1917: Февральская революция и апрельские тезисы. Автомобиль как роскошь и средство передвижения. Дзержинский и духи. Ленин и шалаш. Государство и эрос.
1
— Ильич, к десерту сыр бри подавать или рокфор?
— Угу...
— А ликер — шартрез или лучше кюрасо?
— На твое усмотрение, рыбка.
Ленин сладко зевнул, отложил газетку «Neue Züricher Zeitung» — читал, потешаясь, рубрику брачных объявлений, — благодушно улыбнулся жене. Ах, как хороша, комфортна, прекрасна была жизнь в Цюрихе, размеренная, словно швейцарские часы; а какие перспективы впереди открывались!
От знакомых — как большевизанов, так и приличных людей — он знал, что в Петрограде скверно: хлеба нет, бензина нет, игорные дома закрыты. Все это предсказывал Железный Феликс: Ленин не очень-то верил в его провидческие способности, но вынужден был признать, что пока все идет в соответствии с хитроумным планом. Скоро, скоро — через полгодика, как уверял Феликс Эдмундович, — под Николаем зашатается трон!
А далее вступал в действие хитроумный план самого Владимира Ильича: эффектно появившись во дворце в тот самый миг, когда деморализованный Ники будет отрекаться от престола в пользу Михаила, Ленин намеревался по всей форме представиться сводным братьям, продемонстрировать родимое пятно для доказательства родства и объяснить им, что шапку Мономаха, волшебное колечко и прочие атрибуты власти было бы разумнее передать ему, поскольку он лично знаком со всеми большевизанскими вожаками и может оказать братишкам неплохую протекцию; в противном случае за их безопасность и покой никто не поручится. А ежели братья заартачатся — уж матушка-то все поймет правильно, умнейшая ведь женщина... Дзержинский же в это время будет ужасно занят своей пролетарской революцией (Ленин был уверен, что вся эта катавасия займет массу времени) и не сможет помешать. Владимир Ильич, конечно, изрядно побаивался реакции Феликса Эдмундовича на известие о том, что в России появился новый, никому не известный император, но надеялся на русский авось — авось пронесет. В конце концов, он же не оставит Железного побираться на улице; как ни тошно, а предоставит ему какое-нибудь теплое местечко...
Крупская подобрала брошенную газету, пробежала глазами заголовки:
— Ильич! — вдруг воскликнула она. — Батюшки-светы! Революция!
— Что?! А, мать-перемать...
Когда Ленин — руки его тряслись, глаза прыгали со строчки на строчку, — прочел, что в России произошла революция, Михаил отказался от престола и страною уже вовсю рулят какие-то там Львовы да Керенские с Милюковыми, он был ошарашен. Мысли его заметались лихорадочно. «Железная сволочь таки обдурила меня! Еще полгода спокойной жизни обещал! Архинегодяй! Или же... Но если б Железный совершил эту дурацкую революцию — он сам бы и возглавил новую власть... Выходит, его тоже надули? Ну, Львов еще куда ни шло — все-таки князь. Но Керенский, Керенский... Он мне как-то двести рублей продул в канасту... Неужто Сашка Керенский, болтун, лгунишка, пустомеля, бездельник, ничтожный адвокатишка, — тоже Романов?! Иначе как он мог уломать Мишку отказаться от короны?! Нет, это уж чересчур! Я не могу дальше лежать здесь вдали от событий. Может быть, еще можно что-то исправить. Монархия должна быть восстановлена во что бы то ни стало. Да, но как?! Поздно! Или все-таки это козни Железного?! Чорт, чорт, распрочорт: война, просто так в Россию не проехать, англичане не пустят... Ах, как нехорошо!..» И он, так и не доевши десерта и забыв надеть шляпу, помчался к своим немецким приятелям — клянчить бронированный вагон до Петрограда.
А меж тем Феликс Эдмундович был изумлен не менее Владимира Ильича. Сперва-то, казалось, все идет как надо, и корона в его руках... 27 февраля в Бутырки приехали на грузовиках члены «Комитета помощи политзаключенным» — в основном экзальтированные девицы, охраняемые гимназистами, — освобождать арестантов... Начальник тюрьмы пытался отказать, но, убежденный телеграммами о произошедших событиях, наконец согласился и предоставил комитету в тюрьме полную свободу действий. Тогда растерялся комитет: как отличить политических от уголовных? Но выход был найден: по предложению одного из членов комитета, знавшего, кто скрыт под номером 217, решили прежде всего освободить этого заключенного, чтобы он распоряжался дальше. Толпа двинулась к «Сахалину»; в коридоре поднялся небывалый шум и девичий визг; когда дверь камеры № 217 отворили, Феликс Эдмундович, спокойный, скромный, невозмутимый, предстал перед своими будущими подданными... Он специально ничего не ел две недели, и теперь девицы и гимназисты были поражены его исхудалым лицом и огромными глазами. Усмехаясь, он продолжил игру:
— Кто вы? Что случилось? Что вам нужно?
— Революция, товарищ Дзержинский! Вы — свободны!
— Благодарю. — Он учтиво наклонил голову, поцеловал руку одной из девиц.
— Как вы измождены, бедненький!
— Ерунда. Я счастлив. — И он привычным жестом распахнул на груди серый арестантский халат и прижал ладонь к сердцу, демонстрируя свое счастье.
— Вы уж нам, пожалуйста, покажите, где кто сидит: политических надо освободить, а уголовники пусть сидят дальше.
— С удовольствием. — И он сделал это, разумеется, с точностью до наоборот: политических на воле и так было предостаточно, а вот благодарный фальшивомонетчик или вор-медвежатник всегда пригодится.
Ночь вместе с освобожденными жуликами он провел в Московской Городской Думе, а наутро, еще в арестантском халате, произносил уже первую речь перед народом. («Слушайте! Слушайте! Говорит каторжанин Дзержинский!») Погода была чудесная, солнце сияло... И дальше все было по плану: 2 марта, в 15 часов 3 минуты, Николай подписал отречение от престола в пользу Михаила...
...Они встретились еще в 1912-м, накануне женитьбы великого князя Михаила на разведенной Наталье Вулферт: событие, которое, казалось бы, должно было выбить почву из-под ног Феликса Эдмундовича, ибо Михаил терял титул регента и права на корону, — но Дзержинский к тому времени уже отлично понимал, что, когда империя будет рушиться, Николай и все другие думать позабудут об этих тонкостях. Разумеется, встреча не была случайной!
В те времена Михаил Александрович с будущей женой жили в захолустном Орле и состояли под негласным надзором полиции; им это наскучило, они решили тайком бежать за границу и там обвенчаться. Николай был этому, скорее всего, только рад; но они все ж опасались, что он пустил за ними погоню, и метались по Германии, как зайцы, под именем супругов Брасовых, из одного города в другой; все встречные казались им жандармскими агентами... В Киссенегене они сидели, запершись, в номере гостиницы, пили коньяк и раздумывали, что делать дальше; вдруг к ним постучались. Михаил взял свой «бульдог» и подошел к двери. На пороге стоял высокий, стройный человек в кожаном пальто, в крагах, в шоферских очках...
— Ваше высочество, — сказал он, — за вами погоня.
— Вы меня с кем-то путаете. Я — граф Брасов.
Дзержинский — а человек в кожаном пальто, конечно же, был он — сквозь очки жадно всматривался в стоявшего перед ним великого князя. Странно, но он не чувствовал к этому рано облысевшему, одутловатому, но все же бравому кутиле и вояке той испепеляющей ненависти, смешанной с презрением, как к остальным Романовым. Включенный в магическую формулу Марининого проклятия, Михаил и сам стал частью сказки, и на него ложился волшебный отблеск кольца.
— Ваше высочество, — тихо, но твердо сказал Дзержинский, — сейчас не время для пререканий. Вас ищут; с минуты на минуту генерал Герасимов и его люди будут здесь. Они заточат вас в Петропавловскую крепость, в железной маске, как несчастного Людовика... А вашу спутницу, — Дзержинский учтиво поклонился в сторону Натальи, — собираются насильно постричь в монахини...
— Да вы кто такой?
— Друг, — отвечал Дзержинский. — Скорее же, идемте! Мой автомобиль ждет вас. Я уже обо всем позаботился. Сейчас мы перевалим через Альпы и к утру будем в Вене. Там они вас не достанут — руки коротки.
— Автомобиль? — обрадовался великий князь. Он больше всего на свете любил автомобили, но коньяк любил тоже и как раз накануне, не вписавшись в крутой вираж, расколотил вдребезги свой великолепный «роллс-ройс». — А какой марки? А мотор — сколько лошадей? А порулить дадите?
— Как будет угодно Вашему высочеству. — Дзержинский тоже обрадовался: он совсем недавно выучился водить машину, и мастерство его оставляло желать много лучшего.
И беглецы пустились в путь... Великий князь, отняв у Дзержинского очки и краги, правил «бенцем» так, словно родился за рулем, и не переставая болтал, сокрушаясь о собственной покалеченной машине, а спутники утешали его тем, что немцы — народ порядочный (о войне тогда еще и речи не было), непременно отремонтируют «роллс» и возвратят владельцу, где бы тот ни находился (так и вышло). Часом позже они увидели за собой огни фар: это ехала машина с агентами, но, конечно, не Николая, а Феликса Эдмундовича.
— Видите? — сказал он. — Это генерал Герасимов. Прибавьте газу, Ваше высочество...
— Эх, пальнуть бы им по колесам! — сказала графиня Наталья: она была женщиной не робкого десятка.
Дзержинский искоса взглянул на нее. Прекрасные пепельные волосы, бархатные глаза, жемчужное ожерелье на гордой шее, грациозные движения... Впервые в жизни зрелая женщина заставила что-то слабо шевельнуться в его сердце — прекрасна, как ангел небесный, как демон, коварна и зла... Но он тотчас подавил неуместные эмоции. Он достал револьвер, высунулся из окна, прицелился и выстрелил несколько раз подряд; одна фара погасла.
— Дайте же пальнуть, чорт вас побери!
— Прошу вас, графиня. — Он подал ей револьвер. На мгновение руки их встретились.
— Какая холодная у вас рука, — сказала она. — Кстати, вы нам так и не открылись... А-а, чорт, промазала! Сейчас, сейчас... — Она ловко перезарядила револьвер. — Так кто же вы, таинственный рыцарь плаща и кинжала? Что побуждает вас принимать... Ур-ра, прямо в морду! (Автомобиль с преследователями потерял управление и обрушился в пропасть; Феликс Эдмундович был доволен — не любил оставлять в живых отработанный материал.) ...принимать столь горячее участие в нашей судьбе?
— Я — бедный польский дворянин. Я не могу сочувствовать императору Николаю — поработителю Польши.
— Ага, понятно. — Графиня явно была разочарована. «Надо было назваться итальянским разбойником, — подумал Дзержинский, — это б ей больше пришлось по вкусу. Но что со мною?! Она же старуха... Однако эта ручка с револьвером... Я, должно быть, схожу с ума... Ванда, Ванда! Одна ты можешь меня уберечь от наваждения».
Светало; они въехали в Вену. Великий князь тепло поблагодарил спасителя и предложил выпить коньяку в неформальной обстановке. Феликс Эдмундович охотно согласился: собственно, весь спектакль с «погоней» он затеял именно ради того, чтобы втереться в доверие и быть приглашенным на приватную беседу. Там, над пропастью, черные глаза вовремя пришли ему на помощь: ведь был миг, когда он уже хотел, пристрелив великого князя, на коленях умолять графиню бежать с ним... Теперь, к счастью, все прошло... почти. Он был рад, что графиня не пожелала долго сидеть с ними и, выпив всего бутылку пива и полбутылки «Наполеона», раззевалась и ушла спать.
— Чем я могу вас отблагодарить? — спросил великий князь.
— Если Ваше высочество позволит принять совет от друга...
— Позволит, позволит. Валяйте, старина. И перестаньте, пожалуйста, называть меня высочеством. Я на все эти мишурные титулы плевать хотел, тем более теперь: ведь я женюсь на Наташе.
Еще накануне Дзержинский был намерен сделать попытку отговорить великого князя от морганатического брака; но теперь, когда он увидал графиню, то с грустью понял, что все его уговоры будут бесполезными. «Ладно! Никуда Николай не денется: когда я развяжу мировую войну, он простит брата и призовет его к себе». И Феликс Эдмундович, сделав серьезное лицо, сказал:
— Михаил Александрович, я хочу поговорить с вами о российском престоле.
— А что о нем говорить? В гробу я его видал.
— Вам нравится, как ваш брат правит страною?
— Кому это может нравиться? — усмехнулся великий князь и выпил залпом очередной стакан. — Понятно, не нравится. Ну и что? К чему вы клоните? Я не могу ни наследовать брату — у него есть сын, — ни быть регентом: из-за Наташи.
— Значит, ежели брат ваш отречется в вашу пользу — вы откажетесь?
— С чего вы взяли, что он отречется, да еще и в мою пользу?! Ему жена никогда не позволит.
— А если все же?..
— Дорогой друг, если мне не нравится правление моего брата, это вовсе не означает, что я хочу совать голову в ту же петлю. Я люблю простую, спокойную жизнь.
— Князь, вы когда-нибудь слышали о кольце, которое хранится в семье со времен казни Отрепьева? — спросил Дзержинский. Ему всякий раз было невыносимо тяжело называть царя Димитрия этим мерзким именем.
— Кажется, слыхал что-то... Да, точно! Этакая железная дура с какими-то там дурацкими письменами, я ее даже как-то видел — Алешка с ней игрался... А почему вы о нем спрашиваете?
И Дзержинский рассказал великому князю о проклятии Марины Мнишек... Рассказ длился почти час; за это время были опустошены еще три коньячных бутылки. (Пил в основном один Михаил: когда он отворачивался, Феликс Эдмундович выплескивал свою порцию в горшок с пальмою.) Дослушав, великий князь почесал в затылке и сказал:
— Н-да... Так вы думаете, старина, что для спасения России от проклятья мне следует отдать это паршивое кольцо и престол потомку Марины Мнишек?
— Это решать вам, князь.
— Угу, угу... — Михаил задумался. — А меня тогда наконец оставят в покое?
— Разумеется.
— Ну ладно, пожалуйста. Отдам. Ни чуточки не жалко. Я против поляков ничего особенно не имею. Да ведь он и не совсем поляк — раз он, как вы утверждаете, Рюрикович... И Марина была — шикарный бабец... Только дело за малым: Николай в мою пользу не отречется.
— Отречется. Я вам это обещаю.
— Вы раздаете престолы, как Санта-Клаус... Кто вы такой?
— Я стою выше владык... земных, — ответил Дзержинский. Ему всегда безумно нравились эти слова шевалье д'Эрбле, сказанные Людовику в Бастилии, и он не мог удержаться, чтоб не произнести их, хотя они не совсем подходили к ситуации. Но эффект был смазан. Великий князь не задрожал всем телом и не побледнел, а лишь осведомился равнодушно и без тени почтения:
— Вы что — масон?
— Вроде того, — сухо ответил Дзержинский. — Но это не суть важно. Именно я — потомок Марины и Димитрия; я — наследник Иоанна Грозного...
— Серьезно? — удивился великий князь. — А, пожалуй, чем-то вы смахиваете на него в молодости... Ну так ладно, я готов. Возведите меня на престол, только побыстрей, если можно, потому что мне нужно жениться, и я вам все это хозяйство передам.
Дзержинский терпеливо объяснил князю — на это ушла еще бутылка, — что «побыстрее» не получится: нужно несколько лет подготавливать почву. (Попутно он на всякий случай подробнее расспросил его о волшебном кольце и теперь знал точно, в какой из комнат Зимнего и в каком шкапчике оно лежит.) Михаил был разочарован, но потом успокоился и сказал покладисто:
— В семнадцатом так в семнадцатом. Мне в общем-то все равно. А я должен буду официально отречься в вашу пользу или можно как-нибудь в неформальной обстановке?
— Ваше высочество! — вскричал Дзержинский. — Разумеется, официально! Ведь меня должны будут признать императором... И сперва вы хотя бы с месяц поцарствуете, чтобы к вам привыкли, а потом мы все с вами торжественно оформим.
— Эх... Ну ладно, ладно. Сделаем, раз уж так надо. Не беспокойтесь, старина.
— Вы обещаете?
— Ну! Слово чести. — И отяжелевшая голова великого князя склонилась на руки; он уснул.
И вот теперь вдруг — как обухом по голове — Михаил отказался принять корону из рук Николая! И тут же, как мухи, налетели все эти подлые Керенские! А «товарищи» лезут с поздравлениями, спрашивают заискивающе: «Товарищ Дзержинский, вас радует Февраль?», и приходится отвечать: «Февраль меня радует, но не удовлетворяет...» Радует! О господи! «Мишка — негодяй, подлец! — бешено думал Дзержинский. — Psya krev! Русская свинья! Я убью эту сволочь! Все рухнуло! О, Matka Boska, что же делать, что же делать?!»
...Злую шутку с ним сыграло то обстоятельство, что он переоценил приписываемую русским способность пить без ущерба здоровью и рассудку. Великий князь сидел за столом так ровно, лицо его было так невозмутимо, он не опрокидывал посуды, язык его не заплетался, — из этого Дзержинский сделал вывод, что его собеседник абсолютно вменяем. На самом же деле, проспавшись, великий князь не помнил ни единого слова из состоявшегося разговора. («Кажется, был какой-то поляк... А здоровы пить эти поляки...» И со спокойным сердцем и чистою совестью князь потащил графиню в церковь — венчаться.)
Однако Феликс Эдмундович был не из тех людей, кто подолгу предается бесплодным сожалениям. Он заперся в одной из своих петроградских конспиративных квартир, улегся на мягкий диван, взял с зеркальца понюшку кокаина на зубочистке и стал думать, как исправить ситуацию. Монархия в России должна быть восстановлена, это ясно. Но как? И стоит ли теперь заново возводить Михаила на престол? Все равно естественный ход событий уже нарушен.
Комната медленно поворачивалась вокруг него, нежный лед затопил горло. «Умный человек всегда должен двигаться не назад, а вперед. К чорту Романовых. Если уж на то пошло, Михаил все-таки отрекся добровольно, хотя и в пользу непонятно кого и чего, и тем самым формально выполнил условие проклятья Мнишек; местонахождение волшебного кольца известно...» Дзержинский подумал, как бы поступил на его месте Наполеон Бонапарт — один из его кумиров. Ясно было, что Наполеон бы не растерялся. «Да! Нужно силами большевиков осуществить новый государственный переворот, свергнуть Временное правительство, взять волшебное кольцо, почту и телеграф и сразу объявить себя императором. Не до законности уж теперь. Вот Екатерина: ни малейших прав на престол она не имела, а попросту захватила его, и русские все проглотили преспокойненько. Итак — курс на вооруженное восстание!» Через тонкую стеклянную трубочку он втянул ноздрями еще одну щепотку. Ясность мыслей была необыкновенная.
Гордая радость трепетала в нем; ему захотелось бросить судьбе очередной дерзкий вызов, доказать, что дух его не сломлен... Он нюхнул еще кокаину, запил неразбавленным спиртом, выкурил две папиросы, взял ванну, побрился, наклеил бороду, оделся, положил в карман скальпель и револьвер и вышел из дому. Повсюду шныряли подозрительные личности, и вообще на улицах Петрограда творилось бог знает что: митинги, пьяные матросы, дезертиры на угнанных броневиках, мародеры, шлюхи, «Марсельеза», очереди за хлебом, выстрелы, казаки, красные флаги, разбитые витрины, стащенные с рельс трамвайные вагоны... Вот она — Россия! Мерзость!
Наконец он принял решение. В трезвом виде он, конечно, не сделал бы того, что сейчас собирался делать, и не из трусости, а просто потому, что это было ребячество. Но белый порошок, мешаясь со спиртом, жег его кровь... С большим трудом он нашел извозчика и велел ехать в Парголово... На пустыре он остановился, озираясь и принюхиваясь; потом нагнулся и собрал в носовой платок горсть земли, перемешанной с пеплом.
Вернувшись в город, он отпустил извозчика и некоторое время бесцельно бродил по улицам, любуясь чудовищными разрушениями... Потом решительно двинулся прочь. Он был брезглив и не хотел делать это у себя на квартире.
Путь его лежал на Петроградскую сторону, к одной из самых дальних и глухих улочек; не раз его останавливали налетчики, покушаясь на роскошный черный кожан, но, услыхав секретные воровские словечки, которым он научился от товарищей по Бутыркам, отступали с поклонами, снимая картузы... Ближе к ночи, у низкого, покосившегося домишки он постучал в калитку и вошел... Канарейки в сенях встретили его нескладным пением, на стене мирно, мерно постукивал маятник пузатых часов; а дальше — жарко натопленная, задрапированная черным комната, два стоящих друг против друга высоких, узких зеркала в черных рамах, похожие на гробы, запах амбры, серы и ладана... Хозяин дома — кладбищенский сторож — задал всего лишь один вопрос:
— Кого прикажете?
— Уйди, — сказал Дзержинский. — Я сам... — Вот уж пару лет, как он узнал тайные способы обходиться без медиума. Там, в тонком мире, все дороги перекрещиваются в одной точке, в одном луче...
Он сел к зеркалу, зажег две свечи в медных канделябрах, поставил на подзеркальник. Развернул платок с горстью праха и положил рядом с подсвечниками. Затянулся очередной порцией белого порошка: сердце прыгает в виски, огонь и лед в мгновенном касании, восторг, блаженство, небесный хор ангельских детских голосов... В глубине узкого стекла виделось завораживающее глаз изображение моста с бесконечным рядом горящих свечей. Темный, неясный силуэт метнулся и пропал за краем рамы. Высокое, острое, ровное пламя свечи вздрогнуло и затрепетало так сильно, что, казалось, сейчас слетит с фитиля...
— Ну, что? — спросил Дзержинский, усмехаясь вызывающе.
— Фе... Феликс... — захрипел сдавленный голос. Огонь свечи забился, задергался, извиваясь, как сумасшедший.
— Феликс, Феликс, — быстро и небрежно отозвался Дзержинский. — А что, Григорий Ефимович, скажи-ка: буду ль я царствовать? На Москве, на площади на Лубянской — видишь ли меня? — Он знал, что дух, при всей его ненависти, не может сознательно солгать, отвечая на прямо поставленный вопрос: таковы законы надземного царства.
— Ну, вижу... — угрюмо отозвался дух. — Вижу... потом не вижу... потом сызнова вижу.
— Ага!
— Подумаешь! — Распутин злобно фыркнул. — Дураков у нас мало ли... А Петр-то выше тебя ростом стоит, да и покрасивше — эдакая загогулина...
— Да пусть себе стоит. — Дзержинский терпеть не мог Петра, но ему не хотелось сейчас вдаваться в дискуссию.
— А меня зато к лику святых причислят, — похвастался дух.
Дзержинский хотел сказать «Врешь, скотина!», но вспомнил, что призраки не врут: они могут только перепутать что-нибудь.
— Когда это тебя к нему причислят, Григорий Ефимович?
— А вот как всех жидов перевешают и Русью русские люди править будут — они-то разберутся, кто святой, а кто хрен моржовый... Еще будем с тобою, Феликс, рядышком заместо икон у начальничков в кабинетиках висеть.
— Пошел к чорту!
— И то, — согласился дух. — Недосуг мне с тобой: лучше навещу свово миленка Протопопова. Скушно ему, поди, в тюрьме-то... А заодно сволочь Пуришкевича попугаю малость...
Призрак исчез, но чье-то присутствие в черной комнате по-прежнему ощущалось, оно даже стало еще сильней... Язык свечи взвился, вытянулся высокой и узкой стрелой и вновь затрепетал быстро-быстро. Сердце Дзержинского забилось в предвкушении небывалого, баснословного восторга.
— Это ты... — прошептал он. Пламя металось как живое. — Это ты...
Огонь качнулся из стороны в сторону. Теперь он подергивался совсем слабо.
— Ванда, Ванда! Скажи, что это ты! Скажи, что любишь меня!
Но внезапно отворилась с хлопаньем форточка; застонали деревья за окном; порыв острого февральского ветра задул свечу... Проклятье! Они опять украли ее! «Так ладно же! Революции захотели — будет вам революция! Никому мало не покажется!» — и он оглушительно чихнул: кокаин делал свое дело.
2
— Честь имею, — сказал Ленин и сдержанно поклонился. — Неужели так-таки из самого Генштаба?
Офицер напротив — напыщенный, сорокапятилетний, полный самоуважения — снисходительно кивнул.
— Никогда не выпивал с германским офицерством, — честно признался Ленин.
— Германское офицерство редко выпивает, — солидно поддакнул его визави. Это был плотный, тугой и твердый на вид, темнолицый мужчина с выражением непреклонной решимости на широкой усатой роже и с гладко выбритой, идеально круглой головой. — Мы блюдем тевтонские, рыцарские традиции. Но сегодня у нас праздник.
— Что изволите праздновать?
— Распад Антанты, — коротко сказал бритый. — После русской революции союзники не устоят и дня.
Они сидели в небольшой пивнушке «Воскресная утеха». Ленин пил светлое пиво, а сосед — темное, но закусывали оба прославленной местной рулькой.
— Почему вы думаете? — обиженно спросил Ленин. — После революции Россия может утроить свои силы... Знаете, почему там плохо воевали? Вы уж мне поверьте, я русский революционер и очень хорошо все про это понимаю.
Визави глянул на него с острым любопытством.
— Революционер? Вы здесь в эмиграции?
— Ну а то. У нас вся жизнь так, вдали от Родины. Влачил, так сказать, жалкое существование, а душа вся там, изболелась за родные осины.
— Я тоже очень скучаю по Родине, — с достоинством признался немец.
— Тоже в эмиграции тут? — посочувствовал Ленин.
— Нет, — оскорбился офицер. — Я здесь занимаюсь закупками продовольствия. Немецкий офицер не эмигрирует, nein! Немецкий офицер может покончить с собой, если его не устраивает приказ... или если он больше не нужен своему командованию... Но в Германии революция невозможна, нет. Только в русском свинарнике. Полагаю, если вы революционер, то и сами должны понимать, какой это свинарник.
— Это положим! — запальчиво возразил Ленин. Пиво действовало на него стремительно. — Революция везде может быть, и это вы не зарекайтесь. Это мы еще очень-очень будем посмотреть, варум нихт? Я революционер, конечно, но я патриот. Да! Когда мы придем к власти, Германия будет драпать из России так, что никакой Антанты не понадобится!
Германский штабист усмехнулся снисходительней прежнего. Ему стало стыдно спорить с недочеловеком.
— За кружкой пива все русские очень храбрые, — вежливо сказал он.
— Вы не верите в русскую храбрость?! — возмутился Ленин. — Да русские, если хотите знать, потому только и воевали так... посредственно, что солдата не уважают, что офицерство, наученное на ваших же германских приемчиках, не умеет командовать, а знает одну муштру! Русский солдат, когда над ним нет начальства, способен на чудеса!
— То-то ваши чудо-храбрецы уже побежали со всех фронтов, — усмехнулся немец.
— А ваши не побежали? У вас, наоборот, все рвутся в окопы? Когда мы придем к власти, мы будем до победного конца... до победного!
— Извините мое замечание, — сказал немец, наклоняясь к Ленину и обдавая его запахом рульки. — Мы в Швейцарии, это нейтральная страна, и я не хотел бы играть на межнациональных разногласиях и тем более обижать революционера. Но я не всегда занимался продовольствием, я бывал и на фронтах... и позвольте честно вам сказать, что бездарнее русского солдата и офицера я не видывал еще никого.
Он откинулся на стуле и расхохотался. Ленин ненавидел этого человека.
— Стало быть, вы считаете русских недоумками?
— Я вообще считаю русских неполноценной нацией, — почти ласково сказал мерзавец-штабист. — Русские не имеют принципов. Русские не знали института рыцарства. Русские мужчины и русские женщины почти ничем не отличаются друг от друга. Русская армия — пфуй, нуль. Я горячо сочувствую русским революционерам: у них получится разрушение России, и это дело прекрасное, давно назревшее. Но выстроить на этом месте что-то новое они не смогут, нихтц! Русская революция завершит то, что начали наши доблестные солдаты.
— Вы говорите, — спокойно спросил Ленин, — что русские бездарны как нация?
— Я именно это и говорю, — радостно подтвердил немец.
— Не угодно ли вам попробовать одну русскую национальную забаву? — осторожно начал Ленин. — У нас в это умеют играть даже дети. Посмотрим, что нам сейчас покажет офицер германского генштаба, лучшего из генштабов! Видите вы эти три наперстка?
— Вижу, — признался немец. — И что?
— Шарик видите?
— Конечно. У меня хорошее зрение.
— Раз хорошее, сумеете угадать, под каким наперстком я спрячу шарик?
— Что тут угадывать, — пожал плечами немец.
— Ничего, конечно, ничего... сущий пустяк... Ну-с, кручу-верчу, обмануть хочу... — Руки Ленина замелькали с необыкновенной скоростью. — Где шарик?
— Вот, — немецкий толстый палец уверенно ткнул в центральный наперсток.
— Посмотрим, посмотрим... Ах ты, какая досада! Ошибся сверхчеловек, а? Повторить не желаете?
— Желаю, — засопел немец.
— Только уж за деньги. Извините, но мы, русские, без денег не играем.
— Мы, немцы, тоже не играем без денег, — обиделся штабист.
— Так уговор: если не отгадаете — десять марок. Идет?
— Идет. — Немец впился глазами в короткопалые, пухлые ленинские ручки.
— Кручу-верчу, обмануть хочу... Ну, где?
— Что это вы там шепчете? — подозрительно нахмурился немец.
— Русское заклинание. Внимания не обращайте, ваши успехи не от заклинания зависят. Где шарик?
— Вот, — твердо сказал офицер. Как все офицеры, в особенности штабные, он был человек упрямый и последовательный.
— Вот и нет. Десять марок позвольте. Еще не угодно ли?
Штабисту жаль было десяти марок. Рулька стоила двадцать.
— Угодно, — брякнул он.
— Ну, будет, — сказал Ленин через час, отдуваясь и вытирая пот со лба. — Поняли ли вы, герр Штромель, что русские народные забавы не так просты, как кажется немецкому офицерству?
— Нет, еще, — пыхтел немец. — Я разгадаю, я должен... Вы врете, что это умеют мальчишки. Вы фокусник!
— Я же вам и с засученными рукавами показывал! — возмутился Ленин. — Какой фокусник так может? Это просто вы не наблюдательны, потому что самонадеянны.
— Вы не можете так уйти! — крикнул Штромель. — Я требую еще!
— Последний раз, — сказал Ленин. — Вы и так мне передали почти тысячу марок, это по военному времени немалые средства.
— Я свободно располагаю средствами, герр Ленин! — возмутился Штромель (в процессе игры они друг другу представились, и Штромель даже поинтересовался у Ленина, не еврей ли он, — на что Ленин ответил, что нет, а если бы и был евреем, то считал бы это за честь; Штромель криво усмехнулся и сказал, что честь сомнительная и даже русским быть лучше).
— Я готов сейчас сыграть на всю эту сумму!
— Готовы? — спросил Ленин, лукаво блеснув карими глазками. — Смотрите, герр Штромель, у нас, русских, слов назад не берут и долги платят вовремя!
— Вы на что намекаете?! — взревел штабист.
— Ни на что, — мягко сказал Ленин, — я просто имею честь вам объяснить правила игры!
— На все! — заорал Штромель. Ручки Ленина стремительно заметались по столу.
— Ну, где?
Штромель тяжело задумался.
— Здесь, — решился он наконец.
— Посмотрим, — пожал плечами Ленин. — Ах ты, обида какая... — Он с садической медлительностью приподнимал наперсток. — Ну... ну... ну?! Алле-оп! — и он с торжествующей улыбкой показал офицеру абсолютно пустую поверхность стола.
Некоторое время Штромель потрясенно молчал.
— Я должен осмотреть ваши... приспособления, — сказал он наконец. — Вы сами понимаете, что речь идет о сумме серьезной...
— Так я предупреждал! — воскликнул Ленин. — Или вы скажете, что я силой у вас выманил эти средства?
— Я ничего не отрицаю, — тихо сказал Штромель. — Я требую только показать мне наперстки.
— Да ради бога, — согласился Ленин. — Только отдайте потом. Мы, русские, всегда отдаем чужое...
— Герр Ленин! — заревел офицер. — Ваш выигрыш... (Он хотел сказать «сомнительный выигрыш», но остерегся — у русских революционеров были странные, радикальные представления о чести, они могли и на дуэль вызвать.) — Ваш выигрыш не дает еще вам права делать неприличные намеки!
«Ишь его разобрало, — удовлетворенно подумал Ленин. — Жалко марок-то. Надо было на франки играть, хотя и так, прямо скажем, недурно...»
Он протянул Штромелю шарик и три серебряных наперстка. Офицер долго нюхал их на предмет тайного клея, проверял на магнитные свойства (вдруг в шарике железные опилки, и наперсток притягивает его), искал в наперстках второе дно, попросил Ленина показать руки и с досадой подумал, что эти пухлые ручонки, наверняка совершенно бесполезные в бою, только что вытащили из него почти все его месячное содержание; ненависть его к русским возросла до небывалых пределов, и на фронте он сейчас, вероятно, сотворил бы чудеса, — но рыцарь-тевтонец обязан платить долги.
— Вы мне еще заплатите, — прошипел он, доставая банкноты. — Так заплатите!
— Настоящий мужчина легко расстается с деньгами, — пошутил Ленин. — Нету в вас этой французской легкости...
— Французы — еще одна неполноценная нация! — рявкнул Штромель.
— Да, да, конечно. Может, вы и им в брик-а-брак проигрывали?
— Герр Ленин! Еще слово, и я вас вызову!
— Полно, полно. — Ленин терпеть не мог дуэли, с него вполне хватило эксперимента в Лонжюмо. — Я вам еще пивка поставлю — у нас, русских, принято, чтобы выигравший ставил проигравшему...
«Этим ты не отделаешься», — подумал Штромель, но пиво принял.
Ленин ушел, унося две тысячи немецких марок, а офицер германского генштаба выпил еще литр пива и окончательно разъярился.
— Кто он такой! — вслух буянил немец. — Неполноценная нация! У меня, офицера германского генштаба! Тевтонского рыцаря!
— Герр чем-то недоволен? — спросил его кельнер с мягким цюрихским акцентом. Нейтралитет совершенно разложил эту страну — даже немецкая, лучшая ее часть отличалась непозволительной, бабьей деликатностью. Штромель (прибывший в Цюрих, разумеется, с куда более деликатной миссией, нежели закупка провианта) ненавидел Швейцарию за подчеркнутый нейтралитет. Это было предательство рыцарского духа, ибо воинственность есть главная добродетель германца. Нейтральных рыцарей не бывает.
— Русский революционер только что получил от меня две тысячи марок! — орал он. — От меня, офицера германского генштаба!
Кельнер отлично знал этот тип редко напивающихся служак. В их опьянении есть одна чрезвычайно опасная стадия — точнее говоря, доза: между двумя и тремя литрами пива или первой и второй бутылками шнапса. В Швейцарии даже в военное время не было ограничений на продажу спиртного, тогда как в воюющей Германии люди давно отвыкли от солидных доз; стремясь нейтрализовать посетителя, он поспешно принес ему новую кружку пива. Скандалящий немец не сделал бы чести заведению.
— Вы видели этого господина? — спросил немец кельнера. — Этот плотный, картавый!
— Да, видел. Вы казались дружески беседующими, потом он показывал вам фокусы.
— Фокусы! Он оскорблял немецкий дух чертовой русской азартной игрой. Он гипнотизировал меня. Он украл у меня две тысячи марок!
— Это серьезная сумма, герр офицер, — поклонился кельнер. — Если угодно, я вызову полицию.
— Да, да! Немедленно полицию! Чортов русский революционер, он, может быть, опасен для швейцарского строя...
Кельнер прекрасно знал русского революционера Ленина и понимал, что если кто и опасен для швейцарского строя, то уж никак не этот круглый человечек с патологической страстью к болтовне и мелкому надувательству. Ленин часто бывал в «Воскресной утехе» и никогда не буянил, потому что от выпитого только добрел. Обращаться в полицию, разумеется, он не собирался, да и офицер при слове «полиция» насторожился. Миссия его была слишком деликатна, чтобы светиться в участке. В нейтральной Швейцарии он принимал донесения своего французского агента.
— Не надо в полицию, — сказал он, отдуваясь. — Будет немецкий офицер беспокоиться из-за каких-то двух тысяч марок... Меня раздражает сама наглость этих русских!
— Вы совершенно правы, герр офицер, — сказал кельнер. Вечером он, смеясь, рассказал эту историю жене, жена — подруге (в Швейцарии терпеть не могли немецких офицеров), а через неделю уже весь Цюрих знал, что Ленин взял у германского генштаба очень много денег — должно быть, на революцию в России. Да он и сам не делал из этого тайны — таких удачных выигрышей в его швейцарской жизни было немного.
Штромель, однако, был памятлив. Ленин наверняка пересмотрел бы свое отношение к цюрихскому выигрышу, если бы знал, что через год из-за этих двух тысяч немецких марок придется отдать почти всю Украину.
3
С проездом до Петрограда в конце концов устроилось как нельзя лучше: за небольшую взятку Ленин купил у своего приятеля Платтена вагон — немного подержанный, но в отличном состоянии. Дорога была веселой: от желающих на халяву проехаться в первом классе с экскурсией по Германии, Швеции и Финляндии отбою не было. И настроение у Владимира Ильича опять было превосходнейшее: он свято верил в свой авось и дурачился напропалую.
— Эх, — говорил он, сладострастно жмурясь и потягиваясь, как рыжий кот на печи. — Первейшим делом, батенька, к Сомонову. На третью линию. Не бывали? Очень напрасно. Шикарнейшее место. Господи, это сколько же я не был у Сомонова? Пять лет, чорт меня побери совсем! Сначала, само собой, анисовой. Мрр! Но где одна, там и две — разве не так?
Богданов сглотнул и отвернулся к окну. Ленин был сильным оратором — возможно, лучшим в партии. Правда, настоящее вдохновение посещало его только во время разговоров о выпивке, закуске и женщинах, а потому к публичным выступлениям его старались не допускать — разве что уж очень нужно было зажечь толпу. Старик чертовски аппетитно рассказывал о простых радостях. Богданов ничего не ел вторые сутки. Большевистская верхушка издержалась, готовясь к возвращению. В Питере, правда, товарищи готовили встречу, но у партии почти не было средств — вся надежда, что Ильич исхитрится. До города оставалось верст сорок. Под чахлыми чухонскими елями смутно белели островки талого снега. Весна семнадцатого была холодна. Чтобы отвлечься от голода и тревоги, Богданов стал считать столбы. Он загадал, что если до ближайшего полустанка их будет четное число, то они доедут благополучно.
— Хороша из белорыбицы, — невозмутимо продолжал Ленин, — но также и карп — вполне, вполне достойно. Засим, как вы понимаете, третья. Что до второго блюда, то у Сомонова дивно запекали цыплят. В сметане, и с какой-то особенной травкой. А какой там вечером кордебалет! Пятнадцать девочек, одна другой краше, танец эдакий замысловатый — шаг вперед, два шага назад...
Инесса покраснела и потупилась. Надежда Константиновна резко встала и вышла из купе.
— Ну что это она? — искренне огорчился Ленин. — Как подменили в последнее время, честное слово...
— Володя, но пойми: она жена тебе...
— Какая жена! — вспылил Ленин. — Сколько раз я говорил тебе: Надежда — партнер! Я не затем ее вывез из Шушенского, чтобы она теперь делала сцены... Теперь с этим свободно, в Питере разведусь немедленно. И поженимся. А, Инесса?
— Посмотрим, — сдержанно ответила она.
— Ну ладно. — Владимир Ильич не умел долго злиться. — Александр Александрович, может быть, в картишки? Скоротать время до приезда? Я думаю, через час уж будем на Финляндском...
— Что-то не хочется, — кисло сказал Богданов. Он слишком хорошо помнил, как позавчера, при проезде через Стокгольм, последовательно проиграл Ленину шляпу, черепаховый гребень и часы.
— А вы не нервничайте, не нервничайте! Революционер не имеет права нервничать, когда играет в покер! Знаете ли что? Я вам этого еще не показывал!
Жестом фокусника он извлек из кармана три серебряных наперстка.
— Что это? — не понял Богданов.
— Ключи счастья, — радостно сказал Ленин. — Знаете роман такой — «Ключи счастья»? Так вот, они самые и есть. Если б не они, не видать бы нам вспомоществования от генштаба, как своей поясницы. Не угодно ли? Кстати, как думаете, наши-то в Питере при деньгах? — спрашивал Ленин, явно пытаясь отвлечь приятеля от наблюдений за манипуляциями.
— Не знаю, — сухо отвечал Богданов. — Думаю, там сейчас неразбериха почище, чем в пятом.
— Эге, эге... Гм-гм... Ну-с, на то и мутная вода, чтобы умные люди ловили скромный гешефт...
Через полчаса Богданов был должен Ленину уже двадцать франков сверх своих наличных пятнадцати. Ильич заботливо хлопал его по плечу:
— Ничего, ничего, батенька! Мне из Питера телеграфировали, что готовят встречу. Как думаете, что устроят? Я думаю, расстараются. Можно не к Сомонову, можно сразу в «Вену». Вы для закуски что предпочитаете?
— Да с чего вы взяли, что они готовят закуску?! — Настроение у Богданова испортилось окончательно. — Революция, до банкетов ли там!
— Ну а кто приближал-то? — хихикал Ленин. — Пять лет в изгнании! Мы жертва кровавого режима или кто? Каторжане возвращаются, солдатики с фронта бегут... Да мы, по-хорошему, должны на белом коне в Питер въехать! Пари, что Железный Феликс уже в городе. Чорт, живот подвело... Интересно, они знают, в каком мы бедственном положении? Если прямо сей же час, на перроне, не будет хотя бы рюмки да хлеб-соли... Еще, знаете, малосольный огурец: сначала хруст, потом и-зу-мительное ощущение...
— Да прекратите же, Владимир Ильич! — взмолился Богданов.
— Ничего, ничего! Скоро уж, — Ленин достал знаменитые часы-луковицу. — Ну, если они там приготовили не то, что я люблю... к чорту бросаю весь этот большевизм и иду во Временное правительство! Министром экономики, а? Как вы думаете? Обедать буду у Грешникова. Каждый день. Скачала гусиную печенку с луком...
Богданов вскочил и выбежал из купе. Вслед ему несся заливистый ленинский хохоток. Так смеяться мог только честный человек.
«А интересно все-таки, что они готовят», — думал он, нервно куря в тамбуре.
К сожалению, они готовили совсем не то, чего хотелось Ленину, и даже не то, о чем мечтал более скромный Богданов. Площадь перед Финляндским была запружена народом. Рабочий патруль не пускал на платформу восторженных депутатов от балтийских матросов. Они никогда не видели Ленина, но слухи о его грандиозных предприятиях будоражили Петроград все пять лет его отсутствия.
— Ильич — самый из них наш! — говаривали флотские агитаторы.
— Сурьезный мужик, — кивали усатые балтийцы. — Ентот за словом в карман не полезет...
Поезд замедлил ход, скрежетнул и встал. Высокий человек в шинели, бледный, с узкой бородкой и непреклонным выражением испитого лица, прошагал прямо к шестому вагону.
— Эдмундович! — радостно крикнул Ленин, выглядывая в окно. Вся его давняя неприязнь к Железному испарилась — он и вообще был отходчив, да вдобавок с последней встречи прошло слишком много времени. Как знать, вдруг революция смягчила и это стальное сердце?
— Рад, рад, — сдержанно говорил Дзержинский, пожимая руку Ленину. — Отлично выглядите.
— Какое отлично, батенька! Третьи сутки не жрамши. Женщины в обморок падают. Один чай да гнусные скандинавские сушки. Пойдемте же скорей, я вне себя от нетерпения!
— Ждут, ждут, — скупо улыбаясь, кивал Феликс Эдмундович.
— Где? У Сомонова? Пари, что у Сомонова!
— Прямо на площади.
— Что, столы накрыты? Я говорил вам! — Ленин Пихнул Богданова в плечо. Тот кисло улыбнулся. Из вагона, пошатываясь от усталости, выходили бледные большевики. Зиновьев с жадностью вдыхал родной, влажный питерский воздух. Инесса вытирала глаза.
В следующую секунду Ленин остолбенел. Вместо накрытых столов на площади бушевала ликующая толпа. В воздух взлетали бескозырки.
— Это что такое? — спросил он с недобрым предчувствием.
— Готовились, товарищ Ленин! — радостно доложил круглолицый усач лет двадцати пяти, суетившийся вокруг Феликса Эдмундовича. — Я же вам телеграфировал, что готовимся!
— Митинг, — доложил Дзержинский. — Надо будет сказать.
— Кому? Мне?! С какой стати! Ищите какого-нибудь теоретика! Я жрать хочу!
— Товарищ Ленин, — мягко, но с нажимом поддержал Феликса Эдмундовича представитель Балтфлота. — Братишки ждут.
— Это вы так готовились? — с горечью произнес Ленин. — Это так вы встречаете душу партии? К чертям собачьим! Я к Керенскому уйду!
Но морячки уже подсаживали его на странную железную машину, стоявшую в центре площади. Ленин никогда не видел таких машин. Вероятно, это был танк — он читал, что англичане применяли их на фронте.
— К чорту, к чорту! — отбивался он. — Я не готовился! Я не ел три дня!
— Просим, просим! — визжали хорошенькие курсистки, обступившие машину. На площади, помимо матросов и солдат, толпилось полно случайных людей, обрадовавшихся очередному митингу: в Питере теперь митинговали каждый день и по любому поводу.
— Это кто — Ленин? — спрашивала молодая женщина декадентского вида у пожилого бритого господина с лицом вальяжного адвоката. — Какой миленький...
— Да пустите вы, чорт! — злился Ленин. — Вот пристали, дураки...
Но толпа уже встречала его громовым ревом. В лицо ему ударил прожектор. Ленин оглядел толпу и провел рукой по лбу. Он решил положиться на свою удачу. В конце концов, говорить с простым народом из всех большевиков умел он один.
— Ильич! Ильич наш! — басом ревел огромный матрос, знавший о Ленине только то, что он за простой народ. — Режь, Ильич! Жарь! По-нашему, по-простому!
— Товарищи! — картаво крикнул Ленин, и площадь замерла. — Товарищи! Все мы любим пиво!
После трехсекундного молчания площадь ответила ему такой овацией, какой не слыхивал и Керенский в свои лучшие дни. Ленин переждал вопль народного восторга и энергически махнул пухлой ручкой.
— А после пива хорошо и беленькой! — рявкнул он. — Холодненькой, товарищи! Я подчеркиваю, анисовой! В за-по-тев-шей рюмочке! После чего немедленно огурец!
— Точно! Жарь! Язви их в самую душу! — орали солдаты. Тем, что сзади, ничего не было слышно, и они поддерживали Ленина кто во что горазд: «Долой Керенского!», «Обобществление баб!», «Попили нашей кровушки!»
— А икра? — как бы самого себя спросил Ленин. — Икра в хрустальной розетке! Ростбиф, умеренно прожаренный! Тут же вторую, и сейчас же требуйте уху. Требуйте ка-те-го-рически!
— Уху! Уху! — вопила площадь. Те, что сзади, опять не дослышали и решили, что Ленин призывает показать Керенскому ху-ху, и начали от энтузиазма постреливать в воздух. Ильич почувствовал себя в своей стихии. Он купался в народной любви.
— Ну-с, а после первого блюда лично я люблю поросенка с гречневой кашей! С хрустящей корочкой, товарищи! Режешь, а жир течет, течет...
— Режь жирных! — стонал от наслаждения огромный матрос. Его трубный бас покрывал все прочие звуки.
— Что он несет? — спросил Дзержинский, склонясь к уху Кржижановского.
— Чорт его знает. Народу нравится, — пожал плечами Глеб Максимилианович.
— А после пятой, — самозабвенно продолжал Ленин, — неплохо и бабецкого за попецкого! Так сказать, Машку за ляжку! Я не знаю, как вы, товарищи, но я предпочитаю мясистость. Мясистость! В свое время, товарищи, у меня была одна такая, что я, товарищи, просто еле уносил ноги! Особенно, бывало, когда она сверху...
— Крой угнетателей! — заверещал молодой солдатик.
— Еще! Еще, Ильич! — гулко требовали балтийцы.
Ленин принялся рассказывать такое, что курсистки испуганно захихикали и избегали смотреть друг на друга. Остановить его было уже нельзя. Инесса комкала платок. Лицо Крупской было непроницаемо.
— Грудь! — кричал Ленин. — Первое дело грудь! Я знаю, что сейчас идет дурная мода на худобу. С презрением отвергаем, товарищи! И еще я люблю...
Он перечислил, что именно он любит, и восторженная толпа подхватила его на руки. Кувыркаясь над толпой, Ленин пытался еще что-то говорить, но рев солдатской массы заглушал его картавый говорок. Женщины с визгом устремились следом.
— Куда они его тащат? — спросил Богданов.
— Понятия не имею, — сухо ответил Дзержинский. — Вероятно, ужинать. Пойдемте и мы попьем чайку, товарищи.
— Ильич, вы делаете успехи, — сказал Дзержинский. Лицо его было довольно кислое. — Вы — прирожденный трибун...
— Да, зажигаю помаленьку, — скромно, но гордо ответил Ленин.
Популярность его росла как снежный ком; ни один митинг, ни одна вечеринка в Петрограде уж без него не обходились. Он был нарасхват; он сорвал голос, охрип, но чувствовал себя счастливым. Среди революционных ораторов ему не было равных: в самом деле, разве мог с ним сравниться, к примеру, Анатоль Луначарский со своей зеленой гвоздичкой и бестолковыми стишками или даже милый Глебушка Кржижановский, всякую речь сводивший на объяснение того, что такое электрический ток? Лишь один достойный соперник был у него — Шурочка Коллонтай; но тут следовало сделать скидку на то, что, выступая перед солдатами и матросами, Владимир Ильич не раздевался, во всяком случае, до такой степени, а извиваться вкруг шеста ему не позволяла комплекция. Ходили еще, правда, средь народа слухи о том, что есть такой Троцкий — дюжий детина с огненным взором, одной левою рукой гнущий подковы и умеющий произносить речи стоя на голове; но Владимир Ильич лишь досадливо пожимал плечами, когда толпа умоляла его продемонстрировать подобные трюки: он не желал соревноваться с химерой.
Поглощенный успехом, он даже не замечал, что Железный завидует и ревнует, и был настроен по отношению к нему вполне дружелюбно: ему с каждым хотелось поделиться своим счастьем. Он приветливо улыбнулся Дзержинскому и пододвинул к нему плетеную корзиночку с булками, предложив угощаться.
— Благодарю, — сказал Дзержинский, но булки не взял.
Они встретились в чайной гостиной Матильды Кшесинской, чей особняк был приспособлен под штаб-квартиру большевицкой партии. Феликса Эдмундовича бесконечно раздражало то обстоятельство, что этой прекрасной и удобной штаб-квартирой они были всецело обязаны Ленину: когда сам Дзержинский явился к своей бывшей агентэссе (Матильда уже года три как не работала на него, отговариваясь занятостью) и потребовал предоставить особняк для совещаний и заседаний, балерина в ответ разразилась тирадой злобных польских ругательств: однако стоило появиться рыжему болвану и, умильно улыбаясь, похлопать ее по плечу и назвать Малечкой и милочкой, как та вмиг растаяла и согласилась, чтобы «Володя и его друзья» немножко пожили в ее доме, взяв, впрочем, с Ленина обещание проследить за тем, чтоб «друзья» не плевали на пол и не тыкали окурки в цветочные горшки; и теперь рыжий вел себя здесь как хозяин,
— Да вы не стесняйтесь, Эдмундович, кушайте!
«Ежели плебсу пришлись по душе гастрономические изыскания и пошлые анекдотцы этого болвана — грех не использовать это», — подумал Дзержинский. Он отщипнул от булки маленький кусочек и, кроша его в пальцах, медленно проговорил:
— Что ж, продолжайте в том же духе. Мы должны взбудоражить общественность, как можно скорее свалить Временное правительство и взять власть в свои руки. Я намерен осуществить переворот и захватить Зимний нынче летом.
— Так-таки переворот? — спросил Ленин. Он все-таки предпочел бы взойти на трон мирно, да и жена, попавшая под влияние Каменева с Зиновьевым, ему все уши дома прожужжала своими «парламентскими методами ведения борьбы». — Вы полагаете, батенька, что Керенский не согласится взять нас в свое правительство?
— Только переворот, — твердо ответил Феликс Эдмундович. У него были свои планы относительно того, как поступить с негодяем Керенским.
— Ну хорошо, а что потом?
— Вы же знаете нашу Программу. Диктатура пролетариата, всеобщее счастие...
— И как вы себе представляете всеобщее счастие? — поинтересовался Ленин.
— Счастие народа в дисциплине, порядке и беспрекословном подчинении, — твердо ответил Дзержинский, — а счастие правителя в том, чтобы этим чаяниям народа соответствовать... Вы согласны со мной?
Владимир Ильич, которому всеобщее счастие рисовалось в виде огромной, круглосуточно действующей биржи, сверкающих кинозалов, рулетки, фейерверка и бесплатных пряников, почел за лучшее молча киснуть. «Прохвост никогда не проговорится, зачем ему нужна революция, — думал он, — напрасно стараюсь... Ну да ничего, как только мы возьмем Зимний — я заполучу волшебное кольцо, объявлю себя императором и буду делать все, что захочу! Вот этакие булки — ежедневно, и с маслом! М-да... Хорошо, я буду царствовать, а потом? Наследника-то у меня нет. Развестись с Надей — можно, да на ком жениться? Инесса уж тоже не молоденькая. Наложницу взять, конечно, придется... Наследник, наследник... — Он с легкой грустью подумал о племяннике. — Бедный парнишка — ни побегать, ни поиграть...» А ведь именно этому мальчугану он был обязан тем, что знал теперь местонахождение волшебного кольца...
«Алешке теперь тринадцать лет... А здоровье его, говорят, все так же скверно. И гнида Распутин ни черта не помогал, а только голову дурил Алисе... Как взойду на престол — первым указом велю их из-под ареста выпустить... А куда их девать дальше? Видеть этих дураков при дворе я не желаю. Алиса опять пойдет интриговать... Нет, я их отошлю. Но, конечно, не в Сибирь — чай, родная кровь! — а куда-нибудь в Европу или лучше в Австралию. Да пусть едут куда хотят. А Алешку я бы при себе оставил. Хотя он, конечно, не захочет разлуки с отцом и матерью... Ну да как-нибудь устроимся. Не обижу. Вот только самому бы в тюрьму не угодить!»
— О чем вы задумались, Ильич? — осведомился Дзержинский с кошачьей вкрадчивостью.
— О диктатуре пролетариата, — сказал Ленин, моргая простодушно.
4
Июльская попытка переворота с треском провалилась. Виноват в этом был исключительно Дзержинский, который слишком рано приказал выдать солдатам и матросам кокаин; в результате толпы ошалевших и забалдевших людей неорганизованно слонялись по улицам Петрограда и беспорядочно стреляли в воздух; повсюду народ грабил магазины и винные склады. Временное правительство ввело войска с фронта, те тоже захотели кокаину, и началась потасовка.
Основной неуспех восстания, конечно же, списали на Троцкого. Но в общем все было скверно. Газеты осыпали большевизанов бранью и насмешками. 7 июля был издан правительственный приказ об аресте Ленина и многих его товарищей. Но о том, кто в действительности учинил все это бесстыдство, как обычно, не было упомянуто ни словом: Феликс Эдмундович всегда умел уходить от ответственности.
— Что, Гриша, пойдем на суд? — храбрился Владимир Ильич. На душе у него было прескверно. Он не думал, что все будет так безобразно... «Может, ну ее к чорту, эту монархию? Я в этой Европе совершенно забыл, что такое Россия. Никакого порядка, и злые все какие-то... Может, в Европе революцийку забабахать? Там бы у меня получилось!» Он с тоской вспомнил о «1-м Интернационале». В России такой фортель, конечно, не прошел бы. Здешние, в отличие от европейцев, ничему не верили — впрочем, и опыт у них был соответствующий...
— Теперь ты признаешь, что мы с Левой и Анатолем были правы? — торжествующе спросил Зиновьев. (Он вместе с Каменевым и Луначарским — такими же отъявленными трусами — всячески отговаривал своих товарищей от вооруженного выступления.) — А то — сапожник, сапожник...
— Ну, признаю.
— То-то же. Теперь ты слушайся меня, — с апломбом заговорил Зиновьев. — Ни в какой суд мы не пойдем. Лично я не желаю оказаться в камере, пойми!
— Да понимаю, понимаю. Неужто ты думаешь, что кто-то хочет оказаться в камере?
— От желающих отбою нет, — возразил Зиновьев. — Луначарский, например... Он надеется, что судебный процесс даст ему возможность прочесть принародно пару поэмок. А нам надо скрыться, перейти на нелегалку. Помнишь, ты как-то говорил про шалаш?
— Какой еще шалаш?!
— Есть у меня на примете один комфортабельный шалашик на берегу прелестного озера. Хозяин там — некто Емельянов, надежный человек и сдает недорого. Переоденемся пейзанами, будем вдвоем целыми днями стрелять ворон и играть в дурака.
— Зачем же вдвоем? — живо возразил Владимир Ильич. «Пойдут пересуды, сплетни... И через сто лет непременно найдется какая-нибудь сволочь и напишет какие-нибудь пакости...» — Давай возьмем Надю и Леву.
— С Левой я разругался: он с Луначарским и прочими дураками в тюрьму собирается. А Надя не даст ни поохотиться, ни поиграть спокойно...
— Ладно, поедем, — сказал Ленин. Ему и в самом деле не хотелось видеть перед собой полные упрека глаза Крупской.
И они поспешно принялись за тайные сборы; но накануне отъезда их подкараулил вездесущий Феликс Эдмундович и потребовал, чтобы на отдыхе Владимир Ильич, взяв за основу, разумеется, макиавеллиева «Государя», написал хороший, умный трактат о государстве. Дело в том, что Феликс Эдмундович намеревался немедленно после взошествия на престол издать собрание своих (т.е. преимущественно Крупской) сочинений. И он вручил Ленину толстенную тетрадь в синей обложке... Тот пытался сопротивляться, но Дзержинский с усмешкой поистине дьявольскою осведомился:
— Вам угодно, господа, чтоб о вашем уединенном пребывании в райском шалашике ходили разговоры?
Зиновьев скромно промолчал, а Владимир Ильич, насупившись, сказал:
— Хорошо, почтеннейший. Напишу. Только ежели выйдет не то, что вы хотели, — пеняйте потом на себя...
В первые дни пребывания в Разливе старые друзья, естественно, про книгу забыли думать: ночами напролет они резались в карты, а днем в крестьянской одежде, с косами на плечах выходили из шалаша гулять или же, удовлетворяя охотничью страсть, стреляли в лесу ворон и зайцев. Из-за этой страсти однажды с Зиновьевым даже случилось происшествие, которое могло бы иметь роковые последствия: бродя с ружьем, Гриша нарвался на лесника, придравшегося к нему за незаконную охоту в казенном лесу. Лесник уже намеревался отправить браконьера в местное лесничество для установления личности, когда Зиновьеву, весьма кстати вспомнившему о Сталине, пришла блестящая мысль притвориться глухонемым: на все вопросы лесника он отвечал мычанием и жестикуляцией, а подоспевший на выручку Емельянов объяснил леснику, что этот немой парень нанят им в косцы; лесник выругался и отпустил их... Короче, было весело. Однако чем ближе был срок возвращения к цивилизации, тем чаще Владимир Ильич вспоминал угрозу Железного. «Придется таки написать этот чортов трактат, — думал он, — но как?! Как это делается? Хоть бы Луначарский был где-нибудь под рукою... Угораздило ж его в тюрьму пойти...»
— Григорий, что же нам делать? С чего начать?
— С названия, — почесав в затылке и немного подумав, отвечал Зиновьев, — всякая книжка должна же как-нибудь называться... О чем бишь он велел написать? О государстве? Вот и назовем ее «Государство».
— Это скучно, — сказал Владимир Ильич. Однако он вынужден был признать, что Гриша, которого все считали самым глупым после Сталина человеком в партии, не так уж и глуп.
— Тогда «Государство и...» и что-нибудь. Вот как «Война и мир» или «Преступление и наказание». Ну, например, «Государство и балет» или «Государство и кулинария». Или «Государство и эрос».
— А знаешь что, Гриша? Вот и пиши эту книгу. Даю тебе полный карт-бланш. А я уж потом пройдусь рукой мастера. — И, не дожидаясь возмущенных воплей Зиновьева, Владимир Ильич выскочил из шалаша и ушел в ближайшую деревню. Там были довольно симпатичные девки.
Воротился он спустя сутки. Ему уже было совестно, что он свалил всю работу на товарища, и, чтобы задобрить Зиновьева, он нес ему в подарок бутыль первоклассного самогона и целый мешок деревенской снеди. Из шалашика не доносилось ни звука; несколько обеспокоенный Владимир Ильич заглянул внутрь и, к своему удивлению, увидал, что Зиновьев, весь перепачканный чернилами, сидит по-турецки на своем лежаке, застеленном кружевным покрывальцем, и что-то безостановочно пишет, пишет... По всему шалашу были раскиданы вырванные из синей тетради листы, покрытые убористыми каракулями. В ответ на робкое приветствие Ленина Зиновьев лишь рассеянно-сухо кивнул и продолжал строчить. «Ну вот и замечательно, — подумал Владимир Ильич, — пускай себе пишет. Глядишь, еще сделается литератором не хуже балды Луначарского». И, ступая на цыпочках, Ленин положил продукты на столик и вышел из шалаша. Он чувствовал себя таким виноватым, что даже хотел почистить Гришкины сапоги, но не нашел их, ибо бережливый Зиновьев всегда клал свои сапоги под подушку, из-за чего, собственно, Каменев и разругался с ним. И тогда Ленин снова ушел в деревню — уже на трое суток.
— ...Гриша, что это?! Что ты натворил, болван?!
— Это книга. Наш трактат, — гордо ответил Зиновьев.
— Ну что ты пишешь в предисловии?! «Приятней и полезней эротический опыт проделать, чем о нем писать...» — Ленин с досадой отшвырнул синюю тетрадку.
— А разве это не так?
— Гм... — Ленин снова взял в руки синюю тетрадку и срывающимся голосом стал читать: «Демократия не тождественна с подчинением сексуального меньшинства сексуальному большинству... Демократия есть признающее подчинение сексуального меньшинства сексуальному большинству государство, т. е. организация для систематического насилия одной части населения над другою... Мы ставим своей конечной целью уничтожение государства, т. е. всякого организованного и систематического насилия, всякого насилия над людьми вообще... Основой полного отмирания государства является такое высокое развитие сексуального коммунизма, при котором исчезает противоположность мужчины и женщины...» Гриша, это не пойдет.
— Но почему?!
— Во-первых, чересчур умно. Люди не поймут. А во-вторых... Нет, Гриша, ты уж прости меня, но я под этим не подпишусь. Железный нас обоих велит расстрелять... А накропал-то сколько, батюшки... — Ленин пролистал синюю тетрадь, ужасаясь все больше. — Придется вызывать Надю. Она это живенько отредактирует.
— Вот так всегда, — повесив голову, сказал Зиновьев, — никто нас не жалеет, никто не хочет защитить наши интересы.
— Гриша, Гриша, ну чего тебе не хватает?! Чем плохо тебе живется?
— Нас преследуют в судебном порядке, — плаксиво сказал Зиновьев. — Нам запрещают вступать в брак...
— Гриша, ты рехнулся! — Ленин схватился за голову. — В брак! Где это слыхано! Да и на кой чорт вам эта обуза?!
— Из принципа. Вот, например, ежели революционный солдат полюбил революционную белошвейку — они могут пойти и повенчаться. А ежели революционный солдат полюбил революционного матроса — чем они хуже?
Владимир Ильич, всегда отличавшийся живым воображением, представил себе революционного матроса, которого любит революционный солдат, и ему на миг сделалось дурно. Впрочем, за последние месяцы в Петрограде революционные матросы так всем осточортели своими дебошами, что это, пожалуй, была самая правильная для них участь.
— Хорошо, Гриша, — сказал он кротко. — Обещаю что-нибудь для вас сделать.
«Уголовную статью отменю, а уж без брака обойдутся как-нибудь, мне же спасибо скажут. Только болваны могут не ценить своего счастья. Ежели каждый революционный солдат будет обязан жениться на каждом революционном матросе, которого совратил, — то-то визгу подымется! Будь я не просвещенным и конституционным монархом, а каким-нибудь восточным царьком — я бы брак вообще отменил, и да здравствует свободная любовь. Да ведь не поймут. Опережаем мы свое время».
Вскоре приехала Надежда Константиновна. Она перестирала и перечинила одежду приятелей, накормила их, прибрала в шалашике. Она также вышвырнула из постели Ленина приблудного котенка, а из постели Зиновьева — сапоги. И, наконец, она быстренько, не сходя с места, поправила рукопись. Она вымарала из нее совсем, совсем немножко. И лишь чуть-чуть поправила предисловие с названием.
Потом зарядили дожди, шалаш раскис, и все трое уехали в Выборг, к чухнам, где Зиновьев и Крупская целыми днями гуляли и пили кофе с молоком, а бедный Владимир Ильич правил книгу. У него появились кое-какие соображения. Писать трактаты оказалось почти так же просто, как кропать статейки в «Правду». «Все-таки в душе я литератор», — думал он.