Марк Твен

Чертанов Максим

Часть третья

Северо-Восток

 

 

Глава 1

Том Сойер и брюква

Где жить и откуда взять денег? Первоначально Твен хотел обосноваться в Кливленде, «под крылом» Мэри Фербенкс. Ее муж соглашался продать одну восьмую долю «Кливленд геральд» за 25 тысяч долларов — дороговато. В Хартфорде удобно жить рядом с Блиссом и Туичеллом, можно приобрести долю в газете «Куранты», но тоже дорого. Он интересовался газетами во всех городах, всюду требовалось больше десяти тысяч, за тур он заработает восемь, но Лэнгдоны не хотят, чтобы он выступал, а ведь надо и на жизнь что-то оставить. Еще до помолвки писал матери: «Ливи думает, что мы сможем прожить на очень скромные средства и при этом не нужно будет читать лекции. Я отлично знаю, что она сможет прожить на маленький доход, но не уверен, смогу ли я». После помолвки — матери и Памеле: «Мои дорогие, прилагаю 20 долларов для мамы. Я рассчитывал, что смогу выслать вперед 35, но вместо этого оставил ее вообще без денег. Я не хотел этого. Но, видите ли, когда человек собирается жениться, он становится скаредным и экономит деньги до того момента, когда они станут необходимы. Я стремлюсь занять такое положение, чтобы хорошо содержать семью своими силами, потому что я так долго сам тащил свою лодку, что теперь не могу позволить никому помогать мне, — мой будущий тесть так добр, что хотел бы дать нам старт в жизни, но я не хочу идти этим путем… Я могу обойтись без помощи, и у меня будет жена, которая останется со мной как солдат и в победах, и в поражениях, и никогда не станет жаловаться. <…> Она будет хорошей, рассудительной маленькой женушкой, без сомнения. Я вовсе не защищаю ее перед вами заранее и не прошу, чтобы вы ее любили — потому что в этом нет надобности — вы просто не сможете не полюбить ее. (Смогут. — М.Ч.) Я предупреждаю вас, что каждый, кто сходится с нею, становится ее рабом навсегда. Я готов утверждать это под присягой. Ее отец, мать и брат постоянно ласкают ее, как будто она их возлюбленная, а не родня. Она имеет безграничную власть над своим отцом, но никогда не использовала ее кроме как для помощи другим людям…»

Завершив тур 20 марта в Шэроне, он прибыл в Эльмиру и оставался там до середины мая, иногда выезжая к Блиссу. Процесс «перевоспитания» продолжался, но к его христианским чувствам взывали уже реже, сосредоточившись на «дурных привычках». Год спустя после свадьбы он сказал Туичеллу, что «перестал бы носить носки или класть сахар в кофе, если б Оливия сочла это безнравственным».

Его называют подкаблучником, но основано это мнение на его собственных словах. На самом деле он всю жизнь делал что хотел. Неясно, много ли он в молодости пил: сам, естественно, рассказывал, будто с утра до вечера валялся по канавам; много лет до брака и в браке имел обыкновение перед сном выпивать стаканчик виски, но однажды решил, что можно без этого обойтись, — и в дальнейшем спокойно обходился. Сигары же остались его усладой. Он начал сопротивляться еще до свадьбы: «Для меня курение — как указательный палец на левой руке: если бы Вы всерьез потребовали его отрезать и я видел, что Вы действительно этого хотите, и предполагалось бы, что этот палец неким загадочным образом портил мою жизнь, и я бы понял, что Вы не можете быть счастливой, пока я его не отрезал, даю слово, что отрезал бы его… Никто не убедит меня, что умеренное курение губительно. Но я брошу эту приятную и безвредную привычку сразу, как только Вы скажете, что хотите этого. Это будет жертва — точно такая же, как если бы я попросил Вас не ходить в церковь, зная, что никакие аргументы не смогут убедить Вас». Оливия была пристыжена и оставила его в покое. В марте он продолжал твердить, что плох, страдает от этого и «сделает все, чтобы быть ее достойным», — но к маю тон переменился: «Мы знаем друг друга достаточно хорошо, чтобы терпеть наши слабости и даже глупость (мою)…»

Весной пришли гранки «Простаков». «Читая вместе с невестой корректуры книги и идя навстречу ее буржуазно-респектабельным вкусам, он [Твен] провел дополнительную, смягчающую правку». Оливия в самом деле редактировала работы мужа, «цепляясь» к каждому слову (в случае с «Простаками» ее поправки не сохранились, но в дальнейшем мы увидим, какие слова ей не нравились), но она была далеко не единственным человеком, которому Твен предлагал нещадно править себя; редакторы называли его самым покладистым автором на свете, и он настаивал на своем лишь в редких случаях — когда из его работ пытались сделать что-то уж совсем невообразимое. (Дозволяя правку «цензурного» характера, он не терпел попыток править его тексты стилистически — ругался из-за каждой запятой, всех корректоров называл идиотами и имел на то право, поскольку обладал безошибочным, идеальным чувством слова.) Книга с иллюстрациями знаменитых художников Фэя и Коха и с посвящением матери вышла в июле, распространялась по подписке — так тогда работало большинство американских издательств: агенты еще до публикации ходили по домам, собирая заказы и аванс.

Стоили «Простаки» три с половиной доллара, первый тираж 25 тысяч экземпляров (5 тысяч разлетелись за месяц), вскоре последовал второй, а за три года было продано 100 тысяч экземпляров (для книги о путешествиях это был рекорд, державшийся до 1910 года). Книга была пиратским образом издана в Англии, переводилась на множество языков (первый русский перевод — в 1897-м, с цензурными купюрами); американский консул в Гонконге рассказывал, что немедленного перевода потребовал китайский мандарин. Блисс заработал на «Простаках» 70 тысяч долларов за первый год, автор получил 12 тысяч, потом говорил, что его облапошили, и Блисса возненавидел. (С 1869 по 1879 год Блисс издал пять книг Твена общим тиражом 338 тысяч экземпляров.) Опасения «Америкэн паблишинг компани» не оправдались, публика была от свежей авторской манеры в восторге, рецензенты хвалили, никто не нашел ничего кощунственного, только критик Холланд назвал юмор низкопробным, а великий в ту пору и полузабытый ныне писатель Оливер Уэнделл Холмс сказал, что это «не литература». Брет Гарт объявил Твена «самым выдающимся американским юмористом», а утонченный критик Уильям Дин Хоуэлс, заместитель редактора бостонского «Атлантик мансли», приветствовал появление нового таланта — «самобытного» и «восхитительно нахального».

«Талант», однако, не верил, что писанием книг можно зарабатывать. Он собирался в новый лекционный тур, нашел компаньона, знаменитого комика Нэсби. Нотут Джервис Лэнгдон порекомендовал купить долю в газете «Буффало экспресс». Город Буффало, где Твен однажды бывал проездом, находился недалеко от Эльмиры, один из трех совладельцев газеты продавал свою долю за 25 тысяч долларов: он был редактором, а теперь Твен мог занять эту должность. Зять сказал, что заработает недостающие 15 тысяч выступлениями, но тесть настоял, чтобы покупка совершилась немедленно: он даст взаймы. Сделку оформили 12 августа 1869 года, Твен поселился в Буффало на временной квартире. Бродяга остепенился вмиг: он, оказывается, только и ждал случая стать серьезным человеком, начальником. Его первые рабочие недели описал репортер «Экспресса» Берри (очерк опубликован в 1873 году в журнале «Глоуб»): «Никто не ненавидел бездельников так, как м-р Клеменс, и никто не был более безжалостен к ним. Он энергично нападал на людей, которые без дела толклись в помещении редакции. Однажды вечером он застал в своем кабинете полдюжины незнакомых мужчин: они курили, положив ноги на столы, и не было ни одного свободного стула. М-р Клеменс с отвращением оглядел их и произнес в своей особенной манере, растягивая слова:

— Э-это реда-акция «Экспресса»?

— Да, сэр, — отвечали собравшиеся.

— Хм… Ска-ажите, принято ли здесь, чтобы редакторы сидели?

— Да, конечно, — отвечали озадаченные курильщики. — А что?

— А то, — медленно произнес м-р Клеменс, — что я являюсь одним из этих самых редакторов и мне пришло в голову, что я мог бы тут присесть…

Немедленно все стулья освободились, и люди, несколько смущенные, попытались обратить все в шутку, говоря: «Ах этот Клеменс, он всегда такой шутник». Но было что-то в его глазах, говорившее, что он вовсе не шутит… <…> Первые два месяца работы м-ра Клеменса в «Экспрессе» были чрезвычайно занятыми. С 8 утра до 10–11 вечера, иногда до полуночи он сидел за столом: писал передовицы, скрупулезно правил все тексты и добавлял в них остроумные параграфы. Дело было летом… Без пиджака, иногда даже без жилета, он сидел, развалясь на стуле, одна нога (разутая) на столе, другая в корзине для бумаг; воротничок, манжеты и галстук на полу вперемешку с бумагами, а шляпа валялась там, где упала с его головы».

Начальный период работы в «Экспрессе» был кратким — в конце октября надо ехать в тур, — но Твен успел дать понять, что не собирается быть только «клоуном». В первом же номере он опубликовал передовицу о вреде монополизма в угольной промышленности, обещал «не защищать интересы какой-либо партии, но писать правду и разоблачать несправедливость всюду, где она есть». Юмористику не бросил, разразился серией пародий и скетчей; в одном из рассказов тех дней, «Венере Капитолийской» («Legend of the Capitoline Venus»), усматривают выпад в сторону Джервиса Лэнгдона: скульптор хочет жениться на дочери богача, тот требует заработать за полгода 50 тысяч долларов, герой отбивает руки у одной из своих статуй, выдает ее за старинную находку и благополучно женится.

Отметим опубликованную 21 августа «Ниагару» («А Day at Niagara»), с которой началась долгая история «разоблачения» индейцев. «Благородный краснокожий всегда был моим нежно любимым другом. <…> Я люблю читать о его необычайной прозорливости, его пристрастии к дикой вольной жизни в горах и лесах, благородстве его души и величественной манере выражать свои мысли главным образом метафорами…» Наши литературоведы объясняли, что Марк Твен лишь высмеивал книжные штампы, но это не совсем так. Настоящий индеец появился чуть позднее в «Гэлакси», в рассказе «Благородный краснокожий» («The Noble Red Man»): «Нищий, грязный полуголый бродяга… Близость к цивилизации его еще сильнее развратила. Он подл, низок, вероломен и злобен во всех отношениях… Ему свойственна главная черта всех дикарей — жадный потребительский эгоизм, его сердце — выгребная яма лжи, предательства, низменных и дьявольских инстинктов… Трусливый хвастун, он нападает исподтишка и тогда, когда его численность в 5 или 6 раз превосходит численность неприятеля; он убивает беспомощных женщин и младенцев, и режет мужчин спящими в кроватях, и потом всю жизнь хвастает этим». Современных американских критиков Твен поставил в труднейшее положение: надо доказывать, что классик не презирал, а уважал коренное население страны, но написанное пером не вырубишь и томагавком… «Дикарей» он, как мы уже поняли, вообще не жаловал (в тот период), но тут особенно разошелся — за что так? Нет свидетельств, что он лично когда-либо вступал в серьезные конфликты с каким-нибудь индейцем. Но еще в детстве он о них наслушался, а на Западе и насмотрелся.

«Индейские» войны велись с 1770-х годов: такие конфликты сопровождали любое освоение земель и всегда в конце концов кочевые племена бывали побеждены. В 1850-х годах началось освоение Калифорнии, пошли вооруженные столкновения: по мнению тогдашних белых, краснокожие «первые начали», нападая на мирных переселенцев, искавших лишь клочка земли, которой хватало на всех, и никого не собиравшихся убивать; индейцы были иного мнения. Случаи, о которых пишет Твен — убийства и скальпирования индейцами женщин и детей, — действительно имели место (в том числе между разными племенами индейцев задолго до появления белых); белые обучились у противника и при «зачистках» проявляли аналогичную жестокость. В 1851 году губернатор Калифорнии заявил, что «между расами будет вестись война на уничтожение, пока индейцы не вымрут». Но найти цивилизованное решение пытались, в 1860 году Законодательное собрание штата создало комитет для расследования преступлений как индейцев против белых, так и наоборот. Комитет пришел к выводу, что расовой войны нет и быть ей не с чего, а индейцам нужно выделять землю, ассигнования и защищать их права в законном порядке. Соответствующие законы принимались, но в общественном мнении краснокожие оставались исчадиями ада вплоть до прекращения столкновений в 1890-х годах.

В городах было немало «частично цивилизованных» индейцев: эти, как правило, много пили, избегали работы (а какую работу может делать, к примеру, охотник-эвенк в Москве?), занимались попрошайничеством, выглядели неряшливо и произвели на Сэма ужасное впечатление — в отличие от трудолюбивых и чистеньких китайцев (заметим, что его самого в тот период характеризовали как распущенного неряху). Газеты были полны сообщений о жестоких нападениях индейцев, и хотя многие политики пришли к выводу, что спокойнее и выгоднее с аборигенами дружить, обыватель, кровожадный, как всюду (они нас взрывают/режут — поубивать этих черных/красных), этого мнения не разделял. Тогдашний Сэмюэл Клеменс был стандартным обывателем и повторял расхожие мнения. Под конец жизни он признает, что белые виноваты перед индейцами (о Дне благодарения — благодарим за то, что мы успешно уничтожили коренное население страны), но симпатизировать аборигенам не сможет. Он полюбит некоторые разновидности «дикарей», но индейцы и «латинос» всегда будут ему антипатичны — «политкорректоры» могут хоть в лепешку расшибиться, но ничего приемлемого на эту тему не найдут. Публичные люди тогда говорили о представителях других народов то, что думали, а думали, как правило, плохо («жидки» и «полячки» Достоевского); ни к чему хорошему это не привело, но такие уж были времена.

В те же месяцы в «Экспрессе» появилась знаменитая «Журналистика в Теннесси» («Journalism in Tennessee»): «Я передал мою рукопись редактору для одобрения, переделки или уничтожения. Он взглянул на нее и нахмурился. Бегло просмотрев ее, он стал мрачен, как туча. Нетрудно было заметить, что здесь что-то неладно. Он вскочил с места и сказал:

— Гром и молния! Неужели вы думаете, что я так разговариваю с этими скотами? Неужели вы думаете, что моих подписчиков не стошнит от такой размазни? Дайте мне перо!

Я еще не видывал, чтобы перо с такой яростью царапало и рвало бумагу и чтобы оно так безжалостно бороздило чужие глаголы и прилагательные. Он не добрался еще и до середины рукописи, как кто-то выстрелил в него через открытое окно и слегка испортил фасон моего уха.

— Ага, — сказал он, — это мерзавец Смит из «Морального Вулкана», я его ждал вчера.

И, выхватив из-за пояса револьвер флотского образца, он выстрелил. Смит упал, сраженный пулей в бедро. Это помешало ему прицелиться как следует. Стреляя во второй раз, он искалечил постороннего. Посторонним был я. Впрочем, он отстрелил мне всего только один палец. <…> Через пять минут наступила тишина, и мы остались вдвоем с истекающим кровью редактором, обозревая поле битвы, усеянное кровавыми останками. Он сказал:

— Вам здесь понравится, когда вы немножко привыкнете».

Чарлз Лэнгдон отправлялся в октябре в кругосветное путешествие, обещал присылать для «Экспресса» дорожные письма, но написал только два, остальные Твен сочинил сам — о Калифорнии и Неваде, положив тем самым начало новой книги, но писать ее не собирался: он был должен тестю 22 тысячи долларов и планировал заработать их гастролями в течение двух лет. 1 ноября отправился в тур, после которого планировалась свадьба, накануне застраховал свою жизнь на 10 тысяч, писал Памеле, что получателем страховки будет мать, а не невеста, которая «вовсе об этом не просила» — надо думать, сестра и мать подозревали невестку во всех грехах. До 4 января 1870 года он прочел тридцать «лекций» в двадцати городах Востока, потом еще пятнадцать в Нью-Йорке и завершил гастроли 21 января.

Антрепренер Джеймс Редпат, основатель Бюро Бостонского лицея, собрал под эгидой этой организации созвездие ораторов: кроме упоминавшихся выше с ним работали философ и поэт Ральф Уолдо Эмерсон, аболиционистка Джулия Хоув, писатель Генри Торо. Прибыв в Бостон (центр культуры янки), Твен нанес визит критику Хоуэлсу — поблагодарить за рецензию — и приобрел второго пожизненного друга. Их биографии похожи: Хоуэлс подростком работал в типографии, стал журналистом, занимался самообразованием, только преуспел намного раньше коллеги; оставил 100 томов поэзии и прозы, открыл Америке Тургенева и Толстого и сделал больше, чем кто-либо, для «раскрутки» Марка Твена. Человек он был интеллигентный, деликатный, осторожный, умудрялся дружить одновременно с Твеном и Генри Джеймсом, которые друг друга на дух не переносили. Он никогда не скрывал, что обожает Твена, поэтому современные изыскатели его книге «Мой Марк Твен» доверять не склонны: не может быть, чтобы великий писатель был таким «нормальным», Твен сказал много злого о человечестве, объяснить это можно лишь тем, что он был невротиком (ведь на самом-то деле мы, человечество, хорошие), Хоуэлс наверняка знал за другом странности, но скрыл. По той же причине не верят и другим, знавшим Твена лично, хотя они все характеризовали его примерно так же, как Хоуэлс. Да, он обладал тем, что называют тонкой душевной организацией, повышенной возбудимостью, обостренным восприятием страдания, своего и чужого, был «тонкокож» — но писателей, которые такими не были, можно по пальцам пересчитать. Так, может, Хоуэлс просто написал правду, тем более что Твен у него далеко не ангел?

«Из всех литераторов, каких я знал, Клеменс был самым антилитературным в поведении и манерах». «Он ходил тогда в котиковом пальто, из какого-то каприза или любви к эффектам, и, с шапкой густых рыжих волос и щеткой таких же огненных усов, выглядел экстравагантно. Это было проявлением не тщеславия, а тонкого чувства костюма, которое наш строгий век воспрещает мужчинам и позволяет женщинам; он наслаждался этими выходками, задевавшими других». (Обручившись, Сэмюэл вмиг превратился из неряхи обратно в щеголя.) «Он сверкал на вас продолговатыми сине-зелеными глазами из-под густых бровей, которые с возрастом разрастались как птичье оперение, и улыбался вам в лицо со сдержанной любезностью, в которой было что-то отчужденное…» «Он был самым нежным человеком… главной чертой его была утонченность. Случайные знакомые, вероятно, заметили бы в нем только пристрастие шокировать людей ругательствами и богохульствами, потребность любыми способами выражать свой дух противоречия, они могли бы возненавидеть его, но те, кто знал его близко, — знали как самого серьезного, человечного и совестливого человека. <…> Он был мальчишкой до конца дней, с сердцем мальчишки и головой мудреца; иногда был «хорошим мальчиком», иногда «плохим», но всегда упрямым…» «Я знал и других правдивых людей, но никого столь абсолютно, столь навязчиво правдивого. Он, конечно, лгал, чтобы не огорчить других, но его первое побуждение всегда было высказать все что он думает». «Он был безмерно щедр и безмерно доверчив, но когда его великодушием злоупотребляли или его доверие предавали, его охватывало пламя мстительных подозрений, которое никто не мог охладить; этот огонь должен был выгореть сам. Он был рад оказать услугу, но если ему казалось, что кто-то хочет его использовать, Клеменс презирал его безмерно. Во время этих приступов злобы или подозрительности он не слышал никаких доводов рассудка, но в промежутках между пароксизмами гнева он их воспринимал».

Хоуэлс, конечно, мог ошибаться, некоторые из его высказываний спорны. «Он [Твен] не любил беллетристику, а некоторых беллетристов ненавидел: были писатели, чьи имена он произносил так, будто выплевывал. Голдсмит был одним из них (Твен неоднократно замечал, что восхищается Голдсмитом. — М. Ч.), но больше всех он ненавидел мою любимицу, Джейн Остин. Он как-то сказал мне: «Вы, кажется, воображаете, что женщина способна писать» — и не облил меня презрением лишь потому, что мы были друзьями и он скорее жалел меня за мой дурной вкус». «У него, кажется, не было любимых беллетристов… Он читал современные романы, которые я рекомендовал, но это не доставляло ему удовольствия. Он терпеть не мог театр… (Твен постоянно ходил в театр, сам писал пьесы и играл в них, переводил чужие, дружил с актерами и состоял в актерских клубах. — М. Ч.) <…> Кажется, поэзия тоже мало его занимала, и он вообще не интересовался общепризнанными шедеврами. (Твен, по его собственным словам, любил поэзию Браунинга и Киплинга. — М. Ч.) Ему нравилось обнаруживать новое, и иногда он открывал что-то новое в шедевре, который был известен абсолютно всем, кроме него; и когда вы тыкали ему в нос его невежество, он наслаждался тем сильнее, чем резче вы его попрекали».

Свадьба состоялась 2 февраля в Эльмире, церемонию провели Томас Бичер и Туичелл. Гостей около сотни, почти все со стороны невесты. Приехали Памела, недавно овдовевшая, с дочерью Энн, и Мэри Фербенкс. Мать жениха объяснила свое отсутствие тем, что не была на свадьбах других детей и не хотела делать исключения. Нелюбовь к невестке сохранится и после знакомства, но там хотя бы известны причины: замкнутость Оливии Джейн примет за высокомерие, ее будет раздражать, что жена сына не понимает шуток. О причинах же заочной неприязни можно только догадываться: мисс Лэнгдон чужачка, янки с Востока, прихожанка какой-то странной церкви и, главное, — богачка, а Клеменсы горды. Брак по расчету подозревали многие: Амброз Бирс, пересекавшийся с Твеном в середине 1860-х в Калифорнии, писал в «Сан-Франциско ньюс леттерс», что коллега выбрал предмет любви уж слишком удачно. (Отношения двух сатириков были натянутыми — вероятно, из-за литературного соперничества.)

На следующий день выехали в Буффало, где Сэмюэл снял квартиру, но тесть преподнес сюрприз: подарил дом на Делавэр-авеню, полностью обставленный, с посудой и двумя слугами (Оливия о подарке знала заранее). Сюзи Клеменс: «Дедушка сам поехал в Буффало с мамой и папой. И когда они подъехали к дому, папа сказал, что в таком пансионе, наверно, надо платить очень дорого. А когда секрет открылся, папа был так рад, что даже описать невозможно». Рад-то был, но долг Джервису все возрастал — это неприятно. В новом доме молодожены прожили до марта 1871 года и, как сказал потом Твен, «натерпелись горя и ужаса». Но сперва ничто ужаса не предвещало. Оба были счастливы, обоим виделось что-то «невзаправдашнее» в том, что они семейные люди и ведут хозяйство, Сэм писал тестю и теще, что Оливия не знает, «продают ли бифштексы на фунты или на ярды», пытался бросить курить, промучился три недели и плюнул. Знакомых было мало — только семья Дэвида Грея, коллеги из «Экспресса», Твен предлагал матери с сестрой жить в Буффало, они не захотели, но потом согласились переехать в соседний город Фредония.

В мае Оливия забеременела; Твен в этот период работал, по словам коллег, как ломовая лошадь: редакционные статьи, переписка, рассказы. Опубликовал в «Экспрессе» пародийный «Средневековый роман» («А Medieval Romance»): барон воспитал дочь как мужчину (для получения наследства), и девушка должна жениться на своей кузине. Границы между беллетристикой и журналистикой у Твена не было: одинаково смешны «История с привидениями» («А Ghost Story»), где экспонат убежал из музея, чтобы поболтать, и «Странный сон» («А Curious Dream»), в котором мертвецы жалуются на плохие условия: в Буффало было неблагоустроенное кладбище, и публикация Твена способствовала его обустройству. Писал о процессе над убийцей знакомого журналиста Ричардсона: суд признал состояние аффекта; алкоголизм убийцы и мотив преступления — ревность — послужили смягчающими обстоятельствами; оправдательный вердикт привел Твена в ярость, и с тех пор он отзывался о юстиции с презрением.

«Гэлакси», престижный нью-йоркский журнал, предложил ему должность редактора юмористического отдела, а также постоянную колонку со свободным выбором тем, оклад 2400 долларов в год. С мая 1870 года по август 1871-го Твен опубликовал там более шестидесяти произведений, начав с «Политэкономии» («Political Economy») — как уже догадывается читатель, о заявленном предмете там нет ничего, кроме заключительной фразы: «Политическая экономия является основой любого хорошего правительства», и продолжив рассказом, который многие считают самым смешным в мире: «Как я редактировал сельскохозяйственную газету» («How I Edited an Agricultural Paper Once»). «Я поднялся на невысокое крыльцо и, подходя к двери, услышал веселые голоса и раскаты хохота. Открыв дверь, я мельком увидел двух молодых людей, судя по одежде — фермеров, которые при моем появлении побледнели и разинули рты. Оба они с грохотом выскочили в окно, разбив стекла. Меня это удивило.

Приблизительно через полчаса вошел какой-то почтенный старец с длинной развевающейся бородой и благообразным, но довольно суровым лицом. Я пригласил его садиться. По-видимому, он был чем-то расстроен. Сняв шляпу и поставив ее на пол, он извлек из кармана красный шелковый платок и последний номер нашей газеты.

Он разложил газету на коленях и, протирая очки платком, спросил: <…>

— А сельским хозяйством вы когда-нибудь занимались?

— Н-нет, сколько помню, не занимался.

— Я это почему-то предчувствовал, — сказал почтенный старец, надевая очки и довольно строго взглядывая на меня поверх очков. Он сложил газету поудобнее. — Я желал бы прочитать вам строки, которые внушили мне такое предчувствие. Вот эту самую передовицу. Послушайте и скажите, вы ли это написали? «Брюкву не следует рвать руками, от этого она портится. Лучше послать мальчика, чтобы он залез на дерево и осторожно потряс его». Ну-с, что вы об этом думаете? Ведь это вы написали, насколько мне известно?

— Что думаю? Я думаю, что это неплохо. Думаю, это не лишено смысла. Нет никакого сомнения, что в одном только нашем округе целые миллионы бушелей брюквы пропадают из-за того, что ее рвут недозрелой, а если бы послали мальчика потрясти дерево…

— Потрясите вашу бабушку! Брюква не растет на дереве!

— Ах вот как, не растет? Ну а кто же говорил, что растет? Это надо понимать в переносном смысле, исключительно в переносном. <…>

Тут почтенный старец вскочил с места, разорвал газету на мелкие клочки, растоптал ногами, разбил палкой несколько предметов, крикнул, что я смыслю в сельском хозяйстве не больше коровы, и выбежал из редакции, сильно хлопнув дверью. Вообще он вел себя так, что мне показалось, будто он чем-то недоволен».

Один из знаменитых твеновских приемов: толстокожий рассказчик описывает, что видит, серьезно, не подозревая, какой комический эффект дает соединение преувеличения с преуменьшением: «с грохотом выскочили в окно, разбив стекла» — «меня это удивило»; «растоптал ногами, разбил палкой несколько предметов» — «мне показалось, будто он чем-то недоволен». Невежеством героя в области сельского хозяйства в конце концов обеспокоился главный редактор — и получил ответ профессионального журналиста: «Вот что я вам скажу: я четырнадцать лет работаю редактором и первый раз слышу, что человек должен что-то знать для того, чтобы редактировать газету». (Прототип героя — не только автор, но и его политический недруг Хорэс Грили, издатель «Нью-Йоркера» и кандидат в президенты, опубликовавший трактат о фермерстве.)

В семью пришло первое горе: Джервис Лэнгдон умирал от рака желудка. Если здоровых девушек тогдашняя медицина заставляла годами лежать, то онкологическому больному предписывала путешествовать. В марте Джервис совершил поездку по стране, казалось, ему стало получше, но письмо, которое получил его зять, мог написать только человек, понимающий, что все кончено: «Сэмюэл, я люблю Вашу жену и она меня любит. Я думаю, это только справедливо, чтобы Вы это знали, но Вам не стоит злиться. Я любил ее раньше, чем Вы, и она любила меня раньше, чем Вас, и эта любовь не прошла. Я не вижу для Вас иного выхода, кроме как смириться с этим». (Джервис ошибся, его зятю не пришлось ни с чем «смиряться» — Оливия любила мужа беспредельно.)

По возвращении состояние больного резко ухудшилось. Дочь и зять приехали в Эльмиру в начале июня. Лечения никакого не было. Сидели с Джервисом по очереди, у Сэма были две вахты, дневная и ночная, всего семь часов. «Остальные семнадцать часов сестры (Оливия и Сьюзен. — М. Ч.) делили между собой, причем каждая упрямо и великодушно старалась забрать у другой часть дежурства. И никогда-то одна не будила другую, чтобы та ее сменила. Будили только меня… Каждое утро, за час до рассвета, в кустах под окном заводила свою унылую, жалобную песню какая-то птица неизвестной мне породы. Друзей у нее не было, она страдала одна, прибавляя свои муки к моим. Она не смолкала ни на минуту. Ничто в жизни, кажется, не доводило меня до такого отчаяния, как жалобы этой птицы. <…> Я был здоровый, крепкий мужчина, но, как и всякий мужчина, страдал недостатком выносливости. А эти молоденькие женщины не были ни здоровыми, ни крепкими — и все же, приходя сменить их на дежурстве, я не помню, чтобы хоть раз застал их сонными, невнимательными… Я восхищался ими — и стыдился собственной бездарности». (Другие члены семьи, однако, вспоминали, что он был заботливой и толковой сиделкой.)

Блисс настойчиво просил новую книгу; когда опять показалось, что больному лучше, Твен съездил в Вашингтон и 15 июля заключил с Блиссом контракт на книгу о Неваде и Калифорнии — «Налегке» («Roughing It»).

6 августа Джервиса не стало. Сэм телеграфировал Памеле, что умер «отец», написал на его смерть евлогию в «Экспресс». Оливия была в депрессии. Поддержать ее в Буффало приехала подруга, Эмма Най, — лишь тогда муж смог начать работать и уже через неделю писал Блиссу, что книга «прославится на всю страну в первый же месяц после выхода». Издатель рассчитывал продать за год стотысячный тираж. Но бедствия не прекращались — Най заболела тифом и умерла в доме Клеменсов 29 сентября. Оливии стало совсем худо, приехала другая подруга, потом Оливия отправилась провожать ее на вокзал, в экипаже ее «растрясло», муж сходил с ума от страха. 7 ноября она родила восьмимесячного мальчика, названного в честь деда Лэнгдоном, и тот немедля «написал» письмо Туичеллам: «Дорогие дядя и тетя, мне теперь 5 дней. Я болел… Я не толстый и не здоровый. При рождении я весил 4 с половиной фунта в одежде и замечу, что большая часть этого веса пришлась на одежду… Они все говорят, что я выгляжу очень старым и мудрым — и меня самого беспокоит, что я никогда не улыбаюсь. Жизнь представляется мне серьезной вещью, и мой опыт говорит мне, что она состоит в основном из икоты, колик и ненужного мытья. Моя мама очень радостная, я думаю, что она счастлива, хотя не понимаю отчего». «Вчера у меня родился сын, — сообщал счастливый отец в газете «Фредния Цензор», — он уже готовится выступать с лекциями о молоке».

Возиться с малышом приезжали Сьюзен Крейн и Мэри Фербенкс (которую Лэнгдон в письме называл «бабулей») — но не мать и не сестра Твена. Сам он оказался неплохой нянькой. Туичеллу 19 декабря: «Скажите Хармони, что я умею держать ребенка и делаю это довольно ловко, хотя иногда мне кажется, что у него отвалится голова. Мне не нужно его успокаивать — он никогда не кричит. Он всегда о чем-то думает». Из Буффало, где было столько горя, решили уехать, остановились на Хартфорде, где теперь жили не только Блисс и Туичелл, но и Орион Клеменс, которого Блисс по просьбе Сэма взял на должность редактора, и подруга Оливии Элис Хукер. Но ребенок был очень слаб, переезд пришлось отложить.

Осенью 1870 года Твен после небольшого перерыва вновь «расписался». Опубликовал в трех номерах «Гэлакси» сатирический текст «Друг Голдсмита снова на чужбине» («Goldsmith's Friend Abroad Again») — письма китайца, который приехал в Америку в надежде увидеть свободную и добрую страну, а подвергается унижениям и несправедливостям: идея, возможно, заимствована не только у Голдсмита, но и у Бирса, который в 1868 году напечатал в «Сан-Франциско ньюс леттерс» аналогичный текст; «Позорное преследование мальчика» («Disgraceful Persecutions of a Boy»): правосудие по-разному относится к китайцам и белым, которым «все позволено»; к злым белым Твен отнес перуанцев, мексиканцев и прочих «латинос». Началась Франко-прусская война — отозвался лишь юмореской «Карта Парижа» («Map of Paris»), гораздо важнее были ноябрьские выборы губернатора штата Нью-Йорк, послужившие темой для фельетона «Как меня выбирали в губернаторы» («Running for Governor»).

«Достойный кандидат! Мистер Марк Твен, собиравшийся вчера вечером произнести громовую речь на митинге независимых, не явился туда вовремя. В телеграмме, полученной от врача мистера Твена, говорилось, что его сшиб мчавшийся во весь опор экипаж, что у него в двух местах сломана нога, что он испытывает жесточайшие муки, и тому подобный вздор. Независимые изо всех сил старались принять на веру эту жалкую оговорку и делали вид, будто не знают истинной причины отсутствия отъявленного негодяя, которого они избрали своим кандидатом. Но вчера же вечером некий мертвецки пьяный субъект на четвереньках вполз в гостиницу, где проживает мистер Марк Твен. Пусть теперь независимые попробуют доказать, что эта нализавшаяся скотина не была Марком Твеном! <…> К этому времени на мое имя стало поступать множество анонимных писем. Обычно они бывали такого содержания: «Что скажете насчет убогой старушки, какая к вам стучалась за подаянием, а вы ее ногой пнули?» Я не выдержал. Я спустил флаг и сдался».

Жанры и темы были самые разные: политические фельетоны «Подлинная история великого говяжьего контракта» («The Facts in the Case of the Great Beef Contract») и «Подлинная история Джорджа Фишера» («The Case of George Fisher»), уже упоминавшаяся «История хорошего мальчика», очаровательные юморески «Мои часы» («My Watch»), «Как выводить кур» («То Raise Poultry»). В статье «О запахах» («About Smells») Твен напал на известного пресвитерианского пастора Толмеджа, который протестовал против того, чтобы бедняки посещали его церковь — их неряшливость оскорбляет чувства приличных людей. Твен напомнил Толмеджу об апостолах, что «исцеляли самых жалких нищих и ежедневно общались с людьми, от которых разило невыносимо» (сам он, правда, предъявлял то же обвинение индейцам и другим «дикарям»), и о происхождении Иисуса, сына плотника. Толмедж был влиятельным человеком, но на публичную полемику не решился.

Сам Твен в первые месяцы брака пытался быть «хорошим христианином». Гудмен, приезжавший в гости, был «огорошен», увидев, что он участвует в утренней молитве. Хоуэлс: «Я спросил его, ходит ли он в церковь, и он простонал: «О да, хожу. Это меня убивает, но хожу»». Но вскоре сказал жене, что с него довольно. Хоуэлс пишет, что Твен не препятствовал религиозности жены — может и так, но не попасть под влияние мужа та не могла и уже в 1872 году говорила Туичеллу, что «слишком далеко ушла от христианской веры, чтобы вернуться к ней». По словам Альберта Пейна, Оливия сказала мужу, что утратила веру, в 1876 году, и тот чувствовал себя страшно виноватым. Известна ее фраза (со слов Твена): «Если ты будешь проклят, я хочу быть проклята с тобой». Детей, однако, воспитывали в традиционной религиозности — чтобы не отличались от других.

Атеистом Твен так и не стал. Его тогдашняя идеология, выраженная в эссе 1870 года «Бог: древний и современный» («God: Ancient and Modern»; при жизни не публиковалось), близка к деизму. Библейский Бог, «чьим единственным занятием была забота о горстке грубых кочевников», обращался с ними как человек: то баловал сверх меры, то злился, наказывал и мучил; впадая в ярость, он терял разум и уничтожал не только тех, кто его обидел, но и младенцев и скот. Верить в такого бога — «значит верить в раздражительное, мстительное, жестокое и капризное существо; верить в истинного Бога — верить в существо, которое не раздает никаких обещаний, но сама безотказная и неизменная работа механизмов созданной им Вселенной является доказательством того, что он по крайней мере постоянен в своих целях; его неписаные законы, насколько они касаются человека, ровны и беспристрастны… Мы не вправе требовать большего».

Он сформулировал свое кредо в известном фрагменте, который предположительно относят к началу 1880-х годов, но, судя по содержанию, текст мог быть написан и в 1870-х: «Я верю в Бога всемогущего. Я не верю ни в то, что он когда-либо посылал через кого-нибудь весть человечеству, ни в то, что он сообщал ее сам изустно, ни в то, что он являлся когда-либо и где-либо в образе, видимом глазам смертных. <…> Я верю, что Вселенная управляется строгими и неизменными законами. Если во время чумы семья одного человека погибла, а семья другого уцелела, это результат действия закона, Бог же не вмешивался в такую мелочь, помогая одному или карая другого. Я не понимаю, каким образом вечные загробные муки могут служить благой цели, и поэтому не верю в них. <…> Может быть, загробная жизнь существует, а может быть, и нет. Если мне суждено жить снова, то уж наверное для чего-то более разумного, а не для того, чтобы барахтаться вечность в огненном озере за нарушение путаных и противоречивых правил, которые считаются (без доказанных оснований) божественными установлениями. Если же за смертью следует полное уничтожение, то сознавать его я не буду, и, следовательно, это меня совсем не трогает. Я верю, что моральные законы человеческого общества порождены опытом этого общества. Для того чтобы человек понял, что убийство, воровство и прочее вредны как для совершающего их, так и для страдающего от них общества, не требовалось нисхождения Бога на землю. Если я нарушаю эти законы морали, то не вижу, почему я этим оскорбляю Бога — ибо что для него мои оскорбления? С тем же успехом я мог бы попытаться запачкать какую-нибудь планету, швыряя в нее грязью».

И Ветхий и Новый Завет сочинены людьми, а значит, можно написать их по-другому: осенью 1870 года Твен делал новые наброски к собственной Библии — фрагменты из дневника Сима: «Пятница: день рождения папы. Ему 600 лет. <…> Пришли все видные представители семейства. Осматривали верфь для ковчега, пустую и заброшенную из-за того, что вышло недоразумение с плотниками из-за оплаты». Над трудами Дарвина и его последователя Томаса Хаксли (Гексли), прочитанными Твеном в тот период, тоже можно и должно смеяться — в «Гэлакси» вышла пародийная статья «Книжный обзор» («А Book Review»). Хаксли писал, что в «детстве» разных народов антропологи находят общие черты, позволяющие предположить, что все произошли от одного предка, Твен передразнивал: «Изучив небезызвестных Каина и Авеля (обозначим их К и А), мы получаем следующее. Обозначим язык, который использовал Каин, как «х=» а язык, используемый Авелем, как «х». Также обозначим язык, который не использовал Каин, как «у=», а язык, используемый Авелем, как «у». Тогда: l=х+у и j=х+y. Далее шли две страницы уравнений, из коих вытекала заключительная формула: «Сх =ах, = cl + al. Таким образом мы доказали, что как Каин, так и Авель использовали слова языка «х»». (В другой работе того периода — «Две краткие лекции по науке» («А Brace of Brief Lectures on Science») Твен аналогичным образом издевался над палеонтологией.)

Расовый вопрос, однако, занимал его всерьез. Дарвин в «Происхождении человека» не утверждал определенно, являются ли расы «видами» или «подвидами», приводя доводы в пользу обеих концепций, но настаивал на том, что естествоиспытатели, которые признают принцип эволюции, «не будут сомневаться в том, что все человеческие расы произошли от одного первоначального корня». Твену эта мысль, похоже, не нравилась — иметь что-либо общее с индейцами он не желал. В «Налегке» он писал об индейцах племени гошут (вероломные, подлые, грязные существа «с умом малого ребенка»): «И бушмены и наши гошуты, по всем признакам, несомненно, происходят от той самой обезьяны, или кенгуру, или крысы, которую дарвинисты считают Адамом животного царства». Впрочем, этот неполиткорректный фрагмент имеет характерную для Твена парадоксальную концовку: «Ходят слухи, что в правлении железнодорожной компании Балтимор−Вашингтон и среди ее служащих много гошутов, но это неверно. Есть, правда, некоторое сходство, которое может ввести в заблуждение непосвященных, но оно не обманет сведущих людей, наблюдавших оба племени. <…> Пусть мы не находим в сердце своем сочувствия и христианского сострадания к этим несчастным голым дикарям, но по крайней мере не будем обливать их грязью».

Как большинство самоучек, Твен не считал нужным придерживаться какого-либо «направления» и у каждого автора брал то, что нравилось. Хаксли, может, и врет насчет «общего предка», зато Дарвин абсолютно верно написал, что умственные и нравственные качества человека имеются у других млекопитающих — эта мысль позволяет не «унизить» человека, но очеловечить животное и наделить его правами. Французский философ Ипполит Тэн определил расу как «совокупность врожденных и передаваемых по наследству склонностей, связанных с особенностями темперамента и телесной конституции»: это лучше, чем у Дарвина, но там, где Тэн ожесточенно критикует революцию во Франции, он ошибся, а прав Томас Карлейль, чью громадную «Французскую революцию» Твен прочел в тот же период. Карлейль осуждал «зверства» и «безумие» революции, но в отличие от большинства историков понимал, что ее вызвала не чья-то злая воля, а «голод, нагота и кошмарный гнет». Карлейль, однако, был расистом, выступал против освобождения негров — вот тут мы его отбросим. Человек, не получивший систематического образования, не может не быть эклектиком, зато он лишен предрассудков: другим мыслителем, который «помог разобраться» во французской революции, был… Дюма-отец. А что такого? Чем он хуже Вальтера Скотта, которого тогда считали серьезным, «взрослым» писателем и которого Твен не выносил?

Книга, начавшаяся легко, застопорилась, автор отвлекался, написал «в стол» ряд фрагментов о теннессийских землях отца (которые положили начало автобиографии), думал написать «Автобиографию Старого Парра» (британец, якобы проживший с 1483 по 1635 год), с Блиссом хотел составить сборник рассказов, но проект пришлось отложить из-за проблем с авторскими правами. В Южной Африке открыли алмазные месторождения, журналист Райли, знакомый по Сан-Франциско, согласен туда поехать, соберет материал, получится книга: Райли, профинансированный Твеном, отбыл 7 января. Сам Твен зимой 1871 года регулярно бывал в Вашингтоне. Заинтересовался процессом осужденного за убийство Эдварда Рулоффа, знатока языков, философа-самоучки, написал в «Трибюн», что казнь такого человека — потеря для общества. Дал несколько выступлений. Юморист Дон Пайет: «Его лицо печально, и, когда все вокруг шумят о нем, он продолжает пребывать в торжественной невозмутимости. Его голос — самый необычный, какой я когда-либо слышал». За обедом с Пайетом принесли телеграмму — Твен весь почернел и спешно откланялся. Оливия заболела тифом.

«Иногда у меня появляется надежда, — сообщал он Блиссу 15 февраля, — как например, сейчас, — но чаще я не верю в хороший конец». Писать не мог, телеграфировал в «Гэлакси», чтобы его уже набранный фельетон выбросили — он не может вынести мысль о том, что смешил публику, когда его жена умирала. Редакция, однако, ответила, что снимать материал поздно, и вышла шуточная «Автобиография» («Mark Twain's (Burlesque) Autobiography»), где рассказывалось о выдуманных предках: барон Мюнхаузен, Навуходоносор и валаамова ослица. В марте Оливия поправилась, и Твен написал другой вариант автобиографии — приводим его полностью: «Я родился 30 ноября 1835 года и все еще жив».

Было принято два решения: во-первых, ехать в Хартфорд, во-вторых, больше никогда не писать ничего для газет — только книги. (Можно написать какую-нибудь юмореску, сказал Сэм Ориону, но не меньше чем за 500 долларов. Он не мог и представить, что когда-то ему будут предлагать тысячи за страницу.) В апрельском номере «Гэлакси» последний раз вышла его колонка: извинялся перед читателями за плохие тексты — он писал их, когда его близкие умирали: «Пожалуйста, поставьте себя на мое место и оцените ужасный гротеск ситуации. Думаю, что значительную часть «юмористики», которую я написал за этот период, можно вставить в надгробную речь, не нарушив торжественности обряда». Долю в «Экспрессе» продали с убытком — за 15 тысяч, выставили на продажу дом, попросили хартфордских знакомых подыскать жилье, а сами уехали к Сьюзен, муж которой, Теодор Крейн, стал управляющим предприятиями Джервиса Лэнгдона; Сьюзен унаследовала от отца ферму «Каменоломня» близ Эльмиры, и там Клеменсы будут отныне проводить почти каждое лето. В спокойной деревенской обстановке опять пошла работа — Твен каждый вечер читал женщинам, включая служанок, отрывки из книги, 8 августа сдал текст Блиссу. (Издатель, которого автор потом назовет грабителем, уберег его работу от пиратства, порождавшегося отсутствием международных законов об авторском праве, заключив договор с лондонским издателем Джоном Рутледжем об одновременной публикации по обе стороны океана.)

В отличие от «Простаков» в новой книге много выдуманных эпизодов, поэтому ее называют первым большим опытом Твена в беллетристике; герой тоже частично выдуманный — подчеркивается, что это не тридцатилетний автор, а мальчик, но глаз и язык у него чересчур острые для юнца, и читателя это сбивает с толку. В «Простаках» хронологический порядок выдержан, в «Налегке» — не очень; автор перескакивает с одного на другое, заполняет пространство анекдотами, а когда не знает, куда сунуть тот или иной кусок, выносит его в «Приложения». Хоуэлс: «Он не давал поработить себя связности повествования, за которую мы, остальные, так цепляемся. Другими словами, он писал, как думал, как думают все — не придерживаясь логики, несвязно, без оглядки на то, что было сказано раньше и что должно последовать». «Бессвязный» метод, принципы которого Твен сформулирует позднее, поначалу был вынужденным. Он торопился, не умел компоновать, книга получилась громадной (80 глав), рыхлой и неоднородной: «Да, в общем и целом в моей книге немало полезных сведений. Меня это очень огорчает, но, право же, я тут ничего поделать не могу: видимо, я источаю фактические данные так же естественно, как ондатра — драгоценный мускус. Иногда мне кажется, что я отдал бы все на свете, лишь бы удержать при себе свои знания, но это невозможно. Чем усерднее я конопачу все щели, чем туже завинчиваю крышку, тем обильнее из меня сочится мудрость». Тут же пересказываются старательские байки, не всегда смешные. Главная тема — «Дикий Запад»; критикуя книжных индейцев Купера и золотоискателей Брет Гарта, Твен сам нарисовал такой же мифологично-анекдотичный образ калифорнийца. «Нас познакомили с несколькими гражданами Карсон-Сити — и на почтовом дворе, и по пути из гостиницы к дому губернатора, — в частности с неким мистером Гаррисом, восседавшим верхом на коне; он начал было что-то говорить, но вдруг прервал самого себя:

— Простите, одну минуточку, — вон там свидетель, который показал под присягой, что я участвовал в ограблении калифорнийской почтовой кареты. Наглое вмешательство в чужие дела, сэр, — я ведь даже незнаком с этим субъектом.

Он подъехал к свидетелю и стал укорять его при помощи шестизарядного револьвера, а тот оправдывался таким же способом. Когда все заряды были выпущены, свидетель вернулся к прерванному занятию (он чинил кнут), а мистер Гаррис, вежливо поклонившись нам, поскакал домой; из его простреленного легкого и продырявленного бедра струйки крови стекали по бокам лошади, что, несомненно, служило к ее украшению. Впоследствии каждый раз, когда Гаррис при мне стрелял в кого-нибудь, я вспоминал свой первый день в Карсон-Сити».

Оливия унаследовала почти 300 тысяч долларов, громадное состояние (Амброз Бирс писал: «Теперь Марк Твен убедился, что заключил выгодную сделку»), но муж решил беречь его для «исключительных случаев» и даже отказался воспользоваться этими средствами для выплаты долга за долю в «Экспрессе» наследникам Джервиса: заработает сам. (Но Оливия могла отдать эту ничтожную сумму сестре и брату, не спрашивая мужа? Да — если бы они бедствовали. Но они были также богаты, как она сама, а для ее мужа было делом чести вернуть долги из заработанного, а не свалившегося с неба.) Твен договорился с Редпатом о новом лекционном турне. В сентябре Райли вернулся из Южной Африки, но книга не получилась: журналист был болен и вскоре умер, собранные им материалы Твен использовать не стал. Клятву не писать для газет он взял обратно, написал несколько статей, в частности об Артемиусе Уорде. Безобидных юморесок в тот период не было — язвил и колол жестоко, опубликовав 27 сентября в нью-йоркской «Трибюн» «Пересмотренный катехизис» («The Revised Catechism»): «Каково предназначение человека? — Быть богатым. — Как? — Нечестно, если сможете; честно, если придется. — Кто есть Бог, единый и истинный? — Деньги есть Бог. Бог, Баксы и Биржа — Отец, Сын и Дух триединые…» Но все это были маловажные занятия — он наконец-то нашел настоящий способ делать деньги.

В сентябре 1871 года миру было представлено первое из многочисленных твеновских изобретений. Придумал он его, когда одевался: эластичные ремни, крепившие брюки к жилету посредством петель и пуговиц, — прототип современных подтяжек. Нарисовал схему, 9 сентября приехал в Вашингтон получать патент, представил изобретение прессе: «элегантность, комфорт и удобство в использовании». Газета «Нэшнл рипабликен» сообщала, что сперва все приняли это за шутку, но «наш знаменитый юморист» был абсолютно серьезен, хотя и не обошелся без острот: идея подтяжек, по его словам, пришла в голову, когда он смотрел на кандидата в президенты Грили, с которого сваливались брюки. В патентном бюро сказали, что есть конкурент, от обоих потребовали дополнительных описаний — профессиональный писатель победил и 19 декабря получил патент за номером 122 992. Но «баксов» не заработал — не дошли руки заняться внедрением.

Оливия с июля была вновь беременна. Маленький Лэнгдон болел, отставал в развитии, казалось, что виноват Буффало, заторопились в Хартфорд. 1 октября сняли у Изабеллы Бичер-Хукер, второй сестры Бичеров, дом на Форд-стрит, в квартале «Задворки», где жили писатели. Оставив жену на попечение Бичеров и Туичеллов (и заказав для нее скамью в церкви Туичелла), Твен 16 октября отправился на гастроли, начав с Вифлеема, штат Пенсильвания, и полгода кочевал меж Бостоном и Чикаго, изредка заезжая в Хартфорд. Давал по 6−10 выступлений в неделю, получал за вечер 100–150 долларов (часть прибыли ораторы жертвовали церквям и библиотекам). Бостон, культурная столица Востока, был штаб-квартирой Редпата, где собирались лекторы: бывал там Брет Гарт, с которым у Твена начали портиться отношения; с другим знакомым, Джошем Биллингсом, Твен, напротив, сошелся ближе, хотя тот был старше на 17 лет. Познакомился с Томасом Бейли Олдричем, своим ровесником, романистом и драматургом; его относят к числу друзей Твена, но это преувеличение: настоящих друзей было всего двое — Туичелл и Хоуэлс.

Многие пробовали записывать тексты твеновских выступлений, но передать эффект не получалось, рассказывали только о его потрясающих паузах; газеты называли его «великим комиком», «королем юмора». «Дейли морнинг кроникл», Вашингтон, 23 октября: «Исключительный и удивительный человек будет выступать сегодня в Линкольн-Холл. <…> Его юмор ясен и остер как ни у кого. Он так же хорош на сцене, как в книгах и статьях. Он никогда не утомителен, не скучен, никогда не останавливается, чтобы объяснять свои шутки, он всегда легок и естествен; притворяющийся растерянным и сомневающимся в своих силах, он очарователен… он — гордость нашего народа». «Чикаго пост»: «Худой, глаза проницательные, как буравы, кудрявые усы, пышные кудри, печальное выражение лица; он озирается, словно человек, который только что отошел от смертного одра своей тещи и ищет пономаря. <…> Вот он потирает руки, как бейсболист, вот поглаживает ладонь пальцами, как менестрель, загадывающий хитрую загадку, а вот упер кулаки в бока словно на аукционе; и вот уже машет растопыренными руками, будто отгоняя комаров; кажется, он никогда не сумеет сладить со своими руками…» «Америкэн стандарт», Джерси-Сити: «Он не может не быть смешным. Половина эффекта происходит от того, что он словно не замечает, как смешон».

Несмотря на бешеный успех, Твен в очередной раз заявил, что больше выступать на сцене не будет. Работу он назвал «адской»: разъезды, неудобства, простуды, разлука с семьей. Была и более глубокая причина. Впоследствии он вспоминал: «На протяжении сорока лет, что я выступаю перед публикой в качестве профессионального юмориста, вместе со мной трудились на том же поприще еще семьдесят восемь моих американских коллег. Все эти семьдесят восемь начинали вместе со мной, порой добивались славы, но после сошли на нет. <…> Почему они оказались недолговечны? Потому что были только лишь юмористами. Только юмористы не выживают. Ведь юмор — это аромат, украшение. <…> Юмористу не следует быть проповедником, он не должен становиться учителем жизни. Но если он хочет, чтобы его книги получили бессмертие, он должен и проповедовать, и учить».

В феврале 1872 года на обеде у Хорэса Грили в Нью-Йорке он наконец познакомился со своим кумиром — Барнумом, в конце того же месяца в Вашингтоне завершил турне и вернулся домой к выходу «Налегке». Книга расходилась хорошо, но не с таким успехом, как «Простаки», за год вместо ожидаемых ста тысяч продали около сорока тысяч, автор винил издателя. (При заключении договора Твен хотел половину чистой прибыли, Блисс предложил 7,5 процента роялти, что за десять лет составило бы ту же сумму, но лишь при условии, что в издательской отрасли не произойдет революционных изменений — а они произойдут: снизится себестоимость книг, и в итоге автор получит меньше четверти чистой прибыли.) Завершалась она послесловием: «Напрасно думает читатель, что он отделался и что в этой книге нет никакой морали. Мораль есть, и вот какая: коли вы дельный человек — сидите дома и с помощью прилежания и настойчивости добивайтесь своего; а бездельник — так уезжайте, и тогда волей-неволей вам придется работать». Это писал уже не мечтатель-южанин, не свободолюбивый калифорниец, а человек в высшей степени практический — настоящий янки из Коннектикута.

 

Глава 2

Том Сойер и лихие 70-е

Юморист Эли Перкинс, «Нью-Йорк уикли реформер», 29 февраля 1872 года: «Преподобный Марк Твен — турок. Он родился в Ирландии. Его отец подвергался гонениям за то, что занимался патриотическим земледелием — выращивал стручковую фасоль. Несмотря на тиранию Англии, его фасоль успешно продавалась, и Марка в раннем возрасте отдали в ученики к кочегару, где он изучал искусство фотографии. Его отец, известный как Благородный Папаша Твен, говорит, что Марк прославился на весь мир успехами в кочегарском деле и был приглашен сопровождать Наполеона в кампании при Миссисипи. Впоследствии молодой Твен сделал карьеру в Крыму при генерале Скотте. В битве при Инкермане он пропал без вести, что вызвало большое горе в полку, но потом его нашли за пустой бочкой». Как у Барнума, биографии и автобиографии начали множиться еще при жизни; Оливия вырезала все, что писали о муже, наклеивала в альбом, бутылка с клеем падала и пачкала все кругом. (К чему об этом говорить? Скоро увидите…) Популярность на родине была большая, но популярность комика, а не серьезного писателя. Мэтры — Лонгфелло, Лоуэлл, Холмс — снисходительно называли его забавным. Хоуэлс признавал большой талант, благосклонно высказывались критики Чарлз Нортон, Фрэнсис Чайлд, но для большинства Марк Твен был комик, клоун.

19 марта 1872 года в Эльмире родилась девочка, которую назвали Сюзи в честь тетки. «Новый ребенок цветет, растет сильным и красивым». Лэнгдону было полтора года, и он еще не ходил; женщины чувствовали неладное, но отец не хотел этого видеть: «Бледный как снег, но кажется здоровым, очень упитанный, всегда весел и приветлив, говорит «папа» и точно знает, кто его папа, — медсестра Маргарет». 5 мая родители оставили детей на попечение Сьюзен-старшей, чтобы навестить Мэри Фербенкс, с ними поехала Джейн Клеменс — так наконец встретились свекровь и невестка. Вернулись через две недели: дочь была здорова, сын кашлял, тем не менее по совету врача его ежедневно водили гулять. Вскоре Лэнгдон заболел дифтерией. Вернулись в Хартфорд, но врачи спасти ребенка не смогли, он умер 2 июня. Твен сказал Хоуэлсу, что убил сына. «Его мать доверила его мне, и я взял его на прогулку в открытом экипаже. Было сырое, холодное утро, но он был тщательно укутан в меха и в руках осторожного человека ему ничто не угрожало. Но я скоро замечтался и забыл о нем. Мех свалился с его ног. Вскоре кучер это заметил, я укутал его снова, но было уже поздно. Ребенок простудился. Я поспешил домой, я был убит тем, что наделал, и боялся последствий. Я всегда чувствовал стыд за то предательское утро и не позволял себе думать о том, что можно было не допустить случившегося. Не знаю, сумел бы я тогда набраться смелости признаться в этом». Сьюзен Крейн впоследствии говорила, что, во-первых, ее зять сразу же рассказал о случившемся, во-вторых, никто никогда не думал винить его: Лэнгдон болел непрерывно, вся семья, включая мать, испытала что-то вроде облегчения, когда малыш-«не жилец» — «отмучился». Твен продолжал считать себя убийцей, пал духом, Оливии страдать было некогда — болела малышка Сюзи, потом ее саму скрутил ревматизм. В июле семейство уехало в курортный городок Нью-Сейбрук, штат Коннектикут, где можно было лечиться гидротерапией. На ванны тогда была мода, ими лечили все болезни, Оливии сырость на пользу не пошла, Твен был издерган и не мог работать. Неожиданное утешение принесло изобретательство: наблюдая, как жена возится с бутылками клея, он придумал альбом, страницы которого покрывались бы липким составом, как на современных конвертах, сообщил Ориону, что теперь-то деньги потекут рекой. После этого пришел в себя и стал работать.

Не установлено точно, когда Твен начал писать «Тома Сойера», но большинство исследователей полагают, что это было летом 1872 года и что сперва он собирался писать пьесу. У него уже были материалы: рассказ «Экзамен» («Examination Day»), начатый «Дневник мальчика», разогнался быстро, но устал, точнее, как говорил сам, устала книга: «На четырехсотой странице книга неожиданно и решительно остановилась и отказалась двинуться хотя бы на шаг. Прошел день, другой, а она все отказывалась. Я был разочарован, огорчен и удивлен до крайности, потому что я знал очень хорошо, что книга не кончена, и я не понимал, отчего я не могу двинуться дальше. Причина была очень простая: мой резервуар иссяк, он был пуст, запас материала в нем истощился, рассказ не мог идти дальше без материала, его нельзя было сделать из ничего».

Кроме того, нужно было срочно ехать в Англию: биться с пиратом. Пирата звали Джон Хоттен, грабил он американцев без зазрения совести, но обладал хорошим вкусом, открыл своим соотечественникам Уорда, Брет Гарта, Лоуэлла, Холмса, несколько раз издал «Простаков», причем сперва выпускал книгу без указания автора (что было в те времена обычной практикой, но в отношении литератора известного переходило всякие границы). Блисс, заключив договор с Рутледжем, спас «Налегке», но Хоттен продолжал выпускать ранние работы Твена. Поездка должна была принести и другую пользу: можно сделать новую книгу путевых очерков, рабочее название «Джон Буль», а также прочесть несколько «лекций» в Лондоне, рекламируя «Налегке». Бросать жену было совестно, но Оливия сама гнала мужа, писала Мэри Фербенкс: «Англия его вдохновит».

Отплыл Твен 21 августа, прибыл в Ливерпуль, оттуда поездом до Лондона. «Первые часы пребывания в Англии меня восхитили, привели в экстаз. Это лучшие слова, какие я мог найти, но они не точны, они недостаточно сильны, чтобы передать очаровательное видение сельской Англии». Рассказывал, что сосед по купе, британский джентльмен, всю дорогу читал «Простаков», но ни разу не улыбнулся; автор вспоминал все, что слышал о британском чувстве юмора, и приходил к ужасному выводу, что оно, должно быть, сильно отличается от американского. Оно и вправду отличалось — рецензент влиятельного еженедельника «Спектейтор» писал, что рассказы Твена «возможно, будет любопытно прочесть тем, кто мало знает об американских обычаях», но в целом они — «забавная, но бессмысленная сатира» и «экстравагантная чепуха»; рецензент верно сформулировал секрет твеновского юмора — «доверчивость и серьезность, с которой он рассказывает, простодушная серьезность, с которой он движется к логичному, но абсолютно бессмысленному выводу», — но не счел это достоинством. Рецензии на «Простаков», впрочем, были добрыми: автора называли вульгарным, но отмечали, что в его вульгарности нет пошлости.

Твен поселился в отеле «Лэнгем», облюбованном американцами, встретился с Рутледжем, опубликовал пару гневных статей против Хоттена, но быстро утих — так ему все нравилось. С юмором у большинства англичан все оказалось в порядке, литературный Лондон его обласкал — приемы, обеды, литературные «тусовки», встречи со знаменитыми земляками, среди которых путешественник Стэнли, приятные знакомства: юморист Том Худ, чьим творчеством восхищался юный Сэм Клеменс, великий актер Генри Ирвинг, два «христианских писателя», Монкер Конвей и Чарлз Кингсли (священники по-прежнему его обожали); Чарлз Рид, старейший британский романист, даже предложил написать что-нибудь в соавторстве (не напишут). В Лондоне тогда жил Амброз Бирс — по иронии судьбы он тоже женился на богатой; встречались несколько раз на обедах. Твена приглашали в престижные лондонские клубы: «Клуб белых братьев», «Клуб дикарей», «Клуб пилигримов». Его манера держаться притягивала и обезоруживала. Поэт Джоакин Миллер, знакомый по Сан-Франциско: «Он был застенчив, как девица, хотя время уже преподнесло его вискам белые цветы, и никак не мог поверить, что он так популярен, что каждый мечтает пожать ему руку». Жене Твен писал, что соскучился по тишине, и замечал не без яда, что неудобоваримые английские обеды напоминают ему дом (Оливия не обижалась: чувство юмора у нее все же было).

Британский антрепренер Джордж Долби организовал выступления в Лондоне. Если в Штатах Твеном восхищалась публика, а интеллектуалы его не принимали, в Англии все наоборот: широкой публике он был известен мало. Вспоминал один из слушателей, Н. Хэвейс: «Аудитория была невелика и не слишком восторженна. Мы еще не привыкли к его специфическому юмору, в нем не было ничего, чтобы взять нас штурмом, как Артемиус Уорд… Его внешность была самая обычная. Он говорил ужасно медленно, тягуче, и не смотрел на аудиторию. Казалось, он чувствует себя не в своей тарелке. Не было взрывов хохота, никаких эффектов, которые сопровождали выступления Уорда. За исключением одного красивого описания плюща на здании Оксфордского университета, он не сказал ничего стоящего. Я не извлек из его выступления никакой информации, ни одной шутки, которую стоило запомнить. Мы терпеливо ждали, когда же он закончит вводное слово и начнет выступать. И вдруг он поклонился и ушел! Выступление было окончено. Я посмотрел на часы; я никогда не был так озадачен. Его выступление длилось час и двадцать минут. Мне казалось, что прошло не более десяти минут. Если вы когда-нибудь выступали публично, то поймете, что это значит. Марк Твен — потрясающий спикер. Если бы он хотел сказать что-то важное, он сделал бы это великолепно; но в искусстве часами болтать ни о чем он превосходит всех наших парламентских ораторов».

Он обдумывал возможность привезти семью в Англию, но Оливия сообщила, что нездорова Сюзи; встревожился, кинулся домой. Корабль «Батавия», на котором он плыл, попал в ураган, зато наткнулся на шлюпку с потерпевшими кораблекрушение. Твен сделал материал о спасенных и теперь, в отличие от истории с «Шершнем», никто уже не мог перепутать его фамилию. 12 ноября он прибыл в Нью-Йорк: за время его отсутствия генерал Грант был переизбран президентом, победив противного Хорэса Грили. Редпат просил гастролей — Твен отвечал, что выступать будет, лишь умирая с голоду и только за 500 долларов за вечер. Сел писать книгу об Англии, но ничего не вышло, остались лишь заметки. Матери писал, что не может работать от страха за дочь. Занимался больше чужими делами: хотел помочь капитану Уэйкмену издать автобиографию (тот ее не написал), был озабочен скандалом, разразившимся вокруг его домовладелицы.

Изабелла Бичер-Хукер, жена юриста, увлеклась «женским движением» под влиянием Анны Дикинсон в 1861 году и в 1869-м организовала в Хартфорде общество борьбы за женское избирательное право, участвовала в разработке закона, позволявшего женщинам иметь собственность (английские и американские законы в отношении женщин были жестокими по сравнению, например, с Россией). В 1871 году Изабелла претендовала на роль лидера Национального союза суфражисток, но не прошла. Твен ее недолюбливал и вообще до женитьбы относился к женской эмансипации с презрением. В 1867 году в калифорнийской «Алте» и сент-луисском «Миссури демократ» опубликовал цикл фельетонов, направленных против предоставления избирательных прав женщинам: они «любят побрякушки и громкие слова»; «они стали бы болтать о политике вместо того, чтобы обсуждать моды, и забросили бы домашнее хозяйство, чтобы ходить на приемы и пьянствовать с кандидатами, а мужчины бы нянчили детей, пока их жены ходят голосовать», они, чего доброго, пожелают сами баллотироваться на разные должности, вследствие чего мужчины «превратятся в служанок Миссис Губернатор и будут вынуждены танцевать с Миссис Шеф Полиции». «Предоставление женщинам права голоса заставит всех нормальных мужчин бояться за свою страну». Он даже придумал «миссис Марк Твен»: это злобная карга, которая поносит мужа за нападки на женщин, тот пытается взорвать сцену, где выступает его жена, а суфражистки его ловят, чтобы вывалять в смоле и перьях.

Познакомившись с Оливией, он не переменил позицию, но сменил аргументы: «Я не желаю видеть, чтобы женщины голосовали и что-то там лепетали о политике и агитации. Это немыслимо. Меня шокировало бы, если б ангел спустился с небес и предложил с ним хлопнуть по рюмочке (хотя я, разумеется, согласился бы), но еще больше потрясло бы меня, если б один из наших земных ангелов торговал вразнос выборными голосами в толпе оборванных негодяев». Он не терпел женщин-писателей: Джордж Элиот скучна, Джейн Остин глупая снобка, Мария Корелли (популярная европейская романистка) — «бесстыжая дура»; скрепя сердце он признавал ораторский талант Анны Дикинсон, которой до сих пор платили больше, чем ему, но не выносил ее романов. Дикинсон была знакома с Лэнгдонами, Оливия перед свадьбой много писала о ней жениху, говорила, что завидует Анне, что хочет тоже участвовать в общественной жизни, тот отвечал: «Занимайтесь тем, к чему Вас предназначил Бог, и не пытайтесь стать иной: Вы не можете делать то, что делает Анна, но она, ручаюсь жизнью, не способна исполнить Ваше предназначение» (то есть быть женой и матерью). Оливия, однако, взглядов тоже не переменила и продолжала участвовать в деятельности хартфордских феминисток, особенно в отсутствие мужа. И вот он, вернувшись, обнаружил своего ангела в центре скандала.

Генри Уорд Бичер, которым Твен восхищался, в проповедях осуждал соратницу Изабеллы Бичер, суфражистку Викторию Клафлин Вудхилл — первую женщину, которая работала биржевым брокером и баллотировалась в президенты. Вудхилл выступала за право женщин на развод и протестовала против двойной морали, позволявшей мужчине иметь любовниц; она также, увы, связалась со спиритуалистами и наряду со здравыми пропагандировала завиральные идеи. Она издавала журнал «Уикли» (опубликовавший «Коммунистический манифест» Маркса); в ноябре в «Уикли» вышла статья, где утверждалось, что проповедник Бичер, поборник морали, спал с Элизабет Тилтон, женой своего друга и прихожанина Теодора Тилтона. Бичер пошел в контратаку, Вудхилл была арестована по обвинению в «публикации непристойностей», провела в тюрьме месяц, затем была оправдана судом, но президентом ее, разумеется, не избрали. Церковь Бичера оправдала, а Тилтонов отлучила, но репутация пастыря была сильно подмочена. Гарриет Бичер-Стоу и еще одна ее сестра, Мэри Бичер-Перкинс, защищали брата, но Изабелла Бичер-Хукер заявила, что поддерживает обвинения против него. Изабелла была подругой матери Оливии и соседки Клеменсов Сьюзен Уорнер, так что Оливия тоже встала на сторону Изабеллы. Между супругами состоялось несколько тяжелых разговоров, и Твен запретил жене посещать приятельницу. Но история на этом не закончилась.

Тилтон подал в суд на Бичера по обвинению в прелюбодеянии. Весной 1875 года состоялся процесс. Твен, веривший в невиновность Бичера, посещал заседания вместе с Туичеллом — и заколебался: «Двойственность его позиции его погубила. Невиновный или виновный, он делал неправильные заявления». Присяжные не смогли вынести вердикт: по тогдашним законам главное действующее лицо, Элизабет Тилтон, как жена истца не имела права давать показания. Твен не успокоился, много говорил о деле Бичера, хотел писать о нем книгу, но все меньше верил в его невиновность. Отчасти этот процесс, отчасти доводы жены привели к тому, что Твен переменил свои взгляды на права женщин: он возобновил отношения с Изабеллой Хукер, оказывал ей финансовую поддержку и выступал на организуемых ею собраниях. Из записных книжек: «Никакая цивилизация не может быть совершенной, если в ней отсутствует полное равенство прав женщин и мужчин». В этом отношении Оливия его действительно «исправила».

В начале 1873 года Редпат продолжал приставать с гастролями, обещал 400 долларов за вечер, Твен отказал, но пару раз бесплатно выступал в Хартфорде по просьбе Туичелла и другого знакомого проповедника — Хоули. Газеты умоляли написать что-нибудь, отказывал почти всем, сделав исключение для нью-йоркской «Трибюн» (очерки о Гавайях) и «Алты» (рассказ о благочестивом мальчике «Бедняжка Стивен Джерард («Poor Little Stephen Girard»). Большие публичные вечера его утомляли, но выступать на частных вечеринках он обожал и не мыслил жизни без приятных мужских обедов: стал членом старейшего нью-йоркского клуба «Лотос» и хартфордского литературного клуба «Вечер понедельника», где 31 марта произнес первую речь: «Разнузданность печати» («License of the Press»): «У нас свободная печать, даже более чем свободная, — это печать, которой разрешено обливать грязью неугодных ей общественных деятелей и частных лиц и отстаивать самые чудовищные взгляды. Она ничем не связана. Общественное мнение, которое должно бы удерживать ее в рамках, печать сумела низвести до своего презренного уровня. Существуют законы, охраняющие свободу печати, но, по сути дела, нет ни одного закона, который охранял бы граждан от печати! <…> Не стоило бы в этом признаваться, но я и сам печатал злостные клеветнические статьи о разных людях и давно заслужил, чтобы меня за это повесили».

Сюзи наконец-то была здорова, Оливия спокойна, к ужину приглашали друзей: Туичеллов, Хоуэлсов, соседей — Трамбуллов (Джеймс Трамбулл — историк, основатель «Вечера понедельника») и Уорнеров (Чарлз Дадли Уорнер — юрист, журналист и писатель). Хоуэлс: «Как другие блестящие рассказчики, Клеменс любил слушать других, никогда не перебивал, немедленно замолкая, едва кто-нибудь раскрывал рот, и даже притворяясь, что заинтересован. <…> Он разыгрывал людей ради забавы. Однажды, помню, он вышел в гостиную в белых шлепанцах из телячьей шкуры, шерстью наружу, и изображал хромого негритянского дядюшку к восторгу собравшихся, но не всех, ибо миссис Клеменс испустила отчаянный вопль: «Мальчишка!» Она так его звала, и это имя подходило ему как никакое другое». Уорнер: «Дом Клеменсов был единственным, где вечером никогда ничем не были заняты и всегда ждали гостей. Клеменс был идеальным хозяином; посиделки затягивались за полночь, рассказы лились рекой».

В январе Уорнер и Твен начали вместе работать над книгой. По легенде, было так: за обедом они обзывали современные романы «бабскими», их жены предложили написать что-нибудь «мужское», если сумеют. Твен еще никогда романов не писал, презирал этот жанр (выдумки, слащаво, искусственно), но у него был давний замысел — рассказать о кузене своей матери Джеймсе Лэмптоне, авантюристе и мечтателе, носившемся с безумными коммерческими прожектами. Тема одинаково подходила для романа и для пародии на роман. Определились с жанром: помесь семейной саги с авантюрным триллером и мелодрамой, назвали книгу «Позолоченный век» («The Gilded Age: A Tale of To-Day»).

В период «Простаков» твеновская Америка была «хорошая», «чистая»; считается, что с «Позолоченного века» писатель начал относиться к своей стране критически. «Позолоченный век» — конец 1860-х и начало 1870-х, период после Гражданской войны, в некоторых отношениях похожий на наши «лихие 90-е», когда каждый был одержим жаждой богатства, а политики занимались коммерческими аферами; «лихие 70-е» разрушили семью Хокинсов, героев саги. «Отечественные записки» Салтыкова-Щедрина в 1874 году опубликовали роман под названием «Мишурный век», предупредив, что это сатира исключительно на американскую жизнь и никакую иную, боже упаси. Аферы, которыми занимаются конгрессмены-мошенники, были взяты из американской жизни (дело железнодорожной компании «Кредит Мобильер»), но Щедрин знал, что его читатели все поймут (хотелось бы верить, что когда-нибудь в России вырастет поколение читателей, которое не сможет понять): «Едва ли теперь человек может пройти в конгресс, не прибегнув к таким средствам и уловкам, которые сделали бы его недостойным звания конгрессмена; конечно, бывают и исключения; но, знаете ли, будь я юристом, я не мог бы заняться политикой, не повредив своему положению. Люди наверняка усомнились бы в моем бескорыстии и в чистоте моих намерений. Да что говорить, ведь если какой-нибудь член конгресса голосует честно и бескорыстно и отказывается, пользуясь своим положением, запустить руку в государственную казну, так об этом кричат по всей стране как о чуде».

Первые 11 глав писал Твен, 12-ю Уорнер, потом писали поочередно, иногда оба предлагали варианты одной главы, а жены выбирали лучший; все, что связано с Хокинсами, в основном создано Твеном, а описание жизни в Нью-Йорке, быт юристов и конгрессменов — Уорнером, который знал эту среду. История начинается в 1840-х годах в Теннесси: неудачливый сквайр Хокинс (Джон Маршалл Клеменс) в надежде разбогатеть купил землю, потом по приглашению родича, полковника Селлерса (Джеймс Лэмптон), переехал в Миссури. У Хокинсов есть сын Вашингтон (Орион) и двое усыновленных детей: мальчик Клай (Сэм) и девочка Лора (не Памела — был другой прототип). Годы шли, Хокинс и Селлерс неоднократно разорялись, но сквайр так и не решился продать землю и умер. Далее Уорнер ввел новых персонажей: сенатора Дилуорти, коррумпированного жулика и демагога (прототипом считают конгрессмена Помроя из Канзаса, процесс над которым — за взяточничество — шел в то время, когда писался роман), и мошенника Селби. Лора, оказавшаяся герцогиней по рождению, вышла за Селби, уже женатого, тот ее бросил, а Дилуорти «подобрал» и перевез в столицу, где она и Вашингтон стали его помощниками. Клай, не испорченный мечтами об успехе, уехал в Австралию, трудился, помогал семье.

Лора стала профессиональным лоббистом, была влиятельна и жила благополучно, пока вновь не встретила Селби: возобновился роман, и в конце концов она любовника застрелила. Дилуорти подкупом добился ее оправдания, но его самого обвинили в мошенничестве и не переизбрали в конгресс, так что жить Лоре и Вашингтону было не на что. Лора хотела выступать с рассказами о своем судебном процессе, ее освистали, и она с горя умерла; Вашингтон же наконец отрекся от мечты о легкой наживе и решил работать. Параллельно с этим сюжетом развивалась история Филипа Стерлинга, который честно трудился, женился на порядочной девушке Руфи и добился успеха. Мораль (или пародия на нее): даже в «лихие 70-е» надо зарабатывать деньги честно, а не то лишишься последней рубашки — если только ты не родился мошенником (или конгрессменом, что, по Твену, одно и то же). Есть и другая мораль: ангелу негоже лезть в грязные мужские игры.

У Лоры имя и наружность первой юношеской любви Сэма Клеменса, но характер не имеет с той ничего общего: скорее это шарж на Викторию Вудхилл и Изабеллу Хукер. Описание ее судебного процесса, как и процесса Дилуорти, взято из жизни: в начале 1870-х годов за убийство любовника судили Лору Фэйр из Сан-Франциско, оправдали по причине «аффекта», она пыталась выступать публично, была жестоко осмеяна. С романной Лорой контрастируют другие героини: добродетельная Руфь, которая училась и мечтала стать врачом, но, повстречав мужчину, одумалась, и Алиса, тоже добродетельная, но чересчур умная и посему обреченная на девство. Однако совсем изничтожить «зарвавшееся бабье» Оливия Клеменс и Сьюзен Уорнер не позволили.

«— По-моему, если бы народ хотел, чтобы в конгрессе заседали достойные люди, таких бы и выбирали. Наверно, — с улыбкой прибавил Филип, — для этого в голосовании должны участвовать женщины.

— Что ж, я охотно голосовала бы, если бы понадобилось. Ведь пошла бы я на войну и делала бы все, что только в моих силах, если бы иначе нельзя было спасти родину! — сказала Алиса с таким жаром, что Филип удивился, хоть и думал, будто хорошо ее знает. — Будь я мужчиной…

Филип громко рассмеялся:

— Вот и Руфь всегда говорит: «Будь я мужчиной…» Неужели все девушки хотят изменить своей половине рода человеческого?

— Нет, — возразила Алиса, — мы только хотим изменить другую половину рода человеческого. Мы хотим, чтобы изменилось большинство молодых людей, а то их совсем не заботят вещи, о которых им следовало бы заботиться».

В 1874 году Твен опубликовал в газете «Лондон стандарт» статью в защиту суфражисток «Восстание умеренности» («The Temperance Insurrection») — женщины страдают от бесправия и чувствуют справедливое презрение к мужчинам: «Они видят, как их отцы, братья и мужья бессмысленно сидят на диване и позволяют подонкам выдвигать бесчестных кандидатов». «Я хочу, чтобы женщин наконец возвысили до положения негров, пришлых дикарей, отсидевших тюремный срок преступников, и позволили голосовать». А в рассказе «Странная республика Гондур» женщины не только голосуют, но и управляют государством.

Толстый роман соавторы написали менее чем за три месяца, издавать будет Блисс, деньги потекут рекой, пора обзаводиться домом. Клеменсы купили участок на Фармингтон-авеню, 351, по соседству с Гарриет Бичер-Стоу, наняли модного нью-йоркского архитектора Эдварда Поттера и начали строиться: Оливия делала чертежи и объяснялась со строителями, муж ругал Блисса за то, что тот плохо продает его книги (дом в конечном итоге обошелся в 40 тысяч долларов, уплаченных из гонорара за «Позолоченный век» и частично из средств Оливии), подумывал стать акционером «Америкэн паблишинг компани» или основать свое издательство. Писал мало, вновь обратился к истории капитана Уэйкмена-Стормфилда, показал Хоуэлсу, тот рекомендовал печатать, но автор видел, что это «не то». 17 мая он вновь отправился в Англию: заключать контракт с Рутледжем на «Позолоченный век» и писать «Джона Буля»; с ним ехали дочь, жена и подруга жены Клара Сполдинг.

В Лондоне его популярность росла: в комплектах игральных карт с фотографиями знаменитостей он был Королем Бубен, консервативный клуб «Атенеум», пренебрегший им в прошлый приезд, теперь принял в свои члены. Жили в том же «Лэнгеме», апартаменты каждый день полны гостей: Сполдинг запомнила Тургенева, Роберта Браунинга, уже упоминавшегося Чарлза Кингсли (тот, даром что священник, пропагандировал теорию эволюции и внушал Твену почтение к Дарвину), политиков Чарлза Дилка и лорда Хоутона, художника Джона Милле и даже знаменитого медиума Хоума, который умел летать, но в гостиной Клеменсов сделать это отказался, сославшись на нездоровье. В свободное от обедов время Твен посещал судебный процесс, материалы которого потом использует: самозванец Тичборн претендовал на наследство лорда-однофамильца, получил 14 лет за мошенничество и охотно дал Твену интервью. Больше всего на свете хотел увидеться с Карлейлем — но умирающий старец не принимал визитеров. Приходилось довольствоваться обществом Уилки Коллинза, Герберта Спенсера, Антони Троллопа, Артура Хелпса (популярного детского писателя); трудно назвать знаменитостей, с которыми он не встречался.

В те дни в Лондоне была еще одна модная фигура — шах Персии Насреддин, о котором Твен написал в «Нью-Йорк геральд» пять очерков под названием «Шах» («O'Shah»): общего восторга не разделял и противопоставил персу куда более интересного человека, также гостившего в Лондоне, но не привлекшего внимания публики, «красивого, могущественного гиганта» — будущего Александра III: «Мы определенно не в своем уме. Мы едва замечаем молодого колосса, который будет править страной в 70 миллионов, самой могущественной империей из существующих, но таращимся на варвара, который управляет в пустыне 10-ю миллионами оборванцев, который никогда ничего не сделал, чтобы заслужить наше восхищение или благодарность, за исключением того, что за год уморил голодом миллион своих подданных».

Еще важное дело — 24 июня запатентован альбом для вырезок, оформлял документы знакомый Твена по «Квакер-Сити» Дэн Слоут, он же займется внедрением, автору идеи причитается лишь треть прибыли, но и она сулит богатство. Выход английского издания «Позолоченного века» по техническим причинам откладывался (а раз книга не выходит в Англии, то Блисс и дома ее выпустить не может: только одновременный выпуск спасет от пиратов), придется задержаться в Лондоне до осени. Жена плохо себя чувствовала, любви мужа к Англии не разделяла, лондонский шум не выносила, и в конце июля поехали в Шотландию, поселились в тихом отеле, но Оливии стало еще хуже. Обратились к эдинбургскому врачу Джону Брауну — Твен знал его как автора детских книг, — тот поставил больную на ноги и стал другом семьи. Пожили немного у шотландского писателя-священника Джона Макдоналда (знакомого по Штатам), посетили Ирландию (никому не понравившуюся), в конце лета вернулись в Лондон, потом съездили в Париж, чтобы сделать покупки для будущего дома. Оливия снова ждала ребенка, тосковала, писала матери, что сил у нее больше нет, но вернуться домой нельзя: муж должен выступать с отрывками из «Позолоченного века». «Я бы ни минуты не колебалась и мы бы уехали, если бы речь шла только о деньгах, но если для его репутации будет лучше, чтобы он задержался, тогда, конечно…»

Как-то вечером Клеменсы были в театре и там услыхали, что банк «Джей Кук энд компани», в котором они держали сбережения, приостанавливает выплаты, — то был первый день очередного финансового кризиса, разразившегося в США. «Джей Кук» спекулировал на финансировании строительства Тихоокеанской железной дороги и разорился, за ним обвалились более шести тысяч предприятий, фондовая биржа закрылась на десять дней, началась паника. Твен провел бессонную ночь: они погибли, виноват во всем, разумеется, он.

Состояние Оливии, вложенное в акции, пока не пострадало, но наличных не было даже на оплату номера в отеле; наутро Твен объявил, что желает скорей начать «лекции». Выступал он в Ганноверском зале, читал в основном старое, о Гавайях, делал это через силу, но слушатели безумствовали от восторга, газеты посвящали ему передовицы, зал не вмещал и трети желающих. Оливия пыталась храбриться, но была совсем больна. В конце октября Твен все бросил, повез ее и Сюзи домой (о том, чтобы она путешествовала одна, не могло быть и речи), сдал на руки Ориону, который доставит ее в Эльмиру (сам Орион в тот период был уже уволен из «Америкэн паблишинг компани» и жил в Кеокуке, где брат купил ему птицеферму), и в тот же день помчался обратно в Англию, прихватив в качестве компаньона журналиста Чарлза Стоддарда. Два месяца выступал в Лондоне ежедневно, а то и дважды в день, отклонив даже предложение лорд-мэра пообедать; от тура по Англии отказался — нигде не было залов достаточной вместимости. Отдохнул только на Рождество — посетил Стоунхендж и гостил три дня в замке лорда Солсбери. Тут наконец вышел «Позолоченный век», и автор 13 января 1874 года отплыл домой.

Разошлась книга прекрасно, правда, отзывы критиков были кислые — никто не понял, что это пародия, — но это чепуха, главное — доход. Честным трудом, как декларировалось в романе, автор вернул половину денег, пропавших с «Джеем Куком», капитал Оливии был в порядке, альбом для вырезок вот-вот принесет миллионы: можно успокоиться. Твен изредка выступал, принимал гостей; его книги переводили на французский, датский, русский, немецкий, мир писал о нем, читатели заваливали его письмами (большей частью дурацкими), в апреле у Блисса вышел сборник старых рассказов, тоже принесший неплохой доход. Кризис оказался вялотекущим: за пять лет он обесценит угольные акции Оливии более чем вдвое, но в 1874-м этого ничто не предвещало. В апреле Клеменсы уехали в «Каменоломню», где их ждал сюрприз: Сьюзен построила для зятя домик-студию, где он мог уединиться. Работал, правда, мало, никакого «Джона Буля» опять не написал (и никогда не напишет), закончил лишь фантастический рассказ о путешествии с кометой «Приятное и увлекательное путешествие» («А Curious Pleasure Excursion»), опубликованный в июле в «Геральд», больше читал, сделал заметку: «Я люблю историю, биографии, путешествия, интересные и курьезные случаи, науку, ненавижу романы, стихи и богословие».

Двумя авторами он увлекся в то лето. Первый — британский историк Уильям Леки, специализировавшийся на этических и религиоведческих вопросах: называл пагубным влияние римской церкви на европейскую цивилизацию, считал, что характер и мораль человека определяются средой, при этом выделяя два вида морали — «стоическую», для которой характерно врожденное понимание добра и зла, и «эпикурейскую», в соответствии с которой человек совершает хорошие поступки потому, что это приятно; его труды по истории Англии послужат основным источником для «Янки при дворе короля Артура». Другой, тоже британец, — Стивен Лесли, литератор и публицист, бывший священник, утративший веру в Бога, но верящий в человеческую мораль. Оба были в той или иной степени сторонниками эволюционной этики, учения о том, что мораль не противоречит естественному отбору, а, напротив, является его важнейшим фактором: человечество развивается постольку, поскольку расширяются добрые чувства человека, направленные когда-то на свою семью, потом на племя, а в идеале — на все человечество (по Леки, и животные со временем должны быть включены в «круг доброжелательной привязанности», то есть стать теми, кого немыслимо убивать и есть). Оба писателя были плодовиты, Твен читал с утра до вечера, раскачиваясь в гамаке; в соседнем гамаке качался и читал то же самое Теодор Крейн, муж Сьюзен, обсуждали, ругались (Крейны были религиозны), жен к беседам не допускали: ангелам эта премудрость ни к чему.

8 июня родилась вторая дочь, Клара, наконец-то здоровый и крепкий восьмифунтовый ребенок, «американский гигант», по словам отца, и рыжий, как он. Сюзи не могла выговорить слово «бэби» и называла сестру Бэй — так ее и стали звать (Bay — «рыжик»; саму Сюзи звали «Модок» — так называется одно из индейских племен). Твен — Туичеллу: «Модок была в восторге и сразу дала сестре свою куклу, она совсем не эгоистична. Она очарована малышкой. Она бегает на воздухе почти все время, стала крепкая, как сосенка, и коричневая, как индеец. Она — закадычный друг всех цыплят, кур, уток и индюков». Новую дочь Твен, разумеется, опять едва не убил — он ведь был самый ужасный отец в мире, во всем виноватый злодей и эгоист: «Она спала на подушках в кресле-качалке. Я забыл о ее присутствии, если вообще заметил его. Я занимался игрушечным механическим фургоном и, когда увидел, что он вот-вот столкнется с креслом, отпихнул кресло ногой. Бэй от удара упала на пол, и ее голова оказалась в двух дюймах от железной решетки, правда, вместе с подушкой. Так что она была в трех дюймах от некролога» (из неопубликованного текста «Детские записи» («Children's Record»), написанного, когда Кларе была неделя от роду).

4 июля 1874 года в «Журнале литературы, науки и искусства» издателя Эпплтона появилась статья критика Ферриса — второй после хоуэлсовского серьезный материал о работах Твена. «Его юмор самого высокого класса, среди современных американских авторов он, быть может, уступает одному Брет Гарту. По остроумию не уступает никому. Если Марку Твену и недостает тонкости и пафоса Гарта, он превосходит его по широте, разнообразию и непринужденности. Его зарисовки необычайно причудливы. Он пишет серьезно, поэтично — и вдруг мы натыкаемся на гениальный гротеск и буйную россыпь шуток. Он понимает ценность паузы в искусстве. Утомительно читать автора, у которого все страницы пересыпаны остротами и он постоянно подчеркивает, что развлекает нас. Главное обаяние Твена — его легкость. Кажется, будто он пишет для собственного удовольствия; он как школьник, желающий повеселиться, и он заставляет читателей веселиться вместе с ним».

Дочки здоровы, жена тоже, дом строится, деньги за «Позолоченный век» капают, альбом для вырезок приносит прибыль; отец семейства, настроенный как никогда оптимистично, вложил 23 тысячи долларов в акции фирмы, которой владел его знакомый по Неваде Джон Джонс: он всю жизнь будет вести бизнес с родственниками и друзьями, чего, как известно, делать не следует. Теперь он смог вернуться к «Тому Сойеру»: «Рукопись пролежала в ящике стола два года, а затем в один прекрасный день я достал ее и прочел последнюю написанную главу. Тогда-то я и сделал великое открытие, что если резервуар иссякает — надо только оставить его в покое и он постепенно наполнится, пока ты спишь, пока ты работаешь над другими вещами, даже не подозревая, что в это же самое время идет бессознательная и в высшей степени ценная мозговая деятельность».

Его обычный распорядок: писал до обеда и после обеда, иногда до 50 страниц в день, перед сном читал написанное всему семейству. 25 июня прервал работу на 20 дней — ездил в Хартфорд поругаться со строителями, в августе недельный перерыв — с женой поехал к матери и Памеле. Визит прошел ужасно, невестка казалась нелюдимой, скучной, заносчивой, мать и сестру раздражало, что Сэмюэл во всем принимает сторону жены, обхаживает ее как больную, а она, может, и не больна, а прикидывается. Были ссоры. Кто виноват во всем? Разумеется, Сэмюэл Клеменс, который вдобавок обидел (или вообразил, что обидел) кого-то из местных; и он просил, просил, просил прощения, но со злющим своим языком ничего поделать не мог. Письмо от 15 августа из Эльмиры:

«Дорогие мама и сестра, я уезжал из Фредонии, сгорая от стыда, слишком угнетенный, чтобы посмотреть вам в глаза и попрощаться как следует, потому что понял, как ужасно мое поведение навредило вашему положению в городке. Я должен был пойти к тому кретину с мозгами устрицы и просить прощения за мою непростительную грубость к нему… Я в ужасе от слов Памелы о том, что эти люди приходили познакомиться с Ливи, а та их никак не поощрила. Я боюсь, до этих тупиц не доходит, что их внимание нежелательно. Я уехал, чувствуя, что в обмен на вашу заботу о нашем удобстве и о том, чтобы сделать наш визит приятным, я подло отплатил вам, причинил вам боль и бросил вас. И разумеется, мне воздалось — совесть терзает меня с того самого мгновения, и не было и четверти часа, чтобы я не мучился».

Одна из причин конфликта: женщины просили поддерживать Ориона, у которого с птицефермой ничего не вышло. «Я не могу «поощрить» Ориона. Никто не может сделать это, потому что прежде, чем вы получите это письмо, он будет гоняться за каким-нибудь новым миражом. Как можно поощрить заниматься литературой человека, который чем старше становится, тем хуже пишет? Поощрить его безумные потуги стать юристом? Я не могу поощрить его быть проповедником — он все время меняет религию. Я не могу поощрить его делать что-либо, кроме как заниматься фермой. Если вы просите ему сочувствовать, я делаю это. Но поощрить ртуть невозможно — вы за ней не угонитесь. <…> Если получится, я хотел бы назначить ему пособие, делая вид, что это ссуды, и тогда он мог бы быть счастлив, и не считал меня благодетелем, и спокойно прожектерствовал…» (Вскоре Сэмюэл стал выплачивать брату такое пособие, но мать это не удовлетворило.)

Супруги съездили в Нью-Йорк за покупками и 19 сентября въехали в новый дом, предварительно обзаведшись кошками: «Что мне нужно от жизни, кроме жены, которую я обожаю? Кошку, старую кошку с котятами». Дом, однако, был недостроен: поток наличных временно иссяк, заимствовать из капитала жены Твен отказался, так что часть комнат оставалась без отделки. Выглядело строение необычно, Хоуэлс и Туичелл назвали его «уникальным», большинство считало уродливым. Два этажа, общая площадь — 14 тысяч футов, форма асимметричная, стиль — готический, с башенками, стены из красного и черного кирпича, выложенного мозаикой, кровля еще пестрее, угловые комнаты со шпилями и открытыми верандами, на ограде — орнамент из бабочек и цветов. Помещения — анфиладой: как входишь (не с улицы, а под прямым углом к ней) — громадная закрытая веранда, потом такой же гигантский зал, за ним две гостиные, библиотека, столовая, круглый музыкальный салон, спроектированный соседкой, Гарриет Бичер-Стоу; она же много лет спустя поможет устроить оранжерею. Внизу одна спальня, остальные наверху, там же ванные, детские, кабинет, бильярдная. Комнату, предназначавшуюся под кабинет, решили отдать под детскую игровую (позднее — классную), а хозяин перебрался писать в бильярдную, к которой вела отдельная лестница. Дом постоянно достраивался — как только появлялись свободные деньги — и в конце концов стал роскошным: резные камины, венецианские зеркала, тисненые обои, утварь в спальнях и ванных из кожи и серебра; столовую декорировал Тиффани: апельсинового цвета обивка расписана серебром, камин отделан полированной медью; обои для детских со сказочными мотивами нарисовал английский художник Вальтер Крейн.

Больше всего людей изумляло то, что кухня выходила на улицу. Хозяин отвечал: это для того, чтобы кухарке не нужно было никуда бежать, когда по улице пойдет цирк. Слуг планировалась дюжина, на деле получилось шесть постоянно живших в доме и несколько приходящих; суммарное жалованье — две тысячи долларов в год, очень много по тем временам. Иные слуги держались десятилетиями, как Джордж Гриффин, негр, бывший раб: пришел помыть окна и остался в качестве дворецкого, Твен его обожал (в 1893 году Гриффин сопровождал его в деловой поездке как компаньон, а не лакей, люди глядели на них косо — «Их взгляды смутили Джорджа, но не меня, он вполне годился мне в товарищи; в некоторых отношениях он был мне равен, а в иных — превосходил меня»), жена терпеть не могла — выпивал, играл в карты, брал у хозяина взаймы и с честными глазами врал, что хозяев нет дома, когда Твену не хотелось никого принимать. Супруги Патрик и Элен Макелер, лакей и горничная, служили еще у Джервиса Лэнгдона и проработали в доме его дочери 36 лет. С 1874 года жила в доме няня, Розина Хэй. Зато без конца менялись повара — Оливия ничего не смыслила в кухне и все боялась не угодить гостям, и вообще, по мнению Твена, нормально поесть можно было на Юге, но не у янки. Особым гурманом, впрочем, он не был, обожал пироги с черникой, которые мог есть каждый день; завтракал очень плотно на английский манер (4–5 блюд), к ланчу не выходил, вечером обедал с гостями, от позднего ужина отказывался, на ночь пил виски, потом от этой привычки отказался. Сигару не выпускал изо рта с утра до ночи. На здоровье все это вроде бы не сказывалось, был подтянут, ловок, по лестнице не всходил, а взлетал; из физических упражнений признавал только пешую ходьбу.

Часто гостил Хоуэлс, спальня на первом этаже была за ним зарезервирована; хозяин приходил к нему, когда все укладывались спать, курили и болтали «обо всем в небесах, и на земле, и в воде, и под землей», по выражению Хоуэлса, который «обалдевал после двух дней таких разговоров». С Туичеллом ежедневно совершали прогулки по 10 и 20 километров, иногда ехали поездом до соседнего городка Блумфилд, а обратно возвращались пешком. Однажды затеяли идти пешком до Бостона, шагали весь день, потом все-таки сели на поезд и успели к ужину у Хоуэлсов, на следующий день обедали с Олдричем, репортеры с восторгом описывали «литературную прогулку» — Твен уже чихнуть не мог, чтобы об этом не написали в газетах.

Вернувшись домой, писал Хоуэлсу: «Миссис Клеменс готова браниться и впадает в непристойную ярость, когда я рассказываю, как хорошо мы без нее провели время». Подшучивал над женой довольно безжалостно, любил вызывать ее гнев, выходя на улицу в тапочках, она поднимала крик — возможно, лишь затем, чтобы доставить ему удовольствие, так как, хотя и не все шутки понимала, все же обладала чувством юмора, проявившимся в описанном Твеном эпизоде: утром он брился в ванной, чертыхаясь и бранясь (был уверен, что жене не слышно через стенку), вошел в спальню — и «ангельские губки», передразнивая его интонации, воспроизвели весь поток нецензурных ругательств. (И он перестал ругаться? Нет: перестал это скрывать.) «Со стороны я мог бы назвать этот брак одним из самых совершенных», — говорил Туичелл; Хоуэлс писал, что Оливия «обладала не только прекрасным характером, но и исключительным умом. <…> Замечательный такт, с каким она обращалась с мужчиной, который был и хотел быть самым несносным существом на свете, она соединяла с откровенностью, и Клеменс принимал ее руководство покорно и с радостью». На самом деле трудно сказать, кто кем руководил в этом идеальном, столь редком для писателей браке.

Хоуэлс, недавно ставший редактором «Атлантик мансли», попросил что-нибудь для него написать — в ноябрьском номере появилась «Правдивая история» («А True Story», другое название «Auntie Cord»), основанная на рассказе бывшей рабыни Мэри Энн Корд, пожилой женщины, служившей кухаркой у Крейнов; автор спрашивает: отчего она всегда весела, неужто не испытала в жизни горя? — а та рассказывает историю своей семьи. Были муж и семеро детей — и вот их стали продавать поодиночке. «Одушевляясь рассказом, тетка Рэчел поднималась все выше и теперь стояла перед нами во весь рост — черный силуэт на звездном небе.

— Нас заковали в цепи и поставили на высокий помост — вот как эта веранда, — двадцать футов высотой; и народ толпился кругом. Много народу толпилось. Они подходили к нам, и осматривали нас, и щупали нам руки, и заставляли нас вставать и ходить, и говорили: «Этот слишком старый», или: «Этот слабоват», или: «Этому грош цена». И продали моего старика и увели его, а потом стали продавать моих детей и уводить их, а я давай плакать; а мужчина и говорит мне: «Замолчишь ты, проклятая плакса?!» — и ткнул мне в зубы кулаком. А когда увели всех, кроме маленького Генри, я схватила его, прижала к груди и говорю: «Вы, говорю, не уведете его, я, говорю, убью всякого, кто притронется к нему». Но Генри прижался ко мне и шепчет: «Я убегу и буду работать — и выкуплю тебя на волю». О, милый мой мальчик, он всегда был такой добрый! Но они увели его… они увели его, эти люди, а я билась, и рвала на них одежду, и колотила их своими цепями; и они меня колотили, но я уже и не чувствовала побоев».

В войну героиня служила кухаркой у южан, потом у северян, ее младший сын Генри сбежал от хозяина, устроился парикмахером, в конце концов они встретились, но остальные члены семьи пропали без следа. «О нет, мисту Клеменс, я не испытала в жизни горя. Но и радости тоже». Хоуэлс назвал рассказ «одним из тех проявлений человечности, которые искупают вину Юга перед неграми». Он видел ясно, что называть автора «комиком» — значит не смыслить вообще ничего. Но его мнения почти никто не разделял. «Юморист» (как «фантаст») — это клеймо.

«Атлантик» был журнал престижный, но бедный: знаменитым авторам, везде получавшим не меньше пяти центов за слово, платили два. Твен обычно торговался свирепо, но условий Хоуэлса не оспаривал и на протяжении многих лет отдавал ему свои лучшие вещи. Печатался и в других изданиях: в том же ноябре в «Нью-Йорк таймс» вышла еще одна негритянская история, «Общительный Джимми» («Sociable Jimmy») — о мальчике, служившем в парижском отеле. Хоуэлс просил «чего-нибудь в таком же духе», Твен ответил, что пока ни на что не способен, ибо «в голове беспорядок» и даже «Том Сойер» опять застопорился. Туичелл посоветовал сделать книгу о лоцманах — идея была воспринята с восторгом, и поздней осенью 1874 года Твен начал писать очерки «Старые времена на Миссисипи» («Old Times on the Mississippi»).

Он хотел совершить поездку по местам, о которых пишет, но не нашел компаньона, а одному ехать скучно; пришлось полагаться на память. Весь декабрь мотался в Бостон (там увидел новшество — пишущую машинку «ремингтон», попытался писать на ней, но скоро бросил), посещал литературные вечеринки в «Атлантик», где бывали классики — Лонгфелло, Холмс, Эмерсон, Уиттьер, — и при этом успел выдать первую порцию текста уже в январский номер. «Старые времена» публиковались до августа 1875 года и получили прекрасную прессу. Из «очерковых» книг Твена эта самая цельная — минимум не идущих к делу баек — и самая поэтичная.

«Мне до сих пор вспоминается изумительный закат, который я наблюдал, когда плавание на пароходе было для меня внове. Огромная пелена реки превратилась в кровь; в середине багрянец переходил в золото, и в этом золоте медленно плыло одинокое бревно, черное и отчетливо видное. В одном месте длинная сверкающая полоса перерезывала реку; в другом — изломами дрожала и трепетала на поверхности рябь, переливаясь, как опалы; там, где ослабевал багрянец, — возникала зеркальная водная гладь, сплошь испещренная тончайшими спиралями и искусно наведенной штриховкой; густой лес темнел на левом берегу, и его черную тень прорезала серебряной лентой длинная волнистая черта, а высоко над лесной стеной сухой ствол дерева вздымал единственную зеленую ветвь, пламеневшую в неудержимых лучах заходящего солнца».

И тут же художник, умеющий видеть вещи под разным углом зрения, демонстрирует, как романтическое восприятие любителя уступает место профессиональному: «Повторись тот закат — я смотрел бы на него без всякого восхищения и, вероятно, комментировал бы его про себя следующим образом: «По солнцу видно, что завтра будет ветер; плывущее бревно означает, что река поднимается, и это не очень приятно; та блестящая полоса указывает на скрытый под водой каменистый порог, о который чье-нибудь судно разобьется ночью, если он будет так сильно выступать; трепещущие «зайчики» показывают, что мель размыло и меняется фарватер, а черточки и круги там, на гладкой поверхности, — что этот неприятный участок реки опасно мелеет. Серебряная лента, перерезающая тень от прибрежного леса, — просто след от новой подводной коряги, которая нашла себе самое подходящее место, чтобы подлавливать пароходы; сухое дерево с единственной живой веткой простоит недолго, а как тогда человеку провести здесь судно без этой старой знакомой вехи?»».

Завершив «Старые времена», Твен положил начало юмористическому циклу о злоключениях супругов Мак-Вильямс — то бишь Клеменс. (В отличие от большинства писателей он считал, что все самое интересное не завершается свадьбой, а начинается ею.) Первый рассказ, «Мак-Вильямсы и круп» («Experience of the McWilliamses with Membranous Croup»), вышел в 1875 году.

«— Милочка, на твоем месте я бы не позволил ребенку жевать сосновую щепку.

— Милый, ведь это же не вредно, — возразила она, в то же время собираясь отнять у ребенка щепку, так как женщины не могут оставить без возражения даже самое разумное замечание; я хочу сказать: замужние женщины.

Я ответил:

— Дорогая, всем известно, что сосна является наименее питательным из всех сортов дерева, какие может жевать ребенок.

Рука моей жены, уже протянутая к щепке, остановилась на полдороге и опять легла на колени. Миссис Мак-Вильямс сдержалась (это было заметно) и сказала:

— Милый, ты же сам знаешь, отлично знаешь: все доктора как один говорят, что сосновая смола очень полезна при почках и слабом позвоночнике.

— Ах, тогда я просто не понял, в чем дело. Я не знал, что у девочки почки не в порядке и слабый позвоночник и что наш домашний врач посоветовал…

— А кто сказал, что у девочки не в порядке почки и позвоночник?

— Дорогая, ты сама мне подала эту мысль.

— Ничего подобного! Никогда я этой мысли не подавала!

— Ну что ты, милая! И двух минут не прошло, как ты сказала…

— Ничего я не говорила! Да все равно, если даже и сказала! Девочке нисколько не повредит, если она будет жевать сосновую щепку, ты это отлично знаешь. И она будет жевать сколько захочет. Да, будет!

— Ни слова больше, дорогая. Ты меня убедила, и я сегодня же поеду и закажу три воза самых лучших сосновых дров. Чтобы мой ребенок в чем-нибудь нуждался, когда я…

— Ах, ступай, ради бога, в свою контору и оставь меня в покое. Тебе просто слова нельзя сказать, как ты уже подхватил и пошел, и пошел, и в конце концов сам не знаешь, о чем споришь и что говоришь.

— Очень хорошо, пусть будет по-твоему. Но я не вижу логики в твоем последнем замечании, оно…

Я не успел еще договорить, как миссис Мак-Вильямс демонстративно поднялась с места и вышла, уводя с собой ребенка».

Жена воображает, что у ребенка круп, изводит мужа противоречивыми указаниями, не дает ему спать, впадает в панику — при этом не теряя практичности: «Еще не проснувшись как следует, я вылез из кровати, наступил по дороге на кошку, которая ответила громким воплем и получила бы за это пинок, если бы он не достался стулу.

— Мортимер, зачем ты зажигаешь газ? Ведь ты опять разбудишь ребенка!

— Я хочу посмотреть, сильно ли я ушибся.

— Кстати уж посмотри, цел ли стул… По-моему, сломался».

В конце концов обнаружилось, что девочка подавилась сосновой щепкой, с которой начался рассказ. Современные критики называют рассказ сексистским (жена — идиотка), тогдашние просто наслаждались, и сама жена не думала обижаться, ведь той же зимой ее муж, чьи «сексистские» взгляды она изменила, выступал в «Вечере понедельника» с речью о женском избирательном праве: «Все наши требования к избирателю сводятся к тому, чтобы его фигура раздваивалась книзу… Он может бесполезно коптить землю, может быть законченным негодяем; даже если он только что вышел из тюрьмы, его голос весит столько же, сколько голос президента, епископа или профессора. Мы хвалимся «всеобщим» избирательным правом. Но мы лжем».

В январе в Хартфорде состоялась премьера пьесы по «Позолоченному веку» — «Полковник Селлерс». Прошлой весной роман инсценировал журналист Гилберт Денсмор без согласия авторов, те были взбешены, пришлось выкупать свою же вещь у вора, Твен ее переписал, сделав главным героем Селлерса, симпатичного авантюриста и прожектера, и она шла на сцене более десяти лет, принеся еще больше денег, чем роман. Блистал в пьесе знаменитый актер Генри Реймонд (получавший по договору половину прибыли — Твен постепенно пришел к убеждению, что это грабеж, и с Реймондом рассорился), был еще один актер, молодой и никому не известный — на автора он произвел сильное впечатление, и тот насильно всучил ему три тысячи долларов на учебу в театральной школе: то был Уильям Джиллет, будущая звезда англосаксонского мира. Весной Твен взялся вновь за «Тома Сойера», ходил на процесс по делу Генри Бичера, в апреле ездил с Хоуэлсом в Кембридж на празднование столетия битвы при Лексингтоне, дома увлекся бейсболом, каждую неделю посещал матчи. В Эльмиру на лето не поехали — болела Сюзи. К 5 июля был готов черновой вариант «Тома». Поначалу автор хотел его продолжать. Но передумал.

«Я закончил историю и не буду писать о том, что стало с парнем, когда он вырос, — докладывал он Хоуэлсу. — Считаю, этого нельзя делать ни в какой форме, кроме автобиографической, как «Жиль Блаз». Я, возможно, ошибся, что не писал от первого лица. Если б я теперь продолжил писать о повзрослевшем герое, он вышел бы фальшивым, как все литературные однодневки, и читатель отнесся бы к нему с презрением. Это — вовсе не детская книга. Ее должны читать взрослые. Она написана для них». Друг отвечал, что читал «Тома» всю ночь, взахлеб, но взрослой книгой его не считает: «Я думаю, Вы должны ее рассматривать как историю для мальчиков, хотя взрослые тоже будут наслаждаться ею». Автор не спорил — он почти никогда не возражал Хоуэлсу. «Миссис Клеменс согласна с Вами, что книга должна быть издана как книга для мальчиков — без всяких затей; и я тоже так думаю».

Он предоставил Хоуэлсу править роман, сам начал делать инсценировку, но бросил, предложив сделать это тому же Хоуэлсу и соглашаясь на все вплоть до «полного изменения сюжета», сам вместо этого написал «Удивительную республику Гондур» («The Curious Republic of Gondour»), небольшой трактат об управлении государством. Всеобщее (мужское) избирательное право привело к тому, что власть попала в руки «необразованных и не платящих налоги классов»; гондурцы решили ввести избирательный ценз, при котором как богатые, так и образованные (даже если они бедны) мужчины и женщины имели не один голос, а несколько. (Почему такое почтение богатым? Они платят налоги и содержат государство.) Таким образом, парламент Гондура стал состоять из умных и ответственных людей, правительство тоже — ибо чиновники сдают экзамены и отбираются по умственным и моральным качествам. Платят им много, поэтому они не берут взяток. Все это человечество в том или ином виде уже проходило, избирательные цензы были еще в Древней Греции, и все всегда сводилось к богатству, но не к честности и уму; образованные читатели «Атлантик», в октябрьском номере которого анонимно (потому что от Марка Твена ждут только шуточек) был опубликован трактат, по-видимому, это знали и дискуссии, на которую надеялся автор, не завели. Написал он также юмореску «Разговор с интервьюером» («An Encounter with an Interviewer») — опубликует лишь через три года:

«— Сколько вам лет?

— В июне будет девятнадцать.

— Вот как? Я бы дал вам лет тридцать пять, тридцать шесть. <…> Когда вы начали писать?

— В тысяча восемьсот тридцать шестом году.

— Как же это может быть, когда вам сейчас только девятнадцать лет?

— Не знаю. Действительно, что-то странно.

— Да, в самом деле. Кого вы считаете самым замечательным человеком из тех, с кем вы встречались?

— Аарона Барра.

— Но вы не могли с ним встречаться, раз вам только девятнадцать лет.

— Ну, если вы знаете обо мне больше, чем я сам, так зачем же вы меня спрашиваете?

— Я только высказал предположение, и больше ничего. Как это вышло, что вы познакомились с Барром?

— Это вышло случайно, на его похоронах…»

В августе с семьей съездил отдыхать на мыс Бейтмена (Род-Айленд), Блисс в это время выпустил сборник из 63 рассказов Твена «Старые и новые истории». Осенью правил «Тома Сойера», пытался писать новые вещи, но выдохся — начинал и бросал. Зато занялся делом, мотивы которого были сугубо частными (обеспечить детей), но цель — благородной: защита прав писателей.

Первый закон об авторском праве, Статут королевы Анны, был принят британским парламентом в 1710 году. Автор обладал правами на свое произведение на протяжении 14 лет и имел право продлить его на столько же. Конгресс США принял аналогичный закон в 1790-м; с 1870 года функции регистрации и охраны авторского права сосредоточились в Библиотеке конгресса. В 1831-м срок начального действия копирайта был продлен до 28 лет с правом пролонгации на 14 лет. В 1853-м Гарриет Бичер-Стоу подала в суд на издателя, который без спросу перевел на немецкий «Хижину дяди Тома», и проиграла процесс. Международного закона о копирайте не было, по миру свирепствовали пираты, особенно славилась грабежами американских писателей Канада. К середине 1870-х годов Твена успели изрядно обокрасть, кроме того, он не желал мириться с тем, что авторское право не наследуется.

Историки считают Твена первым профессиональным писателем Америки — до него все были джентльменами: не торговались, сожалели о «коммерциализации» литературы, свои произведения обычно публиковали в периодике, потом выпускали книгу — просто «для красоты», при этом соглашались на любые условия; института литагентов не было, и джентльмены не видели в нем нужды. Твен, как правило, начинал сразу с выпуска книги, чтобы выжать из нее максимальный доход, а периодическим изданиям отказывал (в случае со «Старыми временами» для Хоуэлса было сделано исключение). Неудивительно, что именно он первым поднял шум вокруг копирайта. Составил ходатайство в конгресс: 1) отказаться от пиратства и тем показать пример другим странам; 2) приравнять авторское право к любой собственности и сделать его бессрочным или, на худой конец, увеличить до 42 лет с возможностью пролонгации и распространить на прямых наследников. «Если бы законы нашей страны имели хоть что-то божеское, вместо того чтобы запихивать Бога в конституцию, жизнь была бы лучше». Он попросил Хоуэлса, Лоуэлла, Уиттьера, Холмса и других мэтров подписать обращение, планировал, заручившись их поддержкой, направить текст всем американским литераторам и собрать тысячу подписей. Но мэтры, за исключением преподобного Горацио Бушнелла, не подписались: одним требования Твена казались неприличными, другим — утопическими, ходатайство так и не попало в конгресс.

Осенью он свозил жену в Бостон — познакомить с «мэтрами». Ей исполнилось 30 лет. «Ливи, любимая, шесть лет прошло с тех пор, как я добился первого большого успеха в жизни — Вас… Каждый день, прожитый нами вместе, укрепляет меня в мысли, что мы никогда не расстанемся. Вы дороже мне сегодня, моя девочка, чем в прошлом году, а в прошлом — чем годом ранее; с каждым годом Вы все дороже мне, и я не сомневаюсь, что так будет всегда. Давайте же с нетерпением ждать следующих годовщин, с их старостью и сединами, без страха и горя, веря, что наша любовь сделает эти годы благословенными». Самому ему стукнуло сорок, а он все еще не создал ничего по-настоящему значительного; 5 ноября сдав Блиссу окончательный текст «Тома Сойера», был уверен, что написал всего лишь «книжку для мальчиков».