить хронологию до следующей главы и, раз уж мы начали рассказывать о сражениях доктора Дойла с полицией, правительством и судебной системой, свести здесь воедино все его подобные битвы. Так мы сможем яснее представить себе всю картину этой ожесточенной войны, в которой победы будут, увы, чередоваться с гибельными поражениями.
В 1908 году в городе Глазго жила Марион Гилкрист, довольно богатая дама восьмидесяти трех лет от роду. Она не доверяла банкам и хранила свои драгоценности на общую сумму в 3000 фунтов у себя в квартире, запираясь на десять замков. Этажом ниже жил музыкант по фамилии Адамс; миссис Гилкрист условилась с ним, что в случае нападения воров будет стучать в пол, сигнализируя о том, что нуждается в помощи. Еще у нее была молоденькая служанка Элен Ламби. Вечером 21 декабря 1908 года Элен по поручению хозяйки вышла купить газеты. Уходя, она запирала дверь снаружи. Миссис Гилкрист осталась в гостиной. Вскоре Адамс (у него в гостях были его сестры) услышал удары в потолок и побежал наверх. Ему никто не открыл. Но он снова услышал звуки ударов, доносившиеся из кухни. Он подумал, что служанка колет дрова, и вернулся к себе, но сестры отослали его обратно. Когда он снова подошел к двери миссис Гилкрист, то увидел возвращавшуюся Элен. Та отперла дверь своим ключом и вошла. В этот момент ей навстречу из квартиры вышел какой-то мужчина. Адамс его плохо разглядел, но его хорошо видела девочка, Мэри Берроумен, когда он уже бежал по улице. Элен была совершенно спокойна. Лишь пройдясь по квартире, она обнаружила, что в комнате, где хранились драгоценности, все перевернуто вверх дном, а в гостиной на полу лежит миссис Гилкрист – мертвая, вся в крови, с проломленной головой. Тогда она позвала Адамса.
Согласно показаниям Элен, похищена была лишь одна бриллиантовая брошка. А через несколько дней полиции стало известно, что в одном из третьеразрядных лондонских клубов некий подозрительный тип предлагал всем желающим выкупить закладную на бриллиантовую брошь, после чего уехал вместе со своей подругой в Ливерпуль, а оттуда отплыл на пароходе в Нью-Йорк. Полиция Глазго договорилась с полицией Нью-Йорка о том, что подозреваемого, Оскара Слейтера, арестуют по прибытии парохода. Предварительное расследование проходило в Нью-Йорке. Адамса, Элен Ламби и Мэри Бэрроумен привезли туда в качестве свидетелей. Раньше служанка и девочка описывали внешность убегавшего человека по-разному, но потом они стали сближаться в своих показаниях и в конце концов обе опознали в Слейтере мужчину, который выходил из квартиры убитой. Адамс опознать Слейтера не смог – у него было плохое зрение.
На суд Слейтера повезли обратно в Шотландию. 3 мая 1909 года в Высшем уголовном суде Эдинбурга начался процесс. Слейтер утверждал, что никогда не слыхивал о Марион Гилкрист. Брошь, которую он заложил и которую полиция изъяла из ломбарда, оказалась совсем не той, что была украдена, и принадлежала Слейтеру уже много лет, что было доказано. Алиби Слейтера подтвердили его любовница и его прислуга, но им не поверили. Обвинителем выступал главный прокурор Шотландии Юр, председательствовал судья Гатри. Адвокаты были дешевые, защищали своего клиента неумело. Присяжные девятью голосами против шести признали Слейтера виновным. Его в два счета приговорили к смертной казни, которую назначили на 27 мая, но в последний день, как в кинофильмах, лорд Понтленд, министр по делам Шотландии, заменил казнь пожизненным заключением в тюрьме Питерхед. Адвокаты Слейтера пытались добиться пересмотра, но безрезультатно. В защиту Слейтера выступил известный британский криминалист Уильям Рафхед. Помните, мы говорили о том, что Дойла называли «рыцарем проигранных битв»? Это Рафхед первым назвал его так; но он же назвал его и «воскресителем разбитых надежд».
Рафхед написал книгу о процессе Слейтера. Тоже безрезультатно. Слейтера никто не пожалел. Весной 1912-го, вконец отчаявшись, адвокаты обратились к Конан Дойлу. Оскар Слейтер не имел с бедным Джорджем Идалджи ничего общего: у него было несколько разных имен и фамилий, он представлял собой богему, если не сказать хуже, когда-то содержал игорные заведения (в Лондоне и Нью-Йорке), занимался мелким жульничеством, прятался от законной жены, жил открыто с бывшей (а может, и не бывшей) проституткой и вообще был личностью крайне малопривлекательной. Дойл к этому времени уже читал книгу Рафхеда, но браться за дело Слейтера ему совершенно не хотелось. Слейтер был ему отвратителен. Дойл предупредил адвокатов, что ничего им не может обещать, пока не ознакомится с делом. Но из материалов дела он увидел, что ошибок на следствии и на суде было допущено раз в двадцать больше, чем в деле Идалджи.
Первое, на что он обратил внимание: почему служанка так спокойно отнеслась к тому, что из квартиры, которую она, по ее же словам, самолично заперла снаружи на ключ, вдруг выходит незнакомец? Как вообще мог Слейтер проникнуть в запертую квартиру? (Окна тоже были закрыты.) Откуда он, приезжий, узнал о существовании Марион Гилкрист и о драгоценностях? Все наводило на мысль, что убийца был прекрасно знаком либо с миссис Гилкрист, либо со служанкой, и одна из них впустила его в квартиру; если даже предположить, что он отпер двери своим ключом, он все равно для этого должен был быть вхож в дом.
Теперь о грабеже: когда полиция осматривала место преступления, было обнаружено, что драгоценности валялись рассыпанными по всей комнате, а на столе стояла раскрытая шкатулка с документами, в которых явно рылись. Почему убийца взял только одну жалкую брошку? Драгоценности ли он искал? Не документы ли? Постороннему документы ни к чему – только своему человеку.
Перейдем к орудию убийства. У Слейтера дома нашли дешевый набор инструментов, среди которых был, естественно, молоток. Рукоятка его была чиста. Полиция решила, что этого достаточно: раз ручка чистая – значит, с нее смывали кровь. Судебный врач, правда, утверждал, что миссис Гилкрист убили не молотком, а ножкой стула, но суд не принял это во внимание. Подобным образом велось все дело.
Доктор Дойл дал согласие заниматься делом Слейтера. Возможно, свою роль сыграло и то обстоятельство, что Слейтер был германский иммигрант и к тому же – еврей; он даже по-английски говорил плохо. Публика его ненавидела, как ненавидела Идалджи, а для доктора Дойла было делом принципа пойти одному против озверевшей толпы. «Публика потеряла голову, с полицией произошло то же самое. Слейтер был беден, и у него не было друзей. Он жил с какой-то женщиной. И это оскорбляло нравственное чувство шотландцев. Как нагло выразился в печати один автор: „Если даже это не его рук дело, все равно он заслуживает наказания“.<...> Эта история просто чудовищна, и, по мере того как я читал ее и осознавал всю ее безнравственность, во мне росла потребность сделать для этого человека все, что могу». Обратим внимание на одно слово: «безнравственность». Для подавляющего большинства людей быть безнравственным – это жить с проституткой на сомнительные средства и выглядеть не так, как коренные жители страны. Тех, кто судит и приговаривает к смерти невиновных, безнравственными называют редко...
У Слейтера и Дойла все же были союзники, хоть и немного: кроме Рафхеда, в защиту Слейтера был готов выступить детектив из Глазго Джон Тренч, который с самого начала видел нарушения в ходе следствия и знал, что полиция оказывала чудовищное давление на свидетелей. Ему, например, было известно, что Элен Ламби на самом деле давным-давно опознала убийцу – племянника миссис Гилкрист – и назвала его имя, о чем говорила своей знакомой, но полиция оставила без внимания этот незначительный пустяк... Был также юрист Дэвид Кук, которому Тренч рассказал обо всем этом. (Не обошлось и без спиритов: на сеансе им явилась миссис Гилкрист и сказала, что ее убили не молотком, а консервным ножом. Почему она не назвала имя убийцы? Доктор Дойл был уверен, что называла – просто спириты не сочли возможным заявлять об этом официально.)
Дойл списался с Тренчем и Куком, встретился с Рафхедом и летом 1912-го начал очередную кампанию в прессе, а уже в августе опубликовал на свои средства брошюру «Дело Оскара Слейтера» («The Case of Oscar Slater»). Поскольку Слейтер был всем противен, отклик читателей оказался значительно слабее, чем на дело Идалджи, но фантастическая популярность Конан Дойла свою роль сыграла: давление общественности оказалось достаточным, чтобы правительство поручило Королевской парламентской комиссии, которую тогда возглавлял шериф Миллер, пересмотреть дело Слейтера.
Однако все это оказалось бесполезным: доктор Дойл наткнулся на ту же «профсоюзную» стену. Комиссия не рассматривала и не оценивала действия полиции: они априори были признаны правильными. Просто допросили заново свидетелей, да и то без присяги. Уточнили некоторые мелкие детали – и все. Более того, началось преследование Тренча и Кука, которые выступили в пользу Слейтера. Нет ничего страшнее мундиров, когда они становятся на собственную защиту: Тренча уволили из полиции, а потом, когда он не замолчал, сфабриковали нелепейшее уголовное обвинение по другому делу против него самого. (Судья Скотт Диксон, к которому попало дело Тренча, отказался даже направлять его в суд, а вскоре Тренч умер.) Миллер опубликовал свой доклад, в котором говорилось, что для опротестования приговора, вынесенного Слейтеру, нет ни малейших оснований. Все было кончено – но не для доктора Дойла.
Доктор постоянно занимался этим делом в течение пятнадцати лет. Многие писатели – пусть меньше, чем хотелось бы, но все же многие – во все времена выступали в прессе в защиту невиновных. Но – целых 15 лет, причем когда речь идет о человеке аморальном, абсолютно вам несимпатичном и которого вы никогда в глаза не видали! Конечно, были тут и самолюбие, и простое упрямство – но какая разница? На каждого вновь назначаемого министра по делам Шотландии Дойл обрушивал лавину требований пересмотреть дело Слейтера. Ни на месяц не останавливался. Всякий раз получал отказы и отписки – и снова писал и требовал. Наверное, иногда ему хотелось кричать и биться головой о стену, как Слейтеру в его камере.
Время от времени у него находились новые союзники. В 1926 году, когда Дойл был уже стариком, он познакомился с молодым журналистом Уильямом Парком, которого охарактеризовал как человека, «внутри которого огонь разгорается медленно, но неугасимо» и который «представляет собой наипрекраснейший тип шотландца». Парк «медленно, но неугасимо» заинтересовался делом Слейтера, заново беседовал со всеми оставшимися в живых фигурантами, потом написал книгу – а Дойл написал к этой книге предисловие. Летом 1927-го книга Парка была издана; Дойл вместе с Парком и писателем Эдгаром Уоллесом развернули в прессе настолько мощную кампанию в защиту Слейтера, что новый министр по делам Шотландии Гилмур был вынужден уступить. На сей раз дело рассматривалось апелляционным судом, состоявшим из пяти судей. Выяснилось, что Элен Ламби (к тому времени уже умершая) признавалась многим, что всегда знала убийцу и что полиция заплатила ей 40 фунтов за дачу ложных показаний. Мэри Берроумен также созналась, что ей заплатили 100 фунтов и что прокурор 15 раз репетировал с ней ее показания. 20 июня 1928 года приговор в отношении Слейтера был отменен. Ему выплатили шесть тысяч фунтов в качестве компенсации. Он провел в тюрьме 18 лет. Конан Дойл впервые увидел его в зале суда – оба были уже седыми.
А теперь несколько слов о том, о чем не очень приятно говорить. Правительство выплатило Слейтеру компенсацию, но отказалось платить судебные издержки. Поскольку апелляцию подавал Конан Дойл, от него потребовали заплатить часть издержек – примерно 500 фунтов (другую часть оплатила еврейская община). Дойл заплатил, но потребовал от Слейтера, чтобы тот вернул ему эту сумму из полученной компенсации в 6 тысяч. Тут Слейтер от благодарностей мгновенно перешел к упрекам: он полагал, что Дойлу следует требовать свои деньги не с него, а с правительства, и формально был, пожалуй, прав. Дойл был богатым человеком; даже его друзья говорили, что ему следовало бы плюнуть на эти деньги. Вероятно, если бы Слейтер был «джентльменом», все бы уладилось миром. Но он таковым не был. Дойл настаивал: «Если Вы действительно вполне отвечаете за свои действия, тогда Вы – самый неблагодарный, а также самый глупый человек из всех, кого мне когда-либо доводилось видеть». В конце концов Слейтер отдал Дойлу деньги. Больше они не виделись. «Это было очень болезненное и грязное послесловие к такой истории». Грустно как-то. И ведь наверняка найдутся читатели, которые скажут, что «нечего было возиться с этакой дрянью, пускай бы сидел» – вот это самое грустное...
Слейтер дожил до 78 лет. Был общителен, завел массу знакомств. Успел еще раз жениться. Когда он умер, в местной газете (он доживал свой век в Шотландии) его назвали «другом Конан Дойла».
Дело Идалджи и дело Слейтера – самые серьезные и продолжительные расследования, которыми занимался Дойл, но далеко не единственные. Начиная с первых публикаций в «Стрэнде», ему – а точнее, Шерлоку Холмсу, – постоянно писали знакомые и незнакомые люди, прося разобраться в какой-нибудь странной истории, а после дела Идалджи количество таких просьб возросло многократно, вот только адресовались они уже не Холмсу, а лично сэру Артуру.
Был длиннейший ряд детективных историй, вполне пригодных для пера доктора Уотсона. Например, дело человека, который забрал все свои деньги из банка, посетил театральный спектакль, вернулся в отель, оставил там свои приличные костюмы и бесследно исчез. Никто не видел, как он выходил из отеля, а жилец из соседнего номера утверждал, что всю ночь слышал его шаги за стеной. Полиция разводила руками. Родственники обратились к Конан Дойлу. Он разгадал загадку в стиле Холмса – не выходя из кабинета. Раз человек снял со счета деньги – значит, планировал бегство. Бросил приличную одежду – похоже, что намеревался начать совсем иной образ жизни, чем тот, что вел прежде. Как не заметили, что он вышел из отеля? В половине двенадцатого ночи из театра возвращалась огромная толпа народу – он запросто мог в этой толпе незаметно выскользнуть, а значит, исчез он именно в этот час. Сосед говорит, что слышал шаги в номере до самого утра? Не нужно верить всему, что говорят свидетели. Сосед мог ошибиться. Куда беглец потом делся? Если бы он собирался прятаться в самом Лондоне, то не стал бы вообще снимать номер в отеле. Стало быть – уехал в другой город. Если бы уехал в маленький город – его бы там на станции кто-нибудь заметил. Значит – в большой. Доктор пролистал железнодорожное расписание: экспресс на Глазго и экспресс на Эдинбург отбывали из Лондона около полуночи. Дойл посоветовал родственникам искать беглеца в Шотландии. Там он вскоре и нашелся. Элементарно? Да, когда кто-то все объяснит.
В «Воспоминаниях и приключениях» Дойл писал: «В каждом человеке скрывается потенциал разных возможностей. Среди этих разнообразных вариантов моего внутреннего "Я" есть и умный, зоркий детектив, однако, чтобы найти его в действительной жизни, я должен отбросить все другие мысли и заботы: особое настроение охватывает меня, лишь когда рядом в комнате никого нет. Тогда я добиваюсь результатов, и несколько раз мне удалось методом Холмса решить проблемы, которые ставили в тупик полицию». Адриан Дойл впоследствии рассказывал об этих периодах, когда отец, озадаченный чьей-нибудь новой тайной, на два-три дня запирался с трубкой в своем кабинете, отвечал на вопросы невпопад и мог выйти на улицу в разных ботинках – все домашние понимали, что происходит, и старались не попадаться ему на пути.
В другой раз молодая медсестра написала Дойлу о своем исчезнувшем женихе-датчанине: доктор тем же самым методом нашел жениха, а заодно разъяснил девушке, что беглец ее не стоит. Бывали, конечно, и случаи, в которых Дойл не сумел разобраться, как ни ломал голову: однажды, например, его знакомый издатель получил (на адрес фирмы) заказное письмо из Канады, адресованное его бывшему сотруднику, уже давно умершему. Письмо вскрыли – в нем были чистые листы бумаги. Доктор провел не один день над этими листами, обращался за консультацией к экспертам-химикам, но никакие слова на бумаге так и не проступили. Отгадки не было. Дело это так занимало Дойла, что он спустя много лет написал о нем в мемуарах.
Дойл, конечно, не на все просьбы откликался – иначе у него бы не осталось времени ни на что другое. Не мог он, подобно Холмсу, подменять собой полицию, да и не хотел – все-таки писатель должен писать, а не рыскать по всему свету с лупой. То просят собачку отыскать, то доказать супружескую неверность. Когда на богатого польского дворянина пало подозрение в убийстве и его родственники предложили Дойлу взяться за это дело, пообещав выслать в письме незаполненный чек, в котором он может проставить любую сумму, он отвечал с ледяной учтивостью, что не имеет возможности заняться их проблемой. Холмс тоже не очень жаловал клиентов, размахивающих толстыми кошельками. Из Польши же ему писала несчастная больная девушка, прикованная к постели, – никакой тайны не предлагала, а молила прислать для ее библиотеки его книги, которые она любит больше всех других книг на свете. Растроганный доктор в тот же день собрал громадную посылку, на каждой книге поставил автограф, но случайно узнал от своих собратьев по перу, что от этой польки получали письма чуть не все писатели Европы, причем написаны они были под копирку. Дойл обиделся и посылку не отправил. Быть может, девушка и впрямь была тяжело больна, но нельзя безнаказанно оскорблять авторское самолюбие.
Писали доктору отовсюду – из России в том числе. Ни сам доктор, ни его секретарь русским не владели, так что послания, написанные не по-английски, отправлялись, увы, сразу в корзину; среди тех, которые были написаны русскими на его родном языке, как-то тоже не оказалось ни одного, которым бы он согласился заняться. Порой в письмах, которые получал доктор Дойл, содержались не детективные загадки, а мистические; не обошлось и без предложений отыскать затонувший корабль, полный сокровищ. Речь шла об английском паруснике «Гросвенор», на котором якобы вывезли из Бомбея знаменитый «Павлиний трон» – реликвию могольских падишахов. Доктор над этим предложением много думал, принимал участие в обсуждениях, рисовал карты, но плыть за сокровищами так и не решился – слишком много дел было дома.
А вот еще удивительная в своем изяществе история: когда в 1926 году Агата Кристи совершила свой знаменитый загадочный побег из дому, разгадать тайну ее исчезновения взялся – наравне со многими другими (Эдгаром Уоллесом, например) – и Конан Дойл. Он прочел об исчезновении в газетах, когда Кристи отсутствовала уже неделю. Как рыцарь Британской империи, он имел почетную должность депутатлейтенанта Суррея; эта должность давала право доступа к полицейским документам. Доктор изучил их, но дедукцией на сей раз не воспользовался. В 1920-м он опубликовал статью «Новый взгляд на старые преступления», где утверждал, что в некоторых случаях полиции стоит прибегать к помощи экстрасенсов и это может давать результаты. Дойл попросил у полковника Кристи, мужа Агаты, ее перчатку; он показал перчатку медиуму Хорэйсу Лифу, а тот назвал имя владелицы, сказал, что дама находится в полубессознательном состоянии, но жива, а также разъяснил причины ее поступка (о которых, заметим, было нетрудно догадаться, зная обстоятельства частной жизни семьи Кристи в тот период) и обещал доктору: «В следующую среду вы о ней услышите». Агату Кристи, как известно, нашли вечером вторника – но Конан Дойл узнал об этом только в среду. Престарелый король детектива отправляется на поиски молодой королевы детектива, показывая волшебнику ее перчатку, – это просится даже не в роман, а в сказку.
От сказок – обратно к прозе, да такой жуткой, что никакому писателю не выдумать.
«Мы являемся современниками величайшего преступления, совершенного когда-либо за всю историю нашего мира, и тем не менее мы, кто не только мог остановить его, но и обязан был это сделать в силу обязательства, скрепленного клятвой, ничего не делаем. Это преступление продолжается вот уже 20 лет».
Доктор Дойл написал эти слова не об уголовном преступлении: когда убивают не одного, а миллионы – или хотя бы сотни людей, – это в нашем мире считается не убийством, а политикой. Он писал об африканском государстве Конго.
В последней четверти XIX века территория Конго стала объектом соперничества колониальных держав. В 1876 году бельгийский король Леопольд II организовал под своим председательством Международную ассоциацию для исследования и цивилизации Центральной Африки, в 1878-м – Международную ассоциацию Конго. Под прикрытием этой ассоциации он с 1879 по 1884 год захватил обширные территории в бассейне реки Конго и объявил их «Свободным государством Конго». Обратим внимание: это была не колония в общепринятом смысле, а личное, частное владение короля. До Леопольда на территории Конго проживало примерно 30 миллионов человек; он сократил это население в два раза.
На территории Конго добывали слоновую кость и еще каучук – вещь дорогую, пользовавшуюся громадным спросом. Леопольд ежегодно получал на одном каучуке 360 тысяч фунтов чистой прибыли. В мае 1903-го Эдмунд Морель, журналист и агент ливерпульской судоходной компании, опубликовал на страницах газеты «Уэст африкэн мейл» сенсационную статью, сопровождавшуюся фотографиями, о положении коренного населения Конго. На британского читателя обрушился фантастический, невообразимый кошмар. В отчете говорилось о женщинах, которых держали прикованными к столбам в качестве заложниц до тех пор, пока мужчины не вернутся с собранным каучуком, и о бельгийских карательных экспедициях, которые, демонстрируя свою безжалостность, возвращались на базы с корзинами, полными отрубленных кистей рук. В том же году Роджер Кейзмент, британский консул в Киншасе, по поручению правительства подготовил уже официальный отчет о положении в Конго. Все подтвердилось: казни (в том числе детей), пытки, увечья, принудительный рабский труд. Последовали новые и новые комиссии – британские, американские, шведские, бельгийские, – и все они привозили из Конго материалы один страшнее другого (Леопольд и в ус не дул). Кейзмент и Морель организовали «Ассоциацию в поддержку реформ в Конго». В нее входили более ста членов британского парламента и других влиятельных людей. Конан Дойл был среди них:
«Мой письменный стол завален фотографиями этих несчастных. На их теле видны следы перенесенных пыток. У одних отрублены ступни ног; у других – кисти рук. Один из них – ребенок, удивительно умный и красивый по европейским стандартам. У него отрублена рука. У другого ребенка, без правой ступни и левой руки, на лице застыло выражение странного, задумчивого удивления. Это люди, которым мы „во имя Всемогущего Бога“ дали гарантии» (статья Дойла «Англия и Конго», опубликованная в «Таймс» в 1909-м).
США и Британия потребовали немедленного созыва «совета четырнадцати» (государств, подписавших соглашение по Конго на Берлинской конференции в 1885-м); бельгийский парламент тоже возмутился. Под этим давлением Леопольд был вынужден пойти на создание независимой комиссии по расследованию (уже в статусе официальной) – и в 1905-м эта комиссия в очередной раз подтвердила все, о чем говорилось в отчете Кейзмента. Однако дело с места не двигалось. Многие (и в Бельгии, и в Британии) считали, что Кейзмент и Морель преувеличивают и все не так уж страшно. Мало ли что там понапишут всякие иностранные комиссии, они нарочно выискивают плохое, очерняют действительность, а этому Кейзменту (подставьте какое-нибудь другое имя) заплатили американцы, которые вечно лезут не в свое дело.
«Ассоциация в поддержку реформ в Конго» не опускала рук, и в 1908 году Леопольд – за солидную денежную компенсацию – уступил права на Конго Бельгийскому государству. Из частной фирмы оно превратилось в обычную колонию под названием Бельгийское Конго (в настоящее время – Демократическая Республика Конго). Был ли Конан Дойл удовлетворен достигнутым результатом? Вовсе нет; в 1909-м, когда Конго уже не принадлежал – с формальной точки зрения – королю Леопольду, Дойл написал и опубликовал в издательстве «Хатчинсон» брошюру «Преступление в Конго» («The Crime of the Congo»), снабженную ужасными фотографиями, и еще ряд статей в «Таймс», из которых мы можем увидеть, что положение дел в Конго мало изменилось. «Возникли надежды на перемены. Увы, их не последовало. Г-н Ренкин, бельгийский министр колоний, откровенно заявил, что их и не будет. Он отправился в Конго, чтобы составить отчет. Но сам-то он – бывший концессионер и ярый защитник этой системы в бельгийском парламенте». Бюрократическую машину доктор Дойл понимал превосходно. Он предсказал, что будет дальше: полгода отчет готовится, потом его несколько лет рассматривают – и все по кругу. Он предлагал конкретные меры: созыв европейской конференции, которая должна была бы, рассмотрев все имеющиеся материалы, лишить Бельгию «доверия, которым она так чудовищно злоупотребила», и отдать Конго под международную юрисдикцию.
Несколько лет Дойл вместе с Морелем – и с сотнями других известных людей, среди которых был, например, Джозеф Конрад, – продолжали заниматься «делом Конго». Статьи Дойла перепечатывались в десятках изданий по обе стороны Атлантики; брошюра была переведена на множество языков. Он посылал ее крупнейшим политикам от Вильгельма II до Теодора Рузвельта (с которым они были знакомы заочно: Дойл восхищался Рузвельтом как государственным деятелем и спортсменом, Рузвельт обожал книги Дойла); три месяца он ездил по Великобритании с лекционным турне. Брошюру прочли во всем мире; политики считали, что она написана чересчур жестко; Дойл заявлял, что есть времена, когда жесткость является обязанностью.
Однако Конго так и не стало международной проблемой по-настоящему. Страна превратилась в «нормальную колонию» и тем самым сделалась внутренней проблемой бельгийцев, в которую другие государства не желали лезть: одно дело – возмущаться на словах, другое – вмешаться практически. Американское правительство не имело владений в Африке и потому не стало предпринимать никаких шагов; европейские колониальные державы также предпочли умыть руки. Рузвельт написал Дойлу: «Никогда нельзя угрожать оружием, если знаешь, что не будешь стрелять»... Разумно, что тут скажешь. Короче говоря, ничего сделано не было.
Дойл писал также о компенсациях, о выплате пенсий выжившим жертвам Леопольда; не забыл и про палачей. «Может, будет создан Международный суд, перед которым предстали бы преступники, нарушившие все заповеди религии и нормы цивилизации? Общественная совесть не успокоится, пока всем им, от автора преступного замысла, сидящего в Брюсселе, до исполнителя, пойманного на месте преступления, не воздастся по заслугам». Не воздалось. То, чего хотел доктор Дойл, впервые состоялось через 15 лет после его смерти – в Нюрнберге. Он был бы там, если бы дожил; он должен был быть там; он до такой степени обязан был быть там, что нам кажется, будто мы видим его – или его тень – сидящим в зале, где допрашивают Геринга и Гесса.
В 1913 году на бельгийский трон взошел новый монарх, Альберт. Реформы в Конго начали проводиться, положение коренного населения более-менее улучшилось. В 1924-м, в мемуарах, Дойл писал: «Теперь, когда вопрос попал в поле зрения короля Альберта, этого благородного человека, все пойдет как следует, так как теперь, насколько мне известно, эта колония управляется очень хорошо». Не совсем так это было, конечно; да, тех зверств, что были при Леопольде, не стало, но еще почти полвека Бельгийское Конго оставалось одним из тех мест в Африке, где с населением обращались особенно жестоко. Но уже не было на свете Роджера Кейзмента, который мог бы об этом рассказать.
Кейзмент в 1904 году получил двухлетний отпуск, который провел на родине, в Ирландии. В 1906-м он был снова направлен на консульскую работу – в Южную Америку. Местом его службы были разные районы; в конце концов он занял должность генерального консула в Рио-де-Жанейро. Там он продолжал делать то же, что и в Конго: «очернять» действительность, то есть выявлять проблемы и во всеуслышание говорить о них. Самое ужасное положение дел он обнаружил в Путумайо – спорной территории между Перу и Колумбией. Фактически этой территорией управляла частная фирма, принадлежавшая двум братьям Арана и зарегистрированная в Великобритании. Там происходило все то же, что и в Конго: рабский труд индейцев, увечья, пытки, показательные казни. Рабы голыми руками прокладывали в джунглях автомобильные дороги, кто отказывался – отрубали руки и ноги и бросали умирать. Кейзмент получил эту информацию от десятника на каучуковой плантации; он отправился в Путумайо с инспекцией и весьма жестко реагировал на попытки скрыть факты злоупотреблений. Так же, как и в Конго, он составил подробный отчет и отправил его правительству Великобритании; вернувшись домой, он организовал Общество по борьбе с рабовладением в Южной Америке; и снова его обвиняли в очернительстве. Однако дело удалось сдвинуть с мертвой точки быстрее, чем в Конго: министерство иностранных дел Великобритании направило в Путумайо следственную комиссию, в результате деятельности которой удалось прекратить (насколько это было возможно в то время) бесчинства в отношении индейцев и привлечь к уголовной ответственности ряд чиновников. За свою деятельность в Южной Америке Кейзмент получил звание рыцаря Британской империи.
В период работы в «Ассоциации в поддержку реформ в Конго» Дойл, естественно, общался лично с Морелем; в 1910-м он познакомился с Кейзментом, и с тех пор они неоднократно встречались и регулярно переписывались. Дойл говорил, что людей благороднее Кейзмента и Мореля не встречал. Это были настоящие рыцари – не картонные. Доктору и в страшном сне не могло привидеться, каким образом их с Кейзментом пути пересекутся в последний раз – во время Первой мировой.
Ирландия, как мы помним, считала себя самостоятельным государством, а англичан – оккупантами. Роджер Кейзмент, рыцарь Британской империи, был ирландским националистом; Ирландия и поныне чтит его как своего героя; под его влиянием Дойл переменил свою позицию по ирландскому вопросу и стал сторонником гомруля. В 1912 году Кейзмент отказался от колониальной службы, вернулся в Ирландию и присоединился к освободительному движению. В июле 1914 года он поехал в США, чтобы собрать деньги и приобрести оружие для нужд движения. Когда в следующем месяце разразилась Первая мировая война, Кейзмент решил просить у Германии помощи в борьбе против англичан. Он надеялся на то, что Германия окажет Ирландии поддержку в борьбе за независимость.
Для установления контакта с германским послом в Вашингтоне он использовал влиятельную ирландско-американскую организацию «Кланна-Гэл». Многие члены этой организации ему не доверяли, так как он не был членом ИРА и занимал, по мнению крайних националистов, чересчур умеренную позицию. Его деятельность в США закрыла ему возможность вернуться в Британию, поэтому в октябре 1914-го он отправился в Германию через Норвегию. Когда Кейзмент прибыл в Берлин, он поставил себе три задачи: сформировать из ирландских военнопленных бригаду для участия в войне с Британией, добыть оружие для грядущей борьбы Ирландии за независимость и добиться от германского правительства публичной поддержки его дела. Германское правительство заявило о своей поддержке идеи независимости Ирландии, но практически ничего не сделало (ему в то время, наверное, и с Лениным было достаточно хлопот – революционеры по всему свету просили помощи у Германии) – только согласилось тайно доставить в Ирландию небольшое количество боеприпасов.
Тем временем ИРА намеревалась воспользоваться слабостью Великобритании, принимавшей участие в войне, чтобы организовать восстание. Оно было запланировано на Пасху 1916-го. Кейзмент был категорически против, так как видел, что людей и оружия недостаточно. Он уехал в Ирландию, надеясь уговорить своих товарищей отказаться от преждевременного выступления. Но ему не удалось ничего сделать. Судно, на котором везли германские боеприпасы, было захвачено британцами. Взяли и самого Кейзмента; его заключили в Тауэр. Восстание состоялось и было подавлено Британией за шесть дней с помощью военно-морской артиллерии, разрушившей центр Дублина. Пятнадцать его вождей были казнены военным трибуналом; шестнадцатый, Роджер Кейзмент, был лишен звания рыцаря и также приговорен к казни за государственную измену. Кейзмент вину отрицал и считал, что британский суд неправомочен судить его.
Кейзмент был правозащитником с мировым именем, человеком, известным своим личным мужеством; общественность, в том числе британская, поднялась на его защиту. Конан Дойл пришел в ужас, узнав о смертном приговоре (хотя в 1916-м в его жизни, как мы увидим, ужасов хватало и без Кейзмента); он немедленно подготовил петицию, обращенную к премьер-министру Асквиту, и стал собирать подписи своих коллег и других знаменитостей в защиту Кейзмента. Петицию подписали Честертон, Голсуорси, Джером Джером, Арнольд Беннет и другие известные литераторы. (Шоу к петиции Дойла не присоединился, но организовал собственную.) Речь, конечно, шла не об оправдании – факт измены было невозможно отрицать – но о смягчении приговора до пожизненного заключения. Еще одно «дело Дрейфуса», с той разницей, что Золя, убежденный в невиновности своего подзащитного, мог обратиться к обществу со словами «Я обвиняю», а Дойл никого обвинять не мог – только молить о снисхождении к человеку, который когда-то так много сделал для людей. Четырьмя годами ранее он написал в письме Кейзменту: «Вы сделали так много добра в Вашей жизни, что по справедливости ни одна тень не может упасть на Вас». И вот тень упала, да такая, что доктор мог призывать отнюдь не к справедливости, но лишь к милосердию.
Смертный приговор Кейзменту был воспринят общественностью как месть за критику колониальной политики; все вроде бы шло к тому, что осужденного должны помиловать. Но с точки зрения британских политиков помиловать Кейзмента было никак невозможно – это все равно что де-факто признать Ирландию свободным государством, находящимся в состоянии войны с Британией. Тут-то на свет и появились личные дневники Кейзмента (найденные полицией при обыске в его квартире), в которых говорилось о его сексуальной жизни. Записи в этих дневниках были откровенны до такой степени, что высоконравственная общественность съела бы Кейзмента, даже если бы в них шла речь о женщинах. «Ни одна тень не может упасть на Вас...»
Этими дневниками занимаются до сего дня; одни эксперты однозначно называют их подлинными, другие так же твердо устанавливают, что это изготовленная спецслужбами фальшивка; в подобных вещах окончательная ясность, как правило, никогда не наступает. Британское правительство послало расшифровку дневников папе римскому и президенту США Вильсону, которые ранее выступали за помилование Кейзмента; папа и президент прочли записи и от Кейзмента отреклись. Когда американский посол в Лондоне сказал Асквиту, что знает о дневниках, Асквит высказал пожелание не хранить эту информацию в тайне. Информация разлетелась по обе стороны Атлантики. От Кейзмента мгновенно отвернулись все. Что там какая-то жалкая государственная измена! Газета «Ньюс оф зе уорлд» писала: «Ни один человек, которому стали известны эти подробности, не может произносить имя Кейзмента без омерзения и ненависти». Смолкли даже ирландские политические деятели, до этого момента считавшие англичан оккупантами, а Кейзмента – героем: они не могли заступаться за такого мерзкого типа и сожалели о том, что он затесался в их ряды. Возликовали те, кто считал, что Кейзмент в истории с Конго и с Путумайо «преувеличивает»: он, конечно, тогда все выдумывал, такие порочные люди всегда выдумывают то, чего нет. Все церковные и государственные деятели в Британии и Соединенных Штатах отказались поддержать просьбу о помиловании.
Многие из тех, кто уже поставил подписи под петицией Дойла, отозвали их. С самого начала отказались подписать петицию Уэллс и Киплинг. Уэллс в своих «Очерках истории цивилизации» позднее писал: «Предатель, сэр Роджер Кейзмент, получивший рыцарский титул за прежние заслуги перед империей, который искал помощи для ирландских повстанцев в Германии, был отдан под суд и казнен – вполне заслуженно». Конечно, никто не обязан жалеть Кейзмента за его былые заслуги, но когда писатель отказывается проявить сочувствие к казнимому – еще раз подчеркнем, что речь шла не об оправдании, а о снисхождении, – это выглядит как-то по-людоедски. От Киплинга, «солдата Империи», ничего другого ожидать было невозможно, но Уэллс, прогрессивный Уэллс. Может, не совсем ошибался доктор Дойл, утверждая, что Уэллсу чуточку не хватало души?
Ни Шоу, ни Дойл своей позиции не переменили. Дойл писал Клементу Шортеру (журналисту и литературному критику, одному из тех, кто наиболее активно высказывался в защиту Кейзмента): «Они (министерство иностранных дел. – М. Ч.) сообщили мне, что Кейзмент совершал гадкие половые извращения, доказательством которых служат личные дневники. Я, конечно, слыхал об этом, но неужели половые извращения – это хуже, чем государственная измена и подстрекательство солдат к измене своему долгу? Меня все это не заставило отступить от моей цели». Доктор, однако, понимал, что игнорировать вновь открывшиеся обстоятельства невозможно, и с ловкостью заправского адвоката изменил свою линию защиты: в переработанном тексте петиции он упирал теперь на то, что Кейзмент невменяем, что годы, проведенные им в тропиках, и чудовищные ужасы, свидетелем которых он был, привели к тому, что он вконец повредился рассудком и не может нести ответственность за свои действия. Ужасные дневники как раз и являются наилучшим доказательством того, что бедняга давно был не в себе; доктор теперь припоминал, что Кейзмент при общении постоянно жаловался на головные боли. Действительно ли он считал Кейзмента душевнобольным или то была единственная возможность хоть как-то его защитить? Неизвестно. В пользу первого предположения говорит его аналогичное высказывание об Уайльде; в пользу второго – то, что он никогда не упоминал о сумасшествии Кейзмента и Уайльда до того, как против них были возбуждены уголовные дела.
«Это был прекрасный человек, – писал Дойл о Кейзменте, – и любому, кто хоть немного знал его, покажется невообразимым, что он мог сознательно решиться на предательство своей страны. <...> Он неоднократно перенес тропическую лихорадку, он подвергался тяжелейшим испытаниям; неужели нельзя оказать снисхождение тяжелобольному, беспомощному человеку, который столько сделал добра в прошлом?» Доктор также приводил доводы, более понятные для правительства, – что убивать Кейзмента невыгодно, что это ожесточит Ирландию, что проявленное великодушие, напротив, послужит к вящей славе Британии за границей – но он не был политиком и так и не понял, что к вящей славе всегда служит только решительность и жесткость. Он снова и снова (уже после отправки петиции, в частных беседах) говорил политикам о болезни Кейзмента, о его беззащитности, напоминал о его заслугах перед мировой цивилизацией, снова взывал к милосердию, умолял, сам чуть не лишился рассудка – все напрасно.
Дойл также не оставлял надежду на то, что Кейзмента можно защитить юридическими способами. Принято считать, что он оплатил половину всех издержек на адвокатов. Стэшовер полагает, однако, что произошла ошибка: когда Дойл подключился к делу, адвокатам уже было уплачено полностью, и сделал это однофамилец доктора, американец ирландского происхождения. Как бы то ни было, Кейзмент погибал не из-за нехватки денег, их было достаточно. Но своим адвокатам он помогал плохо – не проявлял раскаяния в содеянном и, по-видимому, уже настроился геройски умирать. О вмешательстве Дойла в его зашиту он отозвался с негодованием, хотя и назвал его своим другом. Но доктора такое отношение со стороны его неблагодарных подзащитных никогда не смущало. Последний, отчаянный шаг, который предпринял Дойл: он потребовал признать Кейзмента военнопленным и обращаться с ним соответственно международным конвенциям. Но его, естественно, не послушали: шпион – не военнопленный.
Дойлу было не впервой идти против всех, но Кейзмент – это оказалось уже чересчур. Впервые (если не считать Шарпа, истязателя лошадей) доктор получил от незнакомых людей письма, в которых были не похвалы его литературному таланту и не просьбы распутать какую-нибудь тайну, а плевки и угрозы. Из-за выступлений в защиту Кейзмента Дойл рассорился чуть ли не со всеми политиками, которые раньше относились к нему весьма благосклонно. Считалось в те годы и сейчас считается (это не подтверждено документально, и все биографы вынуждены обходиться расплывчатыми и туманными формулировками), что за заслуги Дойла во время Первой мировой войны король и Асквит намеревались возвести его в пэры, но после истории с Кейзментом – передумали. Вполне вероятно, что то и другое – правда. Заслуги доктора, как мы скоро увидим, были велики – такой человек просто обязан заседать в палате лордов; но и глупость (с точки зрения государственных деятелей), совершенная им, была очень велика. Наплюй доктор на своего старого товарища – и стал бы пэром. Многие биографы называют выступления Дойла в защиту Кейзмента «жертвой» с его стороны. Нам почему-то кажется, что он бы разозлился, услышав это слово.
Казнь состоялась 6 августа 1916 года. Труп Кейзмента, снятый с виселицы, швырнули в известь – точь-в-точь как в «Балладе Рэдингской тюрьмы». Отношение к нему по сей день неоднозначное, даже среди самих ирландцев. В политике добро и зло очень трудно отделить друг от друга. «Когда у стен Тауэра трубач возвестил о начале казни и сотни ирландцев вокруг меня плакали и молились... я словно увидел обращенный на меня взгляд сэра Роджера. „Посмотри, как я умею умирать, ты, кто когда-то называл себя революционером!“ – сказал этот взгляд». Эти слова принадлежат хорошо известному чекисту Яну Петерсу – тому самому, что вел дело Фанни Каплан. Над нею он не заплакал.
В 1965 году многократные ходатайства независимой Ирландии о перезахоронении были наконец удовлетворены, и Кейзмент упокоился в Дублине. Гроб с землей (какой уж там прах после извести-то!) провожали десятки тысяч людей; надгробную речь произнес девяностолетний де Валера, президент Ирландии, один из сподвижников Кейзмента, заключенный в тюрьму в 1916-м и впоследствии возглавивший движение «Шинн фейн». Конан Дойл в своих мемуарах писал следующее: «Кейзмент, которого я всегда буду считать прекрасным человеком, страдающим манией, встретил свой трагический конец, а взгляды Мореля на эту войну (Морель во время Первой мировой стал пацифистом. – М. Ч.) разрушили чувства, которые я к нему питал, но я всегда буду утверждать, что оба они делали благородное дело, борясь против несправедливостей в отношении несчастных и беспомощных негров».
На страницах книг доктора Дойла Кейзмент жив и поныне. Его знает любой, даже тот, кто отродясь не интересовался ирландским освободительным движением. Только у него другое имя. Но об этом – в свое время. Сейчас очень хочется вернуться в мирный, тихий 1907 год.
Глава пятая
ЗА ГОРОДОМ
У родителей Джин был дом в Кроуборо – маленьком городке в графстве Сассекс, в 55 километрах южнее Лондона, где они проводили летние месяцы. Кругом леса и холмы; местность называли «сассекской Шотландией». На вершине самого высокого холма и примостился Кроуборо, который станет приютом для доктора Дойла на целых 23 года. Это его самый главный дом. Дольше – и счастливее – он нигде не жил.
Он побывал в Монкстоуне, усадьбе семейства Леки, еще в 1906-м; теперь молодожены решили поселиться поблизости. Еще до свадьбы они купили в Кроуборо дом под названием «Литтл Уинделшем»; Дойл написал в мемуарах, что продавец жестоко надул его со стоимостью. (Дом в Хайндхеде, напоминавший о смерти, без сожаления продали.) Малый Уинделшем стоял на отшибе, в безлюдной местности. В начале XIX века там жили одни цыгане да контрабандисты: место романтическое. Окна дома выходили на холмы, заросшие лиловым вереском, и небольшой лесок; именно этот вид Дойл несколько лет спустя опишет в романе «Отравленный пояс». Все пабы в Кроуборо гордятся тем, что в них захаживал доктор Дойл.
Доктор с обычным энтузиазмом принялся за строительство (сын архитектора!), и вскоре эпитет «малый» отпал за ненужностью. Дом стал называться просто «Уинделшем». Он был громадный, значительно больше «Андершоу», со множеством комнат и обилием прислуги. Его центром стала большая продолговатая комната, получившая название Бильярдный зал: если убрать ковры, там могли танцевать 150 пар. У доктора был большой удобный кабинет на первом этаже; отдельный кабинет отвели и секретарю Альфреду Вуду. В саду построили легкий деревянный домик, где хозяин любил работать в теплое время года; он называл его «своей хижиной». Джин, увлекавшаяся цветоводством, разбила большой прекрасный розарий; цветами занялся и доктор. Усадьба постоянно была полна гостей. Сами Дойлы по несколько раз на неделе выезжали в Лондон (там у них была квартира около вокзала Виктория, по адресу Букингем-Палас-мэншн, 15). За покупками ездили обычно в соседний город Танбридж-Уэллс. Между Кроуборо и Танбридж-Уэллсом находилось селение Грумбридж с красивейшими старинными усадьбами; Дойл, часто гостивший у одного из жителей Грумбриджа, потом опишет такую усадьбу в одном из своих детективных романов. В Уинделшеме оборудовали площадку для гольфа – куда ж без него; еженедельно приезжал тренер по боксу и занимался с хозяином. Супруги (ему было 47 лет, ей – 31) были отчаянно влюблены друг в друга. Ездили отдыхать на Средиземное море, посетили Алжир, Мальту, Корсику. Абсолютная идиллия – если, конечно, отвлечься от того обстоятельства, что в первые годы брака доктор Дойл как раз наиболее активно занимался проблемой Конго и с ужасом писал о ребенке с отрубленными конечностями. А что же его собственные дети?
«Кингсли и Мэри очень привязались к Джин», – пишет Стэшовер. Применительно к Кингсли это более-менее справедливо – он всегда хорошо относился к мачехе, во всяком случае, внешне, и она, по-видимому, его искренне полюбила; они вели оживленную переписку, он звал ее по имени, а она никогда не называла пасынка иначе как «наш милый Кингсли». Но между Джин и Мэри отношения были прохладными. Ко дню свадьбы отца Мэри уже исполнилось 17 лет; она увлекалась музыкой, пела, играла на фортепиано; вроде бы у нее был талант. В том же году ее отправили учиться в Дрезден, в музыкальную школу. Джорджина Дойл в своей книге доказывает, что этот поступок был со стороны отца и мачехи ужасной жестокостью и что с Мэри после появления в доме Джин вообще обращались очень плохо. Мачеха и семнадцатилетняя падчерица редко хорошо уживаются. С другой стороны, сам факт отправки Мэри из дому вовсе не свидетельствует о том, что от нее хотели избавиться; как известно, в Англии это самая обычная практика. За границей обучалась сама Джин; за границей училась бабушка Мэри – Мэри Дойл; Артура Дойла отправили в интернат, когда ему и десяти лет не было. Кингсли тоже отослали из дому – в Итон. Наверняка Мэри и Кингсли уехали бы куда-нибудь учиться и при жизни Луизы, достигнув соответствующего возраста. Но при Джин брат и сестра – особенно сестра, – могли воспринять это как ссылку.
Мэри в раннем детстве была живым и энергичным ребенком; девушкой она стала замкнутой, застенчивой. Она очень сильно любила мать и, естественно, приняла Джин в штыки. Теперь уж она точно не могла не знать, что «эта женщина» еще при жизни матери была очень близкой знакомой отца; брак отца с ней дочь восприняла как предательство. Бывали ли открытые скандалы? Вполне возможно, что бывали. Отец отослал дочь подальше, чтобы этих скандалов не было? Тоже возможно. Джин должна была быть ангелом небесным, чтобы как-то сгладить эту ситуацию. Но ангелом она не была.
После женитьбы доктор Дойл не прекращал своих занятий бизнесом, напротив – стремился расширить эту деятельность. Его автомотоциклетные предприятия еще казались перспективными. Но он отнюдь не собирался ограничиваться машиностроительной отраслью. Добывающая промышленность также интересовала его. На угледобыче можно хорошо заработать. Но доктор связался не с теми людьми. Был такой коммерсант-авантюрист Барр, который еще в 1890-х объявил о том, что в графстве Кент обнаружены громадные месторождения угля. Ему удалось привлечь серьезных инвесторов. Но уголь в кентских шахтах почему-то не хотел добываться. Залежи располагались слишком глубоко, проходы к ним были узки, на пути находились подземные озера, и шахты все время заливало водой; то смехотворно малое количество угля, которое удавалось добыть, было низкого качества. О коммерческой добыче угля речь вообще не шла. Тем не менее к 1910 году Барр соблазнил еще великое множество инвесторов, открыл пять новых шахт и основал в общей сложности 22 добывающие компании: в одну из них Дойл инвестировал средства и стал управляющим: «Я даже спускался на тысячу футов сквозь известняк, чтобы собственными глазами убедиться, что уголь находится на своем месте. По внешнему виду и другим характеристикам это было похоже на уголь, за исключением того, что оно не горело». В 1907-м, когда Барру все-таки удалось добыть некоторое количество угля, он продал его пивоваренному заводу в Дувре, самом большом городе графства, и в рекламе пива было указано, что для его варки используется «наилучший кентский уголь».
К 1913 году, однако, даже пивовары поняли, что на кентский уголь рассчитывать не приходится. Все было похоже на историю партнерства Дойла с Уоллом, только стократ масштабнее: Барр объявлял инвесторам и акционерам, что для получения дохода нужны дополнительные вложения; инвесторы, стремясь спасти то, что уже внесли, эти дополнительные вложения покорно делали. Барр на эти деньги тотчас открывал новые компании. Против Барра было возбуждено дело, но его не осудили. Как многих создателей финансовых пирамид, его поддерживала значительная часть акционеров. Доктор Дойл был в их числе: когда в Дувре летом 1913-го давался торжественный обед в честь Барра, «одного из самых значительных благотворителей, которого Дувр когда-либо знал» (Барр обещал сделать из Дувра «второй Ливерпуль»), доктор выступил на этом обеде с горячей речью в поддержку и защиту Барра. Истина откроется ему годом позже, когда Барру предъявят с десяток судебных исков за мошенничество и объявят банкротом.
В январе 1909-го доктор Дойл серьезно заболел. У него была нарушена деятельность кишечника – по-видимому, после пребывания в Южной Африке. «Таймс» помещала бюллетени о состоянии его здоровья. Обошлось. А 17 марта 1909-го Джин родила первенца. Это был мальчик; его назвали Деннис Перси Стюарт Конан. Когда Деннис подрастет и характер его оформится, отец в повести «Трое» («Three of them»), посвященной своим младшим детям, назовет его «Лэдди» (laddie – мальчуган, парнишка) и напишет о нем следующее: «Он был рожден готовым кавалером. У него самая благородная, самая бескорыстная, самая чистая душа, живущая в высоком, худеньком, изящном, проворном теле с головой точно греческая камея, с серыми глазами, невинными и мудрыми одновременно, которые покоряют любое сердце». Лэдди застенчив и не раскрывается перед посторонними. Он болезненно честен. У него львиное сердечко. Однажды, когда выведенный из себя отец дал подзатыльник Димплсу (так доктор называет в рассказе младшего брата Денниса, который, заметим сразу, своим поведением на подзатыльники очень сильно провоцировал), то тут же почувствовал пинок в области пониже пояса и, обернувшись, увидел раскрасневшееся личико Денниса со сверкающими глазами. «Никто, даже папа, не смеет обижать братишку Лэдди». Вся любовь родителей была отдана малышу. Неудивительно, что Мэри было очень тяжело. Ее воспитывали в строгости – а всех детей, рожденных Джин, баловали сверх меры. Нам хотелось бы оправдать доктора Дойла – ведь в сказке о Золушке отец был добр и ни в чем не виноват, – но не получается.
Еще в 1909-м – тогда же, когда доктор начал писать о Конго, – он нашел для себя новое общественное поприще: стал председателем Союза за реформу бракоразводных процессов (и оставался на этом посту до 1919-го). Как у англичан обстояло дело с разводами в то время? Не будем вдаваться подробно в историю вопроса – это заняло бы отдельную главу – отметим только, что институт развода возник в 1857 году. (До этого для расторжения каждого отдельного брака требовался специальный парламентский акт.) Мужчины и женщины были перед этим законом не равны: мужу было достаточно уличить жену в неверности, а от жены требовалось дополнительно представить в суд доказательства невыполнения супружеского долга, изнасилования, инцеста, содомии или скотоложества. Лишь с 1870 года жена могла получить при разводе свое добрачное имущество, и лишь с 1873-го разведенная женщина могла видеть своих детей. Ни длительное раздельное проживание, ни душевная болезнь, ни жестокое обращение мужа с женой основаниями для расторжения брака не считались. По взаимному согласию супруги также не могли разойтись, и кто-то из них был в этом случае вынужден инсценировать прелюбодеяние и взять вину на себя. Процессы велись с участием адвокатов, проигравшая сторона оплачивала судебные издержки, истец мог также требовать с ответчика и соответчика (того человека, с которым состоялась измена) возмещения убытков – так что малоимущим, даже мужчинам, опять-таки особо рассчитывать было не на что. Кто мог – уезжал от постылой жены в колонии, кто не мог – приходилось решаться на убийство, это было значительно дешевле. Жены, измученные побоями, тоже нередко убивали своих мужей.
У Дойла, кроме его вечного стремления к прогрессу и всеобщему улучшению жизни, несомненно, были свои личные причины интересоваться бракоразводной темой. Мэри Дойл наверняка была бы счастливее, имей она возможность развестись с Чарлзом, да и Чарлз, возможно, от этого бы тоже выиграл. Доктор не мог не думать об этом. Он в качестве председателя Союза за реформу требовал, во-первых, уравнять мужчину и женщину в правах при разводе, а во-вторых, расширить перечень причин, дающих основания на расторжение брака, который превратился в «унизительный и отвратительный союз», и предлагал именно те три причины, о которых говорилось выше: 1) безумие или неизлечимый алкоголизм супруга; 2) длительное отсутствие; 3) жестокое обращение.
С алкоголизмом он был знаком не понаслышке; на избитых жен и детей довольно насмотрелся, работая врачом в бедных кварталах Астона. Главный ужас положения был вовсе не в том, что дама из общества не могла разойтись с мужем, не пятная свою репутацию, а в том, что женщину из простонародья могли попросту забить до смерти, причем в большинстве случаев это не влекло за собой уголовной ответственности (как и истязания детей). Муж, больной сифилисом и знающий это, насквозь прогнивший, вечно пьяный, имел полное право зверскими побоями принуждать жену к «исполнению супружеских обязанностей», а она не могла уйти от него, ибо это было бы с ее стороны «нарушением святости брака».
Политики и общественные деятели консервативного толка (не обязательно принадлежавшие к партии консерваторов) выступали против реформы, ссылаясь на авторитет церкви.
Брак свят и нерушим, что бы там в этом браке ни происходило и чем бы он ни завершился – хотя бы и убийством. Дойла, естественно, эти аргументы бесили. «Удовлетворюсь тем, что скажу, – писал он в „Морнинг пост“ за 1913 год, – если какой-нибудь так называемый моральный закон принуждает сохранять союз безумца с нормальным человеком или беззащитной женщины с жестоким и грубым мужем, то их совместная жизнь становится проклятием, хотя вы и подкрепляете этот союз тысячью текстов».
Вообще-то собственные взгляды Дойла на развод и на брак были еще намного либеральнее, нежели те, что выносились в законопроекты Союза за реформу. Мы уже приводили его слова о том, что союз, освященный церковью, но лишенный любви, есть безнравственная связь; теперь приведем и следующую фразу: «Союз же, будь то с сестрой умершей жены или с разведенной женщиной или в любом другом случае, когда церковные правила расходятся с церковным законом, – это истинный брак, отмеченный благословением бескорыстной любви». Любовь – не единственное мерило; еще дети. «Плач беспомощного ребенка, растущего в пьяной, жестокой и грубой среде – закон навязывает ему это постоянное окружение, – самый сильный голос, способный прозвучать против существующего порядка вещей». Как это нередко бывает, недостаток внимания к собственным (старшим) детям доктор искупал, защищая чужих. Борьба была упорна, сопротивление сильно. «Пересилят ли здравый смысл и справедливость столь бессмысленный предрассудок и удастся ли добиться, чтобы настоятельные требования всех живущих возобладали над древними заповедями, многие из которых, как мы выяснили, совершенно не связаны с условиями современной жизни?»
Пересилили, но не скоро. Скажем сразу, что при жизни Дойла закон о разводе так и не был полностью реформирован. В 1921 году был издан акт о матримониальных делах лорда Бекмастера, в соответствии с которым было признано, что в неприемлемом браке жена является в большей степени пострадавшей стороной, чем муж; в 1937-м был принят новый закон, где в качестве причин для развода указывались все те, что называл доктор Дойл; в 1969-м сформулирована дополнительная причина – так называемое «неблагоразумное поведение» – и наконец-то разрешено разводиться «без вины», то есть по взаимному согласию. Сейчас в Англии материальное положение женщины после развода обеспечивается лучше, чем где-либо, так что русские миллионеры английских бракоразводных судов избегают, тогда как их жены стремятся туда.
Доктор, конечно, старался не для них; а все-таки и они должны ему сказать спасибо.
Хотя Дойл был зашитником женщин и прав женщин, методы самих женщин, борющихся за свои права, ему не очень-то импонировали. В начале XX века суфражистское движение в Англии набрало ход. В 1903 году в Манчестере был образован Женский социально-политический союз во главе с известной феминисткой Эмелин Панкхерст; его члены придерживались весьма экстремистских методов борьбы. Начиная с 1906-го суфражистки заимствовали тактику ирландского освободительного движения: устраивали взрывы и поджоги общественных зданий, бурные демонстрации, сопровождавшиеся стычками с полицией, атаковали государственные учреждения, а позже, когда власти стали их арестовывать, практиковали голодные забастовки. Дойлу все это страшно не нравилось. Он неоднократно высказывался неодобрительно о поступках суфражисток – исходя из этого ему часто приписывают отрицательное отношение к суфражизму как таковому. Это не совсем верно. Отвращали его не цели, а методы. Когда интервьюер спрашивал его дочь Джин – много лет спустя после его смерти – о том, почему доктор, идеализировавший женщин, так резко отзывался о суфражистках, та ответила следующее: «Он, несомненно, полагал, что женщины – существа высшего порядка, гораздо более утонченные, нежели мужчины». По словам Джин, ее отец в принципе не был против того, чтобы женщины имели право голосовать на выборах; но, насмотревшись в период своей работы в Союзе за бракоразводную реформу на бесчисленные случаи семейного насилия, он считал, что политические разногласия между мужем и женой только увеличили бы количество такого насилия. Он также – будучи во многих отношениях идеалистом – высказал мнение, что женщина, счастливая в браке, непременно имеет влияние на своего мужа в том числе и в политических вопросах и таким образом его голос на выборах – это и ее голос. Что же касается суфражисток – его отвратила от них их склонность к насилию.
Женщина должна обладать сильным характером (как его мать, вторая жена или младшая дочь), но при этом быть женственной, а не крушить ломом стекла. Точно так же, кстати, Дойл относился и к ирландскому освободительному движению: с 1911 года (под влиянием общения с Кейзментом) он стал признавать необходимость гомруля, но был убежден, что добиваться этого следует исключительно парламентскими способами, а не террором. Экстремизм любого рода был ему неприятен, а женский – неприятен вдвойне.
Вскоре после женитьбы Дойл написал два новых рассказа о Холмсе: «Сиреневая сторожка» («The Adventure of Wisteria Lodge») и «Чертежи Брюса-Партингтона» («The Adventure of the Bruce-Partington Plans»), которые были опубликованы в «Стрэнде» в сентябре – декабре 1908 года. Что касается первого из них – рассказ сперва состоял из двух историй, озаглавленных «Необычное приключение Джона Скотта Экклса» и «Тигр из Сан-Педро»; как предполагал автор (а также Ньюнес), они должны были положить начало новому сборнику «Воспоминания о Шерлоке Холмсе» и публиковались с соответствующим подзаголовком. Такого сборника не существует: Дойл не смог или не захотел быстро сочинить достаточное количество историй. Два упомянутых рассказа вместе с последующими потом составят «Его прощальный поклон» («His Last Bow») – предпоследний сборник рассказов о Холмсе.
Вообще в первые годы брака с Джин он работал не так продуктивно, как обычно, и за крупную прозу не брался. Он написал в 1908—1909 годах еще несколько разностильных рассказов: «Серебряное зеркало» («The Silver Mirror»), «Хозяин Фэлконбриджа» («The Lord of Falconbridge»), «Возвращение на родину» («The Homecoming»), – которые в 1911-м будут в числе других включены в такой же разностильный сборник «Последняя галера» («The Last Galley. Impressions And Tales»), изданный в «Элдере и Смите» тремя годами ранее, в 1908-м, в том же издательстве вышел сборник «У камелька» («Round The Fire Stories»). Этот период был для него больше связан с драматургией, что, по его словам, «было не очень прибыльно, но доставляло довольно волнений и веселья».
16 июля 1909 года в лондонском театре «Лирик» состоялась премьера пьесы Дойла «Огни судьбы» («The Fires of Fate») – по повести «Трагедия „Короско“». Главную роль исполнял Льюис Уоллер – тот, что играл и бригадира Жерара. Постановка была осуществлена за счет Дойла и Уоллера – пополам. Актеры, игравшие арабов, очень натуралистично избивали своих пленников, так что один молодой офицер, товарищ Иннеса Дойла, даже порывался взобраться на сцену и прекратить истязания. Натурализм был коньком Дойла, не желавшего считаться с театральными условностями.
Успех у спектакля был, но недолгий; Дойл относил это на счет неудачно выбранного летнего сезона. Потом Уоллер увлекся другой постановкой и потерял к «Огням судьбы» интерес. А в феврале следующего года в театре «Адельфи» прошла премьера пьесы «Дом Темперли» («The House of Temperley», весьма вольная инсценировка романа «Родни Стоун»), которую Дойл поставил за собственный счет, так как не нашелся ни один антрепренер, согласный за нее взяться, и сам же оплатил аренду театра. На сцене происходили весьма реалистически выглядевшие боксерские поединки (актеров тренировал настоящий инструктор по боксу, и он же играл одну из небольших ролей); это было оригинально, правда, некоторые актеры жаловались на синяки и выбитые зубы. Была там и сцена военного сражения – все с настоящим дымом и грохотом. Спектакль получился очень длинный, очень натуралистичный, очень пышный, но успеха не имел – возможно, потому, что был уж очень «мужским», и дамы на него не шли, – и принес автору огромные убытки. Критики его ругали. К нему в дополнение шла одноактная пьеска Дойла «Баночка икры» («The Pot of Caviare»), поставленная по одноименному рассказу, но и это не спасало. Как-то не очень везло Дойлу с пьесами, но он никогда не отчаивался – и правильно делал.
Через четыре месяца «Дом Темперли» сняли с постановки, а аренда «Адельфи» была оплачена еще на два месяца вперед. Можно было отказаться от дальнейшей аренды, но доктор поступил иначе: сел и за неделю написал новую пьесу – «Пестрая лента». Это была инсценировка одноименного рассказа; сперва Дойл хотел назвать ее «Случай в Стоноре», но его убедили, что лучше будет сохранить название, которое всем уже знакомо. «Подлинной ошибкой этой пьесы было то, что, стремясь противопоставить Холмсу достойного противника, я переборщил и представил злодея более интересной личностью». Пьеса была поставлена уже в июне 1910-го. Принцип натурализма был соблюден и тут: одну из главных ролей играл настоящий живой удав. Он был очень спокойный и кроткий, и критик написал, что одним из недостатков пьесы является наличие крайне неубедительной искусственной змеи, что страшно оскорбило доктора Дойла: «Я готов был заплатить ему порядочные деньги, если бы он решился взять ее с собой в постель. У нас в разное время было несколько змей, но ни одна из них не была создана для сцены, и все они либо имели склонность просто свешиваться из дыры в стене, словно безжизненный шнурок для колокольчика, либо норовили сбежать обратно сквозь ту же дыру и расквитаться с плотником, который щипал их за хвост, чтобы они вели себя поживее». В конце концов решили использовать искусственных змей, и все нашли, что это гораздо лучше. В целом спектакль удался: автор окупил свои расходы, а пьеса с тех пор много лет шла в разных театрах.
Сам Дойл в сентябре 1910 года решил, что с него хватит театра: слишком хлопотно и не оставляет возможности заниматься чем-нибудь другим, к тому же надо постоянно жить в Лондоне, а не дома. В интервью газете «Рефери» он поклялся, что больше для сцены ничего писать не будет, и вернулся в Уинделшем, где его ждала беременная жена. В сентябре он написал два рассказа: «Женитьба бригадира» («The Marriage Of The Brigadier») для жераровской серии и «Дьяволова нога» («The Adventure of the Devil's Foot») для холмсианы. Тот и другой относятся к лучшим в своих сериях: очень, видимо, доктор истосковался по литературной работе. А 19 ноября родился второй сын Джин Дойл, Адриан Конан Малькольм, он же Димплс («dimples» – ямочки). Он вырастет выше и крепче старшего брата и характером, пожалуй, будет покруче.
«Вы никогда не видели, – писал доктор в „Троих“, – такого круглого, мягкого, покрытого ямочками лица, с парой больших и плутоватых серых глаз, которые чаще всего смеются, хотя иногда могут быть торжественными и грустными. У Димплса – душа взрослого человека, хотя на вид это самый обыкновенный мальчишка. „Я пойду похулиганю“, – время от времени объявляет он, и, будьте уверены, слово свое он сдержит. Он страстно влюблен во все ползающее, скользкое и противное. Оставьте его на самой чистой и пустой лужайке – и спустя минуту он подойдет к вам с тритоном или жабой в кармане». Адриан громогласен и любит разглагольствовать; в отличие от Денниса он отнюдь не отличается застенчивостью и может завести беседу с любым незнакомцем, осведомившись, к примеру, кусал ли того когда-либо медведь. «Солнечное существо», «настояший ураган», «душа беспокойная и нетерпеливая» – и от этой беспокойной души старший брат с его тихим благородством немало настрадается. Именно Адриану суждено стать заводилой всех грядущих бесчинств, среди которых можно выделить стрельбу по садовнику из отцовского револьвера и тщательно спланированный поджог бильярдной.
6 мая 1910 года скончался король Эдуард VII. В 1907-м он заключил с Россией соглашение, регулирующее отношения между двумя державами: новый век создавал новые союзы. Первыми за гробом шли новый король Великобритании Георг V и кайзер Германии Вильгельм II – скоро они окажутся по разные стороны линии фронта. В том же месяце Англию посетил президент Теодор Рузвельт и они с Дойлом наконец-то познакомились лично.
Дойл в октябре ездил на суд над знаменитым убийцей Криппеном; тогда же он прочел книгу Рафхеда о деле Оскара Слейтера, но пока не слишком живо заинтересовался им. Зимой он вдруг увлекся историей Древнего Рима и начал писать новый цикл рассказов из римской жизни, которые войдут в сборник «Последняя галера» – «Нашествие гуннов» («The Coming Of The Huns»), «Отплытие легионов» («The Last Of The Legions»), «Прибытие первого корабля» («The First Cargo»), «Сквозь пелену» («Through The Veil»), «Святотатец» («An Iconoclast»), «Великан Максимин» («Giant Maximin»). Изящные, холодные, скучноватые, они несколько напоминают античные новеллы Валерия Брюсова и Анатоля Франса. Написал Дойл и несколько рассказов на другие темы: деревенскую мелодраму «Сошел с дистанции» («Out Of The Running»), мрачно-фантастические «Двигатель Брауна-Перикорда» («The Great Brown-Pericord Motor») и «Ужас расщелины Голубого Джона» («Terror of Blue John Gap»), а также упоминавшуюся в предыдущих главах «Ошибку капитана Шарки» – эти разные истории получились, пожалуй, более живыми, нежели исторический цикл. В 1911-м он написал еще два рассказа холмсовского цикла: «Алое кольцо» («The Adventure of the Red Circle») и «Исчезновение леди Френсис Карфакс» («The Disappearance of Lady Frances Carfax»). Изредка писал стихи; издал в 1911-м сборник поэзии «Дорожные песни» («Songs of the Road»).
Спорта в эти годы было много, как и прежде. За Мэрилебонский крикетный клуб Дойл после 1907-го уже не выступал, играл только как любитель. В 1910-м он стал капитаном гольф-клуба в Кроуборо (а Джин – капитаном женской команды) и оставался на этом посту, пока его не начал мучить ревматизм. В гольф-клуб был записан и Кингсли, но он редко бывал в Уинделшеме, да и большим любителем гольфа не был; тем не менее доктор исправно вносил абонентскую плату за сына.
В июле 1911-го супруги Дойл отправились в Германию, где доктор принял участие в качестве гонщика в международном автопробеге, организованном прусским принцем Генрихом. Это было грандиозное мероприятие в честь коронации нового английского короля Георга V. Соревновались англичане и немцы – по 50 гонщиков с каждой стороны. Первый этап маршрута начинался в Гамбурге, последний заканчивался в Лондоне. (Из Германии в Британию машины переезжали на пароходе.) Главным призом служила статуэтка, на которой было выгравировано слово «мир». А подготовка к войне тем временем шла вовсю. 1 июля разразился так называемый «Агадирский инцидент», о котором писал Дойл, – германское правительство направило в марокканский порт Агадир канонерку «Пантера», что вызвало нервную реакцию Франции, имевшей в Марокко «особые интересы». Европа волновалась. Принц Генрих, организатор автопробега и по совместительству командующий немецким флотом, сказал, что ничего знать не знает ни о каком инциденте. Ллойд Джордж заявил, что в случае, если Германия начнет войну с Францией, ей придется воевать и с Великобританией тоже. Антанту этот инцидент укрепил – как и предыдущий марокканский кризис.
У Дойла тогда был «лорен-дитрих» мощностью в 16 лошадиных сил, с открытым верхом. За рулем, по правилам гонки, должен был сидеть он сам; его шофер (когда-то бывший кучером) мог выполнять только роль механика. Джин ехала пассажиркой. В машине каждого гонщика также находился наблюдатель из команды противника. С британской стороны наблюдателями были офицеры высших чинов, с немецкой – в основном простые лейтенанты; в этом виделось неуважение. Дойлу, во всяком случае, было весьма неприятно постоянное присутствие надзирателя, хотя он и мог разговаривать с ним по-немецки. Немецкие гонщики были очень хороши, но британская команда победила – по мнению Дойла, благодаря своему коллективистскому духу, тогда как немцев он определил как «сборище индивидуумов». Сам доктор прошел всю дистанцию успешно и потерял очки лишь на одном крутом холме. «Когда мы в конце концов совершенно выдохлись, я посадил за баранку своего легкого по весу шофера, забежал сзади и, по существу, втащил машину на гору, подталкивая ее вверх, но нам начислили много штрафных за то, что я оставил свое место за рулем». Если бы «лорен-дитрих» не смог одолеть холм, то штраф был бы больше – так что оригинальный метод доктора Дойла оправдал себя.
В том же году, 25 мая, он впервые летал на самолете. Это был биплан с маломощным, но чрезвычайно шумным мотором, так что полет его сильно зависел от ветра и оставил у Дойла не самые приятные впечатления: его изрядно укачало, болели уши. В литературном отношении этот опыт не прошел даром: несколькими годами позднее Дойл напишет «Ужас высот» («The Horror of the Heights») – довольно жуткий рассказ о том, что поджидает одинокого авиатора там, в холодной бездне небес... Летал доктор и на воздушном шаре – и почувствовал себя в небе абсолютно счастливым: «От изумления, которое вызывает открывшийся вид, и дивного чувства свободы и независимости совершенно забываешь обо всем».
А в 1912-м (забежим немного вперед, раз уж пошла речь про спорт) доктору довелось – ни больше ни меньше – организовывать Олимпийские игры. Дойл уже принимал деятельное участие в предыдущей Олимпиаде 1908 года – в качестве журналиста. Та Олимпиада проходила в Лондоне, и «Дейли мейл» предложила Дойлу освещать марафонский забег. Финал марафона оказался драматичным: итальянский спортсмен Дорандо, человек хрупкого сложения, шедший первым, перед самым финалом выбился из сил, и его обошел американский атлет Хейес. Симпатия доктора была – как всегда – на стороне проигравшего: «Слава Богу, он снова на ногах, – маленькие красные ножки двигаются неуверенно, но топают твердо, направляемые высшей внутренней волей. Когда он опять падает, раздается стон – и ликование, когда он, шатаясь, поднимается. <...> Упадет ли он еще раз? Нет, он качается, балансирует, и вот он уже коснулся ленточки, и его подхватило множество дружеских рук». Доктор организовал для маленького итальянца подписку через «Дейли мейл» и собрал 300 фунтов, в результате чего тот открыл булочную.
Интересно, однако, отметить, что на Дойла при всей его восторженности Олимпиада 1908-го произвела не слишком хорошее впечатление, и он отзывался об олимпийском движении весьма настороженно: «Когда я думаю. об Олимпийских играх, я никоим образом не уверен, что спорт оказывает то благое интернациональное влияние, которое ему приписывают. Я хотел бы знать, не имеет ли какая-нибудь из древнегреческих войн истинной причины в Олимпийских играх». Дело в том, что именно с 1908 года Олимпийские игры приобрели свой современный характер – профессиональный: о красоте спорта никто больше не вспоминал, все гнались за результатами; это не соответствовало тому идеалу, который представлял себе доктор – принцип любительства, право на участие для слабых, рыцарство, бескорыстие. Нетрудно представить, что сказал бы этот идеалист о допинговых скандалах и прочих «прелестях» современного большого спорта.
На следующей Олимпиаде в Стокгольме Великобритания заняла всего лишь третье место, получив 41 медаль; все ругали Олимпийский комитет, и газетный магнат лорд Нотклифф, владелец «Дейли мейл» (а также «Дейли миррор» и отчасти «Таймс»), предложил Дойлу заняться организацией подготовки к следующим играм. Дойл согласился и вошел в Олимпийский комитет. У него имелось собственное мнение о причине неудачи Великобритании, и он надеялся, что сможет убедить организаторов в своей правоте. В июле 1912-го он опубликовал две статьи в «Таймс», в которых говорилось о том, что на игры нужно отправлять не британскую команду, а – имперскую, то есть включить в ее состав спортсменов из всех колоний и доминионов. «Я уверен, что, если подойти к ним тактично, они охотно поступятся своими случайными победами местного значения и образуют единую команду под общим флагом. Я пойду дальше и задам вопрос: почему бы нам не поискать победителей среди цейлонских и малайских пловцов, бегунов-индусов и борцов-сикхов, то есть среди цветных рас империи?» В том, что касается спортсменов «цветных рас», доктор все предвидел правильно. Но чрезвычайно наивно, конечно, было с его стороны думать, что кто-то чем-то «охотно поступится» ради величия империи – единства не было даже внутри собственной страны. Олимпийский комитет под председательством лорда Десборо и пресса были озлоблены друг на друга. «Было ясно, что прежде всего надо распутать весь этот клубок и что дипломатии для этого потребуется не меньше, чем для решения балканского вопроса».
Дойл предложил сформировать независимую организацию, которая могла бы как-то примирить воюющие стороны. Это ему удалось. Теперь дело было за тем, чтобы собрать недостающие средства. Планировалось обратиться к парламенту. Дойл считал, что нужно просить 10 тысяч фунтов. Но он по рассеянности забыл сказать об этом своим коллегам и уехал по делам за границу, а те потребовали 100 тысяч. Эта сумма, по нынешним временам смехотворно ничтожная (даже учитывая масштаб), тогда показалась дикой, невообразимой. Организаторов стали ругать пуще прежнего. В конце концов собрать удалось всего семь тысяч фунтов. (Игры, правда, все равно не состоялись – война помешала.) «Это дело отняло у меня год жизни, – писал Дойл, – и было самым бесплодным изо всех, какими я занимался, потому что из него ничего не вышло и я не могу припомнить, чтобы получил слово благодарности хоть от одного человека». Напомним, что в тот же самый период Дойл интенсивно занимался делом Слейтера – его он не считал бесплодным.
Обратно в год 1911-й – примечательный, в частности, тем, что у Холмса появился сильный соперник: в свет вышла книга Честертона «Неведение патера Брауна». В том же году Дойл едва не обзавелся соавтором: архитектор Артур Уитейкер прислал ему свои рассказы о Холмсе и предложил сотрудничество. Доктор выслал Уитейкеру чек на 10 фунтов, но от услуг отказался. История имела неожиданное продолжение: в 1942-м Хескет Пирсон, обнаружив в архиве Дойла эти тексты, предположил, что они принадлежат самому писателю. Уитейкер и Адриан Дойл затеяли судиться из-за них; в конце концов авторство Уитейкера было установлено, но до сих пор можно встретить упоминания о том, что эти тексты («Приключения высокого человека» и «Разыскиваемый») якобы являются неопубликованными черновиками Конан Дойла.
Лето прошло в поездках: едва успели чуть передохнуть в Кроуборо после автопробега, как в августе наконец-то женился Иннес Дойл – на датчанке Кларе Свенсен. Доктор с женой ездили на свадьбу в Данию. Вернувшись, Дойл немедленно уселся за письменный стол: он чуть не лопался от нетерпения. Семь долгих лет – после «Сэра Найджела» – Конан Дойл не писал романов. И вот осенью 1911-го он приступил к новой крупной вещи – «Затерянному миру» («The lost world»). Это был далеко не первый его опыт в фантастике, но первый фантастико-приключенческий роман в чистом виде – жанр, восходящий прежде всего, конечно, к Жюлю Верну. На сей раз Дойл сразу адресовался к подростковой аудитории; он, по его собственному выражению, «хотел дать книге для мальчишек то, что Шерлок Холмс дал детективному рассказу». Получилась книга, которую с наслаждением читают и взрослые.
Замысел романа возник частично под влиянием английского путешественника и этнографа Перси Фосетта, с которым Дойл познакомился на почве спиритизма; они не раз встречались в Лондоне, а в феврале 1911-го Дойл присутствовал на лекции Фосетта в Королевском географическом обществе: тот докладывал о поездке в Боливию. Майор Фосетт был презанятнейшей, удивительной личностью; его называли мистиком и мечтателем, но в то же время это был человек практического склада, изобретатель и разносторонний ученый. Он был захвачен идеей отыскать в Южной Америке следы древних цивилизаций, связанных с культурами Египта и Атлантиды. Бывал он и в Путумайо, знал Кейзмента, сам писал об эксплуатации индейцев, впоследствии участвовал в работе по определению границ этого района. По утверждению французского зоолога Бернара Эйвельманса, место действия «Затерянного мира» – это горы Рикардо-Франко, где Фосетт был со своей экспедицией в 1908 году. (Впоследствии Фосетт в тех же местах пропал без вести; его искали в течение 15 лет, но не нашли никаких следов.)
И Фосетт, и Эйвельманс полагали, что на изолированных плато теоретически могли бы существовать неизвестные науке виды животных (многие до сих пор придерживаются этого мнения). Другим советчиком Дойла был известный зоолог Ланкастер, заведовавший отделом естественной истории в Британском музее и тоже мечтатель; при написании романа Дойл во многом опирался на труды Ланкастера по зоологии.
Третьим источником послужила книга ученого-географа Бейтса об экспедициях в бассейне Амазонки (опубликованная еще в 1863 году); и, наконец, отчеты о путешествиях Томсона и Вайвилла на судне «Челленджер». Так что свой роман доктор, как всегда, строил на весьма солидном научном фундаменте. Однако в «Затерянном мире» наукообразности нет совсем – и в этом основное отличие Дойла от Жюля Верна. Как отмечали многие критики, его больше интересовали люди, чем рыбы, звери и подводные лодки.
В текстах Дойла мы всегда находим либо пару друзей, либо мушкетерскую четверку: в «Затерянном мире» главных героев снова четверо, хотя в типажи мушкетеров они не совсем укладываются (особенно Саммерли) и близкими друзьями не становятся. На кого они похожи? Уже говорилось, что прототип редко бывает один. Эксцентричный профессор Челленджер вобрал в себя воспоминания Дойла о Джордже Бадде (как Бадд, он носится с проектами то обезвреживания торпед, то дешевого способа получения азота из воздуха и т. д.), о вспыльчивом и громогласном профессоре Резерфорде, о профессоре Томпсоне, а также о множестве других людей, с которыми Дойлу приходилось встречаться; безусловно, в чем-то Челленджер – это Фосетт, да и от Паганеля в нем тоже можно кое-что отыскать, а еще – от Шерлока Холмса. Профессор Саммерли – это прежде всего, вероятно, профессор Вайвилл (он был педантом и постоянно спорил с Резерфордом, что доставляло большое удовольствие студентам), отчасти – другой ученый, Кристенсен, отчасти тот же Паганель. Сплошные ученые. А что же два других героя?
«Три года назад мне пришлось выступить с этой винтовкой против перуанских рабовладельцев. <...> Бывают времена, голубчик, когда каждый из нас обязан стать на защиту человеческих прав и справедливости, чтобы не потерять уважения к самому себе. Вот почему я вел там нечто вроде войны на свой страх и риск. Сам ее объявил, сам воевал, сам довел ее до конца. Каждая зарубка – это убитый мною мерзавец. <...>Самая большая отметина сделана после того, как я пристрелил в одной из заводей реки Путумайо Педро Лопеса – крупнейшего из рабовладельцев...» Так говорил лорд Джон Рокстон; Лопесом он назвал Арану.
1911 год – это период, когда Дойл уже написал «Преступление в Конго», период, когда он регулярно общался с Морелем, переписывался с Кейзментом и был восхищен тем, что делали они оба. Биографы не сомневаются, что основной прототип молодого журналиста Эдварда Мелоуна – это молодой журналист Эдмунд Морель, а лорда Джона Рокстона – сэр Роджер Кейзмент. В 1911-м Дойл еще не разругался с Морелем из-за его пацифизма, не знал о заговорщических делах Кейзмента и его скандальных дневниках. Но это вряд ли что-то изменило бы в тексте «Затерянного мира»: герои впитали черты людей, которых доктор когда-то любил, и он запомнил их именно такими, какими были они для него в самые лучшие минуты дружбы.
Разумеется, не нужно упрощать: как и в любом другом случае, Мелоун и Рокстон – не фотоснимки, а самостоятельные плоды фантазии автора. В Мелоуне нет практически ничего от реального Мореля, зато в нем можно увидеть и самого Дойла в юности (атлет-ирландец, который успешно выступал в международном матче регбистов), и еще кучу его знакомых, Флетчера Робинсона прежде всего; по своей сути это все тот же «простодушный рассказчик», с которым читатель встречается в каждом произведении Дойла.
Что касается Рокстона – конечно, он и Фосетт, и Холмс, и Теодор Рузвельт, спортсмен и охотник; он, бесспорно, и Иннес Дойл, и Артур Дойл – но, пожалуй, в наибольшей степени тут все-таки видны черты Роджера Кейзмента. «Чем ближе надвигалась на нас опасность, тем красочнее становилась его речь, тем ярче разгорались его холодные глаза, тем больше и больше топорщились длинные, как у Дон Кихота, усы. Он любил рисковать, наслаждался драматичностью, присущей истинным приключениям, особенно когда это касалось его самого, считал, что во всякой опасности есть своего рода спортивный интерес – интерес жестокой игры человека с судьбой, где ставкой служит жизнь». Лорд Джон Рокстон, видя, как Лопес измывается над индейцами, собрал беглых рабов, вооружил их и «начал военные действия, закончившиеся тем, что изверг метис погиб от его пули, а возглавляемая им система рабства была уничтожена». Кейзмент, правда, воевал с Араной с помощью пера, а не винтовки. И «изверг» не погиб, тут Конан Дойл выдал желаемое за действительное: когда казнили Кейзмента, Арана был целехонек, жил припеваючи в Перу и даже писал ирландцу в тюрьму издевательские письма.
В «Затерянном мире», кроме четверых доблестных британцев, действуют еще представители самых разных рас, как настоящих, так и выдуманных. Индейцы – несчастные, угнетенные и озлобленные; негр Самбо – добрый силач, который с радостью служит британцам и выручает их; метисы, как всегда, – дьявольские злодеи (если в тексте Конан Дойла появляется человек по фамилии Гомес или Лопес – с ним все ясно заранее); человекообезьяны – кровожадные чудовища. («Как говорится, „недостающее звено“. Ну, недостает, и черт с ним, и обошлись бы без него!» – говорил лорд Джон Рокстон.) Человекообезьяны ловят и убивают индейцев – при большом желании можно сделать вывод о том, что под видом этих чудищ прогрессивный доктор Дойл вывел бельгийских и перуанских колонизаторов, но вряд ли это так: к политическим аллегориям он никогда не был склонен, скорее ему просто было по-детски интересно придумывать существ, которых нет.
Хотя... Челленджер говорит о человекообезьянах, что они являются «нашими предками, но не только предками... а и современниками, которых можно наблюдать во всем их своеобразии – отталкивающем, страшном своеобразии». Может, все-таки человекообезьяны – это и вправду аллегория? Они – это мы? В 1911 году Дойл находился под впечатлением отчетов о Конго; он помнил, как толпа (человекообезьян?) пыталась растерзать Джорджа Идалджи; да и вопли публики, собиравшейся на предвыборные митинги и напоминавшей ему «зоопарк перед кормежкой», тоже вспоминались наверняка: описывая беснующийся зал во время доклада Челленджера, Дойл употребляет то же самое выражение – «зоопарк». У него и птеродактили похожи на людей: «Их гигантские перепончатые крылья, согнутые в предплечьях, были прижаты к бокам, и от этого в облике их мне мерещилось что-то человеческое; они напоминали старух, кутающихся в мерзкие, цвета паутины, шали, из которых выглядывали только хищные птичьи головы». В довершение всего Дойл придает обезьяньему вожаку сходство с самим профессором Челленджером – «точная копия, только масть другая – рыжая» и «такой же заносчивый вид – подите, мол, вы все к черту!».
Дойл конечно же не мог спокойно наблюдать, как злые человекообезьяны измываются над индейцами; когда приходит час решающей битвы, четверо британцев с винтовками в лучших традициях прогрессорства выступают на стороне угнетенных и разбивают в пух и прах превосходящие силы противника. Правда, люди-победители с побежденными нелюдьми обошлись так, что поневоле задумаешься, отличаются ли они друг от друга хоть чем-нибудь: «Самцы обезьяньего племени были истреблены все до одного, обезьяний город разрушен, самки и детеныши угнаны в неволю». Недаром профессор Челленджер и о людях был невысокого мнения; в более позднем романе Дойла, «Страна туманов» («The Land of Mist»), он говорит, что стоит взглянуть на наших современников, и смерти сразу возрадуешься: «Это единственная надежда человечества. Представьте себе, что все они живут вечно – ужасный вариант!»
И тем не менее «Затерянный мир» – очень оптимистичная и уютная книга. Ощущение обволакивающего уюта, казалось бы, неотделимого от лондонских гостиных, Дойл с легкостью перенес в дебри Амазонки. «Мы расположились на ночлег у самого края обрыва и тут же поужинали, запивая еду аполлинарисом, две бутылки которого нашлись в одном из мешков с провизией». Прибавим, что даже в «Отравленном поясе», перед лицом гибели человечества, герои только и делают, что завтракают да ужинают – прямо как мушкетеры под стенами Ла-Рошели.
Любопытно, что когда автор этой книжки попросил нескольких образованных взрослых людей сказать, сколько книг Конан Дойл написал о Челленджере, Мелоуне и Рокстоне, то первым ответом всякий раз было: «Ну-у, их много!» – и лишь потом вспоминали, что романов всего три, да еще два маленьких рассказа, где фигурирует один лишь Челленджер. Это – заслуга профессора Челленджера, конечно; персонаж получился такой обширный, громогласный и шумный, что кажется, будто его и вправду очень много, почти столько же, как Холмса. При этом довольно трудно понять, что в нем, собственно, такого уж хорошего. Ну да, конечно, он смелый, хладнокровный и несгибаемый – но это такое общее место! Он махровый эгоист и, если проанализировать все его высказывания, любит не «науку в себе», а преимущественно «себя в науке». Он тошнотворно самодоволен, в десять раз более самодоволен, чем Холмс; эгоист, фанфарон, грубиян. В жертву своей науке может принести что угодно и кого угодно. В кратких предисловиях к советским да и к современным изданиям «Затерянного мира» можно прочесть, что на самом-то деле Челленджер добрый. Никакой он не «добрый», во всяком случае, в «Затерянном мире». Никаким несчастным, в отличие от Холмса, не помогает. Когда обезьяний царь из-за внешнего сходства приближает его к себе, ходит довольный и об участи своих товарищей особенно не задумывается. Друзей не имеет: друзьями четверо путешественников так и не становятся. Позднее, в «Отравленном поясе», в Челленджере будет намного больше человеческого, мягкого; это связано с его отношением к жене. Миссис Челленджер фигурирует и в «Затерянном мире»; там ее роль эпизодическая, и все же она очень важна.
Зачем вообще эта жена понадобилась? Конан Дойл не любил в своих текстах ничего лишнего и потому предпочитал обходиться без жен: его фанатичные ученые, да и вообще подавляющее большинство героев, как правило, холостяки; эксцентричному Челленджеру вроде бы сам Бог велел остаться свободным. Но тут Дойл в очередной раз проявил идеальное писательское чутье: именно ненавязчивое присутствие миссис Челленджер смягчает образ профессора и придает ему обаяние; эта маленькая отважная женщина – «растревоженная клушка, грудью встречающая бульдога» – играет в «челленджериане» ту же роль, что бедные девушки, оборванные старики и другие страдальцы, толпящиеся на Бейкер-стрит. Должно быть что-то слабое и беззащитное, к чему герой относится с почти материнской нежностью: не человечество, так хоть жена. В самом начале «Затерянного мира» мы наблюдали очаровательную сценку, когда профессор сажает жену на шкаф и затем снимает ее «с такой легкостью, словно она весила не больше канарейки», с улыбкой принимает ее сердитые попреки, кладет ей руки на плечи, целует и мягко говорит: «Ты права, как всегда, дорогая». Это сценка, вроде бы ненужная с точки зрения сюжета – а Дойл всегда все подчинял сюжету – и очень короткая (миссис Челленджер, снятая со шкафа, тотчас исчезнет и не появится даже в конце романа), но она сделала главное: мы полюбили профессора и дальше можем с легкостью простить ему все недостатки. Будь профессор холостяком-одиночкой – впечатление от него получилось бы совсем иным. Да, это был гениальный ход – сделать «сумасшедшего ученого» примерным семьянином и чуть ли не подкаблучником.
Дойл работал над «Затерянным миром» быстро и с огромным увлечением; каждый вечер он вслух читал главы из романа Джин и ее подруге Лили Лоудер-Симмонс, приехавшей погостить. Роман он закончил 11 декабря и отослал в «Стрэнд», где тот печатался с апреля по ноябрь 1912 года. (Отдельной книгой роман вышел в издательстве «Ходдер и Стоутон» в 1913-м.) Гринхофу Смиту доктор написал: «Я думаю, это будет лучший сериал (оставив в стороне особый случай Шерлока Холмса) из всех, мною сделанных». Он не ошибся.
Как Стивенсон в «Острове сокровищ», он нарисовал подробнейшие карты местности, которую придумал. Он также хотел снабдить текст фотографиями, на которых сам – в парике, с наклеенной бородой и бровями – должен был изображать профессора Челленджера; фотографии сделали, но редакция потом воспротивилась их публикации, боясь, что читатели воспримут все всерьез. Доктору именно этого и хотелось – чтобы поверили. (Чтобы грим не пропадал зря, доктор отправился в таком виде в гости к Хорнунгам и перепугал всех в доме.) Он до сих пор с удовольствием вспоминал реакцию простодушного читателя на «Сообщение Хебекука Джефсона». Мистификации он обожал. И то, чего он хотел, случилось: вскоре после публикации «Затерянного мира» в прессе появилась заметка о том, как группа американцев, воодушевленная романом, отправилась на яхте в плавание по Амазонке, надеясь отыскать плато Мепл-Уайта.
Существует, кстати, версия, вполне серьезно высказанная американцами Хэтэуэем и Мейером, в соответствии с которой Конан Дойл в 1912 году совершил одну из самых известных в Англии научных мистификаций, а именно подделал так называемый «пидлтаунский череп». Будто бы он, решив подшутить над одним из его тогдашних соседей, адвокатом Доусоном, неодобрительно отзывавшимся о его романах и увлекавшимся археологическими раскопками, раздобыл человеческий череп (он легко мог купить или найти его, например, когда посещал Мальту во время медового месяца с Джин), а у знакомого зоолога приобрел челюсть орангутана; бормашиной обточил череп, присобачил к нему челюсть и обработал получившуюся голову химикатами, чтобы «состарить» изделие, а потом (он ведь как раз в тот период занимался угольными шахтами и, стало быть, знал толк в раскопках) зарыл эту штуковину в заброшенном руднике, где Доусон любил копаться; тот отослал находку в Британский музей, и лишь в 1950-х годах было доказано, что череп является фальшивкой. Находка Доусоном черепа, его знакомство с Дойлом и то, что он с Дойлом свою находку обсуждал, – это факты; остальное, конечно, пустые домыслы, построенные в основном на сюжете «Затерянного мира» и предположениях о том, что Дойл теоретически мог сделать то-то и то-то, быть там-то и там-то, знать такого-то и сякого-то. Наверное, подобный фокус был бы вполне в духе доктора Дойла. Но вряд ли он стал бы тратить на это столько времени и сил.