Воскрешение Лазаря

Чертинов Владлен

Часть 1

 

 

Чужая тайна

Человек зажимал ладонью простреленный бок. Он привалился спиной к огромному камню на вершине кургана и смотрел вниз на станицу. В хатах загорались огни, голосили бабы. Там, внизу, лежали два еще не остывших мертвеца. Два его последних мертвеца на родной земле. Морщась от боли, раненый достал из кармана горбушку черствого хлеба и вцепился в нее зубами. Жевал хлеб пересохшим ртом, смотрел по сторонам, старался навсегда запомнить этот ночной пейзаж, степные запахи, пение сверчков и ветер, ласкавший разгоряченное тело.

Августовское небо заволокло звездами. Взглянув на них, раненый вспомнил отца. Когда-то много лет назад, в такую же теплую ночь, тот разбудил его — маленького сына, вывел из хаты, посадил на коня и по казачьему обычаю отвез в степь. Там, показав на звезды, сказал: «Это глаза твоих предков».

Отца уже не было в живых. Погибли мать и братья, а родную хату сожгли. Только эти глаза на небе никуда не делись и по-прежнему светились во тьме.

…Мешкать было нельзя. До утра нужно было уйти от станицы как можно дальше. Раненый отшвырнул теперь уже бесполезный револьвер подальше в кусты, заставил себя подняться и пошел к противоположному склону кургана. Перед глазами плыли синие круги, к горлу подступила тошнота. Кое-как доковыляв до края обрыва, человек упал на траву и покатился под откос. Невидимая в темноте, за ним стелилась кровавая дорожка. Шел 1929 год…

 

Письмо из прошлого

Геннадию Павловичу Каурову все прискучило. Все в жизни складывалось так безоблачно, что хоть волком вой. Уже пятый год в Кремле сидел Ельцин, только что бесславно закончилась первая чеченская война, миллионы людей вокруг перебивались с хлеба на квас, а Геннадий Павлович, директор по продвижению российско-французской фирмы «Гермес», специализирующейся на поставках в город на Неве импортной косметики и парфюмерии, в свои неполные тридцать два года имел все, о чем только мечтать можно: красавицу жену Полину, годовалого сына Ваську, двухкомнатную квартиру в Петербурге, подержанный, но еще не старый «Мерседес-190», зарплату полторы тысячи долларов в месяц. А еще он имел любовницу — настоящую француженку Катрин, которая тоже трудилась в «Гермесе». Многие вокруг Геннадию завидовали, считали везунчиком. А ему все хотелось в жизни чего-то особенного, но чего — он и сам не знал. С некоторых пор приступы непонятной хандры участились. Вот и сейчас, сидя в машине, мчащейся со скоростью 120 километров в час по Киевскому шоссе, Геннадий Павлович пребывал в состоянии ничем не мотивированного пессимизма.

По обе стороны дороги пролетали знакомые с детства деревни. Стояла осень. Было мерзко и слякотно: наверху — тучи, на земле — лужи, посредине — серая тоскливая морось. Так же слякотно было и на душе. Кауров ехал в Лугу и не подозревал, что эта поездка изменит всю его прежнюю жизнь…

Два месяца назад там, в Луге, на 85-м году жизни помер его родной дед Аким. Кауров как сейчас видел перед собой суровое лицо дедушки, даже на скулах покрытое черной щетиной. Там, где щетины не было, кожу вдоль и поперек бороздили похожие на шрамы морщины. Казалось, само время накинуло на лицо деда Акима грубую сеть, пытаясь его смирить. Но дед прожигал эту сеть взглядом своих удивительных огненных глаз. Его яркие желто-зеленые зрачки напоминали два раскаленных угля. Казалось, в душе у деда вечно бушует пожар. Был он тяжелого нрава. Мог прямо при жене Полине назвать Геннадия сопляком. Узнав же, что внук торгует косметикой, матюгнулся и заявил: «Немужчинское это дело». Дед Аким вел себя так, будто внук в чем-то сильно не оправдал его надежд. Они и не виделись в последние года четыре. А ведь когда-то давно, еще до того, как мать с отцом переехали из Луги в Ленинград, маленький Геннадий в дедушке души не чаял. Тот рассказывал ему на ночь сказки про болотных кикимор, забирал из детского сада, а по выходным брал с собой на рыбалку. Там, на речке, дед вел с внуком неспешные разговоры, содержание которых, впрочем, к 32 годам у Геннадия полностью стерлось из памяти.

Даже драться Каурова дед Аким научил. Как-то пятилетний Гена копошился в песочнице. Подошли четверо старших пацанов, стали отбирать у него красивую пожарную машинку. Гена машинку не отдавал и за это впервые в жизни получил удар по лицу. Лежа у ног пацанов, глотая слезы вперемежку с песком, он уже готов был расстаться с любимой игрушкой. Но в этот момент у песочницы возник дед Аким, за которым успела сбегать соседская девочка. Дед не сказал мальчишкам ни слова, просто молча присел на травку. Его присутствие смутило обидчиков и вдохновило поверженного внука. Гена поднялся на ноги и сильно толкнул одного из пацанов. Тот от неожиданности упал. Гена толкнул второго. «Не так делаешь. Бей в морду!» — подал, наконец, голос дедушка. И Генка ударил. Изо всех сил треснул в глаз самому высокому мальчишке. Тот схватился за глаз и заревел. На этом драка закончилась. Дед Аким подошел к внуку и похлопал его по плечу.

Повзрослев, Кауров часто вспоминал этот эпизод. С тех пор драться ему больше не доводилось. Все, кому Геннадий рассказывал о том, что у него была лишь одна драка в жизни, да и то в раннем детстве, сильно удивлялись. Сам же он гордился собой, поскольку был убежден — умный человек сможет свести на нет любой неприятный конфликт. И, тем не менее, был признателен деду за тот урок.

Позднее, когда внук был в подростковом возрасте, стал дедушка заводить с ним странные разговоры. Один особенно врезался в память Геннадию. Когда после окончания 9 класса он летом гостил в Луге у деда, произошло страшное преступление — кто-то зарезал 25-летнего сына районного прокурора. Тело обнаружили в лесу за городом с ножевыми ранениями. Поговаривали, что убитый был с ног до головы обмотан колючей проволокой, а в спине его торчал осиновый кол. Все только и обсуждали случившееся. Прокурорский сын был известным мажором, представителем золотой молодежи. Ходили слухи, что он занимался фарцовкой — торговал импортными шмотками в Ленинграде у Гостиного двора, и что отец не раз вытаскивал его из разных некрасивых историй. Одни считали, что убитый сам накликал на себя беду своим образом жизни, другие думали, что парень пострадал за отца — кто-то отомстил прокурору за приговор. Но зачем же над мертвым телом глумиться? — гадали жители Луги.

— Тут все ясно как Божий день, — объяснил тогда внуку дед Аким. — Только осиновым колом оборотня убить можно. А прокуроры — оборотни в погонах. Первые слуги злодейской власти. Наша власть полстраны за колючую проволоку пересажает, но себя и своих выкормышей ни за что в обиду не даст. Пусть хоть один из них, хоть после смерти за колючку попадет. Так, думаю я, рассуждал тот, кто прокурорского сынка порешил.

Слова деда сильно Геннадия покоробили.

— Ты одобряешь убийцу? — вырвалось у него.

Дед в ответ усмехнулся.

— Ты, Гена, не по учебникам и газетам, а своею головою давай жить учись. Не торопись хором с другими одобрять или осуждать. Может, и были какие резоны у того, кто это сделал. Может, сынок прокурорский гнусность какую совершил, о которой по молодости лет тебе лучше не знать…

После этого разговора деда как прорвало. Впоследствии всякий раз, общаясь с повзрослевшим внуком, он принимался ругать и разоблачать «злодейскую» советскую власть. Иногда это даже возмущало подростка. «Как он может? Ведь он с фашистами воевал! Ведь у него ордена и медали!» — недоумевал Геннадий, всегда имевший твердую пятерку по истории СССР. Он старался избегать лишний раз общаться с дедом на подобные скользкие темы. Но через несколько лет началась перестройка. И словами деда Акима заговорили газеты и телевизор. У Геннадия, как и у всей страны, на многое открылись глаза. Примерно в те же годы от отца он случайно узнал неизвестные подробности истории с так и не раскрытым убийством прокурорского сына. Оказывается, на каком-то пикнике тот напоил и изнасиловал пятнадцатилетнюю школьницу. В милиции дело замяли. Отец девушки пытался писать письма в разные инстанции, но занимался этим недолго: вскоре его самого посадили за изнасилование — на него написала заявление какая-то алкоголичка. И, конечно, он был бы первым подозреваемым в деле об убийстве прокурорского сына. Но того зарезали, пока отец девушки на зоне сидел.

Даже выражение «оборотни в погонах», которое Геннадий впервые услышал именно от деда, стало со временем общеупотребительным. Выходит, дед Аким во всем оказался прав. Но даже осознав это, Геннадий не стал чаще с ним общаться. Теперь уже из упрямства. Очень уж не хотел признавать правоту деда, давать повод тому учить себя жизни.

Незадолго до смерти старик трижды пытался дозвониться до Геннадия с переговорного пункта, но ни разу не застал дома. Потом от него пришло короткое письмо: «Гена, Вася, Полина, здравствуйте! Соскучился по вас. У меня уродилось много яблок. Приезжайте собирать. И есть, Гена, к тебе разговор». Геннадий удивился посланию. Но поскольку тон письма не был тревожным, решил, что разговор с дедом может и обождать. Так и не собрался съездить в Лугу. Не больно-то ему хотелось дедовских яблок.

…«Жаль старика», — мысленно произнес Кауров, тормозя у покосившейся деревянной хибары на окраине Луги.

«Кто его купит? Глупая затея», — подумал с досадой, взглянув на дом. Неразумная мысль продать дедовскую развалюху пришла в голову отцу Геннадия — Павлу Акимовичу. Но поскольку сам он, начальник 3-й питерской автобазы, был человеком вечно занятым, то в Лугу узнавать, что к чему, отправил сына. Можно подумать, у того свободного времени было больше, особенно сейчас, в преддверии крупной выставки «Мир женщины», на которой «Гермес» должен был участвовать аж пятью стендами.

Геннадий вылез из машины, не без труда отомкнул ключом замок на входной двери. Когда-то давно пришедший с войны дед Аким сам поставил эту избу и привел в нее молодую жену Варю, Генину бабушку. Она была моложе деда на двенадцать лет, а умерла рано, еще в 79-м году, от рака груди.

«Были люди. И нету людей, — подумал Геннадий. — Дом продадим, и вообще от их жизни следа не останется». Мысль о том, что он сам, возможно, и есть главный след жизни этих двух человек, — ему даже в голову не пришла. Геннадий считал себя стопроцентным горожанином-индивидуалистом и не придавал родственным узам почти никакого значения.

Он включил свет и осмотрелся, прикидывая, чего бы из дедова жилища забрать в свою питерскую квартиру. Но, похоже, забирать было нечего. Взору предстали черно-белый телевизор, линялые дорожки на полу, трофейный, привезенный дедом с войны, выцветший гобелен с какими-то пастушками, старые дедовы валенки, притулившиеся возле железной кровати, и прочий хлам, место которому на помойке. Разочарованно присвистнув, Кауров уже собирался снова выйти на свежий воздух, чтобы как следует осмотреть дом снаружи, как вдруг вспомнил, что у деда Акима в кладовке имелся неплохой инструмент. Туда Геннадий и направил свои стопы.

В маленьком чуланчике среди множества банок, коробок и ящичков на стеллажах покоились пять старых коричневых чемоданов с металлическими набойками по углам. Геннадий стащил их на пол. Открыл и остался весьма доволен — благодаря покойному деду, ему теперь принадлежала настоящая домашняя мастерская. Он обнаружил даже электродрель и комплект еще новых победитовых сверл.

Геннадий хотел уже нести инструмент в багажник машины, но вдруг его взгляд наткнулся на что-то необычное. В стене, за стеллажом, как раз в том месте, которое заслонял чемодан с дрелью, зияла дыра размером с ладонь. Обои вокруг нее были неаккуратно и, видимо, недавно оторваны. Кауров просунул руку в отверстие и нащупал какой-то предмет. Выгребая на пол куски штукатурки, извлек из стены жестяную коробочку, перетянутую резинкой от бигудей. Коробочка была из-под каких-то древних конфет под названием «Пионерская помадка».

С легким трепетом в пальцах Геннадий снял резинку, приподнял крышку — в коробке лежал бумажный конверт. Из него Кауров вытряхнул себе на ладонь проржавевшую пулю, извлек листок и фотокарточку. Листок оказался письмом, адресованным какому-то Лазарю Черному, а со снимка на Геннадия смотрела красивая девушка в старинном, пожалуй, еще дореволюционном наряде. Длинная черная коса, перекинутая на грудь, доходила ей до пояса. Кончик косы девушка теребила в руках. На ее тонких губах застыло подобие виноватой улыбки, а взгляд глубоко посаженных глаз был немного встревоженным (наверное, это она вспышки испугалась, — предположил Геннадий). Справа фото было обрезано. Вероятно, на изначальном снимке рядом с девушкой стоял еще кто-то. С обратной стороны карточки — все та же надпись «Лазарю Черному» и дата «1922 год». Затем Кауров обратился к письму. Написано оно было химическим карандашом. Это Геннадий определил сразу — в детстве у него был такой: чем больше послюнявишь грифель, тем синее он оставит след на бумаге. Автор письма свой карандаш слюнявил часто и вообще очень старался, тщательно прописывал буквы. Крупный почерк явно был женским. Содержание письма Каурова озадачило.

«Здравствуй, Лазорюшка!

Ты теперь далеко. И чего я не послушалась, не убежала с тобой. Кляну себя за то каждый день. Не ведаю, как и жить дальше с эдаким позором. Мы, верно, больше уже не увидимся, но мечты мои уносятся к тебе. Помни и ты меня, сколько сможешь. Пишу тебе это, а слезы так и льются.

Станицу нашу всю разорили. Сидим ни живы ни мертвы. Наше подворье отобрали. Ничего у нас с отцом теперь нет: ни имущества, ни скотины, ни хлеба. Едим то, что раньше свиньи не ели. Лесок тот, где наша с тобою полянка была, вырубили на дрова, на кладбище все кресты посносили. Гонят людей в коммунию, а по ночам стрельба такая же, как в 1919 году, но только стреляют теперь не белые в красных, а казаки — друг по дружке. Воруют по дворам друг у дружки все, что плохо лежит. Верховодят всем братья Р. Они главные в колхозе. Живут, как и в старые времена, лучше всех. А я молюсь Господу каждый день, чтобы повывел он с лица земли весь этот проклятый род, через который приняла наша станица столько горя. Почему стольких хороших людей не стало, а они до сих пор живы? И ребенка я ни за что не буду родить. Ведь он может быть ихний. Хоть бы кто-нибудь их поубивал! Хоть бы ты приехал — поубивал их, Лазорюшка!

Прощай, любимый. Я, должно, скоро из Островской уеду. Папа плох совсем, да и находиться здесь долее невмоготу. Целую тебя в родимое пятнышко на груди. Помнишь, ты говорил, что оно принесет тебе счастье?

Закончив читать, Кауров минуты полторы сидел в задумчивости. Он решительно не понимал, зачем дед хранил в доме письмо неизвестной Дарьюшки к неизвестному Лазарю. И не просто хранил, а судя по всему, доставал незадолго до смерти. Иначе чем объяснить столь небрежно вскрытый и не заделанный обратно тайник — большие куски штукатурки валялись на полу, под отверстием в стене, притом что повсюду в кладовке был идеальный порядок. Геннадий пожал плечами, сунул жестяную коробку в карман и продолжил заниматься своими делами.

Худшие опасения оправдывались. Чем дольше он находился в Луге, тем больше понимал, что продавать дедовский дом не имеет смысла. Работники жилконторы и риелторы будто сговорились в своих оценках. Получался замкнутый круг — для того, чтобы более или менее выгодно продать такой ветхий объект недвижимости, его нужно было сначала капитально отремонтировать. Ремонт требовал больших денег. В противном случае стоимость дома можно было смело приравнять к стоимости земельного участка, на котором он стоит. Да вот беда, на участок этот на окраине города мало кто захотел бы польститься. За последние годы оказался он в экологически неблагополучной зоне — неподалеку от дома выросло с десяток больших несанкционированных свалок.

Мрачный и совершенно измотанный вечером возвратился Кауров в Петербург. Не приласкав жену, не погугукав с сыном Васькой, не позвонив отцу, чтобы рассказать о неутешительных результатах поездки, и даже не приняв ванну, уснул без задних ног.

Снилась Каурову в эту ночь всякая белиберда, а под утро привиделся настоящий кошмар.

Вдруг явился ему дед Аким. Он сидел на краю кровати и осторожно, чтобы не разбудить Полину, тормошил внука за плечо. Когда Геннадий протер глаза, дед встал и, заговорщически приложив палец к губам, поманил его за собой. Он долго возился с замком на входной двери. Эти звуки разбудили Полину. И в тот самый момент, когда дед Аким с замком совладал и скрылся за дверью, жена выбежала в коридор.

— Ты куда? — спросила она Геннадия испуганно.

— Я ненадолго. Меня дедушка зовет.

— Не ходи с ним, — Полина схватила мужа за запястья.

— Не могу. Он меня очень просит.

Геннадий попытался высвободить руки и выйти из квартиры. Но Полина так крепко держала его, что не удавалось сделать ни шага. Кауров разозлился, испугался, что не сможет догнать деда Акима. Начал вырываться, отталкивать от себя жену. Все было тщетно. И тогда он ударил Полину. Та сразу же отпустила его. Перед тем как исчезнуть за дверью, Геннадий увидел стоящую на коленях жену с разбитым лицом. «Вторая драка в жизни», — мелькнуло у него в голове.

Там, за дверью, вместо лестничной клетки оказался темный узкий коридор. Кауров с трудом различал впереди спину старика. Но вот, наконец, в глаза ударил сноп света — это дед Аким отворил дверь в какое-то помещение. Щуря глаза, Геннадий осматривался в четырех стенах. Дед привел его в собственную кладовку, ту самую, где хранился инструмент, и в которой Кауров побывал накануне. Посреди кладовки на животе лежал человек — голый по пояс, в одних смешных старомодных кальсонах. Геннадий хотел спросить, кто это такой, но не мог издать ни единого звука. А сам дед Аким внука, казалось, не замечал. Он склонился к стеллажу, и Кауров увидел в стене отверстие тайника. Старик запустил в него руку и вытащил коробочку «Пионерской помадки». Потом присел на корточки и одним рывком перевернул распростертое на полу тело на спину. Человек в кальсонах был мертв. Слева над сердцем у него зияла кровавая дырка. А на плечах трупа — о боже! — была его, Геннадия Каурова, посиневшая, будто вся разрисованная химическим карандашом, голова. Дед тем временем открыл коробочку, достал оттуда конверт и одну конфетку.

Конверт скомкал в кулаке и поплевал на него, а конфетку положил себе в рот. Дед жевал помадку, а мокрым бумажным комком стирал с лица внука трупные пятна. Потом бил это лицо по щекам. Сложив ладони в замок, давил трупу на грудную клетку, от чего из раны вырывался кровавый фонтан. Этим фонтаном на пол выбросило проржавевшую пулю. Едва Геннадий увидел ее, голова закружилась. Он почувствовал, как у него подкашиваются ноги, как он падает вниз, прямо в кровавую слякоть. В нос ударил омерзительный запах, что-то заклокотало в горле…

И Геннадий проснулся. В комнате горел ночник. Жена сидела на кровати и смотрела на него широко раскрытыми от удивления глазами. Она крепко вцепилась Каурову в правое запястье.

— Гена, да что с тобой? — прошептала Полина. — Ты задыхаешься и хрипишь на всю комнату, как ненормальный. Уже, наверное, целую минуту. Я толкаю тебя, а ты ничего не чувствуешь. Васеньку разбудил.

— Прости, сон кошмарный приснился, — Геннадий оторвал от запястья руку жены, — все нормально, Поля, ну иди, малого успокой.

…Полина давно угомонила ребенка и уже сопела мужу в ухо, а к Геннадию сон все не шел. Он ворочался с боку на бок. Перед глазами все еще стояли окровавленные губы жены, своя посиневшая голова и лицо деда, жующего конфетку. И Кауров не знал, какое из видений страшнее.

Так и проворочался до утра, а, вставая на работу, твердо решил вечером навестить отца, расспросить того как следует о деде Акиме.

Павел Акимович Кауров был похож на покойного деда продолговатым лицом и обилием на нем растительности. Но статью пошел не в него. Был отец Геннадия невысок и пузат. Особенно раздобрел за последние годы, поскольку, вступив в руководящую должность, был вынужден часто решать вопросы за деловыми обедами и ужинами.

Сложив руки на животе, Павел Акимович внимательно прочитал Дарьюшкино письмо и поднял на сына озадаченный взгляд.

— Ну что? — Геннадий не мог сдерживать нетерпения. — Дедушка когда-нибудь рассказывал тебе про станицу Островскую или про Лазаря Черного? Может, это друг его был?

Отец в ответ усмехнулся.

— Да брось ты, какие друзья! Сразу видно, что ты деда своего толком не знал. У него друзей отродясь не было. Не доверял он людям, относился к ним всегда с подозрением. Как зыркнет исподлобья — мороз по коже.

— Разве может быть, чтобы человек совсем без друзей… — начал было Геннадий, но тут же осекся, вспомнил, что у него самого нет ни одного настоящего друга. Легко, сходу завязывая знакомства с людьми, он в какой-то момент вдруг всегда притормаживал. Что-то внутри него начинало бунтовать против чрезмерного сближения с кем бы то ни было. «Может, это такая болезнь наследственная?» — подумал Геннадий. Хотя вот отец, наоборот, пошел в бабушку Варю — был душа нараспашку, имел по жизни много приятелей. Но, кажется, даже он с дедом Акимом не ладил.

— Дались тебе эти друзья! Тут другое в письме интересно, — прервал отец его размышления. — Посмотри, куда она целует его — в родимое пятнышко на груди. А ведь у деда твоего, Генка, на груди было пятно. Слева над сердцем размером с монету.

— Разве?

— Да-да, но только было его не видно — грудь-то у деда волосатая была. Я лишь после смерти, когда тело обмывали, на это пятнышко внимание обратил.

Геннадий задумался.

— С какую монету, говоришь? — спросил он отца.

— С пятидесятирублевую, — усмехнулся тот и, сложив пальцы, показал примерный размер.

— А в каком именно месте было пятно?

Отец ткнул себе пальцем над левым соском. Геннадий вздрогнул — в этом самом месте и точно такого размера была рана на трупе в его сегодняшнем сне. На его трупе… Что за совпадение!

— Так что же это получается, Дарьюшка деду, что ли, писала? — испуганно выдавил он из себя удивительную догадку. — Это дед, что ли, Лазарь Черный?

— Вряд ли, — покачал головой Павел Акимович. — Дед у нас 1911-го года. А письмо датировано 23-м. Ты хочешь сказать, что девушка, — а ей, судя по фотографии, лет восемнадцать-двадцать, — писала двенадцатилетнему пацану, называла его «любимый мой», целовала в грудь и просила убить братьев Р., от которых, возможно, была беременна? Бред какой-то!

— Странно все это, — согласился Геннадий. Хотя куда более странным для него сейчас было все же превращение раны из его сна в родимое пятно из Дарьюшкиного письма. Геннадий перевел взгляд на пулю, лежащую на столе. И у него опять, точь-в-точь как во сне, при одном лишь ее виде голова закружилась. Непонятное дурное предчувствие мурашками побежало по коже.

— …Хотя, с другой стороны, — рассуждал тем временем Павел Акимович. — Я сейчас вот о чем подумал. Это ты у меня ранний ребенок. А когда я у отца родился, ему уже 36 лет исполнилось. Целая жизнь была позади. Но, если разобраться, ничегошеньки мы про эту жизнь не знаем.

Геннадий почти не слушал родителя. Ему начало приоткрываться что-то важное и пугающее, а голос отца лишь сбивал его с мыслей.

— Как не знаем? — рассеянно спросил он. — Про войну же дед много всего рассказывал…

— Да я вовсе не войну имею в виду, а предвоенную жизнь твоего дедушки. Никогда он о своей молодости не говорил. Где жил? Чем занимался? И как я за все эти годы не догадался его расспросить. Просто в голову не приходило. А еще у нас с тобой по отцовской линии — ни единого родственника. Там, в Луге, где-то валяется старый семейный альбом. В нем нет ни одной фотографии не то что родственника его, но даже и самого деда в молодости. Мы даже не знаем, где он родился… Черт! (Отец хлопнул себя ладонью по лбу). Наверняка место рождения в паспорте было прописано, а я даже не изучил его толком, когда в загс сдавал перед похоронами! А тут еще пуля эта…

Павел Акимович взял со стола кусочек свинца и стал его изучать. Головокружение усилилось — у Геннадия перед глазами снова поплыли разбитые губы Полины и свое синее, неживое лицо. Пуля же словно была доказательством того, что все это ему не мерещится.

— Длинная. Должно быть, от винтовки, — рассуждал отец. — Специалистам бы показать. В твоей косметической фирме случайно нет знатоков огнестрельного оружия?

Вопрос был задан без всякой иронии, но Геннадия покоробил. В памяти мелькнули насмешливые глаза деда Акима, пенявшего ему насчет «немужчинской» работы. Захотелось закончить весь этот разговор.

— Ладно, черт с ними, с пулями. Хотя удивительно, что ты так мало знаешь о собственном отце, — вымолвил Геннадий раздраженно.

Павел Акимович сощурил на сына глаза.

— Ну а ты, Гена, если коснется, много сможешь Ваське про меня рассказать? И жизнь деда тебя раньше не больно интересовала. Если б не нашел это письмо, разве стал бы про него так расспрашивать? Ты когда в последний раз в Луге был? У живого деда, а не у мертвого?

Отец был прав. Геннадий давно уже жил своей, отстраненной жизнью, и был, в сущности, плохим сыном и уж тем более внуком. Он лишь изредка перезванивался с отцом или с матерью. Даже Новый год Кауровы встречали порознь в своих квартирах. Только в последнее время стали видеться чаще, благодаря рождению Васьки. Мать Геннадия нигде не работала, и они с Полиной иногда сбагривали ей малыша.

Кауров-младший не выносил семейных разборок. Он слушал отцовскую отповедь с виноватым видом, низко склонив голову над столом — в таком положении она меньше кружилась.

— Вот ты скажи, почему деду своего Василия ни разу не привез показать? — все выговаривал Павел Акимович. — Думаешь, ему не интересно было с правнуком повидаться? Когда ты родился у меня, он, знаешь, как радовался? Я его таким счастливым никогда не видел. Он даже напился в тот вечер, хотя почти непьющий был человек. Все повторял: «Кровь наша не застынет, род не прервется». Просил, между прочим, Яковом тебя назвать. Так что, как видишь, кое-что я все-таки помню.

— Почему ты не согласился на Якова? — Геннадий поднял на отца примирительный, замученный взгляд. Он был уже в полуобморочном состоянии. Ему хотелось поскорее уйти домой.

— С какой стати? — удивился Павел Акимович. — Это же еврейское имя. Мы что, евреи? Я и отцу тогда то же самое сказал. И он ничего мне не стал возражать.

— Лазарь — тоже еврейское имя. Может, дед все-таки евреем был? Он ведь вон какой… черный!

— Каким еще евреем? Он и не любил их. Наставлял меня: «Хочешь ударить еврея, бей ему по кошельку!». Нет, похоже, не разгадать нам эту загадку.

Последней фразой Павел Акимович подвел под разговором черту.

— Давай лучше чаю попьем, — сердито сказал он. И потянулся к вазочке на столе. Достал оттуда конфетку. Геннадий с ужасом наблюдал, как отец засовывает ее себе в рот — жуткий сон окончательно перемешался с реальностью. И тогда он впервые в жизни — наяву, а не во сне, — упал в обморок.

…Очнулся быстро, от острого запаха нашатыря. Отец и мать склонились над ним. Их взгляды были испуганны. Геннадий протянул им навстречу сразу обе руки, и родители своими теплыми прикосновениями выдернули его назад, из сна в явь — из того мира в этот.

Прошел месяц, другой. Вся эта история периодически всплывала в памяти Каурова, неизменно оставляя на душе неприятный осадок. Он даже чувствовал легкое зудящее покалывание слева, над сердцем — в том самом месте, где у деда было родимое пятно, а у трупа — рана. Хотелось расчесать, разбередить этот зуд. Хотелось узнать хоть что-нибудь про Дарьюшку и Лазаря Черного. Но единственное, что предпринял Геннадий — зашел на почту, взял пухлый растрепанный алфавитный указатель населенных пунктов и, раскрыв его на букве «О», обнаружил там несколько поселков с названием Островский и сел с названием Островское, но станица Островская оказалась только одна. Она находилась в Даниловском районе Волгоградской области. Это была вся дополнительная информация, которую Геннадий смог добыть собственными усилиями. А что делать дальше, понятия не имел. А тут еще случилась беда, которая заслонила собой все остальное. Виновницей несчастья стала француженка Катрин Жерарден, с которой Геннадий вместе работал, а иногда и спал.

 

Французская сука

Завязывая отношения с Катрин, Кауров и не подозревал, что их легкий, ни к чему не обязывающий роман так прискорбно закончится. 23-летняя заграничная девочка напоминала большого испорченного ребенка. Короткая мальчуковая стрижка с челкой на лбу, капризно вздернутый носик, подростковая нескладность фигуры — все удивительным образом приковывало внимание к этому щуплому и в общем некрасивому созданию женского пола.

В первый же день своего появления в фирме — ее специально выписали из Франции в качестве франкоязычного референта — Катрин почему-то выделила Каурова среди остальных гермесовских мужчин и зашла к нему в кабинет поболтать.

— Привьет, — запросто обратилась к Геннадию вся увешанная причудливыми серебряными украшениями французская пацанка.

— Привет, — Кауров выжидательно уставился на девушку.

— Странний чувство, еще вчьера я гулять по Париж, смотреть Монмартр, пить вино Сен-Клу, а сегодня — здьесь, Россия. Но я совсем не знаю русских мужчин. Хочешь быть у мьеня первий? — Катрин с улыбкой выпалила эту фразу, как какую-нибудь скороговорку.

У Каурова никогда отношения с женщинами не завязывались подобным образом. Поэтому он растерялся. Замешкался с ответом всего на несколько секунд, но его неуверенность не укрылась от этой чертовки.

— Ну и как Вам у нас в «Гермесе»? — не отвечая на вопрос девушки, произнес Кауров с глупым видом глупую фразу.

Катрин на это только рассмеялась и, звякнув серебром в ушах, выпорхнула из кабинета.

Геннадий стыдился своей нерешительности. Жалко было упускать эту девочку, а как подойти к ней после утреннего дурацкого разговора, он не знал. И все-таки смог себя превозмочь. В конце дня усилием воли заставил свои ноги двинуться к рабочему столу Катрин Жерарден, а челюсти — медленно разомкнуться, и выдавил из себя:

— Ну что, пошли?

— Куда? — француженка подняла на Каурова кроткий взор.

— Куда-нибудь.

Геннадий еле ворочал языком, а его пальцы выстукивали по монитору Катрин нервную дробь. Но девушка не была настроена затягивать эту пытку. Она проворно выключила компьютер, подхватила сумочку и первая направилась к выходу, по дороге так нежно улыбнувшись Каурову, что тот сразу же овладел собой.

Коллеги отправились в ресторанчик «Идиот» на набережной Мойки — место, часто посещаемое иностранцами. Там среди книжных полок, потертых диванов и старинных светильников с абажурами Кауров развернул перед француженкой свой павлиний хвост. То и дело подливая девушке шампанское, он что-то увлеченно рассказывал про современную петербургскую жизнь, про фирму «Гермес» и про то, как хорошо идет этот бизнес в России после того, как русские женщины дорвались, наконец, до настоящей косметики. При этом не забывал то восхищенно, то проникновенно заглядывать девушке в глаза, временами ласково касаясь пальцем ее руки. А потом отвез Катрин на Васильевский остров, где фирма сняла ей однокомнатную квартиру.

Их одежда осталась лежать в прихожей. А два причудливо свившихся голых тела катались в комнате по ковру и все никак не могли накататься. Партнерша вела себя энергично. Пищала, шипела что-то по-французски Каурову в ухо. И даже несколько раз укусила его в это ухо. Словом, в жизни Геннадия началось настоящее любовное приключение, и он долго испытывал к Катрин чувство глубокой признательности. Вплоть до того самого дня, когда разразилась беда.

Француженка, обкурившись марихуаны, позвонила ему на квартиру и не застав на месте, устроила Полине настоящий семейный скандал. Она надрывно кричала в телефонную трубку «я тебье его не отдам», называла жену Геннадия «змеюгой» и грозила увезти возлюбленного к себе в Авиньон.

Возвратившись домой в тот роковой вечер, Кауров нашел жену рыдающей на кухне. Минут двадцать он тормошил ее, пытаясь добиться, что же случилось. Полина закрывала зареванное лицо ладонями и на все расспросы мужа отрицательно мотала головой. Лишь после того, как Геннадий нацедил ей в стакан валерьянки и силой заставил выпить, она, сглатывая слезы, наконец, выдавила из себя:

— Ты спишь с Катрин.

— Да что с тобой, Поля? — Кауров как мог изображал на лице недоумение, судорожно прикидывая, что делать дальше.

— Ты спишь с Катрин, — повторила Полина.

— С чего ты взяла?

— Она сама сказала мне это по телефону. Час назад.

Да, дело было дрянь. «Ну сука! Проклятая французская сука», — подумал Геннадий. Ему захотелось прибить эту иностранную гадину.

— Полина, пожалуйста, успокойся, — Кауров старался говорить как можно убедительней. — Если ты расскажешь, что произошло, возможно, я смогу тебе все объяснить.

— Она сказала, что вы уже полгода занимаетесь сексом у нее на квартире, а два раза даже делали это в туалете кафе «Идиот». Что ты великий любовник и больше всего любишь делать ей это сзади. Что она, в отличие от меня, всегда испытывает с тобою оргазм, и поэтому не собирается тебя никому отдавать.

Все. Дальше можно было не продолжать. Француженка выболтала слишком много. Кауров понял, что надо «сдаваться». «Ну вот, монотонное однообразие твоей жизни и подошло к концу», — мысленно изрек разоблаченный любовник, а вслух мужественно произнес:

— Прости, Полина. Мы встречались с ней только месяц. Потом я послал ее подальше, вот она и бесится. Просто захотел попробовать с иностранкой. Попробовал и понял — ничего в этом нет особенного. Дурак был… прости!

— Что мне твое «прости»? Посмотри на себя в зеркало, твое вранье отпечатано у тебя на лбу. Ты предал меня. Боже, как гадко…

Несколько секунд муж и жена сидели молча. В полной тишине. Было даже слышно, как этажом ниже кто-то спустил воду в унитазе. Потом Полина поднялась со стула и сказала куда-то в пространство: «Ты слишком хорошо жил все это время. Теперь будешь жить по-другому».

Геннадий не сводил глаз с жены. Он не выносил женских слез, но, странное дело, заплаканное лицо Полины показалось ему удивительно красивым. Мокрые карие глаза блестели черным жемчугом, широко очерченные ноздри гневно раздувались, как у породистой лошади после скачек, несколько каштановых локонов трогательно прилипли к мокрым щекам. Кауров впервые за те шесть лет, что они прожили вместе, взглянул на жену как-то по-новому.

Полина ушла в комнату к Ваське, а Геннадий остался сидеть на кухне, обдумывая создавшееся положение. Он слишком хорошо знал себя и боялся, что не сможет долго жить с муками совести, что чувство вины перед Полиной будет теперь каждый день разъедать его изнутри, и этот душевный разлад в конце концов обернется неприязнью к жене, еще больше оттолкнет их друг от друга. Так уж он, Кауров, был устроен — совершенно не мог переносить собственной подлости.

Но с чего бы это его, такого «великого», жизнь, как слепого щенка, ткнула носом в собственное дерьмо? Не найдя ответа на этот философский вопрос, Геннадий вышел на балкон и закурил сигарету. На небе было так много звезд, что у него при других, менее прозаических обстоятельствах обязательно бы дух захватило. Звезды стелились по верху белым блестящим ковром. Кауров никогда не видел их столько над Питером…

Полина больше не устраивала Геннадию сцен. Она просто перестала с ним разговаривать. В квартире повисла тяжелая туча. В первые дни конфликта Кауров то и дело заговаривал с супругой, делал виноватое лицо, старался приходить пораньше с работы… Ничего не помогало. Постепенно пребывание в собственном доме стало для него пыткой. Он даже телевизор нормально смотреть не мог.

Через пару недель размолвка с женой настолько психологически вымотала Геннадия, что он стал под разными предлогами задерживаться на работе, все чаще ловил себя на мысли, что больше не любит Полину. Ну и в конце концов снова сошелся с Катрин. Только теперь он таскался к ней не за сексом и даже не за душевным теплом. Геннадию казалось, что его привлекает не столько Катрин, сколько ее квартира — а точнее, тот уголок, где он может отдохнуть — полежать в ванной, посмотреть телек, наконец, поспать и какое-то время не думать о своем семейном несчастье. Влечения к француженке он мог достичь теперь не иначе, как осушив полбутылки коньяка или выкурив хороший косяк травы. В некоторые такие моменты Каурову даже хотелось жениться на Катрин и уехать с ней в теплую Францию — страну развитого капитализма. Он все чаще стал заговаривать с девушкой на эту тему. Впрочем, Катрин даже в пьяном и обкуренном виде не говорила ни «да», ни «нет». Связь, установившуюся между ними после скандала с Полиной, нельзя было назвать ни романом, ни близостью. Это было то, что в милицейских протоколах обозначается словом «сожительство». Каурова такие отношения вполне устраивали, а вот Катрин со временем поскучнела. Она стала уклоняться от выполнения интимных обязанностей, притом что Геннадий не особенно ей этим и досаждал. А в один прекрасный день и вовсе отказалась впустить его к себе в квартиру:

— Идьи к жене. С тобой было хорошо. А тепьерь ты мне надоел.

Услышав такое, Геннадий рассвирепел, изо всех сил забарабанил в закрытую дверь ботинками и кулаками. Но как только Катрин пригрозила вызвать милицию, сразу же стих. Плюнул в сердцах на резиновый коврик у порога. И понуро побрел вниз по лестнице. В подъезде на стенах повсеместно красовались намалеванные подростками неприличные слова. И все они были про него — про Каурова.

В эту ночь он не поехал домой. Ночевал в машине, остановившись наугад на какой-то темной неведомой улице. Поутру появился в «Гермесе» помятый, несвежий, с щетиной на подбородке. Старался не сталкиваться глазами ни с кем, а особенно с Катрин, и даже в обед не вышел из своего кабинета. Заходили коллеги — спрашивали, все ли в порядке. Кауров едва сдерживался, чтобы не послать их подальше. А когда в конце дня к нему заглянул сам генеральный директор Кацнельсон, Геннадий был уже на грани нервного срыва. Впрочем, он заставил себя улыбнуться шефу. К счастью, тот повел речь не о внушающем тревогу внешнем облике своего заместителя, а совсем о другом — о начале массированной кампании по продвижению продукции французских косметических фирм в крупнейших российских городах.

— Кончилась, Геннадий Павлович, ваша спокойная жизнь, — заявил Кацнельсон, даже не подозревая, насколько был прав. — Отныне вам предстоит часто выезжать в служебные командировки.

Это известие пролилось бальзамом на душу Каурова, потерпевшего поражение на всех личных фронтах. Наполнить жизнь каким-нибудь новым смыслом, уехать подальше из постылого Питера и не возвращаться как можно дольше, глотнуть свежего провинциального воздуха — что может быть здоровее для его измотанной психики!

— Мы тут с французскими партнерами посоветовались и определили шесть наиболее важных для нас городов. Ну а откуда начинать, так сказать, экспансию — Вам, директору по продвижению, решать, — сказав это, шеф положил перед Кауровым пять страничек машинописного текста на фирменном гермесовском бланке под названием «Стратегия регионального развития в 1997 году». Геннадий пробежал документ глазами. В конце, вслед за общими тезисами «стратегии», в списке приоритетных городов значились Нижний Новгород, Новосибирск, Екатеринбург, Самара, Волгоград и Ростов-на-Дону.

Увидев среди других городов Волгоград, Кауров сразу вспомнил о странной находке в доме деда Акима. Снова вспомнил свою синюшную мертвую голову, рану на месте родимого пятна, разбитые губы Полины… И вдруг сделал открытие: а ведь тот его сон уже начал сбываться! Он нанес Полине удар наяву! Первая часть ночного кошмара оказалась пророческой. Исполнения второй части Геннадий ни в коем случае не хотел. Необъяснимый страх снова подкрался к нему. Но это был странный, зудящий, притягательный страх. Подобно человеку, который, стоя над пропастью, смертельно боится высоты и одновременно борется с желанием прыгнуть вниз, Каурову захотелось нырнуть в самый омут тайны Лазаря Черного.

— Что с вами? — обратился к нему Кацнельсон. — Мое предложение вас как будто встревожило.

— Нет, нет. Это очень своевременный шаг, — поспешил успокоить шефа Геннадий. Он действительно так считал. Где-то под Волгоградом таилась разгадка письма из дедовского тайника. И, возможно, разгадка всех этих непонятных страхов и вещих снов, отравивших его прежнюю, такую хорошую и безмятежную, жизнь. Чем сидеть, сложа руки, в ожидании новой беды, не лучше ли воспользоваться подвернувшимся случаем, отправиться в Волгоград и попытаться распутать это темное дело?

Геннадий посмотрел на шефа с благодарностью. Предложи Кацнельсон этот свой список месяц назад, Кауров долго бы над ним раздумывал. Но сейчас он решительно взял со стола маркер и очеркнул им среди других городов Волгоград, не сомневаясь, что в ближайшие дни придумает много доводов в пользу своего выбора.