Хождение Ленина по мукам. Самозванцы. Сон в летнюю ночь.

1

— Ну что, Лева, как там наш батяня? — спросил Ленин вошедшего к нему в кабинет Каменева.

Было начало мая 1919-го; Каменев только что вернулся из Гуляй-Поля. Как все, кто ездил в гости к Нестору Ивановичу Махно, он был бледен от беспробудного пьянства и еле дышал от сытости.

— Все тип-топ, Ильич. Батька обещал бить Григорьева в хвост и в гриву.

(Григорьев был мятежный атаман.)

— Весело небось было, — проворчал Ленин с плохо скрываемой завистью и снова уткнулся в бумаги, от которых его оторвало появление Каменева.

— А то! Батька у Деникина обоз с вином отбил. Коньяк, натурально, французский, бургундское, шамбертен... Омары, паштет из гусиной печенки... — Каменев облизнулся и закатил глаза к потолку. — Ананасы в шампанском...

— Замолчи; я из-за тебя статью испортил, — оборвал его Ленин.

В Москве было голодно; который месяц большевики пили один неразбавленный спирт, и слушать этот гастрономический бред было выше сил человеческих. А ведь Лева Каменев никогда не был чревоугодником; если уж его так проняло...

— А повара у батьки! — соблазнительным шепотком продолжал Каменев. — Масло как слезы, начинка жирная, сочная, с яйцами, с потрохами, с луком... Два куска съел, а третий к щам приберег...

— Неужели верно говорят, что у батьки гарем из красавиц? — угрюмо спросил Владимир Ильич. С кончика пера стекла безобразная жирная клякса; он порвал очередной лист, швырнул в корзину для бумаг.

— Прекрасные девушки, — вздохнув, сказал Каменев. — Маникюр умеют и шьют как в Париже. Вот, гляди, какую они мне штучку подарили... — На нем был необыкновенной красоты шейный платок — муарово-серый, в вышитых розовых бутончиках. — И пляшут, и поют, и на гитарах играют...

Обессилев, Владимир Ильич внимал пению этой сирены, и лицо его жалобно кривилось; и вдруг он вскочил, отшвырнул перо и схватился за свою кепку.

— Еду! — сказал он Каменеву. — Еду в Гуляй-Поле. В конце концов, мне положен отпуск! — Он не брал отпуска ни в семнадцатом, ни в восемнадцатом; а ведь право человека на оплачиваемый отпуск было провозглашено еще на Втором съезде РСДРП.

— А кто ж будет управлять государством? — растерялся Каменев.

Свердлова к тому времени уже не было в живых; коллеги наивно полагали, что он умер, простудившись на митинге.

— Ты и будешь, — сказал Ленин и, видя, что Каменев трусит, прибавил для его успокоения: — Ежели что — советуйся с Троцким.

Поезд подъезжал уже к Гуляй-Полю; виднелись крепкие, хорошие избы, крытые железом, сады, ометы соломы... Погода стояла великолепная; Владимир Ильич, облокотясь о раму спущенного окна, жадно вдыхал свежий воздух и вспоминал обстоятельства своего знакомства с Махно. Сколько он с тех пор ни слушал аппетитные рассказы большевиков, навещавших батьку, ему все не верилось в эти гаремы и оргии: ведь Нестор Иванович поначалу был совсем, совсем другой человек...

Их встреча состоялась больше года тому назад в Кремле; у Ленина только что выдалась редкая минута спокойной работы в одиночестве, но Фотиева, его секретарь, вошла в кабинет и доложила, что к нему пришел посетитель. Владимир Ильич проворно убрал в нижний ящик стола фляжку с коньяком, стакан, две колоды карт, складную шахматную доску, пилочку для ногтей, связку старых любовных писем, завернутый в бумажку шмат сала, журнал «Дом и усадьба», стопку пикантных парижских открыток, початую банку с консервированными персиками и сказал:

— Просите.

Фотиева повернулась и вышла, всем своим видом демонстрируя неодобрение. Она была для Ленина постоянным источником раздражения и досады: он мечтал о секретарше стройненькой и вместе с тем пухленькой, большеглазой и разбитной, с пикантной родинкою на щеке, как у Троцкого, но Дзержинский со Свердловым навязали ему эту каракатицу, утверждая, что она прекрасный работник и всякое такое; со всех сторон окруженный некрасивыми женщинами, Ленин задыхался... Он услыхал через закрытую дверь, как Фотиева кому-то что-то говорит своим противным занудливым голосом; затем послышался звук робких, шаркающих шагов, дверь приотворилась, и на пороге возник посетитель.

Это был низкорослый человечек в потертом синем костюме, ничем внешне не примечательный; более всего он был похож на провинциального учителя гимназии. Манеры его были робки, почти жеманны, и двигался он скованно, как будто его ручки и ножки были привинчены к туловищу сильно заржавевшими шарнирами. Ленин подумал, что маленький человечек станет просить о какой-нибудь должности или материальном вспомоществовании, и уже прикидывал, сколько можно будет ему дать, не вызвав гнева кремлевской бухгалтерии. Он учтивым жестом пригласил посетителя садиться; тот опустился осторожно на самый краешек стула в позе, создающей впечатление, что, ежели хозяин кабинета сделает хоть одно резкое движение, — гость сразу вскочит и упорхнет, как напуганная птичка. Владимир Ильич улыбнулся ему ободряюще-ласково и спросил:

— Чем могу быть вам полезен, милостивый госуда... товарищ?

— Видите ли, я... я пришел сказать вам, что желаю уничтожить вас и ваше государство...

— Что-о?! — Ленин расширившимися от изумления глазами оглядел посетителя. Бомбы при нем явно не имелось. Тогда Ленин немножко успокоился и спросил:

— Что же дурного, почтеннейший, вам сделали я и мое государство?

— Ничего; просто я считаю государство преступным аппаратом и полагаю, что его следует уничтожить, — отвечал посетитель. — Ликвидировать власть, капитал, банки, школы, фабрики, заводы, возвратить людям природное состояние свободы... Я надеялся, что большевицкая революция даст народу свободу, но вы меня жестоко разочаровали. Я по своим убеждениям анархист, за это и в тюрьме сидел...

— А, вот оно что! — сказал Владимир Ильич, не слишком, впрочем, удивленный. Он знавал нескольких анархистов, и все они были похожи на этого: тщедушные, в очочках, интеллигентные люди, хотя некоторые из них и бывали с ног до головы увешаны револьверами; мужчин здоровых, разбитных и крепких анархические идеи почему-то мало привлекали. — Ну хорошо, а я-то вам чем могу помочь?

— Вот ежели б вы дали мне какой-нибудь мандат... и средства выделили...

— На то, чтоб вы меня укокошили?

— Нет, что вы, — смутился посетитель, — об этом покамест речь не идет... Для начала я бы желал создать этакую, знаете, народную армию, вольницу, наподобие Запорожской Сечи... Где-нибудь на юге, в черноземных районах... Я бы стал вождем, народным трибуном, как Пугачев... Атаманом... Потом я с моей армией вас свергну... Вы производите впечатление умного человека; вы должны признать, что это будет справедливо и разумно...

Владимир Ильич смотрел на сидевшее перед ним крохотное, тщедушное существо в потертом костюмчике и положительно недоумевал: как оно может рассчитывать сделаться народным героем и атаманом? Потом он вспомнил, как покойный Бауман рассказывал ему о «комплексе Наполеона», коим нередко страдают мужчины маленького роста. Тут ему стало неприятно: он и сам был росточку небольшого. «Ну, я — другое дело, — решил он, — а у этого с головою не все ладно».

— Так-так, — сказал он, — разумеется, по большому счету я с вами не могу не согласиться. (Тот же Бауман говорил, что с сумасшедшими спорить ни в коем случае не следует.) Однако, милостивый государь, вы же видите, что у нас сейчас делается: если вы свалите меня, то к власти тотчас придут генерал Корнилов или Колчак.

— А чем они хуже вас?

— Ничем, — признал Владимир Ильич. (Он не лукавил.) — Но их-то вам потрудней будет свалить. Они кадровые вояки.

— И что вы предлагаете?

— Для начала помогите нам разбить белых. Бейте их, пока не покраснеют. А потом уж поступайте, как вам ваша совесть подскажет.

— Пожалуй, вы правы, — сказал маленький человек.

Владимир Ильич вызвал к себе Свердлова, и военный союз Нестора Ивановича Махно с красными был закреплен документально и официально. Правда, Нестор Иванович честно предупредил Ленина и Свердлова, что как только разобьет белых, то немедленно примется за красных. Но Ленин и Свердлов не очень испугались этой угрозы: во-первых, Нестор Иванович был просто безобидный чокнутый, а во-вторых, в восемнадцатом году абсолютно все были уверены, что белых не разбить никому и никогда, а дни красных сочтены. (Ленин тоже был уверен в этом, но надеялся, что успеет до победы белых надеть на палец волшебное кольцо и стать законным императором, и ничуть не сомневался, что белые и красные сразу же после этого прекратят вести эту никому не нужную братоубийственную войну и все вместе радостно припадут к подножию его трона.)

Получив желанный мандат, Нестор Иванович ушел восвояси, и Ленин тотчас забыл о нем: он принимал на дню до сотни посетителей, и каждый второй был не в своем уме. Однако через несколько месяцев до Кремля начали доходить сведения — пока что обрывочные и противоречивые — о том, что «батька Махно» твердой рукою правит в Гуляй-Поле; «батька Махно» разбил немцев; «батька Махно» разбил гетмана; «батька Махно» разбил петлюровцев... Ленин и Свердлов ушам своим не верили; они послали одного надежного сотрудника с командировочным предписанием в Гуляй-Поле, и тот, вернувшись, сообщил, что все чистая правда: Нестор Иванович носит каракулевую папаху, смазные сапоги и штаны с казачьими лампасами, ездит верхом, говорит с ужасным малороссийским акцентом, с утра до вечера пьет водку и руководит огромной, прекрасно вооруженной армией бандитов, которая бесстрашно бьет всякого, кто попадается ей на пути; закрома его ломятся от награбленного добра, а все окружающие пред ним трепещут и зовут батькою.

— Как же это может быть? — удивлялся Ленин.

— Сдается мне, — отвечал командировочный, — что всем этим г-н Махно обязан своему комиссару.

— А кто его комиссар?

— Писатель какой-то. Говорят, он имеет на Махно большое влияние.

— Ладно, — сказал Ленин, — все это нам покамест на руку. Напишите батьке, пусть бьет Корнилова и Деникина, но не очень сильно. (Владимир Ильич втайне от своих подчиненных обожал Деникина и рассчитывал, взойдя на трон, сделать его военным министром.)

С тех пор многие большевики посещали Гуляй-Поле, рассказывая Ленину все более и более удивительные вещи: батька позабыл русский язык... у батьки все бойцы целыми днями едят омаров и черную икру... батька завел гарем... Ленину страшно хотелось посмотреть на эти чудеса своими глазами, но все недосуг было. И вот наконец он ехал в Гуляй-Поле и с наслаждением предвкушал, как ему протопят баньку, накормят до отвала, нальют прозрачного самогону, а, быть может, и французского коньячку.

Поезд остановился; Владимир Ильич вылез и, держа в руках чемоданы, стал искать глазами встречающих. Странно, но ни автомобиля, ни пролетки не было; только конный отряд, окутанный клубами пыли, несся к платформе. Было жарко; Ленин опустил тяжелые чемоданы на землю и утер лицо платком. Конники стремительно приближались, и уж видно было, что передний из них машет кривою шашкой, а замыкающий ведет еще одного оседланного коня в поводу. Владимир Ильич приветливо заулыбался им и крикнул:

— Товарищи! Я Ленин! Не подскажете, как пройти в штаб к Нестору Иванычу?

Тут серый в яблоках конь едва не сшиб его грудью; Владимир Ильич поспешно отпрыгнул в сторону, всадник натянул поводья, и конь нервно затоптался на месте. Замыкающий спешился и подвел к Ленину другого коня — вороного, с белыми бабками.

— Вам от Нестора Иваныча, — сказал он, любовно похлопывая коня, — из-под Врангеля взяли... Хорош, а? Ну, ты, окаянный, не балуй! — прикрикнул он, когда конь нагнул голову и попытался зубами стянуть кепку с Владимира Ильича.

Ленин смотрел на коня ошарашенно. Как подобает царскому отпрыску, он обожал лошадей, но только теоретически; еще никогда в жизни он не находился до такой степени близко к этому животному и был поражен тем, насколько оно большое и какие страшные у него зубы. И запах его, и фырканье казались пугающими. «Как же я на него залезу? — недоумевал он. — Ведь тут лестница нужна...» Он взял поводья из рук махновца и попытался вставить ногу в штуковину, висевшую у коня сбоку, но конь, словно дразня его, переступил копытами и отодвинулся; когда же он после нескольких безуспешных попыток наконец ухитрился засунуть в стремя свой ботинок, проклятый зверь дернулся так сильно, что едва не оторвал Владимиру Ильичу ногу, и вдобавок хлестнул его по лицу своим довольно жестким хвостом.

— Э... Давненько я не ездил верхами... — пробормотал Владимир Ильич. — Отвык...

Махновцы поняли намек и совместными усилиями взгромоздили Ленина на спину коня. Ленину показалось, что его разрывают надвое; спина была ужасно широкая, но, несмотря на это, какая-то неустойчивая; стремена давили на ноги, а раскачивающаяся и пляшущая земля была так отчаянно далеко! И конь все оборачивал свое злое лицо и скалился, словно хотел седока сожрать... «И что мне не сиделось в Кремле!» Теперь уже мрачная, неприветливая Москва и казенные кремлевские кабинеты, от которых он с такой радостью бежал, представлялись ему раем: жидкий чаек в стеклянных стаканах, баранки, сахар вприкуску, заседания, совещания, телефонный трезвон... И даже некрасивое лицо Фотиевой вспоминалось ему как что-то до бесконечности уютное и родное.

Слава богу, путь был недалекий, и тактичные махновцы не пытались пуститься вскачь, а ехали шагом, прижимаясь боками своих лошадей как можно ближе к вороному коню и подхватывая Ленина всякий раз, когда он начинал уж очень сильно крениться вправо или влево; полчаса спустя они сняли его, обессилевшего и дрожащего, и осторожно поставили на землю. Сильно хромая, с кружащейся головой и прыгающим желудком, он поплелся за своими проводниками...

Штаб Махно располагался в большой, нарядной, беленой хате, обсаженной подсолнухами и мальвами. Посередине хаты стоял дощатый стол, на котором были разложены карты — увы, не те, в которых Владимир Ильич был специалистом, а топографические, с помощью которых, по-видимому, воевали и в которых он никогда не понимал ни бельмеса и не был сейчас уверен, что сможет правильно показать на них хотя бы Москву, ежели от него потребуют этого. Ему вновь сделалось как-то неуютно.

— Здоровеньки булы, — сказал ему Махно, — ласкаво просымо...

Он не встал навстречу высокому гостю, а продолжал сидеть развалясь, закинув ноги на стол и похлопывая нагайкой по голенищу сапога. На голове его была нахлобучена огромная косматая папаха, а выражение лица было до такой степени воинственное и наглое, что Владимир Ильич в первую минуту усомнился — да тот ли самый Нестор Иванович перед ним или его подменили на какую-то другую личность? Махно как будто даже сделался выше ростом...

— Здравствуйте, батенька! — сказал Ленин, оглядываясь в поисках какого-нибудь сиденья. Угрюмый казак ногой подпихнул к нему какую-то грязную колченогую табуретку. Ленин сел осторожно и повторил: — Здравствуйте, Нестор Иваныч. Вот приехал поглядеть, как вы тут живете.

— Гарно, — отвечал батька, — гарнесенько живем... А вот, Ильич, знакомься: мой комиссар. — Он указал на высокого, плотного, бритого человека в европейском костюме, сидевшего сбоку стола и что-то все время черкавшего в блокнотике. — Граф Толстой. Биографию мою пишет.

«Так вот он какой! — пронеслось в голове у Владимира Ильича: он не читал произведений этого писателя, но слышал о нем чрезвычайно много. — Что за глыба, что за матерый человечище! Конечно, теперь я все понимаю: такой великий талант мог превратить жалкого замухрышку Махно в героического атамана...» Он протянул руку бритому человеку и сказал очень почтительно:

— Здравствуйте, Лев Николаевич!

— Маруся...

— Оксана...

— Гюльчатай...

— Очень, очень приятно, девочки.

Ленин едва успевал целовать ручки батькиному гарему. Недоразумение с графом Толстым было разъяснено, прощено и забыто; мужчины уже побывали в баньке, отобедали, сыграли партию в безик, и теперь Нестор Иванович, хвалясь, демонстрировал гостю своих красавиц. Гарем был велик, обилен: у Владимира Ильича уже в глазах рябило, и он почти не вглядывался в фигуры и лица, а машинально отпускал всем одинаковые комплименты.

— Катя...

— Очень, очень приятно, милочка. Ленин.

— Даша...

— Ленин. Очень приятно.

— Телегин...

— Рощин...

— Очень при... Как, Нестор Иванович?.. — оторопел Ленин.

— Товарищ Телегин — портной, — со снисходительной улыбкой пояснил ему граф Толстой, — закройщик высшего класса; а товарищ Рощин — наладчик швейных машинок... Ведь наши девушки не какие-нибудь; они шьют, и как шьют! Наши модели в стиле «ля рюсс», «ля казак» и «ля мужик» в Париже с руками отрывают.

— Как же вы их переправляете в Париж? — удивился Ленин. — Ведь война!

— Через одного офицера из деникинского штаба; разумный человек и процент за посредничество берет небольшой... Да что швейки! У нас и сапожники, и шорники, и гончары, и кузнецы, и колбасники, и кондитеры, — вся соль земли русской! А наши фермеры, Ильич, вы сметанку-то пробовали...

«Разумеется, — думал Ленин, готовый прослезиться от умиления, — только мелкий частный предприниматель спасет Россию... Большевики, погрязшие в мечтаниях об огромных заводах и электростанциях, не понимают этого... Какой дурак придумал этот военный коммунизм и грабительские продразверстки?! Троцкий — не иначе! Нужна новая экономическая политика, ой как нужна!»

— Гарно у вас тут, — сказал он батьке и графу. — Я, пожалуй, у вас поживу подольше, ежели не возражаете.

— ...Носки на себя тяни, мать твою! И не заваливайся — сидишь как собака на заборе...

— Ох, граф, не ругайтесь, мне и так тошно...

Ленин не только брал уроки верховой езды; он переплывал Днепр, рубил шашкою лозу, правил тачанкой, ходил босиком; он сбрил городскую бородку и отращивал вислые козацькие усы; он говорил «жинка», «чоловик», «дякую» и «шо»; он пел «Чому я нэ сокил, чому нэ литаю»; он ночевал на сеновале с черноокой красавицей Оксаной. Он влюбился в Малороссию с ее мордастыми подсолнухами, ее жирной землей, ее бархатными ночами, ее мягким юмором, ее ленью, томностью и негой, с ее манерой обильно закусывать, когда пьешь... Он забыл Москву и Кремль, забыл советскую власть, забыл волшебное кольцо; он забыл жену и друзей, да и они вряд ли признали бы Председателя Совнаркома в этом подтянутом, дочерна загорелом, молодцеватом человеке с мозолистыми руками, одетом в шаровары и выгоревшую гимнастерку, которому лишь кудрявого чуба недоставало, чтобы быть совсем похожим на вольного козака.

Как-то черным, звездным южным вечером, когда Ленин с графом Толстым лежали на покрытой ковром тачанке, заложив руки за голову и лениво сплевывая через губу шелуху от семечек, Владимир Ильич задал давно интересовавший его вопрос:

— Скажите, граф... Каким образом Нестор Иванович — такой тихий, деликатный человечек — превратился в грозного батьку?

— Я его раскрутил, — отвечал граф, — я ему придумал этот образ, а потом помог стать тем, кого я придумал... А неплохо придумал, верно?

— Отлично придумали. Но ведь были же у Махно, наверное, какие-то задатки?

— Он целеустремлен, старателен, трудолюбив и способен обучаться новому. Любого человека, обладающего этими качествами, можно раскрутить. Хотите, Ильич, я и вас раскручу?

— Хм, — сказал Ленин. — Мысль соблазнительная... А в какую сторону вы собираетесь меня крутить?

— А вот послушайте...

Вскоре до Кремля начали доходить сведения о том, что на юге объявился новый батька, еще более грозный и отчаянный, нежели Махно. Звали его батька Вольдемар, был он, по слухам, двухметрового росту, одноглаз и однорук; белые трепетали от одного звука его имени. Только и слышалось: батька Вольдемар разбил Кутепова... Батька Вольдемар разбил Дроздова... Батька Вольдемар едва не разбил атамана Григорьева...

В Кремле недоумевали. Каменев отправил в штаб Махно телефонограмму: «Гуляй-Поле, Ленину: знакомы ли вы, Ильич, с батькой Вольдемаром? Верно ли, что у него только одна рука? И, кстати, как вам отдыхается? Не пора ли вернуться к повседневным трудам? Отдел кадров волнуется». Ответ был получен следующий: «Кремль, Каменеву: Лева, напомни отделу кадров, что у меня за один только ноябрь семнадцатого тридцать неиспользованных отгулов. И цидулок мне боле не шли: недосуг мне их читать. А зараз мэни трэба идты до батьки Вольдемара».

Каменев покачал головой и понес телефонограмму Дзержинскому.

— Смотрите, Феликс Эдмундович, что хохлы сделали с нашим Ильичом! Вас это не беспокоит?

— Пусть себе развлекается, — небрежно отвечал Дзержинский. — Кстати и я ухожу в отпуск и уезжаю из Москвы.

— Как?! — вскричал Каменев, притворившись огорченным. — Куда вы уезжаете?

— В Сибирь. Но вы, Лев Борисович, не волнуйтесь, я ненадолго. А вы, ежели что, советуйтесь с Троцким.

— Непременно, — ответил Каменев. Он не собирался ни с кем советоваться: уже привык руководить государством, и если звал Ленина скорей вернуться, то просто потому, что соскучился. — Вы, Феликс Эдмундович, не торопитесь. Отдохните там по полной программе.

«Кой чорт его несет в Сибирь? — подумал Каменев. — Ну да не все ли равно; может, попадется в лапы Колчаку и там сгинет, и слава богу: надоел он всем хуже горькой редьки».

А меж тем именно к Колчаку и собирался ехать Феликс Эдмундович; намерение это объяснялось тем, что до него дошла информация, будто в штабе у адмирала объявился некий отрок, выдающий себя за царевича Алексея Николаевича, и, более того, демонстрирует некие предметы, подтверждающие его царское происхождение. Дзержинский жестоко корил себя за то, что не присутствовал лично при расстреле: не надо, не надо было полагаться на слова Юровского! Тот уверял, что всю царскую семейку тщательно обыскали и все имевшиеся при Романовых кольца и другие украшения сдали по описи в екатеринбургскую ЧеКа; но мало ли что могло быть на самом деле! Царские дети живучи как кошки; тогда, в Угличе, тоже все думали, что отрок погиб...

«Почему, собственно, мы с Лениным были так уверены, что к моменту штурма Зимнего волшебное кольцо все еще находилось во дворце? Может быть, мальчишка Романов все это время таскал его при себе! Как бы то ни было, я должен все проверить: царевич этот парень или обыкновенный аферист и что за такие загадочные при нем предметы». (Семья Романовых, при всем презрении к ним потомка Иоанна Грозного, все ж его занимала, и он отлично знал, как выглядит Алексей.) «А заодно разберусь, существует ли это пресловутое золото Колчака, о котором все говорят и которого никто не видел; в любом случае для моих планов золото не будет помехою...» И Феликс Эдмундович поспешно засобирался в дальний путь. Экспедиция его сильно облегчалась тем обстоятельством, что Колчак для проверки личности царевича тайно затребовал его воспитателя Жильяра; разумеется, Дзержинский узнал об этом, перехватил Жильяра и посадил в тюрьму, а сам решил выдать себя за этого швейцарского болвана: загримировался под него и обучился говорить по-русски и по-французски с швейцарским акцентом.

Отсутствие в Москве Ленина было ему тоже на руку: меньше вопросов. «Да хоть бы он и вовсе сгинул там, в Хохландии, — без него обойдусь. Каменев или Троцкий точно так же могут сидеть в Кремле, управлять игрушечным государством и финансировать Черный Крест».

— Гарно, Нестор Иваныч, мы вчера в атаку сходили... — говорил Ленин. Он осушил чарку горилки с перцем, утер усы ладонью, кончиком шашки подцепил омара из раскрытой банки... Чья-то слонявшаяся поблизости лошадь подошла к нему; он достал кусок сахару их кармана грязных шаровар, поцеловал лошадь в замшевую морду, оттолкнул, с притворной строгостью прикрикнув: — Н-но, не балуй, окаянный!.. Какие планы на завтра?

— Даже не знаю, — хмурясь, отвечал Махно, — кого могли по мелочи, мы всех разбили, а со всей Добровольческой нам покамест не совладать.

— Неужто не совладать? Подумаешь, Деникин! — горячился Владимир Ильич; как всякий неофит, он желал перещеголять в рвении своих учителей.

— Будьте реалистом, Voldemare, — сказал Махно. — А вот я другое думаю: что, ежели нам начать бить красных? Они-то послабже Деникина будут.

— Как же мы можем бить красных, когда мы сами красные?

— Это вы красный, — заметил Махно, — а я, если помните, анархист. Мне что белые, что красные — один чорт. И что такого хорошего, Ильич, вы находите в своих большевиках? Паскуды, клейма ставить негде. Враги трудящего народа.

— Батенька, вы преувеличиваете.

— Нисколько, — отрезал Махно. — Один ваш Дзержинский и его проклятая ЧеКа чего стоят!

— Да, неприятный субъект, — сказал Ленин.

— То-то и оно... А знаете, что он в Бутырках больного, беспомощного человека хладнокровно зарезал, причем тоже вашего соратника?

— Какого человека?

— Был такой Николай Шмит, мебельщик... Я ведь тоже в то время в Бутырках сидел. Информация-то в тюрьме моментально расходится. Конечно, фабрикант был этот Шмит и кровосос, но человек-то, говорят, хороший.

«Железный убил Шмита! Мне такое никогда и в голову не приходило... Но зачем, за что?! Не понимаю...» Ленин налил себе еще горилки. Потом еще... Махно все подливал ему и говорил, говорил о том, какие большевики сволочи и подлецы... Далее все мешалось, заволакивалось какой-то пеленою. Кажется, они, позвав графа, все вместе писали кому-то какое-то письмо и дико хохотали при этом...

«Кремль, большевикам: почтеннейшие, все вы мудаки и поганцы. В вашей ЧеКа сидят одни вонючки, а ваш Ленин прохвост, и мы его повесим на осине кверх ногами. Сим доводим до вашего сведения, что с этого дня будем бить красных, пока не побелеют». Далее следовали пять с половиной страниц непечатной брани и подпись: «Батька Махно, батька Вольдемар».

Прочтя это послание, Каменев задрожал и схватился за голову. «Ильич наш там, у этих бандитов! — в отчаянии думал он. — Они, наверное, удерживают его как заложника... И посоветоваться-то не с кем! И военачальников никаких у нас не осталось!»

Теперь красных теснили со всех сторон; Деникин взял Харьков и подступал уже к Царицыну. И все продолжали поступать ужасные новости: батька Махно и батька Вольдемар разбили Шелеста... Батька Махно и батька Вольдемар разбили Егорова... Батька Махно и батька Вольдемар хотят объявить себя гетманами и провозгласить независимость Украины... Конечно, за годы Гражданской войны независимость Украины провозглашалась разными силами уже раз пятьдесят, но, услыхав, что все улицы Екатеринослава увешаны плакатами с изображениями батьки Махно и батьки Вольдемара, а на киевском центральном майдане толпы народу с зелеными флагами стоят круглыми сутками и скандируют: «Чорвоних та билих — геть! Батька Вольдемар — так!», Каменев не выдержал и отправил в Гуляй-Поле бронепоезд во главе со слесарем Ворошиловым: тот отлично чинил трубы в кремлевских уборных, а стало быть, мог справиться и с любой другой работой.

Когда Ленин проспался и узнал о том, что объявил войну Кремлю и большевикам, он сперва пришел в ужас, а потом подумал: «Ну, ничего уж теперь не поделаешь. Все к лучшему. Надя, Инесса, Лева, Глебушка Кржижановский, Бухарин и Богданов меня потом поймут, а на остальных плевать». И они с батькой Махно стали бить и белых, и красных в хвост и в гриву и отняли у слесаря Ворошилова его бронепоезд, а самому слесарю нашли в Екатеринославе хорошо оплачиваемую работу по специальности. Круто завернула на повороте жизнь! И неизвестно, кто победил бы в Гражданской войне, если б однажды июньским вечером Владимир Ильич в пылу преследования не оказался со своей тачанкою в глубоком тылу одного из врангелевских отрядов...

Он натянул поводья, огляделся; он был совершенно один в степи... Он не знал, куда ехать: кобыла Ласточка была молодая, бестолковая и тоже не умела ориентироваться. (Его любимца — умницу вороного с белыми бабками — в тачанку никогда не запрягали; он был предназначен для верховых атак и парадных выездов.) Темнело стремительно; похоже, собиралась гроза. Нечего делать: придется заночевать в степи. Он распряг Ласточку, напоил ее из ведра, только потом напился сам. Лег, обняв пулемет, укрылся попоной и заснул быстро и крепко, как подобает козаку.

На рассвете пробудили его топот чужих копыт и звуки выстрелов; запрягать было уже некогда: птицею взлетел он на лошадь, прильнул к ее шее, привычным движением опустил шашку и помчался прочь... С десяток золотопогонных всадников преследовали его; тонко и резко свистали над головой пули, плотно прижатые уши Ласточки вздрагивали, на кончиках их бисером проступил пот; Ленин слышал только воющий свист посылаемых ему в угон пуль да короткое и резкое дыхание лошади. Впереди был овраг; Ласточка перелетела его, как птица; но в это самое время Ленин, к ужасу своему, почувствовал, что, не поспев за движением лошади, он, сам не понимая как, сделал скверное, непростительное движение, опустившись ей на спину. Он не мог еще дать себе отчета в том, что случилось, как уже мелькнули подле самого его ноги белогвардейского жеребца... Ленин касался одной ногой земли, и его лошадь валилась на эту ногу. Он едва успел выпростать ногу, как она упала на один бок, тяжело хрипя, и, делая, чтобы подняться, тщетные усилия своей тонкою, потной шеей, она затрепыхалась на земле у его ног, как подстреленная птица... Неловкое движение, сделанное Лениным, сломало ей спину.

Он не пытался бежать, да и как убежать пешему от конных; он бросил шашку; он стоял подле умирающей Ласточки на коленях, склонив голову, тихо покачиваясь... «Что я сделал! И эта несчастная, милая, погубленная лошадь! А-а!» Весь дрожа, он поднял голову и увидел над собой черное небо и ослепительно сияющий черный диск солнца...

— А ну, встать! — сказал белогвардеец и толкнул его в спину прикладом.

2

— Вы — тот самый monsieur Жильяр?

— Oui, monsieur Колчак, — ответил Дзержинский с ужасным швейцарским выговором. — Вот мои бумаги... Умоляю вас, покажите мне скорей моего воспитанника... или того, кто себя за него выдает.

— Ах, какая незадача! — огорчился Колчак. — Он сейчас в Екатеринбурге, я оставил его там... Вы видите, как Омск переполнен.

— Да, вижу. Обстановка не для ребенка. Уж если ваша Ставка располагается в жалком вагончике... Но как же нам быть?

— Его привезут, — сказал Колчак; лицо его было довольно кислое... («Он вовсе не хочет, чтоб этот мальчишка оказался подлинным царевичем, — понял Дзержинский, — он сам метит на трон!») — А вы пока поживите у нас.

— Хорошо. А как он вам показался, этот мальчик?

— Мальчик как мальчик, — сказал Колчак, пожимая плечами, — блондин, хорошо сложен, есть сходство с фотографиями Алексея, довольно бойко рассказывает о придворной жизни. Правда, царевич — вы это знаете лучше меня — был болезненным ребенком; а этот здоров и крепок, во всяком случае с виду... И он не говорит на иностранных языках; утверждает, что забыл их от потрясений и переживаний.

— А что за предметы он демонстрировал? На нем были кольца?

— Да, было какое-то... Толстое золотое кольцо. Но он показывал в качестве доказательства своего царского происхождения вовсе не его, а медальон с прядью волос, утверждая, что это локон императрицы... Сами понимаете — это проверить невозможно.

Тон Колчака, когда тот говорил о мальчике, окончательно убедил Дзержинского в том, что Верховный Правитель вовсе не желает делиться властью с каким-то отроком, даже если тот окажется царевичем; однако он почему-то не расстрелял парня, а вызвал Жильяра... (Дзержинскому не пришло в голову, что Колчак — ученый и исследователь — просто хотел разгадать сию загадку из любознательности и научной честности.) Дзержинский смотрел на Колчака, пытаясь понять, что за человек перед ним. Александр Васильевич казался нервным, порывистым; взгляд его был остр и туманен одновременно; в губах что-то горькое и странное... «Говорят, он пьет запоями... Или — кокаин? Похоже, похоже... Однако дела у него идут неплохо. (Это происходило в начале лета 1919-го, когда у Колчака дела шли действительно еще неплохо.) Не прогадал ли я, поставив на красное? Колчак точно так же может служить моим тайным целям, как и Ленин. Открыться ему? Предложить союз против большевиков? Не сразу; подожду, осмотрюсь». И он ждал, осматривался, беседовал с Колчаком; взгляды их во многом сходились; меж ними даже возникла холодноватая приязнь...

— Будем называть вещи своими именами, — говорил Колчак, — ведь в основе гуманности, пасифизма, братства рас лежит простейшая животная трусость... Что такое демократия? Это развращенная народная масса, желающая власти.

— Власть не может принадлежать массам в силу закона глупости числа, — соглашался Дзержинский-Жильяр, — каждый практический политический деятель, если он не шарлатан, знает, что решение двух людей всегда хуже решения одного. А уж двадцать-тридцать человек не могут вынести никаких решений, кроме глупостей.

— Россия — страна патерналистская; русские всегда ищут строгого отца, что держал бы их железной рукою.

— Как это верно! Именно железной.

И они, взявши деликатно по дорожке с одного зеркальца, поглядели друг на друга с пониманием. «Я вотрусь к тебе в доверие, — думал Дзержинский почти нежно, — если кольцо мальчишки окажется тем самым — ты поможешь мне свалить большевиков и взойти на трон, а если нет — что ж, я буду продолжать поиски под прикрытием силы твоей армии; ты — тот, кто мне нужен; ну, а потом, естественно, я тебя использую и убью!»

— Александр Васильевич, я не хочу в ожидании приезда этого Алексея или лже-Алексея попусту терять время, — сказал он. — Желаю служить Белому движению.

— Что ж, monsieur Жильяр, нам нужны образованные люди. Я найду для вас должность при штабе. Вы согласны?

— Oui, mon General!.. Pardonnez-moi, mon Admiral!..

Когда связанного Ленина привели на допрос к какому-то белому полковнику и спросили его имя, он как мог приосанился и сказал важно:

— Я буду гутарить только с генералом Деникиным.

— Что-о? — расхохотался полковник и наотмашь ударил его по лицу рукою в белой перчатке. — А вот я тебя сейчас в расход выведу — не хочешь? Ты кто такой?! Мерзавец!

— Я бачу, господин полковник, у вас хватает гражданского мужества на то, чтобы оскорблять пленного, — сказал Ленин, сплевывая кровь.

— Итак, вы отказываетесь отвечать на вопросы?

— Да пошел ты... — пробормотал Ленин и отвернулся.

— Я прикажу вас выпороть шомполами, и тогда вы заговорите!

— Шиш тебе.

— На выбор: или ты, собака, сейчас же развяжешь язык, или через десять минут будешь поставлен к стенке! Ну?!

Владимир Ильич стоял молча; вся жизнь его в эту минуту проходила пред ним, и он мысленно прощался со всем, что любил и что ненавидел. «Уснуть — и видеть сны, быть может... Какие сны в том смертном сне приснятся? Маруся... Инесса...» И почему-то с особенной болью подумал он о жене, которой никогда не любил...

Но тут вдруг один из офицеров сказал:

— Нет, господа; я чувствую по его речи и осанке, что это человек не простой. Это какая-то важная птица, быть может атаман... Нужно доложить о нем Главнокомандующему: возможно, он заинтересуется.

И Деникин, как ни странно, заинтересовался... Путь до Екатеринодара, где располагался штаб командующего Добровольческой армией, не был для Владимира Ильича слишком тяжел: его бодрость, веселые шутки и карточное мастерство вызвали уважение в конвоирах; ему, в свою очередь, приятно было для разнообразия пообщаться не с малограмотными казаками, а с интеллигентными людьми, знающими толк в довоенных парижских борделях; так что они в общем весьма неплохо проводили время. Вот только Ласточка, бедная, милая Ласточка все стояла у него пред глазами; он вспоминал, как лежала она на земле и, перегнув к нему голову, смотрела на него своим говорящим взглядом, и слезы наворачивались ему на глаза...

Доставив Ленина в Екатеринодар, его умыли, дали ему чистую одежду и повели под конвоем в штаб генерала Деникина. В штабных коридорах царили чистота и порядок, совершенно немыслимые для красных или зеленых; и, хотя белые были враги Ленину, ему против воли были приятны эти порядок, спокойствие и чистота. «Все-таки кадровые вояки — это не то что наши раздолбаи!» Его ввели в кабинет, большой и светлый; в кабинете было два человека: один надменный, высокий, осанистый красавец (это был начштаба Романовский), а в другом — толстом и низеньком, с небольшой бородкой и черными с проседью усами — Владимир Ильич узнал Деникина, которого прежде видел на фотографиях. Ему всегда нравился этот человек, и он не мог сейчас, как ни старался, вызвать в себе хоть каплю ненависти к нему.

— Садитесь, — вежливо сказал Деникин и поглядел на Ленина с любопытством. — У меня такое ощущение, что я вас где-то видел... (Он, конечно же, знал, как выглядит Председатель Совнаркома; но этот оборванный, загорелый, вислоусый казак был так мало похож на него!)

Ленин молчал; Романовский надменно прищурил холодные глаза и постучал папиросой о серебряный портсигар.

— Антон Иванович, мне кажется, мы зря теряем время, — сказал он. — Это же простой мужик.

— На простых мужиках, дорогой мой Иван Павлович, земля русская держится, — ответил ему Деникин. — А все-таки сдается мне, что этот товарищ... или господин, а? — не из простых. Прищур его глаз мне напоминает...

Владимир Ильич понял по лицу Деникина, что тот вот-вот сообразит, кто он такой, и решил не продолжать бессмысленного запирательства.

— Я Ленин, — сказал он спокойно и с достоинством. Совершенно не к чему было Деникину знать, что перед ним сидит грозный батька Вольдемар, да Деникин и не поверил бы этому: ведь все знали, что батька Вольдемар — однорукий великан.

— Как?! — вскричал Романовский.

— Ленин! — обрадовался Деникин. — А я-то ломаю голову, на кого вы похожи! Вы как любите чай, Владимир Ильич: со сливками или с лимончиком?

— Того и другого, и покрепче, — ответил Ленин, — и от папирос и коньячку не откажусь.

Романовский протянул ему портсигар опасливым движением, точно полагал, что Ленин может его укусить. Владимир Ильич с удовольствием взял душистую, дорогую папиросу... До приезда в Гуляй-Поле он никогда не курил, но у Махно начал курить люльку (козацкую трубку); после люльки городская папироса показалась ему слабой, но все же дым ее был приятен... Подтянутый, щеголеватый адъютант принес поднос, на котором были изящные фарфоровые чашечки, сухари в плетеной вазочке, масло, серебряные ложечки и ножи, стопки, французский коньяк — и это тоже было приятно, и приятно было сидеть на удобном стуле, а не по-турецки на голой земле. Пожалуй, Владимир Ильич поторопился, решив несколько недель тому назад, что не желает иметь с цивилизацией ничего общего.

— Как же вы, Владимир Ильич, оказались здесь? — спрашивал Деникин.

— Приезжал с инспекцией, Антон Иванович.

— Да, но мне доложили, что вас взяли в степи, верхом, с шашкою наголо!

— Я просто прогуливался, — ответил Ленин.

— Вы удивительный человек.

— Вы тоже, Антон Иванович. Я вас очень уважаю. Вы молодец. Я давно искал случая вам это сказать.

— Тогда как же, г-н Ленин, нам понимать это? — неприязненно спросил Романовский и показал Ленину какую-то листовку. — Ваша статья. Совсем свеженькая. Называется «Все на борьбу с Деникиным».

— Так ведь война же, — сказал Ленин добродушно. «Это Лева-балбес написал... Мог бы и собственной фамилией подписаться, а не сваливать на меня...»

— Как это нехорошо, что русские люди поднимают оружие друг против друга, — сказал Деникин с печальным вздохом.

— Совершенно с вами согласен, — ответил Ленин.

— Но ведь вы первые начали! — сказал Романовский.

— Ну, положим, первые начали воевать вообще не мы, а немцы, — заметил Ленин, — вот оно с четырнадцатого года как-то и тянется...

— Так, может быть, пришла пора замириться?

— Это было бы великолепно, — сказал Ленин, — но, боюсь, большевики не захотят.

— А разве вы сами не большевик?!

— Да я уж и не знаю теперь, кто я такой, — сказал Ленин грустно. — А коньяк у вас гарный, Антон Иванович, дорогуша...

Деникин, поняв намек, велел адъютанту принести еще коньяку и всяческих закусок; Ленин пил и ел с охотой. Давно уж он не чувствовал себя так хорошо. Все его умиляло: красивая форма с золотыми погонами, телефонные аппараты, изящный письменный прибор, вышколенный адъютант... «Мне бы таких адъютантов и таких генералов — я б горы свернул!» И они так сидели и тихо, интеллигентно выпивали, болтая о политике, до самой ночи, и даже высокомерный Романовский в конце концов оказался отличным мужиком; и они пели «Боже, царя храни!» и «Яблочко», и обнимались, и пили на брудершафт, и пачками жгли в камине керенки.

— Так, значит, Владимир Ильич, вы согласны? — спрашивал Деникин, с нежностию глядя на Ленина.

— А? — встрепенулся Ленин. От еды, питья и уютной обстановки его развезло, и он то и дело задремывал, едва не падая со стула. — С чем согласен, батенька вы мой?

— С тем, что мы должны нынче летом взять Москву и освободить Россию от большевицкой заразы.

— А! Само собой, — ответил Ленин и тут же уснул. Сквозь сон он чувствовал, как какие-то офицеры бережно и деликатно поднимают его, несут на руках и укладывают в чистую, мягкую, хорошо пахнущую постель.

— Антон Иванович, прежде чем мы начнем наступление на Москву, я должен съездить к Махно, — сказал Ленин и щелчком стряхнул пушинку с золотого погона.

Он еще не привык к форме и радовался ей как ребенок... Только что закончилось совещание, где он вместе с деникинскими генералами планировал разгром красных и взятие Москвы. Всем казалось, что победа не за горами и дни советской власти сочтены. К сожалению, комдив Чапаев отбросил Колчака от Екатеринбурга, но Деникин с Лениным надеялись на свои силы. Они никогда всерьез не полагались на Колчака, окружавшего себя шарлатанами и некомпетентными людьми, о глупости которых ходили анекдоты: так, один из его штабных — какой-то швейцарец, — получив из дивизии депешу с просьбою прислать пятьсот лимонов, отправил туда вагон бумажных денег вместо требуемых бомб и гранат. Колчак был идеалист с манией величия, оторвавшийся от реальности. Совершенно не к чему ученым лезть в политику.

— Зачем, Владимир Ильич, вам ездить к Махно? — спросил Деникин. — Ведь он бандит.

— Бандит или не бандит, а он был моим другом. Возможно, я сумею убедить его перейти на сторону Добрармии. Ведь он ненавидит большевиков так же сильно, как мы с вами. И еще конь там у меня остался, добрый коник, трэба проведать...

— Что ж, не могу вас удерживать, — вздохнул Деникин. — Я поручу барону Врангелю выделить вам отряд для сопровождения.

— Нет, генерал, благодарю вас; не стоит отвлекать барона от нашей главной задачи, — отвечал Ленин. — Да и Махно станет со мною разговаривать лишь в том случае, если я приеду к нему один.

— Ну что ж, с Богом! — сказал Деникин. Он крепко обнял Ленина и перекрестил его. — Возвращайтесь скорее, дорогой вы мой человек. Я к вам ужасно привязался.

— Взаимно, мой генерал! — сказал растроганный Ленин и кинулся на шею Главнокомандующему. О, если б он знал, что видит этого прекрасного человека в последний раз!..

Ошибкою его было то, что он под крестьянский армяк надел свой златопогонный китель; причина этого на первый взгляд нелепого поступка заключалась не только в том, что он этот китель любил и не желал ни на минуту с ним расстаться, но в том, что он, зная Махно и в особенности графа Толстого, был уверен, что как только даст им этот нарядный китель примерить — они тотчас согласятся примкнуть к белому движению. Ему казалось, что он ничем не рискует: белые его знали и любили, красные и зеленые, не подозревая о его измене, тоже по старой памяти любили его. Но он забыл о четвертой силе — злобном и всех ненавидящем атамане Григорьеве...

Григорьевцы схватили его, когда до Гуляя-Поля было совсем уже недалеко. Они сперва просто хотели зарубить его и снять с него сапоги и одежду; но, когда под армяком обнаружились золотые погоны, намерение их переменилось. Они грубо заломили ему руки за спину, несколько раз пнули в живот и, швырнув вниз лицом поперек седла, как куль с сеном, поскакали в свою ставку.

Вечер и ночь Ленин пролежал в овине связанный; ему страшно хотелось есть и пить, из разбитого носа текла кровь, гуси щипали его, корова на него наступила... В щель меж досок светила луна, и чей-то черный силуэт двигался взад-вперед; Ленин подкатился поближе, прильнул лицом к самой щели и слабым голосом крикнул:

— Эй, товарищ, послушайте!

— Гусь свинье не товарищ, — басом отвечал часовой.

— Господин... сударь...

— За сударя щас ответишь, шкура! — сказал часовой злобно. — Выведу и — в расход.

После этого Ленин замолчал и больше не пытался говорить с часовым. На рассвете дверь со скрипом отворилась. Часовой, подойдя к пленнику, схватил его очень грубо за шиворот, поставил на ослабевшие ноги, пребольно ткнул в спину прикладом винтовки и велел идти. Они зашагали по улице, прошли мимо церкви...

— Куда вы меня ведете? — волновался Владимир Ильич.

Но часовой не отвечал и все тыкал его в спину. «Никак на расстрел», — обмер Ленин; ноги его сделались совсем ватными. Однако в душе его вдруг поднялась какая-то отчаянная решимость; он стал торопливо придумывать смелые и гордые слова, которые скажет своему убийце, и так увлекся, что не заметил, как его впихнули в хату, где располагался так называемый штаб Григорьева. Хата была грязная, мерзкая, и повсюду сновали тараканы. Махно и граф Толстой такого бы не потерпели, и даже большевики не потерпели бы... Босой, в одних подштанниках, с подбитым глазом и кровавой ссадиной на скуле, стоял Ленин и исподлобья глядел на Григорьева. (Он сразу узнал атамана, поскольку уже имел удовольствие столкнуться с ним в кавалерийской атаке, но тот не узнал его, ибо как тогда, так и сейчас был мертвецки пьян.) Руки Ленина были связаны за спиной, и все, что мог он противопоставить своим мучителям, — это свое царское, и мужицкое, и белогвардейское, и коммунистическое, и атаманское достоинство и самообладание.

— Шкура, сволочь золотопогонная! — процедил Григорьев и кровожадно облизнулся. — Тебя-то мне и надобно, а то все думаю — кого бы запытать до смерти? Ну, рассказывай планы Деникина!

— И не подумаю.

— Расскажешь, паскуда!

— Мы с вами, кажется, на брудершафт не пили, — обиженно сказал Ленин, — и я, право же, не понимаю...

— Зараз поймешь, — обещал Григорьев, — как ремней из спины нарежут — все поймешь, гад. Железами калеными как почнут тебе пятки жечь — так и поймешь... Кожу с живого сдерем, брюхо взрежем и зашьем туда живую кошку...

— Вам бы, гражданин Григорьев, познакомиться с товарищем Зиновьевым, — сказал Ленин с горькой печалью в голосе, — вот бы приятно провели время...

— А для начала, — проговорил со злобной улыбкою Григорьев, не обращая на слова пленника никакого внимания, — тебя отдадим Марусе... Ты ей все скажешь. У нее гутарят...

Владимир Ильич похолодел: он был наслышан о Марусе, кровавой любовнице кровавого атамана. Эта дьяволица в ангельском обличье обожала собственноручно пытать пленных; она молотком забивала гвозди в тела красноармейцев, белогвардейцев и махновцев; она ножом вырезала из живых куски мяса и солила... Но — выдать планы Деникина? Никогда! Лучше смерть! Но что он мог сделать?! Они оттащили его, упиравшегося, в другую хату и швырнули на земляной пол; он поднял глаза и увидал перед собою женщину ослепительной красоты, которую портила лишь жестокая складка у тонкогубого рта...

— Плохи наши дела.

— Плохи, Александр Васильевич.

— Этот Чапаев! Одно утешает: Деникин со дня на день возьмет Москву. Говорят, у него недавно появился какой-то новый советник, очень дельный человек, отчаянно храбрый, офицерская косточка; вы не слышали о нем?

— Non, mon Admiral.

— Однако я позвал вас не за этим, monsieur Жильяр... Сегодня ночью привезли нашего юношу.

«Наконец-то!» — подумал Дзержинский. Теперь, когда армия Колчака с тяжелыми потерями отступила за Урал, он не собирался гнить в сибирской тайге и тонуть на обреченном адмиральском корабле, а хотел одного: как можно скорее увидать мальчишку и — с кольцом иль без него — бежать в Москву, в свои уютные лубянские подземелья, и там пересидеть бой Деникина с большевиками, а далее, в зависимости от того, чья возьмет, примазаться к победителю и заставить его служить своим целям.

Колчаковский адъютант ввел мальчика; Феликс Эдмундович впился в него глазами. Это был мальчишка лет пятнадцати-шестнадцати на вид, светловолосый, красивый, крепкий; если и было сходство с Алексеем, то лишь самое отдаленное. «Как же этот маленький негодяй собирается выкручиваться? — недоумевал Дзержинский. — Впрочем, не все ли равно!» Кольцо, кольцо на пальце правой руки, как две капли воды похожее на дягилевское, только меньше размером! (Дзержинский, в отличие от Ленина, ни разу еще не видел и не держал в руках настоящего волшебного кольца.)

— Ну что, мой юный друг? — спросил Колчак, обращаясь к мальчишке. Он явно избегал называть его именем, на которое тот претендовал. — Вы узнаете этого господина?

Парень, в свою очередь, внимательно посмотрел на Дзержинского. Он играл свою роль неплохо: сперва как будто оробел, потом лицо его сделалось взволнованным; наконец он ответил:

— Да, я его очень хорошо помню. Я знаю его. Он подошел к Дзержинскому и схватил его руку,

весьма правдоподобно изображая радость от встречи со старым знакомым; однако имени «старого знакомого» не назвал и, похоже, не мог объяснить, кем ему приходится этот «знакомый». Достаточно было задать один вопрос, чтобы разоблачить самозванца, и Колчак, похоже, собирался задать его; но Феликс Эдмундович не хотел допустить разоблачения до того, как узнает все о кольце. Он сказал поспешно:

— Будьте добры, мой юный друг... Могу я взглянуть на ваше кольцо?

— На что оно вам? — с искренним недоумением спросил самозванец. — Вот медальон с волосами моей матушки...

— Кольцо, пожалуйста.

Пожав плечами, мальчишка снял кольцо с пальца и подал Дзержинскому. Тот дрожащими руками взял его, прочел надпись на внутренней стороне; это было ОНО... «Неисповедимы пути твои, Господи!» — подумал Феликс Эдмундович.

Колчак смотрел на обоих недоуменно и хмурился: он явно не понимал, почему воспитатель, знавший мальчика всю его сознательную жизнь, не может сразу сказать, тот ли это мальчик, а намеревается опознавать его по какому-то украшению... Дзержинский с быстротою молнии начал соображать, что делать дальше. «Сказать Колчаку, что это самозванец... Кольцо как будто машинально опустить к себе в карман — кому какое дело до побрякушки самозванца? Но это может показаться адмиралу странным... Он и так уже что-то заподозрил... Вдруг он прикажет своим офицерам меня арестовать?! Нет; нужно выиграть время для размышлений... Колчак сейчас должен ехать в дивизию, ему не до нас... А с парнем я разберусь наедине...» Он протянул кольцо мальчишке — тот тотчас его снова надел на палец — и произнес голосом, полным печали:

— Несколько похожее кольцо было у государыни; оно вызвало во мне воспоминания... Что же касается нашего юного друга, я еще не вполне уверен...

— Неужели? — удивился Колчак.

— Сами понимаете, прошло много времени, а мальчики в этом возрасте меняются очень быстро; и такие ужасные потрясения... Вы позволите нам с нашим юным другом побеседовать наедине?

— Как вам будет угодно, — сухо и с заметным недовольством ответил адмирал. — Сейчас мой адъютант отведет вас в офицерскую столовую, и вы сможете позавтракать, а потом вам предоставят уединенное место для беседы. Я же сию минуту уезжаю в дивизию; завтра вернусь. Буду с нетерпением ожидать результата...

Завтрак прошел в молчаливой, натянутой обстановке. В присутствии нескольких офицеров Дзержинский делал вид, что ест с аппетитом, и самозванец делал вид, что ест с аппетитом; оба украдкой взглядывали друг на друга и тотчас отводили глаза. Офицеры, однако же, смотрели на мальчишку почтительно-заинтересованно. «Как можно не видеть, что он не умеет пользоваться столовыми приборами? — изумлялся Дзержинский. — Только купцы так вульгарно отставляют мизинец... Воистину слеп тот, кто желает быть ослепленным; эти глупые офицеры хотят, чтобы мальчик оказался царевичем, и ничего не замечают... Колчак умнее их; он уже, наверное, все понял. Надо скорей отобрать у маленького негодяя кольцо и — бежать, бежать в Москву!»

После завтрака адъютант проводил «Жильяра» и «царевича» в один из штабных вагончиков и вышел, оставив их наедине друг с другом. Лже-Алексей спокойно плюхнулся в мягкое кресло, закинул ногу на ногу и смотрел на лже-Жильяра без тени смущения... Дзержинский выглянул в окно: адъютант не ушел далеко, а продолжал околачиваться вокруг вагона. «Не иначе — Колчак велел за нами присматривать!» — с досадой подумал Дзержинский. Повсюду слонялись вооруженные белогвардейцы; он теперь уже не был уверен, что ему легко удастся бежать. «Может, безопаснее сделать вид, что я признал в мальчишке царевича?» — размышлял он. Так и не приняв окончательного решения, он сказал самозванцу:

— Дайте-ка сюда кольцо. Я его плохо рассмотрел.

— Чтой-то вы к нему прицепились? Кольцо да и кольцо. Нечего в нем смотреть.

— Отдайте! — повторил Дзержинский, стараясь не повышать голоса: стены вагончика были тонкие.

Однако мальчишка не отдал кольца, а, напротив, сжал руку в кулак и засунул ее глубоко в карман штанов. Дзержинский, конечно, мог применить силу, но парень был росл, крепок и мог оказать сопротивление, а шум драки привлек бы внимание адъютанта и других офицеров; убить его тоже было нельзя — как потом объяснить этот поступок? И вдруг, прервав его размышления, самозванец сказал:

— А ведь я вас знаю, дяденька! Вы не тот, кем прикидываетесь.

— Что?!

— У меня, чай, ум-то есть маленько... Я напугался страсть, как вас увидал: коли вас прислали меня опознать — стало быть, вы к царевой семье близки были, так? Я думал, вы дяденьке адмиралу тотчас скажете, что я не царевич никакой, и он меня выпнет под зад коленом... А вы чего-то мнетесь... Ну, думаю, разволновался дяденька или глазами слаб; подожду, авось обойдется. А пока вы кашу-то ковыряли, я на вас все глядел, глядел... И признал, кто вы есть. У нас в роду все глазастые, приметливые. И читать я умею. Я ваш портрет фотографический в газетах видел. Хоть вы нынче и без бородки, а глаза-то не спрячешь; глаза у вас уж больно приметные. Вы — Дзержинский, который Чекой заправляет. Вы тут шпионите за адмиралом!

— Ты глупый, лживый мальчишка и больше ничего, — сказал Феликс Эдмундович. (Однако сердце его забилось так, что едва не выскочило из груди.) — Я объясню адмиралу, что ты самозванец, и он велит тебя расстрелять.

— Да ладно вам, дяденька Дзержинский! Я ведь тоже молчать-то не стану, кто вы есть такой.

— Почему же ты не сказал этого офицерам, когда мы завтракали?

— А зачем? — возразил самозванец. — Я б сказал, что вы Дзержинский, а вы б сказали, что я не царевич. Дяденька Колчак отступает, он сердитый; он бы разбираться не стал, а нас обоих велел к стенке поставить. А так — вы меня не выдавайте, и я вас не выдам. Жить-то, чай, хочется!

«Маленький жулик рассуждает верно, — подумал Феликс Эдмундович. — Не по годам хитер и наблюдателен... Ладно; я попытаюсь его разговорить, войти к нему в доверие и выманю у него кольцо, а завтра доложу адмиралу, что он — подлинный царевич Алексей. Колчаку это не понравится, но расстреливать нас он все же не рискнет. Потом я улучу момент для бегства, уеду в Москву, затаюсь и буду ловить ситуацию, максимально подходящую для вступления на престол. Жаль, конечно, что не удалось выяснить местонахождение колчаковского золота! Но теперь, когда у меня есть волшебное кольцо, я и без золота обойдусь... У меня в Москве и так кое-что накоплено... А этот гаденыш пусть остается играть роль царевича — какое мне дело?!»

— Хорошо, считай, что мы договорились, — сказал он. — Ты очень умный мальчик... Кто ты таков? Откуда? Как тебя зовут?

Лесть, видимо, подействовала на мальчишку, и язык его развязался:

— Николаем звать, Колей. Раскулаченные мы. Сослали на Урал. Ваши и сослали. — Мальчишка теперь глядел злобно, как волчонок. — Мы раньше хорошо жили, крепко, и батракам хорошо платили, и ели они с нами за одни столом. А теперь и батраки наши, и мы — все с голоду пухнем.

— Для чего ты выдаешь себя за царевича? — спросил Дзержинский. — Ты вправду надеешься, что адмирал Колчак тебя на трон посадит?

— Что я — дурак? Рано ли, поздно ли, а найдется, кто меня разоблачит. Я потому надумал царевичем прикинуться, чтоб хоть не все время у мамки на шее не сидеть. Дяденька Колчак не больно-то верил, что я царевич, а все ж кормил сытно, одежу купил. Только денег мне в руки не давал. А я хочу денег — мамке отдать, семью кормить надо.

— Я тебе дам денег! — с облегчением воскликнул Дзержинский. — Продай мне кольцо!

— Сто царских золотых — и кольцо ваше.

— Не говори вздора! Эта дрянь столько не стоит.

Феликс Эдмундович, конечно, заплатил бы и в тысячу раз больше, но при себе у него не было даже ста золотых, а одни лишь бумажные деньги, которым никто не доверял. Все его богатства покоились в подземельях Лубянки...

— Ежели дрянь — чего вы так за него уцепились? — резонно заметил Коля.

— А ты почему за него цепляешься? — парировал Феликс Эдмундович. — Эта вещь для тебя что-то значит? — вкрадчиво осведомился он.

Ужасная мысль пришла ему в голову: неужели этот юный прохвост знает о волшебных свойствах кольца?! Конечно, кольцо обретает подлинную силу лишь в руках потомка Иоанна Грозного, но...

— Понятно, значит, — ответил глупый мальчишка, — оно ж золотое. Мамка у одного красноармейца на муку сменяла, когда мы еще жили хорошо. Говорю же: сто червонцев — и забирайте.

Успокоившись, Феликс Эдмундович стал жестоко торговаться, но парень упрямо сжимал губы и качал головой. Феликс Эдмундович чортыхнулся про себя. «Чем больше внимания я проявляю к кольцу, тем больше мальчишке это кажется странно. Он упрямится из крестьянской врожденной хитрости, боясь прогадать. Надо идти ва-банк»,

— Знаешь что, Коля? Шантажист из тебя плохой. Я скажу, что ты самозванец, и мне поверят, потому что я взрослый и у меня есть документы. А тебе никто не поверит. А если отдашь кольцо — я тебя не выдам и сразу уеду отсюда.

— А хотите, я вам другое предложу?

— Не хочу. Быстро дай сюда кольцо, иначе будешь разоблачен.

— Я знаю, где золото Колчака! — выпалил самозванец.

— Что-о?

— Я ж не дурак; верно? Я пронюхал, где сундуки его. Он их всюду возит, подле себя держит, как зеницу ока бережет. Я еще в Перми их приметил, а теперь они тут, в Омске. Только я один не могу золота украсть: сундуки тяжелые и ключами заперты, и часовой их день и ночь стережет. Войдете в долю, дяденька Дзержинский? Помогите мне хоть один сундук спереть; золото пополам, и кольцо тогда берите, и разбежимся.

— А сундуки большие?

Коля показал руками, какие сундуки. Феликс Эдмундович задумался. Ему начинала нравиться эта идея. Самозванец тихо и без сопротивления отдает кольцо... Они крадут сундук... Он убивает самозванца... Получить кольцо и сундук золота в придачу — это неплохо.

— За нами приглядывают в оба глаза, — продолжал Коля, — а мы вот что сделаем: сейчас выйдем из вагончика и перед всеми разыграем, будто вы царевича во мне признали. Расцелуемся и все такое. Они тогда подобрей к нам сделаются и смотреть за нами так строго не будут. А как стемнеет — мы сундук и слямзим. Я часового отвлеку, а вы слямзите. Идет?

— Хорошо. Я — твой воспитатель, monsieur Жильяр. Запомни.

— Альоша, о, Альоша! Мой мальчик!

— Ох, мусью Жильяр, до чего ж я соскучился!

Они стояли на виду у всех, обнимаясь и утирая слезы; проходившие мимо белогвардейцы украдкой бросали на них смущенно-растроганные взгляды. Мальчишка был неглуп, весьма неглуп! Адъютант, которому Колчак поручил не спускать с них глаз, тоже был смущен и растерян; деликатность и уважение к царским чувствам не позволяли ему как следует исполнять свою обязанность.

И вскоре два самозванца уже шлялись по Ставке беспрепятственно, время от времени снова вскрикивая и кидаясь друг другу в объятия. (Однако Коля при этом ни разу не вынул из кармана левой руки, на которой было надето кольцо, и вообще с необычайной ловкостью избегал поворачиваться к лже-Жильяру левым боком.) Все это время Дзержинский продолжал вести с мальчишкой разговоры, пытаясь понять, не замышляет ли тот какой-нибудь каверзы, пока не убедился окончательно, что Коля, несмотря на свою житейскую смекалку, существо очень ограниченное, приземленное и примитивное: высокие материи не волновали его, честолюбия он был лишен напрочь, а энтузиазм в нем вызывали лишь мысли о том, что он купит своей «мамке» и прочим родственникам, когда разживется золотом, и как они опять заведут «крепкое хозяйство». Аристократическую душу Феликса Эдмундовича коробила эта кулацкая меркантильность, но он терпел и слушал внимательно, то и дело поддакивая мальчишке.

— Вот этот вагон, — тихо проговорил Коля.

Они подошли довольно близко к багажному вагону, одиноко стоявшему в тупичке. Подле вагона взад-вперед прохаживался часовой с винтовкой в руке.

— Ты уверен, что золото там?

— А вот пойдемте!

Коля потащил Дзержинского навстречу часовому; приблизившись, он весело крикнул:

— Что караулим?

— Иди, иди отсюда, мальчик, — отвечал часовой.

«Колчак вроде бы разумный человек, а такой либерализм развел, — с осуждением подумал Дзержинский. — За один подобный вопрос нужно стрелять без предупреждения! О, эти безалаберные русские!»

— Дяденька, а дяденька... — продолжал канючить Коля. — Дай винтаря подержать, а?

— Нельзя, мальчик. Я адмиральские сундуки охраняю. Адмирал никому не велят к этому вагону подходить. Самое, говорят, ценное и дорогое тут у них. Бывает, ночью сами придут, заберутся в вагон и сидят, сидят — должно, на сокровища свои любуются. Так и говорят: пришел на сокровища мои поглядеть...

Дзержинский дернул Колю за рукав, и они пошли прочь. Все подтвердилось: сокровища Колчака — во всяком случае, какая-то часть их — были в вагоне! Нынче ночью адмирал в отъезде и не придет сюда... Дзержинский представил, как адмирал Колчак, подобно Скупому рыцарю, сидит ночами по колено в золоте, перебирает в горстях монеты, слитки, нити жемчуга... «Пока ограничусь одним сундуком, а потом, если красные возьмут верх в войне, экспроприирую и остальное. Колчака надо будет казнить. Я в нем ошибался. Он не способен поддерживать порядок. Бесполезный человек».

Темнело; к парочке самозванцев подошел адъютант и, остановившись в некотором отдалении, деликатно кашлянул.

— Ваше высочество, вам пора на ночлег. Воздух сырой. Адмирал будет огорчен, если вы простудитесь. Ведь у вас слабое здоровье.

— Иду, иду, — небрежно сказал Коля. — Спокойной ночи, мусье Жильяр, душечка!

И, украдкой обернувшись, он плутовски подмигнул своему сообщнику. Они расставались ненадолго: в полночь было уговорено встретиться у вагона с сокровищами.

Феликс Эдмундович лег на свою походную кровать и предался сладким мечтаниям. Волшебное кольцо и власть над Россией почти в руках его!.. Но удивительное чувство овладело им: не разочарование, конечно, но какая-то опустошенность... Подчинив всю жизнь свою достижению одной цели, он не задумывался никогда о том, что путь к ней обычно бывает слаще результата; да, он читал и ценил Бернштейна и знал его лозунг «Конечная цель — ничто, движение — все», но не приспосабливал это утверждение к себе. Поэтому он отнес свое странное эмоциональное состояние на счет обычной усталости.

Около полуночи он был уже на месте; новый часовой расхаживал вдоль вагона... Мальчишка запаздывал. У него были часы, Феликс Эдмундович видел их; но он не сообразил проверить, умеет ли крестьянский сын различать время. Он шепотом выругался. «Нет, конечно же, умеет. Он все-таки грамотен и не дурак». Прошло десять минут, пятнадцать... Феликс Эдмундович согнулся пополам от внезапной невыносимой боли в сердце: он понял все... Он кинулся к вагону, где ночевал лжецаревич, разбудил денщика...

— Так они к вам пошли, мусье, — моргая, отвечал денщик, — соскучились, говорят, шибко... Мне не велено их выпускать по ночам, да ведь жалко! Тоскует дитя, сиротка несчастный... А рази ж они не у вас, мусье? Уж больше часу, как ушли...

Денщик продолжал бормотать свой вздор; Дзержинский уже не слышал его. Все в нем оборвалось. Больше часу! Пуститься в погоню — куда?! О, почему он как следует не расспросил гаденыша о его семье! Он даже не знает, в каком селе его искать! Раскулаченных под Екатеринбургом — что нерезаных собак! Вот psya krev, холера ясна!

Некоторое время он лежал на земле, кусая губы, задыхаясь от бессильной ярости. Потом, собравшись с силами, вскочил и бросился обратно к вагону с золотом; нужно было хоть чем-то вознаградить себя после столь жестокого удара судьбы. Подкравшись незаметно к часовому, он оглушил его ударом по голове и поднялся в вагон... Все было уставлено сундуками. Он выбрал самый большой и попытался открыть его, но замки были необычайно крепкие... Он встряхнул сундук. Тот был набит чуть-чуть неполно; по звуку внутри его было ясно, что там находятся слитки. Сундук весил, наверное, с полтонны, но отчаяние и гнев придали Дзержинскому силу нечеловеческую; он взвалил сундук на спину и, согнувшись в три погибели, побежал в тайгу...

Ужасен был путь его; комары, мошка, гнус ели его лицо, и он не мог даже отогнать их, ибо его руки были заняты сундуком; спина и ноги болели невыносимо; но все это было ничто по сравнению с тоской и злобой, сжигавшими его душу. Останавливаясь на отдых, он снова и снова пытался взломать сундук, но ничего не выходило; и он опять взваливал его на спину и бежал, бежал, и плакал, и ненавидел всех и вся. Желание излить на кого-нибудь свой гнев было так сильно, что, пробегая мимо реки Урал и заметив на середине ее усатую голову какого-то пловца, он остановился, скинул сундук на землю и выстрелил в эту голову. Выстрел его был, как всегда, смертоносно точен. Это его немного утешило.

Москву он пробежал на последнем дыхании; он даже не останавливался, чтобы отвечать на приветствия встречных большевиков. Наконец он добежал до Лубянки, заперся в самом глубоком подземном каземате и, схватив лом, приступил к сундуку с самыми решительными намерениями. Руки его тряслись от волнения и усталости, и он долго не мог справиться с замками, но вот крышка немного подалась...

Минуту спустя он сидел на полу и блуждающим, бессмысленным взглядом обводил комнату. Нижняя губа его отвисла. Ему казалось, что все внутренности из него вынули и перекрутили на мясорубке, что душа его трепещет, пробитая гвоздями, что мозг его выпит... Потом он встал на четвереньки и завыл... Он был на волосок от безумия в ту ночь. К счастью, никто при сем не присутствовал, никто не был свидетелем его позора. Только минералогическая коллекция Колчака, путешественника и географа; но камни, благодарение Господу, немы и никому не могут ничего рассказать.

Высокий светловолосый парень поддел на вилы копну сена, разогнулся, кинул сено наверх воза, утер рукавом мокрое лицо. Он так хотел купить лошадь или хотя бы корову, но... Живой остался, ноги унес, и то ладно. Он сразу понял тогда, что от начальника Чеки ждать снисхождения бесполезно. Слава богу, тот почему-то заинтересовался этим дурацким колечком! Коля мгновенно сообразил, что он жив лишь до той минуты, пока колечко при нем. Он вспомнил о булыжниках, что как-то в хорошую минуту показывал ему дяденька Колчак... «Хорошо, что Дзержинский такой жадюга оказался. А то б прирезал и глазом не моргнул. Спасибо колечку. Надо б, конечно, продать его, да ведь цена — гривенник в базарный день. Пущай лежит на память. Оно меня выручило. Будет у нас эта... фамильная реликвия. Стану взрослый, женюсь — детям передам, может, и их когда выручит. Жаль, что денег от дяденьки Колчака так и не допросился, но все ж таки штаны новые, рубаха, пальтишко, сапоги, да и ел от пуза. Ниче, не пропадем как-нибудь, выкарабкаемся. Мы, Ельцины, сметливые. Своего не упустим».

3

— О, как я буду тебя мучить, белогвардейский пес! Ты мне расскажешь все планы белых! — прошипела Маруся; лицо ее исказилось судорогой, и она сразу стала похожа на ведьму.

— Но, милочка, я не белогвардеец... — жалобно проговорил Ленин. — Я вообще-то на самом деле красный... то есть зеленый...

— Это мне без разницы, — отвечала ужасная женщина, — я всех ненавижу одинаково. Рассказывай планы красных и зеленых. Какие знаешь, такие и рассказывай.

Владимир Ильич вспомнил, как покойный Бауман говорил ему, что буйных безумцев можно иногда утихомирить ласковыми речами и вниманием к их проблемам; цепляясь за эту последнюю соломинку, он задушевным голосом спросил:

— За что же вы, милочка, всех так ненавидите?

— Мужчины жестокие твари, мерзавцы, подлецы; они заслуживают кары все до единого.

— А, так вы ненавидите одних лишь мужчин! А ежели я докажу вам, что общение с мужчиною может быть очень даже приятно и мило? («Только бы она позволила мне ее малость потискать — глядишь, и смягчится... Уж я из кожи вон вылезу, чтобы доставить этой ведьме удовольствие, а потом авось как-нибудь да убегу...»)

— Хм, — сказала Маруся, — как же ты мне это докажешь, ублюдок?

— А вы развяжите меня. Не бойтесь, не убегу: там вокруг хаты слоняется десяток ваших с обрезами.

— Я ничего и никого не боюсь, — надменно заявила Маруся.

Она подошла к валявшемуся на полу Ленину и с размаху ударила его ногой в бок, потом наклонилась и поднесла к его лицу огромный мясницкий нож. Он употребил всю свою силу воли на то, чтобы не зажмуриться. Ужасное лезвие сверкало перед его глазами. Она приблизила нож к самому зрачку... Он сжался в ожидании непереносимой боли, но вдруг женщина резким взмахом ножа разрезала веревки, стягивающие его локти, и скомандовала:

— Встать!

Он поднялся, разминая ноги, и попытался улыбнуться этой адской мегере. Она была чуть не вдвое выше его ростом, широка в плечах, а в поясе тонка, как оса; ее движения были грациозны, ловки и гибки; гимнастерка и штаны обтягивали ее, как вторая кожа, выставляя напоказ высокую грудь и стройные ноги. Рукава гимнастерки были засучены выше локтя и обнажали смуглые руки, покрытые темным шелковистым пушком: для брюнеток это не редкость, и Владимиру Ильичу даже иногда нравилось, но у этой пушок был что-то уж очень густ, и форма кисти... Ленин еще раз, более внимательно окинул взглядом фигуру Маруси и вдруг ахнул...

— Вы... вы гермафродит!

— Да! Я с рожденья обречена на страдания и насмешки! Я изрежу тебя в куски, грязная собака! — Однако она не двигалась с места, и руки ее безвольно повисли.

— Вы, милочка... вы, батенька, не отчаивайтесь, — сказал Ленин. — Это все буржуазные предрассудки. Я человек без предрассудков и считаю, что все люди более-менее равны.

— Вы добрый, — сказала Маруся и вдруг, к изумлению Ленина, бросила нож и залилась слезами. — Ах, я так несчастен! Вы думаете, мне приятно жить у этого алкоголика Григорьева и изображать из себя ведьму? Ведь это все фарс; это нарочно, для устрашения, Григорьев распускает слухи, будто я пытаю пленных, чтоб они раскалывались и выдавали военные тайны, едва меня увидев... А я даже курицу зарезать не могу!

— Но зачем же вы остаетесь у него?

— А куда мне идти? Кому я нужна?! Я и у красных был, и у белых; все меня гнали, как только понимали, что я такое... А Григорьев оставил, потому что он алкоголик и ему все равно...

— Не надо плакать, милочка, — сказал Ленин. Брезгливость и жалость к этому ужасному существу мешались в его сердце. — Помогите мне бежать. И сами бегите в Москву.

— К большевикам?

— Не к большевикам; дни большевиков сочтены. Просто в Москву. Там после свержения большевицкой диктатуры начнется новая экономическая политика; откроются рестораны, варьете... Творческая деятельность может заменить человеку личную жизнь, уверяю вас! (Ленин как-то слышал сие идиотское утверждение от Луначарского и решил, что здесь оно будет уместно.) Вы танцуете? Поете?

И, кивнув, Маруся запела; у нее оказалось прелестное контральто... Чудную, странную песню пела она; Владимир Ильич никогда не слыхал такой песни. Она бы, наверное, очень понравилась его другу Махно. Она и грустная была, и веселая, и какая-то отчаянная. «Журавль по небу летит, — пела Маруся, — корабль по морю идет... А кто меня куда несет по белу свету... И где награда для меня, и где засада на меня — гуляй, солдатик, ищи ответу...» А потом она запела другую песню, еще лучше, от которой прямо сердце разрывалось — про коней, что хочут пить...

— Браво, милочка, браво! — сказал потрясенный Владимир Ильич. — Вы с вашей красотой и вашим голосом могли бы попробовать себя в синематографе — это великое искусство! Я дам вам записочку к Ханжонкову, на киностудию.

— Спасибо! — обрадовалась Маруся. — Но какое отношение мой голос может иметь к синематографу?!

— Не за горами времена, когда кино перестанет быть немым! — горячо сказал Ленин. Он искренне верил, что это когда-нибудь случится — конечно, не так скоро, как полет на Марс или Венеру, но все-таки... — А теперь достаньте мне одежду, а, батенька? И надо, надо отсюда уносить ноги. Григорьев ваш долго не проживет, уж вы мне поверьте. На него у всех зуб громадный. (Он оказался прав: очень скоро Григорьева прикончил Махно.)

И вот, едва стемнело, Маруся провела Ленина за околицу; там ждали оседланные кони... Они пустились вскачь. «Как бы мне вежливо отделаться от этой твари?» — думал Владимир Ильич. Когда гермафродит не пел, его общество снова было Ленину противно; что б он ни говорил об отсутствии предрассудков — но терпимости всякого человека есть пределы...

— Извините, батенька, — сказал он, натягивая поводья, — но мне нужно направо, в Гуляй-Поле. А вы езжайте в Москву — это прямо и потом налево.

— Прощайте, — тихо сказала Маруся, — и благодарю вас. Вы пожмете мне руку? — она гибким движением перегнулась к нему с седла.

Ленин помедлил; потом нехотя протянул руку. Кони их стояли смирно и дружелюбно обнюхивали друг друга... И тут впереди раздались выстрелы и крики, и из зарослей на них выскочил конный отряд; знаков различия никаких не было... «Это еще кто такие? Неужели опять в плен возьмут!» — подумал Владимир Ильич; только сейчас он почувствовал, как сильно его утомили фронтовые приключения.

— Бегите! — крикнула Маруся. — Я их задержу!

Но он не мог бросить в беде товарища, каков бы тот ни был; он сорвал с плеча винтовку... Те открыли огонь; через миг уже тело Маруси, прошитое десятком пуль, безвольно свешивалось с седла... Ленин в очередной раз попрощался с жизнью, но вдруг услышал:

— Товарищи, не стрелять! Это же наш Ильич!..

То был разведотряд 14-й армии Уборевича. Командир отряда видел Ленина на митингах и узнал его; это спасло ему жизнь.

Тотчас же Ленина с почетом повезли в штаб армии; он только раз оглянулся... Маруся лежала на земле, прекрасные черные глаза ее были широко раскрыты, и по лицу уж ползала муха... «И где награда для меня, и где засада на меня — гуляй, солдатик...» Он в кровь закусил губу и отвернулся.

Заботясь о безопасности Председателя Совнаркома, красные не отпустили его ни в Гуляй-Поле, ни в Екатеринодар, и, какие чудеса изворотливости он ни проявлял, бежать от своих ему не удалось... Он вернулся в Москву, вернулся в свой кабинет, вернулся к привычной жизни. Большевики не поняли его, когда он стал убеждать их сдать Деникину Москву, и даже жена не поняла... Собственные министры вертели им, как вертят любые царедворцы любым государем; он не мог сопротивляться толпе... Наступление Деникина было отбито; хитрый Махно вновь перешел на сторону красных; с Колчаком вскоре было покончено; война продолжалась, но впереди маячила уже мирная жизнь и новая экономическая политика...

Поначалу воспоминания Владимира Ильича о козацкой вольнице и о золотых погонах были очень ярки, но постепенно они таяли в гуще повседневности и заволакивались туманом; в конце концов ему стало казаться, что все фронтовые приключения ему приснились во сне, в том самом страшном и прекрасном сне, без которого выносить явь было бы совершенно невозможно.

А может, это и был всего лишь сон, сон кремлевского мечтателя?..