Глава первая
ОПАСНОСТЬ!
Кино в те годы никого уже не удивляло; был снят не один фильм о Шерлоке Холмсе. Но лишь в 1912 году кинематографисты впервые обратились к Дойлу, чтобы купить у него права на экранизацию. Это были представители французской кинокомпании «Эклер», которые уже снимали фильмы о великом сыщике; теперь наконец непосредственно у автора были приобретены права на «Медные буки». Предложенная сумма, по словам доктора, показалась ему настоящим кладом – он тогда не знал, какими деньгами может ворочать киноиндустрия. Впоследствии, когда он захотел продать эти права своим соотечественникам, ему пришлось выкупать их у французов за сумму в десять раз большую. Неизвестно, видел ли он французскую экранизацию – скорее всего, конечно, видел. Он об этом не упоминает. В 1912-м его занимали совсем другие вещи.
Артур Конан Дойл и Джордж Бернард Шоу были знакомы с 1891 года. Не раз им доводилось сражаться по одну сторону баррикад – рядом, но не вместе. Оба были ирландцами со всеми вытекающими последствиями: горячий, упрямый характер, сентиментальность и умение сказать едкое словцо; если у Дойла преобладала сентиментальность, то у Шоу – желчность. Друг друга они недолюбливали. Дойл воспринимал Шоу как злобного, ядовитого критикана, для которого нет ничего святого, который ради красного словца отца родного не пожалеет; Шоу считал Дойла весьма посредственным литератором, а также напыщенным, восторженным и недалеким человеком. Маленький штрих, характеризующий обоих: однажды в Хайндхеде был поставлен любительский спектакль по пьесе «Как вам это понравится»; на представлении были Дойл и гостивший там Шоу. Нетрудно догадаться, как самодеятельные деревенские актеры могли играть Шекспира. Дойл рукоплескал и очень хвалил игру. Шоу сказал, что ничего ужаснее он не видел. Дойл неплохо разбирался в театре и мог отличить хорошую игру от плохой, но считал, что нужно быть благодарным людям, которые тянутся к искусству и искренне желают доставить окружающим удовольствие. Шоу подобные соображения были чужды. И так у этих двоих было во всем и всегда. При этом внешне сохранялись дружелюбные отношения. Но в 1912 году два писателя страшно поссорились.
14 мая погиб «Титаник». Пересказывать обстоятельства самой катастрофы нет смысла – их нынче знают все. Море было спокойное, и лайнер тонул медленно, но из 2 206 человек, находившихся на борту, спаслись только 711. Погиб, в частности, Уильям Стид, старый приятель и идейный противник Дой-ла, двадцатью шестью годами ранее опубликовавший в «Пэлл-Мэлл газетт» статью с описанием выдуманной катастрофы современного лайнера, который не был оснащен достаточным количеством спасательных шлюпок; через два дня после его смерти провидческая статья была перепечатана всеми газетами. Это – установленные факты; в том же, что касается подробностей спасательной операции, разногласия существуют до сих пор.
В первые дни сведения о катастрофе поступали очень отрывочно, в виде слухов и искаженных рассказов очевидцев. Сразу появилась версия о том, что капитан Смит застрелился. (По сей день неизвестно, как именно он погиб.) Британские газеты начали писать о мужестве и героизме, проявленных их соотечественниками – пассажирами, уступавшими места в шлюпках женщинам и детям, членами экипажа, стрелявшими в трусливых и злобных иностранцев, которые пытались спастись, расталкивая слабых, оркестрантами, игравшими до последнего мгновения, чтобы поддержать дух в пассажирах. Очень много говорилось о благородстве и очень мало – о панике и неразберихе, о пассажирах третьего класса, запертых по приказу капитана, о нехватке шлюпок, о том, что на судне не проводилась учебная тревога, что члены экипажа не знали, за какие шлюпки они отвечают, что пассажирам не объяснили, насколько серьезная опасность им угрожает, предпочитая успокаивать их музыкой. Тон всех статей был сентиментально-романтический.
Шоу это взбесило. В гибели «Титаника» он не видел героизма, а одну лишь самодовольную, преступную глупость. Не говоря уж о том, что капитан пренебрег предупреждением относительно айсбергов (сейчас вроде бы считается, что он был пьян, а его помощнику Лайтоллеру, который намеревался снизить скорость и изменить курс, не дал сделать это председатель судоходной компании Исмей – есть, впрочем, и другие версии). Само спасение было организовано из рук вон плохо, в результате чего шлюпки отчаливали от борта, заполненные лишь наполовину, и сидевшие в них даже не пытались помочь тем, кто оказался в воде. 14 мая Шоу опубликовал в «Дейли ньюс» статью под громоздким заголовком «Некоторые неупомянутые моральные соображения», где высказал все, что он думал по поводу «Титаника». Капитана Смита он прямо назвал преступником. Он привел известный пример со шлюпкой №1, впоследствии получившей название «специальная миллионерская», на которой уплыли всего 12 человек, хотя она вмещала 40. Он говорил о том, что женщинам и детям никто мест не уступал, что толпа готова была идти по головам, что офицеры стреляли в обезумевших пассажиров не из благородства, а от ужаса. Но больше всего он ополчился на тех, кто видел во всем этом проявления «прекрасного героизма»: «Я спрашиваю, зачем это отвратительное, святотатственное, бесчеловечное, мерзкое вранье? Произошло несчастье, которое любого гордеца сделает смиренным, самого необузданного шутника – серьезным. Нас оно сделало тщеславными, нахальными и лживыми».
Шоу всегда был на стороне меньшинства и в меньшинстве (и, заметим, ему это нравилось); разумеется, на него и тут набросились все. Конан Дойла статья Шоу страшно возмутила. Он глубоко переживал трагедию лайнера, всплакнул над рассказами о героических оркестрантах, о седом капитане, ценой собственной жизни спасшем ребенка (была и такая версия, столь же недоказанная и недоказуемая, как и то, что Смит застрелился); он горевал о Стиде, который, по словам выживших очевидцев, проявил во время катастрофы мужество и благородство. Ему казалось, что горе сплачивает людей, что благородное поведение офицеров с «Титаника» послужит очистительной жертвой и добрым примером; он верил в катарсис – и вдруг такая лохань помоев!
«"Дейли ньюс", 20 мая 1912 г.
М-Р ШОУ И «ТИТАНИК»
Сэр, я только что прочел статью м-ра Бернарда Шоу о гибели «Титаника», напечатанную в Вашей газете. Она якобы написана в интересах истины и обвиняет всех во лжи. Никогда, однако, я не встречал выступления, в котором было бы нагромождено столько лжи. <...>
М-р Шоу хочет подкрепить примерами свой извращенный тезис о том, что героизма не было, и делится фактами, что женщинам не предоставили право спастись в первую очередь. С этой целью он выбирает одну-единственную самую маленькую шлюпку, спущенную на воду и укомплектованную при особых обстоятельствах, которые сейчас расследуются (речь о той самой «миллионерской» шлюпке. – М. Ч.). <...> Но м-ру Шоу известно не хуже, чем мне, что если бы он взял следующую лодку, то был бы обязан отметить, что в ней преобладали женщины (65 из 79 человек) и что почти все лодки двигались медленно, так как не хватало гребцов-мужчин. Значит, м-р Шоу намеренно выбрал одну лодку, чтобы создать ложное впечатление, ведь он знал, как это исказит ситуацию. <...>
В другом разделе статьи м-р Шоу пытается очернить поведение капитана Смита. Он использует свой излюбленный метод ложного предположения, заявляя, что будто бы сочувствие, выраженное общественным мнением по отношению к капитану Смиту, приняло форму оправдания того, как он командовал кораблем. На самом деле никто не пытался оправдать риск, на который пошел капитан, а сочувствие было адресовано старому почтенному моряку, который совершил одну ужасную ошибку и который сознательно отдал жизнь в ее искупление. <...>
Наконец, м-р Шоу пытается очернить прекрасный эпизод с оркестром, утверждая, что музыканты играли по приказу, дабы предотвратить панику. Но даже если это так, разве это умаляет мудрость приказа или героизм игравших музыкантов? <...>
Что же касается основного обвинения, будто катастрофой воспользовались с целью прославить достоинства британской нации, то мы были бы последними людьми, если бы не оценили мужество и дисциплину в их высочайших проявлениях. То, что наши симпатии отданы не только нашим соотечественникам, видно из того, как превозносится поведение американских пассажиров, и особенно столь часто ругаемых миллионеров, – так же тепло, как и любое другое событие этой замечательной эпопеи.»
С одной стороны, именно так до сих пор принято говорить о трагедиях и именно такой тон большинство людей считают уместным; с другой – при чтении последнего абзаца хочется взвыть – особенно от слов о добрых миллионерах и эпитета «замечательная». Вряд ли родственники погибших оскорбились бы, прочтя о том, что их родных не спасли из-за халатности – скорее их бы шокировало то, что смерть их близких для кого-то – «замечательная эпопея». Но доктор Дойл таков, каков он есть. Во всем он хотел находить – и находил – возвышенное, благородное, мужественное, героическое. Шоу очернил британский народ – этого Дойл ему не мог простить. Он часто ополчался против своих – в случаях с Идалджи или Слейтером – с таким же гневом, как и Шоу, но не мог слышать, когда его страну ругает кто-то другой. И тем не менее Дойл был абсолютно прав в отношении Шоу: тот подобрал факты тенденциозно – как и он сам. Оба говорили то, чему верили, и оба черпали сведения из недостоверных источников.
Шоу ответил Дойлу в той же газете 22 мая: «Сэр Артур обвиняет меня во лжи, и я должен сказать, что после него я не чувствую особого воодушевления говорить правду. Сам он против своей воли пишет самую, на мой взгляд, громоподобную ложь, которую автор когда-либо передавал в типографию. <...> Я так же принимаю близко к сердцу трагедию катастрофы, как и любой другой человек; но из-за невыносимой провокации, из-за отвратительной и бесчестной чепухи я был вынужден призвать наших журналистов прийти в себя и сказал открыто, что все происшедшее было опозорено бесчувственным всплеском романтического вранья».
Комиссия, возглавляемая лордом Мерси, расследовала гибель корабля; на Дойла первые результаты расследования комиссии произвели удручающее впечатление, и дальше спорить с Шоу он не решился. (А между тем в своих окончательных выводах комиссия заявила, что на «Титанике» все было в общем правильно, случилась не халатность, а просто ошибочка, лорд Исмей – молодец, повсюду царили дисциплина и мужество, если какие пассажиры погибли, то в основном по собственному легкомыслию, и на вопрос, что же случилось с «Титаником», дала ответ: «он утонул».) 25 мая Дойл завершил дискуссию: «Самое худшее, что я могу подумать или сказать о м-ре Шоу, это то, что среди многих его блистательных талантов нет умения взвешивать факты и свидетельства; также нет у него черты характера – назовите это хорошим вкусом, гуманностью или как угодно, – которая не дает человеку бессмысленно оскорблять чувства других людей». Шоу понял, что отвечать дальше было бы уже глупо, и промолчал. На дуэль они друг друга не вызвали, и конфликт потихоньку рассосался – вспыльчивые люди, как правило, отходчивы.
Из крупных биографов Дойла, описывавших этот конфликт, одни (Пирсон, Бут) остались нейтральными, другие – Карр, Стэшовер – приняли сторону Дойла, потому что его позиция «человечнее». Нам – если говорить конкретно о «Титанике» – ближе первый подход. Но... Еще раз отметим, что с точки зрения Шоу, конечно, Конан Дойл был сентиментальным, доверчивым идиотом. А сам Шоу был человек свободомыслящий, скептический, все подвергавший беспощадному анализу. Вот только... Шоу посылал Ленину свои книги с нежными надписями, сидел со Сталиным за столом и писал о том, как прекрасно живется в СССР – именно в те годы, когда на Украине крестьяне ели собственных детей. Так кто же после этого доверчивый идиот?
В декабре того же года Шоу и Дойл сошлись уже вполне мирно – на митинге, который был посвящен ирландскому гомрулю: протестанты Северной Ирландии полагали, что введение самоуправления приведет к преследованию протестантского меньшинства католическим большинством, а английские протестанты были убеждены, что этого опасаться не стоит: католики никого преследовать не собираются, а если начнут – Англия защитит своих единоверцев. И Дойл, и Шоу, естественно, придерживались второй позиции: Шоу всегда был за гомруль, Дойл постепенно, общаясь с Кейзментом, пришел к тому же мнению и, разумеется, был уверен, что Англия действительно сможет заступиться за протестантское меньшинство. Тексты их речей были напечатаны в газетах, освещавших митинг. Карр с нескрываемым злорадством описал, насколько сентиментальным и восторженным получилось выступление Шоу и насколько простым и трезвым – его недавнего оппонента: если Шоу с дрожью в голосе заявил, что одна лишь мысль о его ирландском происхождении «наполняет его дикой, неугасимой гордостью» и что ни в какой защите со стороны англичан он не нуждается – «пусть лучше католики его живьем сожгут», – то Конан Дойл сухо порекомендовал собравшимся поменьше предаваться воспоминаниям и побольше думать о «современных реалиях», как сказали бы сейчас.
Когда проходил вышеупомянутый митинг, Дойл уже приступил к работе над вторым романом о Челленджере – «Отравленный пояс». Пожалуй, после «Трагедии „Короско“» то был второй раз, когда доктор обратился к жанру, характерному для более позднего времени. Это сейчас пишется огромное количество книг и снимается еще большее количество фильмов в жанре глобальной апокалиптики, а до Второй мировой войны это была все-таки редкость. Родоначальником жанра обычно называют Уэллса с его «Машиной времени» (1895), рассказом 1897 года «Звезда» и «Войной миров», опубликованной в 1898-м. Это не совсем точно и уж совсем несправедливо по отношению к французу Жозефу Рони, известному нам в основном своими «первобытными» романами, но написавшему также несколько интересных текстов о глобальных катастрофах, причем первый из них, «Ксипехузы», появился за несколько лет до «Машины времени». Грядущему концу света еще в 1826 году был посвящен роман Мэри Шелли «Последний человек», а еще раньше – книга француза де Гренвиля с таким же названием; можно вспомнить еще «Грядущую расу» Э. Бульвер-Литтона, «Колонну Цезаря» американца И. Доннелли и роман русского беллетриста А. Беломора «Роковая война 18?? года». Уэллс в первое десятилетие XX века написал еще два произведения на апокалиптическую тему – «В дни кометы» и «Война в воздухе». В те же годы вышли повесть английского писателя Форстера «Машина останавливается», роман Рони «Гибель земли», Валерий Брюсов написал о гибели цивилизации пьесу под названием «Земля», а русский фантаст С. Бельский – повесть «Под кометой». В 1913-м Куприн опубликует роман «Жидкое солнце», Рони – «Таинственную силу», Уэллс – «Освобожденный мир», а затем эсхатологические романы станут во всех странах появляться регулярно, чтобы достичь пика в 1940-х.
Совершенно естественно, что апокалиптика стала зарождаться на рубеже веков, когда в воздухе витали предчувствия катастроф, войн и революций. В Англии с концом викторианской эпохи заканчивалось и ощущение спокойного уюта. Но то, что к жанру апокалиптической аллегории обратился доктор Дойл с его несокрушимым рассудительным оптимизмом, с его пристрастием к реализму, на первый взгляд кажется удивительным. Однако если мы вспомним, сколько раз он в самые разные, вполне мирные годы произносил слова о том, что «Англия стояла на пороге войны», то ничего удивительного уже не будет в том, что он и настоящую большую войну предчувствовал заранее. В мемуарах он писал, что «долгое время» не хотел верить в немецкую угрозу и что «в компании образованных англичан нередко оставался в одиночестве, высказывая мнение, что ее не существует». Но к 1912 году это «долгое время» безусловно закончилось. Война уже виделась ему. Катастрофа «Титаника», которую он принял так близко к сердцу, тоже была ее предвестием.
«Где-то произошла перемена. О том свидетельствуют нарушения в спектрах всех небесных тел. Перемена может оказаться доброй. Может оказаться дурной. Может оказаться и нейтральной. Мы не знаем. Наивные наблюдатели думают, что происходит нечто, чем спокойно можно пренебречь; но тот, кто, подобно мне, наделен более глубоким прозрением истинного мыслителя, тот понимает, что вселенная таит непостижимые возможности и что среди всех людей мудрейший тот, кто всегда готов к неожиданному». О себе доктор, разумеется, не смог бы сказать, что он «наделен более глубоким прозрением истинного мыслителя», но профессору Челленджеру это было позволительно: «Наша планета вступила в пояс ядовитого эфира и теперь углубляется в него со скоростью многих миллионов миль в минуту». До выстрела в Сараеве оставалось совсем немного времени.
Дойл, конечно, романы Уэллса читал. И его собственный роман похож на уэллсовские тексты, в некоторых частностях так сильно, что впору говорить о заимствовании. Особенно большое сходство существует между «Отравленным поясом» и повестью «В дни кометы» – с той лишь разницей, что Уэллс клянет «гидру капитализма», а Дойл ограничивается общим сетованием на несовершенство человеческого жизнеустройства. В обоих романах Земля, на которой царят суетность, раздражение и непонимание, окутывается облаком отравленного газа; на краткое время героям кажется, что мир погиб; потом выясняется, что газ сделал людей лучше; то, что воспринималось как катастрофа, пошло человечеству на пользу; отравлен был как раз тот, прежний мир. У Уэллса сам газ благодаря присущим ему свойствам в один миг переделывает души людей, у Дойла люди «просто осознают», что раньше жили неправильно, но по сути это одно и то же.
«Мы живем теперь в такое время, когда Великая Перемена во многом уже завершилась, когда в людях воспитывается известная духовная мягкость, ничего, впрочем, не отнимающая от нашей силы, – писал Уэллс. – <...> Изменился воздух, и Дух человеческий, дремавший, оцепеневший и грезивший лишь о темных и злых делах, теперь пробудился и удивленными, ясными глазами снова смотрел на жизнь». А вот и «Отравленный пояс»: «Мрачная тень нависла над нашей жизнью, но кто посмеет отрицать, что под покровом этой тени произошла некая переоценка ценностей, пересмотр жизненных целей: сознание долга, разумное понимание ответственности, глубокое стремление к совершенствованию окрепли в нас до такой степени, что всколыхнули общество во всех его слоях. <...> Больше здоровья, больше радости стало у людей, и от этого они стали против прежнего только богаче, несмотря на выплату повышенных сборов в общественный фонд, благодаря которому так поднялся общий жизненный уровень на наших островах».
Очень любопытна эта оптимистическая эсхатология. У более поздних авторов, описывающих глобальную катастрофу и конец света, практически не встретишь мнения, что подобное может пойти людям на пользу. Две мировые войны убили веру в человечество. Однако Джек Лондон писал «Алую чуму» всего двумя годами позднее, чем Дойл – «Отравленный пояс», но и он в преобразование Земли уже не верил: «Снова изобретут порох. Это неизбежно: история повторяется. Люди будут плодиться и воевать. С помощью пороха они начнут убивать миллионы себе подобных, и только так, из огня и крови, когда-нибудь в далеком будущем, возникнет новая цивилизация. Но что толку? Как погибла прежняя цивилизация, так погибнет и будущая». Лондон, как и Дойл с Уэллсом, родился и вырос в тихом, спокойном XIX веке; в XX веке в Америке было значительно безопаснее, чем в воюющей Европе. И тем не менее вера британцев в человечество была крепче. И Дойл, и Уэллс говорили о том, что нельзя самоуспокаиваться – а все-таки, наверное, сказалась викторианская убежденность в конечной незыблемости и справедливости всего сущего.
Юрий Кагарлицкий в статье об Уэллсе писал, что последний был прекрасным юмористическим писателем, в отличие от Киплинга и Конан Дойла, чьи юмористические потуги тяжеловесны и неловки. Не очень это справедливо по отношению к Киплингу, и Конан Дойл писать смешно тоже умел, даже про страшное. Когда Мелоун, Саммерли и Рокстон, нагрузившись баллонами с кислородом, едут в поезде к Челленджеру, то, не сознавая, что уже отравлены, беспрестанно скандалят и ссорятся между собой – сцена вроде бы аллегорическая, смысл которой заключается в том, что перед лицом грозящей катастрофы негоже предаваться мелким политическим распрям, но вместе с тем это прелестный комический текст. Едва не перебив друг друга, они все-таки попадают в дом Челленджера; тот рассказывает им, как, находясь под воздействием эфира, покусал свою экономку, но затем нашел в себе силы контролировать сознанием разрушенную психику: призыв к человечеству разумом обуздать свои разрушительные инстинкты... «Так, когда моя жена сошла в столовую и мне захотелось спрятаться за дверью и напугать ее диким криком, я оказался способен побороть это побуждение и поздороваться с нею достойно и сдержанно. Неодолимое желание закрякать уткой было равным образом осознано и подавлено. Позже, спустившись во двор заказать машину и увидав нагнувшегося Остина, увлеченного чисткой мотора, я остановил свою уже занесенную руку и воздержался от некоего опыта, который, вероятно, заставил бы шофера последовать по стопам экономки».
Уэллс как юморист был вообще гораздо сильнее Конан Дойла, но в его апокалиптических текстах с юмором как-то плоховато. Одна из причин этого, вероятно, заключается в его чрезмерной увлеченности идейно-нравоучительной стороной произведения; другая, пожалуй, та, что герои Уэллса всякий раз встречают конец света в одиночку – тут не до смеха. У Дойла друзья (пусть просто приятели) готовятся к гибели вместе, а в хорошей компании и смерть красна: «Настоящее принадлежало нам. Мы его проводили в добром товарищеском общении и приятном веселье».
Доктор Дойл ухитрился даже гибель цивилизации сделать уютной:. «...С чисто английским уважением к порядку и с хозяйской гордостью маленькая женщина в пять минут разостлала на круглом столе белоснежную скатерть, разложила салфетки и подала скромную закуску – все, как требует цивилизация, вплоть до электрического фонаря, установленного в виде лампы на середине стола!» «Завтрак в самом деле прошел очень весело. Правда, мы не забывали ужас нашего положения». С точки зрения психологии – чушь, вздор. Но если бы в книгах Конан Дойла соблюдались законы психологии, мы бы вряд ли их так любили. Для сравнения – в «Войне миров» есть внешне очень похожий фрагмент: «Милое, встревоженное лицо жены, смотрящей на меня из-под розового абажура, белая скатерть, серебро и хрусталь (в те дни даже писатели-философы могли позволить себе некоторую роскошь), темно-красное вино в стакане – все это запечатлелось у меня в памяти. Я сидел за столом, покуривая папиросу для успокоения нервов, сожалел о необдуманном поступке Оджилви и доказывал, что марсиан нечего бояться». Но у Уэллса эта сцена служит для того, чтобы подчеркнуть ужас одинокого, близкого к отчаянию героя; она – болезненное напоминание о прошедшем, безвозвратно утерянном. Герои Дойла о прошлом не сожалеют и наслаждаются белой скатертью абсолютно искренне. Может ли такое быть? Поскольку конца света пока что не было, поделиться опытом некому, и писателям, характеризующим психологическое состояние героев перед лицом гибели мира, приходится полагаться исключительно на собственное воображение. Но нет, все-таки подобное поведение невозможно, надо же знать какую-то меру, соблюдать хоть какое-то психологическое правдоподобие... Разве все списать на кислородные баллоны, вызвавшие эйфорию?
У Дойла функцию «кислородного баллона» для героев – которую у Уэллса не слишком убедительно берет на себя социализм – с успехом выполняет вера в жизнь после смерти. В «Отравленном поясе» мы сталкиваемся с удивительнейшей для эсхатологической фантастики вещью: оказывается, гибель человечества (даже если герои ни чуточки не надеются на его возрождение) – это вовсе не так уж скверно.
Обычно в произведениях апокалиптического толка – и у того же Уэллса – гибель человечества кажется наиболее ужасным из всего, что может произойти. У Дойла все наоборот.
«Если бы вы совершали свое плавание на превосходном пароходе, который взял бы вместе с вами на борт всех ваших родных и друзей, вы бы чувствовали себя иначе: как бы ни была сомнительна и тогда ваша судьба, вас, по крайней мере, ободряло бы сознание, что вас ожидает общее и одновременное для всех испытание, которое до конца оставит вас в том же неразлучном кругу». Умирать – не страшно, умирать – не плохо, умирать – легко, хорошо и правильно; напротив, истинной трагедией было бы «остаться жить, когда все доброе, благородное, прекрасное погибло бы на Земле». Умирать даже очень полезно. «Наше тело было для нас главным образом источником боли и усталости. Оно постоянно указывало нам на нашу ограниченность. Так чего же нам огорчаться, когда оно отделяется от нашего духовного "я"?» Когда миссис Челленджер задыхается и любимый муж спасает ее, дав ей подышать кислородом, она недовольна.
« – Ах, Джордж, мне так жаль, что ты вернул меня обратно, – сказала она и взяла его за руку. – Дверь смерти в самом деле, как ты говорил, скрыта за красивой, сверкающей завесой: едва прошло первое чувство удушья, мне стало несказанно легко. Зачем ты увлек меня обратно?
– Потому что я хотел, чтобы мы вместе совершили переход от жизни к смерти».
Сразу вспоминается финал «Писем Старка Монро»: лучше умереть вместе, чем жить порознь. А Мелоун говорит о своей любимой матери: «Что мне горевать о ней? Она отошла, и я отхожу вслед за нею, и, может быть, там, в новом бытии, мы будем ближе, чем здесь, когда я жил в Англии, а она – в Ирландии».
В 1911 году доктор Дойл еще не знал, что будет «там», не мог даже утверждать с полной уверенностью, что будет хоть что-нибудь. «Если я буду жить после смерти, – писал он в дневнике, – меня не сможет удивить ничто из того, что я встречу за покровом вечности. Лишь одно может поразить меня. Это – осознание дословной правоты христианских догм». И еще: «Даже предположив, что спиритизм не ложь, мы сделаем лишь небольшой шаг вперед. И все же этот шажок приводит нас к решению насущного вопроса – все ли кончается со смертью?» Доктор Дойл не был пока уверен, но очень надеялся. Профессор Челленджер уже знал точно.
Итак, ядовитый эфир постепенно заполняет весь мир; четверо британцев, вооруженных кто верой, кто – равнодушным презрением, – устроившись уютно, как в театральной ложе, глядят в глаза смерти со спокойным любопытством. «На нашу долю выпадает самое необычайное переживание, так как, по всей вероятности, мы будем последним арьергардом армии человечества в ее походе в Неизвестное». Молодому Мелоуну, правда, в последний миг становится жаль гибнущего мира: «Слишком хороша была обитель, откуда нас теперь так внезапно, так беспощадно изгоняли!» Немножко «поскуливать» начинают и остальные, но Челленджер всем присутствующим подает пример стойкости. «Научная мысль умирает на посту, работая нормально и методично до самого конца. Она не останавливается на такой мелочи, как ее собственный физический распад, пренебрегая им в той же мере, как и всеми вообще ограничениями в нашем материальном пространстве». В общем, все замечательно, можно спокойно умирать.
Но тут хитроумный автор, обманув своих героев, загоняет их в непредвиденную ловушку: Земля умерла, а они остались живы. Это их очень огорчает. «Вместо радости, какую, казалось, должны были испытывать люди, только что избежавшие неминуемой смерти, нас захлестнуло волной черное уныние. Все, что мы любили на земле, смыто в бесконечный неведомый океан, и мы высажены одни на необитаемый остров, без ожиданий, без надежд. Несколько лет мы будем рыскать, как шакалы, между могилами вымершего человечества, а потом придет и наш запоздалый и одинокий конец». То же самое, кстати, чувствуют и персонажи Уэллса, оказавшиеся в аналогичной ситуации: «Зачем я брожу по этому городу мертвых, почему я один жив, когда весь Лондон лежит как труп в черном саване?» (Картины мертвой, охваченной пожарами Англии в «Войне миров» и «Отравленном поясе» вообще очень схожи.) Растерян даже непоколебимый Челленджер, а у хладнокровного смельчака Рокстона начинается что-то вроде тихого помешательства.
В более поздних постапокалиптических романах – у Уиндема и Мерля, например, – выжившие персонажи тотчас начинают думать о продолжении человеческого рода: копить провизию, сажать огороды, организовываться в отряды, искать женщин и интенсивно размножаться. Дойловские герои ни о каком продолжении рода человеческого не мечтают. С концом цивилизации для них все кончено, жить просто незачем – на кой черт нужна такая жизнь?! Даже Челленджер, заявляя, что наука не умерла, пока жив хоть один ученый, тем не менее готов планировать дальнейшую жизнь лишь на те годы, что ему остались, – а ведь он совсем не так стар и у него есть жена. Мелоун еще в предыдущем романе потерял любовь девушки, Саммерли и Рокстон в ней, похоже, сроду не нуждались, и они отнюдь не намерены заниматься продолжением рода. Подобные мысли им даже в голову не приходят. Чем выживать – без достоинства, без комфорта, без свободы – лучше умереть. У Уэллса, между прочим, то же самое. Выжившему герою «Войны миров», которого катастрофа разлучила с любимой, встречается человек, проповедующий возрождение рода человеческого, естественный отбор, уничтожение слабых и подбор подходящих «самок» – но он оказывается отвратительным полубезумным пьяницей; сам же герой мечтает увидеть жену или умереть, потому что жизнь без нее ему не интересна. В современном романе он бы скорее вооружился топором и побежал драться за встречную самочку, желая положить свою индивидуальность на алтарь продолжения рода (а четыре дойловских британца живо разъяснили бы миссис Челленджер, что в ее обязанности входит послужить возрождению человечества со всеми вытекающими последствиями). Как и Дойл, Уэллс не хотел размножения вместо любви и выживания вместо жизни.
Литература XX века, убившего невероятное количество людей, провозгласила человеческую жизнь наивысшей ценностью. В литературе XIX века ценность была другая: человеческое достоинство. Если нельзя жить как подобает, как хочется, как не противно – так уж лучше умереть. Вот такие они были чудаки, эти викторианцы. В отличие от нас они – верующие и неверующие – считали смерть не самым худшим из того, что может случиться с человеком.
Проехавшись по вымершему Лондону, герои Дойла – даже не попытавшись воспользоваться радио! – приходят к выводу, что мертва вся планета; если живые люди где-то и остались, так в каком-нибудь Тибете, а это все равно что ничего. В «Войне миров» так же молчаливо подразумевается, что с разрушением Лондона погибло все – так что читатель даже удивлен, когда в финале ему сообщают о материальной помощи, которую Англии оказала Франция – какая еще может быть Франция, у них, что же, не было марсиан? Здесь невозможно удержаться от того, чтобы привести еще одну цитату: «Ты думаешь, я хоть одну минуту верю тому, что что-нибудь случилось с Европой? Там, брат Генрих, электричество горит и по асфальту летают автомобили. А мы здесь, как собаки, у костра грызем кости и выйти боимся, потому что за реченькой – чума...» Так говорит персонаж пьесы Михаила Булгакова «Адам и Ева» (написанной в 1931 году), выживший после глобальной катастрофы. Очень это по-русски: нет, не верим мы, что у них там в ихних европах может быть конец света, как-нибудь да выкрутились – одни мы. У наших британцев все наоборот: с гибелью их народа умирает Земля.
Но все заканчивается хорошо, люди вразумляются – не с помощью социализма или чудесного газа, как у Уэллса, а просто потому, что должны же они вразумиться когда-нибудь. «Навеки должно запечатлеться в наших сердцах сознание неограниченных возможностей во вселенной, разрушившее наше невежественное самодовольство и открывшее нам глаза на наше материальное существование, как на бесконечную узкую тропу, с обеих сторон ограниченную глубокими провалами. Зрелость и торжество человеческой мысли – эта черта нового нашего душевного состояния – пусть послужит основным устоем, на котором более серьезное поколение воздвигнет достойный храм природе!»
Дойл был сильно удивлен, когда после выхода «Отравленного пояса» (роман печатался в «Стрэнде» с марта 1913-го и в том же году вышел отдельной книгой в издательстве «Ходдер энд Стаутон») агент Жозефа Рони заявил, что роман является плагиатом по отношению к опубликованному в том же году, но двумя месяцами раньше, роману француза «Таинственная сила». Действительно, когда читаешь роман Рони, поначалу кажется, что сходство между двумя текстами действительно большое. У француза Земля подвергается воздействию не газа, а неких космических спор, занесенных кометой; с людьми происходит ряд последовательных психических и физиологических мутаций; по всему миру начинаются ужасные бунты и революции; кажется, что человечество погибает, как вдруг обнаруживается, что мутация изменила людей к лучшему, они стали счастливы и довольны: «Города пострадали больше деревень, но здесь удивительным образом оказались решены социальные проблемы и прежде всего вопрос трудоустройства: работы, пусть временной, теперь хватало всем, повысили жалованье служащим, а казна обогатилась до такой степени, что впору было понижать налоги. У многих появилась теперь возможность проявить милосердие и помочь страждущим».
Ну чистый Дойл! Но дальше Рони «заворачивает» такое, что Дойлу никогда бы в голову не пришло: все это социальное умиротворение было лишь промежуточным этапом, обманкой, люди на самом деле продолжали мутировать и в результате превратились в животных. Как фантаст Рони оказался оригинальнее, как футурист – глубже, как беллетрист – парадоксальнее наших англичан. Но в чем тут можно увидеть плагиат – решительно непонятно. Идейная направленность книги Дойла совершенно иная. Ни научная фантастика, ни футуристика его не интересовали, не говоря уже о том, что события в двух романах развиваются прямо противоположным образом. С куда большим основанием Рони мог бы обвинить в плагиате Джека Лондона с «Алой чумой», где люди тоже возвращаются в первобытное состояние.
Дойл вступил в публичную переписку и несколько раз объяснял довольно кротко, что начал писать «Отравленный пояс» за много месяцев до публикации «Таинственной силы», что если даже допустить, что он ее прочел, он не успел бы. и пр. и пр., – при этом, правда, ввернув фразу «У меня в жизни много других занятий, кроме наблюдения за творчеством месье Рони и копирования его произведений», которая, надо полагать, не добавила французу симпатий к английскому коллеге. Издатели Дойла вступились за своего автора, и таким образом инцидент был исчерпан.
«Отравленный пояс» был хорошо принят публикой и критикой. Шоу, правда, обругал его на все корки. По отношению к «Затерянному миру» он этого не сделал. Похоже, что он великодушно дозволял своему коллеге писать книжки для подростков, но осаживал его, когда тот пытался браться за какую-нибудь мало-мальски серьезную проблему.
21 декабря 1912 года Джин родила девочку – Джин Лину Аннет Конан, будущую военную летчицу, «Air Commandant Dame», и любимицу доктора Дойла. Она была самой энергичной, самой талантливой из всех его детей. Как никто, она понимала его. У нее было великолепное чувство юмора. Из ее поздних интервью можно сделать вывод о том, что она больше любила отца, чем мать. Кингсли и Мэри считали родителя чрезмерно строгим, Деннис и Адриан – строгим и справедливым. Джин он запомнился как «веселый и ласковый». Когда она, одетая матерью в новое светлое пальто, лазала по берегу реки и падала в грязную лужу, то, боясь материнского гнева, бежала к отцу – и тот за нее заступался. В детстве она считала себя мальчиком и играла только в мальчишечьи игры. Ее основное имя было Джин, но доктор звал ее «Билли», и в своих детских письмах к нему она подписывалась «твой сын Билли». В «Троих» он называет ее Бэби («детка») и говорит о ней: «Оба мальчика – бурные, но мелководные речки в сравнении с этой маленькой девочкой с ее сдержанностью и элегантной отчужденностью. Мальчики понятны; но эту девочку никто никогда не сможет понять до конца. Она полна скрытой внутренней силы. Воля у нее железная. Нет такой силы, что могла бы согнуть или сломить ее дух; на нее можно воздействовать лишь с помощью мягкого и спокойного убеждения. Но упрямой она бывает редко. Обычно она тиха, вежлива и спокойна; она предпочитает наблюдать за событиями, лишь время от времени принимая в них участие со снисходительной улыбкой».
Противоположности притягиваются: лучшим другом Джин станет не застенчивый Деннис, а бестия Адриан. Они будут часто и бурно ссориться; наступит даже день, когда пятилетняя Джин откажется помолиться за своего брата перед сном: «Боже, благослови всех, но только не Димплса». Мать отругала ее: так поступать нехорошо. Тогда Джин, перечислив в молитве имена всех окрестных кошек, собак, коз, а также своих кукол и других игрушек, самой любимой из которых было старое, драное, грязное, скатанное в трубку стеганое одеяло, нареченное именем Риггли («червячок»), в самом конце сквозь зубы пробормотала: «Ладно, так и быть, Боже, благослови эту сволочь Димплса»...
Кингсли приезжал на каникулы. После Итона он обучался на медика в Лозанне. В 1913-м он уже готовился к получению медицинского диплома в госпитале Сент-Мэри. Это был мягкий и замкнутый юноша, и отец признавался, что далеко не всегда понимает его. Но в целом они ладили. Конфликт с Мэри тоже смягчился, и она, приезжая на каникулы, возилась с малышами. В общем, все у доктора Дойла было хорошо. Вот только человечество его малость подводило.
Параллельно с «Отравленным поясом» Дойл писал большую статью «Великобритания и грядущая война» («Great Britain and the Next War»), которая была опубликована в феврале 1913 года в газете «Фортнайт ревью». Она была вызвана чтением книги германского генерала фон Бернгарди, который без всякого стеснения писал о том, что здоровым нациям, чья численность возрастает, необходимо завоевывать новые территории, и даже называл эти территории поименно, начиная с Франции. Англия тоже была среди них.
В те «долгие времена», когда Дойл, по его словам, не верил в возможность войны с немцами, он обосновывал свою позицию следующим образом. С одной стороны, Британия никогда не нападет на Германию, потому что население страны этого никогда не одобрит, а вести большую войну за границей без поддержки народа невозможно. С другой – Германия никогда не нападет на Британию, потому что ей незачем это делать: «Было непостижимо, что собственно она могла приобрести в результате подобных действий. <...> Самое большее, на что она могла надеяться, – это кое-какие угледобывающие районы и, возможно, некоторые колонии в тропиках, которых у нее и так имелось предостаточно». Все-таки доктор был очень наивен в геополитических делах. Отродясь ни для одного государства то обстоятельство, что у него чего-то «предостаточно», не служило препятствием к тому, чтобы заполучить еще больше.
И вот наконец доктор прозрел и увидел, что его разумные, логические доводы, которые могут убедить любого отдельного человека, в отношении государств не работают: «К несчастью, в национальных делах не всегда правит разум, а порой страна может быть охвачена безумием, сметающим все расчеты». (В своей статье он, впрочем, не называл Бернгарди безумцем, не высказывался насчет его морального облика и был по отношению к нему ядовито-корректен.)
Англия в войну давно уже верила, но – благодаря своему флоту – считала себя непобедимой; доктор ясно видел, что она ошибается. В вопросах военной стратегии и тактики он наивным никогда не был, и если несколько лет тому назад он «в компании образованных людей» был едва ли не единственным человеком, отрицающим наличие опасности, то теперь он в той же компании и в том же одиночестве кричал о ней, а его не хотели слушать. Отсидеться на острове не удастся. Страна импортирует продукты (почти пять шестых общего потребления!) из других стран, в особенности из Франции. Если Германия нападет на Францию, Британии волей-неволей придется воевать и на континенте. Кроме того, на британский флот появилась управа – самолеты и подводные лодки. О тогдашней авиации Дойл говорил, что она «весьма пригодна для сбора информации», но пока что не способна изменить ход войны (и был, пожалуй, прав: хотя тяжелые бомбардировщики на Балканах в Первую мировую использовались, в целом применение военной авиации не было масштабным); субмарины – другое дело. В них Дойл видел главную и реальную опасность.
Уже к 1900 году некоторые страны имели небольшой подводный флот. Но англичане идею воевать с помощью субмарин не одобряли: адмирал Уилсон говорил, к примеру, что подводная лодка есть подлое и несправедливое средство – настоящие мужчины воюют лицом к лицу. К 1914-му, однако, Британия уже обладала крупнейшим в мире подводным флотом в 74 единицы. И все же когда адмирал Скотт заявил, что субмарины полностью изменят облик войны на море, ему почти никто не поверил. Но именно так думал Конан Дойл. Ни одна блокада не поможет против немецких субмарин; торговые суда, перевозящие продовольствие, будут ими уничтожены.
Просто «каркать» доктор Дойл никогда не любил: он предлагал конкретные меры. Во-первых, говорил он, надо не зависеть от иностранных продуктов, а производить все нужное дома, для чего поднять тарифы на импортное продовольствие. Во-вторых, следует производить подводные лодки самим, причем «грузовые», чтобы можно было перевозить продовольствие на них. В-третьих, необходимо построить под Ла-Маншем туннель – «дорогу жизни». (Такой проект ранее уже выдвигался – впервые он был предложен Наполеоном при заключении мирного договора между Англией и Францией; в 1880-м даже начали проходку тоннеля с обеих сторон пролива.) В 1913 году проект был вполне осуществим технически. В-четвертых, надо ликвидировать всеобщую воинскую повинность и вместо этого готовить компактные и мобильные территориальные войска для боевых действий на континенте. В-пятых, нужно учесть опыт Русско-японской войны и срочно разработать средства борьбы с плавучими минами.
В статье Дойл также касался «ирландского вопроса»: по его убеждению, перед лицом грозящей опасности будут забыты внутренние распри; ирландцы, шотландцы, англичане – все должны встать рука об руку. Еще до публикации статьи Дойл послал ее текст Роджеру Кейзменту, которого считал тогда одним из самых лучших и достойнейших своих друзей. Но Кейзмент на статью отреагировал весьма кисло. Военные технологии его не заинтересовали. Он в ответ написал статью «Ирландия, Германия и грядущая война», в которой доказывал, что у его родины нет и не может быть с Англией никаких общих интересов (статья, носившая явно провокационный характер, была под псевдонимом опубликована в Ирландии). Доктор был очень огорчен. Но эти идейные разногласия не изменили его отношения к Кейзменту, как и разногласия со Стидом не разрушили их дружбы.
«Великобританию и грядущую войну» опубликовали; все меры, предложенные Дойлом, были осмеяны и отвергнуты. Доктор уже привык к роли Кассандры: повторялась ситуация с Англо-бурской войной. Конан Дойл, «весь такой средневековый», говорил о научно-техническом прогрессе, о современных методах ведения войны, а военное ведомство отмахивалось от него, предпочитая все делать по старинке. (Может, не Иннесу, а именно ему надо было стать профессиональным военным и, чем черт не шутит, министром обороны?) Тарифы на ввозимые товары поднимать нельзя, так как это нарушит принципы торговли и приведет к удорожанию продуктов, что вызовет недовольство в народе. Подводные лодки – чепуха, мелочь, их в Германии кот наплакал, британскому флоту они повредить не смогут, не стоит принимать их всерьез. Туннель под проливом не поможет в войне, напротив, поспособствует проникновению противника на остров – именно потому в 1883-м его строительство и прекратили. (Из этих соображений британское правительство долго противилось строительству туннеля – его построили только в 1994-м.) Рекрутский набор есть единственный способ формирования армии. Мины не так уж страшны, да и все равно против них ничего не придумаешь. Нет, конечно, были высокопоставленные военные, которые оценили предложения доктора – генерал Тэлбот, генерал Тернер, – но подавляющее большинство военных и политиков их проигнорировали. Премьер-министр Асквит предпочитал толковать о непобедимости могущественного британского флота. Генерал Вильсон, распорядитель военных операций, пригласил Дойла на конференцию по военным вопросам, но доводам его не внял.
В особенно сильное отчаяние Дойла приводило то, что никто не желал слышать о туннеле. Об этом проекте Дойл говорил особенно много: бесчисленные статьи в прессе, меморандумы во все военные ведомства и в Совет обороны; всякий раз, как ему представлялась возможность какого-либо публичного выступления, он, подобно Катону Старшему, твердил: «Туннель должен был построен». В мемуарах он посвятил целую главу этому туннелю. Он продумал вопрос всесторонне и нашел контрдоводы на каждое возражение. По туннелю можно эвакуировать раненых, доставлять на континент войска, с континента – продукты; он мог бы служить крепостью, а в мирное время способствовал бы развитию туризма. Дельцы из Сити, кстати говоря, проект поддерживали, но политики и общественность отвергали категорически. Член палаты общин Макнил охарактеризовал проект как «безумный». Военный обозреватель «Таймс» Репингтон смеялся над Дойлом и называл его профаном. То же самое в вопросе о подводных лодках. Доктор, однако, не собирался опускать руки. Если не внемлют публицистике – он напишет художественный текст.
Свой фантастический рассказ о войне Дойл назвал «Опасность!» («Danger!»); у него был длинный подзаголовок «Судовой журнал капитана Джона Сириуса». Существует вымышленная страна Норландия со столицей Бланкенбургом – напрашивается предположение, что речь идет о Германии, но при чтении выясняется, что это не так. Произошел пограничный инцидент, в результате которого Англия предъявляет Норландии ультиматум. Норландия – страна маленькая; ее король готов сдаться, но тут к нему приходит офицер Джон Сириус, у которого есть план, как победить Англию. «Много лет они (англичане. – М. Ч.) тратили сотни миллионов в год на армию и флот. Их крейсеры и торпеды были исключительно мощны; они обладали мощными гидропланами; их армия была самой дорогостоящей в Европе. И все же, когда пробил час испытаний, вся эта мощь оказалась неэффективной». Джон Сириус и есть рассказчик – прием для литературы того времени весьма нетипичный: повествование не должно вестись от лица злодея, это все равно как если бы холмсиану писал профессор Мориарти.
Неэффективной британская военная мощь оказалась потому, что хитроумный Сириус придумал, как использовать субмарины – их у Норландии всего восемь, но они заставляют Англию пасть на колени. Нет, он не собирается атаковать британские военные корабли, он не сумасшедший; он будет топить мирные суда с продовольствием (и не только английские, а любые), и англичане вымрут с голода. Сириус – человек не кровожадный (во всяком случае, так он сам о себе говорит), просто он патриот; мысль об убийствах ему не доставляет удовольствия. «Меня охватывала жалость, когда я думал о толпах беспомощных людей: шахтерах Йоркшира, ланкаширских ткачах, лондонских докерах, в чьи дома я должен буду принести ужасную тень голода. Но война есть война, и глупцы должны будут заплатить за свою глупость».
Крошечная подводная флотилия Сириуса топит одно судно за другим, а сама ускользает; наконец Сириус видит в свой перископ лайнер «Олимпик», принадлежащий судоходной компании «Белая звезда», красу и гордость британского гражданского флота. Лайнер «Олимпик» действительно существовал, и все же это, конечно, отсылка к «Титанику». (Версии о том, что «Титаник» был потоплен вовсе не айсбергом, а немецкой торпедой, стали появляться сразу же после катастрофы; они высказываются и доныне.) Сириус выпускает торпеду, и «Олимпик» гибнет; это зрелище вызывает в норландских моряках не восторг, а жалость. Он тонет медленно, и гуманные норландцы надеются, что людей удастся спасти. В конце концов голодающая Британия сдается. Угрюмые британцы ругают норландцев: нельзя нападать на беззащитные гражданские суда и при этом трусливо удирать от военных кораблей, это подло, люди так не поступают. И тут доктор Дойл устами Джона Сириуса высказывает мысль – к сожалению, абсолютно провидческую: «Война – не спорт; это – бизнес, где в ход идут любые средства».
Норландия – государство умное; оно понимает, что второй раз его хитрость не удастся, и вовсе не хочет вечного антагонизма с Англией. Мирный договор заключен на мягких условиях – вот только Англия должна выплатить компенсацию тем странам, чьи корабли были потоплены. Британское правительство, втянувшее свой народ в неподготовленную войну, отправляется в отставку; к власти приходит новое, более разумное, которое не обижается на Норландию, а, напротив, ценит ее гуманность и даже благодарно за полученный урок (тут уж Дойл преувеличил – таких правительств не бывает).
Отсылая рукопись в «Стрэнд», доктор просил Смита заполучить отзывы со стороны военных специалистов и опубликовать их в приложении к рассказу. Смит это с удовольствием сделал: комментарии должны были усилить интерес читателей. Текст Дойла сопровождался двенадцатью отзывами. Семеро рецензентов были адмиралами, и все они охарактеризовали рассказ как чистейший вымысел, который никогда не осуществится. Ни одна нация, по их мнению, никогда не станет нападать на торговые корабли, писал адмирал Хендерсон; а если даже и станет, то справиться с подводными лодками не составит труда, говорил адмирал Фитцджеральд; экипажи захваченных лодок надо публично казнить, вот и все. Легкомыслие просто поразительное. Особенно если учесть, что «Опасность!» была опубликована в июле 1914-го. (В 1918-м она была включена в сборник «Опасность! и другие истории».) Зато адмиралы одобрили идею Дойла о том, что Англии не худо бы производить побольше продуктов питания.
Позднее немецкий адмирал Капелль, выступая в рейхстаге, заявит, что Артур Конан Дойл был единственным среди англичан, кто понимал, что грядущие войны будут носить экономический характер. Это будет доктору даже лестно. Правда, Капелль говорил также, что Дойл своими выступлениями подал Германии хорошую идею насчет использования подводного флота. «Хвалили» Дойла и другие немецкие военные. (Занятная деталь: во время войны в Германии будет снято пять кинофильмов о Шерлоке Холмсе – больше, чем в Англии...) Была ли в этих заявлениях какая-то доля правды – неизвестно. Но доктору пришлось публично оправдываться и объяснять, что писал он свой рассказ для предупреждения британских военных, а вовсе не затем, чтобы подавать какие бы то ни было идеи немцам.
В том же 1914 году, только в сентябре, в «Стрэнде» начнет печататься другая вещь Конан Дойла, которую он писал примерно в одно время с «Опасностью!», с ноября 1913-го по апрель 1914-го, – «Долина ужаса» («The Valley of Fear»). За прошедший год он уже второй раз вернулся к Холмсу. Первый был в рассказе «Шерлок Холмс при смерти» («The Adventure of the Dying Detective»), опубликованном в «Стрэнде» в декабре 1913-го. Больной, несчастный, слабый, безумный Холмс (пусть потом оказывается, что все было притворством – но ведь он и вправду три дня не ел, бедный!); Холмс, который кашляет, всхлипывает, жалобно стонет, задыхается, умоляет о помощи, «тонким голосом поет какую-то безумную песню», «лепечет как дитя», по-детски же просит на него «не сердиться» и в бреду рассуждает о полукронах и пенсах – такого Холмса мир еще не видел; со времен «Этюда», где юный Холмс то и дело заливался хохотом и прыгал по комнате, великий сыщик не был так эмоционален. Сердце Уотсона пронзено жалостью – и он впервые осмеливается ослушаться своего «бедного друга»: «Больной все равно что ребенок. Хотите вы этого или нет, я все равно примусь за лечение». Когда злобный Кэлвертон-Смит грубо трясет больного за плечо, доктор Уотсон сдерживается из последних сил; еще пара секунд – и он бы, наплевав на запрет «бедного друга», непременно выскочил из своего укрытия; доктор Дойл это чувствовал – и сцену тотчас завершил эффектной развязкой, вслед за которой Холмс просит у обиженного друга прощения и, разумеется, получает его. Перед нами один из самых прелестных и трогательных текстов поздней холмсианы. «Долина ужаса» – вещь совсем в другом духе.
Замысел «Долины» появился у Дойла еще до того, как он написал «Холмса при смерти», в апреле 1913-го, когда к нему в гости приехал американец Уильям Бернс – сотрудник знаменитого детективного агентства Аллана Пинкертона. (Бытует неподтвержденна версия, будто Дойл еще раньше познакомился с самим Пинкертоном.) Бернс демонстрировал Дойлу свое изобретение – подслушивающее устройство – и спрашивал, нельзя ли использовать его в рассказах о Холмсе. Дойл, в свою очередь, расспрашивал гостя о его детективной практике. Из многочисленных историй, рассказанных Бернсом, доктора больше всего заинтересовала одна, произошедшая в 1876 году в Пенсильвании. «Ручаюсь, доктор Уотсон, что еще никогда через ваши руки не проходили такие истории. Изложите их, как хотите. Я только вручаю вам факты. Два дня я провел взаперти и, пользуясь слабым дневным светом, который проникал в убежище, набрасывал свои воспоминания. Это история Долины ужаса».
В СССР эту повесть не жаловали. После дореволюционных изданий она была опубликована в очень сокращенном русском переводе лишь однажды, в 1966 году в журнале «Звезда Востока». После 1986-го ее снова стали у нас издавать. Поэтому многие нынешние взрослые, которым не удалось прочесть «Долину ужаса» в детстве, так никогда ее и не читали; многие даже не знают, что такая повесть существует. Почему «Долину» нельзя было печатать в советское время? На этот вопрос многие из читавших ее не задумываясь отвечают: потому что она о масонах, а эта тема для советского читателя неподобающая. Ответ неверный: вовсе не поэтому, а из-за той реальной истории, на основе которой была написана «Долина ужаса» – истории «Молли Магвайрс», изложенной Пинкертоном в своей книге (она была издана в 1877-м) и творчески переработанной Дойлом.
А теперь – две версии, точнее, две интерпретации этой истории.
Интерпретация первая: с 1873 по 1878 год в Пенсильвании действовало кровавое ирландское тайное общество «Молли Магвайрс», которое использовало социальные столкновения в угольном районе для установления там господства бандитов. Один из лучших агентов Пинкертона Макфарлан стал членом общества и оставался им, рискуя жизнью, на протяжении трех лет, до тех пор, пока все бандиты не были арестованы, и он тогда сам открылся и выступил свидетелем на суде против главарей «Молли Магвайрс».
Интерпретация вторая: в 1873 году в США разразился экономический кризис, началась повальная безработица, и пенсильванские шахтеры-ирландцы создали профсоюз для защиты своих прав («Рабочий благотворительный союз»); шахтовладелец Гоуэн поручил агентству Пинкертона дискредитировать профсоюз. Агент Пинкертона Макфарлан приехал в Редингтол, внедрился в рабочую среду и был введен в руководство профсоюза. В декабре 1874-го Гоуэн объявил о сокращении заработной платы; в январе 1875-го вспыхнула забастовка. Начались стычки, а затем и перестрелки. Пресса писала, что это дело рук ирландских заговорщиков. Провокатор Макфарлан призывал к активным выступлениям; в результате профсоюзных активистов арестовывали. Потом Макфарлан и его подручные стали убивать жителей города: врывались к людям в масках и распускали слух о том, что это «Молли Магвайрс» расправляется с неугодными. Когда голод заставил забастовщиков капитулировать, Гоуэн добился своего назначения на должность прокурора по особым делам и начал судебные процессы против профсоюзных лидеров. (Главным свидетелем обвинения был, естественно, Макфарлан; защита пыталась заявить ему отвод, но судья ответил, что не видит в использовании провокатора ничего особенного.) Подсудимые – 19 человек – были обвинены в терроре и убийствах и казнены, а подлый Пинкертон стал предлагать подобные услуги другим капиталистам.
У Конан Дойла кровавое тайное общество в Пенсильвании реально существует, а Макфарлан (в повести его зовут Эдвардс) – герой более-менее положительный. Надо полагать, в СССР подобным образом порочить деятелей шахтерского профсоюза было нежелательно. Правда, некоторые исследователи с этим объяснением не согласны: например, Антон Лапудев замечает, что об американских профсоюзных деятелях «нехорошо» писали Льюис Синклер и Ирвин Шоу – и ничего. Но «Долина ужаса», на наш взгляд, совсем другое дело – ведь пенсильванские события широко освещались советскими историками, о казненных писали как о героях, а Дойл их оклеветал.
Не будем здесь рассуждать о том, какое толкование «Молли Магвайрс» правильно – это одна из тех историй, по поводу которых всегда останутся разные точки зрения. Мы даже не можем утверждать, что Конан Дойл безоговорочно принял первую версию: он просто сочинил книгу, вот и все. Сам по себе сюжет о внедренном шпионе был чрезвычайно интересен, а в какую именно организацию он внедрился – не суть важно. Рассказ Бернса всего лишь подтолкнул фантазию доктора, и он придумал свою собственную историю «Молли Магвайрс».
Дойл писал детектив, а не исторический труд: у него заговорщики-убийцы стали не прогрессивными трудящимися и не ирландскими националистами, а масонами из выдуманного ордена Чистильщиков. На этом основании иногда утверждают, что бывший масон Конан Дойл решил на старости лет разоблачить ужасную организацию, к которой принадлежал. Дойл в 1911 году окончательно вышел из ложи «Феникс» (если он вообще туда входил) и больше масонством не интересовался. Он к этому времени стал членом лондонского отделения совсем другой международной организации – Общества пилигримов (Pilgrims Society). Эта организация была основана в 1902 году, чтобы служить углублению англо-американских отношений на основе сотрудничества ведущих банковских и производственных учреждений. Ее членами были и являются самые влиятельные политики, бизнесмены и общественные деятели; его патрон – монарх Великобритании. Поклонники «теории заговоров» считают, что подобные общества ничем не отличаются от масонских: все они суть тайные мировые правительства, стремящиеся захватить Землю, и пр. Вряд ли стоит здесь разворачивать дискуссию на эту тему; скажем только, что Дойл всегда считал такого рода общества призванными служить и служащими прогрессу, миру и добру. Масонство было для него слишком абстрактным и метафизичным; обрядовая сторона масонства была ему смешна. Тем не менее он остался в превосходных отношениях со множеством масонов, занимавших высокие государственные должности. Никого он, конечно, разоблачать и не думал. После общения с Кейзментом он не хотел писать, что члены тайного общества в «Долине ужаса» были ирландскими националистами. Но кем-то же они должны были быть...
«Жертвами Чистильщиков один за другим падали люди, неугодные ложе или опасные для нее. В это число попадали все, кто отказывался делать „добровольные“ взносы в кассу ложи, или те, кто пытался разоблачить ее деятельность. Чистильщики начинали с шантажа, а если он не приносил успеха, то без малейших колебаний кончали поджогами и убийствами. <...> Никто не решался давать против них показания, а если дело все же доходило до суда, у них всегда оказывалось достаточно свидетелей защиты. Полная касса позволяла в этих случаях не стесняться в расходах». Современный человек, прочтя это, сказал бы, что речь идет о мафии. В 1913 году таких слов применительно к организованной преступности в обиходе не употребляли, хотя мафия, конечно, существовала. Конан Дойл предпочел сделать своих злодеев масонами – затем, чтобы можно было описать разные жуткие и таинственные обряды, каких ни у ирландцев, ни у гангстеров, ни у профсоюзных деятелей быть не могло.
Когда «Долину ужаса» издали (в 1915-м она печаталась в «Стрэнде», потом вышла книгой в «Элдере и Смите»), Пинкертон был очень обижен на Дойла за то, что тот воспользовался его книгой без спросу, и даже намеревался привлечь его к суду. Потом остыл.
Во всем остальном мире «Долина ужаса» известна так же, как и любое другое произведение о Холмсе, но отношение к ней довольно неоднозначное: многие критики считали и считают эту вещь неудачной. По мнению Дж. Д. Карра, она – едва ли не самый лучший текст холмсианы, а ее американская часть – «совершеннейший образчик детективного жанра». Можно понять Карра – он писал свою книгу в то время, когда гангстерская литература еще только зарождалась. Нынче подобными историями никого не удивишь. Да, сюжет о деяниях Берти Эдвардса довольно интересный, но мы-то читаем холмсиану не ради сюжета, а ради Холмса и Уотсона. Они в «Долине ужаса» – просто бесплотные куклы, без единой человеческой черточки. И это не потому, что Конан Дойл разучился писать о Холмсе или в очередной раз возненавидел его – и в написанном совсем незадолго до «Долины ужаса» рассказе «Шерлок Холмс при смерти», и в «Его прощальном поклоне», который будет написан вскоре, мы находим все, что нам дорого, – обаяние личности, очарование уюта. Нам хочется видеть не мрачные шахты Пенсильвании, а мягкий лондонский туман. Но, в конце концов, доктор Дойл не виноват в том, что читателю XXI века в его текстах важнее атмосфера, чем сюжет. Он хотел написать американскую гангстерскую повесть – и написал ее.
Сам Дойл предупредил Смита, что «Долина ужаса» будет его лебединой песней (в том, что касается Холмса) – «или, точнее, гусиным гоготаньем». О Холмсе давно не выходило ничего нового; «Стрэнд» предложил еще более высокую плату, чем за рассказы предыдущего цикла. Читатели расхватывали журнал, несмотря на войну; все сожалели, что в повести «мало Холмса», многие даже ругались. Доктор полагал, что это последнее его произведение, где фигурирует Холмс. Сколько раз он уже так думал – и ошибался.
Сразу после завершения «Долины ужаса» Дойл отправился в долгое путешествие. Еще весной 1913-го правительство Канады приглашало его посетить заповедник Джаспер-парк в Скалистых горах и в качестве почетного гостя совершить турне по Канаде. Тогда он не принял предложения из-за занятости и семейных дел (Джин-младшая была еще мала), теперь решился ехать вместе с женой. Присматривать за детьми осталась Лили Лоудер-Симмонс. 20 мая Дойлы отплыли из Саутгемптона на лайнере.«Олимпик», принадлежащем компании «Белая звезда». Писатели – народ обычно суеверный. Очень многие на месте доктора Дойла предпочли бы другой пароход. Он суеверен не был (или надеялся на доброту Джона Сириуса) и спустя неделю благополучно прибыл в Нью-Йорк.
Канадцы расщедрились по отношению к почетным гостям: для писателя были выделены специальный поезд и специальный пароход для плавания по Великим озерам. Но сперва Дойлы провели неделю в Штатах. В отеле «Плаза» доктора осаждали бесчисленные репортеры. Американские газеты писали, что он очень молодо выглядит, а его жена необыкновенно красива; ей даже дали прозвище «Солнечная леди». Был, правда, и весьма неприятный инцидент, связанный с женщинами.
В начале года в Лондоне суфражистки осуществили ряд погромов. Они не просто били какие-то обыкновенные витрины, а уничтожали произведения искусства – эти инциденты получали широкую огласку не только в Англии, но и по всему миру; так, газета «Утро России» в марте 1914-го сообщала: «В национальной галерее суфражистка Ричардсон сильно повредила ценную картину Веласкеца „Венера“». За полгода Ричардсон шесть раз отбывала тюремное заключение за подобные поступки; когда ее судили за порчу «Венеры», она заявила суду, что, как только ее выпустят, она вновь придет в музей и изуродует еще несколько картин. (С февраля 1914-го почти все музеи в Англии из-за угроз Ричардсон были на неопределенное время закрыты!) Соратницы Панкхерст разбивали стекла в общественных зданиях, лили серную кислоту в почтовые ящики. Общий материальный ущерб от их деятельности исчислялся сотнями тысяч фунтов – это если только считать крупные повреждения, которые они нанесли строениям, железным дорогам, историческим памятникам и музеям. Когда сама Панкхерст была в очередной раз арестована при произнесении зажигательной речи, женщины отважно бросились на ее защиту, осыпая полицейских ударами палок и разбивая об их головы цветочные горшки.
Перепуганные мужчины организовали против суфражисток свой митинг, на котором Дойл произнес довольно резкую речь и, в частности, обмолвился, что в Штатах за такие штучки их могли бы линчевать. Суфражистки объявили его своим врагом. Его почтовый ящик был дважды облит кислотой – пришлось поставить полисмена для охраны. Когда он выступал в одной из церквей по поводу реформы бракоразводного законодательства, они пытались ворваться туда. Это доктора особенно обозлило – он старался улучшить положение женщин, а они набрасывались на него. Уже говорилось о том, что их методы борьбы за свои права Дойл считал абсолютно неприемлемыми, дикими и глупыми. «Венера»-то чем перед ними провинилась? Дойл конечно же вспоминал сцену из своего «Михея Кларка», где обезумевшие фанатики-пуритане громят храм и призывают сжигать театры. Но он, видимо, забыл, что эти фанатики – в соответствии с его же концепцией – в конечном итоге были выразителями общественного прогресса.
Еще раз подчеркнем, что негодование Дойла вызывали методы суфражисток, а не их цели. Биографы часто ссылаются на слова Джин Дойл (старшей) о том, что ей не нужно никакого избирательного права – она и так счастлива, – и делают вывод о том, что Конан Дойл на основании этого заявления своей жены решил, что в избирательных правах не нуждаются все женщины. Можно подумать, он больше никогда ни с какими женщинами не разговаривал и во всем полагался на мнение жены! Его художественные тексты и некоторые письма, которые мы уже рассматривали, говорят об обратном. Тем не менее американская пресса разместила ряд статей, в которых Дойла позиционировали как врага женщин – якобы он призывал к их линчеванию. Дойл дал краткое интервью, в котором разъяснил свою позицию; на сем инцидент был более-менее исчерпан.
Программа была чрезвычайно насыщенная, ни минутки свободной. Доктор с женой осмотрели нью-йоркские небоскребы, были на завтраке в упомянутом Обществе пилигримов, где Джозеф Чоу, бывший посол США в Великобритании, произнес речь в честь Конан Дойла и назвал его «самым знаменитым среди живущих ныне англичан», сходили в театр посмотреть на американских звезд Джона и Этель Бэрримор, сходили на бейсбольный матч, ездили в сопровождении Бернса на остров Кони-айленд (газеты писали, что в парке развлечений доктор Дойл вел себя «как большой ребенок») и побывали в тамошнем полицейском участке, приняли участие в открытии летнего сада «Плаза», присутствовали на нескольких торжественных обедах у официальных и частных лиц. Однако самое большое впечатление на Дойла – если не считать американских такси, к которым он никак не мог приноровиться и потерял в них две шляпы, – произвело посещение нью-йоркских тюрем. Обедами-то он и дома был по горло сыт, а тут – новые впечатления.
Сперва Бернс повел его в тюрьму Тумбс – мрачное здание, расположенное в самом центре города: «Я ходил по нему с некоторым чувством стыда, так как не можешь не испытывать его, встречаясь с человеческим страданием, которого ты не в силах облегчить» (невиновный Оскар Слейтер сидел в тюрьме, и Дойл не забывал об этом ни на минуту). Потом доктор, сопровождаемый все тем же Вергилием-Бернсом, отправился в знаменитейший Синг-Синг – в тот день как раз приехали артисты мюзик-холла, чтобы выступить с концертом перед заключенными: «Бедняги, вся эта вымученная, вульгарная веселость и кривлянье полуодетых женщин, должно быть, вызвали в их душах странную реакцию!» Дойл нашел, что среди заключенных много людей явно невменяемых; с другой стороны, у многих были «разумные и хорошие лица». Ему хотелось хоть на несколько минут ощутить себя узником: по его просьбе его заперли в камере-одиночке, потом усадили на электрический стул. К концу экскурсии он был очень подавлен. В беседе с начальником тюрьмы он признался, какое угнетающее воздействие на него произвело все увиденное; начальник отвечал, что его тоже это не радует, но ничего не поделаешь. Журналисты допытывались у Дойла, не собирается ли он написать рассказ о приключениях Холмса в Нью-Йорке (о «Долине ужаса» они слышали, но не читали – она начнет публиковаться лишь в сентябре, а в Штатах выйдет отдельной книгой в 1915-м и будет иметь там огромный успех); он вежливо отвечал, что не исключает этого – и действительно думал о подобном сюжете. 2 июня Дойлы отбыли из Штатов в Канаду.
В Монреале Дойл принял участие в дискуссии о канадской литературе. Затем началось путешествие. Канадцы не обманули: гостям был предоставлен пульмановский вагон (гостиная, столовая, спальня, все возможные удобства), в котором они за месяц проехали 3 тысячи миль – от Монреаля до заповедника Джаспер-парк на самой границе с Британской Колумбией. Они посетили Виннипег, Эдмонтон, Оттаву; видели легендарную Тикондерогу, Ниагарский водопад и Великие озера. Были на приеме у генерал-губернатора Канады. Ночевали в вигвамах, удили рыбу, катались верхом, опять ходили на бейсбол – доктора чрезвычайно заинтересовал этот новый для него вид спорта. В каждом городе повторялось примерно то, что было в Нью-Йорке – завтраки, обеды, спичи, интервью, – только канадские репортеры были гораздо тише и деликатнее, чем американские. Разумеется, доктора интересовали индейцы; в городке Солт-Сент-Мери он побывал на уроке в индейской школе. Его привел в восторг канадский лось – «пугливый скиталец безлюдных пространств»; такой же восторг вызвали зерновые элеваторы, построенные по последнему слову техники. Канада понравилась ему еще больше, чем Штаты: всё здесь было такое величественное, спокойное – как спящий медведь – флегматичные люди, громадные прерии, леса голубых елей. Доктор восхищался энергичными и трудолюбивыми фермерами, но не мог представить, как бы он сам жил в таком уединении, в такой глуши – ему казалось, что он бы сошел с ума, несмотря на существование телефонов и радио.
Ему было грустно, что США, Канада и Великобритания – не одна страна. «Я не усматриваю в этих распрях никакой славы, а у тех государственных мужей, которые их вели, никакой мудрости. Сообща-то они и раскололи нацию от вершины до основания, а кто от этого выиграл? Не Британия, отчужденная от столь многих лучших своих детей. Не Америка, утратившая Канаду и оказавшаяся перед лицом гражданской войны, которой соединенная империя могла бы избежать». О французах, населяющих Канаду, доктор, по-видимому, забыл – а может, ему казалось, что неплохо бы, если и милая, симпатичная Франция тоже вошла бы в эту единую дружную империю.
Во всех канадских городах, где побывал Дойл, он выступал с речами. Говорил он не о Шерлоке Холмсе (чего бы, наверное, хотелось слушателям), а о грядущей войне, повторяя тезисы своих статей и предупреждая об опасности. Как и в Штатах, он всеми силами старался развеять тот неприятный образ англичанина, который сложился у обитателей Северной Америки: «Я рассказывал канадцам о нашем великолепном движении бойскаутов, а также о движении наших старых солдат за создание национальной гвардии». Неизвестно, убедил ли он канадцев в чем-либо. Но сам он им понравился. Когда Дойл вернулся в Монреаль, репортеры спросили, не собирается ли он написать рассказ о приключениях Холмса в Канаде; утомленный, он ответил на сей раз, что о Канаде напишет непременно, но Холмса туда отправлять не станет. В самом деле, как-то трудно себе представить Холмса в канадских прериях, среди медведей и лосей – разве что пенсионером. 4 июля Дойлы отплыли в Англию – уже не на «Олимпике», а на другом пароходе.
По возвращении Дойл тотчас кинулся в очередной бой за Слейтера – в деле как раз обнаружилась новая информация. В остальном лето 1914-го было для него спокойным. В подарок детям доктор привез игрушечную железную дорогу; Кингсли, приехавший на каникулы, показывал малышам, как она работает. Приезжал Иннес с женой и двухлетним сыном. Приезжала Конни с мужем и сыном – ровесником Кингсли. Почти каждый день в Уинделшеме бывали гости из Лондона. Доктор рассказывал об Америке. Сплошные обеды и ужины; много танцевали, было весело. Вроде бы вся Англия знала, что война должна быть, что она будет, что она будет скоро, – но надеялась, что, может, как-нибудь обойдется. Из того, что английские писатели говорят о себе и своих соотечественниках, можно сделать вывод, что надежда на «авось» и «как-нибудь» в англичанах очень сильна. Нам это слышать удивительно – но им, наверное, виднее.
Глава вторая
БЕЛЫЙ ОТРЯД
«Было девять часов вечера второго августа – самого страшного августа в истории человечества. Казалось, на землю, погрязшую в скверне, уже обрушилось Божье проклятие – царило пугающее затишье, и душный, неподвижный воздух был полон томительного ожидания».
Фон Борку, последнему противнику Холмса, осталось ждать всего лишь двое суток. Британия вступила в войну 4 августа 1914 года. К этому времени в Европе уже произошло много событий. Хотя мы все и учили историю в школе, на всякий случай припомним, «кто за кого и почему»: Германия еще в 1879 году заключила с Австро-Венгрией договор, участники которого обязались оказывать помощь друг другу в случае войны с Францией или Россией, а в 1882-м к ним присоединилась Италия, искавшая поддержки в борьбе с Францией за обладание Тунисом – так был создан Тройственный союз (другое название – Центральные державы). В противовес ему стала складываться другая коалиция: сперва – в 1893 году – русско-французский союз, затем – в 1904-м – англо-французское соглашение, урегулировавшее споры между Великобританией и Францией по колониальным вопросам, и, наконец, в 1907-м – англо-русское соглашение, более-менее примирившее интересы сторон в Тибете, Афганистане и Иране; так возникла Антанта. 28 июня произошло Сараевское убийство; 23 июля Австро-Венгрия под давлением Германии предъявила Сербии ультиматум и, несмотря на согласие сербского правительства выполнить почти все ее требования, объявила Сербии войну; 30 июля Россия начала всеобщую мобилизацию; 1 августа (19 июля по старому стилю) Германия объявила войну России, а 3-го – Франции и Бельгии. Немцы, как обычно, рассчитывали на блицкриг – и, как обычно, просчитались.
Если до этого момента британское правительство (его премьером был Асквит) еще могло надеяться «спустить дело на тормозах», то теперь отступать было некуда: «Стало ясно, что заблуждения немцев относительно деградации нашего характера на самом деле заставили их уверовать, будто трусоватый здоровяк будет стоять сложа руки и глядеть, как громила избивает его маленького друга». Дойл мгновенно позабыл все свои претензии к бельгийцам. Дружба или расчет – так или иначе, Британия предъявила Германии ультиматум. Его срок истек 4 августа, в 23.00 по Гринвичу. Жители Лондона были возбуждены; всем хотелось действовать. Вместе с Британией в войну вступали все ее доминионы. «Как правило, человеку снятся дикие сны, а просыпается он в здравом уме, – писал Конан Дойл, – но в те дни, просыпаясь, я терял здравый смысл, обнаруживая, что нахожусь в мире кошмарных снов».
Доктору было 55 лет; однако первое, что он сделал – это попытался пойти военврачом на фронт. Он писал в военное министерство: «Мое имя известно довольно многим молодым людям в стране, и мне кажется, что, если бы человека моего возраста в виде исключения взяли в действующую армию, это послужило бы для молодежи неплохим примером. Мне пятьдесят пять, но я силен и крепок и, что немаловажно, мой голос может быть услышан многими». 21 августа ему отказали. В те же дни на войну просился Гумилев. Его тоже поначалу не хотели брать – из-за проблем со зрением, – но он был молод и своего добился: в сентябре был отправлен на фронт. А неутомимый доктор Дойл в это время уже формировал собственную армию.
Еще в день ультиматума он получил письмо от водопроводчика из Кроуборо, в котором говорилось: «В Кроуборо полагают, что надо что-то делать». Письмо его рассмешило, но потом он понял, что именно надо делать: создавать добровольческие отряды по месту жительства: «Этот союз, который я замыслил, должен был охватывать всех: здесь каждый гражданин – и стар и млад – должен был проходить военную подготовку, некий огромный котел, из которого нация в случае необходимости сможет черпать силы». Вечером того же дня он с Альфредом Вудом организовал собрание жителей Кроуборо. Пришли и люди из соседних деревень. Желающих записаться в добровольцы оказалось 120 человек. Отряд назвали Гражданским резервом. Тех, кто по возрасту должен был быть призван в настоящую армию, в отряд не записывали, так что составили его именно «стар и млад». На следующий вечер сошлись снова, разобрались, кто что умеет делать, выбрали «унтер-офицеров». Командование принял на себя доктор Дойл. Он уведомил военное министерство о создании отряда и попросил признать Гражданский резерв официально. Он ничего не требовал и кротко обещал не мешать законной мобилизации, однако же написал статью в «Таймс», где рассказал об отряде Кроуборо.
За несколько дней он получил письма из 1 200 городов и деревень, жители которых просили взять их в ополчение или хотя бы поделиться опытом по формированию добровольческих отрядов: прислать правила и инструкции. Правила и инструкции тотчас были написаны и разосланы всем желающим. Военное министерство было в гневе. Уже через две недели оно издало приказ немедленно распустить все незаконные формирования. Телеграмму в Кроуборо принесли, когда отряд на импровизированном плацу занимался строевой подготовкой; доктор зачитал своей армии текст приказа и, чертыхаясь и кляня все на свете, велел расходиться по домам.
Однако ругался он, как выяснилось, напрасно: правительство было не так уж равнодушно к его идеям, просто правительства не любят, когда кто-то что-то делает без их санкции и руководства. Тут стоит напомнить, что такой институт, как добровольческие войска, в Британии ранее был – он прекратил свое существование в начале XX века, но в стране осталось немало его сторонников. Одному из них, лорду Десборо, было поручено сформировать новую Добровольческую армию. Теперь Дойл мог делать то же самое, что и раньше, но – на законных началах. По его поручению Альфред Вуд написал всем тем, кто просил у него «правил и инструкций», и переадресовал их к новому ведомству. Что касается отряда Кроуборо, он стал теперь называться Кроуборской ротой Шестого королевского сассекского добровольческого полка.
Десборо предложил Дойлу стать командиром отряда, но тот отказался. «Не вести, а быть ведомым приносило большое успокоение, и пока мысли твои ограничивались необходимостью навести блеск на пуговицы и пряжки и прочистить винтовку, ты чувствовал себя совершенно счастливым». Командиром назначили капитана Сент-Квентина, постоянного партнера Дойла по крикету. Сам доктор остался рядовым и был им четыре с половиной года, периодически выполняя обязанности то сигнальщика, то первого номера в пулеметном расчете. Состав отряда часто менялся, так как многих забирали в регулярную армию, а на их место приходили новые ополченцы; общая численность его все время составляла около ста человек, средний возраст, все увеличиваясь, к концу войны приблизился к пятидесяти годам. Всем выдали винтовки. Занимались строевой подготовкой и стрельбой. Спали в палатках вповалку. Периодически руководство Добровольческой армии присылало своих инспекторов, и Кроуборская рота всегда выдерживала проверки успешно. О ее передовом опыте писали в газетах. Иногда совместно с другими подобными отрядами рота участвовала в маневрах и смотрах. Найдя свое место на войне, доктор успокоился. Да что там – он был в восторге: «Я сохранил приятнейшие воспоминания о том долгом периоде службы. <...> Я находил жизнь солдата замечательной». Воевать очень интересно, и сослуживцы все были милейшие люди.
А война в Европе развертывалась вовсю. Основная ее тяжесть в тот первый год пришлась на Францию. Великобритания рассчитывала, что военные действия на суше будут вестись армиями ее союзников, и масштабные операции сухопутных войск не планировались: англичане только направили на континент в помощь французам экспедиционный корпус. Флот же Британии должен был установить блокаду Германии на Северном море, обеспечить безопасность морских коммуникаций и разгромить германский флот. Тем временем главная группировка немцев, оттеснив бельгийские войска и часть французских, наступала на Париж; одержав ряд побед над войсками Антанты, к 5 сентября она вышла к реке Марна между Парижем и Верденом. Французскому командованию удалось, проведя перегруппировку, создать превосходство в силах, и в Марнском сражении 12 сентября немцы, ко всеобщему восторгу, потерпели первое крупное поражение. Они отошли за реку Уазу и, закрепившись там, отбили контрнаступление Антанты. Далее последовали два крупных сражения: на реке Изер и на реке Ипр. Стороны понесли большие потери, прекратили активные действия и закрепились на достигнутых рубежах.
Семью и дом Дойлов война не обошла стороной. Воевали почти все. Военврач Малькольм Леки, брат Джин, ушедший в составе экспедиционного корпуса помогать французам, в первый же месяц пропал без вести; лишь к концу войны стало известно, что он был смертельно ранен в сражении при Монсе, но продолжал оказывать помощь другим раненым и через четыре дня скончался. На фронте были муж Лотти Лесли Олдхэм (сама Лотти вступила во французский Красный Крест) и сын Конни Оскар Хорнунг. Воевали четыре брата Лили Лоудер-Симмонс, лучшего друга Джин и почти что члена семьи. Ушел на фронт Альфред Вуд – и стал майором Вудом. Иннес был на передовой с первых дней войны; он уже дослужился до подполковника. (Его жена и ребенок жили у Дойлов в Уинделшеме.) Джин Дойл организовала в Кроуборо приют для бельгийских беженцев. Мэри пошла работать на завод, принадлежавший военно-промышленному концерну «Викерс» и выпускавший гильзы для артиллерийских снарядов, а по вечерам дежурила в столовой.
Кингсли Дойл, врач и пацифист, вступил в действующую армию в первых числах сентября. Он так и не смог преодолеть своей застенчивости, мягкости и робости в общении с людьми и, не пожелав получать офицерский чин, остался рядовым. Несколько месяцев его часть пробыла в Египте; в Европу он отправился в начале 1915-го. Он еще увидится с отцом, но живым с войны не вернется.
Многие промышленные предприятия переходили на выпуск продукции военного назначения; обе мотоциклетные фирмы Дойла и Уолла поступили точно так же. Дойл отказался от получения дивидендов – но удержаться его фирмы все равно не смогли и вскоре прекратили свое существование. Что касается Добровольческой армии – сразу скажем, что участия в военных действиях ее подразделения так и не приняли. Доктор Дойл об этом сожалел, но не обижался: он понимал, что такое было бы возможно лишь в случае вторжения немцев на территорию Британии, и – надеемся – не желал подобного развития событий. Все же, по его мнению, Добровольческая армия «представляла собой последнюю опору национальной жизни» – и в случае, если бы ее распустили или даже давали бы ополченцам длительные отпуска, в стране «воцарился бы хаос». Рядового Дойла, правда, отпускали довольно часто. Нет, он не отлынивал – он бы с радостью все четыре года без передышки чистил винтовку, – но оружие писателя все-таки не винтовка, а, условно говоря, перо. И для пера его находилось много работы.
Сбывались, к несчастью, его пророчества относительно Джона Сириуса. Нельзя сказать, что в целом кампания на море 1914 года складывалась в пользу немцев: после того, как 1 ноября немецкая эскадра нанесла поражение английской эскадре адмирала Крэдока в Коронельском бою, англичане выправились: 8 декабря эскадра адмирала Стэрди выиграла сражение у Фолклендских островов, а к началу ноября англичанами были потоплены еще несколько германских крейсеров, действовавших в Атлантическом и Тихом океанах. Но это – общая картина, за которой скрывались ужасные частности. 5 августа немцы заминировали устье Темзы и там подорвался британский корабль. 22 сентября три британских патрульных крейсера встретились с немецкой субмариной и были уничтожены, похоронив с собою более 1 400 человек. Не было тогда никаких средств защиты от мин и никаких средств спасения для экипажа – вот что самое удивительное и ужасное. Теперь не имело смысла говорить «Я же предупреждал»; доктор стал придумывать выход. О минах: нужно какое-то приспособление, чтобы их «за хвост» вытаскивать из воды (они крепились на линях). Дойл предложил использовать для этой цели щуп в виде большой вилки, который можно было бы в случае опасности выставлять перед носом корабля, глубоко погружая в воду, и взрывать мину прежде, чем судно подойдет к ней вплотную. Он написал о своем изобретении в газеты, написал в военное министерство, но ответа не получил. (Приспособления против мин британский флот стал использовать только в 1916-м.)
Еще сильнее, чем мины, его заботила проблема спасательных средств для моряков. На военных кораблях не разрешалось держать шлюпки, так как они при попадании снаряда могли загореться и создать дополнительную опасность. От мины или торпеды, выпущенной с субмарины, корабль моментально погибал весь – какая уж там дополнительная опасность! Дойл писал об этом в самые первые дни войны, предлагая все-таки оснащать суда достаточным количеством шлюпок, а с началом боя спускать их на воду и буксировать при помощи катера; представители Адмиралтейства (которое тогда возглавлял Уинстон Черчилль) его жестоко высмеяли: «Маловероятно, чтобы государственное ведомство поблагодарило человека за то, что он выполнял возложенную на это ведомство работу». А беспомощные люди медленно умирали в ледяной воде, ибо к тонущим военным судам было запрещено близко подпускать спасательные катера, чтобы они тоже не затонули.
Не хочется придумывать, что доктор Дойл, узнав о гибели трех кораблей, «побледнел» или что «его сердце наполнилось горечью» – вообще не хочется беллетризировать рассказ о жизни доктора, его жизнь в этом не нуждается. Он увидел проблему и немедленно стал искать пути ее решения. Спустя всего четыре дня он выступил в печати со статьей, в которой предлагал простую меру – индивидуальные надувные круги, которые позволили бы морякам продержаться на воде хотя бы некоторое время, пока не подоспеет помощь. Зная по опыту, что генералы его опять засмеют или просто проигнорируют, он даже не стал к ним обращаться, а сразу развернул в прессе кампанию широчайшего масштаба. Он понимал: военное министерство может пренебречь голосом одного человека, но к мнению общественности – если ее удастся убедить – оно будет вынуждено прислушаться. Расчет оказался верен: все британские газеты, в особенности «Дейли мейл» и «Дейли кроникл», в течение нескольких дней писали почти исключительно о спасательных кругах. Предложение было настолько простым и понятным, что военные на сей раз отреагировали немедленно: недели не прошло, как от Адмиралтейства поступил заказ производителям резиновых изделий на изготовление 250 тысяч кругов. Газета «Хэмпшир телеграф» писала, что Адмиралтейство всецело обязано сэру Артуру Конан Дойлу и должно благодарить его. Благодарить оно, разумеется, не подумало, так что сам доктор так никогда и не был уверен, что адмиралы последовали именно его рекомендации – может, просто совпадение.
Уже в октябре всем экипажам флотилий, базирующихся в Северном море, стали выдавать спасательные круги, отгружая их прямо с заводов. В «Хэмпшир телеграф» было написано: «Круг изготовлен из резины, уложен в прочную сетку-чехол и весит вместе с ней меньше трех унций. Его можно носить в кармане, а надев, как положено, на шею, надуть за десять секунд. Он предназначен, чтобы удерживать над водой голову человека бесконечно долгое время». (Эта штуковина, как мы понимаем, впоследствии трансформировалась в спасательный жилет.) Все радовались, а доктор Дойл – нет; он понимал, что это полумера. В зимнем море, если помощь так и не придет, круги лишь продлят агонию. Нужны шлюпки; и если изготовители резиновых изделий могут сделать надувной круг, почему бы им не сделать надувную лодку? Тотчас он начал новую кампанию, за лодки, но тут он не смог пробить адмиральскую броню. Черчилль ответил ему вежливым письмом, но оснащать военные суда надувными шлюпками стали лишь во время Второй мировой. И все же благодаря спасательным кругам и тому, что на британских кораблях стали размещать некоторое количество деревянных шлюпок, много людей смогли спастись.
Чтобы завершить разговор о военных изобретениях Дойла, упомянем здесь же (хотя это относится уже к 1915 году), что он предложил меры для защиты не только моряков, но и пехотинцев. Если нельзя одеть солдата в доспехи – можно защитить хотя бы голову и сердце. Британские солдаты не носили касок, тогда как французские – носили; нужно обязательно последовать их примеру. Всем известны случаи, когда ременная пряжка или стальной портсигар спасали человеку жизнь. Почему бы не закрыть грудь тонкой и прочной стальной пластиной? Доктор сам проделал эксперимент (к счастью, не на себе и вообще не на живом человеке) и убедился, что защитная пластина вынуждает пулю отклониться. Ни в коем случае нельзя позволять, чтобы отряд пехотинцев шел на германские траншеи под пулеметным огнем, теряя по пути половину людей. Если нет защитных средств для солдат – значит, вообще нельзя отправлять пехоту в подобные наступления. Так-так, ладно, а для артиллеристов что можно сделать? А можно попробовать защищать орудийные расчеты камуфляжными сетками! Опять бесчисленные статьи в «Дейли кроникл» и в «Таймс»... Воззвания доктора успеха у военных чинов не имели. Генералы и члены кабинета министров отзывались о нем как о надоедливом профане. Каски, правда, британские солдаты стали носить. Но бронежилеты появятся еще очень не скоро.
Черчилль-то на словах был – «за». Дойл написал о нем как о человеке, «открытом для идей и симпатизировавшем тем, кто стремился к какому-то идеалу». Но и Черчилль, по мнению Дойла, не мог сладить с неповоротливой и консервативной бюрократической машиной. А может, просто понятие об идеалах у него было несколько иное. «Просто защитить» солдат ему было не слишком интересно. Вот создать такую вещь, которая сможет, защищая, нападать – совсем другое дело. Вообще-то бронированные автомобили с установленными на них пулеметами в начале войны уже применялись – их использовали для ведения разведки, охраны и доставки личного состава и грузов на поле боя, изредка даже для непосредственной поддержки пехоты в бою. Но когда боевые действия повсюду приобрели позиционный характер, эффективность бронеавтомобилей снизилась: имея низкую проходимость, они не могли разрушать инженерные заграждения и прорывать оборону. Нужна была машина посолиднее – и Черчилль посвятил всю свою энергию созданию танков. Дойл впоследствии говорил, что танки выиграли войну, и преклонялся как перед их конструкторами, так и перед энергией Черчилля. Но сам он – такой изобретательный – какой-нибудь штуки, которая могла бы разрушать и убивать, не придумал. Односторонний у него был подход. Потому, наверное, он и не стал политиком.
И все-таки, когда читаешь мемуары Дойла и некоторые из его статей военного времени, невозможно отделаться от ощущения, что война ему нравилась. Ведь воевать очень интересно! Даже в том, как он описывает различные бытовые неудобства – продовольственные карточки, затемнение окон, постоянные визиты полицейских, неразбериху и хаос, необходимость проходить разного рода регистрации, – за сетованиями немолодого разумного человека чувствуется восторг мальчишки, попавшего на самый увлекательный футбольный матч. «Худшим из лишений был недостаток сахара и чая. С помощью верного слуги Джейкмена, который не щадил своих сил, моя жена творила чудеса по части экономии продуктов. Это не спасло нас однажды от налета полиции, когда мы получили чай, посланный нам в подарок из Индии. Однако большую часть его мы уже успели раздать соседям, так что все обошлось более-менее благополучно». Дойл сам назвал войну «кульминацией своей жизни, как, должно быть, каждого мужчины и женщины»; и хотя дальше он написал о ней как о «страшной пучине», пучина эта была ему чем-то по душе.
Ему нравилось, что всё постоянно меняется, что каждый занимается каким-нибудь новым делом; нравилось ощущение всеобщего единения (отчасти ложное, но в основном все же верное), нравилось, что все кругом заняты чем-то одним и вместе, нравилась атмосфера мужского братского сообщества, нравилась бивачная жизнь, нравилось спать в палатках и есть из котла; нравилась опасность, нравились развеселые ужины для офицеров, нравился особенный военный уют. Ничего сверхординарного в этом нет. В подавляющем большинстве книг о войнах, написанных мужчинами, ощущение мальчишеского восторга присутствует. Из мемуаров Дойла: «Что касается еды, в ней всегда заключался элемент приятной неожиданности. Неизменно присутствовало ощущение приключения и любопытство: удастся ли раздобыть хоть что-нибудь? Все это разжигало аппетит». «Приключение» – вот ключевое слово. Он сам его произнес – семидесятилетний старик, у которого на фронте погибла чуть не вся семья. Нет, войны ему решительно не нравились. Но ему очень нравилось воевать.
В течение всей войны Дойл был корреспондентом «Дейли кроникл»: писал аналитические статьи, освещал отдельные военные операции – в частности, печально известную Антверпенскую операцию в октябре 1914-го, которая весьма плохо сказалась на репутации Черчилля. В конце сентября бельгийский порт Антверпен подвергся тяжелейшей осаде со стороны немцев; если бы город пал, Германия получила бы выход на Дюнкерк и Булонь. Британия «со смелостью, граничившей с безумием», по выражению Дойла, приняла решение направить две бригады морских пехотинцев на помощь бельгийцам. Безумие заключалось в том, что в составе этих двух бригад было несколько десятков ветеранов, а все остальные – гражданские лица, всего несколько дней как вставшие под ружье. Эти «странные силы», по выражению Дойла, были призваны не столько оказать реальную помощь, сколько продемонстрировать Германии свою позицию. Черчилль был инициатором этой авантюры (как ее теперь обычно называют); он отправился в Антверпен, дабы лично возглавить операцию по освобождению города. Ничего хорошего из этого не вышло. Спасателям едва удалось самим уйти, понеся значительные потери; 10 октября немецкие войска заняли Антверпен. Эта неудача – вкупе с поражением под Галлиполи – скоро станет причиной отставки Черчилля. Дойл описал Антверпенскую операцию с грустью как пример необдуманных и легкомысленных действий, приведших к напрасной гибели людей. Однако поведение самого Черчилля он назвал мужественным. Другие называли его безумным. Если бы Черчилль не приехал в Антверпен, а руководил операцией из кабинета, Дойл, при всей к нему симпатии, наверное, выразился бы так же. Но за личное мужество он прощал всем и все.
У всякой войны должны быть свои летописцы: в конце 1914 года Конан Дойл начал потихоньку работать над серьезным историческим трудом, который публиковал отрывками и завершил спустя несколько лет. Он составил шесть томов под общим названием «Британская кампания во Франции и Фландрии» («The British Campaign in France and Flanders»). По замыслу это была книга, аналогичная «Великой бурской войне». Но если в тот раз военное министерство предоставило летописцу доступ к всевозможным материалам, то нынче оно не только отказывалось давать официальную информацию, но и намекало, что не следует даже спрашивать о ней. Приходилось выкручиваться по-другому, используя бесчисленные личные знакомства среди генералов и офицеров, расспрашивая любого солдата-отпускника, какой попадался под руку. Доктор очень полагался на слова частных лиц – прекрасных людей и джентльменов, – и потому, как выяснилось позднее, в его работе было много неточностей. Незнакомым генералам Дойл писал очень учтивые письма с просьбами поделиться материалом; генералы, которым хотелось, чтобы их частям было отдано должное, таяли и на письма, как правило, отвечали: «В силу этого я смог первым описать в печати целиком всю линию фронта с указанием точного размещения бригад, начиная с Монса и до последнего сражения перед подписанием перемирия». Легко писать такую книгу, когда твоя страна побеждает. В начале войны это было очень тяжело. «Взгляните на эту великолепную панораму побед» – такие слова он написал о победах Германии. «Я не знаю, можно ли найти в истории серию побед, подобную этой».
Помимо военной журналистики и летописей, война подыскала для пера Конан Дойла работу еще одного сорта. 2 сентября 1914 года Чарлз Мастерман, видный деятель либеральной партии, возглавивший бюро оборонной пропаганды, собрал на секретное совещание литераторов, чтобы просить их послужить делу подъема патриотического духа в населении и, в частности, вербовке в действующую армию. Кроме Конан Дойла там присутствовали Честертон, Уэллс, Гарди, Киплинг, Голсуорси, Уильям Арчер, Арнольд Беннет и ряд других писателей. Почти все они изъявили желание написать пропагандистские статьи и брошюры. Дойл, естественно, тоже согласился. Он написал несколько памфлетов. В феврале 1915-го он также по просьбе Мастермана совершил поездку по шести городам, где выступал на митингах для рекрутов: «Бывают разные времена. У нас было время для спорта, было время для бизнеса, было время для частной жизни. Было время для всего, но сейчас настал момент, когда для нас есть только одна вещь – война. Крикетист, обладающий острым зрением, должен взяться за винтовку; если сильные ноги футболиста служили ему в игре – пусть послужат и на поле битвы».
Глуповато? Доктор отнесся к поручению Мастермана с ответственностью и выполнял его честно. Намерение «сочинить что-нибудь патриотическое» нередко заставляет литераторов, куда более тонких, чем Конан Дойл, скатываться в пошлость. Наших это тоже коснулось: война-то была одна, и сторона у нас с ними – одна. Некоторые тогдашние стихотворения Сологуба невозможно читать без содрогания: «В плен врагам не отдавайся, умирай иль возвращайся с гордо поднятым лицом!» А Северянин, а Кузмин, а Городецкий; ну, про Маяковского и говорить нечего... А что и как писали в эти годы наши британцы – те, кого мы поминаем постоянно?
Киплинг – кто бы сомневался – стал одним из наиболее горячих военных пропагандистов. Писал патриотические стихи и памфлеты. Сам пытался, как Дойл (и как Гумилев), отправиться на фронт – его по возрасту не взяли; не брали и его семнадцатилетнего сына Джона из-за сильной близорукости. Киплинг использовал все свое влияние, чтобы отправить сына в действующую армию, и добился своего. Сына взяли в армию. Почти сразу его убили. Отец не знал о его судьбе почти до конца войны.
Уэллса лето 1914-го поставило перед сложным выбором. Он уже не раз заявлял себя противником войн; с другой стороны, он решил, что мировая война разрушит старые порядки и откроет путь социально-политическим преобразованиям, а поражение Германии, которую он считал самым реакционным государством (и у которой революционеры всего мира, как потом выяснилось, искали поддержки), подорвет позиции реакции во всем мире. (Точь-в-точь Леонид Андреев...) После совещания у Мастермана Уэллс написал ряд пропагандистских статей, собранных вскоре в книгу «Война против войны».
Честертон, певец христианских добродетелей, стал одним из активнейших соратников Мастермана. Обрушился с критикой на пацифистов. Написал ряд антигерманских памфлетов: «Аппетит тирании», «Берлинское варварство» и т. д. Красиво говорил о величии войны и о «чести меча». Позднее, когда его любимый брат Сесил умер от ран во французском военном госпитале, впал в депрессию и замолчал. (Продолжая игру, поищем параллель у себя дома; с кем сравним? Может, с Эренбургом, чей первоначальный припадок энтузиазма тоже прошел довольно быстро? Нет, не совсем то; наверняка читатель сам сумеет отыскать пример получше.)
Шоу – как всегда – оказался в гордом меньшинстве. Никаких иллюзий относительно войны не питал (как Горький, как Волошин, как Хлебников.). В ноябрьском номере журнала «Нью стейтсмен» за 1914 год он опубликовал большой очерк «Война с точки зрения здравого смысла», в котором критиковал и Англию, и Германию, призывал всех к мирным переговорам и осмеивал патриотизм, в результате чего растерял тех немногих друзей, какие у него были, и был исключен из Клуба драматургов.
Джером, «душка» Джером, много лет проживший в Германии и любивший ее, призывал к миру. Единственный, пожалуй, настоящий и абсолютный гуманист из всех своих коллег, он не мог видеть в войне ни приключения, ни служения прогрессу, ни повода для издевок, а лишь одно то, чем она на самом деле является, – убийство. И – единственный же – на войну ушел. Ему было 55 лет, но он правдами и неправдами «устроился» во французские войска. Служил во Франции, был шофером, вывозил раненых из-под огня. Вот такой парадокс... (А ведь был и у нас такой: Саша Черный, тоже, между прочим, сатирик и юморист...)
Дойл, как Киплинг и Гумилев, был последователен: патриотизм «лежа на диване» его никогда не привлекал. Надо разбирать винтовки – значит, надо; надо кропать листовки – значит, буду кропать. Но впоследствии он вспоминал об этих листовках не без смущения. Другое дело – спасательные жилеты; вот это по-настоящему важно. Как ни странно для такого сентиментального человека, он, когда доходило до дела, всегда предпочитал патетике – конкретику, высоким словам – сухое перечисление насущных мер.
Военная кампания 1914 года не принесла решающих результатов ни одной из сторон. Всем уже стало ясно, что война будет продолжительной – всем, но не Германии, которая еще раз попыталась закончить войну «быстренько» и сосредоточила свои основные усилия на сей раз на Восточном фронте. Германское командование, обеспокоенное успехами России в Восточной Пруссии, сняло два армейских корпуса из Бельгии и Франции и перебросило их на восток. Конан Дойл с некоторым эгоизмом замечал, что если бы это было сделано в предыдущем году, битва на Марне могла стать полным разгромом немцев на Западном фронте. А так Западный фронт преимущественно сидел в окопах и ждал.
В феврале 1915-го Антанта попыталась разрубить этот узел: англо-французское командование приступило к осуществлению морской десантной операции, стремясь форсировать пролив Дарданеллы, прорваться к Константинополю, вывести из войны Турцию (союзника Германии) и выйти на помощь русским «с изнанки». Прорыв не удался. В апреле был высажен десант на полуостров Галлиполи, но турецкие войска опять оказали сопротивление. В конце концов союзное командование было вынуждено эвакуировать десантные войска; эти неудачи прервали военную карьеру Черчилля. А в мае произошло одно из самых страшных событий Первой мировой: Ипр. Сбылся он – отравленный пояс! Среди пятнадцати тысяч отравленных солдат были три брата Лили Лоудер-Симмонс, все они погибли. (А еще раньше погиб муж Лотти; о судьбе Малькольма Леки по-прежнему ничего не было известно.) Именно после Ипра Дойл начал газетную кампанию за каски и бронежилеты. Не подумаем, что он сошел с ума и надеялся стальными доспехами защитить солдат от хлора: немцы на Ипре воевали не только ядовитыми баллонами, но и артиллерией; что же касается газа, Дойл – как и все в тот период – верил, что смоченные раствором гипосульфита повязки могут полностью решить проблему. До противогаза Кумманта и угольного фильтра он, несмотря на свою любовь к химии, недодумался.
На море тоже все шло в соответствии с мрачными пророчествами Дойла. 18 февраля Германия объявила, что начинает «неограниченную подводную войну». Был отдан приказ топить любое судно под флагом противника независимо от его статуса. В мае германская подводная лодка и-20, расстреляв шхуну с продуктами, торпедировав два пассажирских лайнера и промахнувшись по норвежскому пассажирскому пароходу, встретилась в Ирландском море с лайнером «Лузитания», шедшим из Нью-Йорка в Ливерпуль – еще одной красой и гордостью британцев, неоднократным чемпионом Северной Атлантики. Спасательные работы были плохо организованы, деревянные шлюпки разбились. 761 человек из числа пассажиров и членов экипажа «Лузитании» спасся, 1198 – погибли. 16 августа субмарина и-24 уничтожила другой пассажирский пароход, «Арабик», следовавший из Ливерпуля в Нью-Йорк; там спаслись 389 из 429 человек, находившихся на борту. Как нередко бывает в истории, трагедия имела и положительные последствия. На обоих судах было много американцев, и если до этого момента США занимали выжидательную позицию и даже высказывались против английской морской блокады Германии (торговать мешает), то после него отношения между Германией и Штатами резко ухудшились. Немцы объявили о прекращении подводной войны против невоенных судов – в обмен на то, что США будут давить на Англию по поводу ослабления блокады. (В 1917 году немцы подводную войну возобновили – и Америка, которая к тому времени нашла достаточно других рынков и перестала интересоваться Германией, вступила в войну на стороне Антанты.) Все по Джону Сириусу: война – бизнес, а не спорт.
Сбывался и один из романов Уэллса: хотя полномасштабной войны в воздухе не было, но цеппелины начали бомбить Англию. Первый налет состоялся 19 января. Кайзер Вильгельм выразил надежду, что «воздушная война против Англии начнется с величайшей энергией», но не велел бомбить здания, принадлежащие королевской семье. Летом 1915-го начались бомбардировки Лондона и окрестностей. В последующие годы цеппелины и дирижабли сменились самолетами. От бомбардировок в Лондоне погибло немного людей (около 700 человек за всю войну – пустячок, с точки зрения политика), но для защиты пришлось отвлечь с фронта более десяти тысяч человек, самолеты, прожекторы и другую технику – это, конечно, было серьезнее; к тому же бомбардировки оказывали самое угнетающее психологическое воздействие на людей. В этой войне все новейшие вооружения действовали в основном психологически – репетиция к «настоящим» войнам.
Для координации стратегических усилий держав Антанты 7 июля был образован Межсоюзнический военный совет в Шантийи. Решили для помощи России предпринять еще одно крупное наступление на Западном фронте. В сентябре – октябре были организованы наступательные операции в Шампани и Артуа, но союзным войскам не удалось прорвать оборону противника. Потери союзников составили 300 тысяч человек. Настроение у англичан было крайне подавленное. Газета «Интернешнл сайклик газетт» обратилась к ряду знаменитых людей с просьбой сказать что-нибудь бодрое в утешение скорбящим. Ответ доктора Дойла был самым кратким и самым печальным: «Сказать мне нечего. Лишь время, может быть, залечит раны». Немцы брали много пленных; от нейтральных стран и Красного Креста в Англию стали поступать сведения о жестоком обращении с ними.
«"Таймс", 13 апреля 1915 года.
Сэр, неизвестно, как надо поступать с этими европейскими краснокожими, истязающими своих пленных. <...> Напрасны все призывы к добру, ведь средний немец столько же смыслит в рыцарских чувствах, как корова в математике. <...>
Если наш народ не стремится к мести, то, по крайней мере, мы можем решить, как вести себя дальше. Мы должны напечатать отчет майора Ванделера вместе с официальными американскими докладами и такие документы, как сообщение в голландской газете «Гид» о пытках трех раненых английских офицеров в октябре на пограничной станции. Эту газету следовало бы распространить среди наших солдат во Франции. Когда душа объята праведным гневом, солдат сражается лучше. Это также научит англичан, если кто-нибудь из них нуждается в уроках, что лучше умереть на поле боя, чем поверить в гуманность немцев-победителей. <...>
Искренне Ваш,
Артур Конан Дойл».
В войну втягивалось все больше разных государств. К Антанте присоединилась Италия, но от итальянских войск большого проку не было: четыре их наступления окончились провалом. На стороне Германии выступила Болгария; в октябре австро-германские и болгарские войска начали наступление на Сербию. Великобритания и Франция для помощи сербам высадили экспедиционный корпус в Салониках, но все, что им поначалу удалось сделать – это эвакуировать сербов в Грецию. К началу 1916-го Антанта довела число своих дивизий до 365 против 286 дивизий германского блока. Германия по-прежнему была вынуждена воевать на два фронта, а если считать колонии – то на три. В Англии стали, в свою очередь, появляться немецкие военнопленные. Когда их выводили на работы, охрана поручалась служащим Добровольческой армии. Рота, в которой служил доктор Дойл, тоже занималась этим, и он лично в том числе. Вот уж, наверное, он на них отыгрался, на этих «краснокожих европейцах», – мог бы подумать человек, который плохо знает доктора Дойла. «Выйдя на сельскую дорогу, я решил заговорить с этими несчастными, понуро бредущими беднягами, и установить с ними добрые отношения. <...> Могу поручиться, что они были великолепными работниками, а также вежливыми и послушными людьми». Во многих местах немецких военнопленных «несчастными беднягами» не считали и грубо обращались с ними; доктор немедленно написал трогательное воззвание в их защиту, которое было опубликовано во всех центральных газетах. Излишне, наверное, упоминать, что он снабжал своих подопечных немцев едой и куревом.
Чем только не занимался Дойл, кроме стояния под ружьем и ежедневной работы над «Британской кампанией во Франции и Фландрии»: ездил по госпиталям и военным заводам и писал о них статьи, устраивал обеды и вечера для канадских офицеров, расквартированных в Англии, брал интервью у военачальников, учился разбирать и обслуживать пулемет, читал лекции, встречался с сотнями всевозможных людей – живых и мертвых (несмотря на занятость, он продолжал посещать спиритические сеансы). Дело ему было решительно до всего. Когда все были заняты исключительно войной и всё кругом увешано военно-патриотическими плакатами, Дойл уже пытался коренным образом решить проблему пьянства в английском народе: «Если на стенах наших судоверфей и заводов появятся хорошо сформированные воззвания и если рабочий, входя в любое служебное здание, бросит взгляд на плакат, напоминающий ему о его долге, это, безусловно, окажет воздействие. Когда он прочтет: „Твое пьянство – смерть для наших солдат“, или: „Они пожертвовали для тебя жизнью, неужели ты не бросишь пить ради них?“, или: „Трезвый рабочий сражается за Британию, рабочий-пьяница – за Германию“, эти слова не оставят его равнодушным». А можно и двух зайцев одним ударом попытаться убить – начать плакат с того, что пить нехорошо, а дальше написать: «Без этого ты будешь счастливее, здоровее и богаче. Записывайся добровольцем на фронт». На некоторых оборонных предприятиях рецепту доктора Дойла последовали. Неизвестно, правда, стал ли в результате этой меры средний британец меньше пить.
И все это время доктор не забывал регулярно «доставать» министра по делам Шотландии запросами касательно Оскара Слейтера, который сидел в тюрьме, и все это время повсюду искал людей, нуждающихся в заступничестве. В Англии, как в любом воюющем государстве, плохо обращались не только с военнопленными, но и со многими «не местными», жившими и работавшими там давным-давно и ни в чем дурном не замеченными. Шпиономания царила повсюду. Из гостиниц, ресторанов и столовых стали поголовно увольнять официантов-иностранцев. Дойла бесили такие вещи. Он и в защиту официантов написал целый ряд статей; на бог знает каком по счету военном митинге, где все ждали от него ура-патриотической речи, он опять принялся говорить о судьбе несчастных официантов, за что был обруган, освистан и обвинен в прогерманизме.
А между тем шпионская тема его самого интересовала: в конце 1915-го он написал единственный за первые годы войны беллетристический текст – рассказ «Защита узника» («The Prisoner's defence»), опубликованный в «Стрэнде» в феврале следующего года. Английского офицера судят за подлое убийство (выстрелом в спину) его любовницы, молодой красивой женщины, – и он на суде рассказывает свою историю. Героиня у Дойла получилась весьма нестандартная, настоящая амазонка, которая по ночам разъезжает одна на мотоцикле и может ударом ноги раскидать по комнате двух здоровых мужчин. Потом оказывается, что она – немецкая шпионка; оседлав мотоцикл, она мчится прочь в ночную тьму, и герою не остается ничего другого, как выстрелить ей вслед. Хороший, между прочим, рассказ получился. Доктор явно соскучился по беллетристике.
По прошествии полутора лет войны у некоторых из британских писателей отношение к ней стало меняться. Честертон еще зимой 1915-го заболел нервным расстройством, слег и почти перестал писать. Уэллс, потрясенный успехами немцев, к пропаганде охладел и стал высказывать мрачные предположения о том, что война не сможет закончиться победой Антанты. Он ссылался при этом на работу военного теоретика Блиоха, который доказывал, что возросшая мощь огнестрельного оружия делает войны самоубийственными. Дойл книгу Блиоха (семитомное исследование, изобилующее профессиональной терминологией) тоже читал; он немедленно откликнулся на эти пророчества статьей в «Дейли кроникл». Он утверждал, что Блиох и Уэллс ошибаются: именно возросшая мощь современных орудий, а также опыт поражений будут способствовать победе союзников, которые просто еще не нашли нужной стратегии: «Я категорически отказываюсь принять эту мрачную и расслабляющую доктрину, согласно которой эта война может кончиться лишь бесславным истощением сил». Кто оказался прав? Можно сказать и так и этак: с одной стороны, Германию не столько разбили, сколько обескровили – за счет превосходства Антанты в материальных и финансовых ресурсах; с другой – хотя война страшно истощила силы обеих сторон, но победители в ней безусловно были, как и побежденные.
Уэллс ничего своему коллеге не ответил. Он начал писать антивоенный роман «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна». Разошлись также пути Дойла и Мореля: доктор потерял еще одного друга. Морель с первых дней войны высказывал пацифистские взгляды, стал активистом общественно-политического движения «Союз демократического контроля», призывал к немедленному прекращению военных действий, за что отсидел три месяца в тюрьме. Кинулся бы доктор Дойл на защиту Мореля, если бы тот получил не три месяца, а смертный приговор или, к примеру, двадцать лет? Как вам кажется?
В начале 1916 года на очередной конференции в Шантийи страны Антанты впервые приняли общий стратегический план. Было намечено провести наступления на Восточно-Европейском, Западно-Европейском и Итальянском театрах военных действий: первой должна была начать наступательные действия русская армия, затем англо-французские и итальянские войска. Все это было намечено на лето 1916-го. А Германия даром времени не теряла: 21 февраля началась знаменитая Верденская операция. Ожесточенные бои продолжались до сентября: погибло в общей сложности почти полтора миллиона человек. А в Уинделшеме в это время умерла от пневмонии Лили Лоудер-Симмонс. Тогда-то доктор Дойл и понял, что. но этот разговор уместнее оставить на потом. Слишком уж он важный – важнее даже, чем война.
В феврале Ассоциация английских журналистов устроила банкет в честь делегации русских литераторов. Среди них был Корней Чуковский. «Как раз в тот день, когда нам предстояло посетить какого-то немаловажного министра, – вспоминал он, – мне позвонили в мой номер, что в холле ждет меня сэр Артур Конан Дойл. Я спустился вниз и узнал, что автор Шерлока Холмса хочет побродить со всей компанией по Лондону и показать нам достопримечательности этого города. Но, кроме меня и Алексея Толстого, эта перспектива не увлекла никого. Все предпочли свидание с министром. Наружность Конан Дойла поразила меня тем, что в ней не было ничего поразительного. Это был плечистый мужчина огромного роста, с очень узкими глазками и обвислыми моржовыми усами, которые придавали ему добродушно-свирепый вид. Было в нем что-то захолустное, наивное, заурядное и очень уютное».
Далее захолустный Дойл и столичный Чуковский прогулялись по Бейкер-стрит, где «извозчики, чистильщики сапог, репортеры, уличные торговцы, мальчишки-газетчики, школьники то и дело узнавали его (Дойла. – М. Ч.) и приветствовали фамильярным кивком головы». Они сфотографировались вместе – снимок потом у Чуковского кто-то украл. По словам Корнея Ивановича, беседовали они с Дойлом исключительно о его книгах: Чуковский рассказал коллеге, как русские детишки любят Холмса, а Дойл пожаловался, как ему надоело, что все считают его автором Холмса; Чуковский похвалил Челленджера, чему Дойл был рад. «В то время он был в трауре. Незадолго до этого он получил извещение, что на войне убит его единственный сын. Это горе придавило его, но он всячески старался бодриться». Все это (кроме самого факта совместной прогулки по Лондону), разумеется, сплошная выдумка. Чуковский был на такие выдумки мастер.
В марте 1916-го Россия провела Нарочскую операцию, которая заставила германские войска временно ослабить атаки на Верден; в мае состоялся знаменитый Брусиловский прорыв; командование Центральных держав вынуждено было перебросить на русский фронт дивизии из Франции и Италии. Воспользовавшись этим, англо-французские войска 1 июля начали грандиозное наступление на реках Сомме и Шельде (север Франции и юг Бельгии). Во время боев на Сомме был ранен и попал в плен Вилли Лоудер-Симмонс, последний брат Лили.
Вилли написал домой письмо, которое немецкая цензура пропустила, потому что в нем просто описывалась ферма, на которой он с другими пленными работал; но Дойл вычитал из этого письма ряд сведений о положении военнопленных в Германии, которые были не известны ранее: «Мне представлялось, что если человек проявил подобную изобретательность, то готов найти нечто подобное и в письме из дома». Доктор взял одну из своих книг (к сожалению, неизвестно, какую именно) и просидел несколько вечеров, накалывая булавкой буквы (он начал с третьей главы, так как предполагал, что цензор проверит начало книги и на том успокоится), пока не сообщил все военные новости. Книгу он отправил Вилли вместе с безобидным письмом, в котором, в частности, было сказано, что третья глава – самая интересная, а начало можно пропустить. Увы, ничего не понял не только цензор, но и Вилли; однако в конце концов среди пленных британцев нашелся умный человек по фамилии Кеппель, который шифр разгадал и в письме своему отцу попросил передать привет Конан Дойлу и попросить у него новых интересных книг. С этого момента доктор ежемесячно отправлял Вилли свои книги с зашифрованными бюллетенями, которые составлял «с таким оптимизмом, с каким позволяла истина, или, пожалуй, чуть-чуть оптимистичнее». (К сожалению, скрывать от Вилли смерть сестры долго не получилось.) Переписка велась больше двух лет – и ее так и не разоблачили.
Первые небольшие отрывки из «Британской кампании во Франции и Фландрии» (изрядно порезанные цензурой) начали печататься в «Стрэнде» с апреля 1916 года. А в мае Дойлу впервые удалось попасть на фронт. Этим он был обязан не своему правительству, а – итальянскому.
Италия на момент начала войны формально входила в состав Тройственного союза; в августе 1914-го она объявила о своем нейтралитете, но настороженное отношение у англичан осталось. Затем Антанте удалось (пообещав немецкие колонии) привлечь бывшего противника на свою сторону; летом 1915-го Италия объявила войну Австрии, год спустя – Германии. Итальянская армия начала военные действия против австрийцев на реках Тренто и Изонцо, пытаясь выйти к Триесту, но все ее наступления окончились провалом. В мае 1916-го австро-венгерские войска в районе Трентино нанесли ответный удар; итальянская армия начала отступать на юг. Италия запросила от своих союзников (прежде всего от России) срочной помощи. В Англии – да и не только в Англии – подавляющее большинство людей к итальянцам относились плохо: и ненадежный союзник, и бесполезный, и вообще итальянцы очень плохие солдаты, раз не могут справиться с австрийцами, которые тоже плохие солдаты и стрелять-то толком не умеют.
Нужно было как-то менять это отношение. Итальянское министерство иностранных дел обратилось к английскому с предложением направить на фронт независимого наблюдателя – журналиста, который должен будет увидеть своими глазами итальянскую армию и написать о своих впечатлениях (положительных, разумеется). Деликатную миссию поручили Конан Дойлу.
«У меня были сомнения, потому что там, где солдаты делают свое дело, неуместны простые зрители и увеселительные прогулки. Я чувствовал, какую досаду они должны были вызывать». Но, разумеется, и речи не могло быть о том, чтобы упустить такую возможность. Дойл тут же вытребовал у военного министерства разрешение посетить заодно и британский фронт – чтобы было с чем сравнивать; когда согласие было дано, он попросил позволить ему побывать еще на французском фронте и вновь получил согласие; лишь когда он заявил, что ему необходимо увидеть также бельгийский фронт, ему отказали. Поездка длилась чуть больше трех недель; свои впечатления о ней Дойл обобщил в большом очерке под названием «На трех фронтах» («A Visit to Three Fronts»). Дома в тот момент было не все ладно – шестилетний Адриан заболел воспалением легких, болезнь протекала тяжело. Совсем неладно было и в Ирландии, так сильно всегда его волновавшей: только что было подавлено Пасхальное восстание (об аресте Кейзмента Дойл еще не знал). Но на передовой, как нигде, мужчина всегда мог отвлечься от проблем.
Началась поездка с британской линии обороны. Там царило мрачное равновесие. Проволочные заграждения немцев, поливавших пулеметным огнем всякого, кто пытался сделать шаг, казались непреодолимыми – но и враг не мог прорвать британскую оборону. Доктора заставили снять шляпу и надеть каску – он все время ратовал за каски, но самого его она раздражала, и иначе как «ночным горшком» он свой новый головной убор не называл. Боев увидеть не удалось – было затишье, изредка нарушаемое орудийными перестрелками. Зато Дойл встретился с Кингсли и Иннесом (уже полковником); оба были здоровы и жизнерадостны. Иннес отправил Джин, беспокоившейся за мужа, краткий отчет об этой встрече. «Артур все время очень занят, но мне думается, что ему здесь интересно, и он сказал, что спал хорошо». У Дойла действительно не было ни минуты свободной – то встречи за завтраком с главнокомандующим Хейгом и другими представителями командования, где он старался почерпнуть как можно больше информации для своей книги, то интервью с солдатами, то автомобильные вылазки на передовую.
«Всюду и на каждом лице мы видим одно и то же выражение веселой храбрости. Пессимистов здесь не найдешь. Нет никакой глупой бравады, никакой недооценки сильного противника, но есть быстрое и уверенное выполнение каждым своих обязанностей, что не может не вселять в наблюдателя радость. Эти храбрые парни защищают Великобританию сейчас – и мы обязаны проследить, чтобы Великобритания защитила их в будущем. Они – фундамент нации. Социализм никогда не привлекал меня, но я стал бы социалистом завтра же, если бы это помогло улучшить в мирное время жизнь этих людей, отдавших стране свое здоровье: сделать для них льготное налогообложение, организовать лечение за государственный счет».
Доктор старался описывать как можно больше живых сценок, которые он наблюдал, – патетических, поэтических, печальных, которые должны были глубоко задеть сердце читателя. После очередного завтрака в штабе корпуса состоялось награждение отличившихся – британцев и французов. «Один француз, совсем мальчик, стоял, опираясь на пару костылей; когда маленькая девочка подбежала, чтобы вручить ему букет цветов, он, пытаясь поцеловать ее, стал крениться и едва не упал на нее – какая жалкая и трогательная сцена!» Интересно, откуда там взялась маленькая девочка – или Дойл придумал ее?
Он побывал на военном аэродроме; летчики говорили ему, что между авиаторами обеих воюющих сторон присутствуют элементы джентльменства: если одной стороне становится известно об участи вражеского летчика (сбит, погиб, взят в плен) – то, пролетая над аэродромом противника, с самолета сбрасывают записку, где об этом сообщается. Такая деталь не могла не тронуть сердце доктора Дойла, и он в своем очерке написал, что, если бы все воюющие немцы были подобны этим летчикам, мир, без сомнения, был бы скоро достигнут. Но бомбардировщиков он назвал убийцами и тут же помянул «Лузитанию» – вопреки той истине, которую он понял, сочиняя историю о Джоне Сириусе, сам он все-таки мечтал о том, чтобы война была спортом.
Во время одной из поездок доктор увидел Ипр – то, что от него осталось. Немецкие позиции были совсем рядом. Высоту, на которой находился доктор и сопровождающие, обстреливали – ему пришлось лечь и ползком продираться через колючие кусты: «На мгновение мы оказались зрителями в первом ряду партера, наблюдающими за ужасной всемирной драмой, приближающейся к своей грандиозной развязке». В «Отравленном поясе» такое сравнение уже было – Челленджер и его товарищи тоже готовились наблюдать за концом света «из первых рядов кресел». Но в действительности это ощущение не вызвало у Дойла восторга, совсем наоборот: «Чувствуешь ужасный стыд, находясь здесь в безопасности, как бесполезный зритель, когда там внизу храбрецы должны выстоять перед стальным ливнем, обрушивающимся на них».
Долго задерживаться у англичан Дойл не мог – все-таки главной целью его поездки были итальянцы. Он обязан был не просто расхвалить их – он должен был сделать так, чтобы английские читатели газет их полюбили; он должен был описать итальянский характер так, чтобы «простые англичане» увидели в нем что-то близкое и родное. Как беллетрист с огромным опытом он нашел отправную точку: спорт. Он напомнил читателям свой собственный рассказ о несчастном марафонце Дорандо. Итальянский солдат – маленький, скромный, стойкий, упрямый, слабый наружно, но отчаянный, обладающий сильнейшим внутренним огнем. Верно или неверно Дойл описал итальянского солдата – не имеет значения. (У Хемингуэя итальянец Ринальди говорит американцу: «Вы настоящий итальянец. Весь – огонь и дым, а внутри ничего нет». ) Но Дойл написал именно то, что должно было тронуть английского читателя. Если бы ему дали задание вызвать симпатию к болгарам или китайцам – не сомневаемся, что он бы нашел нужные слова, и совершенно искренне.
Эмоциональная симпатия к союзнику вызвана – и лишь после этого Дойл стал приводить объяснения причин неудач итальянской армии в Трентино: «Мы обязаны помнить, как много они сделали для нашей общей цели, и быть благодарны им за это. Они целый год сдерживали сорок австрийских дивизий и тем самым частично освободили руки России; теперь, если русские продолжат наступление и австрийцы будут вынуждены отвести часть своих дивизий на восток, – итальянцы совершат бросок на Триест. Если кто-либо и в силах прорвать вражеский фронт в Альпах – маленький Дорандо сделает это». (Россия, кстати сказать, не подвела: командование Центральных держав вынуждено было перебросить на русский фронт шесть австрийских дивизий из Италии, и отчасти благодаря этому итальянская армия была спасена от разгрома.) Дойл хорошо помнил, что австрийцев в Англии принято считать не слишком опасными противниками, и привел эпизод, опровергающий это расхожее мнение: он сам лишь чудом избежал гибели, когда австрийский снаряд лег в ту самую точку, где за секунду до этого находился его автомобиль; итальянские сопровождающие принялись извиняться перед доктором за то, что подвергли его жизнь опасности, – а его терзал стыд, ведь это они могли погибнуть из-за его «прихоти».
Что же касается успехов итальянских войск – их, к сожалению, не последовало: в 1917-м они вновь были на волосок от полного разгрома и лишь с помощью английских и французских дивизий удалось остановить наступление австрийцев на реке Пьяве. С этим военным эпизодом у Дойла связано одно воспоминание, показавшееся ему странным: 4 апреля 1917 года «я проснулся с таким чувством, будто во время сна мне было передано какое-то важное сообщение, из которого мне запомнилось только одно слово, звучавшее у меня в голове по пробуждении: „Пьяве“. <...> Поскольку оно звучало как географическое название, я оделся и тотчас пошел в кабинет посмотреть в указатель названий в своем атласе. Слово „Пьяве“ там действительно значилось, и я обнаружил, что это название реки в Италии, где-то в сорока милях от тогдашней линии фронта на позициях союзников, продолжавших победоносное наступление». Доктор не поленился и записал, что у реки Пьяве должно произойти некое важное событие; более того, он попросил секретаря подписаться под этими строчками, а жену – засвидетельствовать их, поставив дату. Спустя несколько месяцев итальянская армия в очередной раз отступала и наконец остановилась именно на берегах Пьяве. Дойл придавал своему сну очень большое значение и считал его вещим. Почему-то ему не пришло в голову, что он мог слышать название этой реки, когда целую неделю общался с итальянцами в 1916-м.
Из Альп доктор отправился в Париж, чтобы встретиться там с редактором «Дейли кроникл» Дональдом. Там он с горечью узнал о гибели фельдмаршала Китченера – крейсер, на котором тот направлялся в Россию для переговоров, был подорван немецкой миной. На следующий день Дональд и Дойл выехали в расположение французских войск – в Арденнский лес близ Вердена.
«Французские солдаты велики. Они велики. Нет другого слова, чтобы выразить это. Это – не просто храбрость. Все расы показали храбрость в этой войне. Но это – их основательность, их терпение, их благородство. Я не видел ничего более прекрасного, чем поведение их офицеров. Они горды без высокомерия, строги без жестокости, серьезны без мрачности. <...> Под тяжестью ударов национальные характеры меняются: если британские солдаты стали добродушнее, беспечнее и отважнее, то у французских развились то торжественное спокойствие и строгое терпение, которые, казалось, были присущи одним нам». Дойла удивляло, что на французских позициях – в отличие от британских – он ни разу не услышал смеха, музыки и песен. В «британской» части его очерка то и дело упоминаются «веселые лица» и «веселое мужество». В мужестве французов веселья было мало – не потому ли, что они, в отличие от британцев, дрались на своей земле?
Доктора также поразили во французах их элегантность и кошачья нетерпимость к сырости и грязи: у всех офицеров выглаженные брюки, у солдат начищенные до блеска пояса. Об обмундировании своих соотечественников он ничего не писал, но вывод напрашивается не очень-то лестный для них. «Француз – денди европейской войны, а по словам Веллингтона, денди были самыми лучшими офицерами». Вообще французские военные произвели на Дойла (который всегда нежно любил их страну и язык) совершенно потрясающее, романтическое впечатление: абсолютно о каждом французе, будь то генерал, офицер или рядовой, мы читаем, что это был воплощенный Атос, Арамис, д'Артаньян или Сирано де Бержерак; и по своему эмоциональному воздействию «французская» часть его статьи получилась, пожалуй, самой сильной, даже если бы он и не говорил впрямую (а он говорил, и не раз), что французская нация в Европе лучше всех и для англичан было бы честью сравняться с французами. Был, впрочем, один француз, который Дойлу не понравился: социалист Клемансо. По мнению доктора, Клемансо и ему подобные являются полезным и здоровым раздражителем в дни мира, но они – общественная опасность во время войны.
Французы в долгу не остались, доктора принимали с трогательной торжественностью; к обеду в его честь была подготовлена карта блюд, украшенная виньеткой в виде лупы, скрипки и револьвера, а один из тостов был посвящен Холмсу. Генерал Гумберт поинтересовался у сидящих за столом, кто такой этот Шерлок Холмс – выдающийся английский военный, что ли? – и Дойл ответил (по-французски, разумеется): «О нет, мой генерал, он для этого чересчур стар». Наверняка это выдумка. «На трех фронтах» – не документальная статья, это текст очень беллетризованный, яркий и красочный, и читается он как хороший роман, где почти сразу за изящным анекдотом следует абзац, опаляющий дыханием подлинной войны.
Особой надобности защищать французов от английского читателя не было – им, в общем, и так все сочувствовали, – но Дойл нашел одну несправедливость: на его взгляд, кинооператоры и кинорежиссеры, показывая французские войска, чересчур много внимания уделяли колониальному корпусу. «Складывается впечатление, будто негры и арабы спасают Францию. Это абсолютно неверно. Ее собственные храбрые сыновья делают это. Лично я не видел ни одного военнослужащего из французских колоний. „Колониальные“ – неплохие ребята, но, подобно нашим бравым шотландским горцам, они любят позировать, а когда доходит до настоящего дела, вся тяжесть ложится на коренных французов». Звучит ужасно неполиткорректно и, наверное, не понравилось некоторым политикам, которые прочли статью доктора Дойла, а также бравым шотландским горцам.
У французов Дойл впервые увидел вещь, которая ему очень понравилась, – нашивки на рукаве за ранение; он не только написал об этом в своем очерке, но и при личной встрече с генералом Уильямом Робертсоном (которому посвящен первый том «Британской кампании во Франции и Фландрии») обратил на это его внимание и предложил обычай перенять; очень скоро такие нашивки появились и в британской армии (со времен Второй мировой это – всеобщая практика). А насчет музыки во французской армии доктор допустил неточность: была один раз музыка и смех был – в честь Брусиловского прорыва французский военный оркестр играл «Марсельезу» и «Боже, царя храни», а все кругом громко смеялись и пели, «чтобы досадить бошам» – пока те, достаточно выведенные из себя, не отозвались ружейной стрельбой.
Очерк «На трех фронтах» публиковался в июле – августе и был принят читателями на ура (в отличие от отчета Уэллса, который в конце лета совершил точно такую же поездку на три фронта и увидел там не героизм, а скуку и грязь). Другая судьба ожидала «Британскую кампанию во Франции и Фландрии», которая начала отрывками печататься в «Стрэнде» еще в апреле, до отъезда автора на фронт (и прекратилась в 1918 году, после чего была издана у «Элдера и Смита» за счет автора). Этот гигантский труд не был оценен ни критикой, ни специалистами, ни читателями – ни во время войны, ни после. Дойл не мог понять почему: «В настоящий момент литература о войне не в моде, и моя история войны, отразившая всю страсть и страдание того тяжкого времени, так и не получила должного признания. Я бы счел это самым большим и незаслуженным разочарованием в моей жизни, если бы не знал, что это еще не конец и что она сможет послужить зеркалом тех великих времен и людям, которые придут потом». Современные исследователи считают, что неуспех книги был следствием, во-первых, ее чрезмерно большого объема, а во-вторых – громадного количества ошибок, допущенных автором из-за своей доверчивости и спешки. Толстые книги, подробно описывающие ход войны, интересно читать прежде всего специалистам – для специалистов «Британская кампания», изобилующая неточностями, в качестве источника не годилась. Вероятно, была еще и третья причина: как и в «Великой бурской войне», как и в «Белом отряде», Дойл привносил в документалистику очень много беллетристики – и наоборот. Он всегда стремился следовать примеру Маколея. Но Маколей был уже не в моде.
Вернувшись домой, Дойл узнал об участи Кейзмента – и немедленно начал свою очередную безнадежную битву. Маленький Адриан все еще болел, но был уже вне опасности; доктор Дойл проводил с ним вечера, рассказывая о людях, которых видел. А 1 июля 1916 года на реке Сомме во Франции началась одна из самых кровопролитных битв Первой мировой, вошедшая в историю не только как самое масштабное наступление войск Антанты за все время войны, но и как сражение, в котором впервые были использованы танки.
Черчилль давно мечтал о танковых атаках: их следовало использовать для прорыва вражеской обороны одним быстрым броском при поддержке пехоты; неуязвимые для пулеметов танки должны были легко сминать проволочные заграждения. Бросок должен был быть стремительным, без артиллерийской подготовки, чтобы сработал фактор неожиданности. (До сих пор никакие внезапные наступления были невозможны – не со штыками же лезть на заградительные сооружения! – и всё начинала артиллерия, громогласно предупреждая противника: сейчас мы будем атаковать...) Первый опытный образец танка был построен англичанами годом раньше; разработка его велась в условиях секретности под видом строительства «водяных баков новой конструкции» – отсюда и название «танк», «бак» по-английски. Первые танки были неповоротливы и неуклюжи; тем не менее Хейг оценил их как перспективный вид вооружения. В феврале 1916-го началось серийное производство. К началу битвы при Сомме у англичан было 49 полностью оснащенных танков МК I; 15 сентября 32 из них приняли участие в сражении (остальные сломались еще до начала боя). Сразу же поломались еще девять, а пять увязли в болоте. И все же Черчилль мог ликовать, любуясь на свое детище: оставшиеся 18 танков смогли продвинуться вглубь германской обороны на 5 километров, при этом потери наступающих были в 20 раз меньше обычных, а германская пехота на этом участке была совершенно деморализована: как боевые слоны прежних времен, танки наводили ужас.
Союзники продолжали наступление до середины ноября; им удалось продавить германскую оборону лишь на 10 километров вглубь и на ограниченном участке; фронт не был прорван – и все же это было началом разгрома. 18 ноября Хейг отозвал большую часть британских экспедиционных войск с позиций на Сомме. Этот день стал формальным окончанием легендарной битвы. Потери были ужасны: 650 тысяч убитых, раненых и пропавших без вести немцев, 600 тысяч – со стороны войск Антанты. Но цена этих потерь – для военачальников – была разной: британские дивизии состояли преимущественно из малоопытных добровольцев, а в германских дивизиях на Сомме воевал кадровый состав; для Германии эти потери были столь значительными, что она после Соммы и Вердена уже не смогла восстановить прежнюю боеспособность.
Дойл, который не считал, что потери англичан «не так ценны», не мог простодушно ликовать по поводу танковых успехов; в отчаянии он снова развернул в газетах кампанию за применение нательной брони – и снова безрезультатно. Среди раненых на Сомме был Кингсли. Он все-таки получил офицерское звание; к моменту своего ранения в июле он был уже в чине капитана. Его ранили двумя пулями в шею. Ранение казалось не особенно опасным. В конце лета после госпиталя его отправили домой на поправку; он говорил, что чувствует себя хорошо. Осенью его должны были снова направить на передовую. Его присутствие было очень важно для доктора Дойла, который был страшно подавлен ирландскими событиями и позорной казнью Кейзмента. Вокруг Кингсли сосредоточилась вся жизнь дома. Адриан и Деннис слушали его разинув рот, малышка Джин висла на нем, Джин-старшая ухаживала за пасынком очень ласково. Его бабушка решила наконец уехать из Йоркшира (каковы бы ни были ее отношения с Чарлзом Брайаном, они закончились: тот женился) и поселиться поближе к своим. В семье сына, правда, эта свободолюбивая женщина жить не захотела; для нее купили дом по соседству. Теперь почти все оставшиеся в живых члены семьи были вместе.
К концу года стратегическая инициатива перешла в руки Антанты, Германия была вынуждена обороняться на всех фронтах. А в Англии сменилось правительство: 5 декабря Асквит ушел в отставку. Его место занял Ллойд Джордж, старый идейный противник Дойла, бывший с мая 1915-го главой вновь созданного министерства вооружений; в 1916-м он провел закон о всеобщей воинской повинности, а в июне, после гибели Китченера, был назначен военным министром. После отставки Асквита он стал премьер-министром коалиционного правительства (хотя многие либералы отказались поддержать кабинет и подали в отставку вместе с бывшим премьером). Обескровленные немцы к тому времени уже отошли на линию Гинденбурга; они отказались от наступательных действий на суше и вторично объявили Великобритании «неограниченную подводную войну»; в течение февраля – апреля германские субмарины уничтожили свыше тысячи торговых судов союзных и нейтральных стран.
Уже погиб сын Редьярда Киплинга. Погиб Реймонд, сын Оливера Лоджа – того самого ученого, с которым Дойл вместе «сидел в клетке», ожидая представления к рыцарству. В семье Дойлов новых потерь пока что не было – последняя передышка. Кингсли Дойл на фронт не вернулся: комиссия обнаружила, что его состояние не улучшается. Был ли доктор втайне рад этому – неизвестно. А у нас между тем произошла революция.
«– Скоро подует восточный ветер, Уотсон.
– Не думаю, Холмс. Очень тепло.
– Эх, старина Уотсон! В этом переменчивом мире вы один не меняетесь. Да, скоро поднимется такой восточный ветер, какой никогда еще не дул на Англию. Холодный, колючий ветер, Уотсон, и, может, многие из нас погибнут от его ледяного дыхания».
До чего же соблазнительно отыскать в текстах писателя какой-нибудь смысл, которого он не вкладывал! Призрак коммунизма прилетел, сопровождаемый ледяным дуновением, как подобает призраку, – и доктор Дойл тотчас уловил его присутствие. Уж он-то знал о призраках всё. Увы, когда Дойл писал свой знаменитый рассказ, он имел в виду совсем другой восток – для него вся Европа была востоком. И тем не менее о русской революции он думал и высказывался.
Конан Дойл и Ллойд Джордж были знакомы лично уже много лет; в апреле 1917-го новоиспеченный премьер пригласил доктора на завтрак к себе на Даунинг-стрит. Больше никого не было. Дойл опять говорил о защите судов от торпед и о броне для солдат. Он очень волновался. Его собеседник уже видел, что война кончается; выживут ли несколько десятков тысяч солдат – теперь не так важно. Премьера больше интересовало мнение Дойла о русских событиях. Оба собеседника сошлись на том, что все произошедшее весьма напоминает им революцию во Франции. Ллойд Джордж сказал, что в таком случае следует ждать казни монарха. Дойл ответил, что за всякой революцией приходит свой Наполеон. Будут и Девятое термидора, и Восемнадцатое брюмера. Все будет как от веку заведено.
В марте германское командование, узнав о готовящемся наступлении на реке Эна, отвело свои войска на так называемую линию Зигфрида, и в апреле союзники попытались прорвать фронт, наступая в районе Арраса и Реймса. Но успеха не случилось: с «нашей» стороны было уничтожено около 200 тысяч человек, со стороны немцев – 280 тысяч. Потом был еще ряд локальных наступлений, которые к значительному успеху тоже не привели. Зато 6 апреля США наконец-то объявили Германии войну: доктор Дойл, с самого начала обеспокоенный и огорченный поведением своих любимых американцев, был отчасти утешен. Но в Европе, казалось, войне не будет конца: прав Уэллс, прав Блиох, а Конан Дойл – безнадежный оптимист.
Гораздо лучше шли дела у англичан в Восточной Африке, Сирии и Месопотамии – с этой самой Месопотамией связан один интересный эпизод. Когда в Париже формировался отряд из русских офицеров, которые хотели вступить в британскую армию и ехать на месопотамский фронт, Гумилев (откомандированный во Францию офицером для поручений при военном комиссаре Временного правительства) очень хотел в этот отряд вступить. Его поездка в Месопотамию сорвалась из-за бюрократической неувязки с деньгами. Так и не попал Николай Степанович в британскую армию. А ведь могли как-нибудь бы потом с доктором Дойлом в мирном Лондоне встретиться за обедом, обернись все иначе; мог бы доктор и рассказ написать о русском путешественнике и поэте, сражавшемся вместе с его соотечественниками. Посидели бы, Африку повспоминали... Эх...
Гумилев приезжал в Лондон летом 1917-го, встречался с Йетсом и Честертоном, чью поэзию высоко ценил. (Честертон в итоге отозвался о приезжем русском как об утописте и безумце, которому явно недостает здравого смысла.) Автор детских книжек про Шерлока Холмса, захолустная, непоэтическая натура, Гумилева не интересовал. Литературоведы обожают слово «невстреча»; нам почему-то кажется, что лучше бы все было наоборот: эстету Чуковскому повидаться с Честертоном, а воину Гумилеву – с Дойлом: ей-богу, лучше бы поняли друг друга.
Во время войны Дойл почти не писал беллетристики; в 1917 году он написал только один художественный текст, который цитировался выше, – рассказ «Его прощальный поклон». Первоначально он был опубликован в «Стрэнде» под другим заголовком – «Военная служба Шерлока Холмса».
Один-единственный коротенький рассказ – зато какой! В нем Дойл в сжатом, почти афористическом виде высказал все, что он думал об Англии и английском национальном характере, о Германии и о войне.
Фон Борк и фон Херлинг, в начале этой главы стоящие над обрывом в предвкушении большой игры, уверены, что с Англией удастся легко сладить. «Как же она сможет войти в игру, особенно теперь, когда мы заварили такую адскую кашу из гражданской войны в Ирландии, фурий, разбивающих окна, и еще бог знает чего, чтобы ее мысли были полностью заняты внутренними делами?» (Оказывается, даже суфражистки – и те подкуплены Германией; любопытно, неужели доктор Дойл вправду так думал?) Фон Борк заявляет, что англичан «не так уж трудно провести», а фон Херлинг отвечает, что не все так просто. «В них есть черта, за которую не переступишь, и это надо помнить. Именно внешнее простодушие и является ловушкой для иностранца». И он же попадается в ловушку, о которой предупредил, когда с усмешкой характеризует Марту, старую служанку, называя ее «олицетворением Британии – погружена в себя и благодушно дремлет». Старушка и в самом деле являет собой олицетворение Британии – ведь это, по сути, все та же миссис Хадсон, флегматичная, невозмутимая и отважная, хрупкая и немощная, но готовая на любой подвиг для своей страны, настоящая женщина – не чета фуриям, бьющим стекла. Никогда прежде Дойл не возносил старую англичанку так высоко, и мы рады, что ей наконец-то отдано должное.
Не только немцы вездесущи; Холмс тоже поучаствовал во всем, что творилось в последние годы. За американца он выдает себя перед фон Борком неспроста: он, оказывается, был в Америке и входил в тайное ирландское общество (может, вся «Долина ужаса» – обманка и на самом деле никакого Эдвардса не было, а Холмс придумал эту фигуру, чтобы скрыть свое собственное участие в деле «Молли Магвайрс»?); он «причинил немало беспокойства констеблям в Скибберине» (это опять об ирландских делах, но уже в самой Британии) – и все же он предпочел бы спокойно, как подобает пенсионеру, разводить пчел, если бы Герберт Асквит лично не упросил его взяться за работу. Это любопытная деталь: Дойл мог бы написать, что Холмс сам вызвался послужить своей стране, вроде бы так было красивее, ведь сам-то он вызывался, не дожидаясь просьб. Но это противоречило бы характеру Холмса, которого мы знаем, а доктор Дойл в своих рассказах о нем старался не допускать фальшивых нот.
«Его прощальный поклон», несмотря на заглавие, – далеко не последняя история о Холмсе, рассказанная Конан Дойлом. Да, вероятно, Дойл хотел сделать ее заключительной, но трудно сказать, верил ли он в свое намерение, помня, сколько раз уже объявлял очередной холмсовский текст «лебединой песней». Будет еще целый большой сборник. Но с хронологической точки зрения «Его прощальный поклон» – действительно прощальный. О жизни Холмса и Уотсона после 1914 года нам ничего, к сожалению, неизвестно. Но эта милосердная неизвестность дает миру основания предполагать, что оба они по-прежнему живы, здоровы и все у них в порядке.
Глава третья
DE PROFUNDIS
За год с лишним до публикации «Стрэндом» «Его прощального поклона» в журнале «Лайт» (номер от 21 октября 1916 года) была опубликована статья Конан Дойла, в которой он говорил о том, что твердо и бесповоротно уверовал в жизнь после смерти и возможность общения с другим миром: «Или абсолютное безумие, или переворот в религиозной мысли – переворот, дающий нам бесконечное утешение, когда те, кто дорог нам, уходят за завесу мрака». Доктор, как мы знаем, склонялся к мысли о существовании иного мира давным-давно; его убеждения развивались постепенно в одном направлении, обрастая новыми доказательствами (не будем брать это слово в кавычки) и становясь год от года все крепче и крепче. И все-таки почему именно в 1916-м он перестал колебаться и сразу решил вслух объявить свое кредо? В кратких биографических очерках, где всё спрямляется для простоты, обычно пишут, что причиной послужили смерти близких ему людей – сына и брата. Но тогда они оба еще были живы и даже здоровы. Что же случилось?
Лили Лоудер-Симмонс – в отличие от Джин Дойл – полностью разделяла интерес доктора Дойла к потустороннему. Она и доктор проводили немало времени вдвоем – за телепатическими и спиритическими опытами. Знаем мы эти опыты, просто незамужняя девица поселилась в доме подруги и отбивает у нее мужа – так можно было бы рассудить, если бы не то обстоятельство, что Лили была влюблена в Малькольма Леки, брата Джин. Лили пыталась быть медиумом; большая часть опытов была посвящена так называемому автоматическому письму, когда рукой медиума водит некая потусторонняя воля. Этими опытами увлекался погибший на «Титанике» Стид. Конан Дойл в «Новом откровении» впоследствии признавал, что автоматическое письмо – вещь, очень подверженная обману и самообману и потому из всех форм медиумичества нуждается в наиболее жестком контроле. В отношении Лили он так до конца и не был уверен, высказывается ли через нее какое-то иное существо или же девушка впадает в самообман (мысли об обмане сознательном он не допускал). Он сам признавал, что многие из сообщений, написанных рукой Лили, были абсолютно бредовыми; но иногда они, казалось, соответствовали действительности. Он приводит пример: когда погибла «Лузитания» и утренние газеты ошибочно сообщали, будто жертв нет, Лили тотчас написала: «Это ужасно, ужасно и сильно повлияет на исход всей войны». Дойл считал, что Лили предугадала истину – нападение на лайнер повлекло за собой вступление США в войну, что, естественно, повлияло на ее исход. (Правда, Штаты вступили в войну очень нескоро после гибели «Лузитании»; правда, любой человек, услышав о катастрофе, сказал бы, что «это ужасно».)
Малькольм Леки зимой 1916-го был уже мертв, но семья не знала об этом. Он числился пропавшим без вести. Зато было известно, что погибли три брата Лили. И вот эти братья осенью 1915-го начали посылать ей сообщения. В них рассказывались различные военные подробности, которых Лили, по мнению доктора, знать никак не могла; в то же время он признает, что они изобиловали ошибками: «Это походило на то, как если бы пытаться услышать верную информацию по испорченному телефону». Нетрудно представить, в каком состоянии находилась девушка и насколько у нее были расшатаны нервы; неудивительно, что она периодически получала послания от своих погибших братьев; удивительно скорее то, что доктор Дойл не учитывал ее психологического состояния – и физиологического тоже: к тому времени она уже была тяжело больна.
А потом пришла весточка от самого Малькольма. Тут биографы расходятся: большинство из них настаивают, что медиумом на том сеансе была все та же Лили, но некоторые полагают, что это произошло уже после ее смерти, с посторонним медиумом. Сам Дойл ясности не внес; он просто замечал неоднократно, что именно этот «разговор» стал для него одним из наиболее весомых доказательств реальности потустороннего мира. Дело в том, что Малькольм, отправляясь военврачом на фронт, подарил своему деверю гинею «в качестве платы за хороший совет в выборе профессии», которую тот носил на цепочке часов; и вот теперь медиум, который, по словам Дой-ла, «не мог ничего знать об обстоятельствах, при которых монетка была подарена», упомянул об этом сувенире. При всей наивности доктора трудно представить, будто он не допускал мысли об осведомленности Лили в том, что касалось эпизода с монеткой. Так что, вероятно, медиум был уже чужой – потому-то доктор так и поразился. Хотя, с другой стороны, все возможно. Доверчивость его подчас не знала границ.
Но отнюдь не только записи, сделанные Лили, и беседы с Малькольмом Леки окончательно убедили Дойла в существовании иного мира. Вполне возможно, что главной причиной стала изданная в 1916 году работа другого давнего приверженца спиритизма – сэра Оливера Лоджа. Его сын Рэймонд был военным инженером; в 1915-м он погиб на фронте. Отец написал книгу под названием «Рэймонд, жизнь и смерть», в которой, помимо теоретического материала, касающегося проблем спиритизма, содержатся послания, которые Рэймонд – через посредство живого медиума миссис Леонард и умершей девушки по имени Теда – отправлял своим убитым горем родителям. Книга странная, но очень трогательная; это прежде всего книга о бесконечной, нежной любви – родительской и сыновней. «Не так много, на мой взгляд, существует трогательных в своем простом юношеском красноречии страниц, – писал Конан Дойл, – как те, на которых Рэймонд описывает чувства погибших на войне юношей, желающих послать весть родным и встречающих постоянной помехой этому стену невежества и предрассудка в умах последних. "Вам мучительно думать о том, что сыновья ваши умерли, и все же множество людей думает именно так. Мне еще более мучительно слышать, как мальчики говорят мне, что никто больше не хочет с ними разговаривать. Это ранит меня очень больно».
С Оливером Лоджем тоже «никто не хотел разговаривать»; в лучшем случае его жалели, в худшем – издевались над ним. В его книге Рэймонд приводит громадное множество подробностей, рисующих картину загробной жизни во всех деталях; многие из этих простодушных подробностей как критики, так и обычные читатели сочли просто дурацкими – например, когда Рэймонд рассказывает о «тамошних» ученых-химиках, которые, подобно своим здешним коллегам, могут синтезировать различные вещества: спирт и табак, в частности, чтобы те духи, которые не могут обойтись без этих вредных вещей, не страдали. Подобные фрагменты из книги вызывали у публики смех. Доктор Дойл этого смеха – смеха над пожилой четой, чья любовь оказалась не способна смириться со смертью, смеха над заслуженным, серьезным ученым – перенести просто не мог. Он нигде не говорит этого впрямую, но, зная его, представляется несомненным, что это было ему так же больно, как если бы чужие люди посмеялись над его чувством к Кингсли. «Мальчики говорят мне, что никто больше не хочет с ними разговаривать!..»
Книгу Лоджа всегда называют одним из теоретических источников спиритической религии Конан Дойла – как философию Гегеля для марксизма. Но нам кажется, что это был в первую очередь не теоретический источник, а эмоциональный; и к ряду тех униженных и оскорбленных, за которых сэр Артур кидался заступаться, следует отнести и сэра Оливера. Дойл выступил в «Лайт» потому, что хотел встать на защиту Лоджа и доказать ему, что он не одинок, – и то, что на той же самой неделе он опубликовал в «Стрэнде» статью «Прав ли Оливер Лодж? Да!», а в «Обсервере» – самую сочувственную и хвалебную рецензию на книгу Лоджа; то, что он практически в каждой своей спиритуалистической работе вспоминал Рэймонда и его друзей, с которыми «никто не хочет разговаривать», и с неугасающей свирепостью ругал тех, кто не понимал его отца, ругал и тогда, когда книгу Лоджа давно забыли, наверное, подтверждает наше предположение.
«Я спрашиваю: „Но как же ты пришел? Ты же умер!“
– Да, умер, очень надо было – отпустили.
– А что там, где ты? – спрашиваю.
– Ни-че-го.
– Но из ничего нельзя прийти.
– Узнаешь потом. Ты никогда для меня не имела времени, я тебе был не нужен.
– Как, я же тебя так люблю».
Эта цитата – не из книги Лоджа. Книга эта русская, современная, она называется «Магия мозга и лабиринты жизни», ее автор – Н. П. Бехтерева, внучка «того самого» Бехтерева, знаменитый нейрофизиолог, академик РАН, много лет возглавлявшая Институт мозга РАМН. В этой книге Наталия Бехтерева рассказала о том, как после смерти своего мужа неоднократно разговаривала с ним – находясь, по ее предположению, в «измененном состоянии сознания». Любители мистики и эзотерики растащили книгу на цитаты. Серьезные люди над ней посмеиваются: «Была ученым, стала мистиком, активно пропагандирующим ненаучный подход». Жаль, что доктор Дойл этой книги не читал: не приходится сомневаться, что он бы первым кинулся на защиту Наталии Павловны.
В октябре 1917-го Дойл выступал на заседании Лондонского спиритуалистического общества, где председательствовал Лодж, и заявил, что считает себя обязанным нести миру новый свет. После этого он начал выступать в кружках спиритуалистов постоянно. «Когда мир бился в агонии, когда всякий день мы слышали о том, что смерть уносит цвет нашей нации, заставая молодежь нашу на заре многообещающей юности, когда мы видели кругом себя жен и матерей, живущих с пониманием того, что их любимых супругов и чад более нет в живых, мне вдруг сразу стало ясно, что тема, с которой я так долго заигрывал, была не только изучением некоей силы, находящейся по ту сторону правил науки, но что она – нечто действительно невероятное, какой-то разлом в стене, разделяющей два наших мира, непосредственное, неопровержимое послание к нам из мира загробного, призыв надежды и водительство человеческой расе в годину самого глубокого ее потрясения».
В период написания статьи в «Лайт» и после него доктор Дойл вовсе не «сделался не от мира сего», не «тронулся умом», не превратился в сумасшедшего фанатика; все повседневные проблемы его занимали абсолютно в такой же степени, как и раньше. Он только стал участвовать в конференциях спиритуалистов чаще обычного – впрочем, он и раньше старался их не пропускать – и на каждой из них выступал с речами. В то же время он спокойно продолжал корпеть над «Британской кампанией во Франции и Фландрии», выступал на патриотических митингах, ночевал в любимой палатке, чистил винтовку, рассказывал фронтовые байки, сочинил блестящий рассказ о Холмсе, не пытаясь навязывать ни ему, ни Уотсону своей религии, завтракал с генералами и премьер-министрами, был все так же влюблен в свою жену; когда был дома, каждый день возился с детьми.
Дети спрашивали: почему не приходит Санта-Клаус – неужели его убили немцы? Ни в коем случае, отвечал отец, просто северный олень повредил ногу, но, когда война кончится, Санта обязательно приедет. Деннис и Адриан были в ту пору помешаны на индейцах; мать находила игру грубой, но отец покорно (а может, и с удовольствием) раскрашивал себе лицо и под именем Большого Вождя принимал участие в кровавых битвах, изредка позволяя взять себя в плен. Скальпы! Адриан интересовался, снимали ли когда-нибудь с папы скальп; тот, вздрогнув, отвечал, что Бог его от этого миловал. Тогда Адриан спрашивал: почему, если Бог такой всемогущий, он не убьет дьявола и не снимет с него скальп? Ведь тогда со злом было бы покончено. Отец с ответом затруднился, а мать объяснила, что зло нужно для сравнения, чтобы оценить добро. Логичный Деннис пришел к выводу, что в таком случае зло полезно. Кое-как родители выпутались из этих софизмов. Дети полюбопытствовали: правда ли, что Бог все видит? Стало быть, он и сейчас подслушивает этот разговор? Отец вновь был поставлен в тупик, а мать сказала, что так и есть. В таком случае, заметил Адриан (вызвав улыбку отца и возмущение матери), это весьма невежливо с Его стороны. Вечер завершался молитвой: маленькая Джин просила у Бога побольше сахару для бедных, а Адриан – побольше бензина для папиной машины.
Дойл продолжал ежедневно следить за ходом военной кампании и написал еще ряд фронтовых очерков, в которых нет и следа потустороннего. В ноябре 1917-го (только что вернувшись с конференции спиритов) он анализировал битву при Камбре – грандиозную операцию, в которой британскими войсками для прорыва обороны противника было осуществлено первое массированное применение танков: «Это был великий и смелый план, ибо укрепления противника в этом районе были настолько мощны, что их можно сравнивать с пирамидами Хеопса; эти колоссальные траншеи показали нам, как велика численность немцев, как умелы их инженеры и как жестоко они используют труд пленных».
Перед рассветом 20 ноября двести танков пошли в атаку. «Движущиеся в полном молчании, они выглядели чудовищно в мрачном свете ранней зари; этого зрелища не сможет забыть ни один из тех, кто видел его». Артиллерия открыла огонь, сопровождая танки и пехоту огневым валом, авиация наносила удары по батареям, пехоте и штабам противника; немцы были в смятении и отступали, почти не пытаясь сопротивляться. За день англичане продвинулись на 10 километров (неслыханный успех), взяли в плен восемь тысяч немцев и захватили 100 орудий. Все бы замечательно, да вот беда – победитель оказался не готов к своей победе. Достигнутый успех необходимо тотчас развивать – а британцы, утомленные и не имевшие достаточных ресурсов, встали. За это время немцы закрепились на новых рубежах, подтянули свежие дивизии, и всё пошло как раньше – позиционная война. Дойл писал об этом, не скрывая своего разочарования. Но он был по-прежнему убежден: именно танки выиграют войну.
В ноябре итальянцы отступили к речке Пьяве (и доктор вспомнил свой сон); в декабре советское правительство заключило перемирие с Германией. Один союзник пропал, за ним другой – Румыния. Довольно тоскливо начинался 1918 год. Немцы, у которых были теперь развязаны руки на востоке, стали на западе наступать, чего они давно уже не делали. В марте в Пикардии они попытались отрезать британские войска от французских – казалось, вот-вот Париж будет взят, доктор Дойл был близок к отчаянию, но французы выстояли.
26 марта наконец-то было создано единое командование силами союзников; с марта же началось массовое прибытие во Францию американских войск. С апреля по июль германские войска провели целый ряд наступательных операций на территории Франции; в июле произошло второе крупное сражение на Марне – сперва немцам удалось продвинуться, но союзники нанесли контрудар и отбросили их за Эну. И вот наконец настал черный день для Германии: Амьен, 8 августа. Удар массы танков и действия авиации позволили англичанам одним броском вклиниться в оборону противника; в течение одного дня английские и французские войска продвинулись на глубину до 11 километров. Взяли много пленных и орудий, но не это было главным. Успех Амьенской операции был в общем-то локальным: ликвидировали угрозу Парижу. Но именно в ходе этой операции обнаружилось резкое падение боеспособности германской армии, и немецкие военные историки сами признали Амьен своим черным днем. Конан Дойл, человек весьма осведомленный и неплохо разбиравшийся в военной стратегии, понял: Германии – конец.
Летом доктор много ездил по своим спиритическим конференциям, выступал всюду: на юге Англии, затем в Центральной Англии, ближе к осени – в Ноттингеме и Лидсе. А в сентябре сэр Джозеф Кук, военно-морской министр Австралии, пригласил его посетить австралийский сектор передовой. Дойл писал, что именно австралийские части спасли Амьен в июле (военные историки так не считают); во всяком случае, он всегда австралийцам симпатизировал, находя их чем-то похожими на американцев. Да и вообще был рад любой возможности снова оказаться на линии фронта. С Куком должны были встретиться в Лондоне. Джин приехала проводить мужа. Она остановилась в отеле. Кингсли в это время находился в госпитале – долечивался. Он написал ей записку: «Я рад за отца, потому что знаю, что значит для него отправиться туда».
Как раз накануне поездки, 26 сентября, началось общее наступление союзных войск на всем фронте от Вердена до морского побережья. План союзного командования заключался в нанесении непрекращающихся ударов по сходящимся направлениям, с угрозой окружения противника, с целью не дать ему ни дня передышки. Как известно, план этот был успешно и быстро осуществлен – даже те, кто видел, как Германия катится к поражению, не ожидали, что это падение будет так стремительно. «Мне и в голову не приходило, – признавался Дойл, – что я увижу завершающее сражение этой войны».
Ехали вместе с Куком, с ним же ночевали в землянке и очень мерзли, потому что оба джентльмена, натягивая на себя по пяти одеял, недодумались постелить чего-нибудь на стылую землю, с ним же учились пользоваться противогазами. Австралийский участок фронта, куда прибыл Конан Дойл, находился на Сомме, напротив бельгийской границы, близ Пьеронна – старинной французской крепости. Австралийцы оказались по сравнению с европейцами неотесанны и грубы, но – «отменные солдаты». «У них была бесшабашная лихость, сдобренная хитростью, которые обеспечивали им особое место в рядах имперской армии». Младшие офицеры были сплошь только что произведены из рядовых, и доктор приводит текст докладной записки, которую ему показали: «Выйдя из укрытия, я наткнулся на фрица, и мы полезли за своими пушками, но он сдрейфил, а я его замочил».
Поездка была недолгой, всего четыре дня, но доктору удалось снова встретиться с Иннесом. Он был теперь бригадным генералом (низший генеральский чин, примерно соответствующий старому русскому «бригадир») королевской полевой артиллерии и состоял в ту осень помощником адъютанта при генерале Батлере в Третьем британском корпусе, располагавшемся в 10 милях левее австралийского участка фронта. По просьбе Дойла ему телеграфировали; Иннес пригласил брата к себе. Обедали вместе в офицерской столовой. Почти не говорили о назначенном на завтра наступлении. Офицеры за обедом предпочитали болтать о пустяках, и доктор эту светскую болтовню поддерживал, но потом робко спросил у брата, уместно ли это. Ему виделось в происходящем больше торжественности и красоты, чем кадровым военным. «Никогда не забуду возвращения назад, когда мы проехали ночью десять миль в беспросветной тьме, без единого проблеска света, кроме двух крошечных золотых точек, вспыхивавших вдали высоко в небе, словно автомобильные фары, внезапно перенесенные на небеса. Это были британские аэропланы, освещенные таким образом, чтобы отличать их от немецких хищников. Весь горизонт был на востоке залит желто-красным заревом от артиллерийского огня, а дальний гул артподготовки напоминал грохот валов Атлантического океана, разбивающихся о береговые скалы. <...> Этот канун Судного дня, когда должен был пасть последний оплот Германии, а самой ей предстояло пасть объектом возмездия, которое она так долго на себя навлекала, вызывал восхищение и ужас».
Наутро доктор увидел битву – из самых первых кресел партера. Его вместе с Куком и адъютантом Кука Лэтемом передали под присмотр австралийского офицера и нескольких солдат; на машине отправились на позицию у небольшой деревни Тампле. Еще не светало, но они припоздали к началу: две американские дивизии уже прорвали оборону противника, и теперь присоединившиеся к ним австралийцы двинули линию сражения вперед. Навстречу Дойлу и его спутникам уже ехали санитарные машины, нагруженные ранеными – «большинство из них курило с мрачной улыбкой». Провели первую партию пленных – человек пятьдесят. В тот день доктор Дойл жалости к ним – «едва плетущимся, презренным созданиям без капли благородства в чертах или осанке» – не испытывал.
Машину оставили за холмом и дальше пошли пешком – через ферму, где располагалась батарея противовоздушной обороны, – на равнину, к самой линии фронта. Миновав расположение тяжелой артиллерии, путники очутились посреди британской батареи – артиллеристы посмеялись, когда у гостей от грохота едва не лопнули барабанные перепонки. Одному молодому артиллеристу позволили проводить путников дальше на восток. Шли и шли, миновали полевой госпиталь. От линии Гинденбурга их отделяла примерно тысяча ярдов. Вокруг них время от времени рвались снаряды – свои и чужие. Увидев подбитый танк, молодой Вергилий предложил забраться на него. Это было круто, как сказали бы сейчас. «Там, внизу, прямо у нас под ногами, зияла брешь – здесь несколько часов назад была прорвана линия Гинденбурга. За нею, на серо-коричневом склоне, прямо у нас на глазах даже и сейчас еще разворачивалась часть той великой битвы, в которой дети света загоняли в землю силы тьмы». Воочию видеть Армагеддон – да, не всякому так везет.
Слезли с танка и пошли дальше на восток. Прошли еще одну деревню, оставленную немцами. Все было окутано дымом, «как в преисподней». Немцы, прижатые к стене, вдруг начали артобстрел, и путешественники наконец поняли, что забрались слишком далеко. «Если кто-то скажет, что он любит не по велению долга находиться под прицельным орудийным огнем, я не поверю». На обратном пути встречали все тех же – артиллеристов, бойцов ПВО. Как ни удивительно, обнаружили в целости свою машину. И тут совсем рядом раздался взрыв – и они увидели сцену, в которой не было ничего величественного, а только. «На дороге лежала груда искалеченных лошадей с ходящими ходуном шеями. Рядом с нею, удаляясь прочь, ковылял человек, у которого оторвало руку и кровь хлестала из его закатанного рукава. Он кружился, поддерживая приподнятую болтающуюся руку, как собака поджимает ушибленную лапу. Рядом с лошадьми лежало развороченное тело человека, залитого с головы до пят багряной кровью, сквозь маску которой уставились вверх два огромных остекленевших глаза». Это как будто не Конан Дойлом написано – а, скажем, Амброзом Бирсом или Эдгаром По. Подобные строки можно еще найти у Дойла на тех страницах, где он описывает, например, свой госпиталь в умирающем от жажды Блумфонтейне и людей, падающих от усталости среди нечистот. Лишь настоящий ад вызывает настоящий ужас. Торжественному и величественному там места нет.
Возвращаясь в Перонн, обогнали новую колонну пленных немцев, на сей раз очень большую: «Масса грубых мужланов с тяжелой челюстью и насупленными бровями, недоуменно взиравших на своих жизнерадостных конвоиров». Дойл не увидел в них никакого облегчения оттого, что они вырвались из ада, и никаких признаков страха – «преобладало впечатление бычьей невозмутимости и тупости. Это была не вереница людей, а стадо скотов. Если подумать, что эти обряженные в военную форму олухи представляли великую военную нацию, в то время как доблестные фигуры, протянувшиеся вдоль дороги, принадлежали к народу, который те презирали за отсутствие воинственности (имеются в виду австралийцы. – М. Ч.), это поистине походило на фарс». Да, конечно, никаких иных чувств по отношению к побежденным агрессорам быть не могло, ни у кого их не могло быть, – но не совсем ясно, как, по мнению доктора, пленные должны были вести себя: плакать, танцевать, выкрикивать лозунги?
А все-таки доблестные и отменные австралийские солдаты доктору не совсем понравились. Во-первых, его неприятно поразил тот факт, что австралийские солдаты снимали с пленных и убитых немцев часы – он был уверен, что англичане такого никогда не делали. И потом: да, они отменные солдаты, как и канадцы, но – как и в очерке «На трех фронтах», когда шла речь о Франции и ее колониях, – Дойл постарался подчеркнуть, что главную тяжесть на себе вынесли коренные британцы и негоже «колонистам» чересчур много мнить о себе и своих успехах: «Мне кажется, что велось систематическое принижение славных деяний собственно английских солдат, в отличие от британских. Англия слишком велика, чтобы превратиться в провинцию, но иногда ничтожным душонкам удается позлословить на ее счет». Он не побоялся выступить перед австралийскими солдатами с речью, в которой высказал им свои претензии; некоторые офицеры, по воспоминаниям Дойла, «тепло благодарили за это, уверяя, что, поскольку они ничего, кроме своего фронта, не видели, они утратили представление о соотношении вещей». Остальная масса австралийцев, по-видимому, такой теплой благодарности не выразила.
После сентябрьского наступления события развивались с головокружительной быстротой. 5 октября германское правительство обратилось к правительству США с просьбой о перемирии. В течение октября была разбита Турция. 3 ноября Австро-Венгрия подписала перемирие с Антантой. 9 ноября в Германии произошла революция. 11 ноября союзники заключили с Германией Компьенское перемирие. Этот день подробно описывает Питер Акройд в книге «Лондон», упоминая о кровожадном буйстве и грубости обезумевшей от восторга толпы, что запрудила улицы. Дойл находился в тот день в Лондоне; он увидел из вестибюля Гроувернор-отеля, как какая-то солидная дама идет по улице вальсируя, с флагом в руках; он выбежал и кинулся к Букингемскому дворцу. Туда стекалась толпа. «Тоненькую девушку подняли и поставили на высокий экипаж, и она распевала, дирижируя хором, словно некий ангел в твидовом костюме, только что упавший с облаков. Я видел, как в густой толпе остановился открытый автомобиль, где сидели четверо пожилых людей, один в гражданском с грубым лицом, остальные офицеры. Видел, как этот в гражданском отбил горлышко бутылки с виски и так и пил из нее, не разбавляя. Мне хотелось, чтобы толпа растерзала его. То был миг молитвы, а этот скот оказался грязным пятном, портившим всю картину. В целом же люди держались очень хорошо и спокойно».
Побежденная Германия обязалась немедленно вывести свои войска со всех оккупированных территорий и передать союзникам большое количество вооружения и военного имущества. Затем последовал Версальский мирный договор. Дой-ла все это уже мало интересовало. Две недели тому назад умер его сын.
Кингсли заболел пневмонией в конце октября; от ранений, полученных на Сомме, он был очень слаб. Дойл был в то время в Ноттингеме, выступал на очередной спиритуалистической конференции. Перед выходом на сцену ему подали телеграмму от Мэри, в которой сообщалось, что Кингсли при смерти. Он прочел лекцию и поехал домой. Кингсли умер 28 октября. «Один из великолепнейших парней – как физически, так и духовно, – какие были когда-либо дарованы отцу». Какая-то корявая, тусклая, даже неприятная фраза; такими же корявыми и серыми фразами доктор говорил о смерти Луизы – как будто он вмиг потерял главное умение своей жизни: подбирать и складывать слова. А в феврале 1919-го в Уинделшем пришла новая телеграмма: в Бельгии от той же пневмонии умер бригадный генерал Иннес Дойл. «Мы сделали прививку младенцу и лечили человека с чахоткой. Мальчики говорят мне, что никто больше не хочет с ними разговаривать... »
Вот перечень некоторых наиболее известных работ Конан Дойла по спиритуализму начиная с 1918 года: «Новое откровение» («The New Revelation: or, What Is Spiritualism?»), 1918; «Жизнь после смерти» («Life After Death»), 1918; «Жизненное послание» («The Vital Message»), 1919; «Спиритизм и рационализм» («Spiritualism and Rationalism»), 1920; «Наш ответ церковной прессе» («Our Reply to the Cleric Press»), 1920; «Странствия спиритуалиста» («The Wanderings of a Spiritualise), 1921; „Визит фей“ („The Coming of the Fairies“), 1922; „Спиритуализм: вопросы и ответы“ („Spiritualism-Some Straight Questions and Direct Answers“), 1922; „Факты в защиту спиритической фотографии“ („The Case for Spirit Photography“), 1922; „Раннехристианская церковь и современный спиритуализм“ („The Early Christian Church and Modern Spiritualisms), 1925; „Сохранение души после смерти тела (опыты в исследовании человеческой психики)“ („Psychic experiences (Survival)“), 1925; „История спиритуализма“ („The History of Spiritualisms), 1926; „Финеас говорит“ („Pheneas Speaks. Direct Spirit Communications in the Family Circle Reported by Sir A. C. Doyle)“), 1927; „Чему учит спиритуализм“ („What does Spiritualism actually Teach and Stand for?“), 1928; „Предостережение“ („A Word of Warning“), 1928; „Открытое письмо моему поколению“ („An Open Letter to those of my Generation“), 1929; „Грань неведомого“ („The Edge of the Unknown“), 1930 – а помимо этого еще более двухсот статей в „Лайте“, „Стрэнде“ и множестве других периодических изданий; а еще целый ряд автобиографических текстов, где о спиритуализме упоминается в той или иной степени, как, например, в „Воспоминаниях и приключениях“, в путевых очерках „Наши приключения в Америке“ („Our American Adventure“), „Наши новые приключения в Америке“ („Our Second American Adventure“), „Наша африканская зима“ («Our African Winter“); а еще записи выступлений, диспутов; а еще серия статей на тему «Спиритизм и сумасшествие“; а еще переводы десятков иностранных авторов, предисловия и комментарии к ним; а еще тезисы в различных сборниках, которым несть числа.
Только с осени 1918-го по весну 1919-го Дойл провел не менее шестидесяти встреч-бесед в различных городах Великобритании; начиная с 1920-го он объехал с лекциями полмира. Он отдал пропаганде спиритуалистического учения двенадцать лет; он потратил на это почти все свое состояние – 250 тысяч фунтов, не заработав, естественно, ни пенни. Но что такое деньги – пустяк... «Мальчики говорят мне, что никто больше не хочет с ними разговаривать! Неправда, неправда: есть по крайней мере один человек, который хочет, и будет, и разговаривает постоянно, и никогда не бросит их одних там, в стране туманов, и всему свету объяснит, как это жестоко – похоронить, смириться, отречься, забыть, не говорить, не звать, не отвечать на вопросы!»
С начала 1918 года Дойл параллельно с «Британской кампанией во Франции и Фландрии» работал над небольшой по объему книгой, в которой пытался сказать все, что думал о жизни и смерти. Основные тезисы этой книги содержались в речи, которую он произнес в октябре 1917-го. Он назвал ее «Новое откровение». Это вещь небольшая по объему (хотя для Дойла, любившего военную краткость и редко писавшего длинные тексты, она достаточно велика) – примерно с «Долину ужаса». В первой главе Дойл излагает историю своих собственных сомнений, начиная со студенческого материализма и телепатических опытов с архитектором Боллом, – эта история нам уже известна. В начале следующей главы объясняется, какими способами человечеству надлежит узнать о существовании откровения: метод автоматического письма, вращающиеся столы и пр. Далее Дойл – пока что очень сдержанно и деликатно – отвергает возможные обвинения в «связях с дьяволом» и тому подобном в адрес спиритов со стороны традиционно верующих.
«Сами результаты психических исследований, выводы, которые мы из них извлекаем, и уроки, которые они могут нам дать, учат тому, что жизнь души продолжается и после смерти. <...> Если в этом заключается различие с религией, то я должен признаться, что не очень-то разумею, в чем, собственно, оно состоит. Для меня это и есть религия – самая ее суть. <...> Оно (новое откровение. – М. Ч.) устранит серьезные недоумения, всегда оскорблявшие чувства всякого мыслящего человека; оно также подтвердит и сделает абсолютно определенным факт продолжения жизни после смерти, факт, лежащий в основании всякой религии. <...> Оно подтвердит идею о рае и временном состоянии искупления, которое соответствует более понятию чистилища, нежели ада. Таким образом, это Новое откровение в самых жизненно важных своих точках никак не разрушает все прежние верования, и действительно серьезными людьми, какой бы веры они ни придерживались, оно должно быть встречено как исключительно могучий союзник, а не опасный недруг, порождение дьявола».
Если со стороны религиозных людей, по мнению доктора, претензий к спиритизму быть не должно, то у спиритизма к традиционной религии (имеется в виду христианская, естественно) претензий довольно много. Во-первых, ее учение устарело и не согласуется с современной наукой: когда известно, какой длинный и сложный эволюционный путь прошел человек, всерьез воспринимать мифы об Адаме и Еве, Авеле и Каине, говорить о падении и первородном грехе, не ставя эти слова в кавычки, попросту смешно. Во-вторых, поклонение божеству, которое требует жертвоприношений и искуплений за несуществующий грех, оскорбляет нравственное чувство мыслящего человека. В-третьих, традиционная церковь искажает личность Христа, рассматривая ее под неверным углом зрения.
«По моему мнению, слишком много внимания уделено смерти Христа и слишком мало – его жизни, ибо именно в этой последней заключаются истинное величие и настоящий урок. Это была жизнь, которая даже в тех ограниченных воспоминаниях, что дошли до нас, не содержит в себе ни единой черты, которая не была бы прекрасной, жизнь, полная естественной терпимости к другим, всеохватывающего милосердия, умеренности, обусловленной широтой ума, и благородной отваги; жизнь, устремленная всегда вперед и вверх, открытая новым идеям и все же никогда не питающая горечи в отношении тех идей, которые она пришла упразднить, хотя порой даже и Христос теряет терпение из-за узости ума и фанатизма их защитников. <...> Больше ни у кого и никогда не было такого могучего здравого смысла или такого сострадания слабому. Именно эта восхитительная и необычная жизнь является истинным центром христианской религии. <. > Если бы человечество искренне посвятило себя изучению этой жизни и подражанию ей, вместо того чтобы забивать себе голову мистической и противоречивой философией, насколько выше был бы сейчас уровень культуры, благополучия и счастья на нашей планете!»
Далее в этой же главе Дойл (затратив на это всего один абзац) разъясняет, что такое Бог и как «там» все в принципе устроено: над духами недавно усопших землян имеется множество других духов, их превосходящих и иерархически соотнесенных, («назовите их „ангелами“, если вы желаете говорить языком старой религии»). Над этими высокоразвитыми духами находится самый Высший Дух – «не Бог, поскольку Бог столь бесконечен, что недосягаем для нас, – но тот, который ближе других к Богу и который, до известной степени, представляет самого Бога: это Дух Христа». Дух Христа любит и защищает планету Земля; он жил среди землян, чтобы преподать им пример идеальной жизни, и теперь по-прежнему питает к ним самые добрые чувства, несмотря на их несовершенство. Во всяком случае, именно так рассказывают духи, которые общались с медиумами. Был ли медиумом сам Христос, обладал ли он высокоразвитыми духовными способностями (которые мы назвали бы экстрасенсорными)? О, разумеется: иначе как бы он мог излечивать больных, идти по воде и совершать другие деяния, которые описывали его биографы-апостолы и которые церковь трактует как чудо? Сильными медиумами были и сами апостолы, и ничего сверхъестественного в этом нет.
Третья глава «Нового откровения» содержит самое интересное: что именно ждет нас «на той стороне»? Помня, какое пристрастие доктор всегда питал к реализму в мелочах (то змея на сцене, то настоящий синяк под глазом у артиста, играющего боксера), мы заранее ожидаем увидеть иной мир таким же реалистическим – и наши ожидания не обмануты. «Отшедшие, все в один голос, указывают, что переход обычно легок и в то же время безболезнен и сопровождается необъятным ощущением мира и покоя. Человек обретает себя в духовном теле, которое является точной копией его физического тела, исключая его болезни, слабости и уродства, которым новое тело не подвержено. Тело это стоит или витает близ старого тела и одновременно сознает его и окружающих людей. <...> Вскоре он, к своему изумлению, обнаруживает, что хотя он и пытается сообщаться с теми, кого видит, но его эфирный голос и эфирные прикосновения равно не способны как-либо воздействовать на человеческие органы, настроенные лишь на более грубые возбудители. <...> Теперь он уже сознает, что в комнате, рядом с людьми, которые были здесь при его жизни, есть еще и другие, которые представляются ему столь же вещественными, как и живые, и среди них он узнает знакомые лица и чувствует, как ему пожимают руку и целуют в уста те, кого он когда-то любил на земле и потом потерял. Затем вместе с ними и с помощью и под водительством некоего лучезарного существа, которое стояло тут же и ожидало вновь прибывшего, он, к своему удивлению, устремляется сквозь все препятствия и материальные преграды навстречу новой жизни».
Потом дух переживает некую «пору сна», то есть отдыхает от треволнений прежней жизни; постепенно к нему возвращается бодрость и он начинает осваиваться на новом месте. Таким образом, дух, по Дойлу, – это тот же самый и такой же человек, каким он был прежде, – «со всеми его достоинствами и недостатками, мудростью и глупостью, так же как и его внешностью»; а поскольку среди нас глупцов и людей невежественных, к сожалению, хоть отбавляй, то стоит ли удивляться, почему некоторые духи, явившись на сеанс, мелют вздор. (В другой книге Дойла об этом сказано очень мило и убедительно: «Они (духи. – М. Ч.) иногда говорят такие глупости! – Умирают всякие, а не только те, что семи пядей во лбу. На том свете не умнеют».)
Если есть бестолковые и глупые духи – значит, есть и злые и подлые; неужели все они живут в тех же условиях, что и добродетельные духи? А как же наказание? «Понятие об аде, я должен сказать, вообще отпадает, как уже давным-давно оно выпало из мыслей всякого разумного человека. Эта одиозная концепция выражает собой такой взгляд на Создателя, который по сути дела есть не что иное, как богохульство. <...> Не существует ада как места особого и постоянного. Но идея искупления, очищения страданием, т. е. чистилища, подтверждается сообщениями с того света. Без такого наказания в мире не было бы справедливости, ибо невозможно помыслить, чтобы, к примеру, у Распутина и у отца Дамиана была та же самая участь». Но чистилище доктора Дойла – не тюрьма; это – школа или, быть может, больница, где безнравственные духи с помощью духов-специалистов проходят более или менее длительный (в зависимости от тяжести диагноза) курс самоусовершенствования, а по завершении его – присоединяются ко всем остальным.
Духам в их мире хорошо, они счастливы, но те из них, кто оставил в нашем мире любимых, сильно тоскуют по ним и жаждут общения. Духи, разумеется, работают (в сфере наук и искусств преимущественно); они завтракают, обедают, ужинают, а некоторые из них пьют (умеренно) и курят. Они живут семьями и сообществами, как и мы; но бывшие муж и жена вовсе не обязаны продолжать жить вместе, если им не хочется. «Мужской дух находит свою настоящую подругу, хотя там и нет сексуальности в грубом смысле слова и нет деторождения».
В «Троих» дети спрашивали у доктора, есть ли на том свете игрушки; он отвечал, что игрушек там много, очень много. «В том мире жизнь по сути преимущественно духовная, как в этом она телесная. Всепоглощающие заботы о еде, деньгах, всевозможные вожделения, боль и тому подобное исходят от тела и потому там отсутствуют. Музыка, искусства, интеллектуальное и духовное знание значительно обогатились, и развитие их продолжается. Люди одеваются, как и следовало ожидать, поскольку нет никаких причин отказываться от скромности и приличий в новых условиях. А тело наше там представляет собой точную копию нашего земного тела, но в его наилучшем виде, т. е. молодые мужают, а старики молодеют, и все, таким образом, пребывают в поре расцвета сил». На существовании тела Дойл особо настаивает: «Но если бы у духов не было тела, подобного нашему, и если бы при переходе туда мы теряли свою индивидуальность, то говорите тогда что угодно, но это означало бы, что мы перестаем существовать. Что матери за радость, если ей явится некое светозарное и безличное существо, купающееся в лучах славы? Она скажет: „Нет, это не мой сын. Я хочу видеть его золотые локоны, его улыбку, его столь милые мне жесты“. Вот чего она хочет, и именно это, я уверен, она и получит.» Малышка Джин сказала отцу, что отказывается идти в рай, если там с нею не будет ее любимого Червячка. Разумеется, он будет там!
Воображаемый оппонент замечает Дойлу, что христианская религия и так дает веру в бессмертие души – зачем нужно подтверждать ее показаниями духов? На это доктор отвечает, что традиционные религии потому и воюют друг с дружкой, что все они основаны на слепой вере; спиритическая же религия – единственная, которая основана на уликах и показаниях свидетелей. Спиритизм не верит: он наблюдает факты и анализирует их с помощью логики – тут уж, извините, двух мнений быть не может, и потому именно спиритическая религия способна примирить всех, кроме разве что безнадежных глупцов. Спиритизм – единственная теория, примиряющая религию и науку; его откровения не приписываются древним пророкам или каким-либо очевидцам, жившим в глубокой древности и само существование которых представляется мифом и может быть законно взято под сомнение. Они были удостоверены учеными. Дуглас Хоум летал по воздуху, это видели десятки уважаемых и почтенных людей. Предметы двигаются, столы вращаются, призраки материализуются и расхаживают по комнатам, поют и играют на музыкальных инструментах, медиумы выделяют эктоплазму, которая вполне материальна и приятно пахнет озоном. Религия, в которой нет места вере, – да религия ли это? Хотя книга Дой-ла и называется «Откровением», мир духов автор постигает методом отнюдь не откровения, а исключительно научного – во всяком случае, наукообразного – познания, где единственным критерием истины является практика; иной мир дает о себе знать самыми что ни на есть материальными проявлениями.
И при всем при этом, если по отношению к традиционному христианству Дойл был настроен в общем довольно дружелюбно, то в адрес другого соперника – материализма – высказывался куда более уничижительно. Газеты он назвал «материалистическими и невежественными», Евангелие исказили «злоупотребления людей и материализм», и вообще «Откровение будет фатальным лишь для одной из этих религий, или, если угодно, философских систем: для материализма». Он, правда, тут же добавил, что вовсе не питает к материалистам, которые, на его взгляд, «как организованная группа серьезны и моральны, быть может, как никакая другая», ни малейших враждебных чувств; просто «само собой разумеется, что коль скоро дух может существовать и действовать без материи, то сам принцип материализма рассыпается в прах, повлекая за собой крушение всех вытекающих из него теорий». Материя исчезла, а энергия осталась! Что-то знакомое, где-то мы все (за исключением молодого поколения) об этом читали. А вот доктор Дойл «Материализма и эмпириокритицизма» не читал – иначе бы он понял, что критика его направлена в адрес не материализма как такового, а только лишь старого механистического материализма; и коль скоро существование своих духов он подтверждает исключительно доказательствами материального порядка, то, стало быть, они материальны по своей сути и являются новым, пока что неизвестным науке видом объективной реальности, данной нам в ощущениях.
Дойл постоянно подчеркивает, что подавляющее большинство духов дали одинаковые свидетельские показания – именно это является доказательством правоты его учения. Он, правда, забыл о том, что ему не довелось разговаривать с духами, например, буддистов. Он оговаривает, что, согласно спиритической теории, потусторонний мир не отдает никакого предпочтения одной религии перед другой и умершие, какова бы ни была их прежняя вера, оказываются в одинаковом положении; а все-таки не исключено, что бывшие буддисты дали бы показания, отличающиеся от показаний христианских духов; а духи атеистов, быть может, сердито заявили бы доктору, что никакого Христа они «на той стороне» не видели и точно знают, что его там нет, а встречал их и помогал им освоиться автор разоблачительной статьи «Естествознание в мире духов» Фридрих Энгельс...
Книга вышла в издательстве Ходдера и Стоутона летом 1918-го (напоминаем, что это было еще до смерти Иннеса и Кингсли); откровением для человечества она, естественно, не стала, как не стала учебным пособием «Британская кампания во Франции и Фландрии». Умы людей занимала война – а когда она закончилась, всем хотелось отдохнуть и отвлечься, а не думать о потустороннем. Положительно восприняли книгу Дойла в основном те, кто и до этого был приверженцем спиритизма, но и среди них многим не понравился наивный реализм его учения. В нем напрочь отсутствовали мистика и таинственность. Дух, который курит папиросы и по моде одевается, дух, который может быть глуп и невоспитан, – как-то это уж чересчур. Но сотни женщин, чьи мальчики ушли навсегда, писали доктору благодарные письма...
Потом умерли сын и брат. Дойлу не раз говорили впоследствии, что именно эти события заставили его обратиться в спиритическую веру. Он это категорически отрицал – и в самом деле, «Новое откровение» было написано раньше. В предисловии к своей следующей работе он скажет: «Автору хотелось бы вставить краткое замечание от своего имени о том, что, хотя его собственная потеря и не повлияла на его воззрения, зрелище мира, сокрушенного горем и молящего о помощи и наставлении, несомненно оказало воздействие на его разум и волю, подвигло его на практические действия». Доктора начали называть сумасшедшим. Он сделался смешон. Он крепился, не отвечал. В 1919 году журналист Дуглас, интервьюировавший его, написал, что Конан Дойл, несмотря на странность тех идей, которые он проповедует, производит впечатление абсолютно нормального, рассудительного, здравомыслящего человека. «Он просто хочет быть услышанным, и он имеет на это право». Но не все соглашались признать это право.
В июле 1919 года вышел в свет третий поэтический сборник Дойла – «Гвардия идет в бой» («Guards come through»), а в августе была издана вторая большая работа по спиритуализму – «Жизненное послание». В ней доктор уже не доказывал существование иного мира – оно, по его мнению, было доказано раз и навсегда. «Время научных исследований прошло и наступила пора религиозного строительства». Дойл сосредоточился исключительно на моральной стороне «психических явлений». По сравнению с «Новым откровением» «Жизненное послание» написано в более энергичном, сердитом и воинственном духе (такова, увы, обычная эволюция всех проповедников) и, что интересно, в нем взгляды доктора Дойла отчасти сближаются с взглядами Уэллса, которые тот высказывал в 1914-м: мировую войну следует в некоем высшем смысле воспринимать как благо, ибо она была в конечном счете призвана способствовать очищению и улучшению человека – так, во всяком случае, замысливал ее Инженер... Не в политических интересах отдельных государств и группировок следует искать причины войны, заявляет доктор Дойл в «Жизненном послании», эти причины – куда более глубокого религиозного характера; война была предупреждением, своего рода репетицией Страшного суда; Инженер был вынужден так поступить, поскольку по-другому люди не понимают: «Необходимо было пробудить человечество от сплетен за чаем, от боязливого преклонения перед мечом, субботнего пьянства, эгоистичного политиканства, теологической болтовни». Всё как в апокалиптических романах: пройдя катастрофу, люди должны были начать жить по-другому.
Если в «Новом откровении» основное внимание уделялось иному миру, то в «Жизненном послании» – нашему, полному невежества и злобы. В своей работе Дойл прошелся по всем государствам накануне войны: британцы были эгоистичны и слепы, немцы алчны, бельгийцы в Конго и перуанцы в Путумайо предавались зверствам. Досталось и нам: «Подумайте о России того времени, с ее грубой аристократией и ее пьяной демократией, с насилием и убийствами с обеих сторон, с еврейскими погромами и коррупцией». В другой книге Дойл выскажется еще хлеще: «Россия стала выгребной ямой. Германия так и не раскаялась в страшном грехе материализма, который стал главной причиной войны. Испания и Италия скатились, одна – в пучину атеизма, другая – предрассудков. У Франции нет религиозного идеала. Англия потеряла ориентацию и погрузилась в хаос, в ней расплодились нелепые, оторванные от жизни секты. Америка не сумела реализовать свои превосходные возможности и, вместо того чтобы стать любящей сестрой сокрушенной и израненной Европе, занялась собственным экономическим благоустройством; она отреклась от подписи своего президента и отказалась присоединиться к Лиге Наций – единственной надежде человечества. Все погрязли в грехе, некоторые больше других, и всем без исключения воздастся по делам их».
Нехороши были не только все народы, но также все сословия: богатые гнались за удовольствиями, многие бедняки были грубы и злоупотребляли алкоголем, духовенство закостенело, нигде не находилось «сколько-нибудь глубокого и подлинного духовного импульса». Дойл, впрочем, признавал наличие такого импульса в учреждениях, где лечили больных и учили детей и юношество; но такие учреждения есть и у буддистов и мусульман; в чем же тогда преимущество христианства, о котором мы толкуем?
В общем и целом всё, безусловно, именно так и было, как и всегда и везде и перед каждой войной; но неужто доктор и впрямь полагал, что все эти пороки исчезли после 1918-го и Первая мировая война станет в истории человечества последней? Нет, он вовсе не был слеп: в том-то и беда, что он как раз видел, что ничего в сущности не изменилось, так как люди в очередной раз не поняли адресованного им свыше предложения изменить себя. «Если в наших душах, страдавших в течение этих ужасных пяти лет, не может произойти никаких радикальных перемен, то что же еще им нужно, когда, какие души смогут отозваться на призыв небесного вдохновения?» Но нет, не понимают, не хотят понять; вот и приходится скромному доктору выступать в роли посредника между Высшим Замыслом и неразумным человечеством.
Вновь большое внимание уделено Библии, но тон уже более жесткий. «Мумия и ангел находятся в самом неестественном соседстве» – это о Ветхом и Новом Заветах. По мнению Дойла, противоречие между этими двумя текстами, механически объединенными под одной обложкой, является одной из главных причин того, что официальная христианская религия изжила себя. Ветхий Завет с его восхвалением жестокости и мстительности отвратителен и приносит вред; лишь Новый Завет есть подлинно христианская книга. Но и ее клерикалы толкуют формалистически-буквально, выхолащивая из нее главное – дух Христа, личность Христа. Доктор замечает, однако, что и Евангелие не стоит воспринимать чересчур буквально, ибо это всего лишь записи, сделанные биографами. «Утверждать в наши дни, что каждый должен буквально раздать все бедным, или что английский военнопленный, умирающий от голода и пыток, должен буквально любить его врага Кайзера, или что два супруга, которые ненавидят друг друга, должны быть навсегда прикованы друг к другу и жить в мучительном рабстве лишь потому, что Христос говорил о святости брака, – все это – гнусная пародия на его учение, пародия на человека, который являл собой образец разумности и здравого смысла!» Опять этот «здравый смысл» – верующего человека это вряд ли обидит, но все-таки довольно неожиданная характеристика Христа, правда? Однако для Дойла она абсолютно естественна: он, хотя и называл Христа «высшим духом», но воспринимал его не как теологическую абстракцию, а исключительно как реального человека – и, вероятно, не раз воображал себе, как «на той стороне» они встретятся, сядут у камина (быть может, даже за трубочкой, раз Рэймонд Лодж утверждает, что там есть табак) и потолкуют обо всем на свете – о войне, о бурах, о суфражизме и, быть может, даже о Шерлоке Холмсе немножко.
А теперь обратим внимание на следующее обстоятельство: по какой-то нелепой случайности (а может, в соответствии с неисповедимыми замыслами Инженера) самому проповеднику спиритуалистического учения было решительным образом отказано в медиумических способностях.
Никогда, ни разу, начиная с самых первых экспериментов в Саутси, у доктора не выходило наладить общение с миром духов без посредника. Какая ирония судьбы: он, столько говоривший о сверхчувственном восприятии, был его абсолютно лишен; он мог постигать «ту сторону» с помощью интеллекта, иногда с помощью эмоционального сопереживания, но никогда – непосредственно; а ведь у тысяч людей, не заслуживших этого дара, как-то получалось! Сам доктор в своей монументальной «Истории спиритизма» объяснял это очень просто (и таково было мнение большинства тогдашних авторитетов в этой области): «Все мы, или почти все, выделяем определенные вещества из своего тела, причем эти вещества имеют особые свойства. У большинства из нас, как доказал Кроуфорд, содержание эктоплазмы незначительно и только у одного из ста тысяч оно достаточно велико. Именно этот человек и становится медиумом. Он или она являются тем „сырьем“, которое используют невидимые внешние силы. <...> Установлено, что между физическим медиумизмом и моралью существует не больше связи, чем между последней и утонченным музыкальным слухом. Оба эти явления относятся к разряду физического дара».
Дойл, эктоплазмой обделенный, был вынужден все время опираться на посредников; когда последнего близкого ему человека, будто бы обладавшего нужными способностями, Лили Лоудер-Симмонс, не стало, он нуждался в новом медиуме. Он прибегал к услугам профессионалов. 7 сентября 1919 года медиум Эван Пауэлл на сеансе «привел» к доктору дух его сына Кингсли. Дойл описал свой разговор с сыном в письме Лоджу: «Вдруг я услышал голос: „Джин, это я...“ Моя жена вскрикнула: „Это Кингсли!“ Я сказал: „Это ты, мой мальчик?“ Он сказал тихим шепотом: „Отец...“ и после паузы добавил: „Прости меня.“ – „Мне не за что прощать тебя. Ты самый лучший сын“, – ответил я. Потом я ощутил на своем лбу дуновение поцелуя. „Скажи, ты счастлив?!“ – воскликнул я. И услышал в ответ очень мягкое: „Я так счастлив.“»
Доктор жаждал общения с сыном и другими близкими постоянно; начиная с 1920 года роль посредника время от времени начала исполнять Джин. «Моя жена всегда неодобрительно относилась к моим исследованиям в области спиритуализма, считая этот предмет неприятным и опасным. В скором времени ее собственный опыт убедил ее в обратном.» А ведь это противоречит теории самого доктора: если от рождения Джин выделяла мало эктоплазмы – откуда она вдруг у нее взялась? Но доктор вывернулся: «Почти каждая женщина является медиумом, не упражнявшим пока что своей способности. Пусть она попробует свои силы в автоматическом писании».
До сих пор неясно – и вряд ли когда-нибудь станет ясно, – в какой степени Джин Дойл разделяла веру мужа, а в какой подыгрывала ему, руководимая жалостью и любовью; вполне возможно, смешивалось то и другое. Существует и такая точка зрения, что тщеславной женщине было попросту приятно выступать со сцены, привлекая всеобщее внимание. Автоматическое письмо – самый простой способ выдать себя за медиума, не обладая никакими специальными умениями; Джин даже не утруждала себя тем, чтобы изменить почерк или писать на каких-либо других языках, кроме английского. Почему она согласилась быть медиумом, хотя никогда не обнаруживала к этому ни малейшей склонности? Она всегда была всецело «от мира сего» – практичная, честолюбивая, общительная; что на самом деле водило ее рукой, когда она записывала на бумаге послание от Малкольма – вера, надежда или жалость? С другой стороны, доктор и сам был честолюбив, энергичен и (умеренно) практичен – а стал бескорыстным проповедником. Так или иначе, попытки Джин выступать в роли медиума публично ни к чему хорошему не привели: получалось у нее плохо и она, сама того не желая, мужу изрядно навредила.
В 1920 году у Шерлока Холмса появился еще один конкурент: Агата Кристи опубликовала свой первый роман об Эркюле Пуаро «Таинственное происшествие в Стайлз», три персонажа которого – умный детектив, его простодушный друг Гастингс и туповатый, но энергичный инспектор Джепп – в точности копировали дойловскую схему. В жизни же самого Дойла в апреле 1920-го произошло событие, которое, может, и не имело судьбоносного значения для нашего героя, но о котором очень любят писать журналисты, потому что это интересно, а биографы – потому что все грани характера Дойла здесь проявляются как под увеличительным стеклом: Конан Дойл познакомился с великим иллюзионистом Гарри Гудини (Эрихом Вайсом).
Встреча произошла по инициативе Гудини: находясь в Англии на гастролях, он прислал Дойлу в качестве подарка экземпляр своей книги «Разоблачения Роберта Гудини», в которой, в частности, изобличались как шарлатаны и жулики два известных американских медиума, братья Девенпорт, о доверии к которым публично заявлял Конан Дойл. К моменту знакомства с Дойлом Гудини уже неоднократно публиковал (в том числе – в «Стрэнде») статьи, в которых разоблачал известных медиумов. Он сам одно время был увлечен спиритизмом и пытался общаться с духами, но никакого результата не добился и утверждал, что так называемые медиумы – мошенники; на своих представлениях он повторял спиритические трюки и объяснял, как они делаются. Этим, кстати, занимались многие профессиональные иллюзионисты – не столько из бескорыстного желания «раскрыть людям глаза», сколько ради разоблачения конкурентов.
Зачем Гудини понадобилось знакомиться с Дойлом, чьих взглядов он не разделял? Биографы иллюзиониста утверждают, что он обожал знакомиться со всеми знаменитостями, которые ему подворачивались; то была его безобидная слабость. Дойлу же личность Гудини импонировала: человек любит опасность, летает на самолетах, во время войны много занимался благотворительностью в пользу армии (кроме устройства бесплатных представлений, Гудини обучал солдат освобождаться от наручников, плавать под водой и прочим своим умениям); но главная причина интереса Дойла к знаменитому иллюзионисту заключалась в том, что ему многие (только не он сам) приписывали паранормальные способности. Дойл был также в этом уверен. Он желал видеть супермедиума; в то же время он не слишком хотел знакомиться с человеком, который, по его мнению, предавал идеалы спиритизма. Доктор ответил фокуснику любезным письмом, где благодарил за книгу, но высказывал свое несогласие: отдельные факты мошенничества отнюдь не доказывают, что мошенничеством является спиритизм как таковой.
Завязалась оживленная переписка. Ее основной темой были братья Девенпорт. Переписка эта довольно странная, и тон ее – со стороны Дойла – особо дружелюбным не назовешь. Он, например, писал Гудини следующее: «Вы сказали, что Айра Девенпорт осуществлял свои феномены обычными материальными способами. Но если он поступал так (чему я отказываюсь верить), то он явно не только лжец, но и богохульник, так как он постоянно общался с мистером Фергюсоном, священником, и примешивал религию к своим деяниям. И тем не менее Вы фотографируетесь с этим человеком и верите его словам, наступая на те же грабли. Как можно примирить одно с другим? Я этого решительно не понимаю». Гудини почувствовал, что приглашать его не хотят, и ответил уклончивым письмом, где уже не так настаивал на мошенничестве Девонпортов. Дойл продолжал наступать и требовал, чтобы Гудини сказал твердо: считает ли он, что Девенпорты обладали медиумическими способностями? Гудини ответил примирительно-уклончиво. Он писал, что испытывает к спиритизму глубочайший и искренний интерес, что ему просто не посчастливилось ни разу наблюдать истинного медиума, что на данном этапе он – скептик, но ум его открыт для всего нового и он готов стать учеником. Дойл счел ответ более-менее удовлетворительным и наконец пригласил Гудини в Уинделшем. Он надеялся, что ему удастся разъяснить гостю его заблуждения.
Они встретились 14 апреля; говорили о спиритизме, понравились друг другу. Но друг друга они не поняли. Право же, доктор Дойл не мог выбрать менее подходящего товарища по вере, чем профессиональный фокусник! Представим себе весь грустный комизм этой сцены: Гудини терпеливо объясняет, что свои волшебные иллюзии совершал благодаря интеллекту, физической ловкости и навыкам, приобретенным бесконечными тренировками, а доктор Дойл, обиженный, огорченный, ему возражает: «Нет-нет, вы сами себя не знаете, вы – один из избранных...» Особенный скептицизм Гудини вызвало утверждение Дойла о просыпающемся медиумическом даре его красивой жены; однако же Гудини был вежлив и деликатен, понравился всей семье, охотно показывал детям простые фокусы, приглашал доктора к себе в Америку – а доктор, всегда быстро завязывавший горячие дружбы и к тому же потерявший Иннеса, не терял надежды, что ему удастся обрести в лице Гудини единомышленника.
Гудини же попросил Дойла ввести его в круг лондонских спиритов: он хотел видеть сеансы. Трудно сказать, хотелось ли ему в самом деле увидеть настоящих духов (это не исключено: материализм его был довольно относительный и не вполне твердый) или он – что все-таки вероятнее – сознательно искал новый материал для профессиональных разоблачений. Доктор дал Гудини необходимые для посещения сеансов рекомендации. Тот посетил три сеанса, организованных Обществом психических исследований, на которых ничего интересного не произошло; тогда Дойл устроил ему пропуск на сеанс медиума Эвы Каррьер, знаменитой тем, что она производила эктоплазму в больших количествах, и там Гудини, как говорил в письме Дойлу, видел эктоплазму. Другим своим знакомым он, правда, писал, что Эва и ее помощница обыкновенные мошенницы и своей репутацией медиумов обязаны исключительно людской доверчивости. Но Дойл считал, что его новый друг потихоньку становится на путь истины. Не очень-то хорошо закончится эта дружба. И делать медиума из своей жены, наверное, не стоило.
Слово нужно было нести миру (а телевидения-то не было); в сентябре 1920-го шестидесятилетний Конан Дойл отправился в свое первое пропагандистское турне – в Австралию. «Пропорционально населению она понесла во время войны почти такие же тяжелые потери, как мы, и я чувствовал, что зерно упадет на благоприятную почву». В поход доктор выступил не один, его сопровождали Джин, Адриан (10 лет от роду), Деннис (11 лет), Джин-младшая (7 лет) и Вуд, секретарь (благополучно вернувшийся с войны в чине майора). Мэри осталась дома. В Англии шел учебный год; Деннис и Адриан, учившиеся тогда в школе Хокстед в Кроуборо, были рады возможности прогулять чуть не полгода.
Джин Конан Дойл (леди Бромет) рассказывала впоследствии о поездке: «Это был первый случай, когда мой отец заговорил со мной о спиритизме. Я помню тот день очень ясно: мы плыли на корабле. Отец объяснил мне, что нет такого понятия, как смерть, – то, что люди называют смертью, на самом деле означает переход в другой мир. Поэтому, конечно, с тех пор я всегда чувствовала, что смерть не означает конец всего. Для ребенка было очень полезно расти с этим убеждением. Позже, когда я стала старше, эти поездки мешали моей учебе в школе, но мой отец и мать решили, что они будут полезнее для моего образования, чем сидеть на уроках и слушать лекции». Джин-младшая всю жизнь была порядочным, скромным и трудолюбивым человеком, и на ней, слава богу, пробелы в школьном образовании никак не сказались; что же касается Денниса и Адриана, то оба выросли, откровенно говоря, плейбоями, существовавшими за счет отца; неизвестно, впрочем, изменилось бы что-либо, если бы они не разъезжали с родителями по всему свету, а сидели на уроках.
Дойлы объехали всю Австралию с юга на север; доктор выступил с лекциями во всех крупных городах. Не попал только в Тасманию из-за забастовки моряков. Его личность привлекала большие толпы слушателей. Публика, уже забывшая или не знавшая, как он в своих очерках «поставил на место» австралийских солдат, и обожавшая Шерлока Холмса, встречала его очень тепло. Да и оратор он был прекрасный – умел и привлечь внимание аудитории, и поддержать его.
О чем Дойл говорил на своих лекциях? Время доказательств прошло, сказал он в «Жизненном послании», – следовало бы ожидать, что он будет объяснять людям, как нехорошо они живут, и говорить о том, что Христос своей жизнью завещал нам всем быть добрыми, разумными и жить по совести. Но на самом деле время доказательств только начиналось: вместо того чтобы сосредоточиться на этической стороне своего учения и развивать ее, доктор по-прежнему уделял основное внимание онтологии. Он, конечно, говорил своим слушателям о примере жизни Христа и о страшных уроках войны; но не это составляло главную, «ударную» часть его выступлений. Он говорил о медиумах, которых знал и чью работу видел лично, рассказывал об удивительнейших случаях полтергейста, демонстрировал множество фотографий и слайдов, на которых были запечатлены духи. Все это было для слушателей очень занимательно. Беседы о морали и призывы к добру так занимательны бы не были. Опытный лектор и беллетрист, Дойл это хорошо понимал.
Стали бы люди толпами ломиться на его лекции, если бы там не было необыкновенных фотоснимков и историй о привидениях? Могла ли увлечь их одна голая этика? Вряд ли: слишком трудных и скучных вещей требовал доктор Дойл от человечества. Изо дня в день жить добродетельно, смело и умно, как Иисус Христос, – ничего себе задачка; один раз умереть за идею и то, пожалуй, проще! Ни чуда, ни тайны, ни прощения в последний момент – миг экстатического раскаяния не спасет негодяя; сколько ни молись на смертном одре, а если жил скверно, все равно угодишь надолго в школу для умственно отсталых или на кушетку психотерапевта. Те, кто и так были умны, добры, терпимы и совершали добрые поступки, в наивных поучениях доктора не нуждались; большинству же было куда легче нагрешить, а потом проговорить в церкви заученные слова и считать себя прощеными, нежели каждый день терпеливо и самоотверженно строить свою жизнь по образу и подобию Божиему.
И потом, раз, по утверждению доктора, «там» нет мук ада – какая выгода здесь-то особенно стараться? Ну, полечат меня, подумаешь, – а потом все равно в рай, как все. И еще: если моему соседу, которого я терпеть не могу, потому что он плохой, будет там так же хорошо, как и мне, хорошему – что-то есть в этом неправильное. Мне было бы как-то веселее, если бы его ждали вечные муки. Нет, что-то тут не так. (А стремился ли соответствовать заданному высокому образцу сам доктор? Когда он сражался за Идалджи, когда пятнадцать лет не оставлял Оскара Слейтера, когда настаивал на необходимости спасательных жилетов для моряков, когда наплевал на пэрство и карьеру ради Роджера Кейзмента – безусловно, да; когда, встретив любимую женщину, десять лет не оставлял больную жену – да, наверное; когда предлагал брать буров заложниками, ссорился с тем же Слейтером из-за 300 фунтов или препирался с коллегами-литераторами – увы, нет. Но он, по крайней мере, сознавал собственное несовершенство. И он всегда очень старался.)
Находясь в Австралии, Дойл продолжал вести полемику с теми, кто осуждал его учение на родине; прежде всего – с церковной прессой, которую его заверения в дружбе нимало не тронули. Доктора обвиняли в богохульстве, идолопоклонничестве, всех смертных грехах. В 1918-м священник Бернард Воэн, выступая на конференции Общества католической молодежи, уличил Лоджа и Дойла в связах с дьяволом; в 1919-м преподобный Мейджи на конгрессе церковных лидеров в Лейчестере сказал, что Конан Дойл «подрывает нравственные устои общества». (Между прочим, в подрыве нравственных устоев Дойла так же публично обвинял лорд Альфред Дуглас, уайльдовский «Бози», очень высоконравственная личность.) В 1920-м Дойл откликнулся статьей «Наш ответ церковной прессе»: он писал, что спиритуализм является единственным союзником церкви в борьбе с атеизмом и только ограниченные люди могут такого союзника отталкивать. Позиция церкви после этой статьи ничуть не смягчилась. Доктор не мог понять, отчего его искренняя любовь к Христу встречена так недоброжелательно. «Во все времена в религиозных разногласиях каждая сторона стремилась доказать, что ее противники связаны с дьяволом. Высшим примером тому может служить обвинение, выдвинутое фарисеями самому Христу, который ответил им, что видно будет по плодам. Мне не понятен ход рассуждения тех, кто связывает с дьяволом желание доказать существование жизни после смерти. Если деятельность дьявола такова, он определенно переменился к лучшему».
Кажется, Дойл действительно никогда не понимал, почему церкви его теория не нравится. Церковь учит, что душа бессмертна, он с этим согласен, он помогает церкви, предоставив новые доказательства. Да, он сказал: «Мы не настроены антихристиански, доколе христианство есть учение кроткого Христа, а не его горделивых представителей». Но если представители церкви на это обижаются, стало быть, они признают себя «горделивыми последователями»? Кто не горделив, тому обижаться вроде как не на что. Да, он осуждал религиозные войны – «вера, в ее положительно-агрессивном понимании, принесла более зла, нежели голод и чума, вместе взятые»; но ведь он писал это о фанатизме, существование которого вряд ли кто-то может оспаривать, а не о христианстве как таковом... Что плохого он сделал?! Он просил назвать причины.
Причины, доктор? Совершенно неуместно было бы в рамках небольшой биографической книжки пускаться в религиозные или этические дискуссии, поэтому назовем лишь одну причину, не имеющую никакого отношения ни к теологии, ни к морали, а лишь к социологии. Дойл никогда и нигде не говорил, что церковь нужно упразднить, напротив, призывал идти всем рука об руку, но из его учения недвусмысленно следует, что, поскольку человек может общаться с представителями Бога через медиумов (или непосредственно, если он сам медиум), то надобность в церкви как посреднике отпадает. «Я знал самых восхитительных людей, которые ходили в храм, и я знал самых дурных людей, которые делали то же самое. Я знал самых восхитительных людей, которые туда не ходили, и я знал самых дурных, которые также воздерживались от этого. Мне ни разу не встретился человек, который был бы добр потому только, что он ходил в церковь, или зол потому, что не ходил туда». Довольно наивно предлагать какому-либо общественному институту самораспуститься за ненужностью и ждать, что этот институт воспримет подобное предложение с восторгом. Льва Толстого за подобные идеи от церкви публично отлучили. Дойл еще легко отделался.
Австралия, не избалованная визитами знаменитостей, принимала его хорошо. Удалось не только окупить расходы на поездку. Его противники упрекали его за то, что он берет за проповедничество деньги. Этот упрек ему был смешон. Любой труд оплачивается. И священники получают зарплату, а церковь имеет собственность (и не маленькую). Но на себя он заработанных лекциями денег не тратил. Он передал австралийским спиритическим обществам пять тысяч долларов (то есть примерно 60 тысяч современных долларов США) – все, что осталось сверх стоимости билетов на пароход. Вдохновленный успехом, он почти сразу по возвращении домой в феврале 1921-го отправился в Париж, где пытался проповедовать на французском языке; прием оказался весьма холодным, самым холодным, какой был у него когда-либо. Трудно представить себе менее подходящую аудиторию для британского проповедника, чем парижане. Да и в разговорном французском он давно не практиковался.
В марте, когда Дойл еще не вернулся из Парижа, умер его деверь Хорнунг; доктор не успел его повидать напоследок. Но это был не первый близкий человек, с которым он не смог проститься. В декабре 1920-го, когда он проповедовал в Мельбурне, умерла Мэри-старшая.
«Часто в детстве я говорил ей: „Когда ты состаришься, мамочка, у тебя обязательно будут бархатное платье и золотые очки и ты будешь сидеть, уютно устроившись у камина“». Так и вышло: последние свои годы Мэри Дойл провела в покое и комфорте. Но камин, у которого она сидела, находился не в доме ее сына. Доктор и его мать всегда были очень близки духовно и при этом ни в чем не разделяли взглядов друг друга. К увлечению сына спиритуализмом Мэри относилась более чем холодно. Но она была его другом. Как он пережил ее смерть? Припомним слова Мелоуна: «Что мне горевать о ней? Она отошла, и я отхожу вслед за нею, и, может быть, там, в новом бытии, мы будем ближе, чем здесь, когда я жил в Англии, а она – в Ирландии». Пересмотрит ли Мэри свое отношение, когда окажется «там», захочет ли говорить с сыном?
О, разумеется, мы беспокоились напрасно. Она приходила. Дойлы обходились без профессиональных медиумов. Все организовывала любящая Джин – методом автоматического письма. Родные и близкие наносили визиты с завидной регулярностью. Доктора это устраивало идеально. Он терпеть не мог внешних эффектов и мистики. В общении с духами ему нравились тихость, обыденность, домашность.
«21 июля 1921 года. Общаясь с помощью моей жены-медиума с моим старшим сыном Кингсли, я спросил о Вилли Хорнунге. <...> „Он очень устал. Но ему становится лучше. Он стал более восприимчив. Ему жаль, что он не верил в возможность контакта. Сейчас он осознает это“. Длинная пауза. „Я Вилли. Я здесь. Я так рад быть здесь. Артур, это замечательно. Если б я знал это при жизни, я мог бы помочь другим людям. Но и сейчас еще не поздно. <...> Мне хорошо. Я работаю и чувствую себя прекрасно. Кстати, избавился от астмы“. <...> „Твоя нынешняя работа – литературная?“ – „Да, в своем роде. Очень интересно. Она лучше, чем та работа, которой я занимался на Земле“. – „Как поживает Иннес?“ – „Не беспокойся. Он придет очень скоро. Он пока отдыхает. <...> Кстати, здесь много крикетистов, с которыми ты раньше играл. Они все передают тебе привет“».
Не успевает Хорнунг уйти, как появляется Малькольм Леки. «"Привет, старина! Как хорошо, что ты здесь! Мы любим, когда ты приходишь". – „Я прихожу не так часто, потому что есть и другие люди, нуждающиеся в общении. <...> Я счастлив. Я занимаюсь медициной. Моей работой в больнице руководит один очень авторитетный врач, у которого я учусь. Вам здесь понравится“. – „Мы бы рады были прийти к тебе, чтобы собраться всем вместе“. – „Нет-нет, вы пока нужны там, где вы есть“». Доктор вновь с тревогой спрашивает об Иннесе. Малькольм отделывается общими словами.
Десять дней спустя заглядывает Кингсли: «"Ах, как здесь хорошо!" – „Где ты? Скажи – где?“ – „Я очень близко. Я вижу вас всех совершенно ясно. Мать Джин находится рядом со мной. Мы все очень счастливы. Бабушка тоже поняла великую истину. Она сожалеет лишь о том, что не понимала этого раньше“. – „Она просто не могла“. На этом месте в беседу включилась моя мать: „Я должна была больше доверять тебе, мой дорогой сын“. – „Милая, бедная мама!“ – „Не бедная – совсем напротив. Мне очень хорошо. Ты уладил все мои дела как надо“».
Обсудив дела с матерью, доктор опять спрашивает, почему не приходит Иннес. Мать обещает, что он придет. Возвращается Кингсли – и ему адресован все тот же вопрос: где Иннес, почему его нет? Проходят две недели – и в августе 1921 года Джин допускает младшего брата к старшему. «"Я так рад быть здесь! Артур, я присутствовал на твоей лекции..." <...> – "Ты видишь Джона? (сын Иннеса Дойла. – М. Ч.)" – «Я всегда с ним и со всеми моими близкими. Он делает меня счастливым. Он вырастет прекрасным человеком. Я так им горжусь!» – «Ему сейчас столько же лет, братишка, сколько было тебе, когда ты ко мне приехал». – «Милый брат, я все прекрасно помню. Мы скоро увидимся с тобой, скоро будем вместе. Мы будем очень счастливы». – «Иннес, я видел тебя во сне.» – «Это был не сон. Я часто прихожу и смотрю на тебя спящего.»»
Но толком поговорить не удается: в разговор друг за дружкой встревают Лили Лоудер-Симмонс, Малькольм, Кингсли и еще куча разного народу, в том числе – незнакомцы. К доктору постоянно ломятся бывшие атеисты, которые испуганы, раскаиваются и жаждут услышать духовное наставление. На сеансах присутствуют и дети. Адриан, услыхав от Кингсли, что «там» очень хорошо, первым делом интересуется, есть ли там змеи и червяки, без которых он не представляет себе счастья; старший брат его обнадеживает. Тут забегает Аннет, сестра доктора, и говорит, как ей нравятся ее племянники, а также просит передать детям от бабушки привет и пожелание хорошо учиться – бабушке, по-видимому, в тот момент было недосуг прийти, но скоро она является снова и говорит сыну о своей любви, терпеливо пережидая докучливых незнакомцев... Она бывает у Дойлов по нескольку раз на неделе. То же и Кингсли. Иннес почему-то приходит редко. А доктор так тоскует по нему.
Читатель, возможно, будет несколько ошарашен (мы, во всяком случае, были), когда вдруг обнаружит, что в этом самом 1921 году, когда доктор был вроде бы занят исключительно изучением потустороннего мира и призывами к спасению нашего, он снова начал писать рассказы о Шерлоке Холмсе и не прекращал почти до самого ухода «на ту сторону» (если только представить, сколько еще он написал их там!). Эти рассказы печатались, естественно, в «Стрэнде» и составляют сборник «Архив Шерлока Холмса» («The Case Book of Sherlock Holmes»). Первым из них был «Камень Мазарини» («The Adventure of the Mazarin Stone»), сюжет которого основывался на одноактной пьесе «Бриллиантовая корона» («The Crown Diamond»), написанной Дойлом полугодом ранее; следующим – «Загадка Торского моста» («The Problem of Thor Bridge»). Премьер-министр Ллойд Джордж сказал, что «Камень Мазарини» – самый лучший рассказ о Холмсе; его слова были приведены на страницах «Стрэнда». Наверное, Ллойд Джордж просто, как и все кругом, радовался новому появлению Холмса: оба рассказа вряд ли можно отнести к шедеврам, хотя таковые среди поздних рассказов холмсианы еще найдутся. В общем и целом они никак не выбиваются из прежней канвы. Ничего «спиритического» в них нет; если они и нравоучительны, то ничуть не более, чем любой другой рассказ о Холмсе.
Многие биографы считают, что Дойл взялся за продолжение эпопеи исключительно из-за нужды в деньгах. Вряд ли это так: в 1921-м он еще и представить себе не мог, что так ужасно потратится на пропаганду спиритуализма, а, напротив, рассчитывал лекционной деятельностью пристойно зарабатывать. «Доктору Уотсону было приятно снова очутиться на Бейкер-стрит, в неприбранной комнате на первом этаже, этой исходной точке стольких замечательных приключений» – так начинается «Камень Мазарини». «У вас тут все по-старому», – сказал Уотсон слуге Билли. Может, и доктору Дойлу было просто приятно снова очутиться на Бейкер-стрит? Отвлечься хоть ненадолго, присесть, положить свой крест на пол, покурить и отдохнуть со старыми друзьями в старой гостиной, где все по-старому..
Но воспринимал ли доктор свою миссию как крест? Да нет, похоже, ничуть. Он был для своего возраста бодр и здоров, его любимая была с ним рядом, его младшие дети росли крепкими, красивыми и жизнерадостными, его сын и мать почти каждый вечер навещали его, и он знал, что у них все в порядке; он был спокоен. Смерти он ждал не со страхом, как большинство из нас, верующих и неверующих, а с радостью и любопытством; и даже то, что гораздо хуже собственной смерти – потеря любимых, – его не пугало. Он не был мучеником и не нуждался в передышке. Он просто занимался тем делом, которое любил всю жизнь: сочинял истории. Писал рассказы о Холмсе потому, что ему так захотелось; а не хотелось – не писал. Он также написал в этот период рассказы «Громила из Брокас-Корта» («The Bully of Brocas Court») и «Кошмарная комната» («The Nighmare Room») – это тоже «старое», такое же очаровательное, как все то, что он писал раньше, – нет, он нисколько не утратил легкости, ясности, изящества – а может, и новое приобрел.
В «Кошмарной комнате» нас встречает старая знакомая – демоническая красавица; у того, кто желает во что бы то ни стало найти в жизни героя точное соответствие каждой строчке из его текстов, может даже возникнуть соблазнительная гипотеза, что речь идет о Джин Дойл. «Она обладала уникальной способностью показать мужчине, что она интересуется им, вкрасться в сокровенные уголки его души, проникнуть в святая святых его натуры, куда он не пускает никого, и внушить ему, что она вдохновляет его на честолюбивые дерзания и даже на служение добродетели. В этом-то и проявлялось роковое коварство расставленных ею сетей». Муж красавицы обнаруживает пузырек с ядом, которым она намеревалась его отравить, и узнает о ее связи со своим другом (ликующий изыскатель начинает лихорадочно перебирать кандидатуры); но вместо того чтобы отомстить, герой предлагает жене свободу. «Она смотрела на него, и ее глаза зажглись новым странным чувством. перед ней был мужчина, которого она не знала раньше. Жесткий, практичный американец куда-то исчез. Вместо него она в мгновенном озарении увидела героя, святого, человека, способного подняться до недоступных людям высот бескорыстной добродетели». Ага, вот и влияние новых взглядов доктора – герой, надо полагать, усвоил Откровение! Тут приходит любовник – и муж предлагает жене выбрать, кому из двоих она даст смертельный яд.
«– Если один из нас выпьет его содержимое, это распутает узел, – он говорил пылко, почти исступленно. – Люсиль, кому достанется флакон?
В кошмарной комнате действовала странная посторонняя сила. В ней находился еще один человек, хотя ни один из этих троих, стоявших на пороге развязки своей жизненной драмы, не замечал его присутствия. Никто бы не мог сказать, сколько времени он тут пробыл и как много слышал. Но те трое не думали об этом. Поглощенные борением своих собственных страстей, они забыли, что есть сила, более могущественная, чем они сами, – сила, которая могла в любой момент подчинить себе все и вся». Ну, решает читатель, это, понятное дело, дух с той стороны, который намерен по своему обыкновению вмешаться в дела живых, или это – рука Провидения. нет, все-таки доктор Дойл малость свихнулся на своем спиритизме. Тем временем персонажи решают доверить выбор колоде карт – и.
«Вот тогда – и только тогда – грянул гром. Незнакомец поднялся во весь рост, бледный и мрачный. Все трое вдруг ощутили его присутствие. Они повернулись к нему с напряженным вопросом в глазах. Сознавая себя хозяином положения, он обвел их холодным и грустным взглядом.
– Ну как? – спросили они в один голос.
– Скверно! – ответил он. – Скверно! Завтра будем переснимать весь ролик».
Дни идут спокойно; доктор собирается ехать в Америку – там почва благодатная для проповедей любого рода. Родные и близкие навещают его. А Луиза? До сих пор она не приходила – наверное, при всей своей кротости не могла простить того, что муж так сильно любит другую. Простит ли? Это нам еще предстоит узнать. Нас вообще ждет еще масса интересного в те восемь лет, что нам осталось быть с доктором Дойлом.
Глава четвертая
СТРАНА ТУМАНОВ
«Пап, ты когда-нибудь видел фэйри?»
«Нет».
«А я видел один раз».
Это сказал Деннис, чья правдивость «доходила до болезненности»; он описал фэйри «бесстрастно, как если бы речь шла о персидском коте». Художник Ричард Дойл, дядя Артура, в последние месяцы своей жизни каждый день рисовал своих фэйри и умер, окруженный их дружелюбными лицами, – быть может, они казались ему приятнее, чем лица людей; двадцатилетний Артур написал тогда стихотворение, в котором маленькие феи плакали по своему Волшебнику. Предсмертные альбомы-дневники несчастного Чарлза Дойла заполнены рисунками фэйри и рассказами о наблюдениях за ними. Теперь и сам постаревший Артур Дойл знал точно, неопровержимо: фэйри – есть.
Фэйри из Коттингли, одна из самых знаменитых и самых прелестных мистификаций ХХ века! История сказочная и начинать ее надо так, как начинают все сказки: жили-были в графстве Йоркшир две девочки, шестнадцатилетняя Элси Райт и ее девятилетняя двоюродная сестра Фрэнсис Гриффитс.
Летом 1917 года девочки показали своим родителям фотоснимки, сделанные ими в парке Коттингли, на которых были отчетливо видны фигурки фей и эльфов (будем для простоты именно так называть фэйри женского и мужского пола), стоящих или танцующих. На одной из них Фрэнсис сидела в окружении четырех очаровательных фей, на другой рядом с юбкой Элси стоял крохотный эльф. Матери девочек значения снимкам не придали и рассказам дочерей не склонны были верить, но обе женщины увлекались теософией и посещали собрания теософского кружка в городе Брэдфорде; в 1919-м они показали фотографии Эдварду Гарднеру, известному теософскому деятелю, а тот, в свою очередь, показал их высококвалифицированному фотографу Снеллингу, который заявил, что фигурки фэйри не вырезаны из бумаги и не нарисованы, более того, их несколько размытые очертания говорят о том, что они во время съемки двигались. Элси занималась в студии фотографии и даже фальсифицировала фотоснимки на заказ, но этому обстоятельству почему-то никто не придал значения – или не захотел придать.
Гарднер стал показывать снимки и слайды с них на своих лекциях; присутствовавшая на них его родственница (и знакомая Дойла) миссис Бломфилд рассказала о фотографиях доктору, который как раз собирался написать для «Стрэнда» рождественскую историю о фэйри. В июне 1920-го Дойл и Гарднер встретились. Дойл написал о фотографиях небольшую статью в «Стрэнд» – просто как о забавном казусе. Гарднеру же он выразил сомнения в подлинности снимков. Еще бы он их не выразил – он сам не так давно, когда «Затерянный мир» готовился в печать, пытался устроить грандиозную мистификацию, основанную именно на фотомонтаже!
Дойл уехал в Австралию, а девочки тем временем сделали еще три фотографии с фэйри; Снеллинг опять утверждал, что они подлинные, и Гарднер написал Дойлу об этом. Доктор начал задумываться. Ведь его отец видел фэйри, и дядюшка Ричард, возможно, тоже; ведь Гарднер был уважаемый человек и джентльмен, Снеллинг – специалист своего дела, а девочки хорошо учились в школе и были образцами примерного поведения; ведь так хотелось поверить; да и для спиритического движения полезно. «После этого открытия мир уже не посчитает за такой труд воспринять то подкрепленное физическими фактами духовное послание, какое уже было ему предъявлено».
Спириты, однако, в признании существования «маленького народца» никакой выгоды для себя не видели, а наиболее образованные из них категорически отвергали мысль о подлинности снимков. Оливер Лодж, например, писал в том же «Стрэнде»: «Впечатлительная девушка, которая любила играть и изображать разные вещи, могла с вполне невинными намерениями попытаться разбудить фантазию своих подруг, показывая им сделанные ею фигурки, а потом их же сфотографировать». Доктор Дойл потом писал о позиции, занятой Лоджем, с горькой обидой и выражал свое сомнение в том, что Лодж говорит искренне, а не руководствуется какими-то сторонними соображениями. И доктора можно понять: рыцари всегда должны стоять друг за друга, сэр Артур сэра Оливера поддержал, а сэр Оливер зачем-то пытается сэра Артура образумить.
Дойл несколько раз писал о фотографиях Гудини, но тот в своих ответных письмах этот вопрос оставлял без комментариев: возможно, просто не мог заставить себя всерьез обсуждать подобные вещи. Сам Дойл все еще колебался. В том, что на фотографиях могут быть засняты призраки, он, кстати сказать, не сомневался никогда, сам фотографировался с духом Кингсли и верил всем фотографам, делающим подобные снимки; с одним из них, Уильямом Хоупом (не путать с Хоумом, который левитировал), будет в дальнейшем связан большой скандал. Но фэйри-то – не призраки! Это совершенно разные явления!
В марте 1921-го в «Стрэнде» появилась еще одна статья Дойла, в которой он объявлял, что склонен считать фотографии подлинными; однако в августе он дал девочкам новую камеру с двадцатью пластинками, которые пометил, опасаясь подмены. Вскоре из Коттингли пришла посылка с негативами: на новых снимках силуэты фэйри были почти неразличимы. Дойл показал их нескольким квалифицированным фотографам – они подтвердили, что негативы не подвергались никакому воздействию после съемки и что размытость контуров, несомненно, свидетельствует о движении изображенных на них фэйри. То, до чего бы в два счета догадался Холмс – что бумажные фигурки колебались от ветра, – специалистам не пришло в голову, а может, они предпочли не расстраивать доктора – он ведь за экспертизу платил.
Тем временем «дело фэйри» приобрело такую известность, что стали организовываться целые экскурсии в Коттингли. Привезли туда известного ясновидящего Джоффри Ходсона, который подтвердил, что видел фэйри «на астральном уровне», и написал об этом красочный отчет (впоследствии целиком включенный Дойлом в книгу о фэйри из Коттингли), где рассказывалось о десятках различных представителей «малого народца», которые играют, поют, принимают солнечные ванны и ездят верхом на прирученных насекомых; он также много общался с Элси и Фрэнсис и «смог убедиться в подлинности их дара ясновидения и совершенной честности».
После этого Дойл перестал сомневаться. Новые фотографии появились в «Стрэнде», а летом 1922-го вышла в свет довольно объемистая книга Конан Дойла – «Визит фей». Большая часть книги состоит из переписки Дойла с различными людьми касательно фотоснимков из Коттингли, пересказа старинных легенд и историй, поведанных очевидцами (Ходсоном, в частности), и мнений экспертов; собственных комментариев в тексте не очень много.
Для начала Дойл подводит под существование «малого народца» научную базу. Возражения людей, не желающих признавать существование фэйри, основаны на том, что они недоступны зрению. Но что такое зрение? «Иначе как через ощущения, мы ни о каких формах вещества и ни о каких формах движения ничего узнать не можем; ощущения вызываются действием движущейся материи на наши органы чувств. <...> Ощущение красного цвета отражает колебания эфира, происходящие приблизительно с быстротой 450 триллионов в секунду. Ощущение голубого цвета отражает колебания эфира с быстротой около 620 триллионов в секунду. <...> Наши ощущения света зависят от действия колебаний эфира на человеческий орган зрения». «Мы способны воспринимать объекты, расположенные в цветовом спектре от красного до голубого, но спектр излучений на самом деле простирается в обе стороны до бесконечности. Существа, созданные из такого вида материи, которая излучает более длинные или более короткие световые колебания, не могут быть видимы нашему глазу, если только мы не сумеем настроить наши органы зрения соответствующим образом». Читатель, которого миновала зубрежка марксизма-ленинизма, может и не заметить, что из книги доктора Дойла взята лишь вторая половина цитаты. Первая – из ленинского «Материализма и эмпириокритицизма».
Вокруг одной из фигурок на поздних фотографиях было видно что-то вроде кокона, свитого из тумана; Дойл пришел к выводу, что это – особого рода магнитное поле, генерируемое фэйри. Всё не сказки, всё вполне научно: существуют объекты и явления, которые мы не способны увидеть, как, например, рентгеновские лучи – и тем не менее они реальны. «Мир значительно более сложен, чем мы воображаем, и, возможно, в нем существуют удивительные и неизведанные явления, благодаря которым нашим потомкам откроются совершенно новые отрасли науки». Да-да, сэр Артур, вы совершенно правы, соглашается Владимир Ильич: «Сущность вещей или „субстанция“ тоже относительны; они выражают только углубление человеческого познания объектов, и если вчера это углубление не шло дальше атома, сегодня – дальше электрона и эфира, то диалектический материализм настаивает на временном, относительном, приблизительном характере всех этих вех познания природы прогрессирующей наукой человека. Электрон так же неисчерпаем, как и атом, природа бесконечна, но она бесконечно существует».
Почему же, если невидимость фей имеет научное объяснение, дети и медиумы могут их видеть? Да просто потому, отвечает доктор Дойл, что у них более развитое восприятие. В будущем наука непременно изобретет приборы, «своего рода психические очки», которые сделают мир фэйри видимым для всех нас. И мы сможем тогда увидеть, например, маленького брауни: «Он спокоен при встрече с нами, не выказывает испуга и выглядит заинтересованным; он вглядывается в нас широко открытыми глазами с любопытным выражением, свидетельствующим об основах интеллекта» или «маленьких карликов, похожих на бесенят с виду, летящих по нисходящей линии к траве. Они образовали две линии, пересекающие друга друг. Одна линия вертикальная – головы направлены к ступням, а другая – горизонтальная, плечо к плечу. Достигнув земли, они все бегут в разные стороны, сохраняя серьезность, будто участвуют в важном». Это фрагмент из отчета Ходсона, которому полностью посвящена одна из глав «Визита фей». Ходсону простительно было не понять, что фэйри играют в некую разновидность регби, но Дойл-то наверняка догадался. Между прочим, в некоторых британских легендах говорится о том, что фэйри обожают играть в футбол и хоккей с мячом, а также заманивают к себе сильных и ловких людей для усиления своих команд (так вот откуда пошла мода на легионеров!) – и, будь доктор Дойл помоложе, быть может, его бы тоже похитили для этой благой цели.
«Мне трудно даже представить, каков может быть конечный результат того, что мы получили доказательства существования на нашей планете иной формы жизни, которая, быть может, столь же многочисленна, как и человеческая раса, жизнедеятельность которой поддерживается совершенно иным способом, чем наша; жизнь, скрытая от нашего непосредственного наблюдения благодаря различиям в колебании эфира и световых волн». И, как ни странно, подобная перспектива доктора не слишком радует. То есть, с одной стороны, он, конечно, рад любому научному открытию, но с другой... «Я смотрю в будущее со страхом. Может случиться так, что эти крошечные существа пострадают от контакта с нами! Если так – то был бы печальный день, когда мир узнал об их существовании...»
Но и не признавая реальности фэйри, человечество наносит им неизмеримый вред. С какой изумленной нежностью доктор говорит о маленьких существах, которых ему, увы, не было дано увидеть! «Как, должно быть, крошечные хрупкие сильфиды страдают от загрязнения окружающей среды, от того, что мы безжалостно вырубаем леса, в которых они привыкли жить!» Именно этим и объясняется то недружелюбие, с которым фэйри издавна относятся к своим эгоистичным и грубым соседям по планете. Нет, пусть уж лучше наука развивается и открывает людям правду; обязанность людей – отнестись к маленьким существам с добротой и уважением, и тогда, быть может, удастся завоевать их расположение, и они поделятся с нами своими знаниями, которые, в свою очередь, послужат развитию науки. Мы должны полюбить их за их красоту и очарование, помочь им, не обижать их, как мы обижаем друг друга; должны понять, что они живут рядом с нами, что они не злые, что мы заставляем их страдать.
Лишь в 80-х годах прошлого века старушки Фрэнсис и Элси признались публично в своей мистификации. Еще чуть позднее компьютерные технологии позволили проанализировать фотоснимки и доказать, что фигурки фэйри были не трехмерными, а плоскими. Установили даже образец, с которого девочки скопировали своих эльфов и фей: иллюстрации из детского сборника «Подарки принцессы Марии», опубликованного в 1915 году. Как элегантно закольцевалась бы эта история, если бы оказалось, что автором иллюстраций был Ричард или Чарлз Дойл! К сожалению, то был другой художник, Клод Шепперсон. Правда, в этом сборнике есть приключенческий рассказ «Дебют Бимбаши Джойса» («The Debut of Bimbashi Joyce»). Его автор – Артур Конан Дойл.
«В Нью-Йорке вас ждет колоссальный успех. Ведь многие, сама знаю, дали бы 100 тысяч долларов за обыкновенного деда, а за семейное привидение – куда больше». Так в «Кентервильском привидении» говорила маленькая Вирджиния беспокойному духу. В апреле 1922 года – в самый разгар увлечения фэйри, но еще до написания «Визита фей», – Дойлы в том же составе, в каком ездили в Австралию, отправились в США.
Доктор не так хорошо понимал тамошний народ, как американочка Вирджиния, и его терзали опасения. «Я предвижу, какие опасности меня здесь ожидают и сколь они велики. У них острое чувство юмора, у этих американцев, а нет такого предмета, над которым им было бы легче посмеяться, чем этот. Они поглощены мирскими интересами, а это становится им поперек дороги. А главное то, что они находятся под влиянием прессы, и если пресса займет легкомысленную позицию, я не в силах буду до них докричаться».
Однако ж именно Америку называют (в том числе сам Дойл в «Истории спиритизма») родиной современных спиритуалистических учений – во всяком случае, именно там, на западе штата Нью-Йорк, в 50-х годах XIX века разрозненные попытки людей вызывать духов, сеансы фокусников и различные нетрадиционные интерпретации христианского вероучения стали рационалистически обобщаться и приобретать наукообразные формы. Пионерами – точнее, пионерками современного спиритизма обычно называют двух сестер – Кейт и Маргарет Фокс: их истории в книге Дойла посвящена отдельная глава, и мы к ней обратимся чуть далее.
Сразу же по прибытии Дойла в Нью-Йорк организатор турне Ли Кидик устроил пресс-конференцию; на следующий день в «Нью-Йорк таймс» вышла статья, в которой приезжий мессия был жестоко высмеян. Это его ничуть не охладило. В Карнеги-холле состоялась его первая американская лекция: несмотря на удушающую жару, зал был набит битком. Лекция длилась около полутора часов: говорил доктор, как всегда, просто, живо и занимательно, и публика осталась довольна. Следующая статья, в «Нью-Йорк уорлд», была намного мягче и доброжелательнее: «Сэр Артур Конан Дойл произвел ошеломляющее впечатление прошлым вечером в Карнеги-холл, пытаясь доказать существование жизни после смерти и возможность общения с мертвыми. Эффект от его речей достигается благодаря тому, что, несмотря на странность его воззрений, он производит впечатление абсолютно искреннего человека».
Дойл провел в Нью-Йорке семь лекций; все они были восприняты публикой очень хорошо и на всех был аншлаг. Как и в Австралии, демонстрировались фотографии духов; но в Австралии эти фотографии не имели столь оглушительного успеха. (Снимки из Коттингли Дойл на своих лекциях никогда не показывал, так как они не имели отношения к спиритизму.) Наиболее впечатлительную часть слушателей эти демонстрации (сопровождавшиеся музыкой) привели в такое состояние, что они падали в обморок или начинали громко кричать, призывая своих умерших близких. Люди вставали и бегали по проходам, женщины рыдали. Когда очередная лекция, несмотря на все эксцессы, благополучно заканчивалась и лектор уходил в комнату отдыха, за ним тащились толпы слушателей, выражавших свою благодарность. Были, разумеется, и скептики и недоброжелатели, но даже они не уходили с лекций доктора Дойла зевая. «Эти толпы людей не имеют ко мне никакого отношения, – писал доктор, – ибо значение имеет предмет лекции, а не лектор». Вот уж ничего подобного. Личность лектора имеет громадное значение, и Дойл как лектор обладал – как сказали бы сейчас – мощной энергетикой. (А может, это и есть эктоплазма...) Газеты перепечатывали речи Дойла целиком. Их транслировали по радио. Доктор ошибся: американская публика не была ни легкомысленна, ни смешлива. Она, напротив, всё воспринимала с устрашающей серьезностью и буквальностью.
Некоторые из последствий лекторского успеха доктора были такого рода, что у нас возникает ужасный соблазн о них умолчать – все равно читатель на русском языке этого нигде не найдет, – но доктор сам завещал нам всем быть честными. Одна женщина, Моди Фанчер, услышав по радио выступление Дойла, написала ему благодарное письмо и потом отравилась лизолом вместе со своим ребенком: она хотела немедленно оказаться «на той стороне». Один мужчина, Фрэнк Алекси, вернувшись из Карнеги-холла, убил свою жену и объяснил это тем, что после лекции за ним увязался злой дух, вынудивший его на подобный поступок. Один бедный студент покончил с собой и написал в записке, что уходит в иной мир, потому что там не надо платить за отопление. В защиту доктора можно сказать, что разных теорий проповедуется очень много (особенно в Америке) и людей с неуравновешенной психикой тоже очень много (особенно в Америке); абсолютно у каждой религии, включая самые солидные и проверенные веками, находятся поклонники, которые во славу этой религии совершают неадекватные поступки; можно сказать также, что эти люди не были счастливы здесь, на нашей стороне. И все же, как ни крути, нехорошо получается.
Дойла все эти известия (о которых сообщалось в тех же газетах, где печатались тексты его речей) привели, естественно, в ужас; журналистам он отвечал, что некоторые люди, неуравновешенные по натуре, абсолютно неверно поняли суть его учения. Свои следующие лекции он уже начинал с предупреждений о том, что в другой мир ни в коем случае не нужно торопиться – сперва надо исполнить свой долг в этом. Но репутация его была подмочена изрядно.
Все американские медиумы зазывали Дойла на свои сеансы – и он старался посетить каждый. И снова получались такие вещи, о которых говорить неприятно. В сентябре на одном из сеансов, который устраивала чета профессиональных американских медиумов, Уильям и Ева Томпсон, над туманным саваном появилось лицо Мэри Дойл; доктор был растроган необычайно. Пастор спиритуалистской церкви Хартман написал восторженный отчет об этом событии. Два дня спустя Томпсоны проводили уже другой сеанс и были арестованы. При обыске у Томпсонов нашли множество париков и другого «спиритического» реквизита, в том числе – краски, фосфоресцирующие в темноте. В газете «Нью-Йорк санди америкэн» появилась издевательская статья. Но на автора «Собаки Баскервилей» это впечатления не произвело, и о Стэплтонах он даже не вспомнил. Он был счастлив и не сомневался, что видел свою мать. Однако его обвинили в пособничестве мошенникам.
Гудини в письмах предлагал Дойлам всем семейством поселиться в его нью-йоркском доме; Дойлы отказались, предпочтя отель «Амбассадор» в Атлантик-Сити, недалеко от пляжа. Вполне вероятно, что на этом настояла Джин: хотя достаточного количества эктоплазмы у нее и не было, но в людях она разбиралась неплохо и видела, что иллюзионист ей не доверяет. Но, может, просто не захотели стеснять. Сам Гудини был на одной из лекций Дойла и пригласил его в гости. В начале мая Дойл с женой посетили дом Гудини. Все было очень мило и светски. Потом хозяин отвез гостей в их отель на своей машине; по дороге он разъяснял Дойлу, как делаются некоторые медиумические трюки – например, как с помощью обыкновенного парафина и пары резиновых перчаток можно сотворить «призрачные» руки и даже с отпечатками пальцев. Но Дойл ничего не желал слушать. Пусть некоторые отдельные медиумы поступают так, как говорит Гудини, но из этого не следует, что призрачных рук не существует. Бедный Гудини все еще не понял, что невозможно раскрыть глаза тому, кто сам хочет обманываться.
Из Нью-Йорка доктор отправился с выступлениями по Новой Англии и Среднему Западу; он также посетил Торонто в Канаде. Участвовал в заседаниях всех спиритических кружков, какие ему попадались. Посещал памятные для спиритического движения места. В городе Рочестере ему показали дом семьи Фокс. Он отнесся к этому месту благоговейно, как паломник.
Кейт и Маргарет Фокс с юности общались с духами и давали публичные сеансы; вокруг них группировались не только приверженцы спиритизма, но и люди, желающие нажиться на новом развлечении. Девушки выступали с утра до вечера, зарабатывали много денег. Завели массу знакомств, любили веселые компании. Стали алкоголичками. Дойл их жалел: «Представьте себе усталых молодых девушек, лишенных материнской заботы, измотанных нападками врагов, не способных сопротивляться все возрастающему искушению обратиться лишний раз к спиртному». В 1871 году Кейт Фокс приехала в Англию. На ее сеансы в Лондоне собирались известные европейские ученые. Наш великий Бутлеров, специально приехавший в Лондон на сеанс Кейт, писал в 1876-м: «Я пришел к заключению, что явления, вызываемые медиумом, имеют объективную и убедительную природу». Слава сестер Фокс росла до тех пор, пока в 1888-м Маргарет не объявила публично о своем обмане и не отреклась от прежних убеждений. Она стала ездить по всей Америке, выступая с разоблачениями, и на этом опять зарабатывала. Дойл был убежден, что именно это обстоятельство – несмотря на то, что раньше она зарабатывала и на спиритических сеансах, – доказывает ее неискренность. Потом обе сестры неоднократно то признавались в мистификациях, то брали свои слова обратно и окончательно всех запутали. Дойл считал, что все это – побочные издержки профессии: «Опасности подстерегают слабовольных, измотанных непрерывными сеансами медиумов. Многие из них пытались снять напряжение с помощью алкоголя или прибегнуть к мошенничеству, когда ослабевали собственные психические силы. <...> Способ борьбы с перечисленными опасностями заключается в определении истинных медиумов, выплате им заработной платы, сокращении количества сеансов». Медиумы должны создать профсоюз, получать твердый оклад (и, наверное, пенсию по выслуге лет) – тогда им не придется жульничать.
Печальная судьба сестер Фокс волновала и огорчала доктора Дойла. Он считал, что им не воздали должного, сравнивал бедняжек с первыми христианскими мученицами и даже ставил их выше: «Первые женщины-последовательницы заповедей христианства исполнили свой долг с истинным благородством; они жили как святые и умирали как мученицы, однако среди них не было проповедниц или миссионеров». Немедленно по приезде в Штаты он написал статью в газету «Прогрессив синкер», где предложил воздвигнуть монумент в память двух сестер. Идея была с энтузиазмом воспринята спиритической общественностью. Памятник, правда, так и не поставили, зато построили спиритическую церковь – Дойл оказал строительству солидную финансовую помощь.
В июне, объехав более двадцати городов, Дойлы вернулись в Нью-Йорк. Гудини пригласил чету Дойлов на ежегодный банкет Общества американских фокусников, где намеревался, в частности, демонстрировать и разоблачать некоторые медиумические фокусы. Доктор ответил отказом: он боялся, что на банкете будут издеваться над его вероучением. Возможно, этот отказ был написан опять-таки по инициативе Джин: сам доктор сроду ничего и никого не боялся, а возможность поспорить его привлекала. Гудини заверил его, что ничего подобного на банкете не произойдет. Тогда Дойлы дали согласие, но предварительно вооружились собственным фокусом. На банкете присутствовали самые известные иллюзионисты, которые демонстрировали захватывающие трюки. Когда пришла очередь доктора Дойла, по его просьбе на сцене установили кинопроектор. Дойл сказал, что покажет публике картины, полученные посредством экстрасенсорного восприятия, – и на экране появились динозавры. Они ходили, дрались, ели. Даже матерых иллюзионистов номер впечатлил. То была одна из первых кинолент, где использовались спецэффекты – снимаемая в тот год экранизация Уотерсоном Ротакером «Затерянного мира», безнадежно затерянная, в свою очередь, в 1925 году и вновь восстановленная в 2002-м. (Анимацией занимался Уиллис О'Брайен – тот самый, который позднее создаст первого Кинг-Конга.) На следующий день Дойл написал Гудини письмо, где раскрыл секрет своей иллюзии; посмеялись и вроде бы все было хорошо. Семья Дойлов и семья Гудини вместе провели уик-энд в Атлантик-Сити; Гудини учил Денниса и Адриана плавать и нырять, жена Гудини Бесс и Джин загорали, доктор читал, лежа в шезлонге. Однако уже через два дня произошел инцидент, способствовавший охлаждению отношений.
Дойл предложил Гудини устроить для него закрытый спиритический сеанс, на котором Джин поможет иллюзионисту пообщаться с его покойной матерью. Почему Гудини согласился – неясно, как неясно и то, что на самом деле произошло во время этого сеанса: свидетелей-то не было, а участникам сеанса верить в данном вопросе затруднительно. Гудини впоследствии писал, что шел на этот сеанс «с благоговейным чувством» и всерьез надеялся поговорить со своей матерью. Что-то плохо верится.
Обе стороны сходятся на том, что Джин стала писать на бумаге очень ласковое послание от матери Гудини, Цецилии Вайс. Писала она по-английски, тогда как миссис Вайс при жизни на этом языке не говорила, и рисовала христианскую символику, хотя мать Гудини была правоверной еврейкой и женой раввина. Все это не выдерживало критики даже со спиритической точки зрения: приличный медиум обязан уметь писать на том языке, на котором надобно, или уж вовсе не браться за автоматическое письмо. Вдобавок у матери иллюзиониста накануне был день рождения – а явившаяся «мать» об этом не упомянула. Гудини все это тотчас высказал Джин. Доктор стал защищать жену: в ином мире все говорят на одном языке, у всех одна религия и т. д. (Можно было, кстати, насчет языка и найти аргумент потоньше: духи-де вообще не формулируют свои послания в словах, а передают их Джин непосредственно в виде мыслей.) Гудини был крайне разозлен, но доктора Дойла ему стало жалко и публичного разоблачения не последовало. Внешне отношения остались дружескими. Дойлы были приглашены на празднование очередной годовщины свадьбы Гудини с Бесс; Гудини провожал Дойлов, когда они отплывали в Англию.
Вернувшись домой, Дойл написал (помимо «Визита фей», над которым работал еще в Америке) за лето и начало осени несколько остросюжетных и исторических новелл: «Лифт» («The Lift»), «Центурион» («The Centurion»), «Соприкосновение» («A Point of Contact»), а также статью «Спиритуализм: вопросы и ответы». Работалось ему очень хорошо. Написал «Троих» – самый нежный и лиричный текст, который когда-либо выходил из-под его пера. Написал великолепный, яркий холмсовский рассказ «Человек на четвереньках» («The Adventure of the Creeping Man»). В этом же году издательство «Джон Мюррей» – так теперь назывался бывший «Элдер и Смит» – выпустило в свет сразу несколько сборников, составленных из рассказов Конан Дойла разных лет: «Истории о кольце и лагере» («Tales of the Ring and Camp»), «Пиратские истории» («Tales of Pirates and Blue Water»), «Страшные истории» («Tales of Terror and Mystery»), «Таинственные истории» («Tales of Twilight and the Unseen»), «Медицинские истории» («Tales of Adventure and Medical Life») и «Истории былых времен» («Tales of Long Ago»), а также большой сборник его стихотворений («The Poems of Arthur Conan Doyle»). Экранизации произведений Дойла приобрели уже массовый характер.
Деньги, заработанные литературным трудом, текли рекой. (Всю выручку за лекции Дойл передал американским спиритическим обществам.) Всё было благополучно. Только нападки со стороны общества на спиритов огорчали доктора: вскоре после его возвращения в Англию разразился очередной скандал, когда комиссия Общества психических исследований публично изобличила известного своими снимками призраков фотографа Уильяма Хоупа в фальсификации.
Суть «спиритической» фотографии заключалась в том, что при проявке на снимках оказывалось нечто такое, чего перед объективом камеры вроде бы не было, – туманные лица и фигуры выглядывали из-за плеча фотографирующегося или просто позировали на каком-либо реалистическом фоне. Фотографии духов пользовались необычайной популярностью: публика полагала, что обмануть камеру невозможно. В результате фотографирование привидений превратилось в весьма доходное предприятие. Фальсификации делались разными способами: либо готовые снимки ретушировали, либо на фотопластинку заранее наносилось изображение, либо при проявлении на ней искусственно затемняли нужные места, либо попросту фотографировали кукол, манекены переодетых ассистентов; впечатление присутствия на снимке чего-то непонятного также зачастую создавалось случайно – благодаря составляющим фон растительному покрову, листве, теням, текстуре панельной обшивки и фасадам. Дойл всегда очень интересовался спиритическими фотографиями; в 1924-м он писал о том, что на фотоснимках, сделанных у Военного мемориала в Лондоне, он видел лица Кингсли и других своих родственников и знакомых, погибших на войне.
Фотографов, изготавливающих спиритические снимки, подозревали в жульничестве, но доказать ничего не могли, да не очень и старались. Хоуп стал первым, кого публично обвинили. К тому моменту он занимался фотографированием духов 20 лет; на сделанных им снимках насчитывалось более 2 500 «дополнительных» образов, как называли тогда образы призраков. Хоуп занимался духами не один: в местечке Кру, где он работал, собрался целый кружок его товарищей по ремеслу. (Дойл эти снимки демонстрировал в Штатах.) Кружку покровительствовал архиепископ Томас Колли – такое покровительство было очень важно, ибо изготовители спиритических снимков, как и прочие медиумы, рисковали быть привлеченными к уголовной ответственности – причем вовсе не за мошенничество.
В Англии в то время все еще действовал закон от 1735 года – Акт о юридическом преследовании и уголовном наказании за колдовство; медиумов также преследовали по закону от 1824 года – Акту о бродяжничестве. Законы эти – государственные, светские, но подоплека их принятия была, естественно, религиозная. Медиумы подвергались уголовному преследованию не за жульничество, а за то, что они были медиумами, то есть ведьмами и колдунами. Запрещено было всё: гадание, знахарство, предсказание судьбы, ясновидение, составление гороскопов. Дойла этот анахронизм приводил в отчаяние, и все последние годы своей жизни он посвятил, в частности, борьбе за его отмену. Медиум-мошенник, по его мнению, должен был быть судим именно за мошенничество, а не за «колдовство»; факт мошенничества должен был доказываться в каждом конкретном случае, а если он не доказан, то преследовать медиума не имеют права.
Итак, заручившись поддержкой архиепископа, Хоуп и его коллеги из Кру занимались бы своим делом и дальше, но в их жизнь вмешался один весьма незаурядный человек – журналист Гарри Прайс, с которым Дойл был в приятельских отношениях. В наши дни его считают первым охотником за привидениями. Прайс с юных лет интересовался спиритическими явлениями и полагал, что некоторые из них реальны; но свою деятельность он направил на то, чтобы разоблачать случаи фальсификаций и таким образом отделять зерна от плевел. Он был хорошим иллюзионистом (хотя никогда этим не зарабатывал; богатство жены позволяло ему вести жизнь независимого исследователя) и наряду с Гудини считался одним из наиболее квалифицированных экспертов в области медиумического мошенничества. Несть числа медиумам, которых разоблачил Прайс за свою жизнь; не было такой уловки, такого фокуса, который он бы не смог разгадать. Не поздоровилось и Хоупу.
Прайс в 1922-м только что вступил в Общество психических исследований, а Хоуп к тому времени уже переехал в Лондон и стал очень знаменит; когда общество решило расследовать деятельность фотографа, Прайс с энтузиазмом взялся за это дело. Ему без особого труда удалось доказать, что Хоуп подменял фотографические пластинки и что образы «духов» представляли собой заранее сфотографированные картинки из книг и семейных альбомов. Прайс немедленно опубликовал свои разоблачения.
Оливер Лодж признал их справедливыми. Но Дойл признавать не хотел. Разоблачениям своих прежних товарищей он не поверил и немедленно написал горячую статью «Факты в защиту спиритической фотографии», которую затем воспроизвел в отдельной главе «Истории спиритизма». Фактыто все были как раз против. Но доктор, несмотря на свою любовь к фактам, отрицал любые факты, если они ему были не по душе.
В своей работе он перечислил более десятка фотографов, которые представляли снимки призраков начиная с 1861 года, – все они были, разумеется, честнейшие люди, включая тех из них, кто признался в мошенничестве, – их просто насильно вынудили поступить так. А вот те люди, которые фотографам не верили, – либо невежды, либо сознательные фальсификаторы. Комиссия общества была против Хоупа «в заговоре». Дойл сам лично общался с Хоупом и с другим фотографом из Кру, миссис Дин; оба безусловно обладали медиумическими способностями. Однажды, правда, миссис Дин таки подменила коробку с пластинками, которую ей дали проверяющие, на другую, где на все пластинки были заранее нанесены изображения «призраков». Но кто виноват? Виноваты те, кто принуждал ее демонстрировать свои способности постоянно, а ведь медиум тоже человек и может устать. Подумаешь, один раз она сжульничала, это не значит, что она жульничает всегда; а хотя бы и всегда, из этого отнюдь не следует, что жульничают Хоуп и другие. Что же касается Хоупа, доктор лично давал ему пластинки, наблюдал за его работой, сам проявлял фотографии и ручается словом джентльмена, что подмены быть не могло.
В конечном итоге Дойл, защищая Хоупа, поссорился с руководством общества и отказался от дальнейшего членства в нем. Впоследствии он писал об обществе в раздраженном тоне, обвиняя его членов в склонности доверять недобросовестным людям. Забавно, что его противник Гарри Прайс вышел из общества примерно по тем же причинам.
Доктор обычно гневался на тех людей, которые отвергали спиритизм априори, не пытаясь изучить явления, о которых шла речь; но он также гневался на тех, кто, изучив эти явления, пришел к противоположным, чем он, выводам. Спустя 11 лет Прайс, переживший Дойла, разыскал одну из помощниц Хоупа, которая дала ему дополнительные доказательства мошенничества знаменитого фотографа. Прайс сожалел о том, что у него не было этих доказательств тогда, в 1922-м; если бы он мог предъявить их Дойлу, дружба могла бы сохраниться. Однако доктор вполне мог остаться глух и к этим доказательствам: он умел быть глухим, когда хотел. Прайс говорил о Дойле с большой нежностью: «Среди всех известных людей, являющихся приверженцами спиритизма, он, вероятно, был самым некритичным. Его крайнее легковерие приводило в отчаяние его коллег, однако все они относились к нему с глубочайшим уважением благодаря его абсолютной честности. Бедный, дорогой, милый, доверчивый Дойл! В его огромном теле жила душа ребенка».
В октябре в Британии снова сменилось правительство. Перед Парижской мирной конференцией 1919—1920 годов Ллойд Джордж одержал победу, но потом популярность правительства стала уменьшаться: бюджетные траты вызвали возмущение и критику консерваторов, строгие меры экономии – недовольство радикалов, плачевным оставалось положение в Ирландии. Неудачной оказалась и внешняя политика. В октябре 1922-го Ллойд Джордж вынужден был подать в отставку, а новым премьер-министром стал консерватор Бонар Лоу. Дойл никогда не питал к бывшему премьеру большой симпатии, но и Лоу ему не особенно нравился; он продолжал симпатизировать Черчиллю и предпочел бы видеть во главе правительства именно его. Но Черчилль, покинувший военное министерство после того, как Британия была вынуждена признать советское правительство, впервые с 1900 года потерпел поражение на выборах. Особая ирония судьбы заключалась в том, что удачливым соперником Черчилля на выборах стал... бывший друг доктора Дойла – Эдмунд Морель, баллотировавшийся от партии лейбористов.
Вряд ли доктор злился на Мореля, но неудача Черчилля его очень расстроила. Он не потерял интереса к политике. Но в конце года в его жизни произошло событие, которое затмило все земные дела: он познакомился с существом, чье мнение обо всем происходящем на нашей планете будет для него отныне гораздо более важным, чем чье-либо другое.
«10 декабря 1922 года.
Дж. К. Д. и А. К. Д.
Моя мать прибыла.
– Я счастлива, мой милый сын. Все мы знаем и любим Вас. Спасибо за то, что Вы помните обо мне. (Мы в тот день собирались положить цветы на ее могилу.) Я не хотела часто беспокоить Вас и отвлекать от Ваших занятий. <...> Ваш духовный руководитель – очень высокоразвитый дух. Он будет помогать Вам и инструктировать Вас. Его имя – Финеас. Он умер тысячи лет тому назад на Востоке. Он хочет сказать Вам, мой дорогой, что Вы должны исполнить большую работу на Земле. <...> Он будет говорить с Вами.
– Мы – братья. Ваша жена оказывает нам неоценимую помощь.
– Скажите, должны ли мы снова ехать в Америку?
– Это – желание Бога. Вы должны ехать».
Это цитата из книги «Финеас говорит», в которой Дойл пятью годами позднее обобщит многочисленные разговоры с высокоразвитым духом Финеасом, которому его представила Мэри Дойл, а также с другим духом, Юлиусом, с которым Финеас, в свою очередь, его познакомил. Несмотря на то, что Финеас умер «тысячи лет тому назад на Востоке», он изъяснялся исключительно на современном английском – но это можно отнести на счет его разносторонней образованности.
Дойл отмечает, что все духи – все как один, включая высокопоставленного Финеаса, – каждый раз выражали глубочайшую признательность доброй леди Конан Дойл за помощь в общении. Свекровь благодарна, пасынок благодарен, деверь благодарен; конечно же только злой человек объяснит редкость визитов Иннеса тем, что братьев связывало множество воспоминаний, о которых леди могла не знать и боялась попасть впросак. Вот только первая жена доктора почему-то ни разу на сеансы Джин не пришла – удивительный факт! И никогда не придет. Плохо звали?
Как бы то ни было, благородный Финеас и леди Конан Дойл помогли доктору выдержать удар, который сама же леди своим незнанием еврейской письменности и спровоцировала – полутора месяцами ранее Гудини опубликовал в газете «Нью-Йорк сан» большую статью, где высказывал все, что он думает по поводу спиритизма вообще и четы Дойлов в частности: «На подобных сеансах мне никогда не довелось видеть или слышать что-либо, что могло бы меня убедить в возможности общения с умершими». Другие американские издания перепечатывали статью. (Потому-то Дойл и спрашивал Финеаса, нужно ли ему снова ехать в Америку, где общественность настраивают против него и его жены.) Финеас успокоил доктора на этот счет. Но в перепалку с Гудини тот все же вступил: как публичную, так и частную. Он написал иллюзионисту: «Вы получили все необходимые доказательства; если Вы их не принимаете, я не намерен впредь обсуждать с Вами этот вопрос». И тем не менее продолжал обсуждать.
Они написали друг другу множество писем: Дойл ругался, Гудини замечал, что доктор сам призывал всех к правдивости и искренности и ему, Гудини, не совсем понятно то раздражение, в которое Дойла привело честное и открытое высказывание человеком своего личного мнения. В начале 1923-го Гудини стал членом Американского научного комитета по расследованию спиритических явлений, что вызвало очередной приступ ярости у Дойла: «Вы не можете заседать в этом комитете и быть беспристрастным. Позиция его предвзятая. Все эти комиссии – жалкий фарс». Комитет разоблачил очередную шарлатанку, выдававшую себя за медиума – Мину Крэндон; Дойл был в ужасном гневе. Он верил Мине. Он безоговорочно верил всем, кто ему не противоречил, – любому фокуснику, любому фотографу. Где была его логика, куда девалась дедукция? Почему то и другое не отказывало ему, когда он составлял очередную петицию по делу Слейтера или писал рассказы о Холмсе, по-прежнему блистающие ясностью? «Если бы не эти странные припадки, – говорит один из персонажей „Человека на четвереньках“, – я бы сказал, что он никогда еще не был так энергичен и бодр, а ум его так светел. И все же это не он, это не тот человек, которого мы знали». Не тот человек?
Необычайная доверчивость доктора, приводящая в изумление всех исследователей, наводит на одну гипотезу: может быть, он считал, что его – человека разумного, образованного, пожившего на свете и видавшего виды, человека, наделенного этой самой логикой, неоднократно помогавшей ему в реальной жизни и в книгах разгадывать тайны и устанавливать личность преступника, – невозможно обмануть. Да, Гудини раскрывал ему секреты некоторых своих фокусов; некоторых, но не всех! Оставались трюки, способов исполнения которых доктор своим развитым разумом постичь не мог. Если он с помощью наблюдательности и логики не сумел понять, каким образом Хоуп его обманывает, – значит, Хоуп не может обманывать. Вспомним фразу из «Старка Монро», которая нас так умиляла: «Если мой разум мне откажется помогать – что ж, я обойдусь без его помощи». Но пусть читатель, у которого наш герой к этому моменту вызывает одно лишь недоумение или раздражение, все-таки помнит, что доктор Дойл все это время продолжает вести переписку по делу Слейтера и добиваться для него свободы.
Раз Финеас велит ехать в Америку – значит, едем. В апреле 1923 года Дойлы с детьми отправились в новое путешествие по Штатам и Канаде. Маршрут их на сей раз был еще более напряженным и охватывал более тридцати городов. Всё повторялось: лекции, собиравшие полные залы, журналисты, доброжелательные интервью, недоброжелательные и издевательские статьи, знакомства, посещения спиритических сеансов. Правда, в Штатах публика на лекции рвалась уже меньше и репортеров тоже было меньше – всякая сенсация постепенно приедается. Зато больше было критики и острых вопросов – даже те, кто готов был разделить и принять этическую сторону учения доктора, желали, чтобы докладчик высказал негативное отношение к шарлатанству и жульничеству, процветающим в среде спиритов, в частности, к фотографиям «духов». Встань доктор с самого начала твердо и определенно на ту позицию, которую он в своих работах нехотя был вынужден высказывать – что жуликов полным-полно, но это не имеет к спиритизму как таковому ни малейшего отношения, – возможно, люди понимали бы его лучше. Но он всегда в подобных ситуациях вел себя как преступник на допросе: отпирался до тех пор, пока это было возможно, и когда было уже невозможно – все равно продолжал отпираться.
«Отрицают подлинность фотографий духов те люди, которые их никогда не видели», – заявлял он. (И ведь, откровенно говоря, был прав: 99 процентов из тех, кто считал снимки фальшивыми, на них даже не взглянули.) Это его больше всего злило в людях, презирающих спиритизм, – нежелание хотя бы попробовать. «Представьте себе дилетанта-астронома, не имеющего даже подзорной трубы, насмешливо и высокомерно оспаривающего выводы ученых, работающих с телескопом, – и вы поймете, кому подобны люди, не обладающие собственным опытом в области психических явлений, но тем не менее высказывающие критические суждения по этому вопросу». Дойл заклинал своих слушателей не относиться к спиритизму предвзято, не выносить априорных суждений, не верить никому на слово, а руководствоваться одной лишь практикой, одними лишь опытами, одним лишь собственным разумом. Как можно возражать против такого подхода?! Правда, тех людей, которые призыву доктора следовали – изучали спиритизм, наблюдали за деятельностью медиумов, накапливали опыт и, руководствуясь собственным разумом, приходили к выводам, отличным от тех, к каким пришел сам доктор, или даже не приходили вообще ни к каким определенным выводам, а оставались в недоумении, – он почему-то ругал и называл их злонамеренными шарлатанами.
Наиболее тяжелым испытанием для Дойлов стало посещение Солт-Лейк-Сити: после того, что доктор в «Этюде в багровых тонах» написал о мормонах, было трудно рассчитывать на хороший прием. Масла в огонь подлила гувернантка, мисс Френч: в поезде она рассказывала детям всяческие ужасы о нравах мормонов и высказывала опасения, что их всех из мести похитят и убьют. Дети всю дорогу тряслись от страха; маленькая Джин плакала. Отец, узнав о причине ее слез, пришел в ярость. Но некоторые жители Солт-Лейк-Сити и в самом деле были недовольны. Профессор Янг, изучавший историю мормонов, организовал прием в честь Дойла; ему было предоставлено помещение для лекций. Епископ Нибли, однако, высказался по отношение к гостю весьма ядовито: «Мы не проявили нетерпимости и позволили ему выступить, благодаря чему сэр Артур положил в свой карман несколько тысяч долларов. Приятно ли ему было принимать деньги от мормонов после того, как он вылил на них столько грязи в своей книге?»
Репортеры, естественно, ухватились за повод раздуть скандал и обратились к Дойлу за комментариями. Тот заявил, что жители штата Юта оказали ему самый дружественный прием и он, в свою очередь, самого высокого мнения о прекрасных жителях штата Юта и благодарен им за проявленный либерализм; но слова епископа он расценивает как клевету, ибо ни разу не присвоил ни одного цента из денег, заработанных лекциями. Что же касается «Этюда» – он не отказывается ни от единого слова в этой книге, так как писал ее на основании исторических материалов, которые считал и считает достоверными. Дойл требовал извинений от Нибли; другой житель Солт-Лейк-Сити, Хиггинс, потребовал публичных извинений от Дойла за то, что тот опорочил мормонскую церковь. В итоге никто ни перед кем извиняться не стал, а Дойл в следующем интервью сказал, что предлагает всем отнестись к «Этюду» как к беллетристике, каковой она и является, и в дальнейшем не затрагивать эту тему. А гувернантку, запугавшую детей, он уволил.
Из Штатов – на север; канадцы, для которых (кроме жителей Виннипега и Торонто) все это было в первый раз, встречали Дойла с восторгом. Билетов на выступления невозможно было достать. Канадские газетчики были менее критичны, чем американские, и писали в самых доброжелательных тонах о деятельности. «любимого нами автора Шерлока Холмса». Дойл не обижался: в интервью он неоднократно признавал, что, не будь он благодаря Холмсу так знаменит, слушателей на лекциях было бы значительно меньше. В городе Калгари его спросили, будет ли он писать новые рассказы о Холмсе; Дойл ответил, что это вполне вероятно, но обещать он не может – очень устает, пропаганда спиритизма отнимает все его силы. Ему было тяжело подниматься по ступенькам. У него развилась одышка. Глаза его слабели: уже три года он был вынужден носить очки, которые его сильно раздражали и потому обычно находились не на носу, как положено, а в руке: он крутил и размахивал ими во время выступлений. «Он сказал, – писала местная газета, – что иногда у него возникает ощущение, что его физические силы уже изменили ему, но его поддерживает некая высшая сила, и поэтому по завершении утомительной поездки, в ходе которой ему удалось донести до людей свои убеждения, он порой чувствует себя даже лучше, чем до нее». Усталость, однако, не мешала доктору посещать спортивные состязания почти в каждом городе, который он проезжал. Гостеприимные хозяева пытались увлечь его бейсболом и той игрой, что американцы называют футболом; Дойл на матчи ходил, спортсменов хвалил, но признавался, что старый добрый крикет и нормальный европейский футбол намного милее его сердцу.
Промчавшись за два с половиной месяца через всю Канаду с запада на восток, в августе Дойлы вернулись в США. Хотя доктор немало пострадал от американских репортеров, тамошние газеты с удовольствием предоставляли место для его выступлений. Именно в «Нью-Йорк таймс» доктор 2 сентября опубликовал статью, где рассказывалось о нескольких появлениях в Англии духа Оскара Уайльда: сперва он продиктовал медиуму Эстер Доуден пьесу, затем – ей же – несколько прозаических отрывков. «Я блуждаю в вечных сумерках, но знаю, что в мире за алым закатом следует яблонево-зеленый рассвет». «Май всегда крадется, как белый туман, над лужайкой или изгородью, и каждый год ягоды боярышника наливаются кроваво-красным цветом после своей белой смерти в мае». Эти фразы, по мнению доктора, в точности воспроизводили стиль мышления и речи великого эстета. Ведь он так любил краски! Дойл, кажется, забыл, как сам в молодости пытался пародировать знаменитых литераторов.
Но статья рассказывала отнюдь не только об Уайльде: доктор сообщал американским читателям об успехах спиритизма по всему миру. В Мюнхене доктор Шренк-Нотцинг демонстрировал эктоплазму ста ученым, и «все они были вынуждены признать истинность своих ощущений». В Парижском метафизическом институте подлинность телекинеза и других спиритических явлений засвидетельствовали несколько издателей, несколько медиков, представитель префектуры полиции и трое ученых – Рише (французский физиолог и психолог, лауреат Нобелевской премии, способствовал тому, что автоматическое письмо стали использовать при исследованиях истерии), Фламмарион (французский астроном, исследователь планет Солнечной системы, автор книги «Множественность обитаемых миров») и сэр Оливер Лодж. Было, правда, в Европе еще множество ученых, не менее выдающихся, чем Рише и Лодж, которые спиритизм отрицали, но ведь они не ходили по спиритическим сеансам! Как можно отрицать то, чего не видел? Факты и только факты! Все по сей день удивляются: как все-таки Дойл мог быть таким легковерным? А что, если он легковерным вовсе не был? Если он, напротив, был предельно недоверчив? Не доверял никому и ничему, чего не видел лично (или – в крайнем случае – не видели лично несколько уважаемых джентльменов безупречного поведения); если не мог постичь сам какого-то секрета – не верил тому, кто якобы его постиг. Допустим, у доктора исчез бумажник – это факт. Доктор не смог догадаться, как это было сделано, – значит, произошло чудо. Пусть другие сколько угодно рассказывают о ловком карманнике – это домыслы, ведь его никто за руку не поймал, факта нет! Одни гипотезы!
Дойл отвергал возможность обобщения – вот в чем его проблема; певец дедуктивного метода мышления, он полностью отрицал индуктивный, восходящий от общего к частному. Если доказано, что преступник убил 99 человек, – отсюда вовсе не следует автоматически, что именно он убил сотого: доказывать фактами необходимо каждое преступление. Если медиума ловили на жульничестве 99 раз, но в сотый раз не сумели поймать, – значит, в этот сотый раз он был невиновен и творил чудо! Разве не осуждают у нас невинных?! Никому нельзя верить на слово – ни полицейским, обвинившим Слейтера, ни самому Слейтеру, а только фактам!
Мало ли что там Гудини видел на каком-то сеансе – а доктора Дойла на этом сеансе не было! Мало ли что Прайс один раз поймал Хоупа за руку – а еще десять раз поймать не смог! Мало ли кого какая-то там комиссия разоблачила – а доктор в этой комиссии не участвовал! Дело бедняги Идалджи тоже комиссия разбирала – и чего они там наворотили, покуда не пришел доктор Дойл и лично не изучил факты? Факты, факты! Видеть все улики своими глазами! «Отбросьте всё невозможное – и оставшееся, как бы оно ни было невероятно, и есть истина». Но большинство людей рассуждают иначе: «Отбросьте всё невероятное – и.» Утверждаем: не был доктор доверчив, не был! Совсем даже наоборот! Не верил ничему, чего не видел, не понял, не пощупал, не попробовал на зуб. Не верил церкви, потому что она пренебрегала фактами; при всем своем уважении к науке не верил и ученым, потому что они создавали теории на основании анализа ста тысяч фактов – а ведь осталось еще двести или триста тысяч, которые они не сочли нужным рассматривать! Кто докажет, что яблоко всегда будет падать вниз, а не вверх? А если я сам видел, как оно один раз упало вверх?!
И тут, кстати сказать, его подход самым удивительным образом совпадает с позициями двух его идейных недругов. Бернард Шоу, «Святая Иоанна»: «В Средние века люди думали, что Земля плоская, и они располагали, по крайней мере, свидетельством собственных органов чувств. Мы же считаем ее круглой не потому, что среди нас хотя бы один из ста может дать физическое обоснование такому странному убеждению, а потому, что современная наука убедила нас в том, что всё очевидное не соответствует действительности, а всё фантастичное, неправдоподобное, необычайное, гигантское, микроскопическое, бездушное или чудовищное оправдано с точки зрения науки». Честертон, «Ортодоксия»: «Каким-то образом возникла странная идея, будто люди, не верящие в чудеса, рассматривают их честно и объективно, а вот верящие принимают их только из-за догмы. На самом деле все наоборот. Верящие в чудеса принимают их (правы они или нет), потому что за них говорят свидетели. Неверящие отрицают их (правы они или нет), потому что против них говорит доктрина».
Вернемся к призраку Уайльда: хотя в своей статье Дойл писал о посланиях от Уайльда как о факте, не подлежащем сомнению, самой Доуден он в письме говорил несколько другое: обстоятельства жизни писателя настолько широко известны, что вполне возможно сознательное или бессознательное влияние знаний и представлений самих медиумов на содержание данных посланий. Двумя месяцами раньше, когда Дойл был в Канаде, местная женщина-медиум по фамилии Пул представила ему сообщения, полученные ею от покойного Стивенсона: некоторые фразы в них являлись прямыми цитатами из стивенсоновских книг, но доктор истолковал это в пользу медиума, так как миссис Пул, по ее словам, Стивенсона сроду не читала. Доверчивость? Но разве кто-то доказал, что эта дама хоть раз открыла книгу Стивенсона?! Доктор не верил, а изучал факты; и к каждому странному факту подходил с презумпцией невиновности. А странных фактов в мире так много – кто сумеет объяснить их все? Пользуясь дедуктивным методом – никто и никогда. Если бы наукой занимались следователи (или писатели), она по сей день не продвинулась бы дальше трех китов.
В Америке продолжилась публичная перебранка с Гудини. Когда Дойл в городе Денвере давал интервью местному репортеру, тот сказал ему, что Гудини предлагает награду в пять тысяч долларов любому так называемому медиуму, который осуществит трюк, какого Гудини не смог бы разгадать и повторить. Репортер написал, что Дойл ответил, что даст Гудини пять тысяч долларов, если тот «покажет мне мою мать». (В английском языке это выражение не имеет того несколько комичного оттенка, какой оно приобретает у нас.) Потом, правда, выяснилось, что репортер слова Дойла исказил. Тем не менее извинения пришлось приносить Дойлу, а не репортеру. Оно и поныне так бывает.
Там же, в Денвере, они встречались лично. Потом Гудини дал интервью лос-анджелесской газете «Окленд трибюн», где высказывал свое мнение о спиритизме; Дойл написал ему несколько писем: «Мне очень жаль, что между нами все рушится, мы чувствуем искреннее дружеское расположение к миссис Гудини и к Вам лично, но „друг тот, кто поступает по-дружески“, и мы не можем считать дружескими Ваши поступки, когда Вы высказываете вещи, в которых нет ни слова правды». После таких заявлений должна бы последовать дуэль – или как минимум полный разрыв. Но дружба иногда бывает иррациональной, как любовь: переписка продолжится.
Вернувшись домой летом 1923 года, Дойл подсчитал, что к этому времени он с проповедью спиритического учения проехал примерно 80 тысяч километров, а это то же самое, что дважды объехать Землю по экватору. Его лекции посетили 250 тысяч слушателей. Он получал более трехсот писем в день. Он потратил на пропаганду спиритизма в Британии и за границей около 150 тысяч фунтов стерлингов (что приблизительно составляет 4 миллиона 500 тысяч (!) современных фунтов). Ему было 64 года. Он очень устал и решил на год прервать поездки за границу. После этого он планировал поехать в Скандинавские страны.
В 1923-м Дойл написал для «Стрэнда» великолепного и, как всегда, весьма материалистического «Вампира в Сассексе» («The Adventure of the Sussex Vampire»). «Реальная действительность – достаточно широкое поле для нашей деятельности, с привидениями к нам пусть не адресуются». Ребенок с ангельским личиком оказывается преступником – ход довольно необычный для литературы того времени, если не считать «Поворота винта», которым Дойл восхищался.
Почему Дойл так и не захотел свести Холмса с настоящими духами? Высказывать предположения можно до бесконечности. Одни исследователи полагают, что в какой-то части своей души (или разума) Дойл оставался рационалистом (по Лайсетту, у Дойла было что-то вроде раздвоения личности), другие говорят, что он просто относился к писанию рассказов о Холмсе очень формально и потому не желал излагать в них свои истинные взгляды. Часто высказывается мнение, что Дойл все-таки наделил позднего Холмса тягой к спиритизму; в поддержку этой точки зрения приводятся десятки цитат, в которых, на наш взгляд, увидеть сходство взглядов сыщика и автора можно, но только при очень большом – нет, поистине при гигантском желании. Например, в рассказе «История жилички под вуалью» Холмс удерживает от самоубийства несчастную изуродованную женщину, а когда она спрашивает его, кому нужна ее жизнь, отвечает: «Откуда вам знать? Пример терпеливого страдания сам по себе – драгоценнейший из уроков миру, не знающему терпения». В «Москательщике на покое» Холмс философствует: «Мы тянемся к чему-то. Мы что-то хватаем. А что остается у нас в руках под конец? Тень. Или того хуже: страдание». Ну и что? Если каждого человека, который время от времени разглагольствовал о смысле жизни (за трубочкой и рюмочкой) или попытался отговорить кого-нибудь от суицида, записывать в идейные единомышленники Конан Дойла, то туда следует зачислить полмира. Холмс не отрицает спиритизм, не ругает его: он просто им не интересуется. Дойл, скорее всего, просто следовал логике литературного образа: Холмс таков, каким он был сотворен, и не в воле автора ломать характер героя.
В 1924-м доктор написал о Холмсе и Уотсоне еще один маленький, не входящий в сборники рассказ – «Как Уотсон учился делать фокусы» («How Watson Learned the Trick»). Это было сделано для серии книг-миниатюр «Библиотека Королевского кукольного дома». Эта забавная вещица является своего рода продолжением «Благотворительной ярмарки», и в ней доктор Уотсон пытается блеснуть своими способностями к дедукции. Нетрудно догадаться, с какими результатами.
Дойл не только писал собственные работы по спиритизму, но и много занимался переводами. Леон Дени, французский патриарх спиритизма, автор десятков теоретических трудов, которые спиритуалисты изучали, как революционеры «Капитал», написал книгу о феномене Жанны д'Арк. Как нетрудно догадаться, в ней доказывалось, что Жанна была медиумом и в ее деятельности ею руководили духи – они в интерпретации Дени являют собой примерно то же самое, что святые в традиционной трактовке. Дойл озаглавил свой перевод «Тайна Жанны д'Арк» («The Mystery of Joan of Arc») и сопроводил ее предисловием: «Я настолько люблю эту книгу и ей восхищаюсь, что мне бы очень хотелось следовать ее тексту как можно ближе. Изложение темы в ней настолько полно и совершенно, что мне ничего не остается добавить от себя, кроме разве только того, что, на мой взгляд, – и я совершенно в этом убежден – непосредственно после Христа Жанна д'Арк является на этой Земле наиболее высоким духовным существом, о котором у нас имеются достоверные сведения. Перед ней чувствуешь потребность преклонить колена».
Дойл сравнивал Жанну Леона Дени с Жанной Анатоля Франса («Жизнь Жанны д'Арк») и Бернарда Шоу («Святая Иоанна») – сравнивал, естественно, не в пользу двоих последних: у Дени понимание Жанны «более здраво» и «более истинно». В трактовке Франса Жанна – миф, созданный церковниками; ее – психически неуравновешенного и подверженного галлюцинациям (но при этом – наделенного прекрасными душевными качествами) человека – использовали в своих интересах политические силы; ее «видения» инспирированы лицами духовного звания. У Шоу Жанна была «здравомыслящей и сообразительной крестьянской девушкой, наделенной необыкновенной силой духа и физической выносливостью», и при этом – подлинной духовидицей; она также – «жертва лицемерия сильных мира сего, которые, хотя и объявляют ее святой, снова позволили бы ее сжечь».
Понятно, почему Дойла приводила в бешенство книга Франса (хотя церковных мифов он и сам не любил), но Шоу-то чем ему на этот раз не угодил? Свою работу Шоу пишет как бы «в пику» Вольтеру и Франсу, защищая Жанну и отстаивая ее психическую нормальность; духовидения он не отрицает, напротив, защищает духовидцев, доказывая, что они вовсе не обманщики и не сумасшедшие. Вообще в тексте «Святой Иоанны» (имеется в виду не пьеса, а прозаический комментарий, предваряющий ее) обнаруживается множество мыслей и даже фраз, которые вполне могли бы принадлежать Конан Дойлу. «Церковь, в которой нет места для свободомыслящих, которая, более того, не воодушевляет и не награждает свободно мыслящих абсолютной верой в то, что мысль, когда она действительно свободна, сама, по своим законам, должна найти путь, ведущий в лоно Церкви, – такая церковь не имеет будущего в современной культуре». Ну и что здесь доктору не понравилось? Что не так?! Ах, разве вот это: «...бесстыдная подмена святых преуспевающими жуликами, негодяями и шарлатанами в качестве объектов поклонения». Доктор отнес эти слова на счет медиумов – и был прав.
Ни Шоу, ни даже Франс ничем Жанну как человека не оскорбили, не обидели. Франс писал, что она принципиальным образом отличается от других исторических персонажей, страдающих галлюцинациями: «Они настолько же неуклюжи, насколько она прекрасна, и неоспоримо то, что они терпели неудачи в то время, как она возвысилась благодаря своей внутренней силе и расцвела в легенде». Шоу наделял ее мощным интеллектом, великолепными организаторскими способностями, идеальным здравым смыслом (качество, так любимое Дойлом), ярчайшей индивидуальностью. Оба отнеслись к ней с уважением и нежной жалостью. Но они – какое кощунство! – отказывали ей в умении выделять в больших количествах эктоплазму..
Дойл вступил в возраст, когда люди обычно садятся за мемуары; он стал писать «Воспоминания и приключения» (частично они набрасывались еще в течение трех—пяти предыдущих лет). С октября 1923 года они будут публиковаться в «Стрэнде» небольшими отрывками. Эту книгу мы столько цитировали, что отдельно говорить о ней вряд ли требуется. Она написана прелестным языком, полна мягкого юмора и наивной важности. Она писалась так, как жилась жизнь, – последовательно: доктор не пытался переосмысливать свои ранние воспоминания в свете своих поздних убеждений. Читатель, по какой-либо причине оборвавший чтение этой книги на событиях Первой мировой, даже не заподозрит, что ее писал человек, считавший себя носителем необычайной миссии и каждый день разговаривавший с призраками. О некоторых фактах эта книга умолчала – но не существует таких мемуаров, автор которых не умолчал бы ни о чем. Это блестящий образец беллетристики и мемуаристики, который показывает, что религиозное «помешательство» доктора нисколько не отразилось на его умении рассказывать истории...
В первой главе своих мемуаров Дойл написал: «Один из пока не осуществленных мною планов – собрать как можно больше работ и устроить в Лондоне выставку Чарлза Дойла – вот удивились бы критики, узнав, каким он был великолепным и самобытным художником! – по-моему, самым великим из всей семьи». В 1924-м он свой план осуществил. Выставка картин Чарлза была организована. Она была встречена критиками благожелательно, но ажиотажа не вызвала. Адриан Дойл в своей книге «Подлинный Конан Дойл», опубликованной в 1945 году, с гордостью заметил, что его семья является «единственной в Британской империи семьей, поставившей для Национального биографического словаря пятерых отдельных героев на протяжении всего трех поколений». Но бедный Чарлз Алтамонт Дойл в словарь так и не попал. А все-таки люди увидели его фантастические картины. Теперь любой может найти в Интернете репродукции с них и, не веря никому на слово, «собственным разумом» решить, был ли он великим художником.
На осень у доктора Дойла была запланирована поездка в Скандинавию. Но она не состоялась.
«– Мы чувствуем, что вы необходимы более здесь, в Англии. Англия ведет мир за собой. Если Англия примет наши идеи, то мы таким образом проложим путь к любой другой стране. Вы ослабите нашу энергию, если уедете сейчас. Нужно быть здесь и ковать железо, пока горячо.
– Но зимой я и так буду читать лекции здесь.
– Мы хотим, чтобы вы остались, но мы не можем запретить вам ехать. Поверьте, что мы видим дальше, чем вы.
– Я приму ваш совет».
Этот диалог с мудрым Финеасом состоялся 17 июля 1924 года. Нас не оставляет подозрение – быть может, несправедливое, – что леди Конан Дойл просто надоели бесконечные поездки. Так или иначе, но Дойлы остались дома.
В этом же году – так, во всяком случае, считает большинство биографов, – вновь возник вопрос о пэрстве. К доктору был прислан с деликатным поручением его дальний родственник, преподобный Ричард Барри-Дойл: он намекнул, что Дойла хотели бы пожаловать титулом, но с одним условием: перестать пропагандировать спиритуализм. Для доктора это было примерно то же самое, что перестать дышать. Так он и не попал в палату лордов...
1924-й подарил нам еще два рассказа о Холмсе: «Три Гарридеба» («The Adventure of the Three Garridebs»), где Холмс отказывается от титула, и «Знатный клиент» («The Adventure of the Illustrious Client»), в котором у Холмса появляется новый помощник, как будто позаимствованный у Честертона – раскаявшийся преступник Джонсон, – а сам Холмс совершает кражу со взломом и ему даже грозит уголовное преследование. В финале «Знатного клиента» Холмс произносит краткую тираду о грехах и Божией каре. Все-таки уверовал? А с чего мы, собственно, взяли, что он когда-то был материалистом? Атеистом он уж точно не был: с самого начала саги он чуть не в каждом втором рассказе роняет пару общих слов о Провидении. Также никогда не говорилось, что он отрицает бессмертие. Нет, Холмс не изменился: он был и остался верующим рационалистом.
Но с Челленджером ситуация иная. Осенью Дойл приступил к новому роману «Страна туманов» («The Land of Mists»). Его у нас – как и «Долину ужаса» – долго не печатали, так что человек, не прочитавший роман в детстве, вполне может быть с ее текстом не знаком; взрослый же, узнав, что это роман о спиритизме, читать и не станет (хотя если заменить спиритизм на парапсихологию, прочтет непременно). Скажем так: это роман о паранормальных явлениях, и в нем профессор Челленджер и журналист Мелоун становятся убежденными спиритуалистами. Дойл не очень любил «впихивать» спиритизм в свою беллетристику. Но спиритизм стал частью его жизни, очень большой частью: об этой жизни он не мог хоть раз не написать всё, что знал, и человек, которому любопытен мир тогдашних спиритов, найдет в этой книге «всеобъемлющую картину» их деятельности, с разными организациями, с узнаваемыми прототипами и бытовыми подробностями.
Книгу много критиковали – в частности, за то, что превращение лондонского репортера и ученого-естественника в спиритов выглядит крайне неубедительно. Сейчас говорят, что эта вещь слабая, скучная, устаревшая. Что ж, давайте разбираться: убедительно или нет, устарела или не очень. И вообще, «Страна туманов» заслуживает подробного рассмотрения: ведь в ней Дойл отчасти описывает свой собственный путь к спиритизму, описывает занятнее, живее и искреннее, чем в теоретических трудах; может, если мы внимательно прочтем «Страну туманов», нам наконец станет понятно, как доктор «докатился» до своих теорий?
Челленджер уже в «Отравленном поясе» проповедовал жизнь после смерти; было бы вполне естественно, если бы его воззрения продолжали развиваться в заданном направлении. Кроме того, профессор уже не тот, что был: умерла его любимая. Благодаря своей дочери Энид он снова смог «включиться в жизнь», но любить жену не перестал: главные его помыслы отныне устремлены «туда». Так что его погружение в страну туманов с психологической точки зрения было бы вполне оправданно. Как знать, быть может, если бы доктор Уотсон умер, осиротевший Холмс понял бы вдруг, что лишился значительной части своей души, и тоже захотел бы хоть изредка поговорить с покойным другом?
Мелоун тоже изменился – ведь прошли годы. «Юноша превратился в мужчину. Внешне он мало переменился, разве что усы стали погуще, округлилась талия, а лоб прорезали морщины – следы новых условий жизни в послевоенном мире». Мелоуну в «Затерянном мире» лет 25, во всяком случае, так его воспринимает читатель, следовательно, сейчас ему нет сорока; могло еще и не быть морщин. Как-то он быстро постарел и стал весьма похож на Артура Конан Дойла – больше, чем какой-либо другой из когда-либо придуманных доктором персонажей.
Итак, обстоятельства жизни Челленджера вроде бы таковы, что ему и провозглашать спиритизм, а Мелоуну, который никого не потерял и всегда был скептиком, следует с профессором спорить. Тем не менее Дойл принял совершенно иное решение: когда Мелоун в качестве репортера собирается идти в спиритическую церковь и робко замечает, что «есть же что-то такое непознанное», Челленджер его жестоко высмеивает.
«– И все же их поддерживают весьма достойные люди, – произнес Мелоун. – Что вы скажете о Лодже, Круксе и прочих уважаемых гражданах?
– Не стройте из себя дурака, Мелоун. И у великих есть слабые стороны. Своего рода оскомина на здравый смысл. Неожиданно впадаешь в идиотизм. Что и произошло с этими людьми. Нет, Энид, я не знаком с их доказательствами, да и не собираюсь знакомиться: существуют очевидные вещи».
Профессор, таким образом, предстает воплощением тех самых предвзятых людей, которые априори отвергают спиритизм, даже не дав себе труда вникнуть в проблему. Но он – человек честный, и добросовестность ученого не позволяет ему умолчать об одном факте, который его мощнейший интеллект не в силах объяснить: однажды ему на краткий миг почудилось присутствие умершей жены.
Но и после этого признания Челленджер вовсе не склонен менять свою точку зрения. Мелоун с Энид отправляются к спиритам. Зал набит до отказа, публика – мелкие торговцы, администраторы магазинов, крепкие ремесленники, женщины, измученные повседневными заботами, и немногочисленные молодые люди, пришедшие любопытства ради. Дойл описал свою типичную аудиторию. «Все они имели между собой какое-то неуловимое сходство, оно крылось не в особом отпечатке изысканности или интеллекта, а в безусловной открытости, честности и здравом смысле. Да, эти люди были искренними. И не походили на умственно отсталых. И все же, глядя на них, Энид и Мелоун испытывали жалость. Грустно, когда тебя обманывают в деле столь личном, когда мошенники играют на самых святых струнах твоей души, используя в нечистых целях любовь к почившим дорогим тебе людям». Мелоун уверен: сейчас присутствующих начнут морочить мошенники. И в самом деле: при чтении описания спиритической службы возникает ощущение, что Конан Дойл задался целью высмеять и разоблачить спиритов. «Дух из Атлантиды оказался непроходимым тупицей. Он изрекал такие явные глупости, нес такой откровенный вздор, что Мелоун, не удержавшись, прошептал Энид, что если умственное развитие духа соответствовало стандарту того времени, то можно только приветствовать гибель Атлантиды». Затем на сцену выходят другие медиумы и все как один выглядят придурками и мелют комический вздор. Неужто доктор Дойл решил отречься от своих взглядов?
После службы Мелоун беседует с ученым Аткинсоном, который говорит о спиритизме следующее: «Не обходится без разных нелепостей, допускаю, что возможен и просто обман, но есть там и нечто поистине чудесное. <...> Все видят сначала комическую сторону. Думаю, и вы состряпаете что-нибудь презабавное. Я, правда, не понимаю, что такого смешного в общении, скажем, с духом покойной жены, но это уж вопрос вкуса и знаний». Мелоуна приглашают на частный спиритический сеанс – он отказывается, не желая тратить на это время. Но тут его предупреждают, что на сеансы ему лучше бы не ходить. Людей, которые плохо относятся к спиритам, потусторонние силы могут покарать: некоторые люди умерли странной смертью. «Среди них были судьи, которые выносили несправедливые приговоры, основываясь на предвзятом мнении; журналисты, писавшие, сенсации ради, лживые материалы, бросавшие тень на спиритическое движение; или их коллеги, бравшие интервью у медиумов с заведомой целью их высмеять; просто любопытствующие, которые при первом знакомстве с явлением пугались и отшатывались, осудив его, хотя в глубине души понимали, что столкнулись с чем-то серьезным». Тут нас оторопь взяла: неужели доктору Дойлу мечталось, чтобы духи в самом деле поступали так жестоко? Даже в отношении ни в чем не повинных «просто любопытствующих»?! Но, оказывается, о мести призраков говорится не по этой причине. Просто это был единственный способ заставить Мелоуна все-таки посетить спиритический сеанс. «Существует один безошибочный прием, позволяющий со стопроцентной точностью выяснить, есть ли в интересующем вас человеке ирландская кровь. Поставьте его перед вращающейся дверью, с одной стороны которой написано – к себе, а с другой – от себя. Англичанин – существо разумное – поступит, как ему подсказывают. Ирландец же, в котором чувство независимости всегда берет верх над здравым смыслом, обязательно сделает наоборот. То же самое случилось и с Мелоуном». То же самое, возможно, когда-то случилось и с ирландцем Дойлом. Чувство независимости, дух противоречия и желание быть там, где опасно.
Побывав на спиритическом сеансе и не составив никакого определенного мнения о спиритизме, Мелоун идет в свой клуб, где собираются литераторы и художники: они грубо издеваются над спиритами, особенно романист Полтер: «За этим неглупым человеком водилась одна странность: его абсолютно не волновало, на чьей стороне истина, и он всегда был готов употребить всю мощь своего интеллекта, чтобы отстаивать, забавы ради, заведомо ложные взгляды».
Полтер – это, конечно, образ выдуманный и собирательный, как подавляющее большинство литературных персонажей. Многие писатели того времени – да практически все! – к теориям доктора Дойла относились, мягко говоря, неодобрительно. Его друг Джером одним из первых пытался увещевать его – еще в июле 1921-го между ними развернулась дискуссия (очень вежливая) в журнале «Здравый смысл»; его друг Барри публично высказывал свое огорчение тем, что талантливый человек тратит свое время на глупости. Для Честертона спиритизм был – обман и зло, уводящее людей от Бога. Бернард Шоу постоянно издевался над спиритами: хаживал на их сеансы и однажды устроил ловкую мистификацию, которой присутствующие поверили, а он потом написал об этом в самом насмешливом тоне. Дойла это бесило, и он не мог понять, при чем тут спиритизм: если злодей-атеист продемонстрирует доверчивому христианину фальшивого ангела, а потом будет над ним потешаться, – разве это доказывает, что ангелов не бывает? В своей предпоследней книге «Наша африканская зима» (изданной в 1930-м) доктор писал: «Не приходится сомневаться, что я, в присутствии свидетелей, видел свою мать также и после ее кончины. Но, похоже, люди уже не верят моему слову, поскольку Бернард Шоу обманул своих друзей. Можно ли придумать софизм более бессовестный?»
Уэллс, также поклонник здравого смысла, спиритизма терпеть не мог: в его романе «Неугасимый огонь» есть издевки даже в адрес несчастного Оливера Лоджа; в романе «Любовь и мистер Льюишем» герой говорит спиритам: «Это обман. <...> Даже если то, что вы делаете, и не обман, все равно это – заблуждение, то есть бессознательный обман. Даже если в этом есть хоть частица истины, все равно это плохо. Правда или нет – все равно плохо». Вот так вот: правда или нет – все равно плохо, плохо – и все тут! Дойла подобная позиция могла свести с ума. В те годы Уэллс и Дойл раздражали друг друга неописуемо, чем дальше – тем больше; мы безуспешно пытались сформулировать суть этого раздражения, пока не наткнулись на эссе Оруэлла, где тот пишет об Уэллсе: «Подобно Диккенсу, Уэллс происходит из среднего класса, которому чуждо все военное. Его оставляют абсолютно бесстрастным гром пушек, звяканье шпор и проносимое по улицам боевое знамя, при виде которого у других перехватывает дыхание. <...> С одной стороны – наука, порядок, прогресс, интернационализм, аэропланы, сталь, бетон, гигиена; с другой – война, националистические страсти, религия, монархия, крестьяне, профессора древнегреческого, поэты, лошади. История в понимании Уэллса – это победа за победой, которые ученый одерживает над романтиком». Конан Дойл, хотя его и приводили в трепет такие слова, как «боевое знамя», вовсе не был поклонником националистических страстей, монархий и религий. Он обожал прогресс и не считал, что лошади лучше аэропланов, а рыцари полезнее танков. И бетон в его системе ценностей занимал высокое место. Но все же не такое высокое, как поэты...
«Лучше увязать в грязи со здравомыслящими людьми, чем витать в облаках с психами, – сказал Полтер. – Я знаком с несколькими спиритуалистами и убежден, что половина из них дураки, а другая – плуты.
Сначала Мелоун прислушивался к разговору с интересом, но потом в нем стало нарастать раздражение. И вдруг он взорвался.
– Послушайте, Полтер, – сказал он, разворачивая стул в сторону спорщиков. – Именно такие, как вы, тупицы и олухи, тормозят прогресс. По вашим собственным словам, вы ничего об этом не читали и, могу поклясться, ничего не видели. Тем не менее вы, пользуясь своим положением и именем, заслуженным на совсем другом поприще, изо всех сил стараетесь дискредитировать людей, которые серьезно и обстоятельно исследуют эту проблему».
Беззащитных, неуклюжих спиритов ругают у них за спиной; их жестоко высмеивают – а за них некому заступиться! Мелоун же видел, что среди них есть приличные, образованные и доброжелательные люди, – а их называют дураками и плутами! Некому заступиться! Именно с этой минуты Мелоун невольно становится на сторону гонимых, а не гонителей, и, разругавшись с литературной братией, уходит из клуба. Он посещает новый сеанс с материализацией духов, где медиумами работают супруги Линдены. К ним приходят клиенты (гинея за сеанс, это немного, ведь любой труд должен оплачиваться): несчастную женщину, потерявшую мужа, утешают, бизнесмену, желающему получить биржевой совет, отказывают. Приходят две несчастные девушки, Линдены проникаются к ним жалостью, а те оказываются агентами полиции. Линдену грозят судом. Вид безобидной супружеской четы, охваченной ужасом, вызывает у Мелоуна желание защитить жертву – все равно, виновна она или нет. Мелоун находит Линдену хорошего адвоката, и тот на суде произносит речь: «В то время как полиция тратит время, посылая к медиумам своих агентов, проливающих крокодиловы слезы по якобы почившим родственникам, повсюду безнаказанно вершатся жестокие злодеяния». Но Линдена все же приговорили к нескольким месяцам заключения.
Далее появляется лорд Рокстон, вернувшийся из Африки: он намерен приобрести дом с привидениями. На спиритизм ему наплевать, неугомонный лорд попросту ищет новых приключений: интересно ведь! Дойл, как мы помним, вступив когда-то в Общество психических исследований, не пропускал ни одной возможности переночевать в доме с полтергейстом – не эта ли возможность так долго удерживала его в организации, взгляды большинства членов которой его раздражали? С Рокстоном беседуют Мелоун и священник англиканской церкви Мейсон, сочувственно относящийся к спиритизму. Тут нет ничего надуманного, теологов, сочувствовавших спиритическому движению, было немало: Филдинг Оулд, Артур Чамберс, Чарлз Твидейл; в «Истории спиритизма» Дойл писал о преподобном Бейкере и других представителях церкви (только не католической), которые много сделали для пропаганды спиритических учений; его другом и сподвижником по спиритизму был пресвитерианский священник Джон Ламонд, который, возможно, отчасти является прототипом Мейсона.
В ответ на вопрос Мелоуна Мейсон рассказывает, почему он стал придерживаться нетрадиционных взглядов: «В деревне был дом, где прочно обосновался полтергейст необычайной злобности и коварства. Я вызвался прогнать его. Как вам известно, у нас в церкви существует по этому поводу специальный обряд, и я чувствовал себя во всеоружии. Служба началась в гостиной, где особенно буйствовал призрак; все домашние стояли на коленях, внимая мне. И как вы думаете, что произошло? – Суровое лицо Мейсона расплылось в добродушной улыбке. – В тот момент, когда я произнес „аминь“, ожидая, что пристыженный злой дух не замедлит покинуть поле боя, медвежья шкура, лежавшая у камина, поднялась во весь рост и пошла на меня, пытаясь обхватить. Стыдно сказать, но я в два прыжка выскочил из дома. Тогда-то я и понял, что от чисто формальных религиозных обрядов проку мало.
– А что может помочь?
– Доброта в соединении с разумом».
Прогрессивный священник разъясняет Мелоуну, что такое привидения: «В том месте, где мы пережили сильное духовное потрясение, может остаться часть нашей ауры, автоматически повторяющая наш физический облик и психику». Некоторые из этих аур бывают очень злыми, и привидение, обитающее на вилле, которую намерен купить Рокстон, может оказаться чудовищем, коварным монстром, подобным осьминогу. Мелоун смотрит на собеседника в изумлении.
« – А как же мы?! – воскликнул он. – Мы что же, беззащитны?
– Почему? Думаю, защита есть. Иначе эти монстры опустошили бы землю. Ведь существуют не только темные, адские силы, но и светлые. Католики называют их ангелами-хранителями, можно назвать их наставниками или проводниками, ну, да как их ни именуй, главное – они существуют и хранят нас от зла».
Ну и какая же «Страна туманов» устарелая вещь? Скорее уж можно назвать доктора одним из пионеров жанра. Добрая половина современной остросюжетной литературы и кино на этом построена: Светлые колотят Темных и наоборот. А вот с учением самого Дойла теория, высказываемая Мейсоном, не очень сходится. Нам же объясняли, что все люди попадают в подобие рая, в худшем случае – на недолгий период в чистилище, похожее на больницу или школу. Все выглядело так по-доброму, так интеллигентно. И вдруг – чудовища, монстры, кошмары, ад, война. Изменились взгляды Дойла? Да вроде бы нет: в своих работах по спиритизму, написанных позднее «Страны туманов», он ничего подобного не говорит. Просто мы увлеклись и забыли, что доктор – высокопрофессиональный беллетрист и фантаст. Идеи идеями, но прежде всего он хотел, чтобы читателю было интересно. Мораль и этика, любовь к Христу – всё это очень мило; но чтобы читатель не захлопнул, позевывая, книгу, в ней должен присутствовать подобный осьминогу монстр.
Смелая троица ночует на вилле, купленной Рокстоном; видит ужасных призраков. Мейсон не читает формул; он «просто беседует» с духом, как беседует психолог с маньяком, захватившим заложника, и «добротой и разумом» убеждает его уйти. Священник без кафедры, священник без молитв, священник, который просто беседует, – а зачем тогда вообще нужен священник? Чем он отличается от квалифицированного психиатра? Неужели доктор все еще не понял, за что церковь его не любит?
Мелоун собирается жениться на Энид. В «Старке Монро» Дойл говорил, что люди не должны ломать своих близких и переделывать их убеждения. Мелоун, однако, не хочет оставить будущего тестя в покое. Он с утра до вечера изводит его разговорами о спиритизме; бедный старик, бранясь, наконец соглашается посетить спиритический сеанс. Мелоун и его новые друзья долго обдумывают, как сделать этот показательный сеанс максимально убедительным. Совещаются раз двадцать, какого медиума выбрать, чтобы он не подвел: один пьющий, другой слабонервный. Наконец всё готово. «Итак, капканы были расставлены, ловушки вырыты, и охотники готовились заполучить большую добычу, – вопрос заключался лишь в том, согласится ли зверь дать себя заманить». Опять жалко профессора: почему нельзя было оставить его при его убеждениях? Разве хорошо загонять людей в капканы? Кажется, спириты сами проповедовали свободу совести и отказ от принуждения – а теперь просто какую-то военную операцию готовят против одного пожилого человека. Пока Мелоун защищал слабое и гонимое меньшинство от сильного большинства, мы ему сочувствовали; но теперь он становится нам неприятен.
И вот кульминация романа: сеанс. Челленджер своими нападками доводит медиума до истерики; у того ничего не получается. Казалось бы, всё кончено. Но внезапно Энид впадает в транс и передает отцу сообщение от двух умерших людей. Сообщение это таково, что ни один человек на свете не мог располагать содержащейся в нем информацией. Профессор вмиг пал на колени и уверовал: «Страстный и открытый по натуре, он теперь стал отстаивать спиритуализм с тем же рвением и, как ни удивительно, с той же непримиримостью, с какой прежде его отвергал». Признаем, правы были критики: обращение Челленджера выглядит на редкость неубедительно и по-дурацки. А вот процесс обращения Мелоуна очень даже убедителен и реалистичен. И то, что герой, начав с защиты инакомыслящих, в конце концов устраивает на инакомыслящего тестя жестокую охоту, – тоже, увы, вполне убедительно, – хотя сам автор этой жестокости и не заметил.
Глава пятая
ЕГО ПРОЩАЛЬНЫЙ ПОКЛОН
«Страна туманов» была окончена в феврале 1925 года (она начала публиковаться в «Стрэнде» с июля, а в конце года вышла в издательстве Хатчинсона). Потом Дойл написал «Раннехристианскую церковь и современный спиритуализм» и начал работать над «Историей спиритизма». А летом. «Все уехали за город, и я начал тосковать по полянам Нью-Форес-та и по каменистому пляжу Саутси». Доктор Уотсон потосковал-потосковал, но в те места жить не вернулся. А доктор Дойл взял да и купил там деревенский дом. В тех самых местах, где он начинал свою взрослую жизнь, где работал врачом, где разворачивалось действие «Михея Кларка» и «Белого отряда» – в графстве Хэмпшир, близ прекрасного заповедного леса, в деревушке Минстед, что двумя милями севернее города Линдхерста, считавшегося столицей района Нью-Форест.
Дом Дойлов получил название «Бигнелл-Вуд». Пошла молва, будто это что-то вроде молельного дома или убежища для спиритов, куда нет входа инакомыслящим. Говорили также, что Дойл там «прячется» и не пускает соседей. Товарищи доктора по убеждениям в «Бигнелл-Вуд», разумеется, приезжали, но приезжали и другие знакомые. Те и другие приезжали редко: доктор действительно решил немножко спрятаться, чтобы писать в покое и тишине. В Кроуборо его одолели визитеры и почтальоны. Джин Дойл-младшая говорила, что дом был куплен в основном затем, чтобы сделать приятное ее матери: та любила деревенскую жизнь. «Бигнелл-Вуд» действительно был преподнесен Джин ее мужем как подарок: может, и нравилась ей деревенская жизнь, а может, просто надоело в Кроуборо.
Место для нового дома, во всяком случае, выбирал сам доктор. Он осмотрел дом еще летом прошлого года, и Финеас его одобрил: хорошее место со светлой аурой. Нью-Форест – где-то нам это название уже встречалось, помимо романов; да, именно в тех местах доктор снимал на полгода такой же коттедж, когда писал «Белый отряд». Какая там молельня – человек на склоне лет захотел уехать туда, где ему в молодости отлично жилось и работалось; может, он никогда больше не был так счастлив, как в те полгода, без жен, без детей, без собраний и заседаний, один со своей работой. У многих писателей бывали такие уединенные райские места, а у кого не было – те мечтали бы их иметь. Что же касается соседей в Нью-Форесте, они к Дойлам ходили регулярно – званые и не очень. «Булочник давеча говорил, вы приехали, – дай, думаю, зайду». Нравы там были самые деревенские, двери не запирались. Поблизости находился цыганский табор; доктор полюбил ходить к цыганам, болтать с ними и слушать их песни. Конан Дойл и цыгане – какое-то непривычное сочетание: так и видишь Никиту Михалкова в обличье Генри Баскервиля. «К нам приехал, к нам приехал сэр Артур наш дорогой.» Но ему в таборе нравилось. С цыганами и деревенскими он о спиритизме не беседовал. Он просто отдыхал.
В «Бигнелл-Вуд» обычно проводили летние месяцы, когда у детей были каникулы. (Все трое учились в Кроуборо, в школе Бикона.) Детям в Нью-Форесте нравилось – особенно Джин, которая любила гулять по лесу, наблюдая за животными и птицами. У Денниса и Адриана уже потихоньку начали формироваться интересы такого рода, что их больше привлекал Лондон; лесная фауна их интересовала только с точки зрения убийства. (В «Уинделшеме» маленький Адриан едва не пристрелил садовника из охотничьего ружья.) Отец позволял им управлять автомобилем. Однажды это кончилось плачевно: тот же Адриан расколошматил о дерево новую, стоившую 700 фунтов, незастрахованную машину. Вообще мальчишки вели себя не слишком примерно. Щипали служанку – отец был в страшном гневе, грозился выгнать из дому. Начали курить – отец был тоже в гневе, но гнев его вызвало в основном то, что сыновья осмелились закурить в присутствии дамы.
Доктор все больше привязывался к дочерям. Джин была его любимицей с рождения, ее он баловал как никого из своих детей; но лишь теперь он по-настоящему оценил Мэри. Усидчивая, трудолюбивая, пунктуальная, замкнутая, старательная – она становилась отцу товарищем. Осенью 1925 года Дойл открыл в Лондоне, на Виктория-стрит, неподалеку от Вестминстерского аббатства, небольшую спиритическую библиотеку-магазин, предназначенную также для издания его собственных работ в этой области. Вместе с Мэри он занимался библиотекой: сами перетаскивали горы книг, паковали, клеили пакеты из упаковочной бумаги. Мэри оставалась заведовать библиотекой, когда отец уезжал из Лондона в «Уинделшем» или «Бигнелл-Вуд»; осталась заведовать ею и после смерти отца. Но была ли это идиллия?
В книге Джорджины Дойл высказывается мысль, что этой библиотекой Дойл загубил карьеру музыканта и личную жизнь своей старшей дочери (Мэри умерла незамужней). Не зная подлинных мыслей самой Мэри в тот период (а их, к сожалению, никто пока не знает), трудно вынести какое-либо суждение по этому поводу. Учитывая характер Мэри, кажется довольно маловероятным, чтобы ей удалась сценическая карьера. Но как знать? Выйти замуж, во всяком случае, библиотека ей не мешала, скорее наоборот: любая женщина знает, что подцепить мужа проще всего в различных кружках по интересам; спиритки очень часто выходили замуж за своих единомышленников. Допустим даже, что отец не поощрял замужества Мэри (хотя на этот счет абсолютно ничего не известно) – но когда он умер, Мэри был 31 год; вопреки бытующему мнению, что «раньше женщины выходили замуж молодыми», в Британии сплошь и рядом под венец шли тридцатипятилетние и сорокалетние невесты.
Дойл использовал свою дочь как бесплатную рабочую силу? Скорее он был рад пристроить ее к какому-нибудь делу, занять чем-то полезным (по его мнению) ее жизнь; он был также рад, что нашел родного человека, с которым мог постоянно говорить о занимавших его проблемах и находить у него полное понимание. Библиотека особых доходов не приносила, но средства Дойл своей старшей дочери оставил. В соответствии с его завещанием, по которому все имущество переходило к леди Конан Дойл, после смерти последней имущество делилось поровну между всеми четырьмя детьми. Мэри пережила мачеху на 36 лет, так что у нее было время осуществить наследственные права. Кроме того, Мэри отдельным пунктом была выделена сумма в две тысячи фунтов. По сравнению с тем, сколько ее отец тратил на спиритизм, эта сумма, конечно, выглядит непристойно маленькой; и если учесть, что авторские права унаследовали Джин и трое ее детей, то получается, что Мэри обидели. Но все же это были хорошие деньги – 80 тысяч современных британских фунтов: жить вполне можно. Ей также оставались акции, принадлежавшие ее матери и унаследованные отцом. Мэри могла при желании переменить род занятий, могла распорядиться своей жизнью иначе. Она не смогла или не захотела.
В Париже с 6 по 13 сентября 1925 года проходил международный конгресс спиритуалистов; Леон Дени, уже глубокий старик (то было его последнее появление на публике), предложил избрать доктора Дойла председателем. Его кандидатура была утверждена единогласно. Гастон Люс в книге «Леон Дени, апостол спиритизма» писал: «Добрый великан склонялся к почти слепому старцу, с трогательной заботливостью вел его по лабиринту коридоров Зала ученых обществ, помогая занять место в президиуме. Добрейший учитель наш был этим сильно тронут: „Конан Дойль, каков он из себя? Я плохо его вижу...“ – "О, он очень высокий, – отвечали мы, – у него прекрасная большая голова, серые глаза и усы a la gauloise. Это не англосакс. Взять хотя бы его имя. Конан – 'вождь', ведь это бретонское имя!"» Звучит ужасно слащаво, но по сути верно: Дени и Дойл были очарованы друг другом, французский патриарх не мог мечтать о более верном последователе – хотя тот, по его собственному признанию, в спиритизм вовсе не верил. Да-да, не верил! В своей речи Дойл заявил: «Есть нечто более сильное, чем просто вера, – это знание. <...> Я утверждаю эти вещи, потому что у меня есть знание о них. Я не верю – я знаю».
В том же году духи неоднократно сообщали Дойлу о приближающейся смерти его друга Гудини. В конце 1923-го Дойл писал ему: «Наши отношения складываются очень странно и, наверное, станут еще более странными, ибо всякий раз, когда Вы объявляете ложью то, что, как я знаю, является истиной, я вынужден атаковать Вас в ответ. Как долго может прожить дружба, подвергаемая подобным испытаниям, я не знаю». В последний раз они обменялись письмами в феврале 1924-го:
Гудини просил Дойла поделиться сведениями о некоторых медиумах, доктор отвечал, что не может удовлетворить просьбу, так как боится, что друг использует полученную информацию для дискредитации спиритического движения; Гудини, все еще пытавшийся сохранить отношения и недавно опубликовавший новую книгу «Чародей среди спиритов», спросил доктора, желает ли тот, чтобы ему выслали экземпляр. Дойл не ответил. После полученного с того света предостережения Дойл писал американке Гертруде Хиллс, знакомой Гудини, что не стал предупреждать иллюзиониста, хотя очень опасался за его судьбу, так как знал, к чему это приведет: Гудини опубликует его письмо в газетах с издевательскими комментариями.
Иллюзионист скончался в больнице 31 октября 1926 года от перитонита, полученного в результате нелепого несчастного случая: на гастролях, демонстрируя свою неуязвимость, он предлагал наносить ему удары – и один из зрителей перестарался. Перед смертью он оставил своей жене Бесс несколько кодовых фраз: в случае, если спириты станут заявлять, что им являлся его дух, но не смогут эти фразы воспроизвести, она должна будет разоблачить их. Существует версия, будто его убили обиженные им спириты. Странно, что никто еще не сочинил книгу о том, как Конан Дойл, загримировавшись, приехал в Америку и забил своего бывшего друга до смерти. Это было бы покруче, чем отравление Флетчера Робинсона. Спустя ровно две минуты после того, как была написана эта опрометчивая фраза, интернет-поиск сообщил, что такая книга недавно вышла, она называется «Тайная жизнь Гудини»: в ней рассказывается о том, как Гудини был агентом британской разведки и как Конан Дойл участвовал в его убийстве. В этой связи нам бы хотелось обратить внимание литераторов на следующее подозрительное обстоятельство: у Конан Дойла было – по самым скромным подсчетам – более тысячи знакомых, с которыми он состоял в более или менее близких отношениях. Вообразите себе, все они умерли!
В книге «Грань неведомого» доктор посвятил своему другу первую главу. Она начинается словами: «Кто был самым ярым преследователем медиумов в последние годы? Несомненно, Гудини. Кто был самым выдающимся медиумом последних лет? Несомненно, он же.» Далее Дойл писал, что Гудини был самой интересной, самой интригующей, самой противоречивой личностью из всех, с кем он когда-либо сталкивался (то есть даже противоречивее Кейзмента). Доктор рассказывал о необыкновенной личной смелости Гудини, приводил примеры его доброты, его милосердия по отношению к старикам, детям и животным. Нет, то не был напыщенный некролог – доктор просто отдавал своему другу должное и писал то, что думал о нем на самом деле. «Он также был одним из самых учтивых, доброжелательных и приятных в общении людей, дружба с ним была радостью. Когда вы были с ним рядом, вы не могли и мечтать о лучшем компаньоне, хотя иногда за вашей спиной он мог сказать о вас довольно неожиданные вещи». Ребяческое тщеславие и страсть к рекламе, не знавшая границ, – вот, по мнению Дойла, черты, которые могли затмить в характере его друга всё остальное. Два человека, обладавших тем же ребяческим тщеславием, нам давно известны, их фамилии – Челленджер и Холмс.
В 1927-м свершилось событие, которого Дойл добивался много лет: Оскар Слейтер вышел на свободу. Как мы уже знаем, между ними тотчас завязалась некрасивая тяжба из-за денег. Было бы неправильно утверждать, что погибла еще одна потенциальная дружба, – Слейтер никогда не был Дойлу симпатичен (именно это обстоятельство делает его борьбу подвигом); и все же нам кажется, что, случись этот конфликт десятью годами раньше, доктор не стал бы его так раздувать. Но проповедники – народ суровый. Доктор знал это, еще когда писал «Михея Кларка».
За два последних года Дойл написал все остальные холмсовские рассказы, составившие сборник «Архив Шерлока Холмса»: «Происшествие на вилле „Три конька“» («The Adventure of the Three Gables»), «Побелевший воин» («The Adventure of the Blanched Soldier») – именно из этого рассказа читатели с изумлением узнали, что Уотсон вторично женился, «Львиная грива» («The Adventure of the Lion's Mane»), «Москательщик на покое» («The Adventure of the Retired Colourman»), «Дело необычной квартирантки» («The Adventure of the Veiled Lodger») и «Загадка поместья Шоскомб» («The Adventure of Shoscombe Old Place»). Ничто в этих рассказах не указывает на то, что автор считал их последними. Когда Дой-ла уже после выхода сборника (он был издан Мюрреем в июне 1927 года) спрашивали, будет ли он еще писать о Шерлоке Холмсе, он отвечал, что ему некогда и что пропагандистская работа отнимает у него слишком много сил. Но от резких жестов в адрес своего героя он уже давно отказался и вряд ли собирался бросить его навсегда. «Уже почти полночь, Уотсон. Я думаю, нам пора возвращаться в наше скромное пристанище». Это последняя реплика, которую Конан Дойл вложил в уста великого сыщика. При желании ее можно счесть символической.
Писал в те годы Дойл очень много – совсем как в молодости. Громадный труд «История спиритизма», бесчисленные статьи, детективы, фантастика. Во всех кратких биографических очерках говорится, что Дойл, после того как занялся пропагандой спиритизма, написал «очень мало беллетристики». Может, и маловато, но уж никак не «очень мало» – почти десяток холмсовских рассказов, «страшные рассказы» (как, например, упоминавшийся «Ужас высот»), да еще и роман «Маракотова бездна» («The Maracot Deep»). «Иногда я задавался мыслью: действительно ли гибель Атлантиды не могла случиться позднее, чем мы думаем? По расчетам Платона, это произошло около девяти тысяч лет до нашей эры, но ведь вполне могло произойти и постепенно, и, может, Ганнон (карфагенский полководец и мореплаватель. – М. Ч.) наблюдал затухание одной из ее последних конвульсий». Мыслью этой доктор Дойл задавался много-много лет тому назад – когда плыл у берегов Африки на «Маюмбе». И вот он все-таки решил написать об Атлантиде.
С публикацией «Маракотовой бездны» в СССР связана целая история, которую рассказал переводчик Александр Щербаков; в наше время о ней писали довольно много, но вряд ли она известна всем, так что стоит ее привести. В 1927 году «Стрэнд» публиковал первую часть книги – собственно «The Maracot Deep». Советское издание «Мир приключений» немедленно, в том же году опубликовало отрывки из нее под названием «Глубина Маракота», затем перевод вышел в журнале «Всемирный следопыт». Вторая часть романа была написана позднее и печаталась в «Стрэнде» в 1929-м. Конан Дойл назвал ее «The Lord of the Dark Face», что обычно переводят как «Владыка Темной стороны»; молодому читателю, наверное, ближе другой вариант – «Темный Лорд», хотя Темный Лорд доктора Дойла не имеет ничего общего с обаятельными душками Вольдемортом и Сауроном – он скорее напоминает темные силы, какими их видел Стивен Кинг: омерзительные чудовища, лишь иногда напяливающие человеческую личину.
Тотчас же «Всемирный следопыт» – в майском номере – поместил отрывок из этого текста, озаглавленный переводчиком «Опасности глубин», и анонсировал выход второй части романа полностью. Однако, после того как в майском «Стрэнде» появилась кульминация романа, редакция «Следопыта» объявила, что печатать «Темного Лорда» будет в сильно урезанном виде: «Досадно за талантливого писателя, который не только докатился до мракобесия, но и проповедует его наивными приемами, лишенными даже тени оригинальности и новизны». (То есть проповедовать мракобесие методами, в которых наличествуют оригинальность и новизна, можно?) Щербаков пришел к выводу, что истинная причина, по которой «Следопыт» осерчал на доктора Дойла, заключалась вовсе не в мракобесии; дело в том, что Дойл мимоходом обругал там французскую революцию и советский строй. Дойловский Темный Лорд – дьявол, скажем для простоты, – заявляет, что он «был тем высоким темным человеком, который вел толпу в Париже, когда улицы утопали в крови. Такие времена редки, но в России в последнее время было и похлеще. Я и сейчас оттуда». Дьявол обретается в СССР! Наверное, Щербаков прав, хотя и «мракобесие» тоже вызвало недовольство – иначе можно было выкинуть пару фраз, а не кромсать весь текст.
Вторая часть «Маракотовой бездны» публиковалась у нас с громадными сокращениями, а потом вовсе перестала печататься; лишь с 1990-х российскому читателю стал доступен полный перевод. Но роман все равно принято называть слабым – возможно, по инерции. Что касается первой части – в детстве она читалась с тем же интересом, что и другие фантастические тексты Конан Дойла. Когда «Бездну» перечитывает взрослый, которому важно не «про что», а «как» написано, – да вроде бы тоже все в порядке, не потерял доктор своего мастерства... И все же «Затерянный мир» интереснее... Почему? Героя «Бездны», профессора Маракота, называют бледной тенью Челленджера. На наш взгляд, Маракот никакая не тень, а просто совсем другой характер – сухарь, фанатичный аскет, зануда, «живая мумия», как сам автор его определил. Скорее уж можно сказать, что Маракот – это Саммерли: быть может, доктор Дойл пожалел, что рано похоронил его.
Вероятно, «Бездна» кажется бледной по сравнению с тем же «Затерянным миром» из-за того, что не совсем удачно выбрана точка обзора. Дойл изменил своему обычному принципу – пара или четверка; главных героев теперь трое: фанатичный Маракот, грубоватый весельчак Билл Сканлэн и Сайрес Хедли, от чьего имени в основном ведется повествование. Хедли – образованный человек, молодой ученый и на роль «простодушного рассказчика» не очень-то годится: мы уже видели, какой сбой дает блистательная схема, когда повествователь недостаточно наивен – эффекта волшебных очков не получается. Если бы Дойл заставил читателя смотреть на происходящее глазами простоватого Билла Сканлэна – наверняка все воспринималось бы куда ярче и живее.
Так почему же погибла Атлантида? «Мы видели войны – беспрерывные войны, на суше и на море. Мы видели беззащитные дикие племена, уничтожаемые огнем и мечом, их подминали под себя колесницы, топтала тяжелая конница. Мы видели сокровища, доставшиеся победителям, но чем богаче они становились, тем резче менялись лица на экране: они приобретали более жесткие, животные черты. <...> Мы видели беззаботные, легкомысленные толпы, бросавшиеся от одного увлечения к другому; они гонялись лишь за порочными наслаждениями, никогда не пресыщаясь ими. Выросла, с одной стороны, группа богачей, стремившихся исключительно к чувственным удовольствиям, с другой стороны, обнищавшее до последней степени население.» Это все доктор писал конечно же не об Атлантиде – о Земле.
Затем «появились реформаторы, пытавшиеся указать заблудшим другие пути, вернуть их к забытым благородным целям. Мы видели, как эти печальные, исполненные серьезности люди увещевали ставших на путь порока, но те, кого они хотели спасти, издевались над ними. Особенно враждебны реформаторам были жрецы Ваала, по милости которых бескорыстная религия духа выродилась во внешние ритуалы и церемонии». Реформаторы – это, надо полагать, спириты, а кто такие жрецы Ваала – вряд ли нужно объяснять. Далее объявился еще один реформатор, собрал вместе всех ученых и построил убежище на случай конца света. Он звал в убежище всех, но все смеялись над ним – так что когда Атлантида начала опускаться под воду, добрый реформатор со своими единомышленниками были единственными, кто спасся. Остальных поглотила пучина. «Видимо, есть точка, после которой продолжение становится невозможным. Терпение Природы кончается, и единственное, что остается, – смести все с лица земли и начать заново».
Не будем думать, что доктор Дойл хотел такой участи для всех, кто не разделял его взглядов, – иначе в этом можно обвинить каждого, кто пишет антиутопию. Он просто предупреждал человечество – как делал во всех своих работах за последние десять лет. Но в конце 1920-х годов он по-настоящему опасался, что нашу планету может постигнуть судьба Атлантиды. Великий Финеас говорил ему о предстоящем конце света, а все, что говорил Финеас, доктор воспринимал как истину.
Да и было отчего поверить в конец света: 1 сентября 1923 года Японию постигло страшное бедствие – разрушительное землетрясение в районе Канто практически полностью уничтожило Токио; 22 мая 1927 года в Китае землетрясение унесло около двухсот тысяч жизней. Финеас говорил: вот она, кара; вот оно, начало конца. Называл сроки: в 1928 году разразится катастрофа, подобная той, которую описал его друг в «Отравленном поясе». Дойл повторял это в своих статьях и публичных выступлениях, ссылаясь на Финеаса. Его книга «Финеас говорит» уже была опубликована; он готовил к печати второй том этих бесед, в котором должны были быть собраны все эсхатологические предупреждения Финеаса (этот том никогда не был издан). Доктора опять называли сумасшедшим. Но Гарри Прайс писал, что его друг производит впечатление совершенно нормального человека: счастлив в семейной жизни, увлечен работой. Ничего оригинального в пророчествах доктора, кстати сказать, не было. Ужасающие всемирные катастрофы после тех землетрясений предрекали очень многие. И, учитывая то, что начало твориться в Европе уже в конце 1930-х, разве можно сказать, что Финеас и Дойл предупреждали зря? Правда, те, кто тащил мир в очередную бездну, искренне считали себя добрыми реформаторами, желавшими отвратить народы от сладострастия и беспутства. Но ведь никто не станет спорить с тем, что добрые реформаторы действительно существуют. Их просто не всегда можно сразу отличить от тех, других. Наверное, поэтому современные беллетристы обычно следуют примеру доктора Дойла: нужно сразу назвать одних Темными, а других Светлыми – чтобы читатель ненароком не спутал, кто есть кто.
«Владыка Темной стороны» – текст совсем небольшой по объему. Хедли, уже давно выбравшийся на сушу вместе со своей женой-атланткой, делится воспоминаниями о жизни в подводном мире. Он рассказывает, как жрецы хотели принести в жертву младенца и как отважные земляне способствовали его спасению, а также о встрече с Темным демоном: тот был чрезвычайно могуществен, насмехался и угрожал, но в конце концов профессор Маракот объяснил ему, что Добро всегда побеждает Зло, и велел убираться в ад, – и ужасный демон был вынужден послушаться. (А Маракот, как Челленджер, отказался от своих прежних материалистических убеждений.) Эпизод этот занимает всего пару страниц. Больше никакого особенного мракобесия во второй части «Бездны» нет, даже нет ничего о спиритизме (хотя есть, например, о реинкарнации), зато там много красочных описаний подводной жизни. Это самая нормальная приключенческая фантастика. Она наивна, но нисколько не устарела: мы не реже одного раза в неделю можем видеть по телевизору сцену, подобную той, что произошла между Маракотом и демоном, а многие из нас даже ходят за этими сценами в кино.
Если за «Маракотову бездну» Дойл, как всегда, получил большой гонорар, то «Историю спиритизма» – как и другие работы на ту же тему – ему пришлось издавать за свой счет. Это поистине монументальное произведение, в котором добросовестно собрано (или свалено) в одну кучу абсолютно все, что доктор знал о предмете, – в том числе и такие вещи, которые в начале XX века даже сами спиритуалисты не воспринимали всерьез. Дойл выражал надежду, что Оливер Лодж оценит его работу. Но Лодж сильно сомневался, что книгу кто-то будет читать: она была безнадежно устаревшей. Он говорил, что сожалеет о решении Дойла публиковать эту вещь, но прибавлял, что «это естественный выход для его миссионерской активности», и сравнивал своего старого друга с фанатичными проповедниками XVIII века. Лодж, конечно, оказался прав: книга расходилась плохо и не вызывала интереса. Отметим, однако, что сейчас «Историю спиритизма» очень любопытно читать – книга написана с наивной, милой, детской важностью и к тому же хорошо переведена на русский язык. Когда временная дистанция становится достаточно велика, старомодность может превратиться в достоинство.
После «Маракотовой бездны» Конан Дойл продолжил писать беллетристику: зима 1928-го – «Когда земля вскрикнула» («When The World Screamed»), лето – «Подача Спидигью» («The Story of Spedegue's Dropper») и «Дезинтеграционная машина» («The Disintegration Machine»). По советской традиции, все поздние тексты Дойла принято считать слабыми; человек, который не прочел их ребенком, может подумать, что они написаны высокопарным слогом религиозного проповедника и состоят из рассуждений о спиритизме. Ничего подобного. Никакие они не слабые – точно такие же, как и прежние. В двух из перечисленных историй действующим лицом является профессор Челленджер; во всех трех никакого спиритизма нет и в помине. В рассказе «Когда земля вскрикнула» Челленджер пытается доказать, что наша планета – живое существо: ей бывает больно, когда мы ее терзаем, и она может отомстить. В XXI веке это предположение вряд ли кто-то возьмется оспаривать. В «Дезинтеграционной машине» злобный изобретатель Немор демонстрирует свою машину, назначение которой ясно из названия рассказа, и намеревается продавать ее военным, а хитрый Челленджер дезинтегрирует самого Немора. Классическая фантастика, высокопрофессиональная, зрелая, сдержанная, с теми же бытовыми деталями, с мягкой иронией – абсолютно все как раньше. «Подачу Спидигью» тоже можно отнести к фантастике: был такой деревенский парень, был у него такой вот удивительный удар, и помог этот парень Англии выиграть матч у Австралии – а потом свой удивительный удар больше повторить никогда не мог. Будь верны упреки доктору в том, что перо его ослабло, – он бы не преминул указать, что руку Спидигью направлял дух-патриот. Но доктор просто рассказал историю.
В сентябре 1928 года очередной конгресс спиритуалистов проходил в Лондоне. Конан Дойл на нем председательствовал. Он говорил о Леоне Дени, уже умершем: «Когда-то прежде он сражался на поле брани, принося свою жизнь в жертву великому и чистому идеалу. В наши же дни он бился силою просвещения за самое благородное дело, какое только есть на земле». К тому времени Дойл уже включил в свою доктрину и учение о переселении душ (хотя не очень на нем настаивал) – а почему нет? Ведь никто не доказал, что реинкарнации не бывает, а всякий неопровергнутый факт есть факт существующий.
В рамках конгресса Дойл провел специальную конференцию для любопытствующих, где демонстрировал фотографии эктоплазмы и призраков. Свою заключительную речь он посвятил вопросам борьбы с законами, преследующими медиумов. «От своего имени я написал главам некоторых политических групп в Англии и сказал им, что если все это не прекратится к полному нашему удовлетворению, то я сделаю и невозможное для того, чтобы добиться восстановления справедливости. Если то будет нужно, я публично предстану перед какой угодно партией, которая вздумает творить над нами суд. У нас пятьсот церквей в Англии, из которых четыреста объединены внутри Лондонского спиритического альянса, а остальные сто – независимы. Пятьсот церквей! Мы сможем преобразовать каждую из них в политический центр, мы прекрасным образом организованы, и я не знаю никакой другой группы, которая была бы способна объявить забастовку лучше, чем то можем сделать мы. Я уверяю вас, что если только вы пожелаете это осуществить, вы добьетесь отмены преследующего нас законодательства».
Политические забастовки! Так и до битья витрин и поджигания картин в музеях недолго докатиться. Самое время прийти к выводу о том, что Конан Дойл замышлял совершить спиритическую революцию и захватить власть над всем миром. Нелепо? Кому как. Полутора годами позже был издан роман Уэллса «Самовластие мистера Парэма»: в этом романе, полном издевок над спиритами, можно увидеть злую пародию на «Страну туманов» и карикатуру на доктора Дойла. .Герой Уэллса Парэм – интеллигент «старой закалки», любящий «поэтов и лошадей», верящий в Британскую империю и незыблемость законов; современный мир, где «рушатся старые идеалы», ему непонятен и страшен. Знакомый Парэма уговаривает его посетить спиритический сеанс; другой знакомый с презрением ругает спиритов: «Мистер Парэм отчужденно прислушивался к разгоравшемуся спору. <..> Он глубоко сочувствовал этому маленькому кружку, который так мирно и счастливо шел от откровения к откровению, а теперь сюда вторглись шумные ниспровергатели с шумными обвинениями и грозят шумным разоблачением. Особенно сочувствовал он даме в трауре. Она обернулась к нему, словно взывая о помощи, в глазах ее блестели непролитые слезы. Рыцарские чувства и жалость переполнили его сердце». Разве не так описывал Дойл первые душевные побуждения, приведшие Мелоуна к спиритизму? Абсолютно так. И точно так же, как Мелоун, Парэм не может не встать на защиту гонимых и слабых. Парэм начинает посещать спиритические сеансы (описание этих сеансов, кстати сказать, выглядит не более издевательским, чем описание службы в спиритической церкви, данное самим Дойлом в начале «Страны туманов»); на одном из них он знакомится с неким высокопоставленным духом и начинает постоянно консультироваться с ним. Чем не пародия на Финеаса? В конце концов дух воплотился в Парэма и они вдвоем взяли власть над страной. «Укажи, что нам делать! – ревела толпа. – Направь нас. Поведи!»
Уэллс писал свой роман в год, когда Муссолини пришел к власти; этот роман – об итальянском фашизме (в котором он видел преимущественно комическую сторону), а вовсе не о спиритизме. Но Конан Дойл на Уэллса обижался – ведь тот походя ругал и высмеивал то, что было для доктора – нет, никакой не святыней – а научной истиной. Разумный, ясно мыслящий Уэллс посмеялся над глупеньким сентиментальным Конан Дойлом. Пока тот фотографировал эктоплазму, Уэллс постиг суть тоталитаризма.
«Я никогда не встречал человека более искреннего, порядочного и честного; в нем нет ничего темного и зловещего, и именно этими его качествами следует объяснять его огромную власть в России. Я думал раньше, прежде чем встретиться с ним, может быть, о нем думали плохо потому, что люди боялись его. Но я установил, что, наоборот, никто его не боится и все верят в него. <...> Сталин – совершенно лишенный хитрости и коварства грузин» (Уэллс «Опыт автобиографии», 1934).
Джордж Оруэлл в своем эссе написал: «Уэллс слишком благоразумен, чтобы постичь современный мир». Это сказано незадолго до Второй мировой – когда Уэллс уверял всех, что Гитлер – просто паяц. Уэллс с помощью теоретических выкладок доказывал, что мир в XX веке стал другим и старомодные фанатики не опасны. Доживи Конан Дойл до той поры – не приходится сомневаться, что он занял бы противоположную позицию; простодушный, он не знал, другим или не другим стал мир, но знал твердо: если вооруженные немцы идут на Францию – добра не жди и англичане должны браться за винтовки. У него было много недостатков. Но излишнее благоразумие не входит в их число.
Осенью 1928 года Дойл с семьей отправился в Африку. Почти тридцать лет спустя он возвращался туда – не только затем, чтобы проповедовать, но и чтобы показать своей семье места, где проходила «великая бурская». Деннис и Адриан были уже взрослыми – такие же здоровенные «столбы», как их отец в юности, оба заядлые автогонщики, губители девичьих сердец. Для них поездка была приятным развлечением. Джин-младшая училась в выпускном классе и ехать в Африку ей не хотелось: нужно было готовиться к экзаменам, много заниматься. «Мой отец всегда учил нас принимать самостоятельные решения с самого раннего возраста, и он хотел, чтобы я сама решила, ехать мне или нет. После долгих размышлений я решила не ехать, но мой отец сказал, что это ужасно огорчит мою мать. Я снова подумала – согласна ли я причинить боль матери? Конечно, я этого не хотела и потому согласилась ехать. И я очень рада, что поступила так, потому что это были последние годы жизни отца, и сама поездка оказалась очень интересной». Самостоятельные решения – а на дочь все-таки надавил. Стоил ли того Блумфонтейн, где доктора принимали без особой теплоты? Видеть знакомые места ему было скорее грустно, чем приятно. Некоторые вещи не могли его не коробить: при посещении мемориала южноафриканцам, умершим в британских лагерях, он не знал, что говорить репортерам.
Турне продлилось около пяти месяцев. Кроме Южно-Африканского Союза Дойлы посетили Родезию, Уганду, Танганьику и Кению. Лекции проходили с успехом, на который Дойл даже и не рассчитывал: в Кейптауне все желающие не могли достать билеты, и Дойлу предоставили для выступлений прямой радиоэфир; он нашел, что это великолепный способ донести свои идеи до большого числа слушателей. Однако газеты его травили, а аудитория его большей частью разочаровывала: он писал, что зачастую слушали его со снисходительностью, если не с полным равнодушием. Но в целом он остался доволен поездкой. «Мы возвращаемся поздоровевшие, укрепившиеся в вере, жаждущие броситься в бой за величайшее дело – возрождение религии и практического спиритизма, который есть единственное противоядие от материализма».
Пока старшие Дойлы занимались пропагандой, младшие охотились; неугомонный Адриан едва не погиб, когда раненный им громадный крокодил бросился на сопровождавшего охотников африканского юношу. Сам доктор при этом присутствовал; несмотря на свои 70 лет, он порывался уже лезть в воду. Адриану пришлось кидаться в реку и исправлять свою оплошность самому. Хочется верить, что он сделал бы это и в том случае, если бы отца не было рядом.
По итогам каждого из своих турне Дойл писал книгу: «Наши приключения в Америке», «Наши новые приключения в Америке»; помимо рассуждений о спиритуализме, они полны красочных и жизнерадостных путевых заметок. Поездка в Африку не стала исключением: из нее родилась книга «Наша африканская зима», в которой Дойл много размышлял о социальном укладе бывших британских колоний. Дойл отмечал, что между англичанами и бурами, а также между белым и черным населением Южной Африки растет напряжение, которое может превратиться во взрыв: «Опасность еще не близка, но она неуклонно приближается». Обращение с коренными африканцами приводило его в негодование: он возмущенно писал о том, как низок уровень медицинского обслуживания, предоставляемого им, – для врача все должны быть равными. Но полного равенства он не допускал и был против того, чтобы африканцы получали образование и право голосовать: по его мнению, это лишь усилило бы в них сознание неравенства и привело к ужасным последствиям. О бедных неграх надо заботиться, как о детях, и тогда все будет хорошо.
Домой вернулись незадолго до юбилея доктора – 70 лет. Празднование состоялось в «Бигнелл-Вуде»; там провели все лето, омраченное случившимся в июле пожаром. О причинах его толком ничего не известно. Адриан был уже слишком взрослым для подобных подвигов. Говорили, что поджог совершил кто-то из местных жителей, невзлюбивший семейство Дойлов. Пожар вполне мог быть и случайным: стояла жаркая сухая погода, кто-то уронил горящую спичку.. Сам доктор и его жена полагали, что огонь имел психическую природу и был вызван неким злым влиянием. В любом случае последствия пожара были ликвидированы быстро. В июне вышло в свет новое шеститомное издание рассказов Дойла; в июле – сборник «Маракотова бездна и другие истории» – последний прижизненный сборник беллетристики.
По жаре доктор несколько раз чувствовал себя плохо – прихватывало сердце. Ему был поставлен диагноз: грудная жаба, она же стенокардия. Однако осенью ему стало лучше, и во второй половине сентября состоялось давно планируемое турне на север Европы: Голландия, Бельгия, Дания, Норвегия и Швеция. Дойл страдал от болей в сердце, но от выступлений отказываться не хотел. Флегматичные скандинавы принимали его довольно доброжелательно – правда, о таких больших и шумных аудиториях, как в Америке, нечего было и мечтать, зато никто не падал в обморок и не травил себя ядом. Наиболее теплый прием был оказан лектору в Стокгольме – там он снова выступал в радиоэфире и ему снова это очень понравилось. В Лондон возвращались к 11 ноября – годовщине Компьенского перемирия. Дойл в этот день должен был выступить с речью (посвященной не столько спиритизму, сколько памяти погибших) сразу в двух местах: Альберт-холле – днем, Куинз-холле – вечером. Его ждали. Но он впервые в жизни мог подвести своих слушателей. На пароходе у него начался сердечный приступ. Его в сопровождении жены и трех врачей отвезли в лондонскую квартиру.
Врачи поставили ультиматум: никаких публичных выступлений. Он сказал, что согласен. А 11 ноября встал, оделся и поехал в Альберт-холл. Ноги плохо слушались его и говорил он с трудом. Джин безуспешно просила его уехать домой. Вечером оказалось, что зал Куинз-холла не вмещает всех желающих услышать выступление; тогда доктор вышел на балкон и произносил речь оттуда. День был очень холодный, шел снег. Но доктор Дойл отказался надеть шляпу. На следующее утро он не смог подняться с постели. Со всеми предосторожностями, как умирающего, его перевезли в Уинделшем. Но нет, нет, это еще далеко не конец сказки.
Вести постельный режим для Дойла означало – работать в постели. Он заканчивал свою последнюю большую вещь, которая была опубликована в 1930 году – «Грань неведомого». На русском языке эта книга не издавалась, а жаль: чтение прелюбопытнейшее. В предисловии к книге доктор назвал своих единомышленников «теми, кто боролся с упрямством нашего времени»; ее цель – побороть упрямство недоверчивого читателя.
В отличие от всех предыдущих работ Дойла по спиритизму в этом тексте нет практически ни слова о морали или загробной жизни; он целиком состоит из описания различных удивительных случаев, которые, по мнению автора, можно объяснить, лишь признавая подлинность спиритических явлений.
Это классические истории домов с привидениями, рассказы о чудесах, творящихся во время спиритических сеансов, краткие жизнеописания выдающихся медиумов, начиная с Гудини, который исключительно по своему упрямству не понимал, что является таковым, и заканчивая летающим Хоумом. Книгу обильно населяют замурованные скелеты, фавны, дриады, пророчества, загадочные стуки, светящиеся надписи, вещие сны, блуждающие огни, таинственные монахи и женщины в белых одеяниях. Не совсем ясно, почему всякий человек, который выступает против религиозной нетерпимости и войн и согласен с тем, что мы должны брать пример с жизни Христа, обязан признавать существование всех этих явлений (в противном случае он относится к упрямцам, с которыми необходимо бороться), – но доктору было не до этики и религии: чем дальше, тем больше он увязал в эмпирике: «А вот был еще такой случай, вы только подумайте...» Ему казалось, что человека, которого не убедили 49 примеров, может убедить пятидесятый. Истории, описанные в «Грани неведомого», интересны, но несколько однообразны. Есть, правда, среди них одна, которая заслуживает самого пристального нашего внимания. История эта называется «Лондонский призрак»...
В мае 1924 года в старом доме, расположенном в глухом переулке на расстоянии нескольких сотен ярдов от Пиккадилли, стали замечать паранормальные явления: глухие постукивания, светящиеся лучи в подвале. Девушка-секретарша, служившая в одной из находящихся в здании контор, несколько раз замечала на лестнице расплывчатую фигуру пожилого мужчины с недобрым лицом. И вот 28 мая, незадолго до полуночи, компания храбрых британцев, состоявшая из доктора Дойла, девушки-секретарши, одного молодого лондонского врача, одного молодого голландского художника, который также бывал в этом здании и ощущал его зловещую ауру, известного медиума Хораса Лифа (того, кто отыскивал Агату Кристи по ее перчатке) и священника Вейла Оуэна, прибыла в зловещий дом, дабы провести там ночь и познакомиться с призраком поближе.
Дойл был в экспедиции за главного; он позаботился о том, чтобы обеспечить чистоту эксперимента и уберечься от шутников: все двери были накрепко заперты, а поперек единственной лестницы привязали крепкую длинную бечевку, свободный конец которой спускался в подвал. В половине двенадцатого участники экспедиции спустились в подвал и выключили электричество. Они сидели вокруг стола в полной темноте; ни звука не доносилось с улицы. Они не молчали, а спокойно беседовали на посторонние темы, ибо многолетний опыт говорил о том, что звук человеческих голосов обычно способствует появлению призраков. Поначалу тьма казалась абсолютной; постепенно, однако, присутствующие смогли различать тусклый свет на ступеньках. Они пришли к выводу, что это было отражение от стеклянной крыши здания. Время от времени что-то негромко потрескивало, как обычно бывает в старых домах. Стол начал слабо колебаться, но не двигался; минула полночь... Экспериментаторы уже приготовились смириться с разочарованием, как вдруг секретарша, сидевшая слева от Дойла, взволнованно прошептала, что видит призрак. «Он – там. Он стоит на ступеньке и смотрит вниз, прямо на нас.» Она описала внешность призрака: то был пожилой мужчина с бородкой и узкими, немного раскосыми глазами, в которых было хитрое выражение. Молодой голландец подтвердил это описание. Сам доктор не видел ничего; медиумы сказали ему, что призрак спускается по лестнице. После недолгих уговоров призрак вступил в диалог с экспериментаторами посредством стола, который теперь раскачивался и вращался в мерном ритме.
«Действительно ли вы – дух?» – «Да».
«Вы – мужчина?» – «Да».
«Вы – именно тот дух, который часто посещает эту комнату?» – «Да».
«У вас есть на это причина?» – «Да».
«Вы ищете деньги?» – «Нет».
«Документы?» – «Нет».
«Вас мучит раскаяние в совершенных поступках?» – «Да».
После этого доктор объяснил духу, что тот вынужден появляться в подвале потому, что его мысли о мирской суете задерживают продвижение его духовной сущности в более высшие сферы, и порекомендовал ему работать над своим духовным совершенствованием и больше думать о возвышенном, что поможет ему уйти из подвала навсегда и больше не докучать людям. Священник и Дойл также пообещали духу, что будут молиться за него. Затем они спросили духа, понял ли тот их; дух отвечал, что понял, но следовать советам посторонних людей не собирается. Это был очень самостоятельный дух, с твердым и упрямым характером. Тогда англичане, поняв, что кратким нравоучением тут не отделаешься и разговор предстоит тяжелый, попросили духа хотя бы представиться.
Объясним – если кто-то этого не знает – каким образом духи разговаривают. Есть три основных способа: 1) медиум пишет сообщения от их имени, как делала Джин Дойл; 2) дух вселяется в медиума, и тот говорит его голосом; 3) дух выражает свои мысли посредством стола – именно этот способ для начала избрали наши храбрые британцы. На столе лежит лист бумаги, на котором по кругу написаны буквы алфавита, цифры и слова «да» и «нет»; в середину круга обычно кладется небольшой предмет (например, тонкое фарфоровое блюдце), и, когда духу задают вопросы, он перемещает этот предмет (либо сам столик) таким образом, чтобы указывать на «да», «нет» или на различные буквы, складывая из них слова. Итак, дух отвечал, что его имя – L-E-N-A-N, однако после долгих переспрашиваний выяснилось, что он ошибся в одной букве. Ведь он был иностранцем...
«Так ваше имя – Lenin?» – «Да».
«Ленин, российский вождь?!» – «Да».
Изумленные англичане попросили Ленина сказать что-нибудь по-русски; тот согласился, но они его не поняли; однако с помощью голландского художника, владевшего различными языками, в том числе немецким, им удалось столковаться. (А как же общий для всех духов язык, спросит читатель; на это мы можем предположить, что духи низшего порядка, к которым относятся разгуливающие по старым домам привидения, этим общим языком еще не овладели.) В конце концов англичане получили от призрака следующую глубокомысленную фразу: «Художники должны пробуждать эгоистичные народы». Если верить голландцу, взявшему на себя функцию переводчика, дух выбрал не слово «painters», обозначающее живописцев, а «artists», то есть художники в широком смысле; Дойл полагал, что дух имел в виду людей, наделенных творческим воображением. Но Ленин говорил так медленно, что экспериментаторы не выдержали: они решили прибегнуть к другому способу общения и предложили духу вселиться на выбор в медиума Лифа или в молодого голландца. Ленин выбрал Лифа, но из попытки вселения ничего хорошего не вышло: медиум корчился от боли и не мог говорить. (Девушка-секретарша добавила, что Ленин при этом глумливо смеялся.) Тогда снова взялись за алфавит и после долгих переговоров выяснили, что Ленин рекомендует Англии подружиться с Россией, а не то будет война. Высказав эту угрозу, Ленин поспешно ретировался. «Так закончился наш любопытный опыт в старом лондонском доме. Мы не беремся объяснить это явление, однако утверждаем, что никто из нас не способствовал вращению стола и что полученные нами сообщения были связными и логичными».
Почему призрак Ленина выбрал для своих появлений подвал старого дома в центре Лондона? Дух сообщил британцам, что в былые времена знавал этот дом, однако никогда в нем не жил. Доктору Дойлу удалось узнать, что в начале века дом нередко посещали иностранные «artists» (артисты, художники), в том числе – русские; быть может, Ленин каким-то образом затесался в их компанию. Участвовавшие в сеансе медиумы сказали Дойлу, что, по их ощущениям, Ленин их всех принял за «artists» и согласился с ними беседовать именно поэтому, надеясь, что они смогут пробудить эгоистичные народы; вероятно, он относил к «artists» и себя самого. Так что можно предположить, что он приходил в этот старый дом не потому, что совершил в нем нечто злодейское, а потому, что был в нем счастлив и сожалел, что потратил жизнь на бессмысленный вздор вместо того, чтобы отдаться художественному творчеству.. Впрочем, Дойл не исключал обмана «с той стороны» и допускал, что дух мог попросту выдавать себя за Ленина из хулиганских побуждений. Так или иначе секретаршу он больше не пугал. И все же, на наш взгляд, британцам не следует терять бдительности – быть может, призрак Ленина все еще бродит невдалеке от Пиккадилли (да еще, не дай бог, с призраком полония в кармане)...
Одна из глав «Грани неведомого» посвящена умершим литераторам, которые общались с миром живых; кроме упоминавшегося случая с Оскаром Уайльдом, Дойл рассказывает о посланиях от Джека Лондона, Альфреда Хармсуорта (британского журналиста и медиамагната), Чарлза Диккенса, Джозефа Конрада и Джерома Джерома. Здесь нас интересует не столько содержание посланий от мертвых писателей, сколько способы, которыми они были получены. Например, послание от Лондона было обнародовано его близким знакомым Эдвардом Пейном, который, в свою очередь, получил его от «одной леди, которая пожелала остаться анонимной». Пейн подтвердил, что анонимная леди, не знавшая Лондона при жизни, сообщила множество точных сведений о нем. Для Дойла это явилось доказательством того, что леди не плутовала. Мысль о том, что никакой леди не было и в помине, даже не пришла ему в голову. (Нет, все-таки наша гипотеза о том, что доктор не был доверчив, не выдержала критики, но не станем ее исправлять. Пусть читатель видит, как автор ломал голову, мучился и ошибался – вдруг это поможет кому-нибудь выдвинуть собственную версию?) Однако в двух случаях Дойл своему принципу не изменял и никому на слово не верил: с Диккенсом и Джеромом он беседовал лично.
История с Диккенсом имела предысторию: сперва один американец, Джеймс, заявил, что в него вселился дух великого писателя и продиктовал ему продолжение своего неоконченного романа «Тайна Эдвина Друда». Конан Дойл сей текст прочел и нашел его плохим. Однако он не назвал Джеймса мошенником, а сказал лишь, что, если бы текст писал живой Диккенс, это не делало бы ему чести. Теперь переходим к Конраду – иначе дальнейшее развитие истории с Диккенсом нам будет непонятно. Ван Рейтер, известный музыкант и медиум, сообщил Дойлу о своем разговоре с покойным Джозефом Конрадом: тот просил передать, что был бы счастлив, если бы Конан Дойл закончил его незавершенный роман из наполеоновских времен. Дойл представления не имел, что такой роман существует. (Рейтер – тоже; во всяком случае, так он сказал Дойлу.) Вскоре после этого чета Дойлов участвовала в спиритическом сеансе с ван Рейтером и его матерью; вдруг ван Рейтер сообщил Дойлу, что в комнате появился некий призрак, представившийся как Боз; то был псевдоним, которым пользовался Диккенс. (Рейтер не знал этого – во всяком случае, так он сказал.) Между писателями завязалась оживленная беседа. На вопрос Дойла о продолжении «Эдвина Друда» Диккенс ответил, что не имеет никакого отношения к тексту, представленному американцем, и выразил надежду на то, что его роман мог бы завершить Уилки Коллинз. Дойл просил его сказать, как же все-таки завершилась судьба несчастного Эдвина Друда. Дух Диккенса увиливал:
«Я сожалею о том, что ввергнул его в такие ужасные неприятности. Бедняга! Не знаю, что лучше: позволить тайне храниться в вашей записной книжке или похоронить ее навсегда». Лукавый дух обещал, что расскажет Дойлу все, если у того получится завершить роман покойного Конрада. Доктор отвечал: «Буду чрезвычайно польщен, мистер Диккенс». Дух же в ответ на это попросил называть его по-дружески Чарлзом. «Читателю это, конечно, покажется смешным, – писал Дойл в своей книге, – мне и самому было смешно. Но именно так все и было.»
После того как два писателя перешли на «ты», Диккенс произнес нечто маловразумительное насчет четвертого измерения и исчез, напоследок все же бросив ясный намек относительно судьбы героя своего неоконченного романа. (Ван Рейтер «Эдвина Друда» никогда не читал. Во всяком случае, так он сказал Дойлу.) Доктор считал, что вся эта история является одним из наиболее бесспорных доказательств существования духов: ведь призрак Диккенса сослался на факт, известный призраку Конрада! Но Дойл был прежде всего добросовестен: дело в том, что неоконченный роман Конрада в конце концов обнаружился – он был опубликован двумя годами ранее. «Это обстоятельство, конечно, снижает ценность полученного сообщения. Вероятно, мы раньше слышали о романе и забыли о нем, а потом подсознательно вспомнили». Так что призрак Конрада – не в счет.
Дойл мог бы и не писать об этой ошибке – ведь она давала читателю повод подумать, что и все остальные «случаи» основаны на подобных недоразумениях. Но он не хотел скрывать ничего, даже ошибок. Добавим, что с призраком Джерома доктора Дойла свел все тот же Рейтер, и великий юморист принес другу извинения: он был неправ, критикуя спиритизм, а теперь все понял и раскаивается. Разумеется, Рейтер ничего не знал о том, что Джером при жизни критиковал спиритизм, не слыхивал даже, что Джером и Дойл были знакомы. Ничего-то он не знал – счастливый человек.
Завершая разговор о «Грани неведомого», следует сказать, что есть одна область экстрасенсорики, из которой Дойл не привел в этой книге ни единого примера. Это – знахарство и «чудодейственные излечения». Ведь он был врачом и остался им навсегда.
Улучшение в состоянии доктора наступило во второй половине декабря. Новый, 1930 год он встречал за столом со всеми домочадцами. Он стал подолгу гулять в саду. К весне он почувствовал, что выздоравливает. Он нарисовал себя в виде лошади и приписал внизу: «Старая кляча долгую дорогу везла тяжелый груз и надорвалась. Но ее холят и лелеют, и шесть месяцев в стойле плюс шесть месяцев на лугах поставят клячу на ноги». Несмотря на свой диагноз, осенью Дойл намеревался отправиться в очередное турне, на сей раз – в Рим, Афины и Константинополь, «духовные столицы мира». Он не сомневался, что поехать сможет. Правда, он иногда задыхался; правда, ему нужно было давать кислород; правда, ему тяжело было ходить; но это пустяки. Курить запрещали – вот что самое противное. Весной и в начале лета он написал несколько рассказов, которые были опубликованы уже после его смерти: «Приходской журнал» («The Parish Magazine»), «Конец Дьявола Хоукера» («The End of Devil Hawker»), «Последнее средство» («The Last Resource»). На русский язык они (как и многие тексты Конан Дойла, особенно поздние) никогда не переводились. А ведь это очень интересно: о чем человек написал в своих последних рассказах...
Тематика всех трех рассказов кажется не то чтобы странной, но несколько неожиданной. «Приходской журнал» – чистейшая юмористика: к типографу приходят юноша и девушка, заявив, что желают печатать у него журнал; уже после того, как тираж сдан, типограф обнаруживает, что весь журнал состоит из ужасных (и – что самое ужасное – правдивых!) сплетен об уважаемых прихожанах. Герой близок к отчаянию, но тут его приглашают посетить заседание некоего тайного общества; когда он приходит туда, то видит большую компанию веселой молодежи, которая, как выясняется, просто хотела развлечься; тираж на самом деле никому разослан не был, а типографа за то, что он способствовал приумножению веселья в нашем сером мире, щедро вознаградят. «Конец Дьявола Хоукера» – история о боксерах времен Регентства, своего рода небольшое ответвление от «Родни Стоуна». На «Последнем средстве» задержимся чуть подробнее – оно того стоит. О чем мог писать тяжелобольной доктор Дойл в рассказе с таким названием? Ну, наверное, о спиритизме как последнем средстве спасти мир или чью-то душу, о чем же еще. Но все было совсем не так.
Жил-был американский бандит (по совместительству – полицейский осведомитель) Кид Уилсон, и, поскольку ему грозила опасность со стороны своих же коллег, пришлось ему обосноваться в Англии, где он часами просиживает в кабачке и рассказывает о своих похождениях двум добропорядочным британцам. Что заставляет их его слушать? «К сожалению, добродетель никогда не может сравниться в привлекательности с пороком. Человек, воздерживающийся от деяний определенного сорта, безусловно является прекрасным членом общества, но он никогда не будет овеян славой подобно тому, кто совершает их». Оказывается, доктор Дойл, вот уже пятнадцать лет призывавший мир к добродетели, отлично это понимал. Однажды Уилсон (на своем ужасном американском языке – у него даже Америка звучит как «Амюррка») поведал историю одного американского городка, который насквозь прогнил от коррупции и где всем заправляют мафиози – преимущественно чужаки, понаехавшие из Европы и других мест. Но нашелся человек по имени Гидеон Фаншоу, который решил, что с него довольно: «Это был странный человек <...> Он проводил свою жизнь в библиотеке среди книг, погруженный в своего рода дрему, но изредка он пробуждался и начинал действовать. Один раз он проснулся и взошел на высочайшую вершину Аляски. В другой раз он проснулся и застрелил троих грабителей, ворвавшихся в дом. В третий раз он проснулся, когда началась война: на целый год он исчез, а потом вернулся без одной ноги и с французской медалью». И вот этот человек, чье описание напоминает нам не героя романа Уэллса «Когда спящий проснется», а скорее былинного Илью Муромца, изредка слезающего с печи, приходит к начальнику полиции – честному, но беспомощному, – и объявляет, что в городе существует тайное общество и это общество отныне берет на себя очистку города от мафии.
В назначенный день две тысячи вооруженных людей (обычные горожане, многие из которых – бывшие фронтовики) под предводительством Фаншоу проводят военную операцию и захватывают в плен всех видных гангстеров и коррумпированных чиновников. Нет, никого не линчуют; Фаншоу произносит перед пленными речь. Чиновников он журит, взывая к их чувству долга перед народом; разоруженным бандитам напоминает, что Америка гостеприимно приняла их всех, когда они бежали от произвола, царившего в их собственных государствах, а они так неблагодарно ей отплатили, и настоятельно рекомендует им покинуть страну – в противном случае честные граждане будут вынуждены принимать соответствующие меры. «В Америке много опасных людей, но нет никого опаснее, чем простой человек, когда его загоняют в угол и у него не остается выхода кроме как постоять за себя».
В 1930-м преступность в Америке, как выражаются журналисты, расцвела пышным цветом; газеты об этом писали, доктор Дойл – читал. А все равно рассказ удивительный. Он удивляет своей схожестью с историями, которые 50 лет тому назад писал Артур Дойл, сидя один-одинешенек в своей новенькой приемной в Саутси и нервно выглядывая в окно в ожидании пациентов. «Чикаго Билл был не только очень высок, но и удивительно силен.» Кид Уилсон – да это ж Мэлони из «Убийцы, моего приятеля»... Юмореска, боксерский рассказ и история о «диком западе». Не очень нам импонируют поиски символики в биографиях, но тут, видно, от нее никуда не деться: замыкался жизненный круг, старый писатель вновь превращался в юношу. С каким вкусом, с каким мальчишеским наслаждением он живописал подробности операции, проведенной ограниченным контингентом честных граждан в американском городке! Воевать очень интересно. Вот если бы собрались все хорошие люди и поубивали всех плохих. А как было бы здорово взять да и разыграть всех нудных старичков-прихожан. Секретные общества, развеселые детские шуточки, костюмированные щеголи-боксеры, бесшабашные головорезы, револьверы, пальба из-за угла, гангстеры в черных лимузинах! И никакой там любви, никаких там занудных бабьих переживаний, никаких туманных призраков; и ни единой грустной нотки, ни полсловечка о спасении души. Бах, бум, трам-тарарам, руки за голову, сдавайся, подлый трус! Как будто в 71 год доктор стал совсем молодым.
Три духовные столицы ждали его осенью. В июне у него было несколько приступов стенокардии. Один раз он шел по коридору – медленно, держась за стену, – и все-таки упал. На шум прибежал дворецкий; доктор попросил ничего не говорить жене. Тем временем в Лондоне проходил очередной процесс против медиума: миссис Кантлон, гадалку, обвинили в запрещенном занятии, ей был предъявлен иск на 800 фунтов стерлингов. Дойл немедленно написал протестующую статью, но этого ему было недостаточно. Он заявил, что поедет в город: лондонское спиритическое общество, председателем которого он был, готовило делегацию к государственному секретарю Великобритании Клайнсу. Врачи негодовали, Джин умоляла. Все равно – собрался, оделся и поехал. Он уже еле-еле ходил. Но делегацию Клайнс принял, а это главное. Дойл рассчитывал дожить до того дня, когда законы против ведьм будут отменены. Не дожил. Последняя английская ведьма, Хелен Дункан, была осуждена по закону 1735 года в 1944-м (за предсказания, связанные с ходом военных действий). В тюрьме ее посетил Черчилль. Когда он выиграл выборы в 1951-м, закон о колдовстве был отменен. По новому закону уголовному преследованию стали подвергаться лжемедиумы – за мошенничество.
Июль начинался уже привычно: приступы чередовались с улучшениями. Доктор не прекращал читать и работать. В те дни он прочел воспоминания Черчилля о Дарданелльской операции, где тот частично признавал свою ошибку, и тотчас отреагировал письмом в «Дейли телеграф»: «Представьте себе ситуацию, если бы мы захватили Константинополь и вывели Турцию из войны. Константинополь был обещан России, и теперь бы нам противостояла могущественная держава, обращенная к Европе по фронту, растянувшемуся от Архангельска до Средиземного моря. Если бы эта держава была большевистской, то ситуация была бы ужасной. <...> Может быть, наша неудача в итоге оказалась благотворнее, нежели успех, если бы мы его достигли, и это является еще одним примером того, как самые умные планы человека были отодвинуты чем-то другим, более мудрым».
Очередной приступ начался в ночь на 7 июля. В Кроуборо не оказалось кислородных баллонов; Деннис и Адриан помчались на машине в Танбридж-Уэллс. Кажется, все обошлось. В половине восьмого доктор пожелал подняться с постели. Ему помогли сесть в кресло. Вся семья была рядом; Джин держала его за одну руку, Адриан за другую. Незадолго до этого он сказал в письме американцу Эрнсту (бывшему адвокатом Гудини), что, возможно, скоро встретится со своим другом и у них наконец-то будет возможность все обсудить. Он сидел, смотрел в окно, слабо шевелил губами. Сказал Джин, что она самая лучшая из всех сиделок на свете. Через час он умер.
Похороны состоялись 11 июля. Проводить соседа в последний путь собрались почти все жители Кроуборо. Цветы и телеграммы прибывали по железной дороге вагонами. Весь парк грузовых автомобилей Кроуборо обслуживал в тот день только одного человека. Присутствовавшие отмечали, что атмосфера на похоронах была скорее торжественная, чем мрачная. Члены семьи не выглядели убитыми. Среди многочисленных венков от домашних наличествовал венок от собаки доктора – ирландского терьера Пэдди. Некоторые гости сочли это проявлением дурного тона.
Панихида прошла 13 июля в Альберт-холле. На ней присутствовали десять тысяч человек. По желанию доктора, его тело похоронили не на кладбище, а в собственном саду, под буками, около розария, в вертикальном положении, как предписывали обряды спиритуалистской церкви (последнюю деталь, впрочем, некоторые исследователи называют глупой выдумкой). Десять лет спустя рядом с ним положили тело его жены. В 1955 году Деннис и Адриан, проживавшие наследство, продали «Уинделшем». Его купила местная администрация – под дом для престарелых. Тела эксгумировали и перезахоронили в одной могиле и в одном гробу – согласно воле Джин, высказанной ею еще при жизни, – в Нью-Форесте, на маленьком кладбище близ церкви Всех Святых в деревне Минстед. Похоронить нечестивого доктора внутри церковной ограды не позволили, и могила находится позади церкви, под большим старым дубом. Потом в разных местах по всему миру устанавливались (и продолжают возводиться) мемориальные доски и памятники. Но все это уже не имело к доктору Дойлу никакого отношения. Он был далеко.
Сразу после смерти мужа Джин сказала репортерам, что она уверена: ни на секунду он не оставит ее. В «Дейли геральд» написали, что Дойл, как Гудини, сообщил жене секретный код, чтобы избежать обмана со стороны жуликов. Разумеется, медиумы по всему миру сообщали о том, что доктор с ними говорил; они и поныне продолжают получать от него послания. Разумеется, леди Джин постоянно общалась с мужем, слышала его голос, он давал ей полезные советы. После ее смерти Деннис и Адриан уже через других медиумов продолжали получать приветы и сообщения от обоих родителей. Обо всем этом написаны тонны статей. Джин-младшая, когда ее впоследствии спрашивали, говорила ли она со своими мертвыми родителями, не желала отвечать на этот вопрос.
«Мальчики говорят, что никто не хочет с ними разговаривать.» Все теории, по словам Воланда, стоят одна другой; есть среди них и та, согласно которой каждому воздастся по его вере. Мы не сомневаемся, доктор, что в том месте, где Вы сейчас находитесь, Вы – как бы ни было там все замечательно и разумно устроено, – нашли кого уврачевать, с кем вступить в перебранку и за кого заступиться. Не сомневаемся, что «там» Вам хорошо. Но, доктор, если бы Вы только знали, как сильно Вас не хватает здесь.